Милли

Первое, что я вижу — небо. Бесконечные акры кладбищенского пространства. Я поднимаюсь и выглядываю из окна спальни. Десяток сооружений из бетона грозно маячят вдалеке. Две армии высоток расходятся между севером и югом, наступая друг на друга по ничейной территории города, что медленно раскручивается под утренним светом. Улицей ниже офисная шушера обливает кипятком свои умерщвленные морозом машины. Почтальон, повесив голову, бредет по дороге. Весь город — пришибленный и похмельный.

Первое, кого я слышу, — мама. Ругается с папой.

МАМА.

Она вернулась.

Внизу, в кухне.

Папа жалобно говорит, что любит ее. Я не разбираю, что она отвечает, но тон непоколебимый и чужой, совсем не похожий на мамин. Слышу звук бьющейся посуды. Мама кричит. Папа всхлипывает. Мама кричит. Крик и всхлипывания. Крик и всхлипывания, пока их голоса не сливаются, переплетаясь в безумной какофонии — вопли на высоких тонах, что становятся все громче и громче и взрываются оцепенелой тишиной. Теперь единственное, что слышно, это прерывистое биение моего сердца, больного и воспаленного в те моменты, когда оно ударяется о стенки своей полости.

Я вгрызаюсь в пустоту своей подушки, и мне хочется, чтоб тишина прекратилась, а ругань возобновилась, и в дом вернулись те призраки, что осаждали нас в нашем старом жилище.

Пожалуйста, мама. Скажи что-нибудь. Я так давно не слышала твой голос. Не бросай меня снова. Заблудившейся в этой тишине. Не уходи.

Моя подушка промокла от слез, а затылок липкий от пота. Слабый, рыхлый свет кровоточит сквозь шторы. Мои глаза открываются и сосредотачиваются на серой светящейся щели на стене. За стеной папа сердито храпит в соседней комнате. А мамы рядом с ним нет.

Очень хочется в туалет, горло распухло, и кокаиновая депрессия проедает себе путь сквозь мозг. Кое-как плетусь в ванну, в голове гудит, несчастным глазам хочется спрятаться внутрь от резкой вспышки дневного света, ударившего из незанавешенного окна ванной. Падаю на холодный унитаз без сиденья. Жопа распухла и побаливает, моча жжется — страшное раздирающее химическое жжение, отдающееся в горле и в носу. Схаркиваю остатки излишеств вчерашнего вечера на платок — кровь с коксом и все зло большого города. Подтираю пизду с переда назад, нюхаю платок и рыгаю. Наполняю раковину горячей водой и провожу исходящей паром фланелью по лицу. Потом чищу зубы, так что они покрываются кровью, и сплевываю пенящуюся красноту в раковину. Запускаю туда руку, вынимаю затычку и сую палец в самый центр водоворотика. Из стока вздымается штопором водной вихрь, оседает, трясется и ходит в трубу, прежде чем сток успевает втянуть его с воинственным бульканьем. Вытираю лицо и набираюсь храбрости заглянуть в зеркало. Мое отражение злобно встречает мой взгляд, белое и уродливое, съежившееся под моим пристальным обзором. Сползаю вниз по лестнице.

Шлепаюсь на кухонный стол, и закопавшись подбородком глубоко-глубоко в ладони, прилагаю все усилия на то, чтобы сообразить насчет вчерашнего. Мои сны во многом определяют мое настроение на весь день. Границы в моей голове, отделяющие подсознательное от сознательного, должны быть размытыми, неопределенными, поскольку мои сны нередко вторгаются в реальность с настолько неуловимой искренностью, что зачастую я обитаю в мире, чьи основания целиком и полностью вымышленные. Но Син — это не приснилось. Он тебя выебал. Он тебя поимел. Этот козел тебя поимел.

Я осушаю две чашки кислой воды из-под крана. Высмаркиваюсь и врубаю чайник. Рассеянно завариваю две чашки чая. Депрессия усиливается.

Пока я выглядываю в сумрак во дворе, мне в голову закрадывается половодье бессмысленных соображений. Дурацкая скульптура Сина, фейерверки, крошечный камин в гостиной Джеми, папина группи, созвездие синяков на спине той девчонки.

Син.

Нащупывая ключ на пороге, принимая ванную, открывая бутылку скотча, снюхивая дорогу так, что сажусь на измену, выгоняя себя из оной алкоголем, и рысканье в поисках курева.

Бьет по башке еще один накат воспоминаний, соединяясь с волной текучей паники, возникающей где-то у меня в пищеводе.

О Господи. Нет. Пожалуйста, пусть это будет еще одним приснившимся похмельем. В голове начинает выкристаллизовываться картинка — папа лежащий нагишом на безликой женщине. Я стараюсь согнать ее, но она остается, недоразвитая как эмбрион. Отвлекаю себя от холодного серого двора, и с трепещущим трепыхающимся сердцем отправляюсь в кабинет.

Все осталось как было — взломанный ящик, сигарная коробка. Меня вырубает.

Не имею представления, как долго я пролежала в отключке. Секунды? Минуты? С трудом поднимаюсь на колени. Все вокруг уличает меня в том, что я лазила куда не просят. Дочка-шпионка. Я даже ободрала комод. Мама смертельно бы обиделась. Она спасла этого парня со свалки в Сайтпорте. Самый обожаемый ее найденыш. Он был сырой, со сломанной осью, лишившийся всех свои ящиков.

— Напрасно теряешь время, милая, — сказал тогда папа.

И за несогласной улыбкой, которой я наградила папу, я подумала слово в слово тоже самое. Несколько месяцев она нянчилась и лечила его. Вложила так много времени и сил. Времени, как мне казалось, которое она могла бы уделить папе. И теперь, оглядываясь назад, я вижу уродливую иронию всего этого. Что реанимация искалеченного металла и дерева неким образом заполнит эмоциональную яму, что папа вырыл собственными голыми руками.

Вот что было в ней, как в маме, самое хорошее. В ипостаси мамы и жены. В ухаживание за нами вкладывала себя всю и немного больше.

Сигарная коробка пуста, а ее содержимое разбросано по полу. Роковой калейдоскоп из лжи и обмана, случайным открытием извлеченный на свет. Мой взгляд лениво и апатично опускается вниз, пока я роюсь в тягостной груде пятен, размытых линий и точек. Гадостная пелена у меня внутри подготовила меня к чему-то, что намного хуже, и вот оно смотрит на меня. Мама писала мне. Помню, как я отложила письма из кучи, отделив их от остальных ее мерзостей, не желая сама верить в это. Я собиралась сжечь их. Читать их я не могла.

Кое-что из того, что я вчера вечером по причине своего одурения не замечала, сейчас проясняется. Индекс на конверте расплылся от дождя и написан неправильно. Он относится к нашему старому адресу. Сам конверт — из набора с Монбланом, который я подарила ей однажды на Рождество. Мама, она всегда отдавала предпочтение письму перьями и чернилами, даже когда договаривалась о приеме у врача. Но она ни разу не взяла ни одного листочка из того набора.

«Они слишком симпатичные!» — возражала она. И вот они лежали без дела на ее туалетном столике, словно брошенная бижутерия. Просто листки бумаги. Многозначительные и сентиментальные в своей наготе.

Я гляжу на свое имя на конверте. Я не могу распечатать его. Распечатываю. Достаю письмо, и от удивления у меня выступают слезы — не только ее знакомым аккуратным почерком, но еще и датой — 19-е июня. Она отправила это письмо менее чем полгода назад.

Июнь 19-е

Дорогая Милли,

Больше всего на свете сейчас я хотела бы посмотреть тебе в глаза. Есть вещи, которые стоит проговаривать, а не писать… Я люблю тебя. Я люблю тебя очень сильно, и каждая-каждая минута молчания, что разделяет нас, убивает меня. Это я создала между нами расстояние. Я ушла, ушла далеко от того, что я любила больше всего на свете. Я звала, звала и ждала тебя, моя родная. Я прошу тебя, дай мне шанс — пожалуйста, позволь мне объяснить.

Как я скучаю по тебе, Милли. Как часто я до сих пор спрашиваю себя, правильно ли я поступила. Мне очень хотелось дождаться, пока ты не закончишь Университет. Мне хотелось быть там, когда ты возвращаешься домой после лекций, когда ты приведешь в гости мальчика, когда завалишься домой пьяная! Я хотела быть там, когда ты получишь оценку за первую свою работу, когда научишься водить машину, когда придешь домой после неудачного экзамена или свидания, что не оправдало твои ожидания. Я хотела быть там, когда ты получишь диплом.

Папа разговаривал с тобой, Милли? Он объяснил тебе? Мы договорились, что он выберет время, которое сочтет наилучшим, чтоб ты узнала о нашем кошмаре, но прошло два года, моя маленькая, и я умираю здесь без тебя. Я больше не в силах это терпеть. Ты не отвечаешь ни на один мой звонок, ты рвешь все билеты, что я тебе посылаю. Ты отворачиваешься и убегаешь, когда видишь меня на улице. Ох, моя родная я ведь сделала тебе так больно, правда? Возможно, мне следовало остаться, смириться, как поступают многие. Возможно, со стороны твоего отца было жестоко и эгоистично так долго держать тебя в неведении. Но, родная, ты была такая юная, такая совсем юная — скажи я тебе правду, ты бы никогда от нее не оправилась. Я терпела так долго, хватило сил, до того дня как ты сдала экзамены — ив тот день я сломалась. Я ждала семь лет, родная, но если бы я знала, что не буду видеть тебя столько времени, я никогда бы не ушла. Я бы терпела это, как терпят все остальные униженно-оскорбленные бабы, кому мужики сломали жизнь. Мне так жаль, Милли.

Я вложила деньги на билет. Мне надо повидать тебя, Милли. Я умоляю тебя. Пожалуйста, не надо ненавидеть отца. Несмотря на то, что произошло между нами, он хороший человек, и он души в тебе не чает. Он живет ради тебя. Я знаю это. И я знаю, что игра в прятки со всей этой ложью ранила его почти так же сильно, как молчание ранило меня.

Пожалуйста, прости меня за то, что я ушла, но я не могу сожалеть о своем поступке. Будь в моей власти повернуть время вспять, я бы все равно убежала, только взяла бы тебя с собой. Прости меня, моя родная девочка.

Я так скучаю по тебе, мне очень больно.

С любовью от твоей любящей матери.

Я складываю письмо пополам и убираю его обратно в конверт. Стараюсь не заплакать, но это безнадежно. У меня нет сил. Я всхлипываю, всхлипываю, а будь у меня пушка, я клянусь, я бы застрелилась прямо здесь. Провожу по лицу тыльной стороной руки, смахиваю накатившие картинки и просматриваю мамины письма по порядку. Бля. Бля. Это же прямо… В голове не укладывается. Как он мог? Как он мог с ней так поступить? Просеиваю остатки отравы — умилительные папины сувениры. Письма от втрескавшихся в него студенток, фотки, очень много фоток — очень много лиц. Спичечные коробки. Билеты на поезд. Сделанная вручную открытка со штемпелем Пензанса. Подписана вялым почерком, почти один в один маминым.

Бог мой, Джерри, чем обидела тебя я?

Ушла. Далеко-далеко.

Прости — прости меня за все,

Я не могу. Не могу не любить тебя.

Мо? Тетя Мо?

Мое сердце разбухает и тут же лопается. Возвращается с торчащим из него острым шипом.

Еще одна открытка. Новая Зеландия. Она готова ждать его всю жизнь. То есть, тетя Мо не умерла. Я сражена наповал.

Господи, что же ты такое сделал, папа? Пожалуйста, нет, папа. Пожалуйста, скажи мне, что ты не ебался с ее сестрой? Я тогда там была? Мы все вместе приезжали на праздники? Что ты такое сделал моей маме, папа? Твои студентки, все эти посторонние чьи-то лица, эти улыбающиеся, хорошенькие девственницы — это я все понимаю. В своей подлой ебаной логике я тебе почти что аплодирую за это. Я принимаю твою сторону. Но ее сестра? О Господи, нет. Бля, папа — что ты с ней делал?

Я бегу обратно наверх. Его дверь чуток приоткрыта. Мне видно, как его тело приподнимается и опускается, истекая потом на белые рыхлые простыни, и мне видно на подушке его левую щеку, обвисшую и мясистую. При виде его, погрузившегося в сон и забвение, на меня накатывает ярость. Мне хочется врезать ему так сильно, что моя рука невольно поднимается со сжатым кулаком. Мне хочется отделать его прямо сейчас. Я бы смогла. Просто подойти и нажать большими пальцами на его худое горло и давить, давить до тех пор, пока вся жизнь не исчезнет с его лица. А потом уйти. Я бы вполне смогла оставить его лежать там, с побелевшими глазами и окоченевшего.

Но тут он кашляет и поворачивается на бок. У него слабый, уязвимый кашель, кашель немолодого человека — и я снова маленькая и беззащитная, и в своей неожиданной малости я парализована страхом.

Швыряю шмотье и принимаюсь укладываться с судорожной поспешностью — банковские карточки, нижнее белье…

Его кровать трещит, и мое сердце замирает в насыщенной, долгой паузе. Оно оживает, глухо стукнув, дезориентируя меня, расплевывая крошечные фрагменты моей головы по всей стене.

Бля. Мой телефон. Куда я дела телефон? Мои глаза окидывают комнату, замирая на окне, где их мгновенно зачаровывает беззаботный ритм неба.

Телефон, деньги, кокос … кокос! Туалетный столик, пол в спальне, кухня, кабинет? Думай. Думай.

Слышу, как он пукнул. Он осторожно кашляет, а потом кровать решительно трещит — вот он проснулся. Мне слышно энергичное уханье воздуха, который он засасывает, зевнув. Я чувствую, как он сидит у себя, собираясь с мыслями, растрепанный, и не догоняет. Не догоняет, что произошло.

Господи, вот он ступил ногами на пол. Тяжелыми, неуверенными шагами он топочет в сторону моей спальни. Я подхожу на цыпочках к двери и набрасываю крючок в петлю. Резко падаю на корточки, сжавшись в комок под ручкой. Спокойно, Милли. Возьми себя в руки. Он не зайдет. Он никогда не заходит.

Вот его ноги у двери. Он за этой ебучей дверью. Я чую его пахнущее «Мальборо» дыхание, слегка хрипящее, почти что заглушающее бешеное биение моего сердца.

У меня учащается дыхание. Металлический привкус адреналина жалит мне рот до мяса.

— Милли! Ты не спишь? — у него совершенно искаженный голос, будто он говорит из радиоприемника.

Придерживая себя ладонями, я опускаю ягодицы на пол, потом перемещаюсь назад к кровати.

— Милли?

Иди на хуй, скотина!

— Если тебе надо, чтоб я сдал за тебя то эссе, только крикни мне, моя хорошая.

Ты выжил ее и позволил мне презирать ее, и ты скрывал от меня ее письма. Ты бесхарактерная сволочь — ты все это от меня скрывал.

Я закапываюсь лицом глубоко в подушку и затыкаю уши, выключая его голос, так что все, что мне слышно, это глухой стук моего сердца. Я лежу неподвижно, слишком напуганная, чтобы перевести дыхание или мигнуть.

Время идет.

— Милли, у тебя там все нормально?

Я глубоко сглатываю, стараясь забрать в себя как можно больше кислорода, сколько позволят мои изнасилованные легкие. Комната плывет перед глазами.

— У тебя сегодня нет лекций, да?

Ты скотина. Ты, значит, как бы не при делах? Ты делал вид, что типа ничего не случилось, типа ты нормальный, приличный, любящий мужик. Типа ты мой папа.

— Милли?

Папин голос звучит чище.

— С тобой все нормально? Может, мне принести тебе алказельц или чего еще?

— Нет, папа. Я в порядке.

— Тебе нужно, чтоб я сегодня что-нибудь за тебя передал, сдал, солнышко?

— Нет.

— Ты уверена, что с тобой все в порядке? Голос такой, можно подумать, что у тебя приступ астмы.

— У меня нет астмы. Уйди. Я сплю.

Его шаги мягко удаляются в туалет, и я жду звука падающего говна. И тогда я перебрасываю ноги через кровать и, придерживаясь для равновесия за бок шкафа, я медленно встаю. Дожидаюсь, когда непредвиденный приступ головокружения утихомирится, потом хватаю сумку и прокрадываюсь на лестницу, где вонь дерьма висит туманом. Проскальзываю вниз и на кухонном столе нахожу кокос. Засовываю его в задний карман джинсов и ухожу из дома через черный ход. Стремглав проношусь по Главдейл, сворачиваю налево на Бридж-Лэйн, где пронзительное зимнее солнце кричит мне в лицо и вынуждает меня отскочить от фонарного столба. Меня крутануло, но я не падаю и продолжаю бежать прямо на Аллертон-Роуд, пока благополучно не застреваю в утренней пробке. За «Тескос» я стоплю такси и понимаю, что осознаю, куда бегу. На Кэтрин-стрит — в полутрансе я бормочу водителю, чтобы высадил меня. Куда я теперь направляюсь? К маме? Не сейчас, не прямо сейчас — мне надо подумать. Мне надо тщательно все обдумать. Я брожу, голова мутная, и незаметно для себя двигаюсь по маршруту к Парли.

Лезу в телефонный справочник и набираю номер Джеми.

Джеми

— Ты мог бы приехать и меня встретить? — заявляет она. Ниибацца расхныкалась, она-то. Актерские способности есть, надо признать.

— Случилась ужасная вещь.

Ох, я поехал тебя встречать, все хорошо, подруга. Я включаю свой самый строгий голос — пусть знает и все такое.

— Я на работе, Милли. Не освобожусь до двенадцати. Что там, кстати?

— Я, я, на самом деле, не могу сказать это по телефону, родной. Это… это плохое.

Плохо это, а? Так мы это назовем? «Плохо» тут даже ниибацца рядом не лежал, ё. Правильнее будет типа «больная». Свинская, вот она какая — свинская и злая. Реально ниибацца больная на всю голову, еще как. Слишком ниибацца уверенная, что я с ней встречусь.

— Как, по-твоему, ты тогда можешь встретиться со мной в «Намбер-Севен»? Где-то в пол-первого?

— А, ну да — я там буду.

Считаю ниибацца минуты, если интересно знать. А она пожалеет, что не забилась где-нибудь, где меньше народу, когда услышит, чего я собираюсь ей изложить. Милли, она не из тех, кто умеет выносить, когда ее опускают на публике. Помню, как я с ее предками собрались отмечать ее семнадцать лет — в какой-то понтовой китайской забегаловке в Паркгейт у самого берега. Ее родоки затеяли препираться по-жуткому, стоит ли разрешать ей пить или не стоит. Джерри, конечно, был за. Все это происходило относительно мирно, без всяких ненужных бросаний тарелками, которые сплошь и рядом случаются, но Милли реально оскорбилась. Никогда не видел таких цветов на мордахе у девчонки. Извинилась, вышла в туалет и срыгнула. Срыгнула с собственного ниибацца дня рождения.

— Джеми? — Нда?

— Ты — порядок?

— Увидимся в пол-первого.

Сбрасываю звонок и снова трогаю пальцами пакет — пакет, из-за которого вся моя жизнь пошла по пизде.

Милли

К тому времени, как я добираюсь до «Семерки», небо затянуло тучами — серого оттенка и не обещающими ничего определенного. Устраиваюсь за столиком у окна в секции для курящих и гляжу на вымощенную булыжником улицу. Я никогда не любила никого в той степени, что достаточна для того, чтобы ощутить травму предательства — даже Терри, но то, что сделал мне папа, оно воспринимается как вот это вот. Кажется, что мое тело прокрутило все ортодоксальные реакции — ревность, ненависть, гнев, горе, комплекс собственной неполноценности и все, что у меня остается, это нечто целиком и полностью новое и окончательное.

Мне просто пиздец. Меня это выжало.

Две невостребованные профессионалки шагают мимо окна стремительными скачкообразными шагами. Любительницы крэка в поисках счастья. Грязные спортивные костюмы и трупные физиономии. Одна из них вызывающе потягивает косой. Всем своим видом она заявляет о своей чудовищной, неестественной самоуверенности. Они притормаживают и искоса присматриваются, прижавшись лицом к стеклу, у них шустрый, хотя и остекленевший взгляд, зараженный миазмами улиц. Что бы они ни искали, здесь они этого не найдут, и они отползают прочь; ноги — кожа и кости, кошмарные в безжалостной трезвости дневного света. Молоденькая официантка из студенточек, вытирающая соседний столик, сконфуженно глядит на меня. Я отвечаю ей чем-то вроде улыбки, затем побыстрее отворачиваюсь, прежде чем она предпримет попытку завести со мной разговор. Студенточки. Пиздец как их ненавижу. То, что папа может вставлять свой член этим овцам, само по себе гадко, но тратить время и деньги, наши, ебать их, деньги, кормить их в нашем любимом семейном ресторане — это ни хуя не простительно. И еще хранить счета и салфетки, заляпанные помадой с поцелуев. Использованный коробок. Ебаный насрать — что за мысли мелькали у него в голове, когда он выпускал в них свою малафью? Как он ниибацца осмелился опошлить наши воспоминания вместе с какой-то безмозглой сукой, которая, скорее всего, сейчас валяется у себя в комнате вверх тормашками от счастья при мысли, что один из самых уважаемых профессоров Университета и во всей сфере криминологии выбрал ее. Какое превосходство ощущает она рядом со своими простодушными подругами, что именно она улеглись на ленте конвейера одноразовых пере-пихонов. Ой, папа — во ты гандон! И Мо, милая восхитительная, неукротимая Мо — какого хуя ты себе думала?

Джеми

Жалко мне ее немного становится, как я зашел и вижу: притулилась она вот так вот у окна. Вид у нее жуткий, еще какой. Кожа белая как мел, а глаза растерла до красноты. Не югу это видеть, как девки плачут. И еб ты, сегодня с утра не досталось ниибацца так, что на всю жизнь хватит. До сих пор в мозгах не укладывается, ё. Только что жался к своей любимой и единственной, а тело у нее такое бархатное и теплое, а в следующую минуту меня привлекли к суду за преступление, которое — и я намерен ей это изложить — малыш Милли спланировала идеально. Так все продумала, что мы сами чуть не засомневались в нашей непричастности. И не обломалась же такие круги нарезать, ё. Сгонять в круглосуточный «Теззис», чтобы проявили эту херню. И обратно, сунуть это говно под дверь. Не удивительно, что вид у нее такой уставший, сука. v Хуже всего, ё, то, что я-то решил: это прикол такой. Шуточные приглашения на свадьбу, когда только увидел пакет. Даже мысли не возникло, почему его принесли, а не прислали и все такое — даже ни на секунду не задумался. Чавкнул под дверью маленький пакетик, ей адресованный, и сказать по-честному, мне вроде как польстило немного. Типа она теперь член нашей семьи — люди присылают ей чего-то там такое, потому что знают: она здесь и все дела.

Так что когда я вернулся из сортира, обнаруживаю: сидит она за кухонным столом, убитая-убитая и все что хочешь, в окно уставилась, последнее, что я предположил, подумал, что это как-то связано с конвертом. Решил, она нашла чего не надо, понимаешь о чем я, журнальчик или фотку бывшей.

Короче, я ее приобнял и спрашиваю, что случилось, а она от нас отшатывается. Так на меня смотрит, прямо мурашки по коже. И хотя у меня есть задняя мысль, что она вот-вот психанет, в глазах у нее что-то такое сумасшедшее, чего я раньше никогда не видел. Сидит она вот так вот, смотрит на меня, а потом кроит еще ту благовоспитанную физиономию, на какую только фантазии хватает, и удаляется. Я подорвался вслед за ней, в непонятках — даже не догадывался на хуй, что стряслось — а она садится на корточки у парадной и просто кладет конверт обратно на пол, типа она отматывает время назад. Я совсем охуел, как увидел, чего она творит, ё. Добило ее на хуй — ей финиш. А потом она встает как вкопанная в дверях, а я вижу как она ошалело вдыхает побольше воздуха, говорит нам спасибо-до-свидания и уходит.

Мне захотелось догнать ее, вернуть в дом, утрясти это дело — только ноги как ватные. Типа их вмазали местным. Ни за что в жизни не в состоянии пошевелиться. Просто стою вот так вот, ё, реально ниибацца парализованный. Вылупился на этот конверт на столе, и лет ниибацца сто прошло, как я подошел и взял его. Почерк смутно знакомый, хотя написано заглавными буквами. Эти заглавные буквы я узнал. Вскрываю, и меня как кувалдой по башке — глазам своим не могу поверить. Но по-настоящему, ё — это происходит со мной, здесь и сейчас. И когда смотрю снова, в голове всего одна мысль. Милли.

Морда прямо расцветает, как она меня видит. Вроде ребенка в супермаркете, когда увидела мамку, а как раз подумала, что потерялась. Передернуло меня децл оттого, как она на меня посмотрела. Вроде того, что она почему-то по-серьезке считает себя жертвой всего этого дела. Возможно, ей все-таки спалило мозги — переборщила с одним делом и потеряла ниибацца фабулу. Типа того парня, с кем наш маленький одно время тусил — Сте Ригби. Стопудово отличный парень был и все такое — приятные родители, нормальное воспитание — все в таком роде, только однажды шатался по клубам, возвращается домой и убивает своего предка. Сказал, голос в голове ему так приказал сделать. И, возможно, тоже самое случилось с Милли. Возможно, она слышала у себя в голове голоса, а сама зашла слишком далеко, чтобы попытаться им возражать.

Присаживаюсь напротив нее. Эти следующие несколько секунд я все проигрывал в мозгу с того момента, как она нам позвонила с утра, и хоть вроде все себе продумал, если воспринимать издалека, как будто я паук, зависший на потолке, но теперь-то я сижу тут, лицом к лицу с этими самыми большими, отчаявшимися глазенками, подрагивающими в орбитах. Я волнуюсь как перед концертом, ё. Билли мне всегда повторял, что я позволяю людям нисколько со мной не считаться, что мне только дай, я буду видеть во всех только хорошее. Пусть даже из них лезет реальная гадость, меня все равно подмывает присобачить им нимб над головой в надежде, что его свет от него отыщет хотя случайные вкрапления хорошего. И, кстати, он прав. Я в каждом хочу откопать хорошее. И даже если речь идет о таких, как головорезы Джеймса Балджера (и кто-кто, а эти уж реально чокнутые беспределыцики), я ловлю себя на том, что переношусь в те времена, когда они были еще зародышами, безвредными клетками, защищенными от этого огромного безумного мира и всего того отстоя, что побудили этих ребят творить вот такое зло. И сейчас все то же самое: хоть я сижу здесь и знаю очень хорошо, чего она сделала, устроила непоправимый пиздец, у меня слова в глотке застряли, все пытаюсь как-нибудь по-мирному разрулить. Сочиняю ей извинения, пытаюсь взглянуть с ее точки зрения. Просто не верится мне, что эта девчонка, которую я любил с такой охуенной и страшной силой, мое второе я, родная душа, прямо вот так взяла и врезала мне. Сам себя ненавижу, но должен это сделать.

Мимо чешет официантка со сногсшибательным лицом. Привлекаю ее внимание и спрашиваю свежевыжатого апельсинового сока. Она строит вредную гримасу и заявляет-нам, что надо идти к кассе и заказывать там. По лицу Милли проносится буря, и как только официантка отворачивается, она вскакивает, и на шее и висках у нее вздуваются вены. Я тянусь к ее запястью, такому тонкому и хрупкому в моей руке, и сажаю ее на место.

— Студентки, — плюется она, качая головой. — Ненавижу их, что пиздец.

За соседним столиком двое девушек косятся на нас, Милли агрессивно таращится на них. Они вздрагивают, вспышка страха проносится на их лицах по типу молнии, затем они возвращаются к своим кофе, притихшие и сраженные.

От всего этого инцидента у меня в горле застревает огромный сумасшедший ком. Ничто из этого не было устроено для выпендрежа. Это был реально искренний порыв. Проделано как бы на инстинкте. Она меня любит, да еще как. Поставил себя на ее место. Неохота, чтоб кто-то нас подставлял, и так всегда было. Всегда становилась на мою сторону, даже если подозревала, что я неправ. Всегда за меня вписывалась. И за нашего Билли тоже. Врезала его бывшей однажды в «Стейтс», за то что трепалась подружкам, что наш Билли ее обижает. И то же самое как раз хотела устроить той официантке — двинуть ей разок, чтобы не выставляла придурком ее лучшего друга. Ааа, не знаю я, реальное безумие творится. Что мы тут сидим. Непонятная ниибацца ирония всего этого. Что она меня так любит, что жизнь бы отдала, и при том смогла подстроить такое, что меня все равно что прикончило.

Глубоко вдыхаю и лезу внутрь кармана куртки. Достаю фотки и, не отрывая от нее глаз, даже не мигнул, ё, выкладываю их посреди стола. Сижу почти уверенный, что сейчас с ее губ сорвутся незамедлительные и слезные признания, но вместо этого она их собрала и рассматривает с довольно нахальной улыбочкой.

— Это что за порнография? — выдает она. Хмурит брови над следующими тремя картинками, а на четвертой и пятой ей на рожу наползает смущение. Она перебирает их, а когда останавливает взгляд на последней фотке — которую я приберег для максимального ниибацца эффекта — у нее на лице полный шок и ужас. Ниибацца талантливая девушка, ё — очень убедительно все изображает.

— Это ты, — заявляет она, безразлично-безразлично. — А это Сьюи, та вчерашняя девчонка. Как…?

Она снова их перебирает, задерживаясь на последней, а потом отталкивает их в сторону, типа они ничего не значат. Потом складывает руки и тянется к нам.

— Джеми — ты хоть представляешь, что прямо сейчас происходит с моей жизнью?

Ее лицо мечется между слезами и яростью.

— Тебе хоть интересно?

— Чё? — фыркаю я, не в состоянии поверить, что мне приходится слушать.

— Прости, глупый вопрос. Конечно, тебе интересно, — настаивает она. — Просто в моей жизни случилась одна вещь, от которой все изменилось, и у меня голова совершенно идет кругом. Мне кажется, будто я с ума схожу. Серьезно. У меня такое чувство, словно я теряю рассудок, Джеми, и мне пиздец страшно. Мне сейчас нужна помощь. Мне нужно… Мне нужно, чтобы кто-то объяснил мне, как поступить.

Поверить ей не могу. Будь она пацаном, я б ей врезал. Сдвигаю фотки ей под нос.

— Сегодня утром подсунули их под дверь. Адресовано Энн Мэри. Она нас бросила. Поняла, о чем я?

Она убирает локти и обхватывает их ладонями.

— Чего? Кто-то послал это дело Энн Мэри? Зачем? В смысле, кто?

Смотрю на нее внимательно-внимательно, собираюсь с мыслями и вот оно. Я решился.

— Ты больная пиздец как, Милли, ё. Срочно надо с врачом посоветоваться. Ей-богу. Тебе на хуй поможет, ё.

Сгребаю фотки обратно, складываю их в стопку и запихиваю обратно в карман. Она глядит на меня, глаза вытаращила, бледнющая. Рот открыла чего-то сказать, но получается у нее только бессвязное лопотанье.

— Серьезно, Милли, — говорю я, кладя ладони на стол и вставая. — У нас с тобой — все.

Она топает за мной, сшибая со стола чашку, и дюжина пар глаз ест нас. Мне почти слышно, как ее сердце бумкает об пол. Теперь ее трясет, ее в прямом смысле на хуй колотит. Меня чуть ли не прорубает, ей-богу — почти готов обнять ее покрепче и сказать, что я ее прощаю, но она прямо прицепилась к нам с этим своим: чего ты вообще пиздишь, не знаю, про что ты говоришь, Джеми, — просто врет мне. Врет мне как последняя тварь. Я попер на нее.

— Как ты могла так поступить и устроить такое? Я знаю, ты всегда считала, что она меня не достойна и прочее. Елки-палки — ты ниибацца свысока на нее смотрела, нет? Но я-то на хуй любил эту девушку, Милли. Мы с ней были счастливые. Нам хорошо с ней было. Ты это ни разу не потрудилась заметить. Ты ни разу не видела, как нам с ней было, когда мы были совсем вдвоем. Было идеально. Я был такой ниибацца счастливый с ней, Милли. Как тебя хватило, подруга? Как ты смогла сделать такую злую вещь?

Теперь она ревет. Слезы прямо ручьем бегут по мордахе. Все на нее уставились. Обалденная официантка прямо остолбенела, прям почти как в театре сцена. Милли на хуй уничтожена, ё — глаза безжизненные и нечеловеческие. Прямо как у Энн Мэри сегодня утром.

Милли

Я выхожу вслед за ним, и полный народу зал поворачивается за нами. По щекам текут слезы гнева — так много необузданного гнева курсирует у меня по венам, толкая меня вслед за ним. И странно — меня не волнует, чего он наболтал. Мне по хую — я знаю, что ничего плохого не делала. Просто я не хочу, чтобы он меня вот так вот кинул.

Иду за ним. Официантка-студентка подрывается с этой омерзительной участливой физиономией и спрашивает, все ли со мной в порядке. Ярость поднимается у меня в глотке и взрывается еще одним водопадом слез — я не печальная, но ничего не могу с собой поделать. Не могу перестать реветь. Выскакиваю на Фолкнер-стрит, прямо под нос фуре, та со визгом и скрежетом выруливает в сторону. Джеми поворачивает голову, губы сомкнуты в страдальческом овале — но он снова кроит гримасу, едва я в целости и сохранности перебираюсь на другую сторону. Он ускоряет шаг, переходя на бег, по Хоуп-стрит. Я вижу его машину, припаркованную у Хоуп-стрит 60, нашего ресторана. Я снова шагаю на дорогу, не глядя по сторонам, и опять машины скрежещут, выворачиваясь, но на сей раз он не оборачивается. Он волнуется, как бы поскорее сесть в машину и съебаться. Последние несколько ярдов я пробегаю бегом и ныряю на пассажирское место, захлопнув за собой дверь, пока он не успел сунуть ключ в зажигание.

— Вылазь, Милли! Вылазь на хуй из машины!

Мой взгляд зарывается в привычные черты его лица — его чистый суровый подбородок, нежные изгибы линий вокруг глаз и рта, мягкая, некрасивая кожа — смутно напоминающая миндаль и оливки. Черты, не соответствующие его странной тревоге. Я глубоко вдыхаю, сглатываю еще один приступ слезливости и перехожу сразу к делу.

— Ты считаешь, что я отправила те фотки?

Звук моего голоса — спокойный и собранный — меня чуть шокирует. Внутри меня адски трясет.

Он открывает рот в агрессивном протесте, но огромная стая голубей, сидевшая на тротуаре перед нами вдруг взвивается вверх. Он смотрит, как они поднимаются, и когда он поворачивается ко мне, выражение его лица поменялось, и злоба уступила место чему-то намного-намного более страшному. С лица Джеми сочится совершеннейшая ненависть.

— Я знаю, это сделала ты.

— Что?

— Почему бы тебе просто не признаться, ты, трусливая сука?

— Господи, — содрогаюсь я. — Ты правда веришь, я сделала такое?

— А разве ты мне вызвонила не чтобы мне все рассказать? Что ты пошутила и все такое? Решила, она ниибацца найдет здесь смешную сторону? Что произошло, а? Потеряла свою ебаную наглость?

Высокий завывающий звук возникает у меня глубоко в кишках и, искаженный, вырывается у меня изо рта.

— Прости, девочка — тут ты слезами не отмажешься. Ты нащелкала эти фотки. Ты их проявила. И ты отправила их Энн Мэри, так что мы с ней разбежались навсегда. Правильно?

— Джеми? Я ничего не знаю насчет этих фоток. Я попросила тебя прийти, потому что ты мне нужен.

— А, сделай мне доброе дело, хорошо? Хватит болтать как какая-то ебнутая дура. Может, у меня к фамилии ничего не приписывается, не то что у твоего предка, только не надо делать из меня какого-то сопливого мудозвона, ладно?

Между нами разверзается гигантская пропасть.

— Ты козел.

Я открываю дверь и выбрасываю ногу, но его рука затаскивает меня обратно.

— И вот еще что, — сплевывает он, сдавливая сильнее. — Даже если б я ее никогда в жизни не встретил — ты бы меня ни за что не подцепила. Если бы я хотел тебя трахнуть, я бы тебя трахнул как любую другую пизду. Поняла меня?

Обалдевшая и напуганная, я высвобождаюсь от его захвата и потираю руку. У него огромные и беспощадные глаза, они заглатывают меня целиком.

— Думаешь, я сдержался типа из моральных соображений, так? Думаешь, я такой милый хилый мудозвончик, кому и в голову не придет оприходовать школьницу? Подумай еще раз, девочка. Ты мне никогда не нравилась, и хватит на этом. А если хочешь знать совсем все, то я с тобой общался тока из жалости. ТЫ меня слышала? Я тебе ниибацца сочувствовал. Раньше, по крайней мере. А теперь уебывай отсюда, и никогда, никогда больше не звони мне и не стучись в мою ебаную дверь.

Противная слеза скатывается у меня по щеке. Я огребла. Хуже и быть не может — ниже падать мне некуда. Типа это такое место, где все заканчивается. С этой секунды отныне ничем ни он, ни папа, ни любой другой ублюдок не сумеют меня обидеть. Меня невозможно задеть. Я никогда в жизни не верну себе той целостности, которой я обладала раньше — последние несколько часов, месяцев даже, украли и унесли у меня такие вещи, отчего я навеки останусь не имеющей целостности.

Я стою посреди Хоуп-стрит и смотрю, как он исчезает — навсегда. Я чувствую себя потерянной, одинокой и напрочь вымотанной. Я не знаю, куда мне пойти или что делать дальше, поэтому я просто здесь стою.