роблем, которая привела их к фиаско.
Мы бы знали относительно мало о лангобардах в Италии и бесконечно меньше об их ранней истории, если бы один из них, Павел Диакон, сын Варнефрида, не решил последовать примеру Иордана, написав, как это сделал бы римлянин, прозаическое повествование о подвигах своего народа. И потому будет справедливо предоставить первое слово ему.
Излишне говорить, что подобно другим «национальным» историкам того времени, Павел, несмотря на всю силу своей этнической гордости, думал о прошлом с точки зрения становления структуры христианства; его народ, некогда языческий, а впоследствии арианский, наконец (хотя и совсем недавно) обратился в католичество. Его темой стала победа ортодоксии, а не победа лангобардов. Сам Павел вырос в Павии при дворе короля Ратхиса. В 775 г. или вскоре после того он постригся в монахи в Монте-Кассино, приняв обет по уставу св. Бенедикта, и оставался там до тех пор, пока через семь лет семейные дела не привели его на север ко двору первейшего из всех варваров, Карла Великого. По-видимому, он немало прожил в Меце, родовом гнезде семьи Каролингов. Он много писал на различные темы. В небольшой, но авторитетной книге о епископах Меца он воспользовался случаем (а может быть, в этом и. состояла истинная цель его работы) изложить древнюю историю предков Карла Великого и, особенно, епископа Арнульфа. Он писал просто, выказывая образованность и живость — качества, которым Каролинги всегда умели находить применение; и только проведя на севере около пяти лет, он получил возможность вернуться в Монте-Кассино. Там он продолжил свою литературную работу. Она включала гомилии, очень ценившиеся во франкских землях (мы до сих пор не располагаем их критическим изданием), и историю лангобардов, начиная со времени, когда они впервые выступили с побережья Балтийского моря до смерти короля Лиутпранда (744 г.). Если бы Павел прожил дольше, то, возможно, он захотел бы продолжить эту историю, отчасти идя по стопам Григория Турского, поскольку остановился он на моменте, который для него являлся началом современной истории. Но, несмотря на все разнообразие его интересов, его страстью было прошлое и особенно влияние Рима и христианства на его предков-варваров. Он написал краткую историю Рима, достаточно небрежную, но чрезвычайно важную для нас, как свидетельство того, что по-настоящему поражало воображение варваров в восьмом веке.
История лангобардов Павла пользовалась безмерной популярностью. Она сохранилась во многих рукописях. Почему? Не потому, что она предоставляла образованным лангобардам более подробную или более живую картину их легендарного прошлого, чем та, которую они могли почерпнуть из устной традиции или песен своих собственных бардов (которыми пользовался Павел), и не потому, что она успокаивала их в момент капитуляции лангобардов перед лицом Карла Великого, а потому, что она показывала им самих себя, отраженными в римском зеркале. Само по себе чтение или составление истории было обычным римским занятием; мыслить о себе в историческом контексте значило мыслить по-римски; быть ортодоксальным христианином было то же, что быть римлянином. Нам не так сложно представить себе ту картину, которую они видели в этом зеркале, как помнить о том, что это зеркало вообще существовало.
Рассказ Павла о миграции лангобардов это не более чем краткий очерк, и можно сколько угодно терять время в бесполезных дискуссиях по поводу его источников. В целом, его рассказ о передвижении из Скандинавии через Центральную Европу в Паннонию не так уж бездоказателен, хотя его детали подчиняются литературному шаблону, введенному Кассиодором и Иорданом, писавшими о миграции остготов. Но это не должно нас беспокоить: кочующие германские племена во многом следовали одному и тому же пути, поэтому в описании их перипетии оказались взаимозаменяемыми в интересах повествования. Еще задолго до времени Павла существовал общепринятый свод германских легенд о миграции, на который с большей или меньшей долей вероятности опирались все германские авторы. Несмотря на то, что Павел был лангобардом и писал для лангобардов, у него отсутствовало стремление обелить своих предков. На самом деле он ставил перед собой задачу подчеркнуть их дикость. Она проявлялась в их вендеттах с соседними племенами, которые не становились менее яростными по мере того, как они все сильнее и сильнее подпадали под влияние Рима и христианства. Во время захвата степного пространства между Тиссой и Дунаем, около 500 г., они впервые встретились с арианским миссионером и стали номинально христианами. Под командованием свирепого Альбоина и в союзе с азиатами-аварами они напали на гепидов и уничтожили их, захватив богатую добычу. Доля самого Альбоина включала Розамунду, дочь Кунимунда, убитого правителя гепидов, из черепа которого этот лангобард сделал кубок, на его языке называвшийся scala. Натиск аваров, любовь к грабежу и потребность в нем, чтобы вознаградить своих соратников, а к тому же и неотступная проблема поиска новых земель для питания, привела Альбоина на юг, в Италию. Переход через Альпы был скорее отходом, чем наступлением. У нас нет никаких оснований для того, чтобы оценить численность его свиты, или определить, какая ее часть состояла из настоящих лангобардов, но маловероятно, чтобы их было столь же много, как остготов под командованием Теодориха. Второй момент, в котором лангобарды уступали остготам, состоял в том, что в Италию они вошли не как federati, или союзники Империи, а как враги. Восточные императоры не забыли об этом и в течение двух веков делали все, что было в их силах, чтобы изгнать их. Ненависть лангобардов ко всему грекоязычному населению Империи была плодом страха; власть лангобардов над Италией так и осталась весьма зыбкой.
Равнины Северной Италии, куда лангобарды спустились в начале 568 г., не были такими цветущими, какими увидел их Теодорих. Масштабы любой войны и разрухи легко преувеличить, но фактом остается то, что Италия послужила ареной долгой и ожесточенной борьбы между греками и готами, а также их наемниками, борьбы, затронувшей как города, так и сельскую местность. Вследствие этого конец шестого века для Италии был периодом непрекращающегося голода и чумы. Лангобарды обострили эту проблему, а не породили ее. Голод с чумой и облегчение после них являются неизменным фоном для роста политической и территориальной власти папства в Италии.
Историки до сих пор спорят об отношении лангобардов к жителям Италии и землям, которые они возделывали. Многое зависит от смысла единственной фразы в главе 16 третьей книги «Истории» Павла (эта глава представляет собой определенную шкалу), где утверждается, что у лангобардов не было причин умышленно навлекать страдания на итальянцев или лишать их собственности; имеется свидетельство о том, что некоторые крупные землевладельцы сохранили за собой свои владения и просто платили лангобардам дань. С другой стороны, трудно поверить, чтобы даже первое поколение лангобардских военачальников удовлетворилось (или могло удовлетвориться) обработкой лишь пустующих земель на севере, куда Рим традиционно поселял своих германских наемников. Несмотря на то, что ортодоксальная иерархия Северной Италии не была полностью истреблена, а римские землевладельцы не были поголовно обращены в рабство, лангобарды Альбоина относились к римлянам с подозрением и, насколько это было возможно, держались от них на расстоянии.
(Одной из сфер, в которых изоляция была с самого начала невозможна, являлась торговля.) Павел рассказывает нам, что они взяли с собой своих жен и детей, и имеющиеся свидетельства убедительно подтверждают, что лангобардам дольше, чем любому другому германскому народу, когда-либо селившемуся на римской территории, удавалось сохранять в неприкосновенности свою этническую самобытность, независимость и язык.
В Италии характерной для них социальной единицей была fara, или группа семей, живших на военном положении в каком-нибудь укрепленном пункте, откуда можно было организовывать набеги на соседние территории, и где можно было сосредотачивать и распределять добычу. Нет сомнения, что fara, до-итальянские по времени своего происхождения, видоизменились в результате контакта с высокоразвитой цивилизацией Италии; но их сохранение указывает на убежденность лангобардов в необходимости сохранения своих исконных институтов семьи, которые фактически были одним из способов выживания. Только к двенадцатому веку слово fara получило значение «род». Другими словами, кровные отношения, более глубинные, нежели те формы, которые привнесло в общество наследственное владение землей, даже на тот момент еще не были полностью утрачены из виду. Этой картины не опровергает и археология. Древнейшие в Италии погребальные клады лангобардов, как и в Паннонии, являются чисто германскими и очень напоминают захоронения всех прочих германских народов языческого периода, включая остготов. Возможно, они не дают нам права говорить о самобытном искусстве лангобардов, но они действительно говорят нам о народе, еще полукочевом, зажатом между владениями людей, чьей цивилизации они еще не были в состоянии подражать. Говоря словами Бери, умом они все еще были в лесах Германии.
То, что в период после смерти Альбоина положение и взгляды лангобардов стали стремительно меняться, было в значительной мере связано с великим папой Григорием I и св. Бенедиктом, учителем Григория. Эти два человека вместе внесли определяющий вклад в стабилизацию варварской Европы.
Св. Бенедикт известен нам только по краткому житию, составленному Григорием примерно через 45 лет после его смерти. Оно образует вторую книгу Диалогов последнего. Естественно, можно возразить, что, не имея в поддержку никаких свидетельств, подобное повествование может почти не содержать исторической правды. Мы вправе принимать его на веру или нет, как нам угодно. Ученые в основном отказались доверять ему.
Григорий говорит, что Бенедикт родился в зажиточной семье в провинции Нурсия. Можно заключить, что произошло это примерно в 480 году. Образование он получил в Риме. Подобно другим представителям своего поколения, он еще в молодости ощутил призвание к аскетической жизни, которую вел сначала в Субиако, недалеко от развалин дворца Нерона, а потом на огромной высоте Монте-Кассино, нависающей над дорогой из Рима в Неаполь. Каковы бы ни были его личные желания, он собрал вокруг себя значительное количество учеников; и именно ради наставления этих людей (а не по приказанию какого-либо папы) он в конце концов письменно изложил свой общинный устав, опирающийся на основополагающие принципы смирения, милосердия, послушания, постоянства места, нищеты и веры в Провидение, соблюдения которых он всегда требовал от своих соратников. Эти принципы не были новыми, так же, как и монашество не представляло собой нового образа жизни. Но заслугой Бенедикта стало их объединение. Великий монах — как и большинство его первых последователей, он так и не стал священником — был также чудотворцем. Это не только принесло ему славу при жизни, но стало частью арсенала его подражателей в последующие века. Чудотворение и культивация всего сверхъестественного принадлежали к числу самых стойких увлечений бенедиктинцев.
Устав св. Бенедикта сохранился в списке, сделанном в Аахене для Карла Великого с экземпляра, присланного ему Теодемаром, аббатом Монте-Кассино. Этот экземпляр непосредственно воспроизводил рукопись самого св. Бенедикта; и, следовательно, список
Карла Великого, по-видимому, представляет собой уникальный случай в области древних текстов — это копия, отделенная от оригинала-всего одним промежуточным звеном. А значит, мы с полным правом можем быть уверены в том, что именно было написано св. Бенедиктом.
В данной работе мы не имеем возможности подвергнуть этот устав сколько-нибудь подробному рассмотрению. В нашем случае интересен сам факт существования этого документа, с трудом находящий свои основания в прошлом, и в то же время отвечающий запросам новой варварской эпохи — аккурат между античностью и Средними веками. Об этом говорит даже язык; дело в том, что св. Бенедикт писал не на классической латыни, которой его могли обучить в Риме, а на вульгарной, то есть на языке его современников. Его устав был рассчитан на практическое применение.
Он предназначался для кеновитов, то есть монахов, которые в соответствии с уставом и под руководством отца, или аббата, живут общиной, будучи связаны с ней клятвой относительно постоянства места до самой смерти, в обители, отвечающей всем их потребностям. Вступление в подобную общину не обязательно было легким. Но это, в конечном итоге, не помешало распространению общин, следующих уставу св. Бенедикта, или какой-то его версии, по всей Западной Европе, тем самым как разрешая, так и порождая социальные проблемы, о которых будет более подробно рассказано в других частях этой книги.
Св. Бенедикт с большим искусством дал определение тому, как должны были строиться его общины, и каким образом им следовало проводить время. Он не ждал, что его монахи будут, подобно отцам-пустынникам, практиковать крайний аскетизм, напротив, они должны были вести размеренную жизнь одной семьей, наверное, похожей на лучшие римские фамилии прошлого, работая на земле и находясь под руководством аббата, положение которого не радикально отличалось от римского paterfamilias, хотя аббатом (Abbas), то есть «отцом», он был назван не из-за этого.
Устав разделял день монаха на уравновешивающие друг друга должным образом периоды ручного труда, чтения и присутствия на божественных службах. Все три эти составляющие понимались как части духовного целого, но лишь последняя было его сердцевиной и целью. Соблюдение четкой дисциплины было средством и никогда не превращалось в самоцель. Дисциплина строго упорядоченной общинной жизни делала возможным то, чего неизмеримо труднее добиться в миру,— беспрепятственное возношение хвалы Богу и молитву о спасении душ, следующих пути, проложенному Римской Церковью и описанному в ее законах. Главной целью св. Бенедикта было дать мужским общинам возможность осуществлять свой священный христианский долг с целеустремленностью, которой редко могло добиться епархиальное духовенство. Но его бы в содрогание привело известие о том, что однажды его монахи, теперь образованные и рукоположенные, станут противниками епархиального и мирского духовенства.
Св. Бенедикт умер в Монте-Кассино в марте 547 г. или вскоре после этого; там же он был и похоронен рядом со своей сестрой св. Схоластикой. На момент его смерти его уставу в Италии уже определенно следовали три общины, и, несомненно,, существовали и другие. Но через тридцать лет по Италии прокатились лангобарды, уничтожая все религиозные структуры. Известно, что на территории, контролировавшейся лангобардами, сохранился только один монастырь — св. Марка в Сполето. Некоторым монахам из Монте-Кассино удалось ускользнуть от ярости Зотто, герцога лангобардов, и достичь Рима, принеся с собой рукопись своего устава. Папский престол сохранил труд св. Бенедикта и обратил его на собственные нужды.
Главным действующим лицом в этом акте был папа Григорий, известный потомкам, но отнюдь не современникам, как Великий. То, что его авторитет при его жизни не был так высок, и то, что самое раннее его жизнеописание столь коротко, само по себе ничего не говорит. Тем не менее остается фактом, что короткое упоминание о его жизненном пути, вставленное в конце седьмого века в Liber Pontificalis (бесценная серия полуофициальных жизнеописаний пап), имеет мало общего с тем образом, который позволяют нарисовать его собственные произведения, и еще менее с тем портретом, который предпочитали воспроизводить средневековые биографы (особенно английские). С уверенностью можно сказать одно — этот бескомпромиссный папа возбудил против себя ненависть, отзвуками которой являются и сдержанное упоминание в Liber Pontificalis, и предание о том, что после его смерти толпа хотела сжечь его библиотеку. Однако в действительности достижений Григория не может быть сомнений. Его деятельность и труды говорят сами за себя и не нуждаются в помощи биографов. Они представляют нам первого великого папу средневековья, ученика одновременно и св. Бенедикта, и св. Августина.
Подобно св. Бенедикту, Григорий принадлежал Риму. Там он вырос. Но, в отличие от св. Бенедикта, он был глубоко вовлечен в римскую политику, поскольку до того, как отречься от мирской суеты и превратить свои фамильные владения на Сицилии и на Коэлийском холме в монашеские обители, он являлся префектом своего города. Произошло это в 575 г., за два года до разграбления Монте-Кассино и за три — до кончины престарелого Кассиодора. В начале 590 г. он был вызван из своего Коэлийского монастыря, посвященного св. Андрею и следовавшего бенедиктинскому уставу, чтобы сделаться папой. Его предшественник умер от чумы, которая тогда опустошала Италию; и Павел в своей «Истории лангобардов» связывает эту чуму с разливом Тибра, в водах которого было замечено множество змей, включая необыкновенной красоты дракона, которые плыли к морю. Григорий начал свою деятельность с семичастного просительного молебствия, в ходе которого не меньше восьмидесяти его участников упали мертвыми. Не вдаваясь в подробности, мы можем увидеть в этой истории отражение реальной обстановки времени его понтификата. Это было время отчаянного кризиса, чумы, голода и разрухи.
Григорий не был первым папой, встретившимся с испытаниями такого рода: его современникам, естественно, приходила на ум аналогия со Львом Великим. Он также не был первым папой, получившим образование в Риме, или получившим хорошую школу в качестве дипломата в Константинополе, или посвятившим много времени размышлениям над сложными произведениями св. Августина. Но он был первым из учеников св. Бенедикта, кто занял престол св. Петра, Из-за своей преданности литературе св. Бенедикта, отразившейся в житии последнего, то есть во второй книге «Диалогов», он получил от византийских греков титул «Двоеслов», призванный отличить его от тезок.
С точки зрения некоторых ученых, это житие имело такое же значение для огромной популярности устава, как и собственные достоинства последнего. Оно образует часть работы, первоначально и более удачно названной « Чудеса итальянских Отцов», но впоследствии известной как «Диалоги» по причине используемого автором метода. Поиск материалов для этой книги не составил труда. В переписке папы содержится несколько просьб прислать те или иные сведения, и примеры того, как он торопился расспросить стариков, чьи воспоминания могли быть ему полезны. Он предостерегает своих читателей от легковерия, призывая их искать подтверждений якобы совершившимся чудесам, подтверждения, скорее, не того, что они имели место, а того, что поручившиеся за это люди ведут высоконравственную жизнь. Для средневекового ума агиографическое и историческое свидетельство никогда не были вещами одного порядка. Таким образом, Григорий, возможно, внес не последний вклад в формирование средневековой агиографии, этого удивительного литературного жанра, обширное историческое богатство которого до сих пор едва нащупано. При помощи чудес и новой христианской мифологии стало возможным обуздать и победить суеверный разум варвара.
Однако литературная деятельность папы лежала за рамками агиографии. Она охватывала исследования по литургическому богословию (плодом которых стал григорианский распев) и экзегетике; толкование на книгу Иова, обладавшее большим авторитетом; и Liber Regulae Pastoralis, прекрасное описание пастырского призвания — не просто к жизни в вероучительном христианстве, как это часто бывало в прошлом, но к нравственной чистоте,— которое впоследствии король Альфред избрал для перевода на свой родной английский. Вся эта работа создала прецедент, которого средневековый Рим не мог забыть. Последующие папы нечасто вели жизнь такого духовного уровня, как Григорий I. Но лишь немногие забывали о том, что защита христианства имеет литературный аспект, забота о котором является их обязанностью. Однако заложение основ средневекового папства Григория не интересовало. Для него его литературные труды, осуществляемые с большим пылом, были лишь частью мощных пастырских усилий спасти от проклятия души римлян и варваров. Если им недостает лоска, то это потому, что их автор не мог позволить себе терять время. Он был больным человеком, умиравшим не от голода, подобно своей рассеянной пастве, а от физических немощей, которые он рисует в своей переписке. Историки любят привлекать внимание к беспрестанной деятельности Григория в качестве землевладельца. Его письма создают образ папы, который, несмотря на весь апокалипсизм своего мировоззрения, каждый день был готов защищать патримонии своих предшественников от лангобардских мародеров и побуждать своих служителей к дальнейшим трудам. Огромное земельное богатство средневекового папства многим обязано этому человеку, который был готов защитить свое собственное достояние, но не только его, поскольку, собственно говоря, оборона Рима была обязанностью не папы, а Восточного императора. Именно в этом, говорят нам, и лежали зачатки распада: растущая озабоченность территориальной властью должна была лишить пап их духовного авторитета. Однако Григорию эта проблема виделась в несколько ином свете.
По крайней мере можно сказать, что он смотрел на насильственное лишение собственности в основном так же, как любой другой римский аристократ, и имел достаточно сил для защиты земель, которые унаследовал. Но дело было не только в этом. Его паства, в буквальном смысле, питалась с церковных земель и на пожертвования верующих. Италия представляла собой страну, народ которой долго жил в состоянии непреходящей неуверенности. Ее дороги были полны бродяг, нищих и сирот; и только церкви были в состоянии помочь им. Григорий подходил к этой проблеме с точки зрения нравственности, а не экономики. Велизарий пытался превратить изголодавшихся римских безработных в воинов, пригодных для того, чтобы сражаться под знаменами Империи; но у Григория не было подобной утилитарной цели. Через посредство церквей и монастырей он создал систему пособий для бедных, больницы и бесплатную раздачу хлеба, которые им дорого обходились. Потраченные средства уже никогда не вливались обратно в их казну. Он неоднократно заявлял, что его патримония существует для того, чтобы помогать бедным. Для себя он не желал более почетного титула, чем dispensator in rebus pauperum, распорядитель вспомоществования бедным. Вот каков был его взгляд на милостыню: «Земля — это общее достояние всех людей — когда мы подаем бедным необходимое для жизни, мы возвращаем им то, что уже и так им принадлежит,— мы должны думать об этом больше как об акте справедливости, чем сострадания».
При таких принципах, как реагировал Григорий на лангобардов? Разумеется, без непримиримой вражды. Вероятно, он думал о них в основном так же, как св. Августин о вандалах, то есть как об ужасном, но необходимом наказании; а может быть, и как о посланном Богом знаке приближающегося конца мира, победы антихриста. «Какие радости еще остаются в этом мире? — вопрошает он в своей шестой гомилий на книгу Иезекииля.— Со всех сторон мы видим войну, со всех сторон мы слышим стоны. Наши города разрушены, крепости стерты с лица земли, деревни заброшены. Некому возделывать поля, и почти некому удерживать города. На уцелевших, на эти жалкие отбросы человечества, ежедневно совершаются нападения. Но до сих пор удары божественного правосудия не прекращаются — кто-то обращен в рабство, кто-то искалечен, кто-то убит. И снова я спрашиваю, братья мои, какие нам еще остаются радости? — смотрите, во что превратился Рим, когда-то властитель мира. Измученный своими великими и непрекращающимися горестями, лишившийся своих сыновей, сокрушенный своими врагами, разрушенный; итак, мы наяву видим осуществление приговора, произнесенного в древности над городом Самарией пророком Иезекиилем».
Остальное время Григорий посвящал делу спасения душ везде. Отсюда его стойкий интерес к бенедиктинской миссии в среде англосаксонского населения Кента и к начинающемуся обращению вестготов в Испании. Эти варвары казались ему очень близкими. Но все же еще ближе были дотоле необузданные лангобарды. «Какими только ежедневными убийствами,— спрашивает он в 602 г.,— и какими только беспрестанными нападениями не угнетали нас лангобарды за эти долгие тридцать пять лет?» Высказывания такого рода рассеяны по всем его работам. Это дурной народ, люди, которым нельзя доверять, которые никогда не выполняют своих обязательств, разорители церквей и монастырей. Григорий вел переговоры с королем Агилульфом под стенами Рима, а однажды, в 591 г., несмотря на нелюбовь к кровопролитию, он был готов оказать вооруженное сопротивление лангобардскому герцогу Сполето. Но это еще только половина истории. Если лангобарды и были Божьей карой народу, то были они и полем для миссионерской деятельности; и они также иногда подвергались истреблению. Одним из самых захватывающих отрывков «Истории» Павла является рассказ о послании Григория своему представителю в Константинополе, о послании, которое было предназначено для передачи императору Маврикию: «Ты можешь сказать его Величеству, что если бы когда-либо я по своей воле начал стремиться к убийству, даже к погибели лангобардов, этот народ сегодня был бы повержен в полный хаос и не имел бы ни королей, ни герцогов, ни графов». Далее, согласно Павлу, папа считал, что и лангобарды стоят того, чтобы их спасти, не только отдельных их представителей, но все семьи и весь народ. Его труды во имя их спасения заключаются в значительной мере в ограничении вендетты, характерной кровавой вражды, которая представляла собой германский способ улаживания семейных разногласий и поддержания порядка. Ограничивая последствия кровной мести, церковь, несомненно, уберегала германские племена от этой разновидности самоубийства, но, делая это, она меняла природу и структуру их общества.
Во время своего прихода в Италию предводители лангобардов, были главным образом арианами, а шедшие за ними — либо арианами, либо язычниками. Мы никогда не сможем удовлетворительным образом установить, в какой степени сохранилась католическая иерархия Северной Италии, но эта степень не могла быть ощутимо большой. Однако неизбежное дипломатическое общение с Римом и с византийской Равенной, как и обычные деловые контакты с «аталийцами», должны были незамедлительно оказать воздействие на лангобардов особенно со стороны католической церкви; а ко времени Григория Великого перспектива их обращения в католичество как народа уже не казалась слишком отдаленной. Случилось так, что папе удалось использовать в политических целях баварскую принцессу Теодолинду, которая к тому же была привержена католической вере. Эта баварская принцесса умудрилась стать королевой двух лангобардских провинций (королевств). (Точно так же он использовал и франкскую принцессу Берту, праправнучку Хлодвига и жену правителя Кента Этельберта.) Не религия Теодолинды была причиной того, что лангобарды пожелали видеть ее своей королевой, а кровь, поскольку по материнской линии она происходила из лангобардского королевского рода Летингов. Более того, баварцы и лангобарды были старыми друзьями и соседями, для которых, как оказалось, Альпы не были серьезной преградой. Вместе они образовали сильный фронт против таких врагов, как франки, и их соединяли многие социальные и экономические связи. Григорий извлек из благочестия Теодолинды все, что мог. В Монце, недалеко от Милана, она построила церковь, которую наделила землями и драгоценностями, включая несколько серебряных сосудов сиро-палестинской работы, присланных ей папой. Шестнадцать из них сохранились. Его дары, возможно, включали также оклад или шкатулку для Евангелия, теперь считающуюся принадлежавшей Теодолинде, и золотой крест из Византии. Павел описывает варварские росписи, изображавшие сцены из лангобардской истории, которыми она приказала украсить стены своего дворца.
Но религиозные помыслы Теодолинды были обращены не к одному только Риму. Она жила в той части Италии, которая рассорилась с папством, когда митрополиты Аквилеи, Равенны и Милана. не пожелали подчиниться Риму по определенным важным вопросам. К тому же она водила дружбу с ирландскими монахами. Ирландцу Колумбану, бежавшему от франков и всегда устремленному на борьбу с арианством, было позволено основать монашескую обитель в Боббио, на территории лангобардов. Через каких-нибудь двадцать лет Боббио принял бенедиктинский устав; но по своему происхождению это был чисто иностранный монастырь, не имевший никакой связи с Римом. Роль Боббио в истории культуры, и, особенно, пересылки рукописей, настолько важна, что нам стоит забыть о том, что своей своеобразной безопасностью он, возможно, был обязан желанию Агилульфа и его жены поддерживать через Колумбана контакт с жизнью Европы, лежащей к северу от Альп. Вторым монастырем, созданным Теодолиндой, стал Сан-Далмаццо в Педоне; и Павел говорит, что были и другие. Но только во времена короля Перктарита (671—688 гг.) лангобарды почувствовали себя достаточно уверенно, чтобы прямо-таки поощрять создание монашеских обителей и приветливо встречать римских миссионеров. Конечно же, миссионерские усилия Теодолинды были достаточно действенны, чтобы вызвать среди предводителей лангобардов мощную антикатолическую реакцию; и едва ли можно предположить, что к моменту смерти (за десять лет до прибытия Колумбана) папе Григорию удалось многое сделать. Единственной христианской иерархией, пользовавшейся поддержкой короля, была арианская; и эта иерархия признавала не Рим, а Павию. Лангобарды еще не были цивилизованы.
Замечательным памятником стойкости лангобардского сепаратизма является собрание норм обычного права, составленное и записанное при короле Ротари (643 г.), и известное как Эдикт Ротари. Древнейшая из существующих ныне рукописей (сент-галленская) была создана примерно пятьюдесятью годами позже; но сопоставление с другими манускриптами позволяет судить об оригинальном своде законов, состоявшем из 388 глав или разделов, предварявшихся введением и списком лангобардских королей. Этот сборник чрезвычайно ценен, поскольку позволяет историку не только исследовать лангобардское общество во всех подробностях, но также сравнивать его с другими варварскими народами, особенно скандинавским, франкским и англосаксонским, которые примерно в то же самое время решили, безусловно, под аналогичными влияниями, записать положения своего обычного права. Для всего корпуса варварского права характерно единообразие, которое объясняется двумя причинами. Во-первых, несмотря на свой племенной характер, оно строится на формальном основании римского права, гражданского и канонического; и, во-вторых, различные его ветви весьма много заимствуют из общего и не слишком отдаленного германского прошлого.
Итак, в своем предисловии, а потом и эпилоге Ротари заявляет, что состояние дел в его королевстве и, особенно, угнетение бедных богатыми, побуждает его к исправлению законов, насколько они ему известны, их изменению, дополнению, а при необходимости, изъятию из них каких-то положений. (Варварские законодатели позаимствовали эту фразу из 7 Новеллы Юстиниана.) Пересмотренные законы он собрал в одном своде с тем, чтобы, зная их, люди смогли жить в мире друг с другом. После этих слов король приводит список предшествовавших ему лангобардских правителей. Их шестнадцать, и не все они принадлежат к одному роду. Третьего из них зовут Лет, и его корону наследуют шесть его прямых потомков; но, по-видимому, имя Летингов не обладало никаким особым очарованием. Сам Ротари не был Летингом. Он был обязан своим венцом не крови, а выборам, то есть силе своей десницы и уважением братьев-военачальников. Однако несмотря на то, что он первым в своем роду возложил себе на главу корону, Ротари знал своих предшественников до одиннадцатого колена и полагал, что их письменный перечень заинтересует и произведет впечатление на его преемников.
Эдикт был написан не на языке лангобардов, а на латыни. Причина, возможно, состоит в том, что лангобардское наречие не было письменным, а латынь являлась языком западного права. С другой стороны, лангобарды все еще были гордым народом. Они не любили ни римлян, ни греков. Короли Кента смогли записать свои законы на местном языке, и, как я полагаю, нельзя считать непреложно установленным, что франки не сделали того же самого. Истинная причина может быть в том, что фактически сама компилятивная работа была проделана, для собственного же удобства, чиновниками, знакомыми с великим первообразом, законами Моисея, только по латинской Библии. В основе варварских законов лежит книга Второзакония.
Ротари был арианином, хотя двор не был застрахован от появления ортодоксов. В своем Эдикте он признает христианство, не только восклицая in del nomine, но и другими способами; его мысли возвышаются до уровня нравственности, что является очевидным плодом христианского влияния. Оно отчетливо проступает в его продуманных действиях с целью ограничить влияние традиции семейной вендетты. Он устанавливает размер денежных компенсаций, призванных удовлетворить честь свободной семьи, член которой понес физическое увечье, каким бы легким оно ни было, и завершает это положение словами: «Для всех вышеупомянутых ран, рубленых и колотых, могущих произойти между свободными людьми, мы обеспечили большее вознаграждение, чем наши предшественники, для того, чтобы, получив такое вознаграждение, люди оставляли faida (то есть вражду), и более не имели друг к другу никаких претензий, и не таили злобы; и чтобы раздор считался исчерпанным, и возобладала дружба». Здесь говорится не о том, что месть дурна сама по себе, но только о том, что не следует осуществлять ее после того, как участники ссоры согласились на альтернативную форму сатисфакции. Глава 189 Эдикта специально дозволяет месть семье свободной женщины, которая спит с мужчиной, не являющимся ее мужем; мужу разрешалось убить неверную жену. Почти двумя веками позже Павел с одобрением рассказывал о маленьком карлике, который, желая отомстить за своего хозяина Годеперта, спрятался в куполе над источником, чтобы свеситься вниз и заколоть врага своего хозяина, а сделав это, упал вниз на мечи охранников своей жертвы, «...но, несмотря на то, что он умер, он все же замечательно отомстил за обиду, нанесенную его хозяину». В Италии, как и в других местах, вендетта умирала медленной смертью и только по прошествии веков стала восприниматься как явление безнравственное и ненужное. Для Ротари и его современников она просто означала бессмысленные людские и материальные потери и несла в себе опасность для маленького общества во враждебном мире.
Вендетта это лишь один из многих вопросов, затронутых в Эдикте, хотя для нас он и стоит в числе наиболее поучительных. Ротари также уделяет внимание преступлениям, нарушающим его покой, убийствам, неповиновению, нанесению телесных повреждений рабам и, двигаясь в сторону закона о наследовании, равному разделу собственности между наследниками мужского пола, необходимости вручения даров в присутствии многочисленных свидетелей; и, наконец, закону, относящемуся к положению женщин и освобождению от рабства.
Все это указывает на общество, значительно превосходящее состояние племенной организации и способное к восприятию опыта Рима и его влияния. Тем не менее эта внешность несколько обманчива. Дикость лежит у самой поверхности. Возьмем, например, главу 381 Эдикта: «Если некто в гневе назовет другого человека arga (трус) и не сможет отрицать этого, но признает, что сказал это во гневе, он должен клятвенно заверить, что на самом деле тот не является трусом; а затем он должен уплатить двенадцать solidi (солидов) в качестве компенсации за это слово. Но если он упорствует в сказанном, то должен доказать это, если может, на дуэли, иначе он, несомненно, должен заплатить компенсацию». Лишь при помощи такой значительной суммы король мог надеяться предотвратить бесконечную вендетту, которая в обычном случае должна была последовать за произнесением злого слова. И снова в главе 376 читаем: «Пусть ни один человек не дерзает убить рабыню или служанку другого человека на том основании, что она ведьма (или masca, как мы их называем); поскольку христианский разум отказывается верить тому, что женщина может поедать живого человека изнутри». Христианский разум мог бы, правда, заодно отказаться верить и в вампиров, но только не разум лангобардов.
Эдикт Ротари возник в том же году, что и «Житие св. Колумбана», написанное Ионой из Боббио. Эти два текста составляют скромный ренессанс лангобардской Италии. Несмотря на все свои варваризмы, Эдикт представляет собой законодательство, доступное пониманию римлян, в то время как Житие, написанное в монастыре, не отличается совершенством исполнения. И тот, и другое являются признаком более спокойных времен и своеобразным признанием того, что варвары понимали — их путешествие подошло к концу: из Италии им не было пути ни вперед, ни назад; и уже определялись условия мира с римской цивилизацией во всех ее проявлениях, правовом, церковном, художественном и торговом.
Проследить здесь дальнейшее развитие лангобардского права нет возможности. Как мы только что видели, вкладом Ротари стали первые 388 глав этого свода. В течение века его примеру последовали Гримоальд (9 глав), Лиутпранд (153), Ратхис (14) и Айстульф (22); к этому списку следует добавить небольшой корпус законов, источником которых стало лангобардское герцогство Беневенто. Все это дело рук варваров, причем варваров, менее развитых, чем франки или бургунды; тем не менее оно яснее любого повествования показывает падение под неумолимым давлением западной цивилизации сначала одного, а потом других основополагающих социальных принципов. Воспитанные в духе культа меча, строя свою нравственную жизнь на простейших принципах крови, доблести и верности, лангобарды не слишком ценили человеческую жизнь. Однако с годами (их официальное обращение в католичество можно датировать 653 г.) они стали признавать за жизнью личности большее значение и растущую потребность в ее защите со стороны того, что мы бы назвали, а римляне называли, государством. В результате менее существенной стала выглядеть жизнь семьи, как мельчайшей социальной и правовой единицы.
Постоянные усилия короля по ограничению вендетты ослабили не только семью, но и фару (fara), то есть группу семей. Еще более тяжелый удар был нанесен Церковью, которая поощряла пожертвования со стороны индивидов, как в форме семейной собственности, так и сыновей для монашеского пострига. Насколько возрастало социальное значение монастырей, настолько же теряла его варварская семья. («Монаха созидает его собственный обет или набожность отца»,— отмечал Грациан.) Еще одним ударом стало то, что Церковь ограничила те пути, которыми семья могла увековечить свой род, запретив полигамию, конкубинат и развод.
Существовали две варварские социальные концепции, на которые Церковь не могла с легкостью повлиять, это были mundium и guidrigild (аналогичный англосаксонскому wergild). Mundium означал покровительство или владычество, осуществляемое семьей, мужем или королем над женщинами, и, следовательно, право определять ценность или цену женщины, или любого лица, не являющегося sui iuris (т. е. раба), в гражданском законодательстве. Без mundium жизнь свободной женщины была не более возможной, чем без души. Когда она выходила замуж, ее супруг приобретал его за некоторое вознаграждение у ее семьи. Разумеется, mundium служил женщине или рабу действенной защитой; но в то же время он являлся утверждением преимущественного права семьи, а при ее отсутствии, короля над индивидом. Это право могло быть очень жестким, и инстинкт Церкви противился ему. Guidrigild означал цену крови индивида или меру уголовной ответственности и менялся в зависимости от социального положения. Он основывался на представлении о том, что пролитие крови и даже убийство могут быть возмещены без привлечения виновного к ответственности. Церковь приветствовала замену вендетты компенсацией на базе guidrigild, но в то же время настаивала на том, что кровопролитие подразумевает наличие нравственной проблемы; за этим должно следовать наказание. Этим объясняется и составление пенитенциарных книг (самая ранняя из них принадлежит св. Колумбану), которые предусматривали Божью кару в соответствии с установленным тарифом и независимо от отношения к совершенному преступлению семьи или государства. Бог должен получить
удовлетворение. Таков был взгляд св. Августина, его же придерживались церковные ученые и правоведы. Это, не в последнюю очередь, со временем склонило лангобардов к тому, чтобы взирать на кровопролитие и лишение жизни с точки зрения, которую можно определить как западную.
Если не считать вендетты, Церковь ни к одному способу установления правоты не относилась с таким неодобрением, как к дуэли, или испытанию поединком. Но и он был глубоко присущ всем западным варварам. Лиутпранд ставит проблему следующим образом: если некто обвиняется в убийстве, наказанием за которое является лишение всей его собственности, и вызван на дуэль, на которой терпит поражение, он должен отдать не все свое имущество, а только guidrigild жертвы, как предусматривалось старым законом, «поскольку мы не можем быть уверены относительно Божьего Суда и слыхали о человеке, несправедливо проигравшим свою тяжбу посредством поединка. Тем не менее мы не можем воспретить поединки, потому что это древний обычай нашего лангобардского рода». Церковь не могла уничтожить дуэль, но сделала ее более гуманной.
Божий Суд или испытание огнем или водой, о котором упоминает Лиутпранд, представлял собой аналогичную процедуру установления правоты, которая применялась, когда все остальные заканчивались неудачей, и вендетта казалась неизбежной. Церковь не была ее автором, а только редактором, она же наблюдала за ее применением, какой бы иррациональной она ни была. Христианское испытание огнем или водой было торжественной религиозной церемонией, так как возлагало бремя доказательства вины или непорочности подозреваемого на Самого Бога; и, вне всякого сомнения, оно было менее кровавым, чем дуэль.
Еще одним обычаем, по поводу которого Церкви пришлось добиваться компромиссного решения, было рабство. Рабы были самым ценным товаром из известных варварам, а война поставляла их в изобилии. Папа Григорий не испытывал удивления, видя, как после похода на Рим лангобарды уводили своих пленников в рабство на поводках, как собак. Но католическая Ломбардия была более мирным местом, чем та, которая была известна Григорию, и рабы дорожали и становились менее легкодоступными. Не стоит думать, что их участь всегда оказывалась счастливой; мы можем вспомнить слова из Юстиниановых дигестов — servitutem mortalitatifere comparamus — «...мы говорим, что, в сущности, рабство есть смерть». Но они были необходимы для возделывания земли, и несвободный или полузависимый крестьянин, работающий и живущий на арендуемой им земле, не был чем-то необычным и вовсе необязательно бедствовал. Теоретически в пользу рабства не было аргументов — то есть в пользу того, чтобы рассматривать одного человека и его детей как движимое имущество другого без всяких законных оснований. Но на практике рабство было неистребимым, сохраняясь в течение веков. Поэтому Церковь делала все, что могла, чтобы облегчить рабскую долю, особенно в брачных отношениях. Поощрялось освобождение рабов, как путь к спасению души их хозяина. До наших дней дошло множество документов об освобождении от рабства. Но форма освобождения бывала очень разной. Оно редко оказывалось полным. Иными словами, вольноотпущенник, даже пользуясь новым законным статусом, вполне мог желать продолжения работы на земле своего господина. Обязательным оставалось послушание (obsequlum); собственник по-прежнему мог призвать своего вольноотпущенника, aldio, на службу в своем войске или при дворе и даже повысить ему арендную плату. Вольно-отпущенник, со своей стороны, продолжал пользоваться покровительством своего бывшего хозяина. Таким образом, сделка была не такой уж плохой. В одной лангобардской вольной освобожденный провозглашает: «Вульпо, Митилдис, их сыновья, дочери и родные заявили, что они не желают идти на все четыре стороны полной свободы, но будут рады в будущем пользоваться своей свободой под покровительством и защитой священников и диаконов церкви Великой Девы Марии в Кремоне».
Освобождение от рабства, конечно же, стоило денег. Вольные грамоты являются одним из нескольких видов свидетельств, указывающих на явно свободное и обильное обращение золота на территории лангобардов, такое, какого можно было бы ожидать на землях, примыкающих к византийскому экзархату. Однако здесь несложно впасть в заблуждение. Хотя лангобарды научились золотом измерять стоимость, это вещество всегда ценилось ими как драгоценное. Оно по-прежнему было желанным военным трофеем, даром, которого ожидали от иностранца, хотящего произвести впечатление. Впоследствии потоки золота стали стекаться из Западной Европы в Византию, где оно и оставалось в основном изъятым из обращения в виде церковных ценностей, вплоть до частичного высвобождения в результате исламского завоевания. Нам известно, что solidus (солиды) лангобардской Италии содержал (что привело бы в ужас чеканщиков классического Рима) только четыре грамма золота. Но это ничего не говорит о его покупательной способности. Что можно было купить за один solidus (солид)! В 718 г. за 8 solidi (солидов) продавалась оливковая роща; в 749 г. за 50 solidi (солидов) можно было приобрести двух лошадей; хотя один конь со сбруей порой обходился и в 100 solidi (солидов); в 720 г. половина дома стоила 9 solidi (солидов), а в 725 г. 15 solidi (солидов) было достаточно для покупки огорода. Самый крупный штраф предполагал уплату 1200 solidi (солидов) за убийство чьей-либо жены — сумма почти немыслимая, доступная разве что очень богатому человеку. За взлом погребального склепа взималось 900 solidi (солидов), и такая же сумма за изнасилование свободной женщины. Ротарий установил штраф в 1 solidus (солид) для виновника выкидыша у кобылы, и 3 solidi (солид) за аналогичное преступление в отношении женщины-рабыни. Создается впечатление, что циркуляция золота не оказывала решающего влияния на экономическую жизнь лангобардской Италии, фокусировавшуюся вокруг ее мельниц, пастбищ, лошадей, садов и рабов. Лангобардских монет сохранилось немного, те же, которыми мы располагаем, это tremissi (тремисси) (tremissis был третьей частью solidus), изготовленные в основном из золота, а некоторые — из серебра. По мастерству исполнения они сильно уступают худшим из монет, какие только могли произвести византийцы. Короче говоря, лангобардам деньги были известны, и золото они любили, но, до некоторой степени, все еще продолжали жить за счет обмена.
Самыми безжалостными врагами лангобардов, народом, которого они больше всего боялись, были византийцы. Италия досталась лангобардам не в силу их военного искусства или численного превосходства, а из-за истощения имперской армии, чумы и голода. «Тогда у римлян недоставало мужества для сопротивления, потому что мор, который разразился во времена Нарсеса, уничтожил очень многих»,— пишет Павел. И поэтому римляне (то есть жители Италии) заключили мир. Но Византия взирала на это лишь как на временную неудачу и строила далеко идущие планы второй реконкисты. Она располагала городами, к помощи которых можно было прибегнуть, богатством, достаточным, чтобы заставить других варваров объявить войну лангобардам, и господством на море. Италия уже была подготовлена к локальной обороне при помощи сети крепостей (castra), укомплектованных имперскими и местными войсками, куда также могли отступить и испуганные крестьяне. Один лишь голод мог стать, и становился, причиной их капитуляции. Так пала хорошо укрепленная Павия, где Альбоин установил трон лангобардских королей, и другие города, вроде Сполето в центре и Беневенто на юге, где лангобардские вожди или герцоги унаследовали положение своих византийских предшественников.
Маловероятно, чтобы лангобарды (и даже Лиутпранд) имели у себя перед глазами ясную цель, вроде завоевания всей Италии. Прежде всего они сами были разобщены; и в течение какого-то времени они даже обходились без королей, пока угроза вымирания не заставила их осознать необходимость военной и политической согласованности.
Четыре города — Рим, Неаполь, Генуя и Равенна — оказали лангобардам самое упорное сопротивление, и римским традициям в них не было позволено угаснуть. Оборона Рима осуществлялась папами, Геную и Неаполь отстаивали их жители, в то время как Равенна, защищенная болотами, стала штаб-квартирой экзархов, военных и гражданских представителей императора в Италии.
В течение двух веков императоры, серьезно занятые на востоке, тратили на освобождение Италии все время и средства, какие могли. Иногда они были близки к успеху. Можно было подрядить франков, чтобы они вторглись в Италию с северо-запада и разграбили долину По. Однажды, в 663 г., император Констанций II вступил в Рим во главе своего войска, но через двенадцать дней счел благоразумным отойти на Сицилию. Случалось, что лангобарды заключали мир с Равенной, как это было при Перктарите. Но, по правде говоря, патовая ситуация была неизбежна. Императоры так и не смогли осуществить свои притязания на Италию, а лангобарды так и не смогли избавиться от своего страха перед тем, что будет, если императорам это удастся. Между ними стоял папа, сначала лояльный подданный империи, но вскоре, все в большей и большей степени, независимый защитник Romanitas на Западе. Растущую пропасть между Римом и Византией подчеркивали богословские расхождения, хотя очень сомнительно, что Рим полностью оставил надежду на вторую реконкисту. Возможно, помощь Византии всегда была бы предпочтительнее, чем ужасная альтернатива обращения к франкам.
Можно сказать, что Византия одержала победу в одном отношении. Она цивилизовала своих врагов. Искусство лангобардов, по мере своего развития в седьмом и восьмом веках, несло на себе все больше следов близости с Равенной, городом имперских ремесленников. Например, в их захоронениях византийский растительный или анималистический орнамент вытеснил лангобардские переплетения. Эта победа не ограничивалась лангобардской Италией.'Сицилия и Калабрия по своей культуре остались греческими. Тысячи греческих монахов, спасаясь от иконоборческих гонений, поселились в Южной Италии, проникая на север до самого Рима. Не будет преувеличением сказать, что между 600 и 750 гг. Рим был снова эллинизирован. Отчасти это было делом рук экзархов, связи которых с Римом были более тесными, чем иногда считается. Но еще в большей степени этот процесс был активизирован самими папами. В течение этого периода не менее тринадцати из них были грекоязычными выходцами с Востока. Устав св. Бенедикта во многих римских монастырях сменился уставом св. Василия, а папа Захарий (741-751 гг.) перевел на греческий написанное Григорием Житие св. Бенедикта.
Мы более не вправе, по примеру прошлых лет, отрицать лангобардскую цивилизацию, как полностью вторичную. Нельзя утверждать и того, что она не оставила следа. Лангобардские топонимы широко разбросаны по всей Италии; их можно встретить даже в местах, которые никогда не знали политического подчинения лангобардам; а в итальянском языке присутствует множество лангобардских слов. Тем не менее лангобарды не оставили по себе впечатления, сопоставимого с тем, которое произвели на Северную Галлию франки. Их было меньше по численности, а противодействие им было более внушительным; к тому же они были более примитивными. И все же, рассматривая различные пласты германского влияния на Италию, как нам обрести уверенность в том, что мы в состоянии правильно отличить готское от лангобардского, а лангобардское от франкского? Археологи обнаружили, что их сомнения, вместо того, чтобы уменьшаться, только растут. Историк также проявит мудрость, если воздержится от выводов.
Павел Диакон, составляя свою историю в монастыре Монте-Кассино, который его народ и уничтожал, и восстанавливал, по-видимому, не считал позором падение национальной династии.
В конце концов Карл Великий был таким же германцем, как и Лиутпранд, и он правил своими новыми подданными в качестве Rex Langobar-dorum (короля Лангобардов), без намерения или надежды на то, что они станут франками. Возможно, дело было также в том, что лангобарды должны были покориться таким же варварам, как они сами, а не византийцам. Лангобардские землевладельцы остались на своих местах, обрабатывая свои владения, торгуя с городами 'И портами полуострова, по вечерам слушая эпические песни о своем прошлом, от которого не осталось почти никакого следа. Все еще полудикие — среди их королей не было никого ужаснее Айстульфа, умершего в 756 г.,— они в скором времени сделали для римского христианства в Северной Италии почти столько же, сколько сами папы. Великие бенедиктинские монастыри, которые появились в Италии в восьмом веке, были лангобардского или франкского происхождения. Как и всегда жадные (и вынужденные быть таковыми) к земле, военачальники получили достаточно, чтобы выделять из своих патримоний средства для обслуживания чудотворных святынь в сельской местности и превращения их в обители переписчиков, благодаря которым суждено было сохраниться многим достижениям древней учености, которыми сегодня располагает Европа. И они были потомками племени, которое некогда Веллий Патеркул назвал gens etiam germana faritate ferocior, народом, более свирепым, чем даже германцы.