ПОПизм. Уорхоловские 60-е

Уорхол Энди

Хэкетт Пэт

Культурная буря охватила 60-е – поп-арт, сексуальная революция, психоделия, Боб Дилан, андеграундное кино, – и в центре всего этого Энди Уорхол. «ПОПизм» – это реконструированное десятилетие начиная с 1960 года, когда Уорхол только начал создавать свои полотна с банками супа

Campbell’s

и Мэрилин; ретроспективный взгляд на живопись, кино, моду, музыку, знаменитостей и отношения, определявшие атмосферу «Фабрики» – места, ставшего центром 60-х в Нью-Йорке, места, где всегда можно было найти всех: от Лу Рида с

Тhe Velvet Underground

и Нико до Эди Седжвик, Джерарда Маланги и Пола Моррисси. Неоднородный, смешной и откровенный «ПОПизм» – своеобразный итог десятилетия, изменившего мир.

 

Данное издание осуществлено в рамках совместной издательской программы Музея современного искусства «Гараж» и ООО «Ад Маргинем Пресс»

Andy Warhol and Pat Hackett

POPism

The Warhol Sixties

© Andy Warhol, 1980

All rights reserved

© Речная Л., перевод, 2016

©ООО «Ад Маргинем Пресс», 2016

©Фонд развития и поддержки искусства «АЙРИС»/IRIS Foundation, 2016

* * *

 

Энди Уорхол – художник, дизайнер, продюсер, издатель, создатель ряда знаковых киноработ, в том числе знаменитого фильма «Девушки из “Челси”». В поздних 60-х – ранних 70-х был известен как создатель и руководитель собственной художественной студии «Фабрика». Умер в Нью-Йорке в 1987 году.

Пэт Хэкетт работала с Уорхолом на протяжении двадцати лет. Кроме ведения дневника Уорхола она также была соавтором двух его книг и нескольких сценариев.

 

Благодарность

Стивен М.Л. Аронзон – настолько хороший друг, что не бросил редактировать эту книгу, даже когда ушел из издательства. Его остроумные, оригинальные находки и точные исправления неоценимы. Строка за строкой, штрих за штрихом он придавал картине 60-х завершенный вид.

Э. У. и П. Х.

 

Вступление

Это мой личный взгляд на поп-феномен 60-х в Нью-Йорке. Мы с Пэт реконструировали десятилетие начиная с 1960 года, когда я только начал создавать свои поп-арт-полотна. Это воспоминание о том, какой была моя жизнь и жизнь моих друзей, ретроспективный взгляд на живопись, кино, моду, музыку, знаменитостей и отношения, определявшие атмосферу нашей манхэттенской студии, известной на весь мир как «Фабрика».

Энди Уорхол

 

1960–1963

Вот возьми я и умри лет десять назад, сейчас был бы культовой фигурой. Когда к 1960 году в Нью-Йорке появился поп-арт, все так им прониклись, что даже занудным европейским умникам пришлось признать его частью мировой культуры. Абстрактный экспрессионизм уже превратился в институцию, и тогда, в самом конце 50-х, Джаспер Джонс с Бобом Раушенбергом и прочими освободили искусство от всей этой отвлеченной рефлексивной ерунды. А затем поп-арт вытащил нутро наружу, а внешнее убрал вовнутрь.

Поп-художники работали с образами, которые любой прохожий с Бродвея узнавал на раз, – комиксы, столики для пикника, мужские брюки, знаменитости, занавески для ванной, холодильники, бутылки колы, – в общем, со всеми теми классными современными вещами, которых так усердно не хотело замечать абстрактное искусство.

Что самое удивительное, рисовать в одной манере все эти художники начали еще до того, как повстречали друг друга. Мой друг Генри Гельдцалер, который курировал современное искусство в музее Метрополитен, пока не стал официальным царем нью-йоркской культуры, так описал зарождение поп-арта: «Словно фильм ужасов – художники со всех концов города восстали из грязи и с картинами в руках, пошатываясь, побрели навстречу друг другу».

Искусству меня обучил Эмиль де Антонио – до встречи с ним я был просто рекламщиком. Это в 60-е он стал известен своими фильмами про Никсона и Маккарти, а раньше был арт-агентом. Пихал своих художников куда угодно – от кинотеатров по соседству до супермаркетов и гигантских корпораций. Но работал только по знакомству: если ты не нравился Де, плевать он на тебя хотел.

По-моему, Де был первым, кто видел в коммерческом искусстве высокое, а высокое искусство воспринимал как коммерческое, – и весь Нью-Йорк он заставил принять его точку зрения.

В 50-х Де приятельствовал с Джоном Кейджем, тот жил неподалеку, ближе к Помоне. Организовывая концерт Кейджа, Де и познакомился с Джаспером Джонсом и Бобом Раушенбергом.

– Они оба из кожи вон лезли, чтобы хоть как-то устроиться, – сказал мне как-то Де. – Без гроша были, жили на Перл-стрит и мылись только перед выходом в город, потому что душа у них не было – так, что-то вроде биде, только шлюхе подмыться.

Де нанял обоих поработать над витринами Тиффани для Джина Мура; они для таких халтур пользовались псевдонимом Мэтсон Джоунс, одним на двоих.

– У Боба была для этих витрин куча идей, некоторые просто ужас, – продолжал Де. – Но одна действительно интересная – класть товар на копирку, чтобы получался лишь оттиск предмета. Это было году в 1955-м, и его рисунки было не сплавить! – Де раскатисто захохотал – вспоминая задумки Боба, не иначе. – Его витрины попроще были отличные, а те, что «художественные», – просто кошмар.

Я помню, как Де это сказал, потому что он тогда добавил:

– Не понимаю, отчего бы тебе не стать художником, Энди, – у тебя-то идей море.

Мне такое немногие говорили. И вообще я не вполне понимал, каково мое место на этой художественной арене. А поддержка Де и его дружелюбие придали мне уверенности.

Именно Де я и решил показать свои первые холсты. Он сразу видел цену вещам. Не ходил вокруг да около – «а откуда это?», «а кто сделал?» Просто смотрел на вещь и говорил то, что думал. Он нередко заходил ко мне выпить после обеда – жил по соседству; я показывал ему всякие иллюстрации и рекламу, над которыми работал, мы болтали. Мне нравилось его слушать. Говорил он красиво, глубоким чистым голосом; каждая запятая, каждая пауза – все на месте. (Ему довелось и философию преподавать в виргинском колледже Уильяма и Мэри, и литературу – в Сити-колледже Нью-Йорка.) Казалось, послушай его подольше – и рано или поздно поймешь о жизни все. Мы глушили виски из лиможских бокалов, моей обычной для той поры посуды. Де был самым настоящим алкоголиком, да и я не отставал.

В то время я работал дома. Дом мой располагался на четырех этажах, включая цоколь, где была кухня и жила моя мать с кучей котов, причем всех их звали Сэм. (Мама с чемоданами и сумками заявилась однажды вечером в мою предыдущую квартиру и сообщила, что покинула Пенсильванию, чтобы быть рядом со своим Энди. Я сказал: ну ладно, оставайся, но только пока я сигнализацию не установлю. Маму я люблю, но, если честно, я рассчитывал, что город скоро ей надоест, она соскучится по Пенсильвании, по моим братьям и их семьям. Однако, как выяснилось, я ошибался – тогда и решил переехать в этот дом на окраине.) Мама занимала нижние этажи, а я – верхние. Работал я в такой шизоидной комнате – наполовину студии с кучей рисунков и всяких принадлежностей для рисования, наполовину обычной гостиной. Шторы у меня всегда были задернуты – окна выходили на запад, так что света и так не было, а стены были обшиты деревянными панелями. Унылая такая комната. Я заставил ее викторианской мебелью, разбавив старой деревянной лошадкой с карусели, ярмарочным силомером, лампами Тиффани, фигурой индейца, какие часто ставят у табачных лавок, чучелами павлинов и игровым автоматом.

Свои рисунки я собирал в аккуратные стопки – очень серьезно к этому относился. Вообще-то я всегда был не слишком организованным, но постоянно боролся со своей тягой к беспорядку, так что повсюду лежали эти стопки, которые мне, правда, никогда не удавалось отсортировать.

***

Однажды в пять часов вечера позвонили в дверь – зашел Де. Я налил нам скотча и пошел к двум стоявшим у стены моим работам, каждая футов шесть высотой и три шириной. Я их развернул, поставил рядом и отошел, чтобы самому взглянуть. На одной была изображена бутылка колы и абстрактно-экспрессионистская окрошка в верхней части. Другая картина была черно-белая – просто контур той же бутылки. Спрашивать у Де я ничего не стал. И не надо было – ему было известно, что я хотел узнать.

– Ну, слушай, Энди, – сказал он через пару минут, оторвавшись от картин. – Одна полное дерьмо, понадергано отовсюду. А другая – незаурядная: это наше общество, это мы сами, абсолютная красота и обнажение. Первую – на помойку, вторую – выставить.

Это был важный для меня день.

С тех пор бесчисленное количество людей смеялось, увидев мои работы. Но Де никогда не считал поп-арт шуткой.

Уходя, он посмотрел на мои ноги и выдал:

– Ты, мать твою, когда собираешься себе ботинки покупать? Эти уже год по всему городу таскаешь. А они просто отвратительные, убогие – вон, пальцы торчат.

Прямоту Де я очень ценил, но новых ботинок не купил – замучился бы их разнашивать. Зато я послушался его советов во многом другом.

***

В конце 50-х я любил ходить по местным галереям со своим хорошим приятелем Тедом Кэри. Мы оба хотели, чтобы нас нарисовал Фэрфилд Портер, и думали сэкономить: заказать ему парный портрет и потом разрезать его пополам. Но когда мы ему позировали на кушетке, он посадил нас слишком близко друг к другу, так что разрезать не получилось, и мне пришлось выкупить долю Теда. Вот и в искусстве мы с ним оставались вместе, стараясь быть в курсе всего происходящего.

Как-то позвонил мне Тед, очень возбужденный, и заявил, что видел в галерее Лео Кастелли картину вроде комикса и что мне нужно срочно самому сходить и посмотреть, поскольку это уж очень напоминает то, чем я сам тогда занимался.

Мы встретились, зашли в галерею. Тед за 475 долларов собирался покупать там изображение лампочки работы Джаспера Джонса, так что мы запросто проникли в заднюю комнату, где я и увидел картину, о которой Тед мне рассказывал, – мужчина в ракете и девушка на заднем плане. Я поинтересовался у нашего провожатого, что это. Тот пояснил, что это работа молодого художника по имени Рой Лихтенштейн.

Я спросил, что он о ней думает, и он ответил:

– На мой взгляд, очень провокационно, вы не согласны?

Тогда я рассказал ему, что делаю что-то похожее, и поинтересовался, не хочет ли он зайти ко мне посмотреть. Мы договорились на тот же вечер. Его звали Айвен Карп.

К его приходу я убрал все свои коммерческие работы с глаз долой. Он ничего обо мне не знал, и незачем было афишировать мою рекламную деятельность. Я все еще работал в двух стилях – полиричнее, с жестикуляцией и словами в «пузырях», и пожестче, совсем без действия. Любил показывать и те, и другие – чтобы зрители сами сформулировали различия, а то я так и не был уверен, стоит ли насовсем избавляться от жестов, стремясь к отстраненности и анонимности. Я точно знал, что подписи к картинкам больше делать не хочу, – и стал практиковать занятия живописью под рок-н-ролльные хиты на сорокапятках, целый день на повторе, песни вроде игравшей в день первого визита Айвена – I Saw Linda Yesterday Дикки Ли. Музыка начисто выдувает из головы все мысли, и работаешь только на инстинкте. Подобным образом я использовал не только рок-н-ролл – и комбинировал радио с оперой, и телевизор включал (правда, без звука); а если и это не прочищало мозги в полной мере, открывал журнал, клал его рядышком и читал какую-нибудь статью, пока рисовал. Я был доволен, когда работы получались холодными и безличными.

Айвен изумился, что я не слышал о Лихтенштейне. Но кто был действительно удивлен, так это я, – оказывается, кто-то еще работает в мультяшном и рекламном стиле!

С Айвеном у нас сразу возникло взаимопонимание. Он был молодой, позитивный мыслящий. Всегда в настроении, на хорошей волне.

Первые минут пятнадцать он внимательно рассматривал мои художества. Потом взялся классифицировать.

– Вот с этими, прямолинейными, грубыми, – может, что-то и выйдет. С остальными – нет, это же просто оммажи абстрактному экспрессионизму. – Он рассмеялся и спросил: – Я не слишком резок?

Мы долго говорили об используемой мною новой предметности; он считал, что мои работы должны вызвать сильный резонанс. Я просто сиял. Айвен умел вдохновлять людей, так что, когда он ушел, я перевязал красной ленточкой серию о Малышке Нэнси, которая ему больше всех понравилась, и отослал ему в галерею.

В другой раз он привел каких-то сочувствующих, которые видели работы Лихтенштейна у Кастелли. (Они тогда еще не выставлялись – просто неофициально висели в загашнике.)

Несколько месяцев спустя я поинтересовался у Айвена, как он обзавелся этими рисунками Роя для галереи. Он рассказал, что однажды читал студентам лекцию о том, как оценить работы новых художников (как определиться, хочешь ли их выставлять), и тут в дверях появился нервный молодой человек с картинами в руках. Пришлось Айвену взглянуть на них прямо там, в проходе. Студентам не терпелось увидеть демонстрацию того, что он им только что описывал, они надеялись, сейчас им покажут настоящий класс – уверенность, хладнокровие. А он, взглянув на работы Лихтенштейна, смутился – слишком уж особенными и агрессивными они были, слишком непохожими на все, что он видел раньше, – и сказал Рою, что хочет оставить парочку картин в кладовке и показать их Лео Кастелли.

Как я узнал, Айвен начал работать с Кастелли в 1959-м.

– Я тогда с Мартой Джексон работал, – пояснил он, – и однажды пришел ко мне Майкл Соннабенд и сказал: ты, мол, Айвен, слишком хорош для этой работы, пойдем-ка пообедаем с нами. Я заверил, что ради обеда на все готов. И мы пошли в «Карлайл», я там не был раньше – скатерти и салфетки толстые, основательные, официанты холодные, даже презрительные, – ради такого обеда можно что угодно сделать, так что я перешел работать к Лео Кастелли, он тогда все еще был женат на Илеане. (Позднее она стала Илеаной Соннабенд.) А на первый гонорар я купил новый костюм.

Лео обладал широким кругозором и тонким чувством прекрасного, а Айвен приучил его рисковать и интересоваться молодежью. Айвен сам был молод и открыт любым идеям, не замыкался на какой-то одной философии искусства.

Айвен умудрялся быть непосредственным, избегая фривольности. И язык у него был хорошо подвешен. Вечно он балагурил, и людям это нравилось. Его свободный стиль ведения дел идеально подходил для поп-арта. Годы спустя я задумался, как Айвену удавалось настолько успешно торговать искусством, – и, пусть это покажется странным, дело, наверное, в том, что искусство было его второй любовью, а не первой. Похоже, больше всего он любил литературу, туда он и вкладывался по полной. В 60-х он написал пять романов, это не шутки. Некоторым побочные увлечения даются лучше, чем главные, может, потому что в последнем случае они слишком уж стараются, это их сковывает, а мысль о том, что есть что-то, на чем можно отвести душу, дает определенную свободу. Ну, по крайней мере, такая у меня теория успеха Айвена.

***

На закате абстрактного экспрессионизма, прямо перед возникновением поп-арта, лишь единицы в арт-среде знали, кто был сто́ящим, а те, в свою очередь, тоже о ком-нибудь знали, что он сто́ящий, и так далее. Это была своего рода информация для служебного пользования, не для широкой публики. Один случай позволил мне в полной мере понять, насколько художественная общественность была не в курсе.

Де познакомился с Фрэнком Стеллой, когда тот еще был студентом Принстона, с тех пор они и дружили. (Де утверждал, что однажды привел Фрэнка ко мне домой, а я указал на маленький рисунок из тех, которые он принес с собой, и сказал, что возьму таких шесть. Я этого не помню, но, наверное, так оно и было, потому что этих картин у меня действительно шесть.) Одна из «черных» картин Фрэнка висела в квартире Де на 92-й улице. За углом от него жили знаменитые супруги-психиатры, назову их Хильдегард и Ирвин. Такие последовательные эклектичные фрейдисты. Несколько раз я напрашивался с Де на их вечеринки, и, доложу я вам, вечеринки были еще те: все гости были сплошь чернокожие сотрудники ООН или ЮНЕСКО – кружок филантропов, как их окрестил Де. Он со смехом клялся, что за все годы этих встреч встретил там ровно одну привлекательную женщину, – просто сборище уродов.

Как-то я решил зайти к Де и застал его выпроваживающим Хильдегард и другую женщину, ее подругу и соседку, со словами: «Убирайтесь! Видеть вас больше не хочу!» Я понятия не имел, что происходит, ведь они с Хильдегард дружили, так что я просто зашел, как только дамы ретировались. Стоял прекрасный снежный день; окна были открыты, и снег залетал в комнату.

Де объяснил, что все началось с того, как Хильдегард, показывая на работу Стеллы на стене, усмехнулась:

– Это вообще что?

Де ей ответил:

– Это картина моего друга.

Они с подругой расхохотались:

– Это – картина?!

И затем Хильдегард направилась к полотну, сняла его со стены и вылила на Стеллу бутылку виски. Потом взяла немного эфира, который вдыхают на улицах во время бразильского карнавала, откуда она его и привезла для Де, и обрызгала им всю картину. И Стеллы не стало. Де все повторял мне, словно самого себя уговаривая:

– Что тут поделаешь? Бить-то бабу нельзя…

И как только он закончил рассказ, я увидел в углу уничтоженную картину Стеллы. Я не знал, что тут сказать. Просто уселся там в своих галошах, с них целая лужа натекла. Зазвонил телефон, и это, вот совпадение, был Фрэнк. Де ему все рассказал. Я поверить не мог, когда Де добавил, что подруга Хильдегард вообще-то замужем за скульптором, – то есть это не просто уборщица, которая увидела черное пятно на стене и давай оттирать его мочалкой. Де положил трубку и сказал, что Фрэнк пообещал ему нарисовать такую же, но этим его было не утешить – Де знал: точно такую же нарисовать невозможно.

И тут позвонили в дверь, и это был Ирвин, робко протягивающий картину Мазервелла:

– Может, мы отдадим тебе вот это и еще добавим немного денег?

Де велел ему катиться к черту.

***

Однажды мы с Де обедали в «21». Я постоянно, словно ребенок, упрашивал его рассказать о художниках, которых он знал, а в тот вечер он описывал мне «лучшую выставку», на которой ему довелось побывать. В середине 50-х Джаспер Джонс позвонил Де и очень официально пригласил его отобедать «в любой день начиная со среды». Де и его жена – третья, кажется, на тот момент – были с Джаспером в таких отношениях, что могли позвонить друг другу и запросто поинтересоваться: «А сегодня что делаешь?», так что формулировка «в любой день начиная со среды» была чем-то из ряда вон, небывалая формальность. («Джаспер был замкнутым, да, но не настолько», – пояснил Де.) Когда день настал, Де с супругой направились к дому на Перл-стрит, где жили Джаспер и Боб. В те дни Перл-стрит была до того узенькая, что припаркуй там кто-нибудь машину, другим было уже не проехать. На чердаке у Джаспера обычно все было в краске и прочих материалах, он там работал, но в ту конкретную среду, по словам Де, на чердаке было девственно чисто, и следа от их повседневной жизни не осталось, только на стенах висели все его ранние работы – большой «Американский флаг», первые «Мишени», первые «Цифры». (Мне даже представить страшно, как же это смотрелось.)

– Я был сражен, – рассказывал Де. – Бывает, ощущаешь себя внутри таким… я только потом сформулировал – опустошенным, разбитым. Подумать только, были люди, которые смеялись поначалу над этими работами, как смеялись и над Раушенбергом!

Я часто спрашивал себя, зачем те, кто смеется над необычным и новым в искусстве, вообще связывают с ним, искусством, свою жизнь. И ведь таких на арт-сцене полным-полно…

***

Де говорил, что нет ничего сложнее дружбы с художниками, творчество которых не уважаешь:

– Надо расставаться, потому что слишком тяжело смотреть на их работы и про себя усмехаться.

Так что Де уважал всех, с кем дружил. Однажды на его вечеринке я услышал, как он сказал кому-то по телефону:

– Нет, мне не все равно, потому что я не согласен с его политикой.

Кто-то хотел привести Эдлая Стивенсона.

***

Как-то мы сидели в «21» (помню, передо мной лежал National Enquirer – я увлекался талидомидовыми историями) и говорили об искусстве за пределами города – об уличной выставке Класа Олденбурга и Джима Дайна в галерее Джадсона, о пляжных коллажах того же Олденбурга в коллективной выставке Марты Джексон, о первой демонстрации серии «Великая американская обнаженная» Тома Вессельмана в галерее «Танагра», – а у меня из головы не шел тот показ, что устроил себе Джаспер в собственном лофте. Де был близким другом и Джаспера, и Боба, поэтому я понадеялся, что он, возможно, объяснит мне то, что мне так хотелось понять: отчего они меня не любили? При каждой встрече меня попросту отбривали. Так что как только официант принес бренди, я задал свой вопрос, а Де ответил:

– Ладно, Энди, если хочешь начистоту, так тебе все и выложу. Ты же не мужик, и их это бесит.

Мне стало неловко, но Де это не остановило. Уверен, он понял, что обидел меня, но раз уж я спросил, Де решил дать мне полный ответ.

– Во-первых, пост-абстрактно-экспрессионистская чувственность, конечно, гомосексуальна, а они оба носят классические костюмы – то ли в армии, то ли на флоте служили! Во-вторых, их нервирует, что ты коллекционируешь картины: обычно художники не покупают работы других, так не делается. И в-третьих, – заключил Де, – ты коммерческий художник, а это совсем в их голове не укладывается, потому что это они занимаются рекламой – витринами и прочими заказами, что я для них нахожу, – они этим занимаются, чтобы заработать на жизнь. Они даже своими именами не пользуются. В то время как ты за рекламу призы получаешь! Знаменит благодаря ей!

Слова Де были чистой правдой. Известен я был как коммерческий художник. Здорово было увидеть свое имя в рубрике «Мода» справочника «Тысяча имен Нью-Йорка и где их упомянуть». Но если хочешь быть признан как «настоящий» художник, нужно держаться от рекламы подальше. Де был единственным из моих знакомых, кто видел тогда следы социального различия в самом искусстве.

***

Слова Де очень задели меня. Спрашивая его, «отчего они меня не любят», я надеялся легко отделаться. Когда задаешь такие вопросы, всегда надеешься, что сейчас тебя будут убеждать в том, что ты просто параноик. Я не знал, что сказать. В итоге я выдал какую-то глупость вроде:

– Я знаю кучу художников, которые куда менее мужики, чем я.

А Де ответил:

– Да, Энди, есть совсем уж «пай-мальчики», но не такие талантливые; есть такие же одаренные, но менее покладистые; однако значительные художники стараются выглядеть мужиками, ты же свою женоподобность подчеркиваешь – это похоже на вызов.

На это я не мог ничего возразить. Это была абсолютная правда. Тогда я решил, что просто перестану переживать об этом, потому что не хотел себя менять и полагал, что и не должен хотеть меняться. Нет ничего плохого в том, чтобы заниматься рекламой, как и в том, чтобы коллекционировать искусство, которым восхищаешься. Кто-то мог изменить свои взгляды, но не я – я знал, что прав. А что касается моей «женоподобности» – меня всегда очень веселила реакция людей, достаточно было просто понаблюдать за выражением лиц. Вы бы видели, как абстрактные экспрессионисты себя подавали и как работали над своим образом, – понятно, насколько шокировал людей художник-«голубок». Я и по природе не слишком мужествен, но, надо признать, чисто из принципа бросился в другую крайность.

***

Мир абстрактного экспрессионизма был очень мачистским. Художники, зависавшие в «Седар-баре» на Юниверсити-плейс, все как один были напористыми мужиками, которые наезжали друг на друга со словами «Я тебе к черту зубы выбью» или «Я у тебя бабу уведу». В некотором смысле, Джексон Поллок просто обязан был умереть именно так, как он умер, – разбив машину, и даже Барнетт Ньюман, такой элегантный, всегда в костюме и при монокле, был достаточно крут, чтобы заняться политикой, предприняв свой символический поход в мэры Нью-Йорка в 30-е. Крутизна была частью традиции, неотделимой от их агонизирующего, полного страданий искусства. Они постоянно срывались и даже дрались то из-за творчества, то из-за личной жизни. И это продолжалось все 50-е, пока я, только приехав в город, соглашался на любую коммерческую работу, рисовал ночами, чтобы успеть к сроку, или отдыхал с немногочисленными друзьями.

Когда мы подружились, я часто расспрашивал Ларри Риверса, что там происходило. Его собственный стиль был уникален – и не абстрактный экспрессионизм, и не поп, что-то среднее. Но персонаж он был очень поп-артовский – разъезжал везде на мотоцикле, относился к себе с иронией, как любой нормальный человек. Обычно мы виделись на вечеринках. Помню очень людное открытие галереи Джениса, когда мы стояли друг против друга, зажатые по углам, и Ларри говорил о «Седаре». Я слышал, как, собираясь на телевикторину «Вопрос на 64 тысячи долларов», он обмолвился, что в случае выигрыша приглашает всех в «Седар», а если проиграет – направится прямиком в «Файв-спот», где он тогда играл на саксе. Он выиграл – 49 тысяч долларов – и тут же пошел в «Седар», где напоил около трех сотен человек.

***

Когда мы разговаривали в галерее Джениса, я спросил Ларри о Поллоке.

– Поллок? Как человек он был полным отморозком, – сказал Ларри. – Очень неприятный тип. Тупой. Всегда по вторникам сидел в «Седаре» – он в этот день встречался с аналитиком – и обязательно напивался вдупель, причем старался докопаться до каждого. Я немного знаю его по Гемптону. Я там поблизости играл на саксофоне по кабакам, а Поллок туда заглядывал. Он из тех, кто, напившись, требует I Can’t Give You Anything but Love, Baby или что-нибудь в том же духе, что музыкантам и играть-то неловко, – приходится придумывать, как бы это исполнить так, чтобы было не слишком унизительно. Он известный художник, не спорю, но не надо лукавить, что он был приятным человеком. Некоторые в «Седаре» чересчур серьезно к нему относились, каждую секунду комментировали его действия – «Ой, Джексон!» или «Джексон пошел в уборную!» Я тебе расскажу, каким он был. Он мог подойти к какому-нибудь черному и спросить: «Как тебе твой цвет кожи?» или поинтересоваться у гомосексуала: «Ну что, давно не сосал?» Ко мне он подошел и стал изображать, будто в вену что-то вводит, потому что знал о моих делах с героином. А еще он мог вести себя совсем как ребенок. Помню, однажды он подошел к Милтону Резнику и заявил: «Ты имитатор де Кунинга». А Резник ему ответил: «Иди отсюда». Нет, серьезно, – рассмеялся Ларри. – Нужно просто знать этих людей, чтобы поверить, какой мелочи им было достаточно для скандала.

Судя по улыбке Ларри, он до сих пор получал настоящее удовольствие от этих воспоминаний.

– А другие художники? – спросил я его.

– Ну, Франц Клайн бывал в «Седаре» ежедневно, – рассказывал он. – Он из тех, кто уже там, когда ты приходишь, и еще там, когда уходишь. Разговаривая с тобой, он вечно к кому-то оборачивался, словно вы уже распрощались, и было ощущение, что он говорит на автомате – все эти «Сколько лет, сколько зим… Ну, пусть парень зайдет ко мне и…», – но, хоть это беспорядочное дружелюбие и раздражало, он действительно был всегда улыбчив и общителен. Вечно там велись какие-то дискуссии, кто-нибудь доставал свою поэму и давай ее зачитывать… Ужасная картина, – вздыхал Ларри. – Тебе бы там не понравилось, Энди.

Он был прав. Это именно та атмосфера, которой я старательно избегал. Но слушать об этом, особенно от Ларри, было любопытно.

Толпа рассредоточилась, и мы смогли покинуть наши углы.

– Вообще-то в «Седар» ходили не для того, чтобы на звезд посмотреть, – добавил Ларри. – Понятно, кому-то нравилось ощущать их «ауру», но обычно туда заглядывали, чтобы пообщаться с друзьями… Фрэнк О’Хара, Кеннет Кох, Джон Эшбери…

Мир искусства был тогда совсем другим. Я попытался представить себя, перегибающегося через барную стойку к, скажем, Рою Лихтенштейну со словами «иди отсюда», поскольку он, по слухам, надругался над моей банкой супа. Да уж, вот цирк. Я был рад, что все эти петушиные бои кончились, – они и не по мне, и не по моим силам.

Ларри упоминал, что Поллок приезжал в город только по вторникам. Это было обусловлено движением «из-города-в-деревню», начатым абстрактными экспрессионистами в конце 50-х, как только они стали зарабатывать и смогли позволить себе жить за городом. В середине ХХ века художники все еще желали уединиться и творить на природе. Даже Ларри в 1953-м переехал в Саутгемптон, где прожил пять лет. Традиция была очень распространенной. Но в 60-х все снова изменилось – и из деревни художники устремились в город.

***

Одним из первых, кого Айвен привел посмотреть мои работы в том июле, был молоденький «ассистент куратора без конкретных обязанностей» из Метрополитен. Генри Гельдцалер вырос на Манхэттене, учился в Йеле и закончил Гарвард. Перед тем как вернуться в Нью-Йорк из Кембриджа, он зашел к Айвену в его тогдашную галерею в Провинстауне.

– Собираюсь обратно в Нью-Йорк, – сообщил Генри, – и мне нужно знать, с кем встретиться, что делать, что говорить, как разговаривать, одеваться, думать, как себя вести…

Айвен провел ему тридцатиминутный ликбез, а когда они оба оказались в Нью-Йорке, то стали вместе ходить по художникам. Обоих хлебом не корми, дай обнаружить что-нибудь новенькое в искусстве прежде, чем оно попадет в галереи, – болтались по студиям и мастерским, чтобы взглянуть на работы еще до того, как их закончат. Через несколько дней после своего первого визита ко мне Айвен открыл Джима Розенквиста, а Генри показал ему Тома Вессельмана.

Когда Генри и Айвен зашли, видно было, что Генри мгновенно оценивает каждую вещь в комнате. Просканировал мою коллекцию – от американских народных промыслов до туфель на платформе Кармен Миранды (длиной в четыре дюйма с каблуком в пять), купленных на распродаже ее личных вещей. Быстро, почти как компьютер, обработав информацию, Генри сказал:

– У нас на складе в Мет есть картины Флорин Стетхаймер. Если хотите, приходите завтра, – покажу.

Я был в ужасе. Человек, который, просто осмотрев мою комнату, догадался, что я люблю Флорин Стетхаймер, должен быть гением. Я сразу понял, что с Генри не соскучишься. (Флорин Стетхаймер была богатой примитивисткой и подругой Марселя Дюшана; в 1946 году у нее состоялась персональная выставка в Музее современного искусства, а ее сестра Кэрри сделала потрясающие кукольные домики, которые мне понравились в Городском музее Нью-Йорка.)

Генри был знатоком истории, который тем не менее умел использовать прошлое, чтобы взглянуть в будущее. Мы тут же стали неразлучными друзьями: по пять часов на телефоне, «увидимся за ланчем», «включай скорее “Вечернее шоу”» и так далее.

***

Конечно, новичку легко поддерживать новые идеи. Он приходит со стороны свеженьким. У него нет позиции, которую нужно защищать или менять, еще ни во что не вложено ни времени, ни больших денег. Словно ребенок, он говорит все, что на ум придет, поддерживает что и кого угодно, не думая: «А в другой раз они меня на обед пригласят?» или «А не противоречит ли это моему письму в “Арт-форум” трехлетней давности?» Во второй половине 60-х мы с Генри, каждый со своих позиций, были новичками в интригах и стратегиях нью-йоркской арт-сцены, так что меньше чем четырьмя часами на телефоне мы обойтись не могли.

***

Генри нравился рок-н-ролл, под который я рисовал. Однажды он сказал мне:

– У тебя я научился по-новому относиться к такому – никакой избирательности, просто принимаешь все целиком.

А я за эти годы научился у Генри многому и часто обращался к нему за советом. Он любил сравнивать наши отношения с теми, что существовали у художников Возрождения со снабжавшими их идеями знатоками мифологии, античности или христианства.

***

Я всегда без смущения задавал кому-нибудь вопрос: «Что мне рисовать?», потому что поп-арт приходит извне, да и какая разница – услышать от кого-нибудь идею или подсмотреть ее в журнале? Генри это понимал, а у некоторых просьба поделиться советом вызывала презрение – они знать не желали, кто как работает, хотели сохранить тайну творчества, чтобы можно было просто восхищаться, не думая о подробностях.

Возьмем мои рекламные рисунки. К тому времени, когда Айвен познакомил нас с Генри, я их окончательно похоронил в другой части дома, потому что один из спутников Айвена вспомнил меня по рекламе и попросил показать рисунки. А когда я их показал, его отношение ко мне полностью изменилось. Его мнение о моих работах портилось буквально на глазах, так что с тех пор я решил вести очень строгую политику относительно демонстрации своих рекламных набросков. Даже с Генри мне понадобилось месяца два, чтобы увериться в его адекватности и показать ему наконец мои коммерческие рисунки. Генри знал, что значение имеют только картины, а не то, откуда пришли идеи или чем ты занимался раньше. Он понимал мой стиль, у него самого было поп-мышление. Так что я никогда не стеснялся просить его совета. (В начале нового проекта такое могло продолжаться неделями – я всех подряд спрашивал, что мне делать. Я и сейчас так поступаю. Способ остается неизменным: я услышу какое-нибудь слово или неправильно кого-то пойму, и это подтолкнет меня к собственной хорошей идее. Главное, чтобы люди продолжали говорить, потому что рано или поздно проскочит слово, которое изменит мой взгляд на вещи.)

Генри подал мне идею начать серии «Смерть» и «Бедствие». Однажды летом мы обедали в «Серендипити» на 60-й улице, и у него на столике лежала Daily News. Заголовок был следующий: «129 человек разбились в самолете». Это и подтолкнуло меня к сериям про смерть – «Автокатастрофы», «Бедствия», «Электрические стулья»…

(Как ни вспомню ту газету, поражаюсь дате – 4 июня 1962-го. Ровно шесть лет спустя мое собственное бедствие стало таким же заголовком: «Стреляли в художника».)

***

Я и у Айвена спрашивал совета, и как-то он мне ответил:

– Знаешь, люди хотят видеть непосредственно тебя. Твоя слава в некоторой степени определяется тем, как ты выглядишь, – твой вид будит воображение.

Вот так я пришел к тому, чтобы сделать первые «Автопортреты».

В другой раз Айвен сказал:

– Почему бы тебе не нарисовать коров – они так замечательно пасторальны, это такой устойчивый образ в истории искусства. (Вот так он выражался.)

Не знаю, насколько пасторальными он их себе представлял, но, увидев огромные розовые коровьи морды на ярко-желтом фоне – мою заготовку для обоев, – он был поражен. Однако через мгновение воскликнул:

– Они просто суперпасторальны! Такие нелепые! Такие вызывающе яркие и вульгарные!

В смысле, коровы ему понравились, и для моей следующей выставки мы оклеили ими все стены галереи.

***

В один из вечеров, когда я расспрашивал о новых идеях человек десять-пятнадцать, одна моя подруга наконец задала мне нужный вопрос:

– А сам-то ты что больше всего любишь?

Вот как я начал рисовать деньги.

***

Были случаи, когда я не слушался советов, – например, когда сказал Генри, что хочу бросить рисовать комиксы, а он посчитал, что это я напрасно. Айвен как раз показал мне лихтенштейновскую тангирную сетку из точек, и я переживал, как же сам до такого не додумался. Тогда же я решил, что раз Рой так хорош в комиксах, мне стоит бросить их и пойти в другом направлении, где я мог бы стать первым – и по тиражу, и по авторству. Генри возразил:

– Да у тебя классные комиксы – они не лучше и не хуже, чем у Роя, на вас обоих будет спрос, вы слишком разные.

Правда, позднее Генри осознал:

– С точки зрения стратегии и тактики ты, конечно, был прав. Территория уже была захвачена.

***

Айвен повел целую группу на концерт в бруклинский театр «Фокс» посмотреть рок-н-ролльное шоу Мюррея Кея – Martha and the Vandellas, Дион, малыш Стиви Уандер, Дайон Уорвик, The Ronettes, Марвин Гэй, The Drifters, Little Anthony and the Imperials и все кого только можно себе представить. Каждый исполнял свой хит недели, только хедлайнер исполнял больше одной-двух песен, да и то пел всего минут пятнадцать. Не помню, был там ансамбль или они играли под фанеру, что на самом деле больше всего нравится молодежи – чтобы каждый звук был точь-в-точь как на записи; к примеру, если это The Crystals – значит, они хотят услышать каждый треск записи Фила Спектора.

Публика была разношерстная, белые и черные, но выступления черных вызывали более бурную реакцию. Мюррей Кей мог бы просто кричать со сцены свои «Ай-вэй!», болтать о гонках на подлодках и воспроизводить свои радиохиты с Dancing Girls и танцорами собственной труппы. Вокруг нас ребята просто с ума сходили, и Айвен, покричав с ними минутку, в следующий момент изрекал что-нибудь вроде:

– Это так наивно! Исполнено высокого духа и гармонии! Посыл – только простые любовь и отторжение! Никакой замысловатой мудрости мира! Только замечательная прямолинейность гигантской силы и убедительности! (Я уже говорил, он действительно так разговаривал.)

Мы смотрели один номер за другим. «Фокс» был настоящим кинодворцом: бархатная обивка, фонтаны из меди и мрамора, пурпурный и янтарный свет – нечто в мавританском духе, с огромным темным вестибюлем, где так прохладно летом, – и повсюду гуляет молодежь с содовой и сигаретами. Годы спустя Айвен сказал мне:

– Те дни были для меня полны значения, потому что я очень любил музыку.

(И естественно, как и все в конце 1961-го, мы ходили и в «Пепперминт лаунж» на 45-й улице. Как написали в Variety: «Новый “твист” в клубном движении – взрослые оценили молодежные ритмы».)

***

– Я состояние за эти годы потерял, и все из-за моей необъективности к тебе, – пожаловался мне однажды Дэвид Бурдон. Он хотел сказать, мы были такими близкими друзьями, что ему было трудно воспринимать мое искусство, поэтому он упустил шанс скупить множество моих работ, когда они еще продавались очень дешево. Дэвид был не из тех, кто смеялся над моими картинами. Но, с другой стороны, он и в восторге от них не был.

Мы познакомились в 50-х через общего знакомого, который оформлял витрины «Бонвит Теллер». Дэвид занимался арт-критикой (это было до его работы в Village Voice и задолго до Life), и мы оба коллекционировали искусство.

В конце 50-х где-то около года мы совсем не общались, но однажды он позвонил мне и сказал:

– Прочитал тут в журнале про нового художника по имени Энди Уорхол, который рисует банки консервированного супа. Это ты?

Я спросил, не хочет ли он сам зайти и проверить, я ли это. Он тут же сел в метро на Бруклин-Хайтс, где жил, и был у меня меньше чем через час. Я показал ему свои картины – ждал, что он скажет что-нибудь, но он просто стоял и смотрел растерянно. И наконец произнес:

– Ты просто поставь себя на мое место: я тебя знал как рекламщика, а ты теперь художник, но продолжаешь рисовать коммерческие объекты. Честно говоря, не знаю что и думать.

По крайней мере он не рассмеялся. Я понял, что по реакции Дэвида могу судить, как люди из мира искусства, симпатизирующие мне, но в то же время осторожно относящиеся к моим работам, будут реагировать на мое творчество. Думаю, хорошо иметь хоть одного скептически настроенного друга – нельзя общаться только с сочувствующими, не важно, как глубоко вы совпадаете в оценках.

Каждый раз, увидев свое имя в колонке об искусстве, я взволнованно звонил Дэвиду, чтобы спросить:

– Ну что, а теперь ты признаешь поп-арт?

А он отвечал:

– Ну, не знаю, не знаю…

Игра у нас была такая.

(Дэвид говорит, что раньше я был куда более дружелюбен, открыт и простодушен – года этак до 1964-го.

– Не было у тебя этого холодного, «через губу», отстраненного вида, который ты потом нагнал.

Ну, тогда это мне и не было нужно.)

***

Когда Айвен привел Кастелли, у меня был полный бардак, гостиная завалена картинами – живопись вообще куда более грязное дело, чем рисунки. Лео оглядел мои работы, особенно «Дика Трэйси» и «Пластические операции», и сказал:

– К сожалению, это несколько не вовремя, я только что взял Роя Лихтенштейна, а вдвоем в одной галерее вы потеряетесь.

Айвен предупредил меня, что Лео обязательно вставит это «вдвоем в одной галерее», поэтому нельзя сказать, что я был не подготовлен, но все равно очень расстроился. Они купили несколько маленьких картин, чтобы смягчить мое разочарование, и пообещали: хоть сами не возьмут, сделают все возможное, чтобы куда-нибудь меня пристроить, – и это было так мило, что мне еще больше захотелось работать с ними.

Чтобы быть успешным художником, необходимо выставляться в хорошем месте – причина здесь та же, по которой, к примеру, настоящего Диора нельзя купить в «Вулворте». Рыночный фактор. Если у кого-то есть несколько тысяч долларов на картину, он не будет болтаться по улицам до тех пор, пока не увидит что-нибудь любопытное. Он захочет купить вещь, цена которой будет только расти и расти, а единственный способ получить такую вещь – через хорошую галерею, которая находит художника, продвигает его и следит за тем, чтобы его работы демонстрировались в нужных местах и нужным людям. Потому что пропади художник, инвестиции тоже испарятся. Как обычно, никому лучше Де это не сформулировать:

– Подумай обо всех третьесортных работах, хранящихся в запасниках музеев и никем не виденных, обо всех уничтоженных, порой самими авторами, картинах. Остается то, что правящий класс эпохи признает достойным, – это, наверное, самая эффективная из всех проделанных этими ребятами по их канонам и понятиям работ. Еще до Джотто, во времена Чимабуэ, в Италии существовали сотни и сотни художников, а сегодня мы знаем имена лишь нескольких. Интересующиеся живописью назовут пятерых, искусствоведы, может, еще пятнадцать, а наследие остальных так же мертво, как и сами авторы.

Поэтому, чтобы в «правящем классе» тебя заметили и поверили в твою перспективность, нужно выставиться в хорошей галерее, тогда коллекционеры станут покупать тебя и за 500 долларов, и за 50 тысяч. И не важно, насколько ты хорош, – если ты не достаточно раскручен, тебя не запомнят.

Но это не единственная причина, по которой я хотел, чтобы Кастелли мной занялся; это не только вопрос денег. Я был словно первокурсник, мечтающий вступить в студенческое братство, или музыкант, стремящийся записываться на том же лейбле, что и его кумир. Попасть в команду Кастелли было для меня счастьем, и, пусть сейчас он отказался, я все еще надеялся, что в будущем он за меня возьмется.

***

Тем временем Айвен многое для меня делал. Брал слайды и фото моих работ, а иногда даже собственноручно носил мои картины показать другим агентам. Для арт-дилера было странно так проталкивать художника, и люди начинали думать: «Отчего же сам его не возьмешь, раз он так хорош?»

Айвен оставлял в галереях мои работы «на пробу», их там смотрели и искренне называли «ерундой» и «черт знает чем», потом он возвращался ко мне и мягко говорил:

– Боюсь, они не восприняли значительную составляющую твоего творчества.

Генри Гельдцалер тоже обивал пороги. Предложил меня Сиднею Дженису, тот отказался. Умолял Роберта Элкона. (Тот ему сказал, что знает, что совершает большую ошибку, но иначе не может.) Он обратился к Элеоноре Уорд – та, кажется, заинтересовалась, но у нее не было места. Никто, совсем никто меня не брал. Мы с Генри каждый день обсуждали его успехи по телефону. Это тянулось больше года. Он говорил мне:

– Их останавливает твоя непосредственность. Пугает очевидная связь между твоими коммерческими работами и твоим искусством.

Легче от этого не становилось…

По всему Нью-Йорку выставлялись мои «Зеленые марки» и «Банки супа Campbell’s», но первый мой показ прошел в Лос-Анджелесе, в галерее Ирвинга Блюма в 1962 году. (На него я не приехал, но был на следующем год спустя.) Ирвинг был одним из первых, кого Айвен привел ко мне, и, увидев «Супермена», он рассмеялся. Но через год все изменилось – когда Кастелли взял Лихтенштейна, Ирвинг вернулся ко мне и предложил устроить выставку.

***

В августе 1962-го я занялся шелкографией. Штамповка стала казаться мне чересчур кустарной, мне захотелось эффекта конвейера.

В шелкографии берешь фото, увеличиваешь его, переводишь клейстером на шелк, а потом заливаешь чернилами, так что они пропитывают шелк вокруг клейстера. Так получается один и тот же образ, но всегда немного другой. Так это было просто, легко и быстро. Я был в восторге. Моими первыми экспериментами стали головы Троя Донахью и Уоррена Битти, а потом умерла Мэрилин Монро, и у меня появилась идея сделать отпечатки ее прекрасного лица – первые «Мэрилин».

***

Генри как-то позвонил мне и сказал:

– Только что звонил Раушенберг, спрашивал у меня про шелкографию, а я ему говорю: да что я – спроси лучше Энди. Я обещал, что организую ему визит к тебе.

Генри привел Раушенберга тем же вечером. С ними были галеристы Илеана и Майкл Соннабенды, Дэвид Бурдон и молодой шведский художник.

Что касается искусства, от Дэвида ничего не могло ускользнуть, так что позднее он пересказал мне сцену в деталях:

– Ты достал своих «Мэрилин», а потом, раз уж Раушенберг ничего твоего не видел, показал ему ранние работы, включая широченное полотно с изображением сотен зеленых бутылок колы. Ты его даже не натянул на подрамник, для таких больших холстов у тебя места не было и обычно ты хранил их свернутыми. Показал ему эти повторяющиеся бутылки и сообщил, что собираешься обрезать картину так, чтобы они прямо до самого конца холста шли. Он в качестве альтернативы предложил оставить в конце картины полоску необработанной кромки – раз уж ты хочешь продемонстрировать, что бутылок именно конкретное количество, а не бесконечное множество.

Годы спустя я осознал, что Раушенберг был одним из немногих художников, благосклонных к работам молодых. Дэвид продолжил:

– Ему была очень интересна шелкография, он спросил, как ты к ней пришел. Сам он тогда переносил картинки, заливая иллюстрации в газетах и журналах заправкой для зажигалок, а потом копируя их на бумагу – очень кропотливый процесс. Он был поражен, когда увидел, что благодаря шелкографии можно увеличивать изображение и использовать его многократно.

***

О том визите Боба я помню, что он ушел, сказав, что должен обедать с кем-то, а чуть позже мы с Генри решили пойти в «Сайто», японский ресторан на 55-й улице. Заходим, а там не кто иной, как Боб с Джаспером Джонсом. Одно из тех дурацких совпадений, когда встречаешь кого-то, с кем только что распрощался.

***

Некоторое время спустя Генри привел ко мне Джаспера. Он был очень сдержанным. Я просто показал ему свои работы, и на этом все. Конечно, я считал, это здорово, что Раушенберг и Джонс оба зашли ко мне, ведь я ими так восхищался. Когда Джаспер ушел, Дэвид Бурдон сказал:

– Что ж, Генри старался быть связующим звеном, но не похоже, чтобы Джасперу понравилось.

– В смысле? – спросил я.

– Видел его лицо, когда ты вытащил свои картины? Сама тоска.

– Серьезно? – мне не верилось. К тому же, бывает, люди просто заняты собственными мыслями. Но Джаспер и впрямь, по сравнению с восторженным Раушенбергом, выглядел каким-то угрюмым.

***

Именно Де уговорил наконец Элеонору Уорд устроить мою первую нью-йоркскую выставку в ее галерее «Стэйбл». Она тогда уже выехала с Мэдисон-авеню, но сразу заняла одно из красивейших зданий Нью-Йорка – на углу Седьмой авеню и 58-й улицы, у южного входа в Центральный парк. Раньше здесь действительно была конюшня, где богачи держали своих лошадей, и весной, когда было влажно, все еще чувствовался запах конской мочи – такие ароматы не выветриваются. Вместо лестницы был пандус, по которому выводили лошадей. Вообще взять и назвать галерею в настоящей конюшне «Конюшней» было очень революционно для 50-х, когда все в основном старались выпендриться – перепланировывали и переобустраивали; так украшают спортивный зал для школьного выпускного, стараясь скрыть то, чем место является в действительности. А в 60-х все давай подчеркивать истинную природу вещей, оставляя их как есть.

Вот в 1967-м мы помогали открыть дискотеку «Спортзал» – название было такое, потому что она была на месте настоящего спортзала, так что мы так и оставили все спортивные принадлежности – маты, гантели и прочее – лежать на полу. (Еще тогда же, в 1968-м, открывая дискотеку «Церковь» в старом здании на Вест-Сайде, не стали демонтировать всякие церковные конструкции, даже исповедальни не тронули – в них установили телефонные автоматы.) Позволять вещам оставаться именно такими, какие они есть, – это совершенно в духе поп-арта, в духе 60-х.

Короче, Де договорился с Элеонорой встретиться у меня как-то вечером в 1962-м. Мы пробеседовали где-то с час, выпили, а потом Де сказал напрямик:

– Ну, давай, Элеонора. Вопрос такой – будешь ты делать выставку Энди или нет? Он ведь очень хорош, и выставка ему нужна.

Она достала бумажник и заглянула в отделение для банкнот. Достала купюру в два доллара и сказала:

– Энди, сделаешь мне такую, я тебя возьму.

Когда Элеонора ушла, Де предупредил, чтобы я был с ней поострожнее из-за того, как она обращалась с Раушенбергом и Саем Твомбли. Он всего-навсего имел в виду, что она не уделяла им должного внимания, как делала со звездами типа Ногучи. Когда она выставила Раушенберга, он вообще-то работал в галерее уборщиком – веником там махал!

Было очень волнительно устроить наконец персональную выставку в Нью-Йорке. Элеонора была просто прекрасной, аристократичной женщиной. Запросто могла бы стать моделью или киноактрисой (напоминала Джоан Кроуфорд), но так любила искусство, что жить без него не могла. Каждый художник в галерее был ей словно ребенок, а меня она звала милашкой Энди.

На моем первом нью-йоркском показе осенью 1962-го были большие «Банки супа Campbell’s», картина с сотней бутылок колы, кое-какие номерные картины из серии «Сделай сам», красный «Элвис», одиночные «Мэрилин» и большая золотая «Мэрилин».

***

К началу 1963-го года моя мастерская превратилась в настоящую помойку. По всей гостиной валялись холсты, все было заляпано чернилами. Я знал, что для работы мне нужно снять студию. Приятель по имени Дон Шрадер наткнулся на старую пожарную станцию на 87-й улице, которую парень из грузоподъемной компании за сотню долларов в год снимал у городской управы. Этот парень согласился сдать мне часть помещений в аренду. Как только я туда въехал, то стал искать помощника. Я спрашивал друзей, не знают ли они какого-нибудь студента творческой специальности, кому нужна работа.

***

Мы познакомились с Чарльзом Генри Фордом на вечеринке, устроенной его сестрой, актрисой Рут Форд, женой Захария Скотта, в их апартаментах в «Дакоте», доме на углу западного входа в Центральный парк и 72-й улицы, и стали ходить вместе на андеграундные кинопоказы. Он привел меня к Мари Менкен и ее мужу Уилларду Маасу, андеграундным кинематографистам и поэтам, в их апартаменты на Бруклин-Хайтс в начале Монтекки-стрит.

Уиллард и Мари – последние представители настоящей богемы. Писали, снимали, напивались (друзья звали их дипломированными алкоголиками) и были знакомы со всеми современными поэтами. Мари была одной из первых, кто использовал в кино стоп-тайм. Она сняла множество фильмов, в том числе в паре с Уиллардом, даже сняла кино про день из моей жизни.

Маасы были очень открытыми и харизматичными, все обожали ходить к ним в гости. Они жили на верхнем этаже одного из старых домов с башнями. Там была большая столовая, где Уиллард и Мари выставляли тонны угощений, а дальше – гостиная, которая всем очень нравилась, потому что находилась в одной из круглых башенок. Еще там был сад на крыше, а за ним – маленький домик, построенный специально для Мари: она укрывалась там с собаками, это было вроде ее личного убежища.

Когда я в первый раз пришел к ним с Чарльзом Генри, Мари была единственной, кто хоть что-то обо мне слышал. Представляя меня поэтам Фрэнку О’Хара и Кеннету Коху, она обнимала меня и говорила, что рано или поздно я стану очень знаменитым, – такая милая. Души в ней не чаял. Позднее я снял ее в «Девушках из “Челси”» и «Жизни Хуаниты Кастро». Андеграундный актер Марио Монтес твердил, что Мари очень похожа на трансвестита Бродерика Кроуфорда в образе. Знаю, такое можно сказать о многих женщинах определенного возраста, но у Мари сходство было необычайным.

У меня было много работы – групповая выставка в Галерее современного искусства Вашингтона в апреле, еще одна в «Ферусе» в сентябре, и снова в «Стэйбл». Мне определенно нужна была помощь, и в июне 1963-го я снова спросил Чарльза Генри, не знает ли он кого-нибудь, кто помог бы мне с шелкографией. Чарльз сказал, что у него есть кое-кто на примете – Джерард Маланга, студент Вагнеровского колледжа Стейтен-Айленда, и он свел нас на поэтических чтениях в Новой школе. Бруклинский паренек Джерард сыграет важную роль в жизни «Фабрики». Мари и Уиллард были ему вроде крестных.

Мне Джерард нравился – такой милый и постоянно в мечтах, так и хотелось щелкнуть у него перед лицом пальцами и вернуть в реальность. Писал много стихов. Через Мари и Уилларда знаком был со множеством интеллектуалов. А самое удивительное, что он действительно понимал в шелкографии. Он сразу приступил к работе за доллар с четвертью в час, что, как он неустанно напоминал мне, было тогда минимальной оплатой труда в штате Нью-Йорк. Как-то, в самом начале, я нечаянно услышал, как Джерард сказал по телефону Чарльзу Генри, что я его пугаю (то, как я выгляжу, да и вообще), а потом, понизив голос, признался:

– Честно говоря, боюсь, он будет ко мне приставать.

***

Состояние нашей грузоподъемной компании было весьма плачевным. Буквально в классики приходилось играть из-за дыр в полу. И крыша протекала. Но мы не особо это замечали, потому что торопились сделать «Элвисов» и «Лиз Тейлор» для отправки в Калифорнию. Однажды ночью была такая ужасная гроза, что, когда я пришел с утра, все «Элвисы» намокли и пришлось делать их заново.

***

Это были тихие дни. Я почти не разговаривал. Джерард тоже. Он брал иногда поэтические передышки, садился и писал что-то в углу, а порой читал стихи тем, кто приходил посмотреть мои работы. Помню, он декламировал: «Сомнительной кажется вся ситуация…»

Джерард был в курсе всех мероприятий и движений в городе – что бы ни рекламировалось в листовках или анонсах Voice. Он таскал меня в затхлые, плесневелые подвалы, где ставили пьесы, демонстрировали фильмы, читали стихи, – так он на меня влиял. Иногда он выражался архаичным слогом, который наверняка подцепил, читая старые поэмы, а иногда говорил с бруклинско-бостонским акцентом, проглатывая «р».

***

Тем летом мы несколько раз ездили на Кони-Айленд (мои первые в жизни американские горки) в разношерстной компании – Джерард, андеграундный режиссер и актер Джек Смит, актер андеграунда Тейлор Мид, художник в стиле магического реализма Уинн Чемберлен и Никки Хэслем, новый арт-директор Vogue. Никки переехал из Лондона год назад, когда его друг, фотограф Дэвид Бейли, пристроил модель Никки Джин Шримптон в Vogue. (Vogue был первым, кто не взял ее фото сразу, отправив их сначала в Glamour, где Джин стала демонстрировать одежду для молодежи.)

Никки приобщил нас к последним пискам английской моды образца 1959–1960 годов. Это, наверное, от него пошло увлечение мужскими сорочками с оборками; помню, он покупал в «Блумингдейл» ленты для штор и украшал ими рукава; никто ничего подобного раньше не видел и все допытывались, где он берет такие классные рубашки. Никки рассказал нам о новом мужском стиле (короткий итальянский пиджак с остроносыми туфлями) и о том, как кокни перемешались с высшим светом, так что в моде теперь творилось полное безумие. Он отмечал, что у нас нет нормальной молодежи, как в Англии, – ребята из подростков сразу превращаются в «юных старичков», а у них в 18–19 лет люди еще отрываются по полной. Или только начинают отрываться – в любом случае, это была новая возрастная классификация.

***

Все вместе мы еще ходили в бруклинский «Фокс». Я уже давно не был там с Айвеном. Мы вообще нечасто с ним теперь виделись, потому что я общался больше с киношниками и литераторами, посещал все эти дыры с Джерардом. Но я не переставал ходить и по галереям, был в курсе того, что происходило в искусстве.

***

Тогда я еще модником не был. Носил простые черные узкие джинсы, вечно заляпанные краской черные ботинки с заостренными носами и консервативную рубашку под подаренной Джерардом трикотажной курткой Вагнеровского колледжа. Со временем я перенял стиль у Уинна, который одним из первых стал носить кожу в стиле садо-мазо.

Бруклинские девушки тем летом выглядели просто отпадно. Это было лето в стиле Лиз Тейлор в «Клеопатре» – длинные темные сияющие волосы, челки, подведенные в египетском стиле глаза. Аналог Гринвич-Виллидж в Бруклине находился между Шестой авеню и Флэтбуш-авеню, населенный преимущественно зубрилами и спортсменами. А за Кингс-хайвей жили с родителями детки, которые учились в Бруклине, а на выходные ездили в Виллидж развлекаться.

Это было последнее лето до мотаунского звучания и «британского вторжения». На концертах в «Фоксе» выступали The Ronettes, The Shangri-Las, The Kinks и малыш Стиви Уандер. Еще мы ходили на Мюррея Кея, пока он не стал суперизвестен как американский диджей, который дружит с The Beatles.

***

Отличное было лето. Фолк все еще был в моде – девушки с длинными челками носили холщовую одежду, ходили в туниках и сандалиях; теперь мне кажется, что благодаря «Клеопатре» фолк стал моднее и симпатичнее и постепенно перерос в геометрический стиль. По крайней мере тем летом фолк и шик объединились.

***

Президент Кеннеди с Берлинской стены говорил: «Я – берлинец», и «две работницы» уже были убиты – они жили на моей улице, так что я видел, как съезжались полицейские машины. Еще это было лето перед первой бомбежкой Вьетнама, лето маршей за гражданские права, лето перед тем, как 60-е для меня окончательно съехали с катушек, перед тем, как я перенес мастерскую на «Фабрику» на 47-й улице, а везде стали восторженно писать обо мне как о звезде. А летом 1963-го никаких звезд еще не было – на самом деле я только-только купил себе первую 16-миллиметровую камеру, «Болекс».

***

Хотя вплоть до 1963-го кинокамеры у меня не было, мысль попробовать себя в любительском кинематографе посещала меня уже давно, наверное, из-за Де. Его интерес переместился с искусства на кино году в 1960-м. За пять сотен он умудрился спродюсировать фильм «Воскресенье», снятый его другом, Дэном Дрейзином, о воскресенье, когда состоялась крупная демонстрация протеста из-за запрета полицией концерта фолк-музыки в парке Вашингтон-сквер: он, дескать, привлек бы много асоциальных типов – в смысле, черных и фолк-исполнителей. Это было одно из первых массовых возмущений 60-х. Де взял меня в «Кооператив кинематографистов» на показ «Воскресенья».

***

Во главе «Кооператива кинематографистов» стоял молодой беженец из Литвы по имени Йонас Мекас. «Кооператив» располагался на чердаке на углу Парк-авеню и 29-й улицы, напротив кафетерия «Белмор», где день и ночь дежурили такси. В том же режиме – и днем, и ночью – проходили кинопоказы в «Копе». Йонас прямо там и жил, в одном из углов, даже признался мне однажды, что спит под столом. Хотя лично мы не были знакомы до 1963 года, я часто бывал и на его показах, и в «Чарльз-театре» на 12-й Восточной улице, где собирались авангардные кинематографисты, а ночами – в кинотеатре на Бликер-стрит.

***

Однажды ночью я шел домой с какими-то кистями из лавки художника мимо немецких старушек, подметающих тротуар в Йорквилле, и вспомнил, что забыл купить маме чешскую газету. Я развернулся и побежал к Де – а он сообщил мне, что только отдал Си-Би-Эс пятьдесят тысяч долларов. Когда он впервые к ним обратился по поводу документального фильма под названием «Внеочередное заявление» о деле Маккарти, они опровергли информацию, что обладают отснятым материалом слушаний. Однако когда он заявил, что докажет, будто на складе в Форт Ли, Нью-Джерси, у них лежат записи всех 185 часов заседаний, они признали его правоту, но продать права на их использование все равно отказались, чтобы не поднимать эту старую историю. Потом Дик Салант из Си-Би-Эс позвонил Де и сказал, что они передумали и готовы продать записи за пятьдесят тысяч и половину будущего дохода. Де согласился, оговорив, что они не станут использовать более трех минут его материала без разрешения.

Я спросил у Де, где он раздобыл деньги, это для меня был больной вопрос, а он ответил – у Эллиота Пратта из «Стандарт ойл/Институт Пратта».

– Элиот Пратт – либерал левого крыла, ненавидящий Маккарти, – пояснил Де. – За ланчем я рассказал ему о фильме и о том, что понятия не имею, во что он в итоге обойдется, а он мне: «Если я вам чек на сто тысяч выпишу, для начала хватит?» За гамбургеры мы заплатили четыре доллара. Элиот оставил на чай десять центов. И мы пошли к нему обсудить финансирование.

Странно эти богачи относятся к деньгам.

***

Изначально Де увлекся кино благодаря картине «Погадай на ромашке». Андеграундный режиссер Роберт Франк и абстрактный экспрессионист Альфред Лесли сняли ее вместе с Джеком Керуаком, которому принадлежала сама идея, так что там постоянно были конфликты на тему, чей же все-таки фильм, – на афишах писали каждый раз по-разному. Как сказал мне Де:

– Снял его Роберт, в своей манере, но он не знал, как собрать фильм, так что на монтаже вмешался Альфред, и теперь они оба претендуют на авторство. Только фильм-то, как это обычно бывает, делается не одним человеком.

Биржевой брокер Уолтер Гатмен вложил в его производство двенадцать тысяч. (Он делал потрясающие обзоры новостей с Уолл-стрит – так, словно это была его личная переписка: «Надо брать АТ&Т, и картины Ротко, думаю, тоже в цене поднимутся».)

Роберт Франк как-то вызвонил Де и сказал:

– Обычно я терпеть не могу дельцов, но ты мне почему-то понравился, да и помощь нам нужна. Хотим дублировать фильм на французский. Не зайдешь?

Я пришел туда с Де, и они поставили для него фильм. В нем участвовали композитор Дэвид Амрам, арт-дилер Дик Беллами (в роли проповедника с Бауэри), а Ларри Риверс играл железнодорожника, еще там снимались Гинзберг и Корсо, и Дельфин Сейриг была просто великолепна с развевающимся американским флагом. Присутствовавший на дубляже Керуак заявил, что владеет французским в совершенстве, но когда он заговорил, мы услышали только его массачусетский акцент – «Менья зову-у-ут Жак Кер-у-ак», – и будто бы семья его из французской знати XIV века, что вообще-то не имело никакого отношения к фильму, снятому на Бауэри, так что было очень смешно.

***

Я часто в выходные ездил в Олд Лайм, Коннектикут. Уинн Чемберлен арендовал у Элеоноры Уорд домик, и там вечно толпились компании его друзей. Однажды Элеонор зашла к ним и всерьез обиделась, когда в гостиную вышел Тейлор Мид в трансвеститском наряде и заявил ей:

– Я – Элеонора Уорд. А вы кто?

Джек Смит много снимал там, и за это время я сумел кое-что ухватить из его манеры – то, как он использовал в своих интересах всех, кто попал в кадр, и не прекращал съемку до тех пор, пока актерам не становилось скучно. Его спрашивали, о чем будет кино, а он тут же включал режим «сумасшедшего художника»:

– Не понимания ищет искусство андеграунда!

Он мог годами снимать фильм, а потом еще годы его монтировать. Подготовка к каждой съемке была словно праздник – люди часами гримировались, наряжались и укладывали волосы. В один уикенд он всех заставил готовить именинный торт размером с комнату в качестве реквизита для фильма «Нормальная любовь».

Вторым фильмом, что я снял на 16-миллиметровку, был коротенький ролик о тех, кто работал с Джеком.

Сам он тоже играл в чужих андеграундных картинах. Говорил, что делает это в терапевтических целях, ведь ходить к специалисту очень дорого, да и вообще – куда отважнее проходить психоанализ таким публичным способом.

Джек играл главную роль в «Дракуле», которого я снял в том же году. Он жаловался, что стоит ему наложить грим, как потихоньку он и сам меняется, его душа через глаза устремляется в зеркало, а возвращается к нему уже душой Дракулы, и у него даже была теория, что все вокруг в некоторой степени вампиры, потому что предъявляют «чрезмерные запросы». Съемки растянулись на месяцы. Помню одну сцену, в которой первая моя «суперзвезда» Наоми Левин лежала в кровати, а Джек стоял на балконе. Он должен был прокрасться к ней, склониться над постелью и что-то такое сделать – съесть персик или виноградину, не могу вспомнить. В той же сцене снимались Дэвид Бурдон, Сэм Грин, арт-дилер, Марио Монтес, только что вернувшийся с какого-то модного показа, арт- и кинокритик Грегори Бэткок в костюме моряка – эти четверо изображали столбики, которые держат балдахин над кроватью. Я снимал «Болексом» на маленькие трехминутные катушки, и все были в ярости из-за того, что приходилось снимать снова и снова, потому что Джек не успевал. Он был совершенно дезориентирован, полностью потерял чувство времени, и дойти с балкона до кровати за три минуты было для него просто нереально. Ближе чем на два фута от подушки он так и не подобрался.

***

Так как в Олд Лайме всегда толклось как минимум сорок человек, спальных мест нам не хватало, правда, большинство гостей и не спали. Я и сам мало спал – начал каждый день принимать четвертинку обетрола, такой диетической таблетки, а то зимой на какой-то картинке в журнале показался себе по-настоящему толстым. (Я любил поесть – сладости и мясо с кровью. И то и другое любил. Иногда целый день питался сладостями или мясом.) И раз я не спал, у меня появилась куча времени.

Я так и не понял, почему в 60-е так много всего происходило, – потому что мало спали (и сидели на амфетаминах) или люди стали принимать амфетамины, потому что слишком многое нужно было сделать и приходилось бодрствовать как можно дольше. Наверное, все вместе. Я принимал обетрол, чтобы похудеть, в дозах, прописанных врачом, но даже этого хватало, чтобы быть всегда немного на взводе, с этим легким ощущением счастья в животе, когда прямо хочется работать, работать и работать, так что представляю, как чувствовали себя те, кто на этом всерьез сидел. С 1965-го по 1967-й я спал не более двух-трех часов, но были такие, кто не спал по нескольку дней, восклицая:

– Вот уже девятые сутки пошли, с ума сойти!

То лето в Олд Лайме было только прелюдией к последовавшему безумию. Люди всю ночь шатались вокруг, покуривая дурь или слушая музыку в доме. Каждые выходные превращались в одну большую вечеринку – без конца и начала.

***

Когда видишь других такими бодрыми все время, начинаешь думать, что сон скоро совсем выйдет из употребления, так что я решил по-быстрому сделать фильм о ком-нибудь спящем. «Спи» – первый фильм, который я снял на «Болекс».

Джон Джорно был биржевым маклером, который бросил все и стал поэтом. (Позже в 60-х он организовал «стихи-по-телефону».) Мы с ним вспоминали, как я снимал «Спи»: был один из самых жарких уикендов, и москиты повсюду.

– Я пришел пьяный и прилег, – рассказывал Джон, – а когда посреди ночи проснулся, ты сидел там в кресле и смотрел на меня из темноты, я тебя по белым волосам узнал. Помню, я спросил: «Энди, что ты тут делаешь?» – а ты ответил: ох, как же ты здорово спишь, поднялся и вышел. И тогда в поезде по дороге в Нью-Йорк ты сказал нам с Марисоль, что купишь камеру и снимешь фильм.

Еще у Уинна было здорово, что никто не запирал двери, – да и дверей-то ни у кого не было, все просто перемещались с места на место и спали где придется. И, понятно, это было очень удобно для съемки, ведь первое, что необходимо сделать, если хочешь снять звезду, – это «проверить ее наличие».

***

60-е сделали те, кто устраивал вечеринки, и Уинн Чемберлен их много устраивал, не только за городом, но и у себя на Бауэри. Это было недалеко от местного варьете; сразу при входе висел рисунок Уинна, коричнево-белый ботинок, из которого выходил пузырь со словами «Палм-бич, ля-ля-ля». На вечеринках Уинна бывали все – художники, танцоры, андеграундные режиссеры и поэты.

***

Когда я выставлялся в «Конюшне» с конца 1962-го по начало 1964-го, там же были Марисоль и Боб Индиана. Мы вместе ходили на премьеры и вечеринки, и оба они появились в моих ранних фильмах. Господствовавшим стилем в живописи все еще был абстрактный экспрессионизм. Потом присоединились пост-абстрактные экспрессионисты и геометрические абстракционисты, но последним из полноправно признанных в искусстве был абстрактный экспрессионизм. Так что когда появился поп-арт, еще и с предшествующим ему стилем не определились! Неприятие поп-художников было яростным и шло вовсе не от критиков или зрителей, а от самих художников.

Это отношение мне пришлось ощутить в полной мере и в очень драматичной форме на вечеринке абстрактной экспрессионистки Ивонн Томас, преимущественно благодаря ее коллегам по цеху. Туда пригласили Марисоль, и она взяла с собой Боба Индиану и меня. Она всегда была очень добра ко мне – к примеру, куда бы мы ни ходили, она настаивала на том, чтобы на обратном пути проводить меня до дома. Когда мы зашли, я огляделся и понял, что вокруг полным-полно тоскливых и нудных интеллектуалов.

Внезапно шум поутих, и все взгляды устремились на нас. (Было совсем как в «Изгоняющем дьявола», когда девочка выходит к маминым гостям и писает на ковер.) Я заметил, как Марк Ротко отвел хозяйку в сторонку и обвинил ее в предательстве:

– Как ты могла впустить этих?

Она извинилась:

– Что поделать? Они же пришли с Марисоль.

***

На мою вторую выставку в галерее «Ферус» в Лос-Анджелесе – показ «Лиз» и «Элвисов» – я через всю страну поехал из Нью-Йорка на микроавтобусе с Уинном, Тейлором Мидом и Джерардом. Самое время было проехаться по Америке. Наверное, все думали, что я боюсь летать, но это не так – в 50-е я облетел весь мир, мне просто хотелось посмотреть на Соединенные Штаты, я ведь к западу от Пенсильвании никогда и не был.

Уинн был высокий, долговязый, очень хороший художник, работавший в стиле магического реализма, и он только-только заинтересовался поп-артом. Тейлора я едва знал по Олд Лайму. Он был одной из первых звезд андеграундного кино, начав в 50-х на Норт-Бич в Сан-Франциско у Рона Райса в «Цветочном воре» и в «Лимонных сердцах» у Верна Циммермана, которые я посмотрел в «Кооперативе кинематографистов». За пару дней до отъезда Генри привел в мастерскую Тейлора, на которого он наткнулся недалеко от Мет. Тейлор занимался своим любимым делом – болтался по городу с видом, который люди обычно называют хитрым, шкодливым или проказливым. На лице играет легкая улыбка, глаза потуплены – фирменный Тейлор. Выглядел он таким расслабленным, что, казалось, подними его за шею, так и будет болтаться. Ну, у него словно не было нервной системы вовсе, такой он был. Ничего из моих работ он не видел, только читал статью о «Банки супа Campbell’s» в Time, и, когда Генри нас представил, сказал:

– Вы – наш американский Вольтер. Даете Америке именно то, чего она заслуживает, – банку супа на стену.

***

Тейлор согласился разделить с Уинном в этой поездке руль – мы с Джерардом не умели водить. Положа руку на сердце, глядя на Тейлора, я не верил, что он водит, – меня всегда удивляло, кто умеет водить, а кто не умеет.

***

Я знал, что будет весело, особенно после того, как Деннис Хоппер пообещал нам «вечеринку кинозвезд», когда приедем.

Мы познакомились с Деннисом двумя месяцами раньше через Генри, которому я в тот самый день представил молодого английского художника Дэвида Хокни. Деннис тут же купил за наличку один из моих рисунков Моны Лизы, и потом мы все вчетвером пошли на 125-ю Западную улицу, в звукозаписывающий павильон, где Деннис снимался в эпизоде сериала «Защитники».

***

Уинн, Тейлор и Джерард заехали за мной. Мы закинули матрас в хвост микроавтобуса и поехали.

Радио всю дорогу орало на полную мощность. Вообще-то это была моя инициатива, потому что я очень боюсь, что водитель уснет за рулем. За такую поездку точно «Топ-40» наизусть выучишь – снова и снова одни и те же песни: Лесли Гор, The Ronettes, The Jaynettes, Garnet Mimms and the Enchanters, The Miracles, Бобби Уинтон… И длинные сеты, в которых было одно кантри. А вокруг все совсем не как в Нью-Йорке.

Джеймс Мередит поступил в Университет Миссисипи всего годом раньше, и у Нью-Йорка намного больше было общего с Европой, чем с американским Югом. Клубы Парижа стали называться дискотеками, и там вошли в моду все эти новые стили – челси-лук, эдвардианский, Карнаби-стрит. В Лондоне царили те мода, музыка и веяния, которые вскоре приплыли и к нам с «британским вторжением». И на бесконечных самолетах повалили европейцы, по три-четыре раза в год, вместо обычного одного раза в былые времена, когда дорога занимала по четырнадцать часов, и стали покупать себе здесь жилье. И как только приземлялись их самолеты, они прямиком бежали в такие места, как «Л’Интердит», открывшийся в 1963-м, или «Ле Клаб» Оливье Коклена, задуманный для его друзей вроде герцога Бедфордского, Джанни Аньелли, Ноэла Кауарда, Рекса Харрисона, Дугласа Фэрбенкса-старшего, Игоря Кассини, Бордена Стивенсона – людей мирового масштаба. Однажды ночью я сидел в «Ле Клаб», любуясь Джеки Кеннеди в черном шифоновом платье до пола с прической от Кеннета, и думал, как же здорово, что в наше время парикмахеры ходят на обеды в Белый дом.

Университету Миссисипи происходившее в Нью-Йорке и не снилось.

***

Когда мы пересекали страну в октябре 1963-го, девчонки все еще носили кашемировые свитера с круглым воротом и узкие юбки-«карандаши» прямиком из 50-х. В то время интервал между тем, как в Нью-Йорке заведется новая мода, и тем, как она распространится по всей стране, составлял года три. (А к концу 60-х, благодаря стремительному и бурному освещению средствами массовой информации вопросов стиля, он вовсе исчез.)

Мы проезжали кинотеатры с рекламой «Клеопатры», «Доктора Ноу» и моих любимых «Охотников за удачей», виденных трижды еще в Нью-Йорке.

Поесть мы останавливались в различных заведениях «Карт-бланш». У меня была их кредитка, и я им доверял, вот и всё. А Тейлор устал от них. Где-то в районе Канзаса он стал перекрикивать радио:

– Я прямо тут сойду, если мы для разнообразия не поедим там, где хочу я!

Сам он был неравнодушен к стоянкам грузовиков и к дальнобойщикам.

***

У Тейлора была медленная, спокойная, расслабленная («ну-раз-это-кого-то-интересует») манера говорить. Рассказывая что-то, он поглядывал на Уинна, Джерарда или меня и всегда ближе к финалу своих историй отворачивался, задрав подбородок, и заканчивал устремленным на дорогу взглядом в лобовое стекло. Он рассказывал нам о поэтических чтениях, в которых участвовал в 60-х на Макдугал-стрит в подвальном театре, хозяин которого во время представлений сидел с ружьем на коленях, потому что власти собирались их прикрыть. Однажды, по его словам, пришел колумнист Леонард Лайонс с Анной Маньяни, Теннесси Уильямсом и его давнишним любовником Фрэнки Мерлоу. Тейлор поднялся и прочитал свою поэму «К черту славу», Лайонс потом целую статью ему посвятил. А в другой раз зашел Фрэнки и вручил Тейлору несколько чеков на сотню долларов каждый, подписанных Теннесси. Тейлор рассказывал обо всех поэтах и артистах Виллидж, чьих имен я тогда и не слышал, вроде игравшего на укулеле парня с волосами до плеч, Тайни Тима, или молодого фолк-певца Боба Дилана, уже выпустившего пару альбомов, но пока неизвестного.

– Я дал Бобу Дилану книжку своих стихов пару лет назад, – сказал Тейлор, – сразу как увидел его выступление. Мне показалось, он отличный поэт, я ему так и сказал.

По радио заиграла So Long, It’s Been Good to Know You Вуди Гатри, будто подтверждая его историю.

– А сейчас, – Тейлор ухмыльнулся, – сейчас, когда он везде и всюду, он и вторую просит подарить. Я ему говорю: «Ну ты же богат теперь, можешь и купить!» А он: «Да мне платят раз в квартал».

(Несколько лет спустя Тейлор признался мне:

– Как только услышал Боба Дилана и его гитару, подумал: вот оно, вот что войдет в моду – дают же поэты!)

***

В 22 года Тейлор оставил должность брокера в инвестиционном банке «Мэррилл Линч» в Детройте. Мне интересно, как он вообще на такой работе оказался.

– Ну, мой отец, Гарри Мид, в Мичигане был политическим лидером, – объяснил он. – Один из фаворитов Рузвельта, должность его полностью звучала как представитель демократов от округа Уэйн, а еще он был главой Комиссии алкогольного контроля в Детройте. Он сделал постоянного партнера «Мэррилл Линч» в Детройте казначеем штата, ну и этот казначей чувствовал себя обязанным предоставить сыну Гарри Мида работу.

Бо́льшую часть своего времени Тейлор тратил на изучение статистики, чтобы обогнать рынок.

– В конце концов я придумал такую систему, – сказал он, – что ребята из «Мэррилл Линч» прямо ахнули.

Я спросил его, что за система.

– Мог состояние заработать, – ответил он. – Рассказал отцу. Беда в том, что он не покупал акции по моим рекомендациям вплоть до того момента, когда их у меня скупили другие! И это был единственный раз, когда отец дал мне возможность доказать, что я чего-то стою, – добавил Тейлор с иронией.

Я представить не мог Тейлора корпящим над рыночными котировками и диаграммами, но я и за рулем его представить не мог, а вот, пожалуйста, он водит.

Когда Тейлор оставил свою биржу в Детройте, у него в кармане был только полтинник.

– «В дороге» Керуака отправил меня в дорогу, – сказал он, – и только вышедший «Вопль» Гинзберга оказал на меня сильное влияние.

Тейлор оказался в Сан-Франциско в 1956-м, когда поэзия битников вышла на первый план. Однажды он забрался на стойку бара и сквозь пьяный шум стал кричать свои стихи. Тогда его начал преследовать Рон Райс, снимая на оставшуюся с войны черно-белую пленку.

– Рон, чертяка, – улыбался Тейлор (Рон тогда еще жив был; умер через год или около того). – Крадет у своих подружек пособие, сваливает с выручкой за билеты, преследует людей на улице со своей камерой – а его все любят. Он прослушал курс по кино в «Купер-Юнионе» и снял потом фильм о фигуристах. Затем мы с ним вместе сняли «Цветочного вора». Я всю дорогу боролся, не давал ему смыть фильм. Говорил: «Рон, слушай, через пару лет так все будут снимать».

После Сан-Франциско Тейлор поехал на восток и читал там в кафетериях вроде «Эпитеми» в Виллидж. Он тогда уже автостопом всю страну раз пять проехал, вот почему и знал все о стоянках грузовиков.

***

Я сказал ему: хорошо, можешь выбрать место для обеда. Прокомандовав Уинном несколько миль налево-направо-направо-налево, он привел нас на большую стоянку грузовиков. Мы уселись в кабинке в сторонке и тут же стали местным развлечением. Не знаю, что уж было не так с нашим внешним видом, но тревога «чужаки!» уже включилась, люди оборачивались посмотреть на чудиков. Мне казалось, мы вполне нормально выглядим и одежда у нас приличная, но это определенно было нечто, поскольку абсолютно все вылупились на нас. Один за другим стали подходить, дружелюбные такие, улыбаются, а сами нас изучают – прекрасные светловолосые детишки, девочки с хвостиками, в отутюженных блузках, мальчишки с «ежиками» или длинными, по-деревенски зализанными назад волосами.

– Вы откуда?

А когда мы отвечали им, что из Нью-Йорка, они еще больше пялились, чтобы – сами сказали – «обследовать нас». После такого приема мы вернулись обратно в «Карт-бланш».

Чем дальше на запад мы продвигались, тем больше поп-арта встречалось в окрестностях шоссе. Мы вдруг почувствовали себя внутри процесса, потому что поп-культура была повсюду – вот ведь штука: большинство принимало ее как должное, мы же были очарованы ею, для нас это было новое искусство. Как только «зацепишь» поп, вещи уже прежними не увидишь. И как только начнешь осмыслять поп, уже никогда не увидишь Америку прежней.

Когда ты даешь чему-либо имя, это необратимо – в смысле, уже нельзя вернуться назад к безымянности. Мы наблюдали будущее и осознавали это. А вокруг мы видели людей, которые этого не осознавали, потому что все еще жили прошлым. Но достаточно лишь понять, что живешь в будущем, как сразу там и окажешься.

Чары развеялись, но волшебство еще только начиналось.

***

Я лежал на матрасе в хвосте нашего микроавтобуса и смотрел на мчащиеся мимо фонари, провода и телефонные столбы, на звезды и на сине-черное небо и думал: «Как могла американка из высшего света выйти замуж и уехать с мужем в Сикким?»

Я тогда взял с собой штук пятьдесят журналов и читал о Хоуп Кук. Как она смогла? Ведь все самое важное происходит в Америке. Я даже не мог понять, как Грейс Келли смогла покинуть Америку ради Монако, а уж ради Сиккима… Представить себе не мог, как можно жить в крохотном, ничтожном местечке в Гималаях. Никогда бы не стал жить там, где нельзя проехаться на машине и встретить по пути ресторанчики для автомобилистов, гигантские трубочки мороженого, ходячие хот-доги и мерцающие вывески мотелей!

– А можно погромче? Это моя любимая песня! – прокричал я вперед. Вообще-то песню я терпеть не мог, просто не хотел, чтобы Уинн за рулем клевал носом.

***

Осенью 1963-го Голливуд, куда мы направлялись, пребывал в лимбе. Со Старым Голливудом было покончено, а Новый еще не начался. Загадочным обаянием новых звезд тогда обладали француженки – Жанна Моро, Франсуаза Харди, Сильви Вартан, Катрин Денев и ее высокая красавица-сестра Франсуаза Дорлеак (так страшно погибшая в аварии в 1967-м). Но что делало Голливуд более притягательным для меня, так это мысль о том, насколько он пуст. Никем не занятый, свободный Голливуд был идеальной формой, в которой я хотел бы отлить собственную жизнь. Пластик. Белое на белом. Чтобы все шло в духе сценария «Охотников за удачей» – казалось, проще простого расхаживать по комнатам, как эти актеры, и произносить их чудесные пластиковые реплики. Я об этом фильме все время пел кому-то в Голливуде, только называл его почему-то «История Говарда Хьюза», так что никто не понимал, о чем это я.

***

Мы добрались до Лос-Анджелеса за три дня. А приехав, узнали, что там проходит ежегодный чемпионат США по бейсболу и все мотели заняты. (В Нью-Йорке бейсбол тоже был у всех на устах тем летом, но только потому, что «Метц» во втором сезоне продули больше двухсот игр.) Мы сразу связались с Деннисом Хоппером и его женой, Брук, которая тут же позвонила своему отцу, продюсеру Лиланду Хейворду, в Нью-Йорк и уговорила его отдать нам свой люкс в отеле «Беверли-Хиллз». (Ее матерью была прекрасная актриса Маргарет Салливан, покончившая с собой годом раньше.)

Деннис заверил нас, что «вечеринка кинозвезд» состоится тем же вечером.

Знаменитый пожар в Бель-Эр сжег дом Хопперов дотла. Их новый дом в Топанга-каньоне был обставлен как парк развлечений – причудливый карнавал, где, наверное, можно было и автомат по продаже резинок найти. Цирковые афиши, бутафория, мебель, покрытая красным лаком, коллажи из пластинок. Это было еще до того, как все стало ярким и разноцветным, и большинство из нас впервые оказалось в доме, вся атмосфера которого напоминала детский праздник.

***

Брук с Деннисом познакомились на Бродвее, в «Мандинго», пьесе, снятой с репертуара всего после нескольких представлений. С кино тогда у Денниса не складывалось, он занимался фотографией, а также был одним из немногих в Калифорнии, кто коллекционировал поп-арт, – у него была моя «Мона Лиза», какой-то из рисунков Роя тоже. Впервые я его увидел в роли Билли Кида в одном из этих вестернов 50-х – «Шайенне», либо «Бронко», либо «Мэверике», либо «Шугафуте» – и я еще подумал: классный он, глаза бешеные. Билли Маньяк.

Хопперы были к нам очень добры. На той вечеринке присутствовал и Питер Фонда – выглядел тогда этаким скромным математиком. (Он играл на Бродвее парой сезонов раньше, когда там дебютировала его сестра, Джейн.) Дин Стокуэлл, Джон Саксон, Роберт Уолкер-младший, Расс Тэмблин, Сэл Минео, Трой Донахью и Сюзанн Плешетт – там были все, кого мне хотелось бы повидать в Голливуде. Косяки шли по кругу, и все танцевали под те самые песни, которые мы слушали по радио по дороге сюда.

Эта вечеринка – самое удивительное, что произошло со мной в жизни. Только жалко, со мной не было моего «Болекса». Оставил его в отеле. Именно на таких вечеринках и нужно снимать – и потом, я же был в Голливуде, да еще и в компании звезды андеграундного кино Тейлора. Но было неловко, что меня увидят с камерой в руках. Я даже смущался снимать знакомых у Уинна за городом. Единственный раз, когда я не стеснялся, – на съемках «Спи», потому что звезда моя спала, а никого больше поблизости не было.

***

После такого блистательного вечера открытие моей выставки не могло не выглядеть скромненько, но кино-то – это развлечение, а искусство – работа. Все равно было здорово видеть «Элвисов» в первом зале «Феруса», а «Лиз» – в дальнем.

Очень немногие на побережье интересовались современным искусством или разбирались в нем, так что отклики в прессе обо мне были не очень. Меня всегда забавляло, что Голливуд называл поп-арт притворством! Голливуд?! В смысле, посмотрите на фильмы, которые они тогда выпускали, – они, что ли, настоящие?!

***

В музее Пасадены была ретроспектива Марселя Дюшана, и нас пригласили на открытие. Когда мы пришли, Тейлора пускать не хотели, потому что он был «неподобающе» одет: уинновский свитер был ему так велик, что болтался до колен и полностью закрывал кисти рук. Ему пришлось закатать рукава, так что на запястьях у него получились такие манжеты. Через некоторое время над нами смилостивились и впустили.

Все сливки лос-анджелесского общества были там. Из киношников – только Брук с Деннисом. Фоторепортер Time, или Life, или Newsweek протиснулся перед Тейлором, чтобы сфотографировать нас с Дюшаном, а Тейлор закричал:

– Да как вы смеете! Как вы смеете!

Это был первый из бесконечного числа раз в 60-х, когда я слышал эту фразу. Тогда вообще одно возмущение следовало за другим – пока по поводу всех социальных проблем не повозмущались. Я убежден, что массовые беспорядки конца 60-х выросли как раз из этих мелких конфликтов у входа на вечеринки. Мысль, что кто угодно может взять и пойти куда угодно и делать там что хочет, независимо от того, кто он и как одет, в 60-е была ключевой. В 50-х был юношеский бунт с мотоциклами, кожаными куртками и воюющими бандами, этой киношной ерундой, но все оставалось неизменным – каждый знал свое место. Я хочу сказать, на Юге негры так и ездили в хвосте автобуса.

К концу вечеринки Дюшан сообразил, что Тейлор – известный андеграундный актер и поэт, и пригласил его к себе за столик. Я наговорился с Дюшаном и его женой, Тини, она была потрясающая, а Тейлор протанцевал всю ночь с Патти Олденбург – она уже год жила с Класом в Калифорнии, чтобы «ощутить себя в новой среде», так что они смогли отослать свою «Спальню» на групповую выставку в галерею Сиднея Джениса в начале 1964-го. (Клас сделал «Магазин» в Нижнем Ист-Сайде в 1961-м, а в 1962-м сменил название «Рэй Ган мануфактура» на «Рэй Ган театр» и устроил такие хеппенинги, как «Индеец», «Всемирная выставка», «Некрополис», «Путешествия» и «Магазинные дни» вокруг собственных мягких скульптур.)

Наливали розовое шампанское, такое вкусное, что я не отказал себе в удовольствии напиться, и на обратной дороге нам пришлось сделать остановку, чтобы я смог поделиться выпитым с флорой и фауной. В прохладе калифорнийской ночи даже блевать как-то приятно – совсем не то что в Нью-Йорке.

***

Где-то там, в Лос-Анджелесе, приземлилась моя первая, можно сказать, «суперзвезда» – Наоми Левин. Она остановилась у скульптора Джона Чемберлена и его жены, Элейн, в Санта-Монике. До нашего отъезда Джерард с Уинном познакомили нас на перфомансе в «Ливинг-театре» на углу Шестой авеню и 14-й улицы, и потом мы все вместе пошли на официальное открытие в Музей современного искусства. Наоми работала в «Ф.А.О. Шварц», магазине игрушек на Пятой авеню, и снимала фильмы, была очень кино-прилежной. Йонас Мекас только что написал в своей киноколонке в Voice об одном ее фильме (ее и Джека Смита), конфискованном нью-йоркской кинопроизводственной лабораторией из-за обнаженки – и не только конфискованном, но и уничтоженном! Наоми говорила, что поехала в Лос-Анджелес искать деньги для «Кооператива кинематографистов». Но Джерард с Тейлором утверждали, что она была в меня влюблена, потому и прилетела: расстроилась, что мы не позвали ее с собой в путешествие.

***

Там, в Голливуде, я много думал о том, как по-идиотски, нелепо в кино показывают секс. В конце концов, в ранних фильмах были и секс, и обнаженка – к примеру, Хеди Ламарр в «Экстазе», – но потом они вдруг сообразили, что впустую растрачивают отличную приманку и лучше ее приберечь на черный день. Ну, раз лет этак в десять показывать какую-нибудь новую часть тела или произносить новое ругательство и годами подтягивать кассу, вместо того чтобы сдать все и сразу. Но тут посыпались европейские картины и андеграундное кино и давай срывать планы Голливуда. Те еще лет двадцать потянули бы до полной обнаженки, дюйм за дюймом приоткрывая плоть. Так что они начали эти разговоры «о защите общественной морали», хотя на самом деле просто переживали, что их завалят сплошными голыми телами, пока они подсчитывают доход от затяжного стриптиза.

***

К тому времени я уже сознался, что у меня «Болекс» с собой, и мы решили снимать немой фильм о Тарзане в ванной нашего люкса в отеле «Беверли-Хиллз» – с Тейлором в роли Тарзана и Наоми в роли Джейн.

Уинн был знаком с высоким рыжим парнем из Гарварда, Деннисом Диганом, который знал Джона Хаусмана, так что они поснимали немного у Джона дома и встретили там Джека Ларсона, сыгравшего Джимми Ольсена в телевизионном «Супермене», а в тот момент писавшего сценарии телесериалов. Мы вместе пошли в бассейн, и Наоми тут же разделась и прыгнула в воду. Тейлор должен был забраться на дерево, но не смог, так что потребовал дублера. Пришел Хоппер и полез на дерево за кокосом. (Когда Тейлор посмотрел отснятый материал в Нью-Йорке, он сказал:

– Знаешь, мне всегда нравилось, как Деннис играет, но он обычно такой зажатый. А таким естественным я его в кино никогда не видел.

В 1969-м вышел «Беспечный ездок», и Тейлор напомнил мне о том случае:

– Думаю, тогда в бассейне что-то в Деннисе изменилось, – сказал он. – У него открылись новые возможности.

Может, и так, подумал я. Никогда не знаешь, что кому-то пойдет на пользу, а что – нет.)

Мы переехали из отеля «Беверли-Хиллз» в Венис-Пиэ, где Тейлор жил, когда в 50-х работал в «Пасадена плейхаус». Он все еще знал там многих. Мы закатили вечеринку с вращающимися на карусели угощениями, а поскольку Тейлор вегетарианец, там был один сыр. Но было жарко, сыр потек, и все прыгали вокруг, отдирая от деревянных лошадок щепки и отскребая ими сыр с ладоней.

Еще за те две недели в Лос-Анджелесе мне особенно запомнилась одна вечеринка, устроенная для нас одним эксцентричным наследником «Зеленых марок» в доме его друга. Марвин Луи Бич Третий занимался строительством собственного дома, гигантского круглого сооружения под названием Мунфаэр-Ранчо в Топанга-Каньоне, с кроватью, возвышавшейся на пилонах на высоте 20–30 футов, – оно охранялось четырнадцатью белыми овчарками. (Вообще он, по его словам, собирался купить остров и сделать из него что-то вроде Ноева ковчега, чтобы каждой твари по паре. Остров он купил и животных привез, только они у него постоянно умирали.) А пока он строил свой невероятный дом, жил прямо на стройке, в трейлере с грязным бельем.

***

В какой-то момент в начале 60-х казалось, что в Калифорнии появляется что-то вроде настоящей арт-сцены. Даже Генри Гельдцалер считал, что нужно хотя бы раз в год ездить туда и проверять, что происходит. Но дилеров там не хватало, музеи были неактивны, а искусство никто просто не покупал – думаю, всем было достаточно просто наблюдать за сложившейся ситуацией.

Обратно мы поехали маршрутом «Беспечного ездока», через Вегас по южным штатам.

Как только вернулись, отослали «Тарзана» в проявку. (Мы отдавали наши фильмы старушке-посреднице, относившей их в «Кодак».) Когда материал был готов, Тейлор сам решил его монтировать и стал резать, склеивать и подкладывать звуковую дорожку, и вот однажды вечером мы поехали к Джерому Хиллу в «Алгонкин-отель» показать готовый фильм.

Джером был внуком железнодорожного магната Миннесоты Джеймса Хилла, столь же щедрым, сколь и богатым. Он занимался съемкой фильма «Открой дверь и посмотри на них» на 16-мм, в котором снимался и Тейлор. Еще он снял «Замки из песка», а его фонд поддерживал множество артистических проектов вроде «Ливинг-театра».

На том показе «Тарзана» был молодой актер Чарльз Райдел. Нас под проливным дождем познакомила общая подруга Нэнси Марч, в мой самый первый день в Нью-Йорке, много лет назад. Чарльз тогда работал в баре «Неддик», а я только что сошел с автобуса из Питтсбурга, и мы с тех пор с ним не виделись – по крайней мере не разговаривали. Я был на его спектакле в «Бакс Каунти плейхаус» «Дама в темноте» с Китти Карлайл, о чем ему тут же сказал. Он решил, что я его дурачу, посмотрел на меня так – мол, да ладно, там меня никто не видел. Он был здоровым парнем, очень темпераментным и юморным. Реветь умел, да и голос у него был подобающий – низкий и глубокий. На том же показе присутствовал толстяк по имени Лестер Джадсон, который каждые пару минут указывал на экраны и говорил:

– Это не кино – это кусок дерьма. По-вашему, это кино?

В конце концов Чарльза это достало, и он практически сдул его со стула своим:

– Лестер, заткнись, а? Вся эта андеграундная тема только зарождается, а ты уже критикуешь!

Мне нравился Чарльз, и я спросил, можно ли позвонить ему и позвать в какой-нибудь мой фильм. Пожалуйста, ответил он, в любое время.

***

Одна из важных штук, которые происходят, когда пишешь о собственной жизни, – это самоообразование. Сидишь и спрашиваешь себя, о чем вообще все это было, и всерьез задумываешься обо всяких простых вещах. Я вот часто думал, а что такое друг? Знакомый? Или тот, с кем периодически разговариваешь? Или кто?

***

Если обо мне не говорят «Энди Уорхол, поп-художник», то говорят «Энди Уорхол, андеграундный кинематографист». Ну, или говорили. Но сам я даже не понимаю, что слово «андеграундный» значит, если речь не о ком-то, кто скрывается ото всех в подполье, как это было при Сталине и Гитлере. Но в этом-то смысле меня никак нельзя назвать андеграундным, потому что я всегда хотел быть на виду. Йонас говорил, что первой это слово в прессе употребила кинокритик Мэнни Фарбер в журнале Commentary, в статье, посвященной опальным низкобюджетным режиссерам Голливуда, а потом Дюшан произнес речь в Филадельфии, в которой утверждал, что единственный способ для художника создать что-либо значимое – это уйти в подполье. Но андеграундными называют такие разные фильмы, что невозможно понять, что же имеется в виду – ну, конечно, кроме фильмов неголливудских или созданных вне профсоюзов. Имеется ли в виду также «эстетствующий», или «с ругательствами», или «чудаковатый», или «бессюжетный», или «с обнаженкой», или «бессовестная халтура»? Когда я использую это слово, я подразумеваю только очень малобюджетный неголливудский фильм, обычно на 16-мм. (К счастью, к концу 60-х этот термин устарел и был заменен на «фильм независимого производства», как, наверное, и должны были называться андеграундные фильмы с самого начала.)

***

Силой, объединившей в 1959-м независимых кинематографистов в «Нью Америка синема груп», был Йонас Мекас. Целью «НАСГ» было находить любые возможности финансирования и дистрибуции независимо снятых фильмов. Помимо Йонаса в правлении там состояли Ширли Кларк, Лайонел Рогозин и Де. И, как это обычно и бывает в таких объединениях, едва участники поняли, что они по-разному понимают достижение главной цели, да и вообще все это время они ошибочно полагали, будто цель у них общая, начались серьезные разногласия. В целом они разделились на два типа: те, кто относился к своим фильмам как к объектам искусства, с интеллектуальных и схоластических позиций, называли себя «андеграундными кинематографистами», а те, кто видел в своих фильмах коммерческий продукт, полагали себя «независимыми кинопроизводителями и дистрибьюторами». То, что осталось от «НАСГ», Йонас преобразовал в «Кооператив кинематографистов».

Хотя изначально Йонас вроде бы интересовался как киноведением, так и коммерческими аспектами кинопроизводства, к концу 60-х стало совершенно ясно, что по натуре он эрудированный теоретик – и ничего ему не надо, лишь бы демонстрировать свои «Антологии киноархивов». И к тому моменту он, конечно, уже был известен.

Как сформулировал Де:

– Йонас очень умный, особенно в том, что касается самораскрутки. Он взялся писать колонку для Voice забесплатно – а это было нормально для Voice в то время, – потому что понял, насколько это выигрышное место, чтобы привлечь собственную аудиторию. Так и случилось. Но нас-то интересовало, как сделать кино без поддержки Голливуда и донести его до зрителей, а не до архивов!

А Тейлор рассказал:

– Мы с Роном Райсом дали ему «Цветочного вора», и, думаешь, где он его показал? В «Чарльз-театре» в Ист-Сайде! А мы на Мэдисон-авеню рассчитывали! Мы не понимали, что он же схоластик, архивариус, гробовщик музейный. Вот кому это надо? Ну, то, что Йонас устраивал, – вроде вечера Стэна Брекиджа. Да он же эстет в башне из слоновой кости! (Тейлор, правда, потеплел к нему годом позже, когда в Риме Йонас представил его Феллини как «актера номер один в Америке», и Феллини устроил Тейлору горячий прием на съемочной площадке «Джульетты и духов».)

Чтобы понять отношение Йонаса к кино, нужно знать, откуда он вышел. Для него фильмы были вроде политической науки. Сомневаюсь, что он хотя бы раз подумал о кино как о развлечении. Он из тех, кто всегда серьезен, даже когда смеется.

Когда ему было семнадцать, его родной хутор был захвачен Советским Союзом. Два года спустя русских вытеснили немцы, и пришел нацизм. В течение всей германской оккупации он занимался подпольной пропагандой. Когда их с братом Адольфом чуть не арестовали, кто-то раздобыл им фальшивые документы, чтобы попасть в университет Вены.

– Но нас поймали, – рассказал мне Йонас, – и отправили в рабочий лагерь под Гамбургом, где мы провели почти всю войну, а потом – еще пять лет по разным лагерям для беженцев.

Он изучал литературу и философию в занятой американцами части Германии до 1949-го, когда ООН отправила его в Штаты.

– Мы были беспомощными, – сказал он. – Двигались, подталкиваемые разными силами.

Их с братом в Чикаго ждала работа, но, приехав в Нью-Йорк, они решили там и остаться. Стали работать на заводах в Бруклине: делали кровати, делали котлы – «производили маленькое ничто», – загружали фургоны в порту, мыли корабли; и с первого же дня они ходили чуть ли не на все фильмы в Музей современного искусства.

Йонас по-английски и слова не понимал вплоть до конца войны. Однажды я спросил, почему он так заинтересовался кино, а он ответил:

– Я никогда не мог общаться словами, нужно с рождения язык знать, чтобы писать. А в фильмах имеешь дело с образами, и я понял, что могу без помощи слов прокричать обо всем, что случилось со мной и остальными на войне. (Первый его фильм «Оружие деревьев» был в прямом смысле сплошным криком и выплеском эмоций, словно он так из себя войну выдавливал.) Йонас к фильмам относился так же серьезно, как и к жизни. Более далекого от поп-культуры человека в 60-е я и представить себе не могу, настоящий интеллектуал. Но в то же время отличный организатор – давал скромным киношникам возможность показать их фильмы.

В 1961-м Йонас устраивал показы в «Чарльз-театре» на углу Би-авеню и 12-й улицы в Нижнем Ист-Сайде, и молодые ребята-владельцы позволили ему делать открытые показы, на которых люди могли демонстрировать все, что им угодно.

В таких местах, где люди собираются и обмениваются идеями, будто всегда праздник. Я отсмотрел несколько программ и открытых показов в «Чарльзе», пока он не закрылся в 1962-м, а еще мы с друзьями ходили в «Кооператив кинематографистов» на Парк-авеню, там, где, как я уже говорил, Йонас ночевал в уголке: после всех этих скитаний ему наконец казалось, что он обрел дом.

После закрытия «Чарльза» Йонас начал полуночные показы в «Бликер-стрит синема», пока (дословно) «они не поняли, что бизнес мы им не сделаем, и не вышвырнули нас». И с тех пор он стал показывать кино в маленьком драматическом театре на 27-й Восточной улице, «Грамерси артс театр», сразу за углом от «Кооператива».

Я принес Йонасу «Тарзан и Джейн возвращены… как будто», а сам стал заниматься серией «Поцелуй», приносил картины по одной, а он показывал перед каждой новой программой. Еще я дал ему несколько фильмов-репортажей о танце и подумал, почему бы и про сон не показать; я там, правда, смухлевал, закольцевав отрывки, так что это были не часы сна, я в действительности совсем немного снимал. Кто-то до показа узнал, что это будет, и сказал, он такое ни за что не высидит, так Йонас в назидание привязал его веревкой к креслу. Когда я сам через несколько минут встал и вышел из зала, Йонас распереживался и, наверное, подумал, что это меня надо было к стулу привязывать. Иногда мне нравится, когда скучно, а иногда – нет, зависит от настроения. Это у всех так: бывают дни, можешь часами сидеть в окно смотреть, а бывают – пару секунд на месте не усидишь.

***

Часто цитируют мои слова: «Мне нравятся скучные вещи». Ну да, я это сказал и имел в виду именно это. Но это же не значит, что мне не становится скучно. Правда, то, что я называю скучным, должно быть, не то же самое, что называют скучным другие, – к примеру, я терпеть не могу большинство популярных программ по телевидению, потому что, по сути, это одни и те же сюжеты, одни и те же кадры, одни и те же нарезки раз за разом. Видимо, многие любят смотреть повторения, пока детали разные. Я же наоборот: уж если смотреть то же, что и днем раньше, то не просто по сути то же самое – пусть будет абсолютно таким же. Потому что чем больше смотришь на одинаковые вещи, тем полнее из них уходит содержание, тем лучше и чище себя ощущаешь.

***

Решив в конце 1963-го снимать «Минет», я позвонил Чарльзу Райделу и пригласил его поучаствовать. Я сказал: все, что ему придется делать, это лежать, пока пятеро парней будут подходить и сосать у него, пока он не кончит, а мы будем снимать только его лицо. Он сказал:

– Без проблем. Согласен.

В следующее же воскресенье к полудню мы всё подготовили, потом ждали его и ждали, но Чарльз так и не пришел. Я позвонил ему домой, но его там не было, тогда я набрал номер люкса Джерома Хилла в «Алгонкине», и он ответил, а я закричал:

– Чарльз! Да где ты?

Он сказал:

– В смысле, где я? Ты знаешь – ты же мне звонишь!

И тогда я сказал:

– У нас камеры готовы, и пятеро парней тут – все готово.

Он поразился:

– Ты рехнулся? Я думал, ты пошутил. Я никогда на такое не пойду!

Мы обошлись симпатичным пареньком, в тот день ошивавшимся у «Фабрики», а годы спустя я увидел его в фильме Клинта Иствуда.

***

Осенью 1963-го я стал все больше ходить с Джерардом на поэтические вечера. Стоило мне услышать, что где-то происходит нечто творческое, как я туда обязательно отправлялся. Вечером в понедельник мы ходили на поэтические чтения Пола Блэкберна в кафе «Ле Метро» на Второй авеню между 9-й и 10-й улицами, каждый поэт там читал по пять-десять минут. По средам там были выступления соло. Поэты поднимались и читали стихи о своей жизни по стопочке бумаг, лежавшей перед ними. Я всегда поражался людям, которые умели складывать слова на бумаге, и любил послушать, как по-новому выражают старые мысли, а по-старому – новые.

***

Практически все массовые мероприятия в 60-х постепенно стали называться хеппенингами – даже у The Supremes такая песня вышла. Придумали хеппенинги художники, но модельер Тайгер Морс добавила в них поп-культуры и убавила искусства, назвав хеппенингами шикарные сумасшедшие вечеринки и показы мод в плавательных бассейнах.

Думаю, на свой первый хеппенинг в церкви Джадсона я попал благодаря Раушенбергу – он там делал свет, мне хотелось посмотреть. Я созвонился с Дэвидом Бурдоном и позвал его с собой на замечательное выступление Ивонн Райнер, в «Ландшафте», – как он потом сказал, лучший танец, что он когда-либо видел.

После одного такого концерта в церкви мы с Дэвидом пошли на еще более похожую на хеппенинг вечеринку у Класа Олденбурга на 2-й Восточной улице. Был приятный воскресный полдень, и все поднялись на крышу – Розенквист, Рут Клигман, Рэй Джонсон, целая куча народа. Тогда Клас стал немного агрессивным, там, на крыше, и было страшновато, потому что он такой огромный, а ограждений там не было, и люди напились и давай пихаться. Клас схватил ножницы, отрезал карман от рубашки Розенквиста, зажал между лезвиями и, потрясая карманом перед нами, сказал:

– Вот сердце Розенквиста.

А потом он подошел к краю крыши и разжал ножницы. Лоскуток выскользнул, и мы наблюдали за его полетом вниз.

***

Еще работая в пожарной студии и захаживая с Джерардом, Чарльзом Генри Фордом и другими в церковь Джадсона на танцевальные перфомансы, я впервые увидел «Компанию экспериментального танца» Джеймса Уоринга с их оригинальными андеграундными, малобюджетными балетами.

Джимми сам делал все костюмы из бус и перьев, просто прикладывая одно к другому, как получалось. Он жил на Томпкинс-сквер в Ист-Сайде, где все еще можно было снимать целый этаж долларов за тридцать-сорок в месяц. Я жил в том районе, когда только приехал в Нью-Йорк, на Эй-авеню и площади Святого Марка. Даже совсем немного работая, можно было позволить себе там квартироваться. Вплоть до лета 1967-го, когда начались наркотики, Ист-Виллидж был, в некотором роде, очень спокойным местечком, где было полно иммигрантов из Европы, художников, черных джазменов, пуэрториканцев – все только и делали что шатались вокруг да около. Там творческие люди с работой не суетились и энергичностью не отличались, рады были просто болтаться по улицам, глазея на все подряд, всем наслаждаясь – зданиями Ратнера, клубом «Джем спа», польскими ресторанами, барахолками, галантереями, – а потом спешили домой записать в дневнике, чем их порадовал день, или поставить какой-нибудь танец, который им навеяло. Говорили, Ист-Виллидж – спальня Вест-Виллидж, в Весте действуют, а в Исте отдыхают.

В начале 60-х танцевальные выступления в церкви Джадсона переросли в полноценный балетный театр. Они могли целый спектакль на 50 долларов поставить – реквизит собрать по друзьям, на Орчард-стрит подобрать материалы для костюмов. Так же было и со ставившимися в кафе «Ла Мама» или «Чино» пьесами, в которых, покинув столики, принимали участие и многие танцоры «Джадсона».

***

В таких местах все было низкобюджетным, если бюджет вообще имелся. Вряд ли Джо Чино хоть раз больше 50 долларов заработал. В конце месяца он пускал шляпу по кругу, чтобы собрать на аренду, но ему так жить нравилось. Приятный был такой, волосатый коротышка, постоянно воевавший со своей макаронной полнотой диетическими таблетками.

Около церкви Джадсона я наткнулся на знакомого, Стэнли Эймоса. (У нас был общий друг, преподававший историю искусств полисменам в Сити-колледже, чтобы, если у кого украдут серебро эпохи королей Георгов, они могли его опознать. Этот друг загремел за что-то вроде «содомии в сауне» и работы своей лишился. Об этом случае все газеты написали, и подозреваю, что им навеяны сразу несколько популярных впоследствии пьес.) Стэнли приехал из Лондона, где он издавал литературный журнал Nimbus. В Нью-Йорке он теперь работал арт-критиком в итальянской газете. Мы были в одной команде во вторничных обходах галерей и вечеринок. На 57-й улице брали передышку и шли в кафе «Уинслоу» на 55-й, чтобы ненадолго отделаться от толпы. Потом мы возвращались на маршрут, а потом были ужины и выпивка с теми, кто повстречался по дороге. Когда я увидел Стэнли впервые, он пытался найти финансирование для собственной галереи, и, казалось, все у него было на мази, но тут его состоятельный спонсор из семьи мичиганских туалетных боссов умер и Стэнли пришлось переехать в квартиру на 3-й улице за углом от церкви Джадсона. Центральную часть этажа, на котором он поселился, занимала мастерская Тома О’Хоргана. Том тогда был музыковедом, что ли (позже он поставил «Волосы»), интересовался древними музыкальными инструментами и сам многие реконструировал. (Два года спустя The Velvet Underground периодически брали это место в субаренду, так что у Стэнли прошло множество вечеринок и съемок.)

– Наверное, я всегда был богемой, назовем это так, – размышлял Стэнли. – Я всегда жил на обочине искусства и не слишком в него вкладывался.

Но это он скромничал, сам был готов принять всех творческих людей в округе. У Стэнли вечно драматурги что-то пописывали по углам, танцоры «Джадсона» репетировали, шились костюмы. У него денег особых не было – он покупал и продавал антиквариат и писал на заказ статьи, – но щедрее делиться своим временем и личным пространством просто невозможно.

***

Назвать танцоров «Джадсона» «компанией» – значит сделать их куда солиднее, чем они в действительности были. Эта «компания» и собиралась-то вместе только перед выступлением, а в промежутках у них всех были побочная работа и учеба. Меня всегда удивляло, насколько мал был мир нью-йоркской авангардной сцены по сравнению с тем, каким влиянием он обладал. Самое большое – человек пятьсот, причем включая друзей, друзей друзей и друзей друзей друзей, как артистов, так и публику. Если приходило человек пятьдесят, уже считалось много.

К югу от 14-й улицы все было неформальным. Village Voice в то время была районной газетой со своеобразным районом охвата – несколько кварталов в Гринвич-Виллидж плюс весь свободно мыслящий мир, от балконов с цветами на Макдугал-стрит до порнографии в Дании. Смесь сугубо местных новостей с международными событиями шла на ура в Voice, потому что интеллектуалы Виллидж были не менее увлечены происходящим на планете, чем тем, что случилось у них за углом, а либералы всего мира почитали Виллидж своим вторым домом.

***

Главными питательными каналами «Фабрики» в плане персонажей и идей стали тусовка из «Сан-Ремо» и церкви Джадсона и компания из Гарварда и Кембриджа. В кофейне «Сан-Ремо» на углу Макдугал и Бликер-стрит я встретил Билли Нейма и Фредди Херко. Ходил я туда с 1961-го, когда было намного интереснее – несколько поэтов и туча геев с 53-й улицы и Тридцатой авеню. Тогда любили «ходить в Виллидж», в места вроде «Гэслайт» или «Кеттл оф фиш». Но к 1963-му году, зайдя в двери матового стекла с цветочным узором и миновав барную стойку и столики, ты уже встречал в «Сан-Ремо» одних проституток, из тех, что обычно торчат у ограды Вашингтон-сквер-парка и идут сюда с кем-нибудь за пиво. Все амфетаминщики – их называли «а-головые» – сидящие на «спидах» гомики, которые со смеху бы умерли от одной только мысли пойти в гей-бар, «Сан-Ремо» любили, потому что он вообще-то не был гей-баром, почти без этих дурацких клише.

Понятно, там не все были голубыми, но местные звезды – точно были. Большинство посетителей приходили просто посмотреть. Многие ребята из «Сан-Ремо» писали для мимеографического бюллетеня «Тонущий медведь» (названного в честь поэтического журнала под названием «Плавучий медведь»), одного из первых андеграундных информационных листков. Одним из них был Ондин, или Папа Ондин, как его прозвали. Он сидел со своими фломастерами на диванчике за столиком и обозревал касающиеся секса вопросы для читателей своей колонки «Ондин дает полезные советы Повседневности», причем «вопросы» поступали к нему в записках с других столиков, он только успевал отвечать. Однажды днем он прибежал со страшным лицом, кинув сумку на стол, показал в сторону Вашингтон-сквер-парка и в изумлении сказал:

– Парень мне говорит: «А пойдем в гей-бар?!» – Ондин тряхнул головой и засмеялся от возмущения. – Кошмар какой…

В «Сан-Ремо» почти одни «а-головые» зависали. Говорю «почти», потому что, помню, меня познакомили с Герцогиней, а несколько минут спустя ко мне подходит хозяин и спрашивает:

– Ты ее знаешь?

А когда я сказал «да», он добавил:

– Тогда бери ее и валите отсюда.

Я так и не выяснил, что же она натворила, террор ходячий. Она была известной нью-йоркской «невестой», по совместительству лесбиянкой на амфетаминах, и могла любого «а-голового» на место поставить. За все это время в «Сан-Ремо» мне примелькалась куча лиц и тел, которые впоследствии будут день и ночь тусоваться на «Фабрике».

***

Среди танцоров «Джадсона» я был всерьез увлечен очень ярким, красивым парнем за двадцать по имени Фредди Херко, в танце умевшим все. Он был одним из тех, для кого любой рад хоть что-нибудь сделать, потому что сам он о себе постоянно забывал.

Он был очень хорош во многом, но не мог прокормить себя ни танцами, ни другими своими талантами. Блистательный, но недисциплинированный – с людьми такого типа я снова и снова в 60-е связывался. Таких нужно любить, потому что сами они себя любят недостаточно. Фредди постепенно выжигал себя амфетамином, его темпераменту с его талантом было не справиться. В конце 1964-го он срежиссировал собственную смерть: протанцевал в окно на Корнелия-стрит.

Я любил людей вроде Фредди, изгоев шоу-бизнеса, заворачиваемых с прослушиваний по всему городу. Они ничего больше одного раза сделать не могут, но этот их раз был лучшим. Такие люди звезды по сути, но не по амбициям – не знают, как продвигать себя. Они слишком одарены, чтобы жить обычной жизнью, и слишком не уверены в себе, чтобы стать настоящими профессионалами.

И все же меня удивляло, что Фредди с его талантами не попал на Бродвей или в большую танцевальную компанию. Неужели они не видят, какой он потрясающий, думал я.

Он не учился танцам до 19 лет. Закончив школу в небольшом городке к северу от Нью-Йорка, поступил в вечернюю школу университета – днем давал уроки игры на фортепьяно. Как-то постепенно он перешел в школу музыки Джуллиарда, но там не преуспел: то уроки пропускал, то экзамены. Но когда он посмотрел «Жизель» Американского театра балета, первое танцевальное представление, увиденное им вживую, то вдруг сразу почувствовал, что должен стать танцором. Подал документы на стипендию в Американскую балетную школу, получил ее и в течение года занимался хореографией на одном из курсов. Участвовал в каких-то постановках вне Бродвея – ездил с гастролями в Новую Англию и Канаду. И очень скоро оказался на одной из этих утренних воскресных программ на телевидении.

А потом он пришел на шоу Эда Салливана, и у него обнаружилась боязнь сцены.

Штука в том, что можно без конца танцевать перед маленькой аудиторией, и тебе никогда даже в голову не придет, что танец перед телевизионными камерами на национальном канале может тебя до кондрашки довести. Фредди мне рассказывал, что, когда он вышел там на сцену, то почувствовал, как у него кровь в жилах застыла, и ему пришлось попросить кого-то с задних рядов поменяться с ним местами. Потом он выбежал из студии и вернулся в свой укромный Виллидж.

К тому времени он принимал очень много амфетамина. У него был классический симптом: предельная концентрация – но! на мелочах. На «спидах» такое всегда случается – у тебя зуб вывалился, из дома выселили, брат прямо на твоих глазах замертво упал, но! ты, скажем, переписываешь свою записную книжку и никак не можешь отвлекаться на «всякую ерунду». Так было и с Фредди – вместо того чтобы сосредоточиться на идее своих танцевальных номеров, он занимался тем, что приделывал к костюмам перышки, зеркала, бусинки. Так хореографию ни одного из своих танцев до конца и не продумал. Было время, он очень нуждался и решил продавать марихуану, но и на этом он не мог сконцентрироваться, так что кончилось тем, что он раздарил ее друзьям.

***

Танцевальная жизнь в Виллидж к 1962-му была на подъеме. «Джадсоны» давали спектакль за спектаклем, а Джил Джонстон писала для Voice о балете.

***

В церкви Джадсона проходили не только танцевальные представления. К примеру, Том О’Хорган поставил там восхитительную ораторию под названием «Сад кранов земных». В первой части предполагалось вовлекать всех в действие, а вторая часть и была собственно действием. Парень в коробке, закрывавшей нижнюю часть его тела, передвигался по церкви. Внутри коробки ему кто-то отсасывал. И вот пока ему делали минет, он давал знак специально подготовленным людям подхватить песнь, танец, изменение освещения, а зрители размахивали всякими предметами и кидались ими, и путь этого парня в коробке был буквально средоточием всего, что может предложить театр.

***

В одном из поставленных Фредди Херко балетов на музыку Моцарта публику в Джадсоне усадили в два ряда по внешнему периметру, чтобы по центру оставалось много места. Из усилителей донесся звук, словно иглу ставят на пластинку, а потом заиграло что-то пасторальное в стиле Моцарта. Появились пастушки в романтических пачках и пышных классических нарядах в стиле Ватто и стали танцевать. Но с проигрывателем что-то не заладилось, и им пришлось начать сначала, только в такт они уже не попадали. Вступили и остальные танцоры, но в конце концов все так разозлились, что полностью стали игнорировать фонограф, словно их вела музыка собственных топающих ног, и вместо того чтобы танцевать классический танец, они стали бегать по церкви кругом и потихоньку вовлекать зрителей, заворачиваясь змейкой, пока постепенно не замедлились и… остановились.

Для другого своего балета Фредди мучил продавцов материала для оформления витрин до тех пор, пока не нашел-таки нужные ему блестки, – использовать дешевое некачественное сырье тогда было не принято, так уж сложилось. Номер начинался с тихого звука органа в темной церкви. Слабый свет посередине балкона, и с усилением звука свет тоже становился ярче, пока не стала видна женщина, перегибавшаяся через основание лампы. Обернутая шифоном, она больше походила на пучок лучей с лицом, а не на живую женщину. Медленно подняв руки, она стала ловить блестки, крещендо нарастало, и блесток становилось все больше, пока женщина не превратилась в облако блесток в потоке света. Тогда она исчезла в тишине и мраке.

***

Стэнли рассказывал:

– Как-то ночью мы с Билли Неймом и Фредди шли по Ист-Сайду. Ветра не было, но было очень холодно, зима. Подошли к группе домов на снос. Среди них была церковь. Там в руинах можно было угадать что-то вроде алтаря. Фредди побежал в открытый магазин через дорогу, купил за цент свечку, вернулся, разделся, зажег ее и танцевал там, пока свеча не догорела.

***

Весной 1963-го я повстречал только вышедшую замуж 22-летнюю красавицу Джейн Хольцер. Никки Хэслем привел меня в ее квартиру на Парк-авеню на обед. Там был Дэвид Бейли, а с ним – солист рок-н-ролльной команды под названием The Rolling Stones, игравшей на севере Англии. Мик Джаггер был другом Бейли и Никки, у которого на 19-й улице и остановился.

– Мы с ним познакомились, когда он работал горничной у Крисси Шримптон, младшей сестры Джин, – сказал Никки. – Она поместила в газету объявление «Требуется уборщик», ну Мик и пришел. Учился в Лондонской школе экономики и подрабатывал уборкой квартир, чтобы оплачивать учебу. И она в него влюбилась. Мы ей говорили: «Крисси, он же страшный», а она отвечала: «Да не то чтобы».

Это такая небольшая предыстория, потому что практически никто в Америке тогда не слышал о The Rolling Stones или The Beatles. У Джейн я обратил внимание на Бейли и Мика. У них обоих была особая манера одеваться: Бейли полностью в черном, а Мик в светлых тонах, костюмы без подкладки, очень узкие в бедрах, и полосатые футболки, обычная такая одежда в спортивном стиле Карнаби-стрит, недорогая – но то, как они комбинировали одно с другим, было здорово: никто другой эти ботинки с этими брюками и не подумал бы надеть. Ну и конечно, и Бейли, и Мик носили обувь от Анелло и Давида, лондонских модельеров туфель для танцев.

***

В другой раз я повстречал Джейн, когда она только что вернулась из Лондона легендарным летом 1963-го, когда все и завертелось. Она все твердила об этом клубе в Сохо, за Лейчестер-сквер, «Ад либ», где мимо тебя могли запросто The Beatles пройти – в таком месте хоть принцесса Маргарет появись, никто внимания не обратит, такой плавильный котел лондонского классового сознания.

Джейн обалденно выглядела в своем новом наряде – брюках и свитере. Джинсы у нее были черные – это, думаю, она взяла от Бейли, который много ее тогда фотографировал. Еще я заметил, что она переняла у него манеру речи – не только кокни, но и словечко «типа» в конце всех ее «типа» предложений. И она говорила об «ультрасовременном стиле», Бейли этот термин придумал.

Джейн сказала, что ждет не дождется своего возвращения в Европу. (Поездка в Европу – вообще любимая тема в 60-е, все вот только вернулись, или прямо сейчас уезжают, или пытаются уехать, или пытаются объяснить, отчего они все еще не уехали.) Она была ослепительная девушка – такие кожа и волосы. А какой энтузиазм – всегда была «за». Я спросил, не хочет ли она сняться в кино, а она обрадовалась:

– Конечно! Всяко лучше, чем быть домохозяйкой с Парк-авеню!

В первый раз она у меня появилась в «Мыльной опере», снятой в «Пи Джей Кларке», пабе на Третьей авеню. Подзаголовок был «История Лестера Перски» – это посвящение Лестеру, который в итоге стал кинопродюсером. Он в 50-х делал часовые рекламные программы, в которых Вирджиния Грэм показывала, как обращаться с пластмассовой посудой, а Рок Хадсон демонстрировал пылесосы. Лестер разрешил нам использовать материалы тех старых роликов, так что мы склеили призывы купить гриль или посуду с кусочками «Мыльной оперы».

***

Когда президента Кеннеди застрелили, я слушал новости по радио, рисуя в одиночестве в своей мастерской. Кисточку я из рук не выронил. Мне было интересно, что там произошло, но не более.

Чуть позже мне из дома позвонил Генри Гельдцалер и рассказал, что он только что обедал внизу в еврейском ресторане на углу 78-й и Мэдисон, там все из Мет и Института искусств Нью-Йоркского университета обедают, и официант на идише сказал: De President is geshtorben, а Генри решил, что говорят о президенте кафетерия.

Он был так потрясен, когда понял, что речь о Кеннеди, что тут же вернулся домой, и теперь хотел знать, отчего я недостаточно расстроен, так что я рассказал ему о том, как встретил в Индии группу людей, устроивших на поляне праздник, потому что кто-то, кого они очень любили, только что умер, и как я тогда понял, что вещи таковы, какими ты их видишь.

Меня возбуждал Кеннеди в качестве президента – красивый, молодой, умный, – но его смерть меня не слишком взволновала. Что меня волновало, так это способ, каким телевидение и радио программировали людей на скорбь.

Казалось, как ни старайся, противостоять этому не получится. Я созвал целую компанию, заставил их прийти, и мы вместе отправились в один из берлинских баров на 86-й улице пообедать. Но ничего не вышло, все были слишком подавлены. Дэвид Бурдон сидел напротив Сюзи Гейблик, арт-критика, и драматурга Джона Куинна и постоянно причитал:

– Но Джеки была нашей самой очаровательной первой леди…

Сэм Вагстафф из хартфордского музея «Атенеум Водсворта» все пытался его утешить, а Рэй Джонсон, художник, без конца окунал десятицентовики в горчицу, которой мы сдабривали наши франкфуртские сосиски, а потом ходил бросать эти горчичные монетки в телефонный автомат.

***

Несколькими месяцами раньше мне велели освободить нашу грузоподъемную контору, так что в ноябре я нашел другую мастерскую на 47-й улице, 281. Мы с Джерардом перевезли мои рисовальные принадлежности – холсты и рамы для них, степлеры, краски, кисти, принты, верстаки, радио, ветошь, ну все – в место, которое вскоре превратилось в «Фабрику».

Квартал был не из тех, где мечтают иметь студию: прямо в центре, недалеко от Центрального вокзала, дальше по улице от штаба ООН. Моя мастерская находилась в грязном лофте; в металлически-сером холле, справа, как входишь, был грузовой лифт, подъемная площадка с решеткой. Мы – на предпоследнем этаже, а над нами – антикварный «Уголок Коносье». Через улицу от нас размещалась YMCA, поэтому вокруг постоянно сновали ребята с тележками, полными, наверное, носков или крема для бритья. А еще поблизости находилось модельное агентство – следовательно, и куча девиц с портфолио, и множество фотолабораторий в окрестностях.

«Фабрика» была размером где-то 50 на 100, с окнами по всей длине, выходившими на 47-ю улицу, на юг. Здание потихоньку обваливалось – особенно плохи были стены. Я обустроил себе рабочее место с верстаком поближе к окнам, но отгородившись от света, как мне нравилось.

В одно время с нашим переездом на 47-ю улицу Билли Нейм и Фредди Херко съехали со своей квартиры в центре. Фредди остался где-то в Виллидж, а Билли перебрался на «Фабрику».

Дальняя часть мастерской постепенно стала его пространством. С самого начала там витала аура какой-то секретности; неизвестно, что там происходило, – какие-то странные личности заходили и спрашивали: «Билли здесь?», и я указывал им назад.

Многих из них я помнил по «Сан-Ремо», а через некоторое время стал узнавать завсегдатаев – Роттена Риту (Мэра), Бингемтонскую Птаху, Герцогиню, Серебряного Джорджа, Стэнли Черепаху и, конечно, Папу Ондина. Они не распространялись, чем там, в дальнем углу, занимаются. Никто при мне и таблеток-то не глотал, не то что ширялся. Хотя я никогда этого не оговаривал: без слов было понятно, что я и знать ничего такого не желаю, и Билли старался об этом позаботиться. На его территории было несколько унитазов и раковина, а еще холодильник, вечно заставленный грейпфрутовым и апельсиновым соками – наркоманы нуждаются в витамине С.

***

«А-головые» на «Фабрике» были преимущественно голубыми (и знали друг друга изначально по Риис-парку в Бруклине), исключая Герцогиню, известную «тетку». Все они были невероятно худыми, исключая Герцогиню, невероятно толстую. Все кололись внутривенно, исключая Герцогиню, которая впрыскивала под кожу. Со всем этим я разобрался позднее, а поначалу был жутко наивен – в смысле, если не видишь, как человек колется, трудно поверить, что он может такими вещами заниматься. Нет, я слышал, они звонили кому-то, спрашивали, можно ли зайти, и уходили, однако я полагал, что они бегали за амфетаминами. Но куда они ходили, не знал. Годы спустя я спросил кого-то из бывавших у нас, откуда же шли наркотики, а он сказал:

– Поначалу брали «спиды» у Роттена, но они совсем у него испортились, сам бы он к ним и не притронулся, так что стали брать у Вон-Тона. – Это имя я часто слышал, но самого его в глаза не видел. Вон-Тон был совсем низенький, с эмфиземной грудью, никогда из дому не вылезал, а к двери подходил в одном и том же блестящем янтценовском банном халате из синего латекса. Ничего другого не носил.

Я поинтересовался, гомик ли он.

– Ну, – смех в ответ, – жил он с женщиной, но, кажется, никем не побрезговал бы. Работал в строительстве – что-то там с мостом Верразано.

А где «спиды» брал?

– А вот это никого не интересовало.

***

Билли отличался от всех наркоманов своей доверительной манерой – тихий, адекватный, казалось, на него можно положиться в устранении всех проблем, включая его странных приятелей. У него был свой способ избавиться от чужаков. Спроси у них Билли как-то по-особенному «вам помочь?», и люди тут же сваливали. Идеальный страж, без преувеличения.

***

Какое-то время и Джерард жил на «Фабрике», но недолго. Территорию захватил Билли со своей компанией. Социализирующей силой «Фабрики» с 1964-го по 1967-й был амфетамин, а Джерард не принимал его. Тут он отличился – скорее уж принимал плацидил, если вообще хоть что-нибудь, – крохотную дозу, немного кислоты, чуть марихуаны, а обычно и вовсе ничего.

Амфетамин не придавал спокойствия, зато делал веселее заботы. Билли говорил, что амфетамин изобрел Гитлер, чтобы нацисты оставались бодрыми и довольными в своих окопах, а Серебряный Джордж кайфовал от рисования замысловатых геометрических узоров маркерами – другая классическая для «спидов» мания – и утверждал, что это придумали японцы, чтобы экспортировать как можно больше фломастеров. По крайней мере, они оба соглашались, что союзники тут точно ни при чем.

О Билли мне было известно только то, что он ставил как-то свет в церкви Джадсона и работал официантом в «Серендипити». Но в целом он производил впечатление творческого человека – баловался со светом, бумагой, материалами. Сначала он просто суетился вокруг, как и остальные амфетаминщики, занимаясь всякими мелочами, играясь с зеркалами, перьями и бусами, часами рисуя какую-нибудь ерунду вроде двери в кабинет – мог только на небольшом пространстве концентрироваться, – а порой перебирал так, что и сам уже не знал, что рисует. Это было еще до его увлечения астрологией, картами и оккультизмом.

Я многое понял в Билли, просто наблюдая за ним. Он был немногословен, но если уж говорил, то это было что-то очень практическое и приземленное, либо уж что-то совсем загадочное – так, заказывая себе кофе внизу в «Бикфорде», он общался по-человечески, но стоило спросить его мнение о чем-то, он тихо произносил что-нибудь вроде:

– Нельзя утверждать, не отрицая.

***

Билли был отличным старьевщиком, всю «Фабрику» обставил мебелью, найденной на улице. Огромный кривой диван, который так часто фотографировали в последующие годы, красный, мохнатый, появившийся в стольких наших фильмах, он нашел прямо под буквой «Y» на входе в YMCA.

В 60-е умение подбирать нужные вещи на улице ценилось. Знать, как использовать вещь, пропущенную другими, – талант, которым можно гордиться. Были времена, в Армию спасения или благотворительные центры ходили украдкой, боясь, что их там увидят, а в 60-е совсем не смущались, даже хвастались тем, что смогли нарыть тут или там. И всем было плевать на чистоту – я видел, как люди, дети особенно, пили прямо из чашки, только что найденной на помойке.

Однажды Билли притащил откуда-то граммофон. У него была большая коллекция оперных записей – думаю, это его Ондин пристрастил. Оба знали всяких малоизвестных оперных исполнителей, о ком никто и не слышал, и обходили все магазины пластинок в поисках раритетов и частных записей. Хотя больше всех, конечно, любили Марию Каллас. Они всегда говорили, как же это здорово, что она не бережет свой голос, не сдерживается, ничего не приберегает на завтра. Они узнавали в этом себя. Когда они распинались о ней, я думал о Фредди Херко, как он танцевал, танцевал, танцевал, пока с ног не падал. Амфетаминщики убежденно шли до самого конца – пой, пока не задохнешься, танцуй, пока не упадешь, причесывайся, пока руку не вывихнешь.

Оперные записи в «Фабрике» смешались с пластинками, под которые я работал, и часто, пока звучала опера, я включал радио, и хиты вроде Sugar Shack, или Blue Velvet, или Louie, Louie – или что там было – растворялись в ариях.

***

Это из-за Билли вся «Фабрика» была в серебре. Он покрыл стены и трубы фольгой разного типа – кое-где обычной оловянной, а кое-где майларом. Покупал банки серебрянки и все ею опрыскивал, вплоть до туалетного бачка.

Почему он так любил серебро, я не знаю. Наверное, это из-за амфетамина – в конечном счете все к нему сводилось. Но было здорово, самое время для серебра. Оно символизировало будущее, такое космическое (у астронавтов костюмы были серебряные – Шепард, Гриссом и Гленн уже свое дело сделали, и оборудование у них было серебристое). И оно же было прошлым – серебряный экран, фото голливудских актрис в серебряных рамках.

И, наверное, в первую очередь серебро означало нарциссизм – из него делались зеркала.

Билли обожал отражающие поверхности – он повсюду вставлял осколочки зеркал, везде их приклеивал. Это все была амфетаминовая активность, но Билли каким-то удивительным образом умел сообщать атмосферу и тем, кто не принимал наркотики, – обычно создаваемое на «спидах» только самим наркоманам и может понравиться. Но сделанное Билли наркотиками не ограничивалось. Помимо снятых там фильмов, ничто не передавало стиль и атмосферу «Фабрики» лучше, чем сделанные Билли фотографии.

Зеркала были не только декором. Их вовсю использовали, прихорашиваясь для вечеринок. Билли особенно много времени проводил смотрясь в них. Устанавливал их так, чтобы можно было видеть собственное лицо и фигуру под любым углом. Он же был из балетных, поэтому любил ловить движение.

 

1964

В 1964-м все помолодели.

Дети повыкидывали скучную форму и парадные наряды, в которых они выглядели как собственные родители, и внезапно все перевернулось с ног на голову – мамы и папы захотели выглядеть, как их отпрыски. Даже на открытиях выставок короткие разноцветные платья пользовались бо́льшим успехом, чем развешанные на стенах картины. Ко всем этим новым шмоткам парикмахеры стали делать коротенькие аккуратные стрижки или гигантские начесы, а что касается макияжа, от помады отказались, сделав акцент на глаза – радужные, перламутровые, позолоченные, чтобы сверкали в ночи.

Вообще-то девушки еще были весьма пухленькими, но из-за вошедших в моду узких платьиц они все сели на диеты. Впервые в тот год я увидел толпы людей, пьющих низкокалорийную содовую. (Удивительно, но многие из худевших тогда выглядели в конце 60-х лучше и моложе, чем в начале, десятью годами раньше. И, понятно, сиськи и мускулатура тоже вышли из моды, потому что слишком уж выпирали из одежды.) А по причине того, что таблетки для похудания сделаны из амфетаминов, «спиды» были популярны у светских дам так же, как и у бродяг. И эти светские дамы благополучно приучали к таблеткам и всю свою семью, чтобы помочь сыновьям и дочерям похудеть, а мужу – энергичнее работать и допоздна не ложиться. На всех уровнях общества множество людей сидело на амфетаминах и, пусть это прозвучит странно, думаю, во многом благодаря новой моде – все хотели быть стройными и по ночам рассекать в новых нарядах по клубам.

Тем летом состоялся первый американский гастрольный тур The Beatles, и все вдруг захотели стать «английскими». Британские популярные группы вроде The Beatles, The Dave Clark Five, The Rolling Stones, Herman’s Hermits, Gerry and the Pacemakers, The Kinks, The Hollies, The Searchers, The Animals, The Yardbirds и прочие резко изменили представление о том, что модно, – место крутого городского подростка занял «мод» и «новый эдвардианец». Американские мальчишки подделывались под кокни, чтобы клеить девчонок, а если уж встречали настоящего лондонца, рта ему не давали закрыть, чтобы скопировать его акцент.

Все лето напролет английский паренек Марк Ланкастер, которого ко мне прислал английский же поп-художник Ричард Гамильтон (знакомый мне уже год с дюшановской вечеринки в Пасадене), ежедневно таскался на «Фабрику», так что мне лично пришлось столкнуться с англофилией. Люди стремились пообщаться с ним, пока он помогал мне натягивать для первой моей выставки у Кастелли «Цветы», маленьких черных и синих «Джеки», «Похороны», несколько больших квадратных «Мэрилин» с разноцветными фонами и одну комбинацию «Джеки – Лиз – Мэрилин». Мы с Марком работали под You Don’t Own Me Лесли Гора, A House Is Not a Home Дайон Уорвик, задорные хиты Гэри Льюиса и The Playboys и Бобби Ви.

Строго говоря, у Марка кокни-акцента не было, как не было и лондонского – он из Йоркшира. Тем не менее первое что у него спрашивали было: «А The Beatles знаешь?», что его удивляло, потому что тогда на пике в Англии были The Rolling Stones, а The Beatles прогремели год назад.

***

Когда Марк впервые попал на «Фабрику», прямо с самолета, у него в голове не укладывалось, отчего лифт серебряный и на самообслуживании, а зашедшая туда вслед за ним Бэби Джейн – с огромной копной волос и в высоченных ботиночках.

Мы как раз снимали очередную сцену из «Дракулы». Мы с Джеком Смитом и Билли сидели на диване, танцор Руфус Коллинз, Ондин, Джерард и Джейн тоже были. Джек занимался обычными приготовлениями к съемке, укладывал корзиночки с фруктами, а Наоми Левин носилась вокруг, такая вся деловая и возбужденная.

Первое, что я у Марка спросил, – хочет ли он поучаствовать; он ответил, что, конечно, хочет, и все тут же начали раздеваться. Он снял костюм и стал вместе со всеми обматываться лентами из фольги поверх нижнего белья. Смешно было, как они бегали отвечать на телефон в этих своих серебряных памперсах. Пришли арт- и кинокритик Грегори Бэткок, Сэм Вагстафф, вылитый нестареющий Кларк Кент, и Сэм Грин, работавший тем летом в «Грин-галерее». (Он любил, когда его принимали за владельца, когда он представлялся «Сэм Грин из “Грин-галереи”». На самом деле галереей управлял Дик Беллами, при поддержке Боба Скалла.)

Раз уж Джек присутствовал, в тот день человек десять попеременно снималось. Я был за камерой, снимал крупные планы, а когда мы закончили, все прямо так в фольге и расселись вокруг. Тогда, по его собственным словам, Марк подумал: «что ж, здорово», надел свой костюм и подошел поблагодарить меня за гостеприимство. Я просто сказал ему «до завтра» – я так всегда говорил, – а он с тех пор стал заходить ежедневно и, чтобы не сидеть просто так, помогал мне натягивать холсты.

Мы все еще снимали «поцелуйные» серии, и Марк сделал одну с Джерардом.

Весело было знакомить Марка с людьми искусства, потому что тогда прибавлялось персонажей, о которых мы могли бы посплетничать, натягивая полотна. Вернувшись из мастерской Фрэнка Стелла на Орчард-стрит, Марк рассказывал мне о его больших металлических картинах, или о том, как Марисоль села напротив него в «Седар-баре» и спросила, стоит ли ей идти к Сиднею Дженису, или о том, кто был в студии у Боба Индиана, или о морских пейзажах Роя Лихтенштейна с облаками и горизонтами и его новой серии.

***

Тем летом во Флашинг Медоус проходила Всемирная выставка, и на здании, сконструированном Филипом Джонсоном, была моя фреска «10 самых разыскиваемых преступников». Филип предложил сделать эту работу, но по каким-то политическим причинам, которых я так и не понял, организаторы ее закрасили. Мы компанией приехали во Флашинг Медоус, чтобы ее посмотреть, но к тому времени можно было увидеть лишь контуры, немного проступающие под побелкой. Одно меня радовало – я не буду виноват, если этих преступников по картинке узнают и сдадут ФБР. Потом я сделал из прессованного картона площадью несколько дюжин на четыре фута портрет Роберта Мозеса, организатора выставки, но и его завернули. Но раз уж трафарет «10 самых разыскиваемых преступников» все равно был готов, я не стал отступать и решил сделать картины. (Если их выставить на «Фабрике», вряд ли кого-нибудь поймают.)

Больше всего мне на выставке запомнилось, как я сидел в машине и слушал звуки, которые лились из громкоговорителя. Сидел там, пропуская сквозь себя слова, ощущая то же, что обычно чувствую, давая интервью, – что слова не мои, а идут откуда-то извне.

***

Думаю, тем летом Марк познакомился со всеми представителями нью-йоркской арт-сцены, не обязательно на «Фабрике», но точно благодаря ей.

– Ты стоял тут, рисовал, – вспоминал Марк, – а потом спросил: «Думаешь, Пикассо о нас слышал?» – и отослал меня людей посмотреть.

Я отправил его пообедать с Генри Гельдцалером, а через Генри он встретился с Джаспером Джонсом, и Фрэнком Стеллой, и Лихтенштейном, и Элсвортом Келли, и еще я однажды послал его в качестве гостинца Рэю Джонсону, который лежал в госпитале Бельвью с гепатитом. Мы сходили в ту галерею около Вашингтон-сквер, которой заправляла вместе с новым мужем мистером Сансегундо Рут Клигман, бывшая подружка Джексона Поллока, ехавшая с ним в машине, когда он разбился. Они каждый вечер показывали фильмы, и Йонас должен был зайти с андеграундными режиссерами вроде Гарри Смита и Грегори Маркопулоса. Много времени там проводили Джон Чемберлен и Нил Уильямс, близнецы-братья – одинаково одетые, оба с пышными усами и постоянно пьяные.

Самое смешное, что Марк постоянно делал записи и фотографировал, потому что по возвращении в Англию он собирался ездить по стране с лекциями и слайды показывать! Говорил, что там люди интересуются происходящим здесь не меньше, чем американцы Лондоном.

***

Всегда любил послушать, что люди думают друг о друге, – о говорящем узнаешь не меньше, чем о его жертве. Это называется сплетничать, я в курсе, и это моя страсть. Так что когда однажды, натягивая «Мэрилин», Марк отметил, что с Джерардом сложно, я сразу загорелся и давай спрашивать, что же он имеет в виду.

– Ну, – сказал Марк, – Джерард не хочет, чтобы кто-либо стал к тебе ближе, чем он сам. Говорит мне однажды: «Один на один с Энди просто, а когда народу много, он устраивает между людьми соревнование, чтобы посмотреть, что из этого выйдет. Нравится ему видеть, как люди ссорятся и завидуют друг другу, а еще он поощряет сплетни».

– Это как? – я спросил.

– Ну, как мы сейчас, – улыбнулся Марк. – Сейчас я его обсуждаю с тобой, а в какой-то момент ты заставишь его высказаться насчет меня.

– Да ладно, – произнес я.

– Именно. И думаю, он также имел в виду, что, к примеру, сегодня пойдем мы домой, а ты решишь зайти куда-нибудь, но никогда не скажешь, кто еще будет, – это такой хитрый способ оградить себя от тех, кому там быть не надо… И ведь ты слова не скажешь, или же скажешь, но что-нибудь невразумительное – кто-то поймет, что им нужно удалиться, а кто-то решит, что им с тобой можно.

– Да ладно, – повторил я без энтузиазма: о себе не посплетничаешь.

***

Мы обычно работали до полуночи, а потом шли в Виллидж, куда-нибудь в кафе «Фигаро», «Хип бейгель», «Кеттл оф фиш», «Гэслайт», «Бизар» или «Чино». Я возвращался домой в районе четырех, делал пару звонков, обычно говорил с Генри Гельдцалером около часа, и, когда начинало светать, принимал секонал, ложился на несколько часов, а затем возвращался на «Фабрику» в первой половине дня. Приходил, а радио и проигрыватель надрывались – Don’t Let the Sun Catch You Crying на пару с «Турандот», Where Did Our Love Go? с Доницетти или Беллини, а Not Fade Away «роллинги» исполняли, пока Мария Каллас пела «Норму».

***

Многие думали, что на «Фабрике» все вертелось вокруг меня, я был таким гвоздем программы, на который приходят, но было-то совсем наоборот: это я вертелся вокруг других. Я просто оплачивал аренду, а люди шли, потому что дверь была открыта. Конкретно мной никто особо не интересовался, им было интересно друг с другом увидеться. Посмотреть, кто придет.

***

Я обзавелся 35-миллиметровой фотокамерой и несколько недель делал снимки, только это оказалось слишком сложным. Раздражали меня все эти диафрагмы, выдержки, экспозиции, вот я и бросил. Но за камеру взялся Билли, и его серии «Фото “Фабрики”» удалось точно схватить настроение происходившего – просто забальзамировать нас в движении: дым, вечеринки, кусочки зеркал, серебро, бархатные обивки, лица, тела, ссоры, дурачества, даже энтузиазм и уныние. Билли обладал каким-то волшебным умением поймать это все в одном мгновении. У нас была одна из этих старых копировальных машин, «Верифакс» – струйное серебро, кстати, – и Билли вечно маялся копированием фотографий или негативов. Сначала он свои пленки отсылал, а потом организовал себе темную комнату, и понеслось. Он почти не выходил. Если нужна была пленка или еще что-нибудь, он ее заказывал или просил Джерарда или кого другого занести.

– Я Билли обожал, – годы спустя сказал мне Марк. – Несмотря на все эти наркотики, он никогда не менялся по отношению к людям. Он и словом с ними не обмолвится, а люди знают, что он друг. Когда я уезжал, в конце лета, он подарил мне свое фото со стояком. Такой был милый.

Билли все любили. Генри Гельдцалер рассказывал, что когда андеграундный идол Пол Америка угостил его первым в жизни ЛСД и смылся, зашел Билли, обнаружил Генри на полу ванной в полной отключке и не отходил от него, пока у того трип не кончился.

***

Марк несколько раз бывал на Кейп-Коде. Английский художник Дик Смит проводил там свой медовый месяц, и Айвен Карп там был, и Мазервелл с женою, Хелен Франкенталер, жили в Провинстауне, где у Уолтера Крайслера в старой церкви располагался музей, а Мейлер остановился в одной улице от Мазервеллов. Марк полюбил «Блумингдейл», напокупал там себе одежды, но все в Провинстауне, услышав его акцент, не переставали хвалить его «потрясающие английские наряды». Однажды, появившись в понедельник после обеда на «Фабрике», он рассказал мне, что в выходные на вечеринке Мейлер подошел к нему и врезал в живот.

Я был потрясен.

– Норман Мейлер тебе действительно врезал? – уточнил я. – Вот это да… За что?

– Я спросил. Он сказал, нечего носить розовый пиджак.

Норман Мейлер – один из тех интеллектуалов, которые меня искренне радуют.

***

Этим летом я не уезжал на выходные за город, как годом раньше. Я думал: «Где может быть веселее, чем здесь? Постоянно приходит куча знакомых, а я между делом занимаюсь работой».

Дом был постоянно открыт, как в детских телепередачах – шастаешь туда-сюда, и к тебе заглядывают на огонек знакомые персонажи.

Конечно, тут есть свои опасности. Однажды в конце 1964-го женщина лет тридцати, которую я, может, пару раз видел до того, зашла, пробралась туда, где я сложил у стены четырех квадратных «Мэрилин», вытащила пистолет и выстрелила прямо в стопку. Посмотрела на меня, улыбнулась, проследовала к лифту и исчезла.

Я даже не испугался, словно кино смотрел. Я спросил Билли, кто это был; он назвал ее имя. Мы с Ондином перевернули картины и увидели, что пуля прошла через две голубые «Мэрилин» и одну оранжевую. Я спросил:

– Чем она занимается? Работа у нее есть?

Ондин с Билли в один голос ответили:

– Да кто бы знал…

***

У Билли были бессовестные друзья. Насколько можно было доверять Билли, настолько же не следовало доверять его знакомым. Да они, в принципе, и не ждали, что кто-то им будет доверять, сами знали, что они за кадры. Но есть разные степени ненадежности. Одни сразу в карман залезали и обчищали по полной. Другие забирали только половину. Кто-то просто подсовывал поддельный чек или пытался продать неисправную печатную машинку («Да там только ремня не хватает, ну честно!»). Кто-то воровал только из крупных сетевых универсамов. У них полно было разных уловок, о которых ты и не догадывался, так что рано или поздно они заставали тебя врасплох, а ты думал: «Да нет, они обязательно вернутся сейчас со сдачей».

Даже когда они не хотели воровать, вещи все равно пропадали – как они говорили, «мы же не воруем, мы перемещаем». И так оно и было: брали чьи-нибудь вещи, а на их месте оставляли чужие. Как если бы у них было четыреста комнат – они не различали квартир, в которых тусовались. Таким был даже Билли – все они будто расползались. Они таскали вещи не ради денег или вроде того, они просто брали мой, скажем, пиджак и оставляли его у кого-нибудь, а у него прихватывали золотую зажигалку и бросали ее на диване на «Фабрике» – просто передвигали по городу объекты.

***

Когда мы познакомились с Роттеном Ритой, он еще работал, трудился на фабрике по производству каких-то тканей – бархата или чего-то такого – и вечно приносил куски одного или образцы другого. Это было еще до того, как он начал угонять машины, но, вероятно, на счетах у него уже было пусто.

В то время он везде тусовался с Бингемтонской Птахой. Роттен был шести футов росту, по виду «ботаник», похож на сбрендившего мастера по ремонту компьютеров – резкие, по-комиксовому рельефные черты. А Птаха был такой накачанный симпатяга, будто прямиком из журнала о спорте.

Билли не все время проводил на «Фабрике», он мигрировал между нею и квартирой Генри Гельдцалера на Западных 80-х улицах, за которой присматривал в отсутствие Генри. Безумие какое-то, так доверять Билли, но все доверяли – я имею в виду то, в какой среде он вращался (в Нью-Йорке не было людей более опасных для чужой собственности, чем его лучшие друзья). Генри доверял Билли, как и любой из нас, и я в том числе – было в нем нечто такое, что показывало: он свой.

Роттен, Птаха и Ондин часто бывали у Генри, пока там сидел Билли. Как-то летом Генри вернулся с уикенда в Провинстауне, зашел в дом и обнаружил «здоровую голую толстуху», которая лежала на мраморном столе и колола иголкой себя в зад. (Дело было летом, и каменный стол был самой прохладной лежанкой.) Так Генри был представлен Герцогине.

– В тот момент, – позже признался он мне, – я подумал, что совсем свихнулся, раз позволяю такое. Я думал о морали, думал, господи, я буду на работу ходить, статьи писать и читать лекции, больше такого не повторится. (Он обычно вставал рано утром и шел на работу в музей Метрополитен, а когда вечером возвращался, телефонистки ему передавали: «Мэр звонил» или «Герцогиня перезвонит», – его социальная жизнь на операторов производила большое впечатление.)

***

Присматривая за домом Генри, Билли фланировал по гостиной, зажав мундштук в кулаке (выглядело так, будто он играет на флейте), и проверял, всё ли на месте, особенно маленькая, два на четыре, картина из оберток батончиков «Херши» на стене кухни Эла Хансена – любимица всех «а-головых». В гостиной размещались большая чемберленовская скульптура из обломков автомобиля, прикрепленная к стене, и кресло, в котором Генри любил курить свои сигары. Герцогиня приходила на «Фабрику» и заявляла что-нибудь вроде: «Дебби Вылет провела у Генри неделю, потому что Эдди-Испанец пытался ее убить». Я никогда не понимал, как Генри пустил этих персонажей в свой дом. Я бы так далеко никогда не зашел – я на «Фабрике» не жил, – вот уж не хотел бы возвращаться домой в такое безумие.

У Генри была одна из этих первых кроватей на постаменте, с лестницей. Ровно между полом и четырнадцатифутовым потолком. Как-то он вернулся ночью домой, открыл раздвижную дверь в свою спальню – а на его кровати завернутые в бархат Билли, Ондин и Серебряный Джордж (они все повернуты были на бархате). На полную громкость играла Tosca, и Ондин орал: «Ма-ри-о! МА-РИ-О!», ныряя с кровати на пол.

Если смотреть на Ондина сбоку или сзади, он выглядел очень эффектно благодаря своим итальянским волосам. Носил обычную униформу «джинсы-футболка», ее все носили, и таскал с собой багажную сумку. Лицо у него было, в принципе, красивое, но слишком уж лукавое – такой типичный ондиновский рот, насмешливый утиный клюв, растянутый в широкой улыбке.

А что до Серебряного Джорджа, он выглядел как антропологическая реконструкция – здоровый (больше шести футов) неандерталец с волосатой грудью, подведенными глазами и битловской стрижкой; цвет волос он менял по три раза в месяц.

Серебряный Джордж съездил домой в Бруклин на похороны матери, и ему показалось, что отец выглядел «подавленно», так что, когда старик пошел к холодильнику взять молоко, Джордж накапал метедрина ему в рисовые хлопья. Отец стал тут же носиться по дому и убираться. Серебряный Джордж потом позвонил Билли и отрапортовал:

– У пациента положительная динамика. Уверен, похороны ему понравятся.

В другой раз Генри путешествовал по Европе, его секретарша зашла проверить квартиру и обнаружила Билли, исхудавшего до 90 фунтов. Он задрапировал кровать черным бархатом и лежал там, наверху, словно в катафалке – как на какой-нибудь испанской картине. Девушка позвонила психиатру Эрни Кафке, который диагностировал серьезное обезвоживание и прописал витамины.

***

Единственное «андеграундное» в американском андеграундном кино – в смысле, из-за чего действительно было необходимо скрываться, – это проблемы с обнаженкой в начале шестидесятых. На протяжении всех 50-х скандалили из-за «Лолиты» – даже в 1959-м трудно было опубликовать «Любовника леди Чаттерлей», а затем и «Тропик Рака» Генри Миллера. Цензура в этой стране меня всегда поражала, потому что можно в любой момент отправиться в стриптиз на 42-й и любоваться всеми членами, влагалищами, сиськами и задами, какие только пожелаешь, но стоит выйти популярному фильму с парочкой пикантных моментов, как его тут же ни с того ни с сего засудят за непристойность.

Некоторые андеграундные киношники прямо-таки надеялись, что полиция изымет их фильм, и тогда они попадут во все газеты как преследуемые за «свободу выражения», а это всегда считалось делом стоящим. Но предсказать, кого арестуют, а кого нет, было практически невозможно, и к определенному моменту всем эти игры надоели.

Первым моим запрещенным фильмом была однокатушечная двухминутка, снятая в Олд Лайме о съемках «Нормальной любви» Джека Смита, – там, где они готовят торт размером с комнату и забираются на него. Вообще-то взяли ее по ошибке – полиция должна была изъять «Пламенеющие создания» Джека.

Йонасовский «Кооператив» переехал из «Грамерси артс театр» в здание на площади Святого Марка на юго-востоке Бауэри, которое снимала Диана де Прима и другие поэты. После того как изъяли «Пламенеющие создания», показы на некоторое время были приостановлены. Тогда Йонас арендовал «Писательскую сцену» на 4-й улице между Второй авеню и Бауэри и показал там «Песнь любви» Жене.

– Я знал, за Джека непросто будет бороться, – говорил мне Йонас, – его мало кто знал, и мне показалось, что Жене – по тем или иным причинам – больше подойдет, потому что он известный писатель. И я не ошибся – когда они наехали на нас со своей непристойностью в тот раз, мы выиграли.

После всех этих судов Йонас понял, что нуждается в прикрытии в виде некоммерческой структуры, так что он создал некоммерческую организацию «Кинокультура», издававшую одноименный журнал и финансировавшую показы и прочее. В тот период кинопоказы проходили в солидных местах вроде галереи Рут Клигман на Вашингтон-сквер, так что полиции их было не прикрыть. У Рут Йонас крутил многие фильмы Мари Менкен, а осенью впервые публично был показан «Минет».

***

Еще до того, как полиция забрала «Пламенеющие создания», Йонас демонстрировал на площади Святого Марка и Бауэри фильм «Бриг», созданный им вместе с «Ливинг-театром». Мне было интересно, с каким оборудованием он работал, – за 900 долларов сделал фильм с синхронным звуком. 80 минут, снятых «Ауриконом», камерой, которой пользуются журналисты для репортажей – на ней звук пишется одновременно с изображением, только камеру держи. Понятно, качество было низким, но зато звук синхронный. Йонас показал мне, как пользоваться «Ауриконом», и я тут же снял – кто бы мог подумать! – «Эмпайр», в котором и диалогов-то нет. Некий Джон Палмер подкинул мне идею: снимать Эмпайр-Стейт-Билдинг из окон офиса Тайм-Лайф-Билдинг, принадлежавшего нашему приятелю по имени Генри Ромни, как раз в то время пытавшемуся приобрести права на «Заводной апельсин» – чтобы я снял по этому роману фильм с Нуреевым, Миком Джаггером и Бэби Джейн Хольцер в главных ролях.

***

В июне 1964-го The Rolling Stones приехали сыграть в нескольких американских городах, и гастроли их сильно разочаровали. Кончилось все концертом в Карнеги-холл вместе с Бобби Голдсборо и Jay and the Americans. Сингл Tell Me стал большим хитом, и поклонники у них были, но супергруппой в Америке они еще не стали – если кем и интересовались, то The Beatles. В октябре «роллинги» сделали еще одну попытку – сыграли в Академии музыки на 14-й улице, а на 25-е число у них было намечено выступление на шоу Эда Салливана. Чтобы привлечь столь необходимое внимание публики, Никки Хэслем с друзьями задумали вечеринку в фотостудии Джерри Шацберга на юге Парк-авеню в пятницу перед шоу Салливана. (Эд Салливан, должно быть, сделал для себя нужные выводы после того, как отверг Элвиса в 50-х, когда можно было поиметь его задешево, всего лишь оплатив запись, и в 60-е собственноручно открывал все модные английские группы.) Это был еще и 24-й день рождения Бэби Джейн Хольцер, и действие в итоге переросло в ее праздник с «роллингами» в качестве приглашенных звезд. Джейн только начала появляться на разворотах Vogue, и Клай Фелкер, редактор воскресного приложения New York Gerald Tribune (он его потом возродил в журнале New York, после того как Tribune свернули), нанял Тома Вулфа написать статейку о ней.

Никки тогда ушел из Vogue, чтобы стать арт-директором Show, недолго просуществовавшего журнала наследника A&P Хантингтона Хартфорда. Хант сам принимал Никки на работу.

– Сначала анализировал мой почерк, – рассказал мне Никки, – потом попросил поцеловать его жену, чтобы увидеть ее реакцию, и в итоге дал мне работу.

Никки поместил Джейн на обложку Show – фото Дэвида Бейли, где она в яхтсменской кепке, солнцезащитных очках Всемирной выставки и с американским флагом в зубах.

Мик снова остановился у Никки на 19-й улице, как и Кит Ричардс, много времени проводивший с Ронни Ронетт – The Ronettes были тогда на пике, после Be My Baby и Walking in the Rain.

Для вечеринки выбрали тему «“Моды” против “рокеров”», так что в ту ночь Никки отправился в садо-мазо-бар «Копер кеттл» на углу 33-й улицы и Третьей авеню со своей подругой Джейн Ормсби-Гор, переодетой мальчиком (она была дочерью британского посла в Вашингтоне), и для аутентичности пригласил всех ребят в коже зайти попозже, только попихаться там на входе, чтобы выглядело прямо как настоящее противостояние между стилягами и рокерами. Они и пришли, а так как никто их и не пытался остановить, просто побродили там без проблем – и без последствий.

Что касается музыки, Никки зашел в «Вагон вилл» на 45-й улице и поинтересовался у девичьего ансамбля Goldie and the Gingerbreads, в золотых парчовых нарядах и туфлях на шпильках, не хотят ли они сыграть на празднике. Они хотели – и проиграли до пяти утра так, что под нами пол дрожал.

«Роллинги» так стеснялись, что большую часть времени провели наверху, у Джерри, но вечеринка все равно получилась отличная. Во всех газетах о ней написали, и это сыграло на руку Бэби Джейн не меньше, чем «роллингам», – статья Тома Вулфа «Девушка года», в которой Джейн описывалась как олицетворение нового типа поп-девушки 60-х и которая стала частью его книги «Конфетнораскрашенная апельсиннолепестковая обтекаемая малютка», была навеяна этим праздником.

***

Не только у The Rolling Stones были проблемы с международной известностью. Я обнаружил, что у меня этих проблем не меньше, когда устроил в Канаде собственную выставку и ничего там не продал. Джерард поехал вместе со мной в Торонто на поезде. В день открытия мы слонялись вокруг галереи, но никто не пришел – никто. Джерард решил пройтись, оглядеться и вернулся с какими-то сборниками стихов, которые можно было найти только в Канаде (один принадлежал перу поэта Леонарда Коэна, о котором в Штатах еще и не слышали), так что Джерард был доволен, а я чувствовал себя полным лохом. Галерея уже закрывалась, и можете представить, как я был счастлив, увидев пузатого розовощекого школьника, который подбежал ко мне на последнем дыхании с блокнотом на пружинке в руках и пропыхтел:

– О, слава богу, вы еще тут – я про вас курсовую пишу.

Тут уж я совсем ему обрадовался. Он сказал, что выбрал меня для своей работы, потому что его кузина видела моих «Элвисов» в Лос-Анджелесе годом раньше, а еще потому, что работ у меня пока немного и ему не придется долго изучать материал. Я не мог отделаться от мысли, что, если я до такой степени пустое место в Канаде, Пикассо уж точно обо мне ничего не слышал. А это был шаг назад, потому что к тому моменту я вроде как решил, что он должен быть наслышан обо мне.

***

Мне все рассказывают, как я ходил и ныл «Когда же я стану знаменитым, ну когда же?» и т. д., и т. п., так что я, наверное, действительно нередко так делал. Но, знаете ли, если постоянно истеришь по какому-либо поводу, это еще не значит, что ты хочешь именно того, о чем говоришь. Я много работал и суетился, но философия-то моя была такова, что если что-то должно случиться, оно произойдет, а если не должно и не произошло, то произойдет что-нибудь другое.

Мое искусство все еще считалось специфическим и в мой первый раз у Кастелли не слишком хорошо продавалось. А потом была выставка с «Цветами», и многие картины тогда были проданы, хотя никто еще не хотел давать хорошую цену за мои ранние мультяшные работы.

У Кастелли я был счастлив, зная, что они делают для меня все, что могут, но Айвен чувствовал, что я переживаю из-за низких расценок. Однажды он сказал мне:

– Знаю, тебе кажется, что за твои ранние работы тебе предлагают недостаточно много, но пока они все еще слишком своеобразны и агрессивны для зрителя, да и темы неподходящие – люди просто не смогут жить рядом с такими картинами. Теперь у тебя шелкография, а им опять не нравится. Они просто не понимают, что ты делаешь. Но ты потерпи, Энди, думаю, в этом году все изменится.

Было приятно слышать такое. Чтобы сменить тему, я сказал:

– Эй, Айвен, взял бы да и зашел к нам. Совсем не появляешься.

***

Ответ Айвена заставил меня впервые осознать, что он не любит «Фабрику». Я всегда полагал, он слишком занят, чтобы выбраться в центр, – ведь моя мастерская раньше была действительно намного ближе к его галерее. Но теперь пришлось признать, что его удерживало не расстояние. Я понял это, только когда он сказал:

– Энди, я знаю многих, кто находит твою студию очаровательной, но для меня она просто унылая. Твое искусство отчасти вуайеристично, что, безусловно, оправданно – ты всегда любил все экстравагантное, специфичное, самое вульгарное и изобличительное в людях, – но я в этом особой прелести не вижу. Мне этого столько не нужно… Вокруг тебя крутятся люди по большей части деструктивные. Но не выставлять же их… – Айвен покачал головой, не закончив. – Лучше давай встречаться в небольших компаниях или наедине, как сейчас. Думаю, я просто слишком погружен в арт-сообщество – оно безопасное, мне тут комфортно.

Мы никогда не переставали быть друзьями, но с того момента стало понятно, что нас объединяет только искусство. И мне вдруг пришло в голову, что Генри Гельдцалер – единственный друг из 60-х, с которым мы до сих пор часто видимся. Ну, по крайней мере, говорим – от трех до пяти часов в день. Он вращался в тех же кругах – арт-сцена и «Фабрика»/кино-сцена. Он не меньше меня интересовался разными дикостями – мы оба были открыты к общению со всякими сумасшедшими.

***

Весь 1964-й Фредди Херко принимал очень много амфетамина. Как и многие на «спидах», он мнил себя творцом. Сидел с компасом, рентгенограммой и 20–30 фломастерами, рисовал сложные узоры на маленькой панельке, сплошь покрытой отпечатками грязных пальцев, а сам думал, что создает нечто красивое и умное.

Фредди часто заходил на «Фабрику» к Билли. У него тут в чемодане была оставлена какая-то одежда и костюмы – вся эта амфетаминовая дребедень, цветочки из разбитых зеркал, плащи, шляпы с перьями и инкрустированные побрякушки – кто-то назвал Фредди франтом XVII века. Остальные его вещи были разбросаны по всему городу у разных друзей. Он заходил, тараторил, садился, не снимая рюкзака, показывал свои рисунки, а потом начинал скакать – передвигался исключительно в танце, прыжками. Амфетаминовые симптомы все еще были мне в новинку, я их пока не узнавал, даже не знал еще о непреодолимом амфетаминовом желании рисовать орнаменты. Я просто думал: «Эх, какой же он невероятный танцор. Слишком возбудимый и невротичный, пожалуй, но до чего изобретательный!»

Один из самых грустных моментов был, когда мы с Джерардом и еще кем-то пошли с Фредди навестить его тетку Харриет к ней на 50-ю – там было много больших зеркал, так что Фредди постоянно прыгал, словно в танцевальном классе. Стоило ему остановиться на мгновение, тетя сжимала его в объятиях.

Когда мы уходили, она дала Фредди денег, и что совсем уж грустно – вложила каждому из нас в руку по долларовой банкноте, потому что хотела и друзей Фредди не обидеть.

Я снимал Фредди трижды. Сначала был просто короткий танцевальный номер на крыше. Второй эпизод – фрагмент «Тринадцати самых красивых парней», где Фредди нервно сидел в кресле в течение 30 минут и курил сигарету. А третий называется «Скейтер», с Фредди в главной роли. Он надел ролики на одну ногу, и мы снимали, как он катается по городу аж до Бруклин-Хайтс, днем и ночью, исполняя танцевальные па, четкие, как рисунок протектора. Мы снимали движение за движением, не выключая камеру. Когда он снял ботинок с роликами, нога у него кровоточила, но он всю дорогу улыбался и продолжнал улыбаться, надевая свитер с эмблемой радиостанции WMCA.

Последние месяцы своей жизни Фредди провел у одной танцовщицы недалеко от церкви Святого Марка, принимая и принимая амфетамины. Он стал затворником, перестал выходить. И больше не улыбался. Сначала он отказался от целой квартиры ради одной комнаты, затем ушел из комнаты в конец коридора, а потом удалился в маленькую кладовку – целые дни проводил там среди своих тканей, бусин и записей. Нет, иногда он выходил, чтобы поставить балет-другой, но сразу возвращался обратно. Наконец, танцовщица его выгнала, и он переехал на Ист-Сайд.

Однажды ночью он появился у Дианы де Прима, чтобы одолжить какую-то запись, и пригласил всех на представление, сказав, что собирается спрыгнуть с крыши в центре.

Несколько дней спустя, 27 октября, он поднялся в квартиру на Корнелия-стрит, принадлежащую Джонни Додду, который ставил свет для концертов в церкви Джадсона. Входная дверь у Джонни была укреплена болтами и прибита гвоздями к косяку, но там болталась доска, может, дюймов десять в ширину и три фута в высоту, через которую, сильно согнувшись, можно было пролезть. Дверь заделали из-за Фредди – он ее несколько раз взламывал.

Проникнув внутрь, Фредди пошел принимать ванну. Квартира была заставлена сценическими декорациями и коллажами – золотая ткань покрывала кирпичные стены, на потолке барочные небеса в стиле XVIII века и Тинторетто, балерины в раме из сиденья для унитаза, фото Ведьмы Орион с Бликер-стрит, стенд с почтовыми марками и т. д. Помывшись, Фредди включил «Коронационную мессу» Моцарта в стереозвуке. Сказал, что должен поставить новый балет и ему нужно побыть одному. Выгнал всех из комнаты. Как дело дошло до Sanctus, он протанцевал в открытое окно в таком прыжке, что приземлился в полуквартале от Корнелия-стрит пятью этажами ниже.

В течение 26 ночей после смерти Фредди труппа официально собиралась у Дианы де Прима, чтобы читать Тибетскую книгу мертвых. Ритуал предполагал жертвоприношения, и многие вырывали пучки своих волос и сжигали их.

Поминки по Фредди состоялись в церкви Джадсона, но пришло так много людей, что провели еще одни, на «Фабрике». Показали все три фильма.

(Так странно вспоминать этот последний год Фредди, когда он закрылся в своей кладовке, потому что в 1968-м Билли Нейм сделал то же самое – зашел в темную комнату и не вышел.)

***

Боб и Этель Скаллы были крупными – очень, если не самыми крупными – коллекционерами поп-арта и, конечно, знали всех художников. Собирая коллекцию и общаясь с авторами, они обеспечили себе место на развивающейся арт-сцене 60-х. К открытию нового здания Музея современного искусства Филипа Джонсона Скаллы устраивали вечеринку, на которой Этель уселась прямо рядом с миссис Линдон Джонсон. Так вместе и сидели. Всего несколькими годами раньше никто, даже какой-нибудь журналист светской хроники, об Этель Скалл и не слышал, а в период с 1960-го по 1969-й они с Бобом стали, как никто другой, символизировать успех на стезе коллекционирования искусства. Многие блистательные современные пары в 60-х стали собирать искусство, и Скаллы были для них образцом и примером для подражания. Коллекция поп-арта Боба Скалла уже тогда была легендарной. Он занимался таксомоторным бизнесом, но был умнее любого музейщика. Осуществил мечту всех коллекционеров – собрал коллекцию, опознавая качество быстрее, чем кто-либо, и покупая работы по дешевке.

Этель Скалл (в те дни она предпочитала, чтобы ее звали Спайки) устраивала множество больших шикарных вечеринок, где неизменно умудрялась инспирировать маленькие интриги и разжигать вражду, которая выливалась в неловкие сцены. У нее был специально созданный для драматических конфликтов стиль «на-этой-неделе-мой-друг-ты».

К примеру, я как-то был у них, еще в Грейт-Неке на Лонг-Айленде. Это была их первая вечеринка для мира искусства. Наверное, их коллекция доросла до того, что им захотелось ею похвастаться. Отличное было место, произведения искусства просто прекрасные, и букеты цветов повсюду. Посреди вечеринки жена Джима Розенквиста зачем-то выдернула гвоздику откуда-то из центральной композиции. Этель нацелилась на нее и закричала:

– А ну верни на место! Это мои цветы!

Любила подкинуть людям повод для сплетен.

***

На открытие моих «Цветов» у Кастелли Этель устраивала вечеринку на «Фабрике» вместе с южанкой Маргерит Ламкин. До того они были подругами. Еда была от «Нэйтанс Фэймос»: хот-доги, картофель фри и гамбургеры – такая уличная атмосфера. Там были сенатор Джавитс и его пышная жена Мэрион, был Аллен Гинзберг в бардовском берете, а Джил Джонстон, балетный критик Voice, сидела, забравшись на серебряный радиатор. Фред Макдарра из Voice много фотографировал. Даже полицейские заходили.

Дамы наняли детективов Пинкертона и поставили их на лестнице, чтобы никого не пускали без приглашения. Я позвал многих своих друзей – в смысле, я ведь не знал, что там кто-то будет на входе, – и всех их развернули. Друзья на меня разозлились, что я не провел их, но, если ситуация грозит стать проблематичной, я обычно стараюсь не вмешиваться.

Де пригласила сама Маргерит – они были приятелями. Раньше он находил ей какие-то литературные подработки, а сейчас она была английским корреспондентом в Нью-Йорке. (У нее на стене висела карта Манхэттена с маленькими флажками, которые она передвигала, когда ей звонили и говорили, где именно нужно встретиться, пообедать или поужинать.)

Маргерит, Де и я наблюдали за происходящим из угла. Смотрели, как Боб Скалл носится по студии в каком-то клетчатом пиджаке. Он подошел к одному значительному молодому художнику и протянул ему пятидесятидолларовую банкноту со словами:

– У нас содовая кончается – сходи купи.

Парень уставился на него – мол, сам сходи.

Де покачал головой и сказал:

– Да он же совсем неадекватный.

Это правда, Боба было трудно смутить. Де продолжал:

– В некотором смысле он самый странный персонаж в этой компании, по степени неотесанности он просто неописуем, невообразим! Но в то же время он ведь действительно понимает, что происходит, и выкладывает за это деньги, – Де рассмеялся и добавил: – Ну совсе-е-ем небольшие деньги. Крохотные, крохотульные суммы. Но достаточные, чтобы получать самое лучшее, – этого у него не отнимешь…

Странно говорить в компании о ком-то, а потом наблюдать за ним, точь-в-точь таким, каким его только что описывали. Боб Скалл пританцовывал, суетился, отдавал приказы. И кто бы мог подумать, что человек, который так ведет себя в обществе, обладает таким чутьем в искусстве?

Постскриптумом к мероприятию стала ссора Этель и Маргерит: они несколько недель собачились, кто больше потратился, – суммируя хот-доги, подсчитывая бутылки, чуть ли одноразовые стаканчики не вытаскивая из мусорных бачков – и окончательно возненавидели друг друга. Отличная была вечеринка.

***

Той осенью Дэвид Бурдон начал писать об искусстве для Village Voice. Когда я услышал, что они ищут кого-нибудь из мира искусства, я представил Дэвида театральному критику Voice, Майклу Смиту, которого знал еще по «Сан-Ремо»/Джадсону.

Едва получив работу, Дэвид позвонил мне и сказал:

– Ну, теперь я работаю в Voice – как думаешь, я достаточно крут, чтобы люди заглянули ко мне в Бруклин-Хайтс на вечеринку?

Джерард, Билли, Ондин и я подъехали к Хайтс на лимузине. Как только мы зашли, Билли сообщил Дэвиду, что его вечеринка значится в нашем списке планов на этот вечер, из-за чего Дэвид всерьез обиделся на нашу «недостаточную лояльность», как он выразился, и стал беспрестанно задавать саркастичные вопросы вроде: уверены ли мы, что не тратим на него слишком много своего драгоценного времени. Такая ущемленная, параноидальная позиция была особенностью его чувства юмора – любил строить из себя обиженного.

К Дэвиду понаехала куча народу – это было вскоре после смерти Фредди Херко, и только его одного из джадсоновских танцоров там и не было. Увидев Сьюзен Сонтаг, я спросил Дэвида, как ему удалось заполучить ее, ярчайший интеллект года. Она только что опубликовала свое знаменитое эссе в Partisan Review о различиях между высоким, средним и низким кэмпом и была очень влиятельной – писала о литературе, порнографии, фильмах (особенно о Годаре), искусстве, о чем угодно. Дэвид сказал, что, как он слышал, она не в восторге от моих картин:

– Вроде бы она сомневается в твоей искренности, – пояснил он.

Ну, это не сюрприз, многие ярчайшие интеллекты сомневались. Я не подошел поговорить с ней, но понаблюдал со своего места. Она прекрасно выглядела – прямые темные волосы до плеч и большие темные глаза, одежда отличного покроя. И танцевать очень любила, всех там обскакала. Танцевали тогда фруг или джерк, особенно под The Beatles и The Supremes. Но чаще всего ставили I’m In with the In Crowd – она через одну играла.

***

Весь 1964-й мы снимали фильмы без звука. Фильмы, фильмы и еще раз фильмы. Так много, что не заботились даже о названиях. Заходили знакомые и тут же оказывались перед камерами – звезды на один съемочный день.

***

С тех пор как Де занялся кино, в искусство он уже не вернулся. В течение последнего года мы виделись всего пару раз, на вечеринках. Но как-то днем мы встретились на улице и пошли в русскую чайную выпить. Мы посидели там, болтая о том, кто чем занимается, и я предложил, раз уж мы оба увлечены кино, сделать что-нибудь вместе. Я и сегодня известен такими штуками – предложениями о сотрудничестве. (Еще я известен тем, что не формулирую, в чем сотрудничество будет состоять – кто чем занимается, – и многие жалуются, что это ужасно сбивает с толку. Но дело в том, что я никогда не знаю, что конкретно хочу делать и как я это вижу, а зачем вдаваться в детали, если, может, вообще ничего не выйдет? Сначала сделай, а потом смотри, что получилось, и разбирайся, кто чем занимался. Но большинство со мной не согласится – мол, лучше достичь понимания с самого начала.) Предложив Де сотрудничество, я просто поддался импульсу. Но Де, всегда такой практичный, тут же мое предложение отмел на том основании, что наши жизни, стиль, политические взгляды (не помню, он тогда уже называл себя марксистом?) и философия слишком различаются.

Я, наверное, выглядел очень разочарованным, потому что он поднял стакан и сказал:

– Ладно, Энди, я сделаю для тебя кое-что такое, чего, уверен, никто другой тебе не предложит, а ты это снимешь: выпью целую кварту шотландского виски за двадцать минут.

Мы тут же пошли на 47-ю улицу и сняли 70-минутный фильм. Де прикончил бутылку еще до того, как я перезарядил катушку, но алкоголь его еще не пробрал. Но пока я ставил новую пленку в камеру, он вдруг оказался на полу – пел, ругался, цеплялся за стену, все время пытался встать, но никак не мог.

Я тогда не понял, что же он имел в виду, говоря «рискну для тебя своей жизнью». Даже увидев его ползающим на четвереньках, я просто думал, ну и что, человек сильно напился. А присутствовавший при этом Роттен Рита сказал:

– От такого морские десантники замертво падают. Печень не выдерживает.

Но Де не умер, и я назвал фильм «Пей», чтобы была трилогия с «Ешь» и «Спи». Когда наша старушка-посредница принесла его из лаборатории, я позвал Де посмотреть, что получилось. Он ответил:

– Я приду с подругой и приятелем-англичанином и надеюсь, больше там никого не будет.

В тот момент в помещении «Фабрики» никого и не было, кроме Билли с Джерардом и еще одной парочки, которая как раз уходила. Но только я повесил трубку, завалилась толпа друзей Джерарда, и к приходу Де у нас было человек сорок народу. Мы поставили фильм, а когда он закончился, Де пригрозил мне:

– Еще раз покажешь его на публике, я на тебя в суд подам.

Никогда бы он на меня никуда не подал, конечно, просто таким образом он мне дал понять, что копии с пленки делать не надо.

***

В конце 1964-го мы сняли «Проститутку», наш первый звуковой фильм со звуком, – ведь «Эмпайр», восьмичасовые съемки Эмпайр-Стейт-Билдинг, был нашим первым звуковым фильмом без звука. Теперь, когда у нас в руках были технологии для звуковых фильмов, я понял, что понадобится много диалогов. Забавно, как находятся решения. Мы с Джерардом пошли на одно из поэтических чтений по средам в «Ле Метро», где писатель Ронни Тейвел читал отрывки из своего романа и какие-то стихи. Вокруг него лежали целые стопки бумаги, я был впечатлен уже одним только объемом того, что он написал. Пока он читал, я думал, как здорово найти кого-то столь плодовитого именно в тот момент, когда нам нужен «звуковой фон» для наших фильмов. Прямо тогда же я спросил Ронни, не зайдет ли он на «Фабрику», чтобы посидеть в кресле и наговорить нам что-нибудь, пока мы будем снимать Марио Монтеса в «Проститутке», и он согласился. Выйдя из «Ле Метро», Джерард усмехнулся:

– Странные у тебя иногда стандарты.

Он, наверное, думал, что меня восхитило количество текстов Ронни. Но мне и качество нравилось – по-моему, он очень талантливый.

***

Марио Монтес, звезда «Проститутки», играл во множестве пьес вне Бродвея и андеграундных фильмах Джека Смита, Рона Райса, Хосе Родригеза-Солтеро и Билли Вера. И всё, по его словам, в довесок в основной работе – на почте. Марио был одним из лучших прирожденных комиков, которые я когда-либо встречал, он интуитивно чувствовал, как вызвать смех в любую минуту. Он естественно совмещал в себе чистосердечие с легким безумием, а это одна из самых лучших комедийных комбинаций.

Значительная доля его юмора пришла из его любви к переодеваниям в очаровательных красавиц, но в то же время он очень болезненно переживал все, что касается трансвеститов (обижался, если использовали это слово, – он это называл «входить в образ»). Он часто упоминал, что понимает: трансвестия – грех; он был пуэрториканцем и ревностным католиком. Его успокаивало лишь одно соображение: даже если Бог недоволен тем, что он трансвестит, ненавидь Он его по-настоящему, поразил бы насмерть.

Марио был очень отзывчивый, великодушный, хоть и злился на меня порой. Смотрели фильм с ним, «Четырнадцатилетняя девочка», и когда он увидел, что я близко снял его руку с густыми темными волосами и выступающими венами, то очень расстроился, обиделся и с видом оскорбленного достоинства обвинил меня:

– Вижу, ты хотел худшее во мне подчеркнуть.

***

Ронни Тейвел пришел на съемки «Проститутки» и просто поговорил с людьми без камеры. Иногда разговор шел о том, что мы снимаем, а иногда нет – мне нравилось, что диалог непринужденный. Потом Ронни написал множество сценариев – «Жизнь Хуаниты Кастро», «Лошадь», «Винил», «Четырнадцатилетняя девочка», «Хеди (Воришка)», «Лупе», «Кухня» и другие. Я получал удовольствие от работы с ним, потому что он мгновенно понимал, когда я говорил, к примеру:

– Мне нужно простое, пластичное и белое.

Не каждый может оперировать абстракциями, а Ронни мог.

 

1965

В январе 1965-го я встретил Эдит Минтерн Седжвик. Она только летом приехала в Нью-Йорк. Попала в аварию: правая рука была в гипсе. Нас познакомил Лестер Перски, но мы бы и так встретились, раз уж я многих знал из Кембридж/Гарвард-сообщества, в котором она состояла. Многие их ребята тусовались в «Сан-Ремо».

Семья Эди шла прямо от первых колонистов – родня Кэботов, Лоджей, Лоуэллов. Ее двоюродный дедушка был редактором Athlantic Monthly, а прадед – преподобный Эндикотт Пибоди – школу Гротон основал. И кто-то со стороны ее бабушки изобрел что-то техническое, троллейбус или лифт, так что они были еще и богаты. Родители уехали как можно дальше от Новой Англии – в Калифорнию, но ее брат учился в Гарварде, а Эди – в Кембридже. Изучала скульптуру с Лили Свонн Сааринен, бывшей женой известного архитектора Ээро Сааринена, а жила в маленькой студии на Брэттл-стрит, где в былые годы в очаровательных старинных домах жили Лонгфелло и прочие. Она разъезжала на мерседесе по вечеринкам, многие из которых устраивал ее же брат. Седжвики были красивыми богатыми детками, знающими, как хорошо провести время в Кембридже.

Дональд Лайонс, изучавший классическую литературу в Гарварде, вспоминал, как Эди привела толпу своих друзей в «Ритц-Карлтон» на ужин после целого дня возлияний на лужайке, и как она ни с того ни с сего вскочила и стала танцевать на столешнице, и как администрация очень вежливо попросила их уйти. Они рассовали все серебро, что смогли уцепить, по карманам, но Эди споткнулась у лестницы, и все ножи, вилки и ложки высыпались из ее сумки и покатились вниз. Даже после этого, зная ее отца, администрация осталась очень вежливой – все ограничилось только «ай-ай-ай, милая, больше так не делай».

На свой 21-й день рождения Эди, как выразился Дональд, «сняла на Чарльз-ривер целую пристань и пригласила больше двух тысяч человек; “Эди в Кембридже” – прямо “Гэтсби” какой-то».

***

Дэнни Филдс одним из первых в начале 60-х приехал из Кембриджа. Бросив Гарвардскую юридическую школу, он обустроился в Нью-Йорке и стал своего рода справочным бюро для новоприбывших из Кембриджа.

Я познакомился с Дэнни на вечеринке на 72-й улице. В то воскресенье одно газетное приложение проиллюстрировало передовицу моими банками с супом, а у Дэнни это приложение как раз было с собой. Я сидел на диване с Джерардом и Артуром Либом из уоллстритовских Либов. Одолжил у Дэнни газету, чтобы посмотреть, как получились банки. Тем временем за Артуром увивалась безумно красивая модель, лебезила перед ним, признавалась в любви и умоляла жениться на ней.

Деннис Диган сидел напротив. Он был в Калифорнии одновременно с нами, осенью 1963-го. Высокий, приятный, очень ирландский со своими синими глазами и рыжими волосами. Жил с другом на 19-й улице около Ирвинг-плейс. Если его спрашивали, чем он занимается, он, обворожительно улыбаясь, отвечал:

– Да ничем.

Очаровательные детки в 60-х не работали. Их даже безработными нельзя было назвать, им вообще мысль о работе никогда в голову не приходила, а у них все равно были лучшие шмотки и путешествия на самолетах. В то время богатые свободно распоряжались своими деньгами, поддерживали тех, чье общество им нравилось, так что эти ребята могли просто проснуться в обед, сделать пару звонков, послушать пластинки, решить, чем заняться дальше, прогулять всю ночь и на другой день начать все сначала.

***

Дэнни говорит, что всегда будет помнить день нашего знакомства, потому что тогда он твердо решил, что хочет поближе познакомиться со всеми нами.

– Ты сидел там, читал мою газету, Джерард разговаривал с Деннисом, а Артур пнул французскую модель прямо в лицо своей ножищей. Она обиделась, побежала к окну с открытой задней рамой и стала лезть в проем. Все на нее ноль внимания. Ты просто оторвал взгляд от газеты и сказал так спокойно: «О как. Думаете, правда, прыгнет?» – и опять стал читать. В конце концов я не выдержал, подбежал к окну, открыл переднюю раму, втащил девицу обратно, а когда обернулся, все так и сидели, болтали, и я подумал: «Ух, до чего же крутой народ. Надо бы присоединиться…»

***

– Когда я впервые увидел Эди, – рассказывал Дэнни, – она только приехала из Бостона с Томми Гудвином, и они остановились у Хэла Петерсона и Дэвида Ньюмана на Риверсайд-драйв в районе 78-й. Только открылась Всемирная выставка, и все туда собрались на следующий день. Радио играло на полную громкость, Beach Boys пели I Get Around. Увидев своих подружек, Эди давай прыгать, и скоро все стали прыгать, обниматься и целоваться. Так по-студенчески выглядели – свитера тонкой шетлендской шерсти, круглые брошки, коротенькие юбки в складку. А Эди была такая хорошенькая, игривая и глазастая. Мы всю ночь провели, болтая и гуляя по Риверсайд-драйв.

– Тогда у меня жил Томми Гудвин, – продолжал Дэнни. – Боже, какой он был красивый. В Гарварде в него все были влюблены. Его отец и мать оба были известными врачами. Он дружил с Чаком Уэйном и его компанией, так что просто болтался по Нью-Йорку, позировал для камер и позволял всем влюбляться в него. Эди прожила у меня недели две в одно время с Томми – большую часть времени она сидела на окне, болтая и хихикая по телефону, и курила. У нее была небольшая семейная фотография, снятая, когда все они были на обследовании в психиатрической клинике, – Сильвер-хилл, думаю. Это обошлось в триста долларов в день с каждого, так что, как она сказала, там было комфортабельно.

По рассказам Эди, ее детство было этаким диккенсовским кошмаром. Сначала я всегда верил тому, что рассказывают о предках, но по прошествии времени я с кем-нибудь из этих родителей встречался и уже не был так уверен.

– Когда я впервые увидел Эди, она была такой свежей, – рассказывал дальше Дэнни. – Пару бокалов и все.

А потом он добавил:

– Видно было, правда, что ей хотелось попробовать что-нибудь этакое. У приезжавших из Кембриджа всегда была с собой кислота – тогда еще легальная, вот как давно это было. Капали ею на кусочки сахара и клали в мой холодильник – так невинно выглядело, а там тысячи две доз, наверное. Сидели у меня на кухне со своими колбочками, пожимали плечами под The Supremes и капали ЛСД на маленькие кусочки сахара для коктейлей. Эди попробовала кислоту, пока жила у меня, для затравки. Как-то они давай вносить ко мне ее чемоданы, и я занервничал, но к сентябрю она уже жила в собственной квартире на 63-й улице. Вроде как решила стать моделью.

Один из тех, кто знал всю эту кембриджскую компанию, так охарактеризовал их отношения: «Красавцы-спортсмены, влюбленные в них пидоры-интеллектуалы и обожаемые ими красавицы-выпускницы».

Зачем они все приезжали в Нью-Йорк?

– Все эти двадцатилетние ребята из Кембриджа, – объяснял Дэнни, – воплощали собой фамильное богатство, наследственные красоту и интеллект. Это была золотая молодежь Америки. Они были такие богатые, такие привлекательные, такие умные. И такие безбашенные. А там, в Кембридже, все они только и думали: «О господи, как же скучно, как же надоело ходить на занятия. Хочется реальной жизни». Реальная жизнь заключалась в том, чтобы увидеть свою фотографию в газете и прочитать о себе в журнале.

Меня всегда забавляло, как маленькие богатеи принимают то, что им досталось. Многие думали, что так жить абсолютно нормально – другого они и не знали. Мне нравилось наблюдать за тем, что творится у них в голове. Есть богатая молодежь двух типов – те, кто вечно старается походить на бедных и доказать, что они такие же, как все, втайне опасаясь, что их любят только из-за денег, и те, кто не парится и получает удовольствие, еще и подразнивая других. Вторые повеселее.

***

Нет ничего удивительного, что Эди захотела стать моделью. В тот год девушки ее возраста были как никогда увлечены идеей «позирования». Быть моделью всегда считалось шикарным, а теперь стало еще и эпатажно. Очень скоро Эди сменила свой образ на тот, который журналы вроде Vogue, Life, Time и прочих станут фотографировать, – длинные-длинные серьги, грошовая майка поверх трико, а сверху – белая норковая шуба.

***

В самом начале 1965-го на 59-й улице открылась дискотека «Ондин» (просто совпадение – никакого отношения к нашему Ондину), там-то и стали появляться в большом количестве все эти красавицы в мини-юбках (хотя и слова такого еще не было) – маленьких, обтягивающих, в складочку, в полоску, в горошек, цветастых.

Все знаменитости, все до одной, тут же стали ходить в «Ондин». Девушки там были прекрасны – Джерард как-то там Марису Беренсон подцепил в ее самую первую модельную поездку в Нью-Йорк и привел на «Фабрику» на кинопробы.

Эди туда ходила постоянно, швыряясь деньгами, которые у нее тогда еще водились, каждую ночь оплачивая счета минимум двадцати человек. Рука у нее по-прежнему была в гипсе после аварии, и она размахивала ею, стоя где-нибудь на столе. Она всегда надежно упиралась обеими ногами в поверхность – будь то стол или пол, – словно боялась, что навернется, если хоть одну приподнимет, так и стояла как вкопанная, просто выпивая и получая удовольствие. Танцевала она как-то по-египетски, очень красиво, поводя головой и подбородком. «Седжвики» мы их прозвали, такие движения, их только Эди и делала – остальные танцевали джерк под The Name Game, Come See about Me и All Day and All of the Night.

***

Мы веселились всю ночь, а весь день готовились к веселью, слоняясь по «Фабрике». Герцогиня обычно была такая обдолбанная, что любая мелочь могла спровоцировать ее на часовой монолог, и я просто сидел и наблюдал за этим. Когда в феврале на радио узнали об убийстве Малкольма Икса в Гарлеме, стали интервьюировать людей в его штабе в отеле «Тереза», и тут уж Герцогиня подключилась:

– Отель «Тереза»! Там я делала свой последний аборт.

– Ты в Гарлеме аборт делала? – ахнул я. – Чего ж не поехала к своему шикарному доктору на Пятой авеню, у которого делала первый?

– Потому что я в жизни такой боли не испытывала, как на первом. Он меня всю истыкал этой штуковиной, похожей на банан. Целых десять минут! Сплошное мучение.

– Он что, не вколол тебе обезболивающее? – спросил я.

– Ничего он не вколол. Он не хотел, что бы я там у него вырубилась и не смогла дойти домой.

– Но куда уж хуже делать аборт в Гарлеме. Не боялась?

– Я была не в состоянии снова вынести такую боль, как в первый раз, – повторила она, – но после «Терезы», дорогой, я об этом пожалела. Какая-то женщина меня упаковала и велела идти домой и делать упражнения, а не просто в кровати лежать, и позвонить ей, когда через 17 часов потуги начнутся. На другое утро я первым делом прошлась вверх-вниз по лестнице в «Блумингдейле» раз пятьдесят. Когда я вернулась домой, то от боли так одурела, что запустила туфлей в телевизор. В итоге, миленький, выскочило из меня все в туалете, и больше я не беременела.

И тут, откуда-то сзади, послышался голос Ондина:

– Да ты посмотри, какой огромный живот! Уж прости, но, кажется, тебе не помогло.

Дэвид Уитни, паренек из галереи Кастелли, вышел из лифта с двумя типичными провинциалками из Коннектикута, очень «интересующимися» моим творчеством. Я стоял, подготавливая очередные «Цветы» для парижской выставки в мае, и разговаривал с ними. Тут с задворок «Фабрики» появился Ондин с огромной банкой вазелина и выдал целую тираду про драг-квинов и трансвеститов, мол, если не можешь заниматься тем, что тебе нравится, без одежек – по крайней мере без бабских, – то о сексе лучше вообще забыть.

А потом он взглянул на женщин, которые смотрели на него не отрываясь, и спросил требовательно:

– Ну и, наконец, что такое гей-бар? Что это вообще? Отвечайте!

Дамы уставились на него. Одна была заинтригована, а лицо другой никаких эмоций не выражало. Ондин продолжил:

– Я, гомосексуалист, туда идти отказываюсь – почему это меня нужно отделять?!

– Правильно, – согласилась Герцогиня, – тебя нужно не отделять, тебя нужно изолировать…

***

«Лучшая вечеринка шестидесятых», – так Лестер Перски оценил устроенный им на «Фабрике» весной 1965-го праздник «50 самых красивых людей».

– Да лучшей вечеринки не найдешь. До пяти утра продлилась. А нет ни у кого списка присутствовавших? – интересовался Лестер. Списка, конечно, не было.

Но Джуди Гарленд там определенно была. Я наблюдал, как пятеро парней вынесли ее на плечах из лифта. Что было уж слишком, поскольку как раз той ночью, неведомо почему, никто ее и не замечал. Ну, кроме меня. Я всегда Джуди Гарленд замечаю.

Меня забавляли богатые дети, но детки из шоу-бизнеса меня забавляли еще больше. В смысле, Джуди Гарленд буквально выросла в павильонах MGM! Повстречать кого-либо вроде Джуди, чья настоящая жизнь настолько нереальна, – это здорово. Она могла по любому поводу завестись и успокоиться за секунду, величайшая актриса по жизни.

Несмотря на то что хозяином вечеринки был Лестер, он приехал очень поздно, потому что должен был забрать Джуди. А Джуди, как известно, всегда была не готова. Даже и не собиралась быть готовой. Везде опаздывала. Даже камеры не включали, пока она перед ними не встанет, так что пусть уж все ее по жизни дожидаются, правильно? Она жила на Саттон-плейс, 13, в доме Мириам Хопкинс с красной дверью, там все жили, туда заходишь и еще часа два ждешь, пока она будет практически готова начать собираться.

Когда той ночью ребята опустили ее со своих плеч, она пошатнулась, так что они снова подхватили ее и усадили на диван. Я подошел к Лестеру и спросил, где он был все это время. Конечно, я знал, где он был, – ждал Джуди, но я надеялся узнать подробности, и услышал:

– Я забрал ее, – начал Лестер, держа бокал и оглядывая лофт, чтобы понять, кто пришел. Мимо протанцевал Дэвид Уитни в объятиях Рудольфа Нуреева. – И где-то через час я сказал: «Джуди, может, уже поедем?» Она говорит: нет, там еще никого нет. Я объясняю: «Джуди, я же хозяин. Мне там нужно быть». В конце концов мы вышли, я поднимаю руку, чтобы остановить такси, а ее кавалер так беззаботно таксисту машет, чтобы проезжал. Я еще раз сигналю, машина притормаживает, а кавалер ее еще раз отпускает… – Теннесси Уильямс протанцевал в объятиях Мари Менкен.

Пока мы с Лестером разговаривали, за Джуди ухаживали какие-то ребята. Она увидела нас и стала подниматься, но тут же упала обратно на диван. Лестер помахал ей, послал воздушный поцелуй и продолжил изливаться:

– Короче, через три-четыре машины я его спросил: «Тебе с шашечками такси нужно или что?» – а он ответил: «Ой, что вы, мисс Гарленд на общественном транспорте лет сто не ездила». Я сказал: «Я не автобус ей предлагаю, это такси!» Но она не желала ехать. Никак было не уговорить. Я был в отчаянии. Предложил: «Может, пешком прогуляемся? Всего-то восемь кварталов…» Не согласилась… Кавалер вернулся домой и позвонил в какой-то прокат лимузинов в Бронксе, раньше обслуживавший MGM, и еще час мы ждали этот лимузин…

Эди в тот вечер здорово выглядела, хохотала с Брайаном Джонсом. Джерард и Герцогиня оба глаз не сводили с Джульет Праус, только что расставшейся с Фрэнком Синатрой. Она тоже была ослепительна.

К нам направлялась Джуди, и за несколько шагов она объявила Лестеру:

– Я непременно буду играть в пьесе Теннесси!

Лестер прошептал мне, что это у нее сегодня любимая тема – решила, что хочет играть Флору Гофорт в «Молочные реки здесь пересохли», первом фильме, который собирался продюсировать Лестер. (Название фильма изменили на «Бум!») В следующие несколько минут она продемонстрировала все способы, какими она собирается играть Флору, пока Лестер не прервал ее, сказав в шутку:

– Самое смешное, Джуди, что Теннесси считает тебя скорее великой певицей, чем великой актрисой.

Самое смешное, что, как я сам от него слышал, Теннесси действительно так считал.

Стоило прозвучать этим словам, как Лестер понял, какую совершил ошибку; Джуди было не остановить. Часами продолжались эти «А когда он это сказал? А что он имел в виду? О чем он вообще думал? Да как он смеет! Где он?» – во всех возможных вариациях.

Наконец, Джуди направилась туда, где стоял Теннесси с Алленом Гинзбергом и Уильямом Берроузом, и показала на Лестера:

– Он говорит, что ты сказал, будто я играть не умею!

Лестер занервничал:

– Боже мой! Да она безобидную реплику в приговор превратила! – и направился к ним, а я наблюдал еще час за этой драмой.

Тем временем подошла одна из моих любимиц, Бриджид Берлин, и давай мне какую-то историю рассказывать. Я так до самого конца и не понял, к чему она, хотя, как это всегда бывает с Бриджид, рассказывала она долго.

– Как-то, – говорит, – встречалась я с расфуфыренным показушником, который был на одном из моих печально известных ланчей на Файер-Айленде тем летом, когда я потратилась.

Она говорила о том лете, когда она вышла замуж за оформителя витрин, получила доступ к доверительному фонду и практически полностью спустила его на вечеринки в Черри-Гроув, нанимая вертолеты, чтобы слетать в центр за почтой. Бриджид была одной из тех, кого я любил, кто не принимал деньги всерьез, кто умел получать от них удовольствие. Конечно, она была из богатой семьи и знала, что даже если никто ее поддерживать не будет, доступ к деньгам у нее все равно останется.

Ее отец, Ричард Е. Берлин, был президентом Корпорации Херста, и она выросла на Пятой авеню, подслушивая папины разговоры с президентами Америки. Рассказывала, что впервые увидела Джуди Гарленд в «Волшебнике из страны Оз» на показе в «Сан-Симеоне», сидя рядом с юной Элизабет Тейлор. Но к моменту нашего знакомства Бриджид уже жила в двухзвездочных отелях в Вест-Сайде под именем Бриджид Полк. Ее родителей ужаснуло то, как она обращалась с деньгами тем летом, и они отказались оплачивать ей что-либо помимо счетов за квартиру. Бриджид и ее младшая сестра Ричи никогда не ладили с предками, но в этот раз им было сказано: «Живите своей жизнью, а мы с папой будем жить своей». Когда Бриджид привела своего оформителя витрин знакомиться, ее мать велела привратнику отослать жениха ждать на скамейке в Центральном парке через дорогу. Вручила Бриджид свадебный подарок – банкноту в сто долларов на новое белье. И добавила:

– Удачи вам с этим педиком.

Так или иначе, скоро умер старый друг семьи, оставив четверым молодым Берлинам большой капитал. К октябрю Бриджид все спустила. Но она всегда была такая милая, что кого угодно могла заставить заплатить за ее такси.

Так что я понял, о каком жизненном периоде она рассказывала, как только она заговорила о лимузине, потому что сейчас-то у нее уже лимузинов не было.

– Короче, – продолжала она, – этот красавчик предложил мне заехать к нему. Сказал: «Живу я с Мо-о-нти», – я подумала, ну ладно, почему бы и нет? Я Монти Рока Третьего не видела с тех пор, как делала ему омлет в Черри-Гроув. Когда мы приехали в его таунхаус, он поднялся наверх, оставив меня одну в гостиной. Было около шести утра, уже солнце светило в окна, а я сидела там и ждала Монти Рока Третьего. И тут спустился парень с взъерошенными волосами в очках с роговой оправой и в синем махровом халате, очень мило поздоровался и поставил какую-то музыку…

Я смотрел, как Эди ерошит волосы Брайана Джонса и хохочет с Дональдом Лайонсом.

– Энди, ну послушай, смешно же! – сказала Бриджид. – Парень подошел и сел со мной рядом на диване, а я все сижу жду Монти. Между тем тот, кто меня привез, вернулся и стал готовить напитки. Я восхитилась миниатюрным французским стулом, а он ответил: «Это подарок Лиз», но до меня все не доходило, пока я не повернулась и не поняла, что обнимавший меня парень – не кто иной, как Монтгомери Клифт! Я чуть не упала. Только и могла придумать: «Вы так здорово сыграли в “Нюрнбергском процессе”».

– Вон! – сказала Бриджид, указывая куда-то в другой конец комнаты, и тогда я понял, зачем она мне все это рассказывала. – Монтгомери Клифт тоже здесь.

Я спросил Бриджид, подходила ли она поздороваться, а она ответила:

– Нет, он слишком недосягаем.

Тут я услышал, как Джуди закричала:

– Руди! – и качнулась с распростертыми объятиями в сторону Нуреева; тот тоже крикнул «Джуди!» и пошел ей навстречу, так они и двигались – она к нему, он к ней, «Руди!», «Джуди!» – пока наконец она не кинулась к нему на шею со словами:

– Эх ты, грязный коммуняка! Знаешь, что Теннесси Уильямс считает, будто я играть не умею? Пошли спросим, умеешь ли ты, по его мнению, танцевать…

***

Вся эта трагедия с «как это я не умею играть?» продолжилась на следующий день, и Джуди заставила Лестера устроить для нее ужин, чтобы она могла и там с Теннесси столкнуться.

Я тогда не знал, что ее любимой едой были спагетти, – думал, Лестер просто экономит, постоянно заказывая макароны. Но ей только их и надо было. Мы часто ходили в кафе Николсона на 58-й улице, а если оно было закрыто, Джонни Николсон даже специально приходил, чтобы приготовить Джуди спагетти. Даже к Лестеру домой приходил ради нее – как в тот самый вечер. Мы сидели за столом, и Джуди рассказывала, как мистер Майер – она всегда звала Луиса Б. Майера «мистер Майер» – заставлял ее проходить психоанализ все эти годы, а Теннесси спросил:

– И помогло?

– Очевидно, нет, – ответила она ему, – раз, по твоим словам, играть я так и не научилась. – Потом она обернулась к нам и продолжила: – Да и с чего бы помогло? Правду я никогда не говорила.

И Теннесси был потрясен:

– Ты в-в-врала своему аналитику? О-о-о, это ж пре-пре-преступление, грех это!

Джуди ответила, что однажды обнаружила: ее аналитик на окладе у MGM и получает от мистера Майера деньги за увещевания вроде: «Не спорь со своими работодателями – они тебя любят».

Лестер поверить в это не мог, только и повторял раз за разом:

– Ужас какой… какой ужас…

Тогда Джуди расхохоталась, открыв рот так, что спагетти полезли, и запела Somewhere Over the Rainbow – я просто глазам своим не верил. Подумал: «Вот бред. Сидит напротив меня Джуди Гарленд, изо рта у нее спагетти валятся, а она шпарит Somewhere Over the Rainbow!»

***

Джерард всегда говорил, что именно на вечеринке «50 самых красивых людей» звезды сменились «суперзвездами», и на Эди пялились больше, чем на Джуди. Но, по-моему, у Эди с Джуди было кое-что общее – умение вовлечь всех в собственные проблемы. Так за них беспокоишься, что о своих проблемах забываешь напрочь. Вечно с ними какие-то страсти творились, и все обожали помогать им выпутываться. Проблемы делали их даже более привлекательными.

***

В 60-е ничего не надо было покупать. Почти все доставалось даром – все было рекламой. Все что-то продвигали, и за тобой посылали машины, кормили, развлекали, делали подарки – если ты приглашен. Если тебя не приглашали, было все то же самое, только без машины. Рекой текли деньги, просто рекой.

Журналист как-то спросил Дэнни Филдса:

– Как мне заполучить компанию с «Фабрики» на презентацию?

А Дэнни ему ответил:

– Без проблем. Можете даже не сообщать им. Просто пришлите лимузин и скажите, чтобы спускались. Гарантирую, как только машина приедет, все тут же в нее залезут.

Мы действительно залезли.

***

Помню, как Сэму Грину всю квартиру обставили даром за один день. Он так радовался переезду, что пригласил сотни человек на новоселье, за день до которого осознал, что у него и присесть негде. Так что он весь день на «Фабрике» провисел на телефоне. Я слышал, как он обзванивал детские сады, выдавал что-то вроде:

– А как насчет этих ковриков, на которых детишки любят прикорнуть? Можно мне одолжить несколько? Да нет, я их на другой день верну…

Он вешал трубку и стонал:

– Ну что мне делать? У меня всего пятьдесят шесть долларов на счете!

Я посоветовал ему придумать что-нибудь.

– Слушай, – он ответил, – я уже всех обзвонил – даже херцевскую «Одолжи подушку». Все жутко дорого.

Я ему сказал:

– Ты тупишь, Сэм. Раз ты хочешь заплатить, они понимают, что ты бедный, – богатые не платят. Скажи, что хочешь бесплатно. Не будь ты таким неудачником. Веди себя как богатый. Позвони в галерею «Парк Бернет» да в музей Метрополитен позвони!

Сэм придумал кое-что получше. Он набрал номер известного дизайнера по мехам, с которым познакомился на вечеринке неделей раньше, напомнил о себе, а потом затянул:

– У меня завтра будет вечеринка… Что?.. Ой, нет-нет, вас не приглашаю, просто обычное скучное бизнес-мероприятие для нескольких коллекционеров искусства, но будет фотограф из Life, и они ищут какую-нибудь изюминку, текстуру, не знаю. Они видели уорхоловскую «Фабрику» в серебре и теперь хотят что-то тоже от стены до стены, так что я пообещал им, что отделаю свою квартиру пластиком, или мехом, или еще чем-нибудь. Фотогеничным, ну вы понимаете…

И так далее.

Следующим утром под окнами Сэма на 68-й улице остановился грузовик с беспошлинными мехами на сорок две тысячи, за которые Сэм расписался. Он их повсюду разбросал, даже на террасе, и той ночью все возлежали на норках, рысях, лисах и морских котиках с сотней горящих свечей и камином – выглядело потрясающе.

Несколько человек были в бархатных и шелковых рубашках по последней моде, но совсем немного – парни все еще носили преимущественно синие джинсы с рубашками на пуговицах. Эди привела на вечеринку Боба Дилана, и они сидели вместе в уголочке. Дилан много времени проводил у своего менеджера Эла Гроссмана недалеко от Вудстока, и Эди тоже была как-то связана с Гроссманом – говорила, он собирается продвигать ее карьеру.

Я знал Дилана по Макдугал-стрит/«Кеттл оф фиш»/кафе «Риенцы»/«Хип бейгель»/кафе «Фигаро», а началось все, как утверждал Дэнни Филдс, с того, что они с Дональдом Лайонсом увидели Эрика Андерсена, фолк-певца, на Макдугал, решили, что он просто красавчик, подошли и спросили, не хочет ли он сняться в фильме Энди Уорхола.

– Интересно, сколько раз мы эту легенду использовали? – смеялся Дэнни.

А потом Эрик заинтересовался Эди, и мы стали вместе появляться в Виллидж. Но, думаю, Эди знала Дилана еще через Бобби Ньювирта. Бобби – художник, который начинал как певец и гитарист в Кембридже; рисовал он только ради денег, как он мне однажды сказал. Потом он сошелся с Диланом и стал членом ансамбля – кем-то вроде доверенного тур-менеджера Дилана. И Бобби был другом Эди.

На вечеринку Сэма Дилан пришел в синих джинсах, ботинках на каблуках и спортивной куртке, а волосы у него были, скорее, длинные. Под глазами у него виднелись круги, и даже стоя он горбился. Ему было тогда года двадцать четыре, а ребята уже стали говорить, вести себя, одеваться и важничать точно как он. Но немногие кроме Дилана могли проделывать его штучки – он и сам, когда был не в настроении, не мог. И уже тогда одевался несколько кричаще, но уж точно не в деревенском стиле – в смысле, он носил атласные рубашки в горошек. Выпустил Bringing It All Back Home, так что звук у него был уже роковый к тому времени, но на Ньюпортском фолк-фестивале или в Форрест-хилл, где консервативная фолковая публика освистала его за увлечение электричеством, он еще не сыграл, и детишки по нему с ума сходили. Это было прямо перед тем, как вышла Like a Rolling Stone. Мне нравились Дилан и созданный им гениальный новый стиль. Он не тратил свою жизнь на оммажи прошлому, все делал по-своему, а я это уважал. Когда он только появился, я даже подарил ему одного из моих серебряных «Элвисов». Правда, позже я страдал от паранойи, услышав, что он использует моего «Элвиса» в качестве мишени для дартса у себя за городом. Когда я спрашивал, зачем он так, мне неизменно отвечали:

– Я слышал, он считает, что ты погубил Эди.

Или:

– Послушай Like a Rolling Stone – думаю, под «дипломатом на хромированной лошадке» он имел в виду тебя, друг.

Я на самом деле не понимал, что же они хотели этим сказать, – никогда к словам песни особенно не прислушивался, – но я понял общее направление их мысли: Дилан не любил меня, винил в том, что Эди подсела на наркотики.

***

Что бы кто ни думал, правда в том, что я никогда не давал Эди наркотиков, никогда. Даже диетических таблеток. Вообще ничего. Она действительно принимала много амфетаминов и успокоительных, но действительно получала их не от меня. Их давал ей доктор, коловший всех светских львиц города.

Сейчас, как и раньше, меня могут обвинить в том, что я такой бессердечный, позволяю людям разрушать себя на моих глазах, чтобы я мог снимать или записывать их. Но я не считаю себя бессердечным – я просто реалист. Я еще в детстве понял, что, злясь и указывая кому-либо, что он должен делать, ничего не добьешься – и это просто невыносимо. Я понял, что куда проще влиять на других, если просто заткнуться, – по крайней мере, может, в этом случае они сами начнут сомневаться. Когда люди будут готовы, они изменятся. Но не раньше, и иногда они умирают прежде, чем дозреют до этой мысли. Нельзя никого изменить, если он сам не хочет, – и если кто-то хочет измениться, его не остановить.

(Потом я как-то выяснил, что Дилан сделал с «Элвисом». Более десяти лет спустя, в то время, когда подобные мои работы оценивались в цифрах с 4–5 нулями, я наткнулся на Дилана в Лондоне. Он был очень мил, дружелюбнее не бывает. Признался, что отдал картину своему менеджеру, Элу Гроссману, покачал головой с сожалением и сказал:

– Но подари ты мне еще одну, Энди, я бы такую ошибку уже не совершил…

Я думал, что история на том и закончилась, но как бы не так. Вскоре после этого мне случилось говорить с Робби Робертсоном, гитаристом The Band, и, когда я пересказал ему слова Дилана, он заулыбался:

– Ага, подарил! – Робби рассмеялся: – Вообще-то не подарил, а выменял. На диван.)

***

А в целом 1965-й был очень мирным годом. Все перемешались и тусовались по всему городу вместе. Марисоль была на меховой вечеринке Сэма, как и Патти и Клас Олденбурги, и Ларри и Кларисса Риверсы. Сэм ходил там, кормил людей виноградом, рассказывая всем интересующимся, откуда меха. Это было очень по-шестидесятнически – гордиться халявой. В 50-е хвастались, что платили много, а в 60-е смущались, если приходилось признать, что вообще платили.

***

Мы сняли множество фильмов у Эди на 63-й улице, недалеко от Мэдисон. Вроде серии «Красота», где была только Эди с разными прекрасными мальчиками, они бесились, болтали – идея состояла в том, чтобы ее бывшие присутствовали при том, как она клеит новых парней. Все фильмы с Эди теперь кажутся такими невинными и больше всего по атмосфере напоминают утренник.

Перед камерой Эди была просто невероятна – само то, как она двигалась. А двигалась она беспрестанно – даже когда спала, руки у нее всегда находились в напряжении. Сплошная энергия – и она не знала, что с ней по жизни-то делать, но для кино это было замечательно. Великие – это те, за кем можно наблюдать бесконечно, пусть это просто движение их зрачков.

Во время каждого визита к Эди казалось, что тебя вот-вот арестуют, – ее район постоянно патрулировала куча полицейских (охраняли какое-то консульство напротив). Когда мы только познакомились, у нее был лимузин, и водитель то и дело выруливал куда-нибудь, но вскоре лимузин пропал. Потом она перестала покупать дорогую модную одежду. Мне сказали, что она окончательно исчерпала свой трастовый фонд и теперь ей придется жить на родительское пособие в пять сотен.

Но я так и не мог понять, были у нее деньги или нет. Она носила купленные за гроши майки вместо дизайнерских нарядов, но выглядела так здорово, как другим и не снилось. И при этом она каждую ночь оплачивала за всех счета – все подписывала, куда бы мы ни пошли. Опять же, не знаю, вела ли она свою бухгалтерию, оплачивал ли кто-то за нее счета или что. Я так и не понял, была она самой богатой или самой бедной из моих знакомых. Знал только, что с собой у нее никогда денег не было, но это, кстати, признак настоящего богатства.

Я снял фильм «Бедная маленькая богатая девочка», где Эди рассказывает, каково девушке, только что потратившей свое наследство, – она болтает по телефону, возвращается обратно в кровать, красуется в своей коронной белой норковой шубе.

Я всегда хотел снять фильм о целом дне из жизни Эди. Да, впрочем, такой фильм я хотел снять практически обо всех людях. Мне никогда не нравилась идея выбирать определенные сцены, отрезки времени, складывать их вместе, потому что тогда все получалось не как в реальности, – не жизнь, а картинка. Мне нравилось снимать одним большим куском, каждую секунду. Однажды Марио Монтеса спросили, как со мной работалось, устраивал ли я репетиции актерам и т. д., а Марио ответил, что, поскольку репетиции и монтаж связаны, тот, кто не монтирует, и репетировать не станет. Это абсолютно точно. Я просто хотел найти замечательных людей и позволить им быть самими собой, говорить о том, о чем они обычно говорят, а я бы снимал их в течение определенного времени, вот тебе и кино. В те дни для некоторых фильмов мы использовали сценарии Ронни Тейвела, а для других просто подавали идею или тему, с которой нужно работать. Чтобы сыграть бедную богатую девочку, Эди сценарий не требовался – будь ей нужен сценарий, роль была бы не по ней.

***

«Л’Авентура» – ресторан возле «Блумингдейла», в котором мы часто зависали. Какой-то период в 1965-м мы шли после «Фабрики» сюда или в «Джинджер мен» каждый вечер – восемь-десять человек, преимущественно кембриджские и Джерард.

Так получилось, что Джерард оказывал влияние на все происходившее вне «Фабрики», а Билли – на саму «Фабрику». Джерард был в курсе моды и искусства, умел зазвать на «Фабрику» всех встречных знаменитостей. И благодаря его безусловному поклонению славе и красоте, знаменитостям с ним было комфортно, даже если больше никто из присутствовавших их не узнавал.

Одним майским днем, когда мы снимали в «Л’Авентуре», паренек по имени Стивен Шор пришел пофотографировать нас. Он снял короткометражку, показанную в «Кооперативе кинематографистов» в феврале, в тот же вечер, что и моя «Жизнь Хуаниты Кастро», а позже подошел ко мне и спросил, можно ли ему зайти на «Фабрику», – он фотографировал и слышал, что у нас много чего творится.

В конце месяца я был занят «Цветами» для парижской выставки, занимался автопортретами и обоями с коровами. Часами сидел за столом, вырезая кусочки цветной бумаги, чтобы посмотреть, как будет картинка выглядеть в разных цветах, а Стивен все это много снимал. Джерард обычно сидел в углу, сочиняя стихи на основе чужих работ, так что в одной руке у него была открытая книга, а другой он писал. Билли был где-то там, в глубине, вытаскивая оперные записи из-под металлической стойки, на которой стоял граммофон, и болтая с заходившими друзьями. Периодически он вешал объявления «Не торчать» или «Никаких наркотиков здесь», чтобы приструнить всяких неблагоразумных, особенно после того, как я разозлился, увидев посреди «Фабрики» коловшегося незнакомого парня. С полицией мне определенно проблемы были не нужны, Билли это знал.

Стивен так и не сумел понять посетителей «Фабрики». Я слышал, он говорил кому-то:

– Они просто сидят там. Не читают, не медитируют, даже не смотрят никуда – просто сидят, уставившись в пространство, и ждут, когда же начнется вечернее веселье.

***

Для моей выставки в Париже Илеана Соннабенд хотела прислать мне билет на пароход, но вместо этого я уговорил ее на четыре авиабилета, чтобы со мной поехали Эди, Джерард и Чак Уэйн. Чак был высоким симпатичным парнем из Гарварда, блондин с зелеными глазами, они с Эди много времени вместе проводили – он ей давал «советы по карьере», по ее словам.

Во Франции новым искусством не интересовались, опять полюбили импрессионистов. Поэтому я решил послать им «Цветы», думал, им понравится.

Илеана по происхождению румынка. Многие годы она была замужем за Лео Кастелли, а теперь владела собственной галереей в Париже. Сказала, что с радостью вышлет дополнительные билеты, потому что знала: художник привлечет гораздо больше внимания, если он будет под руку с очаровательной девушкой, – это же Париж.

Мы с Эди ходили в музей Метрополитен на открытие «Трех веков американской живописи» в апреле. Там были Леди Берд Джонсон и другие сливки общества, но фотографы словно зациклились на нас. Эди очень коротко постриглась и осветлила волосы, чтобы подходили к моим, а в тот вечер она выглядела просто сногшибательно в розовой пижаме поверх трико. О нас тогда много писали – даже с Леди Берд сфотографировали, так что нам не терпелось приехать в Париж и посмотреть, что же будет там.

Мы остановились недалеко от галереи Иллеаны на набережной Гранд-Огюстен, 37, в люксе небольшого отеля на левом берегу, «Рояль Бизон», где останавливались молодые кинозвезды вроде Джейн Фонда.

В Париже было весело, мы всю ночь гуляли, ходили в ночные клубы вроде «Кастеля» и «Нью Джимми» при «Реджин-клубе». В «Кастеле» случалось это сумасшествие, когда музыка вдруг замолкала и все ныряли на танцпол и давай щупать друг друга – бесплатные коллективные обжималки – задирали юбки, спускали штаны, и такое раза три-четыре за ночь. В «Кастеле» только что сняли отрывок из «Что нового, киска?», и казалось, будто весь город накоротке с Теренсом Стэмпом, Урсулой Андресс, Питером Селлерсом, Вуди Алленом, Роми Шнайдер, Капучине, Ширли Маклейн, Питером О’Тулом, Дали, Зузу, Дональдом Кэмелом, Вадимом, Джейн Фонда, Катрин Денев, Франсуазой Дорлеак, Франсуазой Саган и Джин Шримптон.

Эди прибыла во Францию в белой норковой шубе поверх футболки и трико, с маленьким чемоданом. Когда она распаковалась в отеле, я увидел, что единственное, что она привезла с собой, – это еще одна норковая шуба! Она в ту же ночь пошла в одной из них в «Кастель», и когда кто-то предложил ей шубу сдать, закуталась в нее и сказала:

– Нет! Это все, что у меня есть!

У нее был низкий хриплый голос, всегда звучавший так, словно она плакала. Французы ее обожали – а она обожала Париж; в девятнадцать лет она жила тут некоторое время, изучая искусство.

Мне было так хорошо в Париже, что я решил именно здесь сделать свое уже несколько месяцев назревавшее заявление: я хотел оставить живопись.

Искусство больше не радовало меня, меня радовали интересные люди, и я хотел тратить свою жизнь на них, слушать их, снимать о них фильмы. Я заявил французской прессе: «Теперь я намереваюсь делать только фильмы», – а на другое утро прочитал в газетах, что я «хочу посвятить свою жизнь кинематографу». Интересный у них английский, ничего не скажешь.

***

Мы не сразу вернулись в Нью-Йорк. Все хотели в Танжер, так что я согласился, а Вальдо Баларт, с которым мы встретились в Париже, решил поехать с нами.

Сестра Вальдо была замужем за Фиделем Кастро, который развелся с ней прямо перед самым своим премьерством. Ходили слухи, что Вальдо бежал с Кубы с миллионом долларов в чемодане. (Он был очень щедрым и многое делал для других, так что если чемодан был, он кормил многих.) Ранее в том же году мы сняли «Жизнь Хуаниты Кастро» в его квартире на 10-й улице в Виллидж, по сценарию Ронни Тейвела, вдохновленного Вальдо, игравшим одну из ролей. Куба была тогда острой политической темой. В прошлом декабре Че Гевара выступал на нашей улице в штабе Объединенных Наций с речью. (Помню, они только установили там витражные окна Марка Шагала.)

В нашем фильме группа людей обсуждала «педиков с сахарных плантаций». Все умилялись идее, что Рауль, брат Фиделя, министр обороны или что-то в этом роде, был трансвеститом, вот бред. И еще бредовее были снятые на пленку попытки Фиделя стать голливудской звездой – мы пробовали обнаружить его в фильме Эстер Уильямс, где, как клялся Вальдо, он снимался в массовке.

Я был счастлив, когда мы уезжали в Танжер из Парижа, потому что из-за всей этой шумихи, поднятой французской прессой, был почти уверен, что Пикассо о нас наконец услышал. (Как-то мы сидели в уличном кафе, и зашла маленькая Палома Пикассо. Джерард ее тут же узнал по фото в Vogue.) Пикассо был моим самым любимым художником за всю историю, потому что он был очень плодовитым.

Танжер насквозь провонял мочой и дерьмом, но из-за всех этих наркотиков считалось, что там классно.

Когда мы наконец сели в самолет обратно в Нью-Йорк – уже и ремни пристегнули и все такое, – Чак вскочил и сказал:

– Подождите, я сейчас.

Он выбежал из самолета и исчез. Мы взлетели. Весь полет через Атлантику я голову ломал, знал ли Чак что-нибудь такое, чего не знали мы, – к примеру, что в самолете бомба или в багаже наркотики. Когда мы проходили таможню, меня основательно досмотрели – еду из Танжера, еще бы. Я был уверен, что у Эди будут налоговые неприятности из-за двух норковых шуб – ну, июнь на дворе, – но ее они даже не проверяли.

Чак прилетел следующим рейсом. Я подумал, что он мог удрать из-за какого-нибудь своего космического озарения, будто самолет разобьется. Он же был из Гарварда, колыбели ЛСД. Впрочем, я так ничего и не выяснил.

Из Танжера мы привезли много полосатых бурнусов, которые потом мелькали на множестве фотографий и в фильмах того периода.

Прямо из аэропорта мы поехали в Виллидж на двойной сеанс «Вечера трудного дня» и «Голдфингера», а потом прямо в «Артур» – даже вещи домой не закинули, на той же машине.

***

Как заходишь в «Артур», прямо перед тобой ресторан, а направо – танцевальный зал. Все такое блестящее и темное. Это был, конечно, клуб Сибил Бертон Кристофер, а сама Сибил была жизнерадостной общительной женщиной – все у нее было «смешно!», «прикольно!», «праздник!» – из тех энергичных англичанок, которые хотят, чтобы всем было весело. В «Артуре» я встретил множество звезд – Софи Лорен, Бетт Дэвис, всех, кроме Лиз Тейлор-Бертон, – но самым волнующим было знакомство с астронавтом, Скоттом Карпентером. (В самом начале июня 1965-го два американских астронавта осуществили первый выход в открытый космос.)

***

Когда жизнь моя в Нью-Йорке устаканилась, мы с Айвеном обсудили мое решение уйти из живописи. Я ему как другу сказал:

– Я прекратил рисовать, Айвен. Может, иногда выполню заказ или портрет напишу, но мне уже скучно.

Айвен понял, что я имел в виду, – мне не хотелось без конца эксплуатировать успешные темы. Он сказал, как это замечательно, что я способен сделать новую карьеру в кино. Я снова спросил его, не хочет ли он как-нибудь у меня в фильме появиться, а он ответил:

– О нет, Энди, я слишком уж благоразумен.

К тому моменту, когда я объявил о своем уходе, на поп-арт наконец обратили пристальное внимание историки искусства и музеи.

В конце июня, в одну из очень жарких ночей, на «Фабрике» была большая вечеринка, посвященная книге Джона Рубловски и Кена Хеймана «Поп-арт», и все просто задыхались. Потная девчонка в пластиковом платье от Куррежа сказала мне, что носить его – все равно что сидеть голышом на плите, все липнет. У нее был экземпляр книги, и она попросила меня подписать его. Пролистав текст и посмотрев иллюстрации, я остался полностью удовлетворен своим решением: главное в поп-арте уже было сказано.

***

В 1965-м многие девушки выглядели как большие дети – короткие девчачьи платьица с пышными рукавами, которые они носили со светлыми колготками и школьными ботиночками на шнурках без каблуков. На самом деле это были не совсем колготки: когда девчонки наклонялись, можно было увидеть, где чулки крепятся к поясу с резинками. Трудно поверить, что молодые девушки все еще носили эти хитроумные приспособления, трусы-пояса. (Нижнее белье окончательно исчезло к 1966-му, когда такие, как Интернэшнл Велвет, в самый мороз ходили без чулок и белья. При этом они носили меховые пальто – но это были мини-пальто!)

В Нью-Йорке-Париже-Лондоне-Риме открывалось все больше и больше бутиков. Новые стили так часто сменяли друг друга, что для начинающих дизайнеров бутики были самым быстрым и выгодным способом добиться известности. С 1964-го текстильная промышленность находилась в замешательстве: массовые производители не знали, какую часть рынка на себя перетянут новые стили. Не понимали, будет ли подобная одежда просто баловством или ее начнут и на работу носить. Большинство фабрик-мультимиллионеров поначалу осторожничали, а пока они медлили, бутики развивались.

«Параферналия» открылась в конце 1965-го, и появилась новая тенденция – магазины открывались поздно, иногда к полудню, и работали порой вплоть до десяти вечера. «Параферналия» иногда не закрывалась и до двух часов ночи. Вещи там примеряли под Get off My Cloud – приблизительно в той же атмосфере, в которой собирались носить. А продавцы в маленьких бутиках всегда были такие клевые и расслабленные, словно магазин – это лишь одна из комнат у них дома, – сидели там, читали журналы, смотрели телик, курили косяки.

***

Это было лето Satisfaction – «роллинги» играли из каждой двери, каждого окна, чулана и машины. Здорово было, что поп-музыка звучала так механически, песню теперь можно было узнать по звуку, а не по мелодии – вот Satisfaction узнавалась по первой же ноте.

Дилан отыграл свои первые концерты в электричестве тем летом. The Byrds сделали версию его Mr. Tambourine Man, а The Turtles – It Ain’t Me, Babe. Дилан уходил от фолка к року, и песни социального протеста у него сменились песнями протеста личного; чем более интимным он становился, тем большую популярность завоевывал, и на строчку его песни: «Я только я» ребята отвечали «И мы только ты». Будь Дилан просто поэтом, произносящим эти слова без гитары, это бы не сработало, но нельзя игнорировать поэзию, если она звучит в «Топ-10».

***

Только тем летом все кругом было завалено марихуаной. С кислотой так не было, ее пока с вертолетов не сбрасывали. Все еще нужно было «иметь знакомых».

И не так уж много косяков сворачивалось на улицах Виллидж, хотя у Герцогини был друг, болтавшийся у Вашингтон-сквер с буквой «М», взятой из логотипа М&М’s, который говорил ребятам:

– Гаш чумовой, только не жуйте его, а то откинетесь. Он должен рассосаться уже после того, как попадет в желудок.

Он продавал дурь прямо в «камушках» бруклинским девчонкам, даже не растирая ее, просто вытаскивал коробочку из-под домино из пиджака и высыпал оттуда. Как его не поймали?

– Я козырный, – отвечал он. – Они меня ценят. Хотят ширнуться, а я им говорю: лучше нюхните, на дольше хватит, спроси у кого угодно.

Все были так несведущи в наркотиках в 1965-м. Никто еще не умел покупать травку – но многие уже знали, как ее продавать.

***

Когда в «Синематеке» на Лафайет-стрит тем летом показывали «Винил», Джерард привел молодого кинематографиста Пола Моррисси. Пол уже давно варился в андеграундном кино. Он жил в центре на первом этаже старого дома на 4-й улице, и они с Дональдом Лайонсом вместе ходили в Университет Фордхэм в Бронксе. Однажды в 1960-м Дональд, еще старшекурсник, рассказал мне:

– Пол раздобыл восьмимиллиметровую камеру, украл одежды священнослужителя из алтаря Фордхэмской церкви, и мы направились с еще одним нашим другом в Ботанический сад, где Пол снимал нас – я был в роли священника, который служит небольшую мессу, причащает мальчика у алтаря, а потом скидывает его с обрыва. Немая короткометражка. Пол назвал ее «Во сне и наяву». Дональд уехал дальше – изучать классическую литературу в Гарварде, а Пол остался в Нью-Йорке, работал сначала в страховой компании, а потом в социальной службе.

(Через много лет после нашего знакомства, только в 1969-м, прямо перед тем, как Пол снял «Мусор», я посмотрел парочку его ранних фильмов, когда он просто ради забавы показывал их как-то днем на «Фабрике». Один был фильм 50-х с жуликоватым пареньком с зализанными волосами и близко посаженными глазами, который читал комикс – медленно-медленно, словно полуграмотный. А другая картина была снята на черно-белую трофейную пленку, которая предназначалась, наверное, для съемок вражеской диспозиции с самолетов. Там было несколько социальных историй, черные мальчишка и девочка кололись героином и кайфовали, и на изображение Пол наложил звук, где Дайон Уорвик поет Walk On By и You’ll Never Get to Heaven If You Break My Heart, – он этот фильм всегда с этой музыкой демонстрировал.)

А познакомил нас Джерард на летнем показе «Винила» в 1965-м. Пол был занят разговором с Ондином, и я спросил:

– Как вы с ним познакомились?

А Пол ответил:

– А как с ним не познакомиться?

Они обсуждали свою любимую тему, римскую католическую церковь, и кто-то заметил: «только вас, извращенцев, церкви и не хватает». Ондин вскинулся, преисполнился папского величия и надменно проинформировал «еретика», что было бы «намного, намного лучше, если бы такие извращенцы, как мы, находились в лоне церкви, а не боролись против нее!» Затем повернулся к Полу и заключил, подняв палец:

– Сын мой, мы должны извлечь из этого урок…

Помимо интереса к церкви у Пола с Ондином была еще одна общая черта – оба они были бесконечно красноречивы, и кто бы ни оказался рядом, все замолкали, слушая их выступления. Но с Полом это было не так заметно, потому что он на самом деле не «выступал», а действительно был разговорчивым и остроумным.

Пол не принимал наркотиков – он вообще был против любой химии, вплоть до аспирина. У него была собственная теория, по которой причиной внезапного увлечения молодежи наркотиками было слишком хорошее здоровье, что с тех пор, как современная медицина победила большинство детских заболеваний, им требуется компенсация за то, что они уже не болеют.

– Зачем они называют это экспериментами с наркотиками? – вопрошал он. – Это эксперименты с нездоровьем!

Он выглядел настоящим «молодым рассерженным», особенно на фото – всегда хмурился, опустив лицо. Он одевался в шмотки из военных запасов – матросские штаны на тринадцати пуговицах и свитера с воротом, в то время как все остальные носили джинсы и футболки. Не увлекался зеркалами. Он был высокий и немного женственный с этими его кудрявыми волосами, которые стали у него теперь очень пышными и взъерошенными, в стиле Дилана.

В критическом и историческом аспектах кино, особенно голливудского, Пол понимал больше, чем кто-либо на «Фабрике». Он знал всякие мелочи о Голливуде, всех характерных актеров, все малоизвестные сцены из всех малоизвестных фильмов, в которых снимались все настоящие звезды. Он любил Джорджа Кьюкора, и Джона Форда, и Джона Уэйна, и знал всех кинематографистов – зарубежных и американских. Настоящий фанат.

У Пола была четкая позиция по любому вопросу. В спорах он расцветал. У него была привычка начинать с «да, но…» – на тот случай, если кто-нибудь уже высказался. И он был загадочный. Всех интересовал вопрос, есть у него сексуальная жизнь или нет. Его знакомые настаивали, что у него абсолютно ничего не происходит на этом фронте, каждый его час могли расписать, но Пол все же был привлекательным парнем, так что люди продолжали спрашивать:

– Но ведь чем-нибудь он занимается? Чем-то он должен заниматься?

Знакомя нас, Джерард сказал:

– Это мой друг Пол Моррисси, он очень изобретательный.

И Пол сразу же стал приходить на «Фабрику», пока мы снимали, – чтобы посмотреть, как мы работаем и не может ли он в чем-нибудь поучаствовать. Поначалу он только подметал в студии или рассматривал фото и слайды. Сам хотел заняться съемкой звукового кино, но не мог найти денег для аренды оборудования. Был в восторге от нашей установки и задал множество вопросов нашему звуковику, Бадди Виртшафтеру. Джерард не врал: Пол был очень изобретателен – особенно в том, чтобы оставаться для нас загадкой.

***

С лета по осень у нас на «Фабрике» стояло видеозаписывающее устройство. Первый агрегат для записи в домашних условиях, который мне пришлось видеть, – впрочем, и потом я ничего подобного не встречал. Неподъемная конструкция. На длинной ножке торчала такая головка-камера, и когда сидишь за панелью управления, ее можно было изгибать под любым углом, как лампу над пюпитром. Выглядело потрясающе.

В компании «Норелко» мне дали эту машину поиграться. Потом они устроили в ее честь вечеринку. А потом забрали. Смысл был в том, чтобы я показал ее своим «богатеньким дружкам», которые ее бы купили. Я показал ее Роттену и Птахе, которые захотели ее украсть. Помню, мы снимали, как Билли стрижет Эди на пожарном выходе. Такая игрушка на неделю.

Вечеринка в честь агрегата прошла в метро, на заброшенных путях нью-йоркской подземки в районе Парк-авеню, под «Вальдорф-Астория». Заходили через дыру с улицы. Там была музыка, и Эди пришла в шортах, но многие явились при полном параде, визжали и шарахались от крыс и тараканов, – да уж, все было реалистично. Еще на этой же вечеринке рекламировали только что появившийся журнал Tape – тут же и закрывшийся. К изданию прилагались кассеты, которые предполагалось слушать, пока читаешь, только что-то это не прижилось.

***

В августе была большая вечеринка в «Сцене» Стива Пола на 46-й улице (Стив был журналистом в Peppermint Lounge). Как-то к Стиву заглянула Джеки Кеннеди, он об этом всем газетам раструбил, так о его клубе и услышали.

Я даже не знал, кто устраивает праздник или по какому поводу, – как обычно, мы просто приехали. Говорили, это был бал для «группиз» – в честь всех девочек-фанаток, что там зависали, – но позже я прочел в журнале, что устроителем был Питер Старк, сын продюсера Рэя Старка и внук Фанни Брайс, отпраздновал таким образом окончание каникул. На стену проецировали наши фильмы, что-то с Эди в нижнем белье.

Там была Лайза Миннелли с Питером Алленом – думаю, они уже были обручены, Джуди уговорила. (Лайза только начала выступать, играла в бродвейском мюзикле «Флора, красная угроза», танцевала даже с гипсом на ноге. Той ночью в «Сцене» я видел пару парней, указывающих на ноги Лайзы и Эди как на лучшие в городе.) Там были Джейн Хольцер, и Мэрион Джавитс, и Хантингтон Хартфорд, и Венди Вандербилт, и Кристина Паолоцци, первая снявшаяся голой для Harper’s Bazaar. Красавица-дочь Джоан Беннетт и Уолтера Вангера, Стефани, вышедшая замуж за симпатичного рослого сына Уинстона Геста, Фредди, появилась там, были и дочь Гэри Купера, Мария, и Мелинда Мун, и одна из этих высоких длинноногих аристократок из Ньюпорта.

Освещал событие для прессы Мел Джаффе, светский репортер Journal American, ежедневной газеты, и он решил изобразить вечеринку таинственной, раз никто не знал, кто и зачем ее устроил. И даже когда он закончил, вечеринка так и осталась загадкой. Он рассказывал, что, когда снимки пришли, все в Journal American столпились вокруг, пытаясь угадать, кто же Эди, а кто Энди.

К тому моменту мы, бывая на каждой вечеринке, уже стали притчей во языцех, и репортеры любили писать о нас и делать наши фото, но самое смешное, что они не знали, что о нас сказать, – мы выглядели очень «сенсационно», но они не понимали, кто мы и чем занимаемся. И не только журналисты были растерянны. Эрик Эмерсон, танцор, которого я повстречал в 1966-м, рассказывал, что весь 1965-й он провел, преследуя на всех вечеринках Тайгер Морс, потому что принимал ее за «Энди Уорхола, который возьмет меня в андеграундный кинематограф». Он спросил кого-то, как я выгляжу, и ему ответили:

– Да он где-то тут – серебряные волосы и темные очки.

И Эрик тут же наткнулся на Тайгер, которая под описание тоже подходила.

***

Мел впервые увидел Эди на той вечеринке в «Сцене» и здорово на нее запал. В своей заметке, описывая ее, он несколько раз использовал слово «сияющая». Позднее он сказал мне, что она показалась ему очень хрупкой и очень сильной одновременно – девочка, способная при желании все взять под свой контроль. Сдав статью, он назначил нам встречу в «Артуре» и еще несколько месяцев заходил, очарованный, понаблюдать за Эди.

– Когда мы с тобой и Эди встречались, – рассказывал он мне, – вы как медийная пара были в зените. С августа до декабря 1965-ого слыли настоящей сенсацией. Никто не знал, кто вы такие, вас даже не различали – а все равно ни одно хоть сколько-нибудь важное событие в городе без вас обойтись не могло. Все с радостью оплачивали ваши счета и посылали за вами машины – что угодно, лишь бы развлечь вас. И любимой вашей шуткой в то время было подставить кого-нибудь вместо себя…

Помню, однажды мы, включая Эди, Джерарда, Мела, Ингрид Суперстар, новенькую крупную блондинку из Нью-Джерси, пошли на премьеру «Дарлинг» в «Линкольн арт театр» на 57-й улице. Как обычно, к нашему приходу фильм уже закончился. Мел указал на столик с шестью бокалами и двумя бутылками шампанского и рассмеялся:

– Кажется, самая убогая вечеринка сезона…

И, словно этого было недостаточно, менеджер поднялся, чтобы произнести в микрофон приветствие народу, толпившемуся на улице. Наверное, ему сообщили, что «Эди и Энди здесь», потому что он минуты две подряд тепло приветствовал «Эди и Энди», от души благодарил их за то, что пришли, а потом огляделся озадаченно и сказал:

– А сейчас, кхм, не могли бы Эди и Энди сделать шаг вперед? – он понятия не имел, кто мы.

Так что мы с Эди подтолкнули к нему Джерарда и Ингрид, и он их еще раз стал благодарить. Типа: «Мы счастливы видеть вас! А вы кто?» И так получалось везде – нам были рады, хотя никто не понимал, чему радуется. Очень было смешно – бред полный.

После этого гала-открытия мы пошли в местечко на Кристофер-стрит, «Маска», просуществовавшее всего несколько недель. Все были одеты в фольгу, и подавали только кока-колу. Хозяин предложил Бриджид быть хозяйкой, но она отказалась. До закрытия Ингрид успела устроить там поэтические чтения и была в восторге, когда зашел Дилан.

Ингрид была обычная симпатичная девушка из Нью-Джерси, крупная, ширококостная, удивительным образом успешно строившая из себя очаровательную красавицу и тусовщицу. Забавная была. Наблюдала за другими и выпендривалась, повторяя за ними. Так смешно было видеть, как она сидела рядом с Эди или потом Нико и Интернэшнл Велвет, накладывая румяна или крася ресницы точно так же, как они, обмениваясь серьгами и дамскими советами. Это как если бы Джуди Холлидей сидела, скажем, с Верушкой. Мы постоянно подначивали Ингрид, например, поучаствовать в конкурсе «Девушка года».

– Потрясающе! – говорила Ингрид. – Ну и как мне выиграть?

– Удалиться в уединение, – ей советовали.

– Я не могу в уединение – я и так совсем одна!

Иногда между ее выпендрежем проскакивала такая абсолютная честность, не в бровь, а в глаз. В глубине души Ингрид была очень простой.

Мы повсюду таскали ее с собой, она была такая веселая, легкая на подъем – из тех, кто прыгает и скачет, наверное, до самой старости. И она носила эти длиннющие лаковые сапоги, правда носила, и стихи у нее были хорошими, правда хорошими, полупоэзия-полукомедия. И куда бы мы ни пошли, ей везде мерещились знакомые. Ну, вы знаете: «Это..? Парень так похож на того, которого я… Это он? Он? Да нет, не он, просто похож…»

***

Все лето и осень Эди говорила, что недовольна своим участием в андеграундном кино. Однажды вечером она позвала меня и Мела в русскую чайную на «совещание». Она хотела, чтобы Мел стал третьей стороной, пока она будет мне объяснять, что думает о своей карьере. Это ее типичный трюк – вовлечь всех в решение своих проблем. И все по-настоящему вовлекались. Тем вечером она сказала, что твердо решила бросить сниматься на «Фабрике».

Йонас Мекас как раз предложил нам несколько ночей подряд устраивать показы в «Синематеке», и мы думали, было бы здорово устроить ретроспективу Эди Седжвик – показать все ее фильмы за восемь месяцев. Поначалу всем это показалось уморительным, включая Эди. На самом деле, я думаю, только Эди об этом всерьез и думала. Теперь же она заявила, что мы просто хотели посмеяться над ней. Официант подвинул наши коктейли с водкой и поставил перед нами тарелки, но Эди отодвинула еду и закурила.

– Весь Нью-Йорк надо мной смеется, – сказала она. – Стыдно из квартиры выйти. Эти фильмы выставляют меня полной идиоткой! Всем известно, что я просто стою и ничего не делаю, а ты это снимаешь, – ну и в чем тут талант? Представь, что я чувствую!

Мел напомнил ей, что она – объект зависти всех девушек в Нью-Йорке, ведь так и было – в смысле, все копировали ее внешность и манеру.

Тогда она переключилась на затею с ретроспективой, заявив, что это просто еще один способ выставить ее дурой. Тут мне даже кровь бросилась в лицо – Эди так меня расстроила, я прямо дара речи лишился.

Наконец говорю ей:

– Неужели не понятно? Эти фильмы – искусство!

(Мел сказал мне потом, что чуть не упал, услышав это: «Обычно ты позволяешь другим говорить, что твои фильмы – это искусство, но никак не себе».)

Я хотел, чтобы Эди поняла: если она будет много играть в этих андеграундных фильмах, кто-нибудь в Голливуде ее заметит и пригласит, что просто нужно мелькать на экране и демонстрировать всем, как же она хороша. Но она с этим не согласилась. Все твердила, что мы выставляем ее на посмешище.

Самое смешное, что эти фильмы и задумывались как нечто нелепое. То есть мы с Эди оба знали, что это просто шутка, – потому и занимались ими! А теперь она заявляет, что, если они на самом деле нелепы, она больше сниматься не хочет. С ума меня сводила. Я ей твердил, что любая известность хороша. К полуночи я так разозлился из-за этих дурацких споров, что просто ушел.

Мел с Эди проговорили до рассвета, и в итоге она кое-что для себя решила.

– Но разве можно ждать от нее последовательных действий? – сказал мне потом Мел. – Я на другой день ей позвонил, а все, что она «решила», уже изменилось.

Это была основная проблема Эди – перемены в настроении и решениях. Конечно, тут не обошлось без наркотиков, которые она тогда в большом количестве принимала.

В любом случае, еще в нескольких наших фильмах она снялась.

***

Тем летом мы показывали «Пробы», серию «Красота» и «Винил» на «Фабрике» и в «Кооперативе кинематографистов», переехавшем на Лафайет-стрит. Хоть мы и сами до последнего не знали, какие фильмы будем показывать, игравшие в них люди или их друзья, словно по волшебству, всегда на нужные фильмы приходили. («Пробы» – это как Ронни Тейвел за кадром интервьюирует Марио Монтеса в образе «квин», а в итоге тот признает, что он мужчина. А «Винил» был интерпретацией «Заводного апельсина» с Джерардом в роли юного преступника в коже, который говорил что-нибудь вроде «Ну да, я малолетний преступник, и что?»)

***

На День труда мы поехали на Файер-Айленд снимать в «Моем хастлере» Пола Америку. Его Лестер Перски откопал в «Ондине» и привел к нам на «Фабрику». Пол был невероятно привлекателен – словно комиксовый мистер Америка, яркий, красивый, очень симметричный (кажется, ровно шесть футов высотой, и вес его тоже составлял какое-то круглое число). Не помню, как он стал Америкой, если только это не из-за того, что он жил в отеле «Америка» на 46-й улице между Шестой и Седьмой авеню, суперклевой гостинице на краю центра, где, к примеру, Ленни Брюс останавливался.

Только мы сошли с парома с тяжелыми металлическими боксами с оборудованием наперевес, как пришлось спешить на встречу с приятелем Роттена Риты по имени Сливовая Фея в гей-бар в Черри-Гроув, чтобы он показал нам дом, где предстояло остановиться. Когда оба Пола – Моррисси и Америка – пробирались через бар, подняв чемоданы над головой, кто-то крикнул:

– Смотрите! Молодожены!

«Моего хастлера» мы снимали на черно-белую пленку. Это была история старого гея, который привозит брутального блондина по вызову на Файер-Айленд на выходные, а соседи изо всех сил пытаются переманить красавца.

Годами позже я прочитал интервью с Полом Америкой в New York Times, где он утверждает, что все время съемок был под ЛСД. Я этого не знал тогда, но мне было известно, что ЛСД повсюду. С нами снова были кембриджские, и они подливали кислоту во все подряд. Я пил исключительно воду из-под крана и ел шоколадные батончики, сначала проверяя, запечатаны ли они. Поверьте, я знал этих типов достаточно хорошо, чтобы понимать, – за целый уикенд с ними свою дозу обязательно получишь, если не будешь осторожен.

Кстати о кислоте: первый трип Джерарда случился вскоре после того, как мы переехали на «Фабрику» в январе 1964-го. Я как-то зашел, а он там с веником в руках плачет. Уж чем-чем, а уборкой Джерард никогда не занимался. Он здорово натягивал и сворачивал холсты, но одним из его главных недостатков было то, что он был жутким неряхой (открываешь его стол, а там у него блокноты и бумаги с грязным бельем вперемешку), так что, увидев его подметающим, я остолбенел. Я спросил Билли:

– Что это с ним?

А Билли поднял голову, медленно ко мне повернулся и ответил:

– Он… кайфует.

Впрочем, и сам Билли был занят тем же.

У всех свои версии того, кто принимал кислоту в тот уикенд, а кто нет. На чем все сходятся – у нас постоянно играла запись The Crystals He Hit Me (And It Felt Like a Kiss), которую мы обожали из-за дурацкого текста. Джерард сказал, что кислота была в яйцах, а яйца ели все, включая его самого. Стивен Шор сказал, что видел, как Сливовая Фея добавлял что-то в апельсиновый сок, а сок пили все, кроме него. Потом целых четыре месяца Джерард утверждал, что кислота была в омлете, а я его ел. Мы об этом подолгу спорили.

– Все ели омлет, Энди. Пол ел, я ел, ты ел – все мы ели омлет! Я видел, как ты ел. Ну, признай!

– Не ел, – настаивал я. – Я знал, что они ее в яйца добавят, так что, естественно, я не ел. Я там вообще ничего не ел!

– Энди, я видел, как ты ел.

– Ты триповал, правильно? Так что это у тебя была галлюцинация, потому что я не ел яйца.

– Почему ты просто не признаешь это? – все спрашивал Джерард. – Прекрасный, прекрасный был трип. Ни у кого плохого трипа не было, даже у Моррисси. Даже когда мы нашли его в позе зародыша на сходнях, он улыбался…

– Слушай, Джерард, может, Пол ел яйца; может, ты ел; может, все в Черри-Гроув ели яйца, но я не ел!

– Энди. Мы зашли на кухню, а ты сидел на полу, разбирал мусор и как-то по-детски, странно рассовывал его в пакеты.

Джерард определенно думал, что люди наводят порядок исключительно под кайфом. Я так и не переубедил его, что действительно избежал всеобщей участи, а жил исключительно шоколадными батончиками и водопроводной водой все выходные.

Хотя наблюдать за ними, обдолбанными, было забавно. Ночью все кайфовавшие устроили паломничество на пляж, играя в Колумба или Бальбоа, типа открывая Новый Свет, – и это выглядело очень натурально, пока кто-то из них не заметил банку вазелина на берегу Файер-Айленда.

Это был единственный раз, когда Пол Моррисси определенно принял ЛСД, и я заметил, что с тех пор он куда осторожнее ел на вечеринках. Как я уже говорил, Пол выступал против абсолютно всех наркотиков, поэтому был так смущен случившимся, что в конце концов вообще стал все отрицать. Тем не менее я видел его в позе зародыша на сходнях, и, врать не стану, он улыбался.

***

Мы тогда были одержимы мистикой Голливуда, всем этим его кэмпом. Одним из последних фильмов с Эди был «Лупе». Мы дали Эди главную роль и снимали в квартире Панны Грэйди в старой доброй Дакоте у Центрального парка, 72. В 60-е Панна принимала у себя приличных интеллектуалов вместе с типами из Ист-Сайда – особенно любила неравнодушных к наркотикам писателей. Мы не раз слышали о Лупе Велес, Мексиканской Гадюке, которая жила в голливудском палаццо в мексиканском стиле и решила совершить в этом райском саду самое прекрасное самоубийство – с алтарем и горящими свечами. Она все подготовила, приняла яд и легла в ожидании своей прекрасной смерти, но в последний момент ее начало рвать, и она умерла головой в унитазе. На наш взгляд, просто красотища.

***

Эди все колебалась – получать ей удовольствие от наших съемок или переживать за свой имидж, а под «колебалась» я имею в виду, что она меняла свое мнение от часа к часу. Стояла, болтала с репортером и, посматривая на нас и хихикая, говорила ему что-нибудь вроде: «Я не против того, чтобы выглядеть глупо в глазах других, – до тех пор, пока я делаю это сознательно и добиваюсь их внимания». Это была одна ее сторона – так использовать медиа. Но минут через пятнадцать с ней случался приступ хандры из-за того, что ее как актрису не принимают всерьез. Немножко бессмысленно.

***

В сентябре Ларри Риверс устраивал ретроспективу в Еврейском музее на Пятой авеню, и я навсегда запомнил, как тогда люди были одеты. Ларри возбужденно толкал меня и говорил:

– Ты посмотри на эту девушку! Девицы сейчас демонстрируют свои прелести как никогда раньше! У тебя есть желание, а тут появляется объект, и ты просто вспыхиваешь!

Ларри глазел вокруг, не меньше меня потрясенный яркими цветами и разнообразными стилями. (Он говорил о девушках, потому что парни еще тогда не осмелели. Но года через два на вечеринке все то же самое можно было и о парнях сказать.) Здорово, что люди приходили в таком виде на открытия выставок. Хотя в другой раз они, может, вообще бы туда не пошли, а сразу направились куда-нибудь в «Макс», ставший воплощением самой этой атмосферы.

***

В 1964-м и 1965-м мы несколько раз ездили в Филадельфию. Сэм Грин многих там знал, и мы катались туда целыми вагонами. В 1965-м Сэм стал куратором выставок в Институте современного искусства Пенсильванского университета. Мы использовали Филадельфию как декорации для многих своих фильмов, многие из них там и показывали. Иногда богатый дальний родственник Сэма Генри Макаленни устраивал для нас обеды в своем таунхаусе на Риттенхаус-сквер – за каждым гостем стояло по лакею, а мы сидели там в футболках Квинс-колледжа. (Сесил Битон был на одном из этих обедов, и когда я спросил, можно ли нарисовать его портрет, он согласился, так что мы поднялись наверх и я нарисовал его ногу с розой между пальцами.)

Когда Сэм только пришел в институт, состоялся консультативный совет и управленческое собрание, и некоторые управленцы хотели устроить ретроспективы Гогена и Ренуара. Сэм мне сказал:

– К счастью, на эту скукотищу у них денег не хватило.

Взамен он предложил устроить ретроспективу Энди Уорхола. Сначала они были очень против, но он сказал, что, согласись они на поп-выставку, могут заняться потом и абстрактным экспрессионизмом, что уж совсем здорово. В итоге они сошлись на том, что сами такое решение принять не могут и пошлют в Нью-Йорк делегата, который сделает это за них.

У Сэма была хорошая подруга Лэлли Ллойд – ее мужем был Г. (от Горацио) Гэйтс Ллойд, один из руководителей ЦРУ, а сама она была из Биддлов, наследница огромного состояния. Сэм познакомил нас на обеде, который торговец искусством Александр Айолас давал в честь Ники де Сен-Фалль в кафе «Николсон». (Прямо перед обедом он сказал мне: «Пожалуйста, только не надо все портить твоими односложными неловкостями».) Миссис Ллойд говорила мне, как это лестно, что я выбрал их крохотный музейчик для своей выставки (это вообще-то была моя первая выставка не в галерее), когда я ни с того ни с сего поинтересовался, не хочет ли она сняться в кино.

– Она спросила, что нужно будет сделать, – напомнил мне Сэм, – и тут ты бесстрастно выдал: «Заняться с Сэмом любовью», – она решила, что ты просто невероятный, и с тех пор все пошло как по маслу, а главное – ей нравились твои работы. И она уговорила консультативный совет музея выделить четыре тысячи долларов на выставку. Конечно, в итоге потратили намного больше, но мы остальное сами достали, заставив тебя сделать постер с «Зелеными марками» для выставки и шелковые рубашки с ними же, шелка мне даже на галстук хватило. А потом, помнишь, я отлепил этикетки с настоящих банок супов Campbell’s и прямо на них напечатал приглашения на выставку с 7 октября по 21 ноября.

Сэм целых четыре месяца до выставки привлекал общественное внимание. Показывал многие наши фильмы в местных кинотеатрах и в университетском кампусе, посылал членов Филадельфийского общества репортеров взять у нас в Нью-Йорке интервью.

– Я их попросил обязательно сделать скандальные фото.

Сэм на светской жизни собаку съел и особенно понимал в дамочках, которые жуть как не хотели оставаться чопорно-пуританскими. Говорил им:

– Этот сумасшедший Уорхол прямо к вам домой принесет свое оборудование и до обеда фильм успеет снять. Вам необходимо с ним встретиться.

А раз Сэм знал многое о трансвеститах и прочих диковинах, дамочки считали его интересным. Я встречал в обществе Сэма множество светских львиц в поисках острых ощущений.

***

На «Фабрике» никогда не приходилось специально организовывать фотосессию. Можно было просто снимать. В любой день 1965-го Билли наверняка слушал Каллас, Джерард писал стихи или помогал мне натягивать холсты, милашка студент с битловской стрижкой Джоуи Фримен приходил и уходил с рисовальными принадлежностями, Ондин курсировал от меня к Билли и к телефону, какие-то ребята просто дурачились, танцуя под She’s Not There и Tobacco Road, а Эди, наверное, красилась. Бэби Джейн часто забегала, хотя больше не проводила у нас целые дни. Ну и еще слонялись какие-нибудь коллекционеры искусства – мужчины в костюмах-тройках сопровождали дам в леопардовых пальто, осматривая и изучая все вокруг.

Приезжали репортеры и фотографы и пытались понять, что же происходит.

Так как я сам никогда не знал, что происходит, я любил читать статьи. Всегда интересно, на ком конкретно какие журналисты будут заострять внимание – на девушках или на парнях, ну и, следовательно, на каких именно девушках и парнях. Они выбирали героев своих репортажей, так что по статьям о самих репортерах можно было узнать больше, чем о «Фабрике». «Фабрика» будила в людях странности. Под «странностями» я не имею в виду «дикости! вольности!», я про «им не свойственное» – к примеру, пуританство, о котором сам человек и не подозревал. Репортер Washington Post как-то рассказала мне, что выбрала «Фабрику» в качестве задания, когда была студенткой Школы журналистики Колумбийского университета, и что у нее тогда случился нервный срыв. Она пошла к своему преподавателю и заявила, что никогда не станет хорошим журналистом, что решила бросить, потому что не справляется с заданием, не знает, что написать, не может быть объективной, и т. д., и т. п. Преподаватель усадил ее и сказал: «Послушай. То, что с тобой происходит, – это просто аномальное событие, больше такого не повторится. Ты выбрала своей темой “Фабрику”, а с ней даже ветераны не могут справиться – уходят, даже не узнав, как и произносить-то правильно “Фабрика”! Просто забудь об этом опыте. Выбери что-нибудь другое – и дела пойдут, вот увидишь!»

Так вот, Сэм прислал своих журналистов с блокнотами осмотреться. В те дни практически никто интервью на пленку не записывал, все делали заметки. Мне так даже больше нравилось, потому что написанное всегда звучало иначе, чем то, что я действительно сказал, – и читать мне было куда интереснее. К примеру, скажи я: «В будущем у каждого будут пятнадцать минут славы» – а получится: «Через пятнадцать минут все будут знамениты».

***

К тому моменту Эди появлялась и в Time, и в Life, и многие в Филадельфии видели наши фильмы с ней, а журналисты наперебой подстегивали всеобщее воображение касательно того, что же происходит на «Фабрике». Но мы все же не ожидали случившегося на открытии столпотворения.

***

Я и не представлял себе, что о случившемся думали студенты, года до 1968-го, когда встретил Литу Элискью, работавшую на East Village Other. В 1965-м она была студенткой Пенсильванского Университета («класс Кэндис Берген», уточнила она) и рассказала мне:

– Ваши спонсоры были такими законодателями мод, единственными, кто жил роскошной жизнью в настоящем мире, а роскошь всех привлекала. Так что, узнав, что ты приедешь, мы все захотели прийти и прикоснуться к Нью-Йорку! К мифу! К легенде!

Лита была очень невысокой, меньше пяти футов. Я ее всем представлял как наследницу ювелирных украшений Моне, потому что ее отец владел «Бижутерией Моне». (Я как-то спросил ее, почему он выбрал такое название, а она ответила, что он любил французский импрессионизм.) В 1968-м, когда она все это мне рассказывала, ей было за двадцать, но выглядела она все еще лет на двенадцать – с совершенно детским лицом, – но голос у нее был хорошо поставленный, официальный, хоть и постоянно срывающийся на хихиканье.

– А когда люди лицом к лицу столкнулись с мифом, – она продолжила, – им самим захотелось стать частью его. Некоторые в универе делали вид, что знакомы с тобой, Энди. А если они хоть раз были в Нью-Йорке, то вдруг начинали рассказывать, что тусовались с тобой на одной вечеринке, или вообще описывали, как выглядит «Фабрика», – частично по журналам, частично из собственной головы.

***

Когда в Филадельфии мы явились на открытие, на нас были обращены прожекторы и телевизионные камеры. Было очень жарко, я был во всем черном – футболке, джинсах, коротком пиджаке, я тогда постоянно так ходил, но мои плотно прилегавшие лыжные очки от солнца с желтыми линзами не спасали от яркого света, я не был к такому готов.

В две комнаты набились две тысячи человек. Пришлось все мои картины – непосредственно «ретроспективу» – снять со стен, потому что иначе бы их снесли. Это было невероятно: открытие живописной выставки без живописи! Сэм красовался в своем белом пиджаке и галстуке с «Зелеными марками» – члены консультативного совета бегали в рубашках с «Зелеными марками» – и вещал прессе, что все равно больше никто не ходит на вернисажи ради искусства. Музыка играла на всю катушку, и ребята танцевали джерк под Dancin’ And Prancing’, It’s All Over Now и You Really Turn Me On.

Увидев, как мы с Эди заходим, молодежь завизжала. Я поверить не мог – то в галерее Торонто ни один человек за весь день не придет, то вдруг люди в истерике бьются, только тебя завидев. Просто сумасшествие. Солидные люди в вечерних нарядах стояли рядом с ребятами в джинсах. Пришлось провести нас сквозь толпу – единственным местом, где нас бы не окружили, была железная лестница, ведущая к запечатанной двери. У подножия лестницы установили охрану, чтобы ее не обрушили. Все, с кем мы приехали из Нью-Йорка, стояли там же на лестнице – Пол, Джерард, Чак Уэйн, Дональд Лайонс, Дэвид Бурдон и еще Сэм. На Эди была розовая до пят футболка от Руди Гернрайха из ткани вроде люрекса. Эластичные рукава полагалось закатывать, но она распустила их футов на двенадцать длиной – идеально для той обстановки, потому что она могла держать в одной руке выпивку, а другой поводить, раскачивать и размахивать над головами присутствовавших. Это был звездный час всей ее жизни. Каждый мечтал стоять там рядом с нею – она оглядывала публику в поисках кого-нибудь знакомого, кто теперь учился бы в Филадельфии, чтобы позвать его и так далее, и по лицам остальных видно было, как они завидовали счастливчику.

Мы простояли на этих ступеньках часа два, не меньше. Нам передавали подписать вещи – сумки, обертки от конфет, записные книжки, билеты на поезд, банки супа. Я кое-что подписал, но на большинстве «Энди Уорхол» поставила Эди. Деваться было некуда – мы понимали, что нас окружат, стоит нам спуститься. В итоге администрация велела пожарному ведомству открыть запечатанную дверь и закрыть ее за нами на засов, а потом нас повели особой дорогой, через библиотеку, на крышу, по соседнему зданию, вниз по пожарной лестнице и прямо в ожидающие нас полицейские машины. Становилось все интереснее.

Я не понимал, что заставляло визжать всех этих людей. Я видел, как сходили с ума от Элвиса, или The Beatles, или The Rolling Stones – рок-идолов и кинозвезд, – но невероятно, что подобное случилось на открытии выставки. Даже на открытии поп-арт выставки. Но мы не просто присутствовали на выставке, мы сами и были выставкой, мы были воплощенным искусством, а в 60-е главным на самом деле были люди, а не то, чем они занимались, – «певец, а не песня», ну и так далее. Плевать все хотели на картины на стенах. Я был рад, что теперь занимаюсь кино.

Мой старый друг Дэвид Бурдон наблюдал это собственными глазами и был так же поражен, как и я, он поверить не мог, что публика может с ума сходить по кому-то вроде меня.

– Они обращались к тебе как к звезде… – заметил он, недоумевая. Он затем обосновал это, сказав, что я впервые предъявил Америке модную «суперзвезду», и так оно и было. – В прошлом году Бэби Джейн была в центре внимания как «Девушка года». (Книжка Тома Вулфа «Конфетнораскрашенная апельсиннолепестковая малютка» с ее профилем на обложке стала бестселлером, так что она была очень популярна.) А теперь, – продолжил Дэвид, – Эди – «Девушка года»… Модные магазины интересуются тобой из-за девчонок, так что теперь, можно считать, ты охватил и искусство, и кино, и моду…

А еще Дэвид мог бы отметить, что недавно я купил диктофон с целью издать книгу. Я получил письмо от старого друга, в котором он говорил, что все, кого он знает, пишут книги, и мне тоже захотелось. Так что я собирался охватить и литературу. (Так и представляю визжащую толпу в «Скрибнерс», этом прекрасном старом книжном на Пятой авеню.)

Но это не был генеральный план, просто так развивались события. Такое не спроектируешь – насколько я знаю, во всех газетах и журналах на фото с Эди меня могли бы заменить, скажем, Джерардом и так и напечатать как «новую пару». Хотели бы – сделали, но людей интересоваться тобой не заставишь. А по Дэвиду, у меня все было запланировано. Но вообще его теория любопытна: чем больше газетных или журнальных разделов могут о тебе написать, тем больше шансов, что тебя заметят, – нужно распространяться как можно шире, и тогда, возможно, на какое-нибудь из твоих действий и обратят внимание. Продумай я все изначально, чувствовал бы себя гением рекламы. Насколько я понимаю, все так случилось, потому что мы действительно интересовались всем происходящим. Смысл поп-культуры, ко всему прочему, в том, что кто угодно может заниматься чем ему вздумается, вот мы и пытались заниматься всем подряд. Никто не желал замыкаться в одной сфере, все хотели охватить сразу все творческое – вот почему, встретив The Velvet Underground в конце 1965-го, мы загорелись идеей заняться еще и музыкой.

***

Через неделю или около того после поездки в Филадельфию я получил урок настоящего шоу-бизнеса и поп-стиля. Только начнешь думать, что становишься знаменитым, как кто-нибудь обязательно возьмет и покажет, что ты просто новичок на разогреве. Папа Павел VI – вот это паблисити, на века!

Определенно самым поповым появлением на публике в 60-е стал визит Папы в Нью-Йорк. Всё за один день – 15 октября 1965-го. Самый хорошо спланированный, прекрасно освещенный медиа-выход к общественности в религиозной (и, вероятно, развлекательной) истории. «Впервые в этой стране! Только один день! Папа в Нью-Йорке!»

И очень смешно было, конечно, что Ондина знали как «Папу», он обычно выдавал «папские буллы».

Настоящий Папа со всей его свитой из помощников, прессы и фотографов покинул Рим утром на рейсе «Алиталии», DC-8. Спустя восемь часов двадцать минут папские одежды развевались на ветру в аэропорту Кеннеди. Колонной проехали забитый людьми Квинс, толпы в Гарлеме, к перекрытому кварталу у собора Святого Патрика, где Папа, кажется, хотел выйти к народу, но, видно, помощники его отговорили. Закончив свои дела в соборе, он поехал вниз, к «Вальдорф-Астории», где его ждал президент Джонсон. Они обменялись подарками и побеседовали где-то с час о мировых проблемах. Потом он обратился к Генеральной Ассамблее ООН (дословно: «Мир, разоружение и нет контролю рождаемости»), провел службу на стадионе «Янки» перед девяноста тысячами человек, съездил на закрытие Всемирной выставки посмотреть на «Пьету» Микеланджело в поп-окружении, пока она не вернулась в Ватикан, поехал обратно в Кеннеди на самолет TWA и, отвечая на вопрос журналистов, что ему больше всего понравилось в Нью-Йорке, сказал: «Tutti buoni (Все хорошо)», что в точности совпадало с поп-философией. Той же ночью он вернулся в Рим. Так много сделать за такой короткий промежуток времени с таким изяществом – и вообразить не могу что-либо более поп-культурное.

***

Почти за всей поездкой Папы мы наблюдали по телевизору в «Фабрике». А по пути к ООН он прямо под нашими окнами проехал – а по крышам прыгали агенты безопасности. Ондин с ума сходил из-за того, что настоящий Папа приехал, бегал от окна к окну в накидке. Эди на диване красилась, смотрясь в маленькое зеркальце, позвякивая серьгами о плечи. (Волосы у нее были очень короткими, а серьги до самых плечей свисали, так что естественно было обращаться с ними как с волосами.) Ингрид была поблизости, занимаясь приблизительно тем же. Еще были Чак Уэйн и Айви Николсон, красивая манекенщица в сапогах от Куррежа. Наоми стояла рядом со мною в том своем настроении, когда ей хотелось поспорить о поп-арте и о том, насколько же я притворяюсь, но в конце концов она отстала, а я так и остался стоять там и думать, что Папа Павел VI собственной персоной проехал сегодня прямо мимо «Фабрики», – сам Папа, Папа!

Позже зашел Теннесси Уильямс, и мы заговорили о самоубийстве. Как раз в тот день мы кому-то показывали наш фильм «Самоубийство» про парня с девятнадцатью шрамами на запястьях: он демонстрирует их и объясняет, из-за чего именно каждый раз пытался покончить с собой. Я рассказал Теннесси о том, как Фредди Херко протанцевал в окно, – если уж кому об этом рассказывать, то именно Теннесси.

К нему подошел Пол Моррисси и сказал: как жаль, что мы не можем себе позволить купить его творения, ведь никто в мире не умеет давать такие названия, поэтому «Сколько вы с нас возьмете за несколько заглавий?», а Теннесси посчитал это очень смешным и отдал нам The даром.

***

После открытия выставки в Филадельфии Сэм неделями показывал в арендованных местных кинотеатрах наши фильмы и все время поддерживал популярность выставки, обещая, что мы скоро еще раз приедем. 9 ноября мы дневным поездом направились в Филадельфию.

Лимузины Сэма готовы были отвезти нас в «Барклай-отель» на Риттенхаус-сквер, где мы уже останавливались. В прошлый раз мы с Эди заказали завтраков пятьдесят для наших визитеров за счет Института современного искусства, и потом у отеля были большие трудности с получением этих денег, так что они не слишком радовались нашему возвращению. Мы там даже ночевать не собирались – Сэм просто забронировал нам пару комнат, где можно было умыться и переодеться. Сначала ему сказали, что нужно забронировать по комнате каждому, но в итоге он уговорил их на две комнаты – и тогда они настояли на том, чтобы комнаты были отдельно для девочек и для мальчиков, а гости могли бы посещать только комнаты своего же пола. Это было просто смешно – такая будуарная комедия 50-х. Но когда мы приехали, все вдруг стало очень по-шестидесятнически, потому что в отеле всерьез отнеслись к запрету и начали сортировать нас по прическам.

Администратор осматривал нас и тут же в вестибюле определял пол каждого по длине его волос. Эди проводили со смешками в комнату для мальчиков (она еще и в брюках была), а Джерарда и Пола с их длинными вьющимися волосами отослали в комнату девочек. Меня отправили за Эди к мальчикам – мы с ней там были только вдвоем, но зато нас мог посещать Сэм, у которого была стрижка.

Мы здорово посмеялись. Пол с Джерардом ругались с кем-то в коридоре, когда Эди, смотревшая телевизор, вдруг вся оживилась и сообщила, что по всему северному побережью, в восьми штатах и двух канадских провинциях, нет света, а мы такое пропускаем! Мы тут же захотели вернуться в Нью-Йорк, но надо было сходить на показ и попозировать. Сразу же выписавшись из отеля, мы поспешили в кинотеатр, быстро расправились с делами и сели в лимузин, чтобы ехать обратно.

Всю дорогу в Нью-Йорк мы надеялись, что до нашего приезда электричество не дадут. По туннелям ехать было нельзя – нам сообщили, что вентиляция тоже отключена, – а когда ехали по мосту, нигде на Манхэттене огней было не видно, только фары машин. Светила полная луна, и, словно на большом празднике, пока мы ехали в Виллидж, люди вокруг танцевали, зажигали свечи. Реклама компании Chock Full o’Nuts выглядела так элегантно при свечах. Фонари не горели, и, естественно, все ехали очень медленно – автобусы просто еле тащились. У подъездов спали люди в костюмах и при портфелях, потому что все отели были переполнены, и губернатору Рокфеллеру пришлось даже открыть городские спортзалы, чтобы люди могли там переночевать.

Симпатяги из национальной гвардии помогали выбираться тем, кто застрял в метро, а я подумал, что там, наверное, сейчас хуже не придумаешь, единственный минус во всей этой прекрасной истории. Это был самый крупный, самый поп-артовый хеппенинг 60-х – ведь все участвовали.

Немного покатавшись, мы заехали в «Ондин», а потом в клуб «Ле Метро», где пробыли до четырех, когда стали потихоньку давать свет. Тогда всё в городе стало оживать, прямо как во дворце Спящей Красавицы.

На следующий день Герцогиня рассказала нам, что была у своего таблеточного доктора на Пятой авеню, когда погас свет. К нему многие ходили – он каждому давал то, что от него хотели.

– Сижу я в кабинете доктора Таблетки, вся как на иголках. Думаю, вот везуха. Сколько смогла, запихнула себе в кошелку, пока он вышел посмотреть, что же случилось, и понеслась оттуда через парк, только у Метрополитен остановилась. Невтерпеж было посмотреть, чего же я набрала. Там оказались какие-то зеленые капсулы железа, немного гексахлорофена и куча того зеленого мыла, которым он постоянно мыл руки. Совсем ничего, дорогие мои. Но оказаться в таком месте в темноте…

– А он легальный врач? – спросил я, потому что, насколько я знал, у него все доставали наркотики, а некоторым драг-квинам он колол гормоны – выглядело как настоящий клуб по интересам.

– Ну, естественно, когда он делает аборты, он действует против закона, но – да, он легальный врач.

– И у него никогда проблем с полицией не было?

– О, так они в курсе, но у них вечность уйдет, чтобы поймать его. Нужно же доказать – поймать его на месте преступления…

– Но зачем нормальному врачу этим заниматься?

– Ему нужны деньги – играет. Каждый день ставит на рысаков, туда все и уходит. Так что приходится делать аборты и приторговывать таблетками. Но дай я ему, скажем, старое приглашение на выпускной бал или что-нибудь в этом роде, из тех, с гравировкой, он мне ведро амфетамина подарит, потому что хочет произвести впечатление на друзей.

– Ага, так он больной, – заметил я. – Ненормальный, да?

– Нет. Вообще-то я его обожаю.

– А сколько тебе аборт стоил? – спросил я.

– Много. Восемьсот долларов. Но он за мной ухаживал той ночью, так не всегда бывает, понимаешь? Обычно сразу после операции отфутболивают. Он привез меня домой, принес апельсинового сока и чая и еще пять дней приходил колоть пенициллин. Поверь, оно того стоило. У него в кабинете есть рисунки кинозвезд, которые слишком знамениты, чтобы упоминать их. – Она рассмеялась и тут же их перечислила.

***

Как-то в середине декабря, в среду вечером, по Эн-Би-Си шла программа «Голливуд на Гудзоне». На «Фабрике» эту передачу только Пол смотрел – брали интервью у Джеймса Вонга Хоу, одного из его любимцев. Кто-то сменил пластинку We Gotta Get Out Of This Place на новый альбом The Beatles, Rubber Soul. Потом показывали другие интервью – с Дэррилом Зануком, Бланш Свит, Дугласом Фэрбенксом, Сидни Люметом, Роком Хадсоном. Вдруг Пол вскочил и закричал, что сейчас про меня начнется, и мы все помчались к телевизору. (Я потом думал, что знай я, что будут показывать, и наполовину бы так не взволновался, – так вот со знаменитостями и происходит, идут мимо телика, а там про них говорят.)

На другой день, гуляя по 57-й улице, я понял, насколько могущественно телевидение, потому что многие пришедшие за покупками к Рождеству показывали на меня и говорили: «Это он», или: «Нет, не он, на волосы посмотри», или: «Да, но темные очки…», «Да… нет» и так далее. К тому моменту я много появлялся в Time и Life и во всех газетах, но узнавать меня стали лишь после этих нескольких минут на телеэкране.

***

Однажды декабрьским вечером «Кооператив кинематографистов» показывал мой фильм о Генри Гельдцалере с сигарой. Мы с Генри все еще дружили, ежедневно часами говорили по телефону, но как раз тогда Генри встретил некого Кристофера Скотта, и они стали жить вместе. Нет ничего печальнее, чем позвонить кому-нибудь, кому годами звонил в любое время дня и ночи, а вдруг кто-то другой берет трубку и отвечает: «Да, минутку». Все удовольствие пропадает. Так что мы с Генри стали постепенно отдаляться друг от друга, сокращая время наших разговоров, – он уже был не столь доступен. Я могу дружить только со свободными людьми, уж такой я есть – если они женаты или живут с кем-либо, обычно я о них просто забываю. А они обычно забывают обо мне. Мы с Генри остались друзьями, но наши отношения становились все менее насущными.

После показа мы с Йонасом говорили о том, что происходит с фильмами. Он только что написал в своей колонке в Voice, что кино с 1960-го по 1965 год достигло определенной зрелости. А теперь он говорил о кино как о двойственном искусстве: будто бы есть фильмы двух типов – образные и сюжетные. А по моему мнению, произошло вот что: коммерческие кинематографисты учились и обогащались за счет андеграундного кино, а андеграундные фильмы не развивали повествовательные техники, вот и вышло, что коммерческое кино ушло вперед. Там всегда понимали, что без внятной истории много не заработаешь, просто теперь они стали снимать свои сюжеты в свободном стиле.

 

1966

На рубеже 1965-го и 1966-го самым большим увлечением «Фабрики» стала группа музыкантов, называвших себя The Velvet Underground. Новый год мы с «велветами», Эди, Полом и Джерардом встречали в «Аполло» в Гарлеме, а потом вернулись в центр, чтобы успеть посмотреть на себя в новостях. Так перед телевизором и отключились. Позже, когда я собрался домой, такси было не поймать из-за начавшейся тем вечером, вместе с приходом местного красавчика Джона Линдсея на пост мэра города, транспортной забастовки. Это был еще один хеппенинг, вроде того обесточивания, – люди по сотне кварталов проходили, чтобы попасть на работу, ехали на велосипедах или путешествовали автостопом.

В январе Йонас перевез «Синематеку» с Лафайет на 41-ю Восточную улицу. Он тогда занимался сериями «Расширенное кино»: такие люди, как Джек Смит, Ла Монте Янг и Роберт Уитмен совмещали киноизображение с музыкой и документальными съемками. Помню штуку с Олденбургом, как он протаскивал велосипед сквозь ряды сидений, пока шло кино. Еще помню опыт Раушенберга, когда он – метафора движущегося света, красивый, как картинка, электрифицированный, – стоя на стеклянных блоках, держит провод под напряжением и флуоресцирующие трубки – художник Арман смастерил для него ботинки из стекла, чтобы не пропускали электричество.

Мы познакомились с «велветами» через подругу Йонаса, киношницу Барбару Рубин, которая одной из первых увлеклась мультимедийной стороной Нью-Йорка. Она знала многих рок- и фолк-исполнителей и иногда приводила кого-нибудь вроде Донована или The Byrds на «Фабрику».

«Велветы» сделали специально для кино записи, которые можно было ставить как сопровождение фильмов, а иногда сами играли за сценой во время показов в «Синематеке» на Лафайет-стрит. Но впервые мы их по достоинству оценили в кафе «Бизар» на 3-й Западной – «на веселой улице, восемь баксов за ночь», как сказал Лу Рид, можно сказать, лидер The Velvet Underground.

Когда Барбара Рубин попросила Джерарда помочь ей сделать фильм о концерте «велветов» в «Бизаре», Джерард, в свою очередь, попросил помочь Моррисси, а Пол подумал, почему бы и меня не прихватить, так что мы все вместе зашли посмотреть на них. Администрация «Бизара» была от ребят не в восторге. Музыка у них никуда не годилась – слишком громкая и неистовая для клиентуры туристического кафетерия. Люди уходили изумленные и пораженные. «Велветов» вот-вот должны были уволить. Мы немного поговорили с ними тем вечером, пока Барбара со своей командой ходила среди публики, тыча софитами и камерами прямо в лица посетителей и спрашивая: «Вы напряжены? Вы напряжены?», пока не добьется реакции, но и потом продолжала направлять на них свет и объективы, и люди бесились, или съеживались, или убегали, или еще что.

Нам The Velvet Underground понравились, и мы пригласили их на «Фабрику».

Пол захотел сделать с ними какое-нибудь шоу. По совпадению, именно тогда к нам обратился некий продюсер, желавший переделать только что приобретенную им на Лонг-Айленде студию в дискотеку. Он утверждал, что раньше там был ангар для самолетов, оттуда взлетал сам Линдберг. Около семнадцати тысяч квадратных футов вместимостью три тысячи человек, а назвать он ее собирался «Мир Мюррея Кея». Сказал, что хочет, чтобы ребята с «Фабрики» были его диско-талисманами, болтались бы там все время, снимали, а он бы на этом зарабатывал популярность у публики. Пол считал, что в клубе должны быть свои музыканты, вроде отличной группы Джордана Кристофера в «Артуре», и продюсер ответил, что, если мы и с группой определимся, он, может, назовет дискотеку «Миром Энди Уорхола».

Поэтому когда мы отправились в «Бизар» на The Velvet Underground, Пол все пытался представить, как они будут смотреться в огромном ангаре дискотеки и поладят ли с молодежью. И если кто и мог тогда заполнить семнадцать тысяч квадратных футов ревущим звуком, это были именно «велветы». Нам нравилось, что барабанщик у них девочка, это было необычно. Стерлинг Моррисон и Лу Рид – и даже Морин Такер – носили джинсы и футболки, а Джон Кейл, уэльсец, игравший на электроскрипке, выглядел чуть более специфично – белая рубашка и черные брюки, бижутерия (ожерелье вроде ошейника и браслет), длинные темные непослушные волосы и подобие английского акцента. И Лу тогда еще смотрелся добрым и пушистым – Пол решил, что ребята с Айленда смогут с таким отождествиться.

А еще, отправляясь на The Velvet Underground, мы прикидывали, не подойдут ли они как аккомпанирующая группа Нико, невероятной Немецкой красавице, только что приехавшей в Нью-Йорк из Лондона. Она выглядела, как фигура на носу корабля викингов, – такие были лицо и тело. Хотя потом Нико все больше куталась в накидки и косила под средневековую монашку, когда она только появилась, то одевалась очень модно и элегантно – белые шерстяные брюки, двубортные пиджаки, бежевые кашемировые водолазки и грубые ботинки с большими пряжками. У нее были прямые светлые волосы до плеч и челка, голубые глаза, пухлые губы, широкие скулы – просто убийство. И она очень странно разговаривала. Голос ее описывали в диапазоне от жуткого до мягкого и вкрадчивого, тягучего и глухого, «словно ветер по трубам гуляет» или «компьютер говорит с акцентом Гарбо». Пение ее звучало не менее странно.

Джерард встретил ее в Лондоне весной и оставил ей номер «Фабрики» на тот случай, если она приедет в Нью-Йорк. Она позвонила из мексиканского ресторана, и мы поспешили к ней. Она сидела за столом и окунала свои длинные прекрасные пальцы в стоящий перед ней кувшин с сангрией, вылавливая оттуда кусочки пропитавшихся вином апельсинов. Увидев нас, она наклонила голову, свободной рукой откинула назад волосы и очень медленно сказала:

– Я люблю только пи-и-ищу, которая пла-а-авает в вине-е-е.

За обедом Нико рассказала нам, что в Англии она на телевидении участвовала в программе «На старт, внимание, марш!» и прямо там достала свою сорокапятку с песней I’ll Keep It With Mine, по ее словам, специально для нее написанной гастролировавшим Бобом Диланом. (Одна из тех немногочисленных записей, на которых сам Дилан на клавишных; ее Джуди Коллинз удалось сделать.) Нико сказала, что Эл Гроссман ее прослушал и сказал: если она приедет, он готов стать ее менеджером. Это звучало не слишком многообещающе, потому что Эди тоже говорила, что у нее «контракт» с Гроссманом, а ничего из этого не вышло – иметь известного менеджера еще не значит добиться успеха. (Мы все еще виделись с Эди, но уже не показывали фильмы с ней – затея с ретроспективой Эди Седжвик в «Синематеке» так ничем и не кончилась, и, судя по всему, в «Расширенном кино» мы бы стали участвовать уже с «велветами».)

Нико в Лондоне записала пластинку I’m Not Sayin’ (Эндрю Олдэм, работавший с «роллингами», ее спродюсировал) и еще появилась в «Сладкой жизни». У нее был маленький сын – по слухам, от Алена Делона, и Пол тут же спросил ее о нем, потому что Делон был его любимым актером, и Нико ответила, что это правда и что мальчик живет в Европе с матерью Алена. Уходя из ресторана, Пол заявил, что мы должны снимать Нико и найти ей рок-группу. Он все повторял, что она «самое прекрасное из созданий земных».

Нико была «суперзвездой» нового типа. Бэби Джейн и Эди обе были дружелюбные, американские, общительные, яркие, возбужденные, разговорчивые, а Нико была чудно́й и молчаливой. Задашь ей вопрос, а она минут через пять только ответит. Описывая ее, использовали выражения memento mori и macabre. Она бы на стол танцевать не полезла, как делали Эди или Джейн, скорее, спряталась бы под ним. Она была загадочной и европейской, этакой богиней луны.

***

Председатель Нью-Йоркского Общества клинической психиатрии пригласил меня выступить на их ежегодном банкете. Я сказал, что рад бы поучаствовать, но только своими фильмами – покажу «Проститутку» и «Генри Гельдцалера», – и он согласился. А потом я познакомился с «велветами» и решил, что лучше с ними выступлю, против чего он тоже не возражал.

Так что как-то вечером в середине января вся «Фабрика» отправилась на этот банкет в отель «Дельмонико». Приехали к самому началу. Там было около трех сотен психиатров с их спутниками и спутницами, и всем им сказали, что после застолья будет кино. Когда подали второе, заиграли The Velvet Underground и завыла Нико. Джерард и Эди забрались на сцену и стали танцевать, в открывшиеся двери ворвались Йонас Мекас с Барбарой Рубин и их командой, светом и микрофонами и стали атаковать психиатров вопросами вроде: «Какая у нее вагина? У него достаточно большой пенис? А вы ее лижете? А чего смущаетесь-то? Вы же психиатры, вам не положено смущаться!»

Эди пришла с Бобби Ньювиртом. Пока ребята снимали, а Нико пела песню Дилана, Джерард заметил (потом рассказывал), как Эди тоже пыталась петь, но даже в таком гаме было слышно, что голоса у нее нет. Он вспоминал этот вечер как последний раз, когда Эди с нами выходила на публику, ну, кроме всяких вечеринок то тут, то там. Джерард считал, она чувствовала, что теряет свои позиции, и первая девушка в городе теперь Нико.

Нико и Эди были такими разными, что их и сравнивать незачем. Нико холодная, а Эди искрометная. Но самое грустное, что к тому времени Эди уже сидела на тяжелых наркотиках и растворялась в них все больше и больше. Светская львица превращалась в наркоманку. Друзья пытались помочь ей, но она их не слушала. Говорила, что хочет карьеры и что получит ее, раз ею занимается Гроссман. Но как ты сделаешь карьеру, если не в состоянии заставить себя хоть над чем-либо работать?

Джерард заметил, какой потерянной выглядела Эди на этом психиатрическом банкете, а я ничего не видел – слишком увлечен был психиатрами. Они жутко разозлились, кто-то собрался уходить, эти дамы в длинных платьях и мужчины с черными галстуками. И если музыка – просто фон, – исполняемая «велветами», их еще не добила, то слепили софиты, а вопросы, которые ребята безжалостно задавали один за другим, заставляли краснеть и заикаться. А Джерард станцевал свой знаменитый танец с хлыстами. Мне все нравилось.

На другой день в Tribune и Times были длинные заметки о банкете с заголовками «Шоковая терапия для психиатров» и «Синдром поп-культуры в “Дельмонико”». Лучше аудитории не придумаешь.

***

В январе «Синематека» переехала на 41-ю улицу, и «велветы» снова играли с Нико, а у них за спиной крутили «Винил», «Эмпайр» и «Ешь», а Барбара Рубин с командой как обычно обходила публику с камерами и светом. Джерард на сцене размахивал в воздухе длинной фосфоресцирующей трубкой. Все действо называлось «Напряг Энди Уорхола».

***

В те дни еще можно было жить практически без денег, и, кажется, «велветы» именно так и делали. Лу рассказал мне, что они с Джоном неделями ничего кроме овсянки не едят, сдают кровь и позируют для желтых газет, которым нужны фото, чтобы иллюстрировать свои байки. Подпись к одной из фотографий Лу гласила, что он – сексуальный маньяк-убийца, прикончивший 14 детей и записавший их крики, чтобы слушать их каждую ночь и дрочить в своем канзасском хлеву, а фото Джона поместили с историей о том, как мужчина убил своего любовника, собиравшегося жениться на его сестре, потому что не хотел, чтобы та жила с педиком.

Пол спросил у Лу, как «велветам» удалось заполучить девушку-барабанщицу, и он ответил:

– Да очень просто. Стерлинг знал ее брата, у которого был усилитель, и тот разрешил нам пользоваться аппаратом, если возьмем в группу его сестренку.

Но им были нужны еще усилители, и мы обзвонили несколько мест, пытаясь заполучить аппаратуру бесплатно, но сговорились только на небольшую скидку, если заплатим наличкой. Потом «велветы» стали репетировать на «Фабрике» со своими ударными, тамбуринами, гармошкой, гитарами, механической арфой, маракасами, казу, автомобильным гудком и битьем стекла.

Пола как-то спросили, платили ли мы «велветам», и, когда он ответил отрицательно, журналист захотел узнать, на что же они жили. Пол на мгновение задумался, а потом выдал:

– Ну, на вечеринках они много ели.

***

Считалось, что со мной всегда человек двадцать ходит повсеместно, особенно на вечеринки. Словно передвижной праздник в любом месте, куда бы мы ни направились. Но никто против не был – все знали, что, если приглашают меня, я приду не один.

***

The Rolling Stones были в феврале в городе. Брайан Джонс дружил с Нико и однажды вместе с Диланом зашел на «Фабрику», пока «велветы» репетировали, а я работал с Дэвидом Уитни и Дэвидом Уайтом – оба из галереи, в отличие от меня, – над моими серебряными подушками для выставки у Кастелли в апреле. (Еще я использовал подушки на танцевальном выступлении Мерса Каннингема, они для меня много значили: когда я занимался ими, у меня появилось чувство, что вся моя карьера в искусстве улетучивается через окно, – так прямо картинами срывается со стен и улетает.)

Там же сидели две студентки и расшифровывали все до последней катушечные записи Ондина, сделанные мною летом 1965-го для моего романа. Смысл был в том, чтобы провести с Ондином все 24 часа – он вообще не спал, но за раз я 24 часа не осилил, пришлось заканчивать на другой день.

Я никогда еще машинисток не встречал, так что понятия не имел, с какой скоростью они работают. Но, вспоминая тех девочек, я понимаю, что они, наверное, нарочно работали медленно, чтобы подольше находиться на «Фабрике», потому что они были ну совсем неторопливыми – страница-полторы в день.

Малыш Джоуи, наш курьер, увидев Брайана и Дилана, чуть с ума не сошел от волнения. Ему только исполнилось пятнадцать, а тут – два его кумира. («Роллинги» тогда выпустили Get Off My Cloud, As Tears Go By и 19th Nervous Breakdown. У Дилана была пауза между альбомами Highway 61 и Blonde on Blonde, вышедшим только следующим летом. Он был первым рокером, завоевавшим популярность непосредственно альбомами, – ни одного сверхуспешного сингла, кроме Like a Rolling Stone, у него не было, хотя как раз тогда на радио попала его Positively 4th Street, про то, как он встречает в Виллидж старого друга и отшивает его.) Машинистки тоже из кожи вон лезли, стараясь как-нибудь получше рассмотреть Брайана. А потом зашли Аллен Гинзберг и Питер Орловски.

Герцогиня бесилась, потому что никто не обратил бы на нее внимания, даже сбрось она сотню фунтов, ходи с косичками или смени румяна оттенка «медовый янтарь» на «смуглый персик». И к Дилану, и к The Rolling Stones она была равнодушна, потому что ей было за тридцать, и рок она вообще не слушала. Она смерила взглядом миниатюрного Дилана и еще более миниатюрного Брайана с его бледной-бледной кожей и пушистыми светло-рыжими волосами и сказала как можно громче:

– Это не мужчины, дорогой мой. Мужчина должен быть высоким, суровым и божественным – как Грегори Пек.

А потом села на велосипед, оставленный кем-то у стены, и, как только вошла Джейн Хольцер, стала носиться на нем вокруг красного дивана. Я спрашивал Брайана об одной нашей знакомой английской актрисе.

– Мы слышали, ты с ней встречался, – сказал я многозначительно.

Он взял одну из серебряных подушек.

Я записывал, так что поднес к нему микрофон:

– Давай, Брайан. Спал с ней?

– Ну, скажем… – начал он медленно.

– Да соври, – вмешался Аллен Гинзберг.

– Да, ври, пожалуйста, – сказал я.

Эту возможность Брайан отверг.

– Ну, скажем, дважды. А кто с ней не спал? – он взял меня за руку, чтобы рассмотреть рубиновые запонки на рубашке в складку, я ее ношу поверх футболки, когда работаю. – С ней еще ладно, бывает и хуже. Всегда бывает кто-то, с кем лучше бы этим не заниматься, правда? – закончил он, оглядываясь.

Я попытался вернуть его внимание.

– А где ты с ней спал? – спросил я.

– У кого-то за городом, на одном из этих английских мероприятий для всех возрастов, где старые курицы начинают приставать… – Он безучастно смотрел на Герцогиню, которая, крутя педали, вонзала себе в задницу шприц. Она так нуждалась во внимании.

***

Мы устроили пробы для Брайана и Дилана, пока Джерард ругался с Ингрид Суперстар, чья же очередь платить за бухло, – бедный посыльный из «Бикфорда» стоял там, несчастный, пока не появился Хантингтон Хартфорд и не оплатил счет. Ингрид обняла его и чмокнула. Хант только что предложил нам использовать его Парадайз-Айленд на Багамах, когда нам потребуются экзотические декорации для съемок.

Увидев Ханта, Герцогиня решила забыть о привлечении внимания и сосредоточиться на том, как бы стрясти с Хартфорда полтинник. Их знакомый психиатр придумал забаву – выписывал ей рецепт на десоксин каждый раз, когда она давала ему возможность подслушать, как говорит гадости по телефону, и у них с Хантом была договоренность: она произносила по телефону кодовую фразу, а он изображал шокированного руганью, – тогда она получала свой рецепт. Хантингтон Хартфорд и с Ингрид дружил – он вообще знал толк в красивых девочках, так что любил заскочить на «Фабрику» и посмотреть, не зашел ли кто.

Это Джерард набрал в «Фабрику» столько фотогеничных красоток. Мог увидеть девушку в журнале или на вечеринке и, чего бы это ни стоило, выяснить, кто она, – превратил свое увлечение в настоящие поэтические искания. Потом писал им стихи и обещал устроить пробы, лишь бы только пришли.

Нико спела для Брайана и Дилана несколько новых песен, только что написанных для нее Лу и Джоном, – I’ll Be Your Mirror и All Tomorrow’s Parties.

Пол не любил красоваться у зеркала, но нельзя было не заметить, что он проверял, как выглядит, если мы куда-нибудь собирались с Нико. Он считал ее самой красивой женщиной на свете, и с этим многие бы согласились. Натыкаясь в журнале на ее фото, к примеру, на рекламу плащей «Лондон фог», в которой она снялась годом раньше, он всякий раз велел ей не улыбаться – Пол считал, что красавицы не должны улыбаться или выглядеть счастливыми на фотографиях. Но по иронии судьбы именно Пол был тем, наверное, единственным на свете человеком, который мог рассмешить Нико. И еще у них постоянно возникали споры из-за наркотиков – вроде такого:

– Нико, если не перестанешь принимать ЛСД, – грозил Пол, – твой следующий ребенок может родиться уродом. Это уже доказано.

– Нет, это не та-а-а-ак, – отвечала Нико. – Наркотики будут все лучше и лучше, и тогда дети у нас будут просто фантастические.

***

Между тем телефон на «Фабрике» звонил чаще обычного, потому что мы только разместили в Voice объявление: «Дам свое имя любому из перечисленного: одежда, электроприборы, сигареты, кассеты, звукозаписывающая аппаратура, РОК-Н-РОЛЛЬНЫЕ ПЛАСТИНКИ, прочее, фильмы и оборудование для съемок, еда, гелий, хлысты, ДЕНЬГИ. С любовью, Энди Уорхол. EL5-9941». У нас всегда было так многолюдно, что я подумал привлечь кого-нибудь со стороны, чтобы прокормить всех, – найти ресторан, где нас были бы рады видеть и кормили даром.

Нас стало так много, что начались сложности с вечеринками. Никто был не против десяти-двенадцати человек, с которыми я поначалу появлялся, но когда приходило больше двадцати, некоторых не пускали. Пошли вот на вечеринку какой-то знакомой Уинстона Черчилля, там Джейн Мэнсфилд была, – а нас не впустили. Сказали, я пройти могу, а остальные нет, так что мы все не пошли, что меня просто до смерти расстроило – очень хотел познакомиться с Джейн Мэнсфилд.

***

Весь январь и февраль мы встречались с нашим продюсером по поводу открытия в апреле дискотеки на Рузвельт-филд в самолетном ангаре с Вытекающей (еще не Взрывной) пластиковой неизбежностью (В.П.Н.). Продюсер пришел на показ «Расширенного кино» в «Синематеку», когда там играли «велветы». Он впервые слышал их выступление и, хотя на наш вопрос, как они ему, ответил «отлично, отлично», думаю, был очень недоволен, но не решился порвать с нами, пока не нашел кого-нибудь на замену.

***

В марте мы поехали в Рутгерс сыграть для их киносообщества – Пол, Джерард, Нико, Ингрид Суперзвезда, фотограф Нат Финкельштейн, блондинка по имени Сюзанна, Барбара Рубин, молодой осветитель Дэнни Уильямс и английский репортер Джон Уилкок, одним из первых заинтересовавшийся контркультурой. Зашли в кафетерий поесть перед выступлением, и студенты глаз не могли оторвать от Нико, такой прекрасной и неземной, и Сюзанны – та угощалась с их тарелок, закидывая еду в рот, словно виноградины. Барбара Рубин снимала ребят, а охранники ходили за ней и требовали прекратить, а потом кто-то попросил у нас «пропуск в кафетерий», Джерард стал кричать, и началась потасовка. Нас выставили, естественно, но это только подогрело интерес к выступлению, до того билеты на него особым-то спросом не пользовались.

Мы устроили два представления более чем для 650 человек. Показывали «Винил» и «Лупе» и фильмы с Нико и «велветами», пока те выступали. Нико здорово смотрелась на фоне собственного лица. Джерард танцевал с двумя длинными мигающими фонариками, вертя ими, как жезлами. Публика была просто зачарована, так что когда из-за чьей-то спички включилась противопожарная сигнализация, никто и не заметил.

Я был за проектором, переставлял картинки. Танцующим тяжко приходилось, потому что, войдя в раж, исступленные «велветы» за поддержанием ритма не следили. Такие аудио-садисты, наблюдающие за тем, как танцоры пытаются совладать с их музыкой.

***

Несколько дней спустя во взятом напрокат грузовике мы направились в Анн-Арбор сыграть в Университете Мичигана. За рулем была Нико, и поездочка вышла еще та. До сих пор не знаю, есть ли у нее вообще права. Она еще не освоилась после приезда и постоянно забывала, по какой стороне дороги ехать. Да и грузовик был не подарок – после остановки завестись было непросто, а никто из нас в машинах не понимал.

Полицейский остановил нас под Толедо у ресторана для автомобилистов – там на нас официантка разозлилась, пожаловалась ему, что мы постоянно заказ меняем, – и когда он спросил, кто у нас главный, Лу выпихнул меня вперед: «Главный у нас Дрелла!» (Это прозвище, Дрелла, пристало ко мне куда сильнее, чем хотелось бы. Ондин и персонаж, известный как Дороти Дайк, – только так меня и называли – составили это прозвище из имен Дракулы и Синдереллы.) Мы остановились в мотеле неподалеку, и там опять пришлось пройти процедуру мальчики-налево-девочки-направо, хотя каждый твердил старушке-хозяйке: «Да мы ж тут все извращенцы».

В Анн-Арборе мы встретили Дэнни Филдса, который только что стал редактором журнала для подростков Datebook. Он в качестве обозревателя на концерт приехал. Давно не виделись.

– Ну, – рассмеялся он, – наконец-то я обрел какую-то личную идентификацию! Раньше я был просто никчемным членом группы поддержки…

– И, подумать только, начал свою карьеру, просто выйдя не с той стороны лимузина! – напомнил ему Лу.

Подъезжая к Анн-Арбору, Нико за рулем совсем взбесилась. Ее кидало то на тротуары, то на близлежащие лужайки. В конце концов мы притормозили у симпатичного большого здания, на вид очень комфортабельного, и стали разгружаться. Дэнни не верилось, что какие-то люди готовы принять целую партию ненормальных, так что он направился к дому знакомиться, а оттуда выбежала нас встречать прекрасная женщина. Это была Энн Верер, чей муж, Джозеф, когда-то участвовал в хеппенингах, а теперь организовал приезд В.П.Н.

В Анн-Арборе творилось настоящее сумасшествие. Наконец-то «велветы» выстрелили. Я сидел на ступеньках в холле, и ко мне подходили за интервью из местных и студенческих изданий, спрашивали о моих фильмах, о наших целях.

– Если слушают десять минут – мы сыграем пятнадцать, – объяснял я. – Такой у нас принцип. Всегда давать больше, чем от нас хотят.

Дэнни вспомнил, как меня спросили, оказал ли на мои фильмы влияние кинематограф 30-х и 40-х годов, а я ответил:

– Нет, на меня повлиял кинематограф 10-х. Эдисон.

И, к слову, у нас с собой впервые был стробоскоп. Парень из Нью-Йорка, дававший нам напрокат освещение, однажды занес эту штуку на «Фабрику» показать нам – мы такого никогда не видели. Их еще в клубах не использовали. Стробоскоп был просто волшебный, идеально с хаотичной музыкой «велветов» сочетался, а длинная светящаяся трубка, с которой Джерард танцевал, как с хлыстом, потрясающе сверкала, когда на нее падал этот свет.

***

Вернувшись в Нью-Йорк, Пол попытался вытащить из нашего диско-продюсера дату открытия, но тот все убеждал нас не волноваться. А потом мы как-то разузнали, что он уже нанял The Young Rascals на открытие.

Мы с Полом отправились на встречу с «велветами» в кафе «Фигаро» – они недалеко оттуда жили, – чтобы сообщить им, что мероприятие отменяется. Мы зашли, а они уже сидят там кружком, в своих темных очках – «чтобы наблюдать за девчонками», – все в отличном настроении, с кучей планов на концерт-открытие.

– У нас есть новый номер с гром-машиной Джона, – сказал Лу, как только мы сели. – Уже второй раз на этой неделе нас коп предупреждает. Является к нам и требует отправляться шуметь куда-нибудь за город. А неделю назад он остановил нас на выходе с обвинениями, будто мы дерьмо из окна кидаем… Ужас в том, что это у него было просто подозрение, – голос Лу звучал ровно и бесстрастно, он изъяснялся в манере Джека Бенни.

– Давай в полной темноте играть, чтобы только музыка. Завтра поедем на распродажу подержанных машин, скупим сотни клаксонов и подключим их все сразу, чтобы гудели беспрестанно.

– Да, хорошо, только послушайте… – начал Пол, но Лу продолжал, все больше воодушевляясь:

– Будем играть эти убойные песни, которые сейчас уже не слушают, а ведь с них все и началось, – Smoke from Your Cigarette, I Need a Sunday Kind of Love и Later for You, Baby – понятно, сейчас все с ума сходят по блюзменам, но давайте и ребят вроде The Spaniels и прочих не забывать. И, глядишь, Стер снова на трубе заиграет, а то занят был с психиатрами, косил от армии.

Стерлинг сидел тут же напротив, рассказывая Джону о знакомом аквафобе, который в Гемптоне спал на надувном матрасе на тот случай, если уровень моря поднимется, и возил с собой на заднем сиденье ласты, а то вдруг мост у 59-й улицы рухнет.

Стерлинг с переменным успехом изучал в университете литературу, но впечатление производил настоящего ученого. Мыслил очень упорядоченно. Вставал с утра, приходила ему в голову какая-то идея, и он ее весь день развивал – ну, может, на часок прервется, а когда снова заговорит, то только чтобы что-то «добавить» или «разъяснить», и не важно, о чем там люди разговаривают.

Я заметил, что Пол подслушивает диалог двух парней за соседним столиком. Удивительно, но они говорили о большом танцевальном зале, который только что сняли на площади Святого Марка и с которым не знали, что делать. Пол подкатил к ним и представился. Сказал, что живет поблизости, а большого зала не замечал. Те двое тоже представились – Джеки Кэссен и Руди Стерн. Сказали, что создают «скульптуры с освещением» и сняли большой польский танцевальный зал под названием «Дом Стэнли» (по-польски он назывался Polsky Dom Narodny), но использовать его до мая не смогут и что с ним делать в апреле, не знают. Пол спросил, можно ли сходить и посмотреть его прямо сейчас. Мы бросили «велветов» в «Фигаро», так и не сказав им, что с ангаром у нас не выгорело, – всегда лучше попридержать плохие новости до тех пор, пока не появятся какие-нибудь хорошие.

«Дом» был идеален, именно то, что нам нужно, – должно быть, самая большая дискотека на Манхэттене, еще и с балконом. Мы тут же взяли его у Джеки и Руди в субаренду – я передал им чек, Пол повоевал с хозяином по поводу страховки, потом мы подписали что-то – и на следующий день уже красили стены в белый цвет, чтобы можно было на них фильмы проецировать. Натащили из «Фабрики» всякого хлама – пять кинопроекторов, пять вращающихся проекторов, изображение в которых меняется каждые десять секунд и где можно сразу две картинки совмещать. Мы всякие цветные штуки поверх фильмов пускали, а иногда еще и звуковую дорожку. Еще прихватили один из этих больших вращающихся клубных зеркальных шаров, которые у нас по всей «Фабрике» валялись, мы всё думали их повесить на место. (Эти шары, после того как мы их в тот раз использовали, вошли в моду и очень скоро стали украшением каждой дискотеки.) Зашел парень с софитами и стробоскопами, которые мы хотели арендовать вдобавок к уже имеющимся, чтобы направлять их на «велветов» и публику во время представления. Конечно, мы не знали, придет ли к нам кто-нибудь на площадь Святого Марка ради ночного досуга. Обычно все происходило в Вест-Виллидж – Ист-Виллидж считался деревней. Но раз мы сами стали арендаторами «Дома», то можно было не беспокоиться, понравимся ли мы «руководству», и просто делать то, что хочется. И «велветы» были счастливы – «местная» группа наконец получила собственное «место». Пешком могли до работы дойти.

***

«Велветы» жили в квартире на 3-й улице в Вест-Виллидж, над пожарной станцией, напротив «Голд баг», неподалеку от «Карвел» и аптеки. Квартира числилась за Томом О’Хорганом, но он сдал ее Стэнли Эймосу, жившему в задней части (передняя и задняя часть соединялись полусекретной дверью), оставив всю мебель и обстановку. Когда The Velvet Underground только туда вселились, вся «Фабрика» стала там постоянно ошиваться, ходили в «Чайна-таун» в два ночи, потом шли до самого «Флика» на Второй авеню в «Фифтис» за мороженым или в «Брассери».

Жилище Тома выглядело совсем как декорация. Гостиная была на возвышении, с длинными зеркалами по обе стороны от двери и всякими примитивными инструментами, свисающими с потолка. И много сухих цветов, и большой черный гроб, и пара кресел с львиными головами на подлокотниках. Сама комната была, в принципе, пустая – всего несколько предметов мебели. И там была отопительная система – пятнадцатифутовый золотой дракон на потолке, с пламенем, вырывающимся из раскрытого рта.

Люди на «спидах» вообще-то жилищ не имеют, у них «гнезда» – обычно одна-две комнаты на четырнадцать-сорок человек, все вечно на измене, не украдут ли у них заначку, не стащат ли единственный фломастер или не напустят ли в ванну столько воды, что аптечку затопит.

Джон Кейл целыми днями сидел в гостиной со своей электроскрипкой, почти не двигаясь. А Морин – Мо, барабанщицу, – я вообще не понимал: такая невинная, милая и застенчивая, чего она-то там делала?

В холле у Стэнли было темно, все под джунгли расписано, чучела попугаев и на стенах нарисованы обезьянки с апельсинами. Единственным источником света была большая черная лампа в виде паука, у которого светился зад. Через еще один коридор можно было пройти в библиотеку, с меховой отделкой, люстрой из бусин и кирпичными стенами, или в залу, где стояло восхитительное творение Джонни Додда – переносная стенка из шестидесяти одной тысячи погашенных марок с вырезанной маникюрными ножницами головой Джорджа Вашингтона. (Чтобы собрать их, Джонни поместил объявление в Voice.) Еще повсюду были лампы Тиффани и бежевые и темно-зеленые репродукции Мухи в стиле ар-нуво, изображающие женщин с развевающимися волосами, а еще фигуры индейцев, страстно бьющих в тамтамы, множество гобеленов и персидских ковров. Выглядело как поле битвы художников-оформителей.

Каждые несколько дней приходил убираться парень, про которого Стэнли рассказывал, что он голубой, католик и пьяница, который, устремляясь на поиски приключений, переодевался в морячка и неизменно напивался, иначе ему становилось нестерпимо стыдно. Он присматривал за помещением, чтобы раздобыть деньги на выпивку. Хорошо, что Стэнли его нанял, особенно в связи с «праздниками блесток».

У Стэнли был секретер, полностью забитый пакетами с блестками, – ничего кроме блесток. (Их там Фредди Херко хранил для своих выступлений, и после его самоубийства Стэнли решил так все и оставить.) Он открывал секретер, доставал оттуда пакеты, и половина присутствовавших тут же под ЛСД начинала устраивать дождь из блесток, пока всё ими не забрасывали, а танцоры «Джадсона» кружились по комнатам с цветами в волосах, и весь пол переливался, потому что блестки были разноцветными, а в окне кухни кто-нибудь качался в гамаке, подвешенном прямо с улицы, в тупике. В целом, если забыть про привычные шутки и истерические смешки, все оставались спокойными, только Ингрид Суперстар подходила к зеркалам, прижимала руки к лицу, начинала кривляться и причитать: «Я такая страшная, такая страшная», – и все старались ее развеселить, доставали члены и устраивали «сеанс членовещания», мол, они к ней обращаются, – ее это всегда смешило, а тут она просто стояла и смущалась, так что через несколько минут приходилось придумывать что-нибудь новенькое: будто стараешься рассмешить плачущего ребенка.

Та половина, которая сидела на амфетамине, пялилась на кайфующих под ЛСД. У каждого была своя аудитория.

Лу и Ондин яростно спорили, менять ли десоксин на обетрол – десоксин был в два раза дороже и содержал пятнадцать миллиграммов метедрина, в обетроле метедрина было не меньше, но плюс еще миллиграммов пять сульфата. Так я и не понял, что же лучше.

И часто заходил Роттен Рита со своими «спидами» домашнего приготовления, хуже которых не придумаешь. Время от времени он старался повысить свою репутацию, возвращая клиентам деньги, но на следующий же день пытался втюхать им то же самое, рассказывая, будто партия намного лучше качеством и, естественно, дороже. Но, как сказал Лу: «Проделывать все это ему просто необходимо для существования. Он же Роттен (гнилой)». Я как-то спросил Герцогиню, почему его еще и Мэром зовут, а она ответила: «Да потому что он весь город имеет».

Черепаха работал на коммутаторе в скромном мотеле на окраине и побочно приторговывал наркотиками. Продаст героин вместо плацидила, отойдет и смотрит, как человек ширнется и вырубится. Пока тот в отключке, заберет все что осталось и потом будет божиться: «Да брось, чувак. Ты же трижды укололся!»

Герцогиня снимала блузку, доставала из сумки бутылку водки, высасывала ее, затем колола себя в задницу, прямо через джинсы, а потом стягивала их, чтобы показать свои гнойники (это даже парней шокировало). Могла ширнуться, где ни припрет, – даже в очереди в кино.

Ричи Берлин в шортах, гольфах и шарфе цвета хаки – такой наряд орнитолога – сидела в уголочке и тихонько писала тексты, а всем, кто с ней пытался заговорить, отвечала: «Возвращайтесь в свою Европу, а от меня отстаньте».

Музыка Стэнли особо не интересовала. У него было всего несколько пластинок – авангардный джаз Bells и какая-то классическая индийская музыка (дело было как раз перед ситарным бумом), а еще две сорокапятки – Sally Go Round the Roses года 1963-го и Do the Ostrich, придуманная и записанная Лу после того, как в колонке моды Юджинии Шепард он прочел, что в этом сезоне в моде будут страусовые перья. (Лу работал для бюджетной звукозаписывающей компании, которая выпускала наборы «три-за-99-центов», продававшиеся на распродажах. Еще будучи в The Beachnuts, он настроил все гитарные струны на одну ноту и затянул с сумасшедшим криком: «Страуса давай!», пока его не остановили. Но потом, когда в компании был дефицит продукции, они прослушали эту запись еще раз и решили – а почему бы и нет, может, еще и хитом станет. Напечатали пластинок, да только люди постоянно возвращали их в магазины, потому что тираж был бракованный. У Стэнли вечно кто-нибудь из новеньких спрашивал: «А это что за запись?» – и ставил ее.)

Серебряный Джордж беспрестанно принимал амфетамин, перекрашивал в разные цвета пряди своих волос и лежал на кровати на животе, одной рукой цепляя вешалку к лампе дневного освещения, а другой держась за большое домашнее растение. У него было две любимые теории: одна про то, что японцы продвигали амфетамин, чтобы заставлять своих пролетариев круглосуточно работать, а вторая – что цветы нуждаются в электричестве. Его идея заключалась в том, чтобы металлической вешалкой выманить электричество из лампочки и через собственное тело провести к растению. Его растение росло в деревянной кадке; оно было таким большим, что я все думал, где же он его взял – наверное, из какого-нибудь офисного вестибюля вынес, но он говорил: нет, мы с ним просто «сдружились». Стоило кому-нибудь войти в комнату, он спрашивал:

– Смотрите, оно движется. Видели? Да смотрите, я не шучу.

И однажды, надо признать, я заметил, как оно дернулось.

Каждую ночь в два часа к Стэнли заходил шкафообразный блондин-санитар в форме. Он был единственным, кто скидывался на арендную плату, – этнолог из Канады, говорил, что работал с эскимосами для канадского правительства, а потом его перевели на бумажную работу и он решил переехать в Нью-Йорк. Прежде чем найти место в госпитале Святого Винсента в Виллидж, он продавал хот-доги на Юнион-сквер. Он и наркотиков не принимал – просто сидел, мило со всеми беседовал, а около пяти утра шел спать. Прожил там месяца два и однажды просто не пришел ночевать.

Еще одним регулярным постояльцем был Ронни Катрон, живший со своей девушкой в дальнем углу. Сам он был из Бруклина, а в Виллидж ошивался лет с одиннадцати – «нравились мне эти “тетки” от Шестой авеню до 8-й улицы, они мне туинал продавали – Ольга Ужасная, Сонни, Томми…»

Ронни рассказывал мне, что любил покуролесить с компанией лесбиянок недалеко от женской колонии, обитатели которой перекрикивались со своими возлюбленными из окон этого гигантского здания в стиле ар-деко на перекрестке всех этих улиц – Шестой авеню, 8-й, Кристофер и Гринвич, возле «Говарда Джонсона», «Прекси» и «Пам-Пам», круглосуточной закусочной на Шестой авеню, а потом пойти с ними на какую-нибудь сходку «теток» вроде «Клуба 82».

Помню, как впервые увидел Ронни на какой-то развеселой вечеринке годом раньше на Макдугал-стрит. Я выходил, а он заходил, и мы столкнулись, перешагивая через Боба Дилана, который вдрызг пьяный валялся на ступеньках и развлекался, заглядывая под юбки проходящих мимо девчонок (одним нравилось, другим – нет, а он только смеялся), и нам было не разойтись, так что Ронни сказал, глядя на Дилана: «Эх, а я ведь любил это бессознательное нечто».

С Ронни ничего было не понять, потому что, хоть у него даже постоянные девушки были, с драг-квинами он просто обожал общаться. Надо заметить, девушки у него всегда были мальчишеского вида, но, может, ему просто такие нравились.

– Был момент, я сам пробовал стать геем, – рассказал он мне, – потому что все вокруг были геями, это казалось прикольным, да не получилось.

Он очень интересовался новой музыкой и был отличным танцором – едва открывается дискотека, он уже там.

Мы уходили из «Дома» очень поздно целой компанией и шли по клубам Виллидж – Лу знал их все. В местечке «Одна десятая вечности», названном так в честь песни Джонни Мэтиса The Twelfth of Never один и тот же парень постоянно напивался и приставал к Лу: «Ну так ты гей или нет? Я – гей, и горжусь этим». Потом он швырял стакан об пол, и его выпроваживали. И еще был «У Эрни»: ни алкоголя, ни музыки, ни еды – только банки вазелина на столах в задних комнатах.

***

Мы дали в Voice объявление на полстраницы:

Приходите развеяться

«Фабрика серебряной мечты» представляет первую

ВЗРЫВНУЮ ПЛАСТИКОВУЮ НЕИЗБЕЖНОСТЬ

при участии

Энди Уорхола

The Velvet Underground

и

Нико

***

В «Кооперативе кинематографистов» в Вурлитцер Билдинг на 41-й Западной улице показывали «Моего хастлера». А еще ближе к центру в грядущую субботу должна была открыться моя выставка серебряных гелиевых подушек в галерее Кастелли, обклеенной обоями с желтыми и розовыми коровами. (В полном тексте афиши «Дома» говорилось, что в субботу представления не будет из-за «открытия выставки в галерее в самом центре города»).

Получалось, что теперь, так или иначе, мы обращались к публике по всему городу, к совсем разным людям: видевшие фильм могли заинтересоваться выставкой; ребята, танцевавшие в «Доме», захотели бы посмотреть и фильмы, – все смешалось: танец, музыка, искусство, мода и кино. Забавно было видеть посетителей Музея современного искусства рядом с хиппарями, амфетаминовыми драг-квинами и редакторами журналов мод.

Мы все знали, что грядет какая-то революция, просто чувствовали это. Не могли такие странности твориться, не разрушая определенные барьеры.

– Словно Красное мо-о-оре волну-у-у-ется, – сказала как-то Нико, глядя на происходящее в «Доме» с балкона.

Весь месяц у «Дома» останавливались лимузины. «Велветы» играли так громко и неистово, что мне подумать страшно, сколько там было децибел, и повсюду проецировались один на другой кадры. Я обычно наблюдал с балкона или занимал свое место у проекторов, вставляя между линзами разноцветные желатиновые слайды, раскрашивавшие фильмы вроде «Проститутки», «Воришки», «Кушетки», «Банана», «Минета», «Спи», «Эмпайр», «Поцелуя», «Хлыстов», «Лица», «Кэмпа», «Ешь» в разные цвета. Стивен Шор и малыш Джоуи вместе с Дэнни Уильямсом из Гарварда по очереди управляли светом, в то время как Джерард, Ронни, Ингрид и Могучая Мэри (Воронов) танцевали в садо-мазо стиле с хлыстами и прожекторами, а «велветы» играли; радужные точечные рисунки, гипнотизируя публику, кружились и скакали по стенам, огни мигали, и, закрыв глаза, можно было услышать и звон тарелок, и топот ботинок, и удары хлыста, и тамбурины, гремящие, словно цепи.

Ондин и Герцогиня кололи в толпе всех, кого хоть немного знали. Однажды со своего балкона я увидел в луче прожектора фонтан крови прямо напротив Полин Ротшильд и Сесила Битона. А как-то Ондин прибежал из уборной, сокрушаясь, что уронил свой «гвоздик» в унитаз. Пол закричал: «Вот здорово!», и так оно и было – мы боялись, они уколют кого-нибудь чужого.

Люди из толпы подходили и представлялись, это было как-то нереально. Сразу об этом не думаешь, но такие моменты оставляют в мозгу отпечатки, и потом месяцы или годы спустя ты их обнаруживаешь. Услышишь: «Это Карен Блэк», а год спустя имя всплывет в твоей памяти, когда увидишь знакомое лицо в фильме «Ты теперь большой мальчик».

Молодежь в «Доме» выглядела просто сногсшибательно, блистая и сверкая винилом, в замше, перьях, юбках, сапогах и колготках в сеточку, в лакированных туфлях, серебряных и золотых жокейских юбочках, в тонком пластике от Пако Рабана, с пластмассовыми дисками в платьях, в брюках-клеш и свитерах «лапша», в коротких-прекоротких свободных платьицах.

Некоторые ребята на вид были такими юными, что мне интересно было, откуда у них деньги на модную одежду. Думаю, они приворовывали в магазинах, – слышал, как девочки с челками говорили что-то вроде: «Буду я платить – оно ж завтра развалится». К концу 60-х борьбу с воровством в магазинах уже вели масштабно, а в 1966-м воровать было плевое дело, охранники стояли только на входе, в то время как ребята в примерочных кабинках битком набивали сумки и даже карманы – ведь вещи в ту пору были совсем крохотными.

На площади Святого Марка стали открываться бутики, комиссионные магазины мехов и, конечно, «Лимбо». Популярней «Лимбо» не было, там поначалу преимущественно армейские запасы одежды продавались, и молодежь стала одеваться в милитари. Я помню, как в колонке Говарда Смита в Voice описывались стратегия продаж и психология, используемая в «Лимбо», много говорилось о том, как именно работает мысль молодых покупателей: как-то магазину было не продать партию нелепых черных шляп, так они написали на ценниках: «Головные уборы польских раввинов», и уже к полудню всё расхватали.

***

Как-то ночью мы с Полом стояли на своем обычном посту в «Доме», на балконе, наблюдали, как танцуют ребята, и вдруг заметили некрупного мускулистого блондина, балетными прыжками пересекающего всю танцплощадку. Мы спустились поговорить с ним. Его звали Эрик Эмерсон и, как выяснилось, он был другом Ронни Катрона и Джерарда.

Несколько дней спустя мы с Полом зашли к нему на первый этаж в здании на Эй- или Би-авеню в Нижнем Ист-Сайде, за угол от офисов East Village Other. Эрик сам построил перегородки и выполнил все плотницкие работы в своем жилище, а покончив с мужской работой, притащил маленькую швейную машинку и стал шить платья – он был из тех, кого в одну категорию не втиснешь.

– Где ты научился мастерить? – спросил его Пол.

– У меня отец работал в Джерси на стройке и вечно заставлял меня приделывать кусочки дерева друг к дружке, – он неловко показывал. – Я смотрел на предметы и потом старался их повторить, так что теперь я знаю, как сделаны вещи, – он с улыбкой пожал плечами.

– А где ты научился балету? – спросил Пол.

– Моя мама постоянно водила меня в балетную школу, знаете, и там я стал танцевать с «Мьюзик маунтин груп» в Северном Джерси, а потом с «Ново-джерсийской балетной компанией» в Орандже – мы ставили «Бригадун», «Кисмет», «Самого счастливого парня», ну и так далее.

– Ну а шить ты где научился?

– Я в прошлом году был в Калифорнии и повстречал там прекрасную женщину, которая мне сказала: просто занимайся тем, что любишь, и, что бы то ни было, сумеешь это продать. Она была матерью одного из моих друзей; муж ее сконструировал фары к этим, к «тандербердам». Она много чего знала, и мы были очень близки. Она научила меня шить, а еще показала, как вести журнал и записывать туда свои мысли, – Эрик показал свой «дневник трипов», заполненный стихами и рисунками, которые он написал и нарисовал под ЛСД.

– А сколько ей было лет? – спросил Пол.

– Где-то пятьдесят пять.

– И ты с ней спал?

На это Эрик не ответил.

– Мне она казалась очень красивой, – сказал он просто и искренне.

***

Ближе к концу апреля на углу Бродвея и 53-й улицы открылся клуб «Чита». Большая была площадка, тысячи на полторы человек, шикарно отделанная – с разноцветной подсветкой и свисающими с потолка полосками винила, с кино, слайдами, кабельным телевидением и бонусами в виде телевизионной комнаты и бутика.

И с музыкой – на открытии играли «велветы», и я видел, как Монти Рок Третий носился поблизости в сияющем золотом наряде и искал, по его словам, Джоан Кроуфорд.

«Чита» был детищем Оливье Коклена, и еще в процессе подготовки Оливье попросил нас с Эди выступать в нем в роли хозяев – «Кайф Энди и Эди» хотел назвать. Но он и его спонсоры оказались слишком хорошими дельцами, а мы в те дни вовсе такими не были – сразу сникали, как только речь заходила о сроках и контрактах, и никаких обязательств на себя принимать не хотели, нам бы просто слоняться вокруг и получать удовольствие. Короче, как выяснилось, открылся шикарный замечательный клуб и – без моего участия – стал сенсацией.

Парни в «Чита» наряжались не на шутку, очевидно, пытаясь угнаться за девушками и освоить новые стили, – рубашки в горошек, брюки-клеш, сапоги и маленькие кепки.

Но самое замечательное, что там не было в продаже и капли спиртного (они решили, что все равно не смогут проверять удостоверения личности у тысяч ребят приблизительно одного возраста), но никто и не переживал по этому поводу. Теперь много и не пили – всех интересовали наркотики, а алкоголь казался чем-то старомодным.

***

Мы сами внесли аванс за запись первого альбома «велветов» в надежде на то, что потом какая-нибудь компания звукозаписи купит у нас пленки. Сняли на несколько дней одну из маленьких звукозаписывающих студий на Бродвее; за пультом были только мы с Полом, а малыш Джоуи и Том Уилсон, продюсер Боба Дилана и наш друг, просто помогали неофициально.

В собственном представлении The Velvet Underground как рок-группа не включала в себя Нико – они не хотели превратиться в аккомпанирующий ансамбль для певицы. Но, по иронии судьбы, лучшие свои песни – Femme Fatale, I’ll Be Your Mirror и All Tomorrow’s Parties – Лу написал именно для нее: ее голос, слова и музыка «велветов» вместе превращались в волшебство.

Альбом получился великий, просто классика, хотя пока его записывали, все были недовольны, особенно Нико.

– Хочу звучать, как Бо-о-оу Ди-и-илан, – выла она и расстраивалась, потому что не получалось.

Так как у нас был запланирован концерт в «Трипе» в Лос-Анджелесе, к тому моменту, как месяц субаренды «Дома» закончился, мы в бродвейской студии записали только половину альбома – All Tomorrow’s Parties, There She Goes Again и I’m Waiting for My Man. (Так и не закончили, пока до побережья не добрались – немного там позаписывались, пока компания MGM не решила впредь нас финансировать.) Я переживал, что звучание окажется слишком профессиональным. Но с «велветами», как можно догадаться, об этом не стоило беспокоиться: что в них хорошо – всегда звучат сыро и грубо.

Сырыми и грубыми я хотел видеть и наши фильмы, и звучание этого альбома напоминает текстуру «Девушек из “Челси”» снятого приблизительно тогда же.

***

«Трип» – это клуб на Сансет-бульваре, о котором нам рассказывал Донован в свой последний визит на «Фабрику», вскоре после чего тамошний менеджер Чарли Ротшильд обмолвился Полу, что мог бы ангажировать туда «велветов» с 3 по 29 мая. Пол поехал вперед нас, чтобы организовать там все, и в итоге для «велветов» снял «Замок» у Джека Симмонса, актера с задатками агента по недвижимости. Мы упаковали хлысты, цепи, мигалки и зеркальные шары с «Фабрики» и последовали за ним.

После первого представления «велветов» все думали, протянут ли они эти три недели, а критики писали: «Пусть The Velvet Underground отправляются обратно в подполье и репетируют». Но «велветы» в своих обтекаемых темных очках и узких полосатых штанах продолжали играть безумную нью-йоркскую музыку, пусть даже легкомысленная лос-анджелесская публика и не могла ее оценить; кто-то говорил, что ничего более разрушительного в жизни не слышал. В первую ночь среди гостей была парочка участников The Byrds, Джим Моррисон – кажется, по-настоящему заинтригованный, – а Райан О’Нил и Мама Касс вовсю отплясывали. На другой день в одной из газет мы прочитали отличную реплику Шер Боно, даже поместили ее потом на афиши: «Страшнее только самоубийство». Но Сонни, кажется, понравилось – он остался, когда Шер ушла.

«Велветы» не отыграли в «Трипе» и неделю, когда шериф закрыл его: ни с того ни с сего на двери повесили объявление, которое призывало всех идти на концерт Джонни Риверса в Whiskey a Go-Go вниз по улице, которым тоже владели хозяева «Трипа». В газетах писали, что брошенная жена одного из них подала на него в суд из-за каких-то денег, которые он ей должен. Мы уже готовы были уехать, когда кто-то посоветовал нам остаться, чтобы получить гонорар за весь срок, потому что, если мы уедем, то потеряем деньги, – там было какое-то правило у профсоюза музыкантов, чтобы заставить хозяев клуба платить, поэтому мы остались и послали запрос в профсоюз. (Года через три деньги нам собрали.) Так что пришлось торчать в Лос-Анджелесе до конца мая.

«Велветы» жили в «Замке», а кое-кто из наших остановился в мотеле «Тропикана» на бульваре Санта-Моника. «Замок» был большим каменным сооружением на Голливудских холмах с комнатами-темницами и прекрасным двором. Из «Замка» открывался отличный вид на Гриффин-парк и на весь Лос-Анджелес, а через дорогу находился особняк Фрэнка Ллойда Райта, в котором жил Бела Лугоши. В «Замке» останавливались многие рок-группы – только что Дилан выехал – и еще больше их здесь побывало потом до конца 60-х. Мы курсировали туда-обратно между нашим мотелем и «Замком». Делать там особо было нечего, не то что в Нью-Йорке, поэтому мы рвались домой. В то же время Билл Грэм звал нас в Сан-Франциско сыграть в «Филлморе» вместе с Jefferson Airplane, он был тогда их менеджером (Грейс Слик еще с ними не пела, была другая девушка по имени Сигни), но Лу сказал, что «аэропланов» терпеть не может и никогда, никогда играть с ними вместе не станет. (Месяцем раньше в «Доме», когда Дэнни Филдс ставил раннюю запись «аэропланов», пока у «велветов» была передышка, Лу просто бесился. Дэнни обвинял его в зависти, но Лу отнекивался, утверждая, что просто музыку их ненавидит.)

Мы не раз говорили Биллу Грэму, что ехать не хотим, что ждем не дождемся, когда же вернемся в Нью-Йорк, и было ради чего: там в журналах вышли большие заметки о новой музыкальной сцене, где упоминалась The Velvet Underground, и было глупо сидеть тут, когда можно участвовать во всем лично.

***

Пока мы торчали в «Замке», в галерее «Ферус» на бульваре Ла Сьенега открылась моя выставка «Серебряные подушки» – подушки эти были заполнены гелием и дрейфовали на разной высоте по всему залу, а в углу стоял баллон с газом. Я бы предпочел, чтобы подушки перемещались отдельно друг от друга и ровно между потолком и полом, но вместо этого они сбивались в одну кучу, а некоторые так вообще валялись на полу – гелий из них, что ли, вышел. Мы полдня провели, привязывая к подушкам грузила, чтобы они двигались, перемещались, стукались друг о друга, но нам никак не удавалось заставить их спокойно парить в центре, вечно какая-нибудь выбивалась и начинала цепную реакцию. На одной стене висела моя большая фотография в черно-серебряных тонах, а на другой – черно-белый кадр, как одна из подушек выплывает из окна нашей «Фабрики» в открытый Нью-Йорк.

***

Билл Грэм все еще был за то, чтобы привезти нас в Сан-Франциско в конце месяца, даже приехал в Лос-Анджелес нас уговаривать.

– Много я вам не заплачу, но я верю в идеалы, которые вы воплощаете, – со значением произнес он, оглядывая нас всех.

В конце концов Пол сдался и пообещал, что мы поедем, но стоило Грэму уйти, все напустились на манеру речи ребят с Западного побережья – мы к такому подходу не привыкли.

– Он серьезно? – смеялся Пол. – Правда думает, что мы верим во все это? Какие еще «идеалы»?

В этом нас многие неправильно понимали. Рассчитывали на то, что мы серьезно ко всему относимся, а этого не было – мы же не интеллектуалы.

***

Пол обвинял ЛСД в кризисе юмора в 60-х. Он говорил, что единственным, кого из-за ЛСД чувство юмора не покинуло, был сам Тимоти Лири.

И в некоторой степени он был прав, потому что стоило нам в Сан-Франциско захотеть подшутить над кем-либо, как нам говорили: «Не смейте шутить!» Они слишком близко к сердцу принимали шутку мироздания, так что наших земных шуток и слышать не хотели. Но, с другой стороны, под кислотой ребята выглядели счастливыми, наслаждались простыми вещами вроде объятий, поцелуев, природы.

В Сан-Франциско музыканты отдыхали вместе со слушателями, обменивались опытом, а в стиле «велветов» было, наоборот, отстраняться от публики – они даже спиной к зрителям играли!

Иными словами, мы определенно были не в своей тарелке.

***

– И это они называют световым представлением? – спрашивал Пол, оглядывая сцену во время выступления Airplanes: они пропускали лучи проектора сквозь стекло, залитое жидкостью. – Да я лучше понаблюдаю за сушилкой в прачечной.

У нас с Биллом Грэмом возникло множество разногласий. Это была просто разница во взглядах на жизнь Нью-Йорка и Сан-Франциско. Забавно, что стиль ведения дел у Билли был совершенно нью-йоркский – стремительный, шумный, только вот говорил он какую-то ерунду в стиле местных «детей цветов». Развязка наступила, когда мы все вместе стояли за кулисами «Филлмора» и смотрели выступления местных групп. Пол весь день, не переставая, отпускал свои уничижительные комментарии, которые Билла явным образом задевали.

– Чего они героин не употребляют? – интересовался Пол, указывая на группу на сцене. – Так все достойные музыканты делают.

Грэм ничего не ответил, только громко вздохнул. Пол знал, что выводит его из себя, так что продолжил:

– Знаешь, я целиком и полностью за героин: если ты следишь за собой, физически он на тебя никак не повлияет, – тут он достал из кармана мандарин и, очистив его одним движением, бросил кожуру на пол. – С героином и простудой не заболеешь – поначалу он же в Штатах как лекарство от простуды использовался.

Пол всеми силами старался задеть сан-францисскую природу Грэма, и этой кожурой, брошенной на пол – совершенно бессознательно, – он своего добился. Мелочи иногда важны. Грэм уставился на очистки и побледнел. Не помню точно, в каких словах, но он стал орать на нас, что-то типа:

– Вы, мерзкая нью-йоркская зараза! Мы тут стараемся, чтобы все было чисто, а они появляются со своими отвратительными идеями, да еще с хлыстами!.. – ну и дальше в том же духе.

***

В самолете по дороге домой Пол размышлял:

– Да уж, есть куча аргументов против Сан-Франциско и его «детей любви». Люди становятся такими скучными, когда собираются вместе. Надо оставаться в одиночестве, чтобы развивать индивидуальные особенности, которые и делают человека интересным. В Сан-Франциско же, вместо того чтобы становиться изгоями, как и положено тем, кто принимает наркотики, они в сообщества вступают! Напускают пафоса и зовут это религией – а потом начинается всякое лицемерие, что одни наркотики хорошие, а другие плохие…

– Нет, Лос-Анджелес мне понравился, – продолжал он, – потому что тамошние дегенераты сидят в своих домах на окраинах, а это же здорово и так современно – быть изолированными друг от друга… Не знаю, откуда хиппи понабрали этих идей, мол, посреди ХХ века нужно к племенной культуре вернуться. В смысле, в Нью-Йорке и Лос-Анджелесе люди принимают наркотики просто для того, чтобы удовольствие получить, никто этого не скрывает. А в Сан-Франциско они себе какие-то оправдания ищут, а это такая тоска… И, кстати, о фирменных нью-йоркских дегенератах. Один день в Сан-Франциско – и они покажутся такими занятными и естественными… На самом деле, я молюсь, чтобы мы вернулись к старому доброму алкоголизму…

***

После Калифорнии «велветы» отыграли в Чикаго, в клубе под названием «Бедный Ричард» где-то в Олд-Тауне. Нико укатила на Ибицу, а Лу лежал в больнице с гепатитом, но были Ингрид Суперстар, Могучая Мэри, и Энгус Маклайс – он пел вместо Лу. Клуб приглашал танцоров на пробы, что, на самом деле, было просто отличной уловкой, чтобы заставить ребят выйти на танцпол.

«Бедный Ричард» находился в старой церкви – там было ужасно жарко, – и мы показывали кино и слайды с хоров. Мы встретили там парочку ребят, которые жили поблизости, Сьюзен Пайл и Эда Уолша – они про нас с Эди читали в Time и Newsweek и видели множество фотографий Бэби Джейн в Vogue. Им, наверное, все это казалось просто удивительным – «Банки супа Campbell’s», вечеринки и сама идея быстрой славы. Они в меру своих сил старались все делать в нью-йоркском стиле.

Эд и Сьюзен каждый день приходили на «велветов», и их наряды становились все серебрянее и изысканнее – хлыстики из фольги, алюминиевые прикиды (к тому моменту «Параферналия» уже открыла свой бутик в Чикаго). Их стали считать частью шоу.

– Здорово, – говорил Эд. – Мы теперь в Чикаго звезды – об этом мы могли только мечтать, надеясь встретиться с Энди Уорхолом.

***

Чикагская жара в клубе без кондиционера не шла на пользу В.П.Н., а раз у «Дома» тоже кондиционера не было, Пол сказал Стэнли, хозяину, что мы подождем до осени, когда станет прохладнее, и тогда снимем его вновь.

Тем летом «Фабрика» казалась мне страннее, чем когда-либо. Мне тут нравилось, я здесь расцветал, но стояла атмосфера абсолютной непроницаемости – можно было находиться в самом центре и не понимать, что происходит.

Как-то все застыло. Я часами сидел в углу, не двигаясь, наблюдал, как люди приходят, уходят или остаются, и старался собрать цельную картину происходящего, но все так и оставалось фрагментарным – я не понимал, что делается вокруг. Я сидел, прислушиваясь к каждому звуку: лифт спускается в шахту, его решетка открывается и закрывается, впуская и выпуская людей, машины шумят внизу на 47-й, работает проектор, щелкает затвор фотоаппарата, кто-то переворачивает страницу журнала, зажигает спичку, разноцветные и серебряные листы шумят под струей воздуха, студентки-машинистки ежесекундно стучат на машинке, Пол вырезает заметки о В.П.Н. из газет и вставляет их в альбомы, вода льется на негативы Билли в проявочной, срабатывает таймер, жужжит фен, кто-то пытается починить туалет, в задней комнате мужчины занимаются сексом, девушки защелкивают пудреницы и косметички. Комбинация механических звуков со звуками, которые производят люди, создавала ощущение какой-то нереальности, и, наблюдая за кем-либо, из-за шума проектора ты уже и реальность воспринимал как кино.

Я второе лето одевался в серферском стиле, носил однотонные голубые и белые рубашки-поло. Многие приходили и, если я не рисовал, даже не узнавали меня, потому что на картинках в журналах я всегда был в кожаных нарядах из Виллиджского «Ливер мэна». Но было лето – лето спунфуловской Summer in the City – и было слишком жарко для моего фирменного стиля. А раз я выглядел не так, как ожидалось, никто меня и не замечал.

Однажды днем я увидел, как из лифта вышел высокий парень с темными вьющимися волосами, держа под мышкой большой конверт из оберточной бумаги. На нем был костюм от Пьера Кардена из нового бутика «Бонвит Теллер». Все вокруг просто бездельничали – кто читал, кто уставился в пространство, а Пол что-то мудрил с проектором. Никто не стал отвлекаться от собственных занятий – впрочем, как обычно, – так что парень не знал, с кем заговорить, и начал просто бродить там, рассматривая холсты, трафареты, винил, пластик и разрушающиеся стены. Если кто и занимался на «Фабрике» приемом гостей, то это Джерард, но он как раз вышел отослать приглашения на свой поэтический вечер. Парень уже с три четверти «Фабрики» обошел, когда обнаружил, что в углу сижу я; он чуть не подпрыгнул от неожиданности – было так жарко, что уже час я совсем не двигался. Он вручил мне конверт.

Послание пришло из отдела искусства MGM Records.

Тем летом я оформлял альбом The Velvet Underground & Nico, и на обложке в итоге сделал приклеенный банан – отрываешь шкурку, а под ней сам фрукт телесного цвета. (Изначально я хотел использовать для оформления что-нибудь из пластической хирургии и даже послал малыша Джоуи и его друга Денниса в медицинские архивы за фотографиями операций на носу, груди, заднице и пр. – они мне их сотни принесли! Малыш Джоуи тем летом работал на «Фабрике» полный день, забирал меня каждое утро в 11:30 из дома. С тех пор как мы осенью познакомились, он вырос дюйма на четыре и сбросил двадцать фунтов своего детского жирка.)

Парень с конвертом сказал, что его зовут Нельсон Лайон, и сообщил, что как раз был в MGM (он для них сделал обложку альбома Doctor Zhivago, только что получившего «Грэмми»), когда им понадобился курьер на «Фабрику». Нельсон сказал, что сам занесет пакет. Как он мне тогда пояснил: «Хотел с вами познакомиться».

Годы спустя, когда мы уже были хорошими друзьями, он поделился подробностями:

– Я был на вашей премьере в «Доме», и, зайдя на «Фабрику», узнал выходящего Джерарда Малангу. Он подсказал мне: «Пять этажей вверх», – а я посмотрел на его кожаный наряд, на ваш лифт-клетку и подумал: «Срань господня, прямо врата ада». И потом, когда я у вас болтался, никто даже не пошевелился, все были такими равнодушными. Кто знает, может, я – окружной прокурор, репортер Times или наркодилер – да мало ли? – а им все равно. И тут я увидел тебя – ты сидел в своих темных очках, с серебряными волосами и чуть приоткрытым ртом, растворялся в атмосфере… Было тогда в «Фабрике» что-то такое… там создавалась история: хотелось просто находиться в этой атмосфере, стать ее частью, и чем больше тебя втягивало в процесс, тем более таинственным он казался.

***

Одним июльским днем на «Фабрику» зашла Сьюзен Пайл. Она впервые была в Нью-Йорке и только что познакомилась с кампусом Барнард-колледжа Колумбийского университета на Морнингсайд-Хайтс, а с сентября должна была приступить к учебе. Теперь она собиралась на Ньюпортский фолк-фестиваль, потому что ходили слухи, будто Дилан туда снова приедет.

– То есть, – спросил я ее, – ты и впрямь из Чикаго до Род-Айленда проехала, чтобы просто увидеть Боба Дилана?

– Нет. Чтобы, если повезет, его увидеть, – рассмеялась она.

Пол был неподалеку и, услышав такое, тяжело вздохнул и покачал головой.

Сьюзен рассказала нам, что сразу после того, как «велветы» сыграли в Чикаго, туда приехали с их первым туром за пределами Сан-Франциско Jefferson Airplane, а на Уэллс-стрит только что выступила новая группа под названием Big Brother and the Holding Company.

– Ты такая модная, – сказал я ей.

На ней было клетчатое мини-платье от Бетси Джонсон с глубоким декольте и огромными рукавами. Она распахнула свою сумочку, сверкнула оттуда еще одним, серебряным, нарядом от Бетси Джонсон и сказала, что, кстати говоря, солистке Big Brother and the Holding Company по имени Дженис Джоплин совсем нечего надеть, так что Сьюзен пришлось ей как-то это серебряное платье одолжить на выступление. Им с Эдом группа Big Brother очень нравилась, каждый вечер на них ходили, совсем как на «велветов».

***

Когда людям нечем заняться, они начинают искать повод поволноваться, а не найдя, сами придумывают себе проблемы. А если они еще и наркоманы, у них по двадцать несчастий в день случается. И не важно, насколько серьезна проблема, это всегда трагедия – если они решат, что кто-то украл их жетон в прачечную, они расстроятся не меньше, чем если их любимый не вернется домой. Даже больше расстроятся.

Все становилось по-настоящему сложным, пришло время свободной любви и бисексуальности, и ревновать больше не полагалось, так что разговоры между двумя людьми, занимавшимися сексом с кем-то третьим, всегда начинались в такой спокойной и беспристрастной, безличной манере, но заканчивались неизменно тем, что этого третьего не могли поделить. Так из многих романов ушла загадка, зато добавилось комедии.

Мы часами сидели в скверах и уличных кафе, и я слушал разговоры на всякие отвлеченные темы, вроде того, «достоин» ли конкретный персонаж стать «суперзвездой» и не слишком ли кто-то погружен в себя и деструктивен. Меня завораживало, как ловко люди читают между строк, причем невозможно было понять, имеют их догадки отношение к действительности или это просто наркотический бред. Кончалось все полной паранойей и психологией, хотя поначалу было совсем невинно: «Интересно, а он уже знал, что у него сифилис, когда брюки одалживал?»

***

Тем летом многие жили (или останавливались – кажется, жить-то больше нигде не жили) в Верхнем Ист-Сайде, преимущественно в кварталах между Бродвеем и западным входом в Центральный парк, – Эрик со своей девушкой Хизер, Ронни, Пеппер, южанка, появлявшаяся в наших фильмах. Никогда не знал, кто с кем, – у них там какой-то круговорот был. И много народу останавливалось в отеле «Челси» на 23-й Западной улице – там целая компания наших друзей жила. Бриджид уверяла, что чаще раза в неделю в своей комнате и не появляется – все по гостям да по гостям.

***

Сьюзен Боттомли (по нашим фильмам известная как Интернэшнл Велвет) сразу стала настоящим открытием. Ей было всего лет семнадцать – такая высокая брюнетка, очень красивая. Когда я вспоминаю всех красавиц, которых знал, то понимаю: было что-то общее в том, как они держали голову и двигали руками. Были девушки не менее привлекательные, чем Сьюзен Боттомли, но манера двигаться делала ее просто прекрасной. Люди постоянно спрашивали: «А кто это?»

Отец Сьюзен служил окружным прокурором Бостона. У нее была состоятельная семья, и они платили за ее комнату в «Челси» и присылали ей деньги на жизнь. У Сьюзен всегда были самый дорогой макияж и самые новые шмотки. И ее тело идеально подходило для нарядов от Пако Рабана из пластиковых дисков и для коротеньких «дискотечных» платьев. А благодаря длинной шее она носила и самые длинные сережки.

Сьюзен могла часами накладывать тон, раз за разом красить ресницы «Фэбьюлэшем», она накладывала на веки тени трех оттенков коричневого, медленно-медленно мазала губы толстой колонковой кисточкой из магазина театрального грима, обводила их, а потом корректировала. Наблюдать, как кто-то вроде Сьюзен Боттомли с ее совершенными, ярко выраженными и правильными чертами лица накладывает макияж, – это все равно что наблюдать за красящейся статуей.

Джерард жил со Сьюзен в «Челси» первые месяца два после ее приезда и постоянно писал стихи про и для нее. Родители были не в восторге от ее новой «карьеры» модели в Нью-Йорке и, как она заметила, позже очень расстроились, увидев ее на фото в мусорном баке на обложке Esquire («Современная девушка к восемнадцати уже отработанный материал»). Но они не переставали обеспечивать ее, а она обеспечивала множество своих друзей. Обычная сцена для «Фабрики» – Сьюзен пишет письмо папе с просьбой прислать ей еще немного денег и вручает его Джерарду. Джерард кладет его в свой «дипломат» (он только начал им пользоваться). А потом доставляет письмо – очень по-деловому, в портфеле – в почтовое отделение Центрального вокзала и отправляет экспресс-почтой в Бостон. Тем не менее к концу лета Сьюзен пришлось взять себе соседа по комнате – навязчивого типа из Кембриджа, у которого на заднице красовалась нашивка с надписью «Флот наступает». Джерард досадовал, что этот «новый элемент» все делает, лишь бы рассорить их со Сьюзен. К осени она начала встречаться со своим ровесником Дэвидом Кроландом, а Джерард после нескольких неудачных попыток завел роман с красавицей-моделью Бенедеттой, дочерью Луиджи Барзини, автора романа «Итальянцы», и теперь писал стихи про и для нее.

***

В конце августа Тайгер Морс открыла свой крохотный бутик «Тини-вини» на Мэдисон-авеню. Ее принцип был – только искусственные материалы: винил, майлар, блестки. По всей стене висели кусочки зеркал. Когда видишь осколки зеркал, сразу понятно, что тут не обошлось без амфетамина: у каждого амфетаминщика обязательно висят дома зеркала – испорченные, помутневшие, разбитые, расслаивающиеся и т. д. – совсем как на «Фабрике». А Тайгер постоянно говорила об амфетамине. Вечно твердила: «Я – живое доказательство того, что “спиды” не убивают».

Немного позже крупная компания предложила ей финансировать создание линии пижам и пеньюаров, и, чтобы отпраздновать это, Тайгер устроила большую вечеринку в «Банях Генри Хадсона» на 57-й Западной улице, этакий модный хеппенинг вокруг бассейна с моделями, дефилирующими по трамплину и иногда даже оттуда прыгающими. Как я уже говорил, это Тайгер сделала хеппенинги частью поп-культуры, превратив их из произведения искусства в праздник. Она и сама отрывалась по полной, фланируя в своих серебряных брюках и огромных темных очках. Народ так напился, что начал прыгать в бассейн прямо в одежде, и потом приходилось нырять на дно, чтобы достать всякие важные вещи, вроде выпавшего из кармана бумажника.

Я отснял несколько эпизодов с Тайгер в ее старом бутике прямо над рестораном «Рубен» на 58-й Восточной улице, в «Калейдоскопе», где у нее было шесть швей и сотни банок с бусинами и бисеринами повсюду. До того она продавала свою одежду на 63-й улице, недалеко от Мэдисон. В те времена она делала очень дорогие, шикарные – шелк и атлас, золото и парча – наряды для женщин, которым нужны платья в стиле высокой моды, даже чересчур изысканные, чтобы подкладка подшивалась вручную и была еще вычурнее, чем само платье. Потом Тайгер уехала в Англию, а вернувшись, увлеклась пластиком и стала делать платья из занавесок для душа. Постепенно она прибрала к рукам бутик «Чита» на Бродвее, прямо за самим клубом – он тоже работал допоздна, и люди просто заходили купить себе какой-нибудь наряд по дороге на танцы.

Тайгер придумала то знаменитое платье, у которого спереди было «Люблю», а сзади – «Ненавижу». И еще платья, которые светились на танцполе, – только с ними всегда возникали технические сложности: то лампочки не работают, то батарейки сели. И к старомодным проблемам девушек вроде торчащей комбинации или вылезшей бретельки добавились еще и эти.

Я слышал, что Тайгер называли мошенницей. Ну еще бы, но она была настоящей мошенницей. И для прессы она навыдумывала о себе даже больше, чем я. Никто не знал, откуда она, – да разве это важно? Она была самобытна и многих научила развлекаться.

***

Мы познакомились с Дэвидом Кроландом на вечеринке, которую устроила «Параферналия» в честь придуманных им новых больших сережек. Как и у большинства дизайнеров бижутерии и одежды, у него был контракт с «Параферналией», которая теперь превратилась в настоящую сеть магазинов по всей стране, от Лос-Анджелеса до Вашингтона. Выглядели вещи потрясающе, но редко протягивали больше двух недель, что было очень в поп-стиле, – к примеру, знакомая дизайнерша Барбара Хоудс сама вязала просто фантастические платья для «Параферналии», которые распускались, стоило их задеть ногтем. «Параферналия» превратилась в такой массовый бутик, что уже само по себе противоречие – теперь их дизайнеры должны были производить свою продукцию в больших объемах, чтобы хватило на магазины по всей стране. Массы хотели выглядеть нонконформистски, и это значило, что нонконформизм нужно было поставить на поток.

Мы со Сьюзен стояли рядом на вечеринке в честь Дэвида. Она указала ему на своего кембриджского соседа и приказала «достать его». В «Иль Мио» были такие низкие канделябры, и первое, что сделал Дэвид, – это снял с одного из них две стеклянные подвески и тут же приделал их к серьгам Сьюзен.

(– В те дни мы были такими воришками, – сказал мне однажды Дэвид. – Помнишь, сколько раз ты из «Артура» с теми огромными толстыми бокалами уходил?)

Из «Иль Мио» мы направились на квартирную вечеринку на Пятой авеню, и Сьюзен с Дэвидом заперлись в ванной. Когда они наконец вышли, все стали бурно интересоваться, чем они там занимались, и Сьюзен сообщила: «Трахались».

Кончилось тем, что они с Дэвидом прожили вместе два года. Дэвид решил, что эти стеклянные сережки так хороши, что включил их в свою коллекцию для «Параферналии». Так что через пару месяцев канделябры в «Иль Мио» выглядели довольно бледненько.

***

Через несколько дней мы все направились на Кейп-Код в Провинстаун, где «велветы» должны были сыграть в музее Крайслера. Нью-йорская компания в серебряном шитье и коже выглядела дико на фоне загорелых массачусетских ребят. Когда наши развалились на пляже – Сьюзен Боттомли, Дэвид, Джерард, Ронни, Могучая Мэри, Эрик, Пол, Лу, Джон, Стерлинг, Морин и наш гастрольный менеджер Фэйсон, – то выглядели на песке гигантским пятном от отбеливателя, белые, как мука, нью-йоркские тела в море южного загара. Джерард надел свои кожаные плавки и надеялся очаровать публику, но все куда больше интересовались бостонцами и ирландцами.

Амфетаминщики стали всерьез сходить с ума без наркотика, кружили по улицам Провинстауна, прикладывая руки к ушам, словно плохо слышали, и постоянно спрашивали «а? что?», пытаясь въехать. В вечер, когда «велветы» играли, нагрянула полиция, потому что кто-то им донес, будто бо́льшую часть кожаных плеток и хлыстов украли тем утром из местных магазинов. Когда вошла полиция, Мэри как раз привязала Эрика к столбу и отплясывала вокруг него в стиле садо-мазо. Они отобрали хлысты и, освободив Эрика, забрали ремни, которыми он был привязан.

Наш съемный дом за пару дней превратился в просто омерзительное место, потому что унитазы засорились, – кажется, где бы «велветы» ни появлялись, туалеты обязательно засорялись, – и они начали черпать дерьмо руками и выбрасывать его из окна на улицу. Я уже был наслышан об этой их привычке, но обычно в такое не веришь, пока сам не увидишь смеющихся людей, бегущих с полными ладонями капающего дерьма.

Помню, как, гуляя по улице недалеко от пляжа, заметил Эрика – в банном халате и высоких черных ботинках со шнуровкой он выделывал пируэты на балконе без ограждений, на высоте двадцати футов. А потом в бакалее он пытался выторговать у кассира пачку Marlboro в обмен на банку Campbell’s с моим автографом. Я расписался и отдал парню банку, а тот вручил Эрику сигареты.

В какой-то момент Дэвид со Сьюзен от нас отделились и решили переехать в отель.

– Деньги и чековая книжка были у нее, – рассказал он мне позже, – так что мы зарегистрировались как «мистер и миссис Боттомли». С этого-то все и началось, – рассмеялся он.

На мой вопрос, что он имеет в виду, Дэвид с улыбкой ответил:

– Да брось, разве не помнишь, каким я был посмешищем, болтаясь с ней по всяким модельным агентствам, носил ее портфолио и надеялся, что кто-нибудь меня подзовет и спросит: «Ой, а вы сами в этой съемке поучаствовать не хотите?» Я тогда мечтал быть моделью, только не осознавал, что пытаюсь стать моделью-девушкой!

Тогда еще было немного молодых манекенщиков в новом стиле. Мужчины-модели стали популярны годом позже, когда вдруг появилось множество мужских коллекций одежды. А в 1966-м на фото нужно было просто стоять и выглядеть мужественно, чтобы служить выигрышным фоном для девушек.

***

Целое лето мы снимали всех, кто попадался под руку, в коротких эпизодах, которые потом собрали в «Девушек из “Челси”». Многие остановились в «Челси», так что мы проводили там много времени. Часто мы ходили на обед с сангрией в ресторан «Эль Кихоте», который находился там же, внизу, и все бродили туда-обратно из одного номера в другой. Мне пришло в голову объединить кусочки жизней этих людей, связав их тем, что они живут в одном отеле. На самом деле в «Челси» мы снимали не все – кое-что у «велветов» на 3-й Западной улице, на квартирах друзей и на «Фабрике», – но смысл был в том, что они все были тут, поблизости, и запросто могли оказаться в одном отеле.

Все вели себя как обычно – были собой (или занимались своими обычными делами, что часто одно и то же) перед камерой. Однажды я слышал, как Эрик пересказывал, какие указания я дал ему для съемок первой сцены: «Энди просто попросил меня рассказать о своей жизни, ну и как-нибудь в процессе рассказа раздеться, – и, подумав немного, добавил: – этим я с тех пор и занимаюсь». Их жизни стали частью моих фильмов, и, конечно, фильмы стали частью их жизни: они так увлеклись, что вскоре одно от другого я уже не мог отличить – а иногда и им самим это не удавалось. Снимая «Девушек из “Челси”», сцену, когда Ондин в образе Папы шлепает Пеппер, я так разнервничался от реалистичности происходящего, что пришлось выйти из комнаты, – но камеру-то я оставил работать. Это было что-то новенькое. Раньше, когда кто-нибудь становился агрессивным во время съемок, я всегда выключал камеру и просил их прекратить, потому что я не переношу физического насилия – кроме тех случаев, конечно, когда обе стороны не против. Но теперь я решил все это оставить в фильме, даже если придется выходить из комнаты.

Бедному Марио Монтесу здорово досталось в той сцене, когда он видит двух парней в кровати и поет им They Say That Falling in Love is Wonderful. Он должен был находиться с ними в комнате в течение десяти минут, но один из парней начал так его оскорблять, что Марио выбежал оттуда уже через шесть минут, и невозможно было уговорить его вернуться. Я ему объяснял: «Марио, ты все здорово делал. Просто вернись туда – притворись, что забыл что-то, – не дай им испортить сцену, без тебя ничего не получится», – и в том же духе. Но он был слишком обижен и больше туда не пошел.

Джек Смит говорил, что Марио – его любимый андеграундный актер, потому что он мгновенно умеет вызвать сочувствие у зрителя. И это абсолютная правда. Он жил в постоянном страхе, что его семья или коллеги по той, другой, работе узнают, что он трансвестит. Он рассказывал, что каждую ночь в своей квартирке в Нижнем Ист-Сайде молится за себя, своих родителей и всех мертвых знаменитостей, которых любит, за «Линду Дарнелл, Джеймса Дина, Элеонору Рузвельт и Дороти Дэндридж».

У Марио был классический комедийный дар выглядеть идиотом, но уметь сказать нужные слова в нужное время – только начнешь смеяться над ним, а он тут же все переиграет. (Это качество многих «суперзвезд».)

В своей части фильма Бриджид сыграла Герцогиню. Она так вошла в роль, что, кажется, всерьез начала воспринимать себя как настоящую торговку наркотиками: взяла грязный шприц и вколола его в зад Ингрид. (У самой Герцогини так не получилось бы.) Мы всё это снимали, а она давай названивать многим нашим знакомым (которые не подозревали, что участвуют в сцене) и предлагать им наркоту. Она была так натуральна, что операционистки отеля, которые всегда подслушивают разговоры клиентов, вызвали полицию. Копы приехали, пока мы еще снимали, и обыскали каждого, но обнаружили только две таблетки десоксина. В общем, увидев Бриджид в фильме, ее стали бояться не меньше Герцогини.

***

В конце сентября (как раз музей Уитни переехал в новое здание на углу 75-й и Мэдисон) мы вылетели в Бостон на открытие моей выставки.

Посреди вечера Дэвид Кроланд вдруг указал на дальнюю стену со словами: «Смотри, Энди! Это же не твоя картина!» Он был возмущен.

– Где? – спросил я, понимая, что это просто невозможно, но мне было интересно, какую именно из моих картин он не признал.

– Вон там, – он показал на холст «Сделай-сам» 1962-го. – Вон та уродливая номерная картина.

Дэвид был так юн, что не знал моих ранних работ, поэтому он и не подозревал, что оскорбляет мою работу, – он считал, что это куратор ошибся!

Я только и смог промычать:

– Ох. Ужас какой. И как она сюда попала? – В смысле, бывает, сам вдруг посмотришь на то, что сделал, и подумаешь: «А это-то как сюда попало?..»

«Велветы» просто безумно отыграли на открытии, а потом мы в составе человек двадцати заполонили бостонскую чайную какой-то старушки. Все думали, что я пошел туда ради шутки, но мне и правда очень нравились такие ресторанчики, вроде «Шраффтс».

***

Когда осенью Пол захотел снова снять «Дом», Стэнли сказал, что его, к сожалению, уже заняли. Эл Гроссман и Чарли Ротшильд открыли там клуб «Баллун фарм» и пригласили The Velvet Underground там играть, наверху, что «велветы» и делали – все равно заняться им было нечем. Так что, хоть место уже не было нашим, люди все еще воспринимали его как продолжение нашего весеннего шоу «Взрывная пластиковая неизбежность».

В подвале был бар с музыкальным автоматом, и Пол до самой весны с переменным успехом был там менеджером и даже брал деньги за вход.

Нико и Лу поссорились. (Как он объяснил: «Я устал от этих драм идиотских. Конечно, она здорово выглядит на контрастных черно-белых фото, но я устал».) Он сказал, что больше не позволит ей петь с ними, и более того, играть с ней тоже не собирался. (В этом и была проблема – это она с ними пела или они для нее играли?) В качестве прощального подарка Лу подарил ей кассету с музыкой, под которую она пела. И тогда Нико стала выступать по барам, пыталась работать с маленьким кассетным магнитофоном. Но выглядело это жалко – крупная красивая женщина поет под музыку из дешевого кассетника, и в перерывах у нее по лицу слезы катились, потому что она не могла запомнить, на какие кнопки нажимать. А Пол старался помочь ей – подкупая гитаристов вроде Тима Бакли, Джексона Брауна, Стива Нунана, Джека Эллиота и Тима Хардина обещанием сольного выступления, если они немножко подыграют Нико. (Джексон Браун и Тим Хардин отыграли на славу, Нико даже стала постепенно записывать песни для своего первого альбома, Chelsea Girl, который вышел в июле 1967-го. Но все сами хотели быть звездами, а не оставаться в тени других, так что проблема Нико разрешилась только тогда, когда Джон Кейл купил ей крохотный мини-орган и научил на нем играть.) Пока она пела, мы крутили за ее спиной коротенький фильм, снятый на 8-миллиметровке, про парня-парашютиста, а иногда показывали «Поцелуй».

Работавшая теперь на «Фабрике» Сьюзен Пайл приходила в «Дом» посидеть с Ари, четырехлетним сыном Нико, а потом отвести его в квартиру Пола в паре кварталов оттуда на углу 10-й улицы и Второй авеню. Она практиковала с ним свой французский. Он был очень красивым малышом и говорил странные вещи, вроде: «Хочу бросаться горячими снежками».

***

В сентябре в самом центре города, в огромном Виллиджском зале, который впоследствии превратился в «Филлмор ист», доктор Тим Лири устраивал свои представления – они называли их «Празднования» – для «Лиги Спиритического Духа» (ЛСД). Идея состояла в том, чтобы с помощью мультимедийного шоу показать людям, каким должен быть идеальный трип. С Лири всегда выступали люди вроде Лероя Джонса, Марка Лейна и Аллена Гинзберга. Эти выступления были такими милыми и наивными – люди рассказывали, что трип нужно планировать столь же тщательно, как и маршрут для отпуска, подбирать для него специально музыку и картинки, – а иначе, как говорил Тим, это будет просто «наркотическое опьянение». Пол все представление просмеялся, повторяя:

– Боже, доктор Лири – просто чудо! Не шоу, а бальзам на сердце!

А очаровательный ирландец Тим сообщал своей аудитории:

– Понимаете, Бог не словами думает, а образами, вроде… – тут он обводил рукой помещение, на стены которого внезапно проецировались абстрактные картинки, – …этих!

Пол был в восторге.

– Ты посмотри! – воскликнул он. – Это же точная копия нашей «Взрывной пластиковой неизбежности»! Нет, он правда классный. Только это все ни к чему, потому что теперь наркотики совсем в коммерцию превратились, им недолго осталось. Гарантирую, что через три месяца с ними будет покончено, – да и сейчас уже смех один. (В последовавшие за этим наркотические годы Пол не раз признавал: «То предсказание – мой самый серьезный просчет».)

Сходить на «Празднования» Тима Лири было все равно что прослушать курс «Кислота для начинающих». Когда наступило следующее лето, каждый второй прохожий на углу 6-й улицы и Шестой авеню триповал, а девяносто процентов оставшихся просто торчали на других наркотиках.

***

Картина «Девушки из “Челси”» всех заставила сесть и задуматься, что же мы делаем в наших фильмах (и нередко это означало сесть, встать и выйти вон). До сих пор оценки нашего творчества разделялись на «артистичное», «пошлое», «издевательское» и просто «скучное». Но после «Девушек из “Челси”» его стали регулярно награждать такими эпитетами, как «извращенное», «возмутительное», «гомосексуальное», «наркоманское», «голое» и «натуралистичное».

(Люди очень активно реагировали на эту картину. На вечеринке в ООН ко мне как-то подошла милая пожилая женщина, мы немного поговорили, и она призналась, что очень хочет посмотреть «Девушек из “Челси”». Я сказал, мы его больше не показываем, но можем что-нибудь из нового показать, это проще организовать. Она сказала, что ей нужны именно «Девушки из “Челси”», потому что, посмотрев этот фильм, ее дочка бросилась под поезд. Я не знал, что на это ответить.)

Премьера состоялась в «Кооперативе кинематографистов» на 41-й улице. Фильм длился восемь часов, но, так как мы показывали сразу две катушки, разделив экран пополам, это заняло вдвое меньше времени. Какие-то части были цветными, а какие-то – черно-белыми.

Рецензии андеграундных критиков были, как обычно, неутешительными. Но когда Джек Кролл написал длинный увлекательный обзор в Newsweek, многие захотели посмотреть фильм, и нам пришлось перебраться в кинотеатр побольше, «Синема рандеву» на 57-й Западной улице. Потом Босли Краузер написал в New York Times свою глупую заметку (это была прямо какая-то нотация, ей-богу): «Пришло время погрозить пальцем Энди Уорхолу и его друзьям и сказать вежливо, но сурово, что они перегибают палку. Все было в порядке, пока они сидели у себя в Гринвич-Виллидж или на южной стороне 42-й улицы… Но теперь их подполье разрослось до 57-й улицы и пробралось в кинотеатры с коврами… Пришло время слишком либеральным доселе взрослым пресечь эти скороспелые шалости…»

Спросите меня, какими мы были летом 1966-го здесь, в Нью-Йорке, и я отвечу – посмотрите «Девушек из “Челси”». Как сам его ни смотрю, внутри все сжимается, словно в то время возвращаюсь. Кому-то со стороны это могло показаться ужасным – «кельи в аду», – но нам там было комфортно, потому что, прежде всего, мы были сообществом людей, которые прекрасно понимают проблемы друг друга.

***

В сентябре мы стали регулярно ходить в открытый Микки Раскином в 1965-м двухъярусный бар-ресторан на Парк-авеню к югу от Юнион-сквер. Он назывался «Канзас-сити Макса» и стал лучшим местом для тусовок. «Макс» был самым удаленным от центра заведением из всех принадлежавших Микки. На 7-й Восточной у него было местечко «Два окурка», потом переименованное в «Парадокс», а еще у него был «Девятый круг», бар в Виллидж в том же стиле, что более поздний «Макс», а на Би-авеню – бар «Аннекс». Микки всегда нравилась атмосфера культурного центра – в «Двух окурках» проходили поэтические чтения, а теперь поэты и художники стали зависать в «Максе». Обычно серьезные люди толпились у барной стойки, а молодежь – в зале.

«Канзас-сити Макса» был именно тем местом, где поп-арт и жизнь в поп-стиле в Нью-Йорке 60-х совпадали: хиппари и скульпторы, рок-звезды и поэты с площади Святого Марка, голливудские актеры, разглядывающие артистов андеграунда, хозяева бутиков и модели, танцоры модерна и дискотек – все собирались в «Максе» и клубились там.

***

Однажды Ларри Риверс сказал мне:

– Я себя часто спрашиваю: что такое бар? Достаточно темное пространство, где обычно продают алкоголь и куда приходят ради общения определенного рода. Не как на обеде. И не как на танцах. И не как на премьере. Ты определенным образом вращаешься в этом пространстве какое-то время, и тебя уже узнают ставшие привычными лица. Пусть с некоторыми из них ты и раньше общался, но здесь смотришь на этот опыт уже по-новому.

Однажды я был в «Максе», когда зашел Ларри. В тот день в Спрингсе, на Лонг-Айленде, хоронили Фрэнка О’Хару, неподалеку от Джексона Поллока, и половина богемы присутствовала на похоронах. Ларри подошел с бокалом и сел за мой столик. Он выглядел ужасно. Они с Фрэнком были близкими друзьями. Когда того сбила машина, они привезли его в ближайшую больницу, где, по словам Ларри, внутреннее кровотечение у Фрэнка диагностировали только следующим утром, то есть он к тому времени уже восемь часов истекал кровью. Всех лучших друзей Фрэнка – Ларри, Кеннета Коха, Джо Лесюера и Виллема де Кунинга – вызвали в больницу, и де Кунинг с Ларри зашли к нему в палату.

– Ему казалось, что он на коктейльной вечеринке, – сказал Ларри. – Разговаривал сквозь забытье. А через три часа умер. Я сегодня сказал речь на похоронах – почти плакал. Я хотел просто описать, как Фрэнк в тот день выглядел со всеми этими рубцами, швами и трубочками. Но я не смог закончить, потому что все стали кричать, чтобы я заткнулся… – Ларри покачал головой.

Для меня это прозвучало как своеобразный гимн поп-культуре – обращать внимание только на внешнее. Надеюсь, на моих похоронах так и будет. Но, очевидно, там, в Спрингсе, люди хотели, чтобы поп-стиль держался подальше от смерти.

– Понимаю, это очень эгоистично, – говорил Ларри, – но я только и думаю о том, что уже никто не будет ценить мои работы так, как Фрэнк. Как в стихотворении Кеннета – «Ему нравится то, что я делаю».

Страшно было думать, что можно умереть только потому, что тебя привезут не в ту больницу или попадешь не к тому врачу. Я так понял, Фрэнк не умер бы, догадайся они вовремя о кровотечении.

Мы с Фрэнком были знакомы. Он был некрупный, носил тенниски и разговаривал чуть-чуть в стиле Трумена Капоте, сам ирландец, а лицо – как у римского сенатора. Говорил что-нибудь вроде: «Слушай, Цирцея, только потому, что ты превратила нас в свиней, мы тебя своей королевой считать не перестали!»

***

Я начал захаживать в «Макс». Микки был ценителем искусства, так что я подарил ему картину, а он предоставил нам кредит, и вся наша компания могла просто расписываться за обед, пока этот кредит не был исчерпан. Неплохая договоренность. Каждый вечер теперь заканчивался в освещенной лампами от Дэна Флавина задней комнате «Макса». Когда все бары сворачивались и дискотеки закрывались, можно было пойти в «Макс» на встречу с кем-нибудь – как домой, только лучше.

«Макс» стал витриной модных веяний, раньше проявлявшихся на открытиях выставок и на самих шоу: теперь люди уже не бежали в галерею, чтобы продемонстрировать свой новый стиль, а без лишней суеты направлялись сразу в «Макс». Мода перестала быть тем, что надевают, она стала местом, где необходимо бывать. И мероприятие роли не играло – «Макс» в качестве витрины модных течений это доказал. Ребята толпились у зеркала службы безопасности возле банкомата, принадлежащего банку напротив («последнее зеркало до “Макса”»), – убедиться, что прикид в порядке, – перед долгой дорогой от входной двери, мимо стойки бара, вдоль столиков с бахромой прямо в центре, наконец, в недра самого клуба.

Именно в «Максе» я начал встречать совсем молоденьких ребят, вылетевших из школы и уже пару лет тусовавшихся на улице, – суровых юных красоток с идеальным макияжем и замечательными нарядами, про которых потом узнаёшь, что им всего пятнадцать, а уже есть ребенок. Они умели одеваться, у них словно нюх был на моду. Я с такими раньше не встречался. Образованием, как бостонские или из «Сан-Ремо», они не блистали, но были очень круты, хоть и несколько комичны, – в смысле, здорово умели издеваться друг над другом, вскакивая на стулья и выкрикивая оскорбления. К примеру, если заходил Джерард, весь такой модный и гармоничный, ну чисто античный бог, – так всегда бывает, когда человек думает, что хорошо выглядит, – то одна из этих малышек в «Максе» (их прозвали п…зды-близнецы) вскакивала на стол и заходилась: «Бог ты мой, это ж Аполлон! Аполлон, а с нами не хочешь посидеть?»

Я так и не понял, были они умными с сумасшедшинкой или обычными дурочками со вкусом к вещам и чувством юмора. Неизвестно, мозгов им не хватало или благоразумия.

***

Эди Седжвик со Сьюзен Боттомли стали близкими подругами, несмотря на то что Сьюзен была на пять лет моложе. Они повстречались в Нью-Йорке в конце зимы 1966-го – две богатые красавицы из старых родов Новой Англии.

Как-то в октябре Дэвид Кроланд зашел на «Фабрику» – мы как раз сплетничали, – и я спросил, что он думает об Эди. Он некоторое время помолчал, а потом осторожно начал:

– Ну, она не знает, как относиться к людям при первой встрече… – и тут же стал смеяться над тем, как фальшиво это прозвучало: – Да что я говорю? Сноб она. Настоящий сноб! В один из первых вечеров, когда я ее увидел, в «Артуре», я обратил внимание на ее огромные серьги – в форме месяца со звездами – и спросил, не одолжит ли она их Сьюзен на пару часов. Она тут же их сняла и протянула мне. И сказала: «Я Сьюзен их дарю. Только никогда больше не проси меня что-либо кому-либо одолжить», – Дэвид улыбнулся, вспоминая. – Она была клептоманкой наоборот. Не помню такого, чтобы она зашла к кому-нибудь и ничего не оставила в подарок.

Через несколько дней после нашего разговора с Дэвидом в квартире Эди на 63-й Восточной улице посреди ночи случился пожар из-за свечей, которые она постоянно жгла, и ее привезли в госпиталь Ленокс-Хилл с ожогами рук, ног и спины.

Я однажды видел, как Эди зажигает эти свечи, и, судя по тому, как она по ним с ума сходила, это действительно была опасная привычка. Я велел ей, чтобы перестала, но она, естественно, не послушала – всегда делала только то, что хотела.

***

Той осенью после работы на «Фабрике» мы обычно направлялись в «Иль Мио», потом в «Ондин» и заканчивали в «Артуре».

Пару месяцев в «Ондине» играла команда под названием The Druids. Джими Хендрикс – это было еще до того, как он стал Джими Хендриксом, тогда он еще был Джими Джеймсом, – сидел в зале со своей гитарой и спросил, можно ли присоединиться и сыграть с ними, а они согласились. У него были короткие волосы, и он очень красиво одевался – черные штаны и белые шелковые рубахи. Это было еще до того, как он поехал в Англию и вернулся оттуда с The Jimi Hendrix Experience, задолго до Монтерея, банданы, звенящей гитары и прочего. Но ногой он уже играл. Такой был приятный, разговорчивый. Однажды сказал мне, что он родом из Сиэтла, штат Вашингтон, и мне показалось, что он скучает по дому, когда он стал описывать, как там красиво, – вся эта вода, и воздух такой. Забавно, но я помню, какая песня звучала в «Ондине», пока мы разговаривали, – Wild Thing группы The Troggs, – мне довелось услышать, как Джими ее фантастически исполнил в 1967-м в «Филлмор ист», в своем наряде благородного пирата – зеленая бархатная рубашка и мушкетерская шляпа с розовым пером. В ту ночь, когда мы беседовали, он был в простом и элегантном черно-белом стиле и немного грустный.

***

Кажется, именно той осенью черные стали культивировать афростиль. Все перевернулось с ног на голову – раньше белые умники создавали СКБН и катались на Юг, а теперь возникли сообщества только для черных, собрания и демонстрации только для черных. Белым вдруг в делах черных места не оказалось – им велели сидеть дома с их чековыми книжками.

***

В ноябре в Нью-Йорк впервые приехали The Doors и отыграли в «Ондине». Только мы зашли, Джерард окинул взглядом Джима Моррисона в точно таких же, как у него, кожаных штанах и взбесился.

– Он мой прикид украл! – закричал он оскорбленно.

В общем, так и было – наверное, Джим его у Джерарда в «Трипе» подсмотрел.

Девчонки по Джиму Моррисону с ума сходили – всех очень быстро облетел слух о новой группе с очень симпатичным и сексуальным солистом. По словам Ронни Катрона – а он должен быть в курсе, потому что часто там ошивался, – The Doors оказались в «Ондине» благодаря знавшей их еще по Лос-Анджелесу девушке-диджею, Билли. (Она там же и с The Buffalo Springfield познакомилась, которые тоже приехали на гастроли, сразу после The Doors.

– На самом деле, – сказал мне Ронни, – один-единственный раз, когда я, наивный, захотел свести Лу [Рида] с девушкой, это была соседка Билли, Дана. И так ничего не получалось, – рассмеялся он, – а тут еще The Buffalo Springfield к ним завалились с визитом прямо во время свидания, так что Лу был просто в ярости и много чего наговорил про «калифорнийских уродов», ну и они от него тоже не в восторге остались…)

***

После того как в «Ондине» сыграли The Doors и The Buffalo Springfield, клуб из модного превратился больше в роковый и там стали зависать фанатки, красавицы вроде Девон, Хизер или Кэти Звездотрах.

Из наблюдений за ними можно было понять, что в сексуальном поведении появились новые стандарты. Девушки хотели встречаться только с теми парнями, которые не обращают на них внимания. Я видел, как многие девицы игнорировали красавчика Уоррена Битти только из-за того, что прекрасно знали, как он их хочет, и липли к тому, кто их не хотел, с кем было «непросто».

***

Как заходишь в «Ондин», направо гардероб, налево красный кожаный диван, потом бар, узкое пространство со столиками, а в задней комнате танцпол, в самом конце которого кабинка диджея. Джим Моррисон стал появляться в «Ондине» регулярно, и следующей весной The Doors еще не раз там сыграли. Джим проводил у стойки ночи напролет и пил «отвертку», пока не надирался в мясо, а девчонки подходили и дрочили ему. Однажды ночью Эрику и Ронни пришлось практически нести его к такси, чтобы отправить домой, в район Западных 40-х улиц.

Джим должен был стать звездой моего первого «эротического фильма» – он согласился привести девочку и трахнуть ее перед камерой, но, когда время пришло, так и не появился. Хотя он всегда был так мил со мной – впрочем, кажется, он со всеми был мил.

***

В ноябре мы с В.П.Н. отправились в Детройт, чтобы выступить на «свадьбе модов», устраиваемой супермаркетом на территории Мичиганского выставочного комплекса в рамках трехдневного фестиваля культуры «Карнаби-стрит», в котором также участвовали Дик Кларк, Гэри Льюис (его еще в армию не забрали) с The Playboys, Бобби Хебб, The Yardbirds, Джимми Клэнтон, Брайан Хайланд и Sam the Sham and the Pharaohs. Брачующиеся, Гэри и Рэнди (она – «безработная танцовщица», а он – «художник»), согласились пожениться на публике, а в качестве приза получить трехдневный медовый «месяц» в Нью-Йорке, с участием в кинопробах на «Фабрике». Их родители наблюдали за тем, как я в роли посаженого отца вел невесту, а Нико исполнила Here Comes the Bride. Шафером был диджей местной радиостанции. На невесте было белое мини-платье, а на женихе – клетчатый пиджак в стиле Карнаби-стрит, ковбойский ремень и широкий галстук. В качестве свадебного подарка мы преподнесли им надувной резиновый шоколадный батончик «Бэби-Рут».

В ходе церемонии я разрисовывал кетчупом бумажное платье на модели. В том же месяце я с Нико и компанией уже ездил в бруклинский «Абрахам и Страус», чтобы лично прорекламировать двухдолларовые бумажные платья из «белоснежной саржи с кейсилом-р», к которым прилагался набор красок «сделай-сам». Платье было на Нико, пока я рисовал на нем. Я так и не понял, почему бумажные платья не вошли в моду, – это было так современно, так логично. Наверное, их просто плохо продвигали – в смысле, в «Абрахам и Страус» их продавали в галантерее! Мне они так нравились, что я не смог не использовать хотя бы одно на свадьбе.

***

Когда наши друзья были в городе проездом (или даже собирались остаться на несколько месяцев), Джерарду с Полом удавалось всех обеспечить жильем. Они вдвоем работали за целое агентство недвижимости (а также службу по расселению и бюро по трудоустройству) – звонили кому-нибудь, чья квартира подходила каждому конкретному приехавшему, от Нижнего Ист-Сайда до Саттон-плейс.

Я уже говорил, что Мари и Уиллард Маасы были Джерарду вроде крестных – он даже свои бумаги и вещи у них дома хранил. Я куда-то уехал на День благодарения, но потом встретился со всеми остальными в «Артуре» – они были в Бруклине у Уилларда и Мари.

Блондин из Йеля по имени Джейсон, приехавший на выходные, наблюдал, как на танцполе среди размашистых танцевальных движений в бугалу-стиле Сьюзен Боттомли и Дэвид Кроланд, похожие на роботов, уставившись в пространство друг за другом, качали головами из стороны в сторону, чуть вращаясь в медленном ритме. Такие высокие и сексуальные – смотрелись просто здорово. Кто-то сказал, будто только что заявились The Dave Clark Five.

Позже той же ночью Джейсон и в «Одной десятой вечности» продолжал пялиться на Сьюзен Боттомли и Дэвида с не меньшей завистью, что и в «Артуре». Заметив, что я за ним наблюдаю, он сказал:

– Ну да, а что? Пара-то – глаз не оторвать.

Сьюзен была красавицей и умела носить короткие шмотки 60-х, оставаясь женственной. Правда, стоило ей открыть рот, она выглядела полной дурой, но это ее только красило. Как и многие тогда, она носила с собой несколько смен одежды – просто засовывала перед выходом пару платьев или юбок в сумочку, – и Джейсон заметил у нее в сумке черное диско-платье среди сережек и туши для ресниц.

У Сьюзен Боттомли был очень неожиданный для девушки голос. Все старались его сымитировать. Такой монотонный, но не как у Нико: у Сьюзен была средне-американская монотонность. Больше всего она походила на очень привлекательную и сексуальную корову.

Лу Рид и Джон Кейл тоже были тогда в «Одной десятой вечности» и позже отвезли нас в заведение на 30-й Восточной улице, 36, которое называлось, кажется, «Раз-два-три», потому что там было три танцпола на разных этажах: первый для натуралов, второй для геев, а третий для лесбиянок. Лу исчез где-то на втором, а мы с Джейсоном направились на третий.

– Видел я «теток» и раньше, но чтобы таких… – заметил Джейсон, оглядывая всех этих девиц в брюках-капри и открытых топах кричащих цветов, вроде кошмарного розового или бирюзового. Они танцевали все вместе под Hello Stranger Барбары Льюис и тесно прижимались друг к другу, загорелые блондинки с начесами.

– Вот это отлично! – сказал Джейсон. – Все – вылитая Энджи Дикинсон. Смешно – когда я последний раз был в Нью-Йорке, самым тупым развлечением было напиться с местными. А ведь и года не прошло.

***

Вскоре после нашего возвращения со свадьбы в Детройте Трумен Капоте устраивал свой знаменитый бал-маскарад в главном зале отеля «Плаза». Все журналы и газеты окрестили его «вечеринкой десятилетия» – а ведь не только десятилетие еще не кончилось, даже, обратите внимание, сама вечеринка не началась – и там были жуткие драмы из-за того, что кого-то пригласили, а кого-то нет.

Я знал Трумена Капоте. В 50-х, еще до моего увлечения поп-артом, я так хотел проиллюстрировать книжку его рассказов, что постоянно названивал ему, пока его мама не велела мне прекратить. Теперь уж и не помню, отчего мне так хотелось объединить свои рисунки с его рассказами. Понятно, они были замечательные, очень необычные – Трумен и сам человек необычный, – о чувствительных юношах и девушках с Юга, не ладящих с обществом и живущих в своих фантазиях. Я так и видел, как Трумен покачивает головой, заполняет страницы словами, объединяет их чудесным образом, чтобы передать настроение читающему. Его книга «Обыкновенное убийство», об убийстве семьи Клаттер в Канзасе, прошумела годом раньше (девять жителей того маленького канзасского поселения присутствовали на его вечеринке, исключая обоих убийц – их казнили весной 1965-го.)

***

Генри Гельдцалер был тоже приглашен на бал, и мы решили пойти вместе, хотя наши отношения в тот год заметно охладели. Генри по-прежнему интересовался преимущественно искусством, а я преимущественно поп-культурой – поп-всем. Да и личная жизнь Генри, как я уже говорил, изменилась, и мы уже не зависали на телефоне как прежде. А у меня была новая компания – я много общался с The Velvet Underground, да и Пол Моррисси заразил «Фабрику» новыми увлечениями. (А единственное, чем Пол, кажется, абсолютно не интересовался, было современное искусство. Вообще-то он его осмеивал. Ему нравились какие-нибудь пейзажи XIX века, которые он находил на барахолках и помойках поблизости, а потом его сосед, пожилой англичанин, их реставрировал. Пол любил старые вещи – картины, мебель, фотографии, скульптуру, книги и прочее – лишь бы не современное.)

К 1966-му Пол, как до него Джерард, организовывал много наших экскурсий по городу. Я был в ту пору достаточно пассивен. Куда вели, туда и шел, тем более что я везде хотел побывать. Ведь столько всего происходило. Я уже говорил, амфетамин был так популярен в Нью-Йорке 60-х, потому что из-за обилия событий необходимо было удваивать свое время – иначе слишком многое пропустишь. Абсолютно в любую минуту можно было пойти на ту или иную вечеринку. Удивительно, как мало тянет спать, когда есть чем заняться. («Помнишь, как мы никогда не ложились?» – спросил меня кто-то в 1969-м, уже ностальгируя по эре 1965–1967. И ведь действительно целая эра была – те два года.)

И это ускорение все почувствовали. В августе 1966-го Esquire провозгласил прощание с 1960-ми – как там писали, «пусть следующие четыре года будут отпуском». А в начале статьи была моя любимая постановочная фотография, где я в костюме Бэтмена, рядом Нико в костюме Робин, и подпись: «Энди Как-его-там». (Бэтмен был в тот год очень популярен благодаря римейку телесериала, который запустили в феврале, так что кэмп поставлялся в массы и все были в теме.) Текст написали Роберт Бентон и Дэвид Ньюман, авторы сценария фильма «Бонни и Клайд», который должен был выйти в 1967-м. (Много лет спустя я прочитал интервью с ними в Film Comment, где они говорили, что гангстерский мир 30-х и андеграунд 60-х были «странным явлением, подхваченным и популяризированным средствами массовой информации», а еще что они были потрясены, когда выяснилось, что реальная Бонни Паркер жутко мечтала о славе – посылала свои стихи в газеты и так далее. Ньюман сказал: «Важен был собственный стиль – Бонни и Клайд были как Эди Седжвик и прочие “суперзвезды” Энди Уорхола. О них много пишут, но никто не знает, почему – они просто выходят за рамки, этакие эстетические изгои».)

***

Так что, когда мы с Генри пошли на труменовский бал, близких отношений у нас уже не было. Поначалу охлаждение было медленным, постепенным, но в июне 1966-го прошла Венецианская биеннале и случилась настоящая трагедия. В то время мы еще много разговаривали по телефону – почти каждый день. В смысле, я говорил с ним за день до того, как он вылетел в Египет, и все было как обычно, ла-ла-ла, счастливого пути. А на другой день я читаю в New York Times, что его пригласили куратором на Венецианскую биеннале. Мне даже не сказал!

Поначалу я был ужасно обижен этой его скрытностью, и когда меня спрашивали, что рассказывал о выставке Генри, я говорил: «Какой Генри?» Потихоньку я это пережил: ему можно было простить то, что он не взял меня на биеннале (он выбрал Хелен Франкенталер, Элсворта Келли, Джулса Олицки и Роя Лихтенштейна), – это его дело, – но почему мне не сказать-то было? Мы с тех пор друг с другом стали намного сдержаннее, хоть и были весьма дружелюбны – вот в ноябре даже на маскарад Капоте пошли вместе.

Генри приехал забрать меня на «Фабрику», и все столпились, чтобы посмотреть на нас в смокингах – так мной гордились, что я приглашен. На Генри была маска с его собственным изображением, а на мне – большие темные очки и огромная коровья голова. Подолгу я ее не носил – очень уж неудобно. Черно-белое решение вечеринки было придумано Сесилом Битоном и очевидным образом повторяло сцену в Аскоте из «Моей прекрасной леди», которую он же оформлял.

Когда мы прибыли в «Плазу», я совсем разнервничался: никогда так много знаменитостей сразу не видел. Трумен дал швейцару смокинг напрокат, чтобы тот стоял на входе и проверял по списку фамилии гостей. Всех попросили одеться в ч/б, и первыми черно-белыми пришли Элис Рузвельт Лонгворт, Кэтрин Грэм (она была почетным гостем), муж Маргарет Трумэн Клифтон Дэниел, Джон Кеннет Гэлбрейт, Филип Рот, Дэвид Меррик, Билли Болдуин, Бейб Пейли, Филлис и Беннет Серф, Марелла Аньелли, Оскар де ла Рента, Дэвид О. Селзник, Норман Мейлер, Мэриан Мур, Генри Форд, Таллула Бэнкхед, Роуз Кеннеди, Ли Радзивилл, Джордж Плимптон, Адель Астер Дуглас, Глория Вандербилт Купер и, как сказала бы Сьюзи Никербокер, «в таком духе». Мимо меня прочесала Линда Берд Джонсон – она только получила работу в «Макколлс», и репортеры уже поженили их с Джорджем Хэмилтоном. А на танцполе Лорен Бэколл танцевала с Джеромом Роббинсом, а Миа Фэрроу Синатра – с Родди Макдауэллом, пока муж Мии, Фрэнк, разговаривал с Пэт Кеннеди Лоуфорд.

По-моему, там была самая густая концентрация знаменитостей в мировой истории. Мы с Генри стояли, глазели, и я сказал ему: «Никто здесь только мы». Он согласился.

Я думал, как же это странно: в один прекрасный момент тебя приглашают на вечеринку вечеринок, куда отчаянно хотят попасть люди со всего света, но это совсем не значит, что там ты не будешь чувствовать себя полным придурком! Мне было интересно, можно ли вообще достичь такого положения, чтобы никто и ничто не могло тебя смутить? Думал: «А президент Соединенных Штатов хоть иногда чувствует себя не в своей тарелке? А королева Англии? Или они всегда на высоте – везде и со всеми?» Я пытался держаться поближе к Сесилу Битону – хотя бы потому, что знал его достаточно, чтобы поздороваться.

Я решил постоять у стеночки, как девица, и услышал, как некая дама заметила:

– Он такой прекрасный танцор, – она смотрела на Ральфа Эллисона, чернокожего автора романа «Невидимка».

Вот приблизительно такой я запомнил вечеринку Трумена. Она бы отлично смотрелась на карикатурах в журнале Mad, какой-то совсем уж сюр – в смысле, стоит оглянуться, как в голове всплывают штук тридцать известных имен.

***

Что касается биеннале, мы с Генри на этот счет еще долгое время не могли объясниться. Однажды годы спустя он поделился со мной своим взглядом на случившееся:

– Когда меня попросили быть отборщиком, я очень быстро согласился и решил, кого позову, тогда же, интуитивно. Мне даже в голову не пришло сказать: слушай, Энди, я хочу стать новым куратором современного искусства в Метрополитен, и я лучше тебе следующие пятьдесят лет буду помогать, чем сейчас дискредитирую себя как сумасшедший поклонник поп-арта.

Во время этой биеннале босс Генри, Роберт Беверли Хейл, собирался увольняться, так что Генри приходилось быть аккуратнее с собственным имиджем. Он добавил, что, по его мнению, поп-арт был «чересчур полно представлен» на предыдущей биеннале в 1964-м:

– Тогда Кастелли все здорово устроил. У него, итальянца, полно связей с тамошней прессой и судьями. Согласись, включи я тебя в программу биеннале, ты бы захотел приехать с The Velvet Underground, фильмами, стробоскопами и прочим антуражем и полностью затмил бы других художников, а это просто несправедливо.

Да, подумал я, логично, но почему ему самому было мне это не сказать – почему я должен узнавать подобные вещи из New York Times?

– Действительно, людям поп-арт нравится, – продолжил он, – потому что это медийное мероприятие, оно очаровывает, это «действо», но, как историк искусства, я почувствовал, что должен защищать традиции высокого искусства. Меня и так уже отождествляли с поп-артом – помнишь тот разворот в Life, где я в бассейне на хеппенинге? Я просто не мог больше позволить себе такое…

Да, подумал я, правдоподобно, но все же зачем мне из газет-то об этом узнавать?

– И даже если рассуждать с позиций того, как бы выставка смотрелась, – все гнул свое Генри, – картины Хелен и Жюля такие неясные и туманные, а работы Элсворта Келли – контрастные и радикальные, и я понял, что в плане цвета, контура и структуры поверхности Лихтенштейн и Келли по разным концам, а Франкенталер и Олицки посередине образуют невероятную четверку. У тебя контуры не такие четкие, как у Келли, так что ты бы так не сочетался с ним, как Рой. Так что дело не только в том, что я такой кошмарно амбициозный карьерист, – выставка в итоге хорошая получилась. И, помнишь, Энди, ты же вообще-то «прекратил рисовать» к тому моменту.

– Да, конечно, – в конце концов сказал я. – В смысле, да, Генри, я все понимаю. Когда речь идет о бизнесе, не надо думать о друзьях, я сам так всегда считал. Но можно было до New York Times мне сообщить. Просто взять и сказать другу все прямо в лицо…

– Да, да, – признал он. – Ты прав. Я должен был собраться с духом и позвонить тебе. Но я не знал, что сказать. Было так легко просто промолчать, я ведь на следующий день из страны уезжал.

Ну, по крайней мере, подумал я, это очень в поп-стиле – выбрать самое простое.

***

Я был в курсе того, что происходит на арт-сцене, хоть и перестал ходить по галереям, как раньше. Дэвид Бурдон писал об искусстве для Voice, так что мы с ним не реже раза в неделю созванивались и сравнивали, кто что видел. Как-то он позвонил, чтобы рассказать, что Life предложил ему место, а он не знает, соглашаться или нет, – то есть будет ли его согласие означать, что он «продался ради престижа». Пока мы говорили, под окном ждал лимузин, чтобы отвезти меня на открытие выставки. Я велел сначала ехать к Дэвиду на Бруклин-Хайтс.

Стояла прекрасная ночь, так что мы прогулялись по Бруклинскому мосту; лимузин ехал за нами следом. Дэвид сразу признался, что ему неловко говорить об искусстве через прессу. Когда мы перешли на Манхэттен, я сказал ему: «Ты только подумай, сколько будешь зарабатывать. В смысле, это же Life. Не валяй дурака!» Огни Манхэттена горели все призывнее, пока мы подходили ближе и ближе, но тут нас остановил полицейский. Наверное, подозрительно это выглядело – «стрелка» наркодилеров или вроде того, а в лимузине засада.

Дэвид принял предложение Life.

***

К ноябрю «велветы» прекратили репетировать на «Фабрике» и съехали от Стэнли. Лу поселился на 10-й Восточной улице, Джон Кейл жил с Нико, только что расставшейся с Эриком, Стерлинг – со своей подружкой, а Морин – на Лонг-Айленде с родителями.

«Велветы» никогда не гастролировали. Чуть раньше в том же месяце выступали в Кливленде, но они как делали – отыграют в городе и вернутся в Нью-Йорк. Они все так же часто заходили на «Фабрику», просто чтобы провести время.

***

Однажды я делал принты «Джеки» и увидел, как Лу взял телефонную трубку и передал ее Серебряному Джорджу, который тут же представился: «Да, это Энди Уорхол».

Я был не против. Так все на «Фабрике» делали. К концу 1966-го я не отвечал на звонки так часто, как раньше, – слишком уж много звонили. (Думаю, я прекратил перезванивать где-то в середине 1966-го.) В любом случае, куда веселее было позволять другим отвечать за меня, и иногда я читал телефонные интервью с собой (предположительно), которых сам никогда не давал.

– Хотите, чтобы я описал себя? – говорил Серебряный Джордж. Он посмотрел на меня, мол, ты не возражаешь? Я спросил, кто там, он ответил: университетская газета, – и я кивнул, мол, продолжай.

– Ну, я ношу то же, что и все на «Фабрике», – сказал он, оглядывая меня. – Полосатая футболка – немножко коротковата, – поверх нее еще одна, так у нас принято… и Levi’s… и толстый ремень… – Он посмотрел на мои ноги: – Я наконец перестал носить эти уродские черные походные ботинки с ремешком – перешел на более изящные в битловском стиле, с молнией сбоку… – Он некоторое время слушал. – Ну, я бы сказал, я молодо выгляжу. У меня немножко женоподобный вид, и я, бывает, манерничаю… – Тут я выглянул из-за картины. Я думал, они хотят описание одежды, но все равно я был тогда на 99 процентов пассивен, так что позволил Серебряному Джорджу описывать меня и дальше – в любом случае, что бы он ни сказал, не будет хуже, чем описывали меня некоторые журналисты.

– Ну, у меня очень интересные руки, – говорил он, – очень экспрессивные. Люди утверждают, по ним сразу можно распознать талант. То они у меня не двигаются, то касаются одна другой, то я самого себя ими обнимаю. Я всегда знаю, чем мои руки заняты… Но первое, на что обращают внимание, – это моя кожа. Она прозрачная – прямо вены видно – и серая, хотя и розовая тоже… Телосложение? Ну, я плоский, поэтому, если набираю вес, он сразу на бедрах и животе откладывается. И у меня узкие плечи, и в груди я, кажется, такой же, как и в талии… – Серебряного Джорджа понесло. – Ноги очень худые, и щиколотки у меня совсем крохотные – я такого птичьего строения ниже бедер, узкий и к ступням еще сужаюсь… «По-птичьи», верно… И я двигаюсь очень тяжело, как машина. Я не гибкий – стараюсь мало двигаться, прямо как старая дама. Наверное, далеко я пройти не смогу – так, чисто от двери до такси, ну, что-то такое – и на моих новых ботинках высокие каблуки, так что я так по-женски хожу, на носочках, – но вообще я очень… крепкий… Понятно?

Кажется, интервью подошло к концу.

– Нет, ничего страшного, – ответил Серебряный Джордж университетской газете. – О, ну, сейчас мы много работаем, делаем множество проектов – вы «Девушек из “Челси”» видели? …Да, хорошо, вы нам пару копий интервью вышлете, когда оно выйдет?

Положив трубку, Серебряный Джордж сказал, что они были поражены, потому что слышали, что я никогда не разговариваю, а тут я им понарассказывал больше, чем кому-либо. Еще они добавили, что очень удивлены тем, как объективно я к себе отношусь.

 

1967

В январе 1967-го в кинотеатрах еще показывали «Девушек из “Челси”», теперь подальше от центра, в «Ридженси» на углу Бродвея и 68-й, куда фильм переехал из «Синема рандеву» на 57-й Западной улице. А когда в «Ридженси» стали, как было запланировано, показывать картину «Игра окончена» Роже Вадима с Джейн Фонда в главной роли, «Девушки из “Челси”» перекочевали в «Йорк синема» на Ист-Сайде. У нас была договоренность с Кинематографическим дистрибуционным центром (КДЦ), который возглавляли Йонас, Ширли Кларк и Луис Бриганте, делить доходы пополам, где бы фильм ни крутили. Все были довольны, что «Девушки…» стал первым андеграундным фильмом с долгосрочным прокатом в коммерческих кинотеатрах в центре Манхэттена. В КДЦ звонили с предложением его по всей стране прокатывать, но об этом уже условились с Театральной гильдией, у которой залы повсюду.

Йонас был особенно счастлив, ему казалось, что успех «Девушек из “Челси”» – знак того, что обычные люди тоже хотят смотреть андеграундное кино. Он предложил показывать его вместе с другими андеграундными картинами, которые были у КДЦ, но Пол был против – он (мы) не позиционировал наши фильмы как андеграундные, или коммерческие, или искусство, или порно: там было всего понемножку, главное, это было «наше собственное кино». К тому же, кто знает, может, люди валили на «Девушек из “Челси”» чисто из-за обнаженки. Так что этот успех необязательно означал, что теперь подобная судьба ждет все андеграундные картины, – даже не факт, что и наши собственные фильмы будут успешными.

***

Однажды в январе New York Times, рядом с заметкой о Джеке Руби, умирающем за решеткой от рака, напечатала статью их кинокритика Винсента Кэнби: «Взрослые темы просятся на экран – кажется, много старых табу скоро исчезнет». Речь шла преимущественно о «Девушках из “Челси”» и «Фотоувеличении», и упоминался Дэвид Пикер, который тогда был шишкой в «Юнайтед артистс» и вместе с другими высокопоставленными голливудскими персонажами считал, что свобода выражения «Девушек из “Челси”» неизбежно окажет влияние на создателей традиционных картин. Дальше описывалось, как компания MGM, финансировавшая «Фотоувеличение», создала дочернюю фирму для выпуска этой картины, это тогда было обычной практикой больших компаний – организовывать новые маленькие, чтобы выпускать сомнительные фильмы, которые не смогут пройти самоцензуру Ассоциации производителей и прокатчиков. Другими словами, студии всеми силами старались продемонстрировать, что занимаются саморегулированием – платят цензорам за обзоры своих белых и пушистых фильмов, но когда у них появляется фильм неприличный, во избежание проблем создают компанию с новым именем, а сами остаются чистенькими и могут спокойно морализаторствовать по пути в банк.

Было здорово вызвать интерес Голливуда – нам казалось, это только вопрос времени, что «кто-нибудь там» захочет профинансировать наш прорыв в кинематографе, а не просто сидеть и комментировать. Ну то есть мы в 1965-м сняли «Моего хастлера», а в 1967-м Голливуд был готов поставить фильм «Полуночный ковбой» о нью-йоркском жиголо. Мы с Полом теперь постоянно читали Variety, всерьез полагая, что наконец-то стали частью настоящей киноиндустрии.

В том январе мы, как и раньше, ходили в кино на 42-ю улицу, а потом шли на Бродвей и 68-ю проверить, кто пришел на наш фильм. Мне тогда так хорошо было, казалось, у меня все получится. Фильм в «Радио-сити», представление в «Винтер-гарден», обложка Life, первая строчка в списке книг-бестселлеров, песня в чартах. И впервые все это казалось достижимым.

Джерри Шацберг, снимавший The Rolling Stones для их альбомов, устроил у себя на юге Парк-авеню еще одну вечеринку в их честь как-то воскресным вечером, сразу после появления «роллингов» на шоу Эда Салливана. Мы зашли посмотреть их по телевизору в квартиру Стивена Шора на Саттон-плейс, где он жил с родителями.

С нами в кои-то веки был малыш Джоуи – обычно я не разрешал ему ходить с нами, потому что он еще несовершеннолетний, особенно после того, как его мать позвонила из Бруклина и спросила: «Как там мой Джоуи? В неприятности не попал?» Он рассказывал, что мать постоянно ему твердила: «Зачем ты вообще с этими извращенцами общаешься?»

Мы сидели в одной из этих завешанных коврами, выдержанных в одной цветовой гамме гостиных – зеркала повсюду, журнальные столики и большие диваны – и смотрели, как «роллинги» исполняют Let’s Spend the Night Together, которую Эд Салливан заставил их переделать в Let’s Spend Some Time Together, и Ruby Tuesday – Брайан Джонс в большой белой шляпе играл, по-моему, на ситаре. Джоуи весь изнылся, чтобы его взяли на вечеринку, так что в конце концов я согласился, он ведь не только «роллингов» боготворил, ему и фотографии Джерри очень нравились. Джоуи после школы собирался пойти на «зрелищные искусства», а потом – заняться «рок-графикой». (До The Beatles рок-н-ролл забывали сразу после окончания школы, а теперь многие с ним свои карьеры хотели связать, рок в настоящую индустрию превратился.)

Перед домом Джерри стояла целая толпа тех, кто хотел попасть на вечеринку. Первым, на кого Джоуи показал мне, когда мы зашли, был Зэл из The Lovin’ Spoonful (они тогда были на пике – только выпустили Did You Ever Have to Make Up Your Mind?) в ковбойской шляпе, как и Джонс. Джоуи пошел искать Брайана – тот был его любимым «роллингом» – и нашел его стоящим в углу вместе с Китом, в обеих руках бокалы, а недалеко от них крутилась Твигги, она тогда только появилась в тусовке. Джоуи, сам ростом пять футов, очень удивился, что Брайан еще ниже. Я наблюдал, как Джоуи подошел и попытался заговорить с ним, а не получив никакого ответа, потыкал в него несколько раз пальцем – и опять ничего не добился. Тогда он повернулся к Киту и произнес:

– Я просто хотел сказать, как я им восхищаюсь, – а Кит посмотрел на него таким отсутствующим взглядом, что Джоуи отстал.

Под глазами Брайана были круги, он был мертвенно бледен, а его клубнично-русые волосы при электрическом освещении выглядели жутко. Одет он был так же, как Мик, – футболка, полосатый блейзер, белые штаны и белые туфли. Кит же был в костюме в узкую полоску.

Мик курсировал вверх-вниз по лестнице между квартирой Джерри наверху и самой вечеринкой. Я попробовал заговорить с ним, но, стоило нам оказаться рядом, появлялись какие-то девицы и пытались сорвать с него одежду. И он убегал наверх, потом разворачивался и несся вниз, буквально разбрасывая их на ходу.

***

С осени Сьюзен Пайл бесплатно подрабатывала у Джерарда: ехала из Барнарда по бродвейской линии, потом пересаживалась на Таймс-сквер до Центрального вокзала, проходила мимо лотка с автоматом для приготовления пышек «в присутствии клиента» (вот иду мимо, и мне всегда интересно, кому нужны пышки, испеченные в метро, – притворились бы, что ли, будто их не там готовят, типа «в отсутствие клиента»), выходила наверх и через универмаг «Е.Дж. Корветт» – на «Фабрику». Иногда я видел, как она Чосера читала в «Бикфорде». У Джерарда был период Бенедетты Барзини, много стихов ей посвящал, а Сьюзен их набирала и работала над антологией наших знакомых поэтов, которую на следующий год опубликовали под названием «Транзит, чудовищное издание Энди Уорхола и Джерарда Маланги». Она усаживалась по-японски на подушке и печатала на низеньком коротконогом столе без одной ножки, которую заменяла стопка журналов. Однажды я проходил мимо и услышал, как она говорила Джоуи, что присматривает другую работу, потому что нуждается в деньгах. Я предложил ей печатать не только для Джерарда, но и для нужд «Фабрики», мы бы ей платили. Спросил, сколько ей нужно, и она прикинула, что, с учетом поддержки родителей, обойдется десятью долларами в неделю. (Это пятьдесят поездок на метро.) Я тут же стал давать ей расшифровывать множество катушечных записей, звуковых дорожек к «Девушкам из “Челси”», «Кухне», «Моему хастлеру» и тому подобного, она же расшифровала часть ондиновских записей, которые вошли в выпущенный на следующий год издательством Grove press роман а, – к такому студенток обычно не допускают. Я был очень рад, что печатали тут же, на «Фабрике», потому что недавно мне пришлось осознать, что всего не предусмотришь: одна из наших машинисток унесла катушку Ондина домой в Бруклин поработать, а ее мать подслушала какой-то из диалогов, конфисковала катушку и назад не отдала.

***

На Пасху в Центральном парке устроили невероятное гуляние – тысячи человек раздавали цветы, возжигали фимиам, курили марихуану, принимали кислоту, в открытую передавали друг другу наркотики, катались голышом по траве, разрисовывали свои тела и лица люминесцентной краской, распевали псалмы, играли с воздушными шарами, вертушками на палочке, значками шерифа и фрисби. А то и просто стояли и часами друг на друга пялились. Я уже говорил, меня всегда поражало, как люди могут весь день провести у окна или на крылечке и не заскучать, но стоит им в кино прийти или на спектакль, они сразу сходят с ума от скуки. По-моему, даже самый медленный фильм не менее интересен, чем сидение на крылечке, если воспринимать его так же. И вот эти обдолбанные ребята именно такой подход и демонстрировали.

С начала года Томас Ховинг был назначен управляющим парками, и молодежь стала их использовать – гулянье считалось пока самым радикальным использованием. А когда в середине апреля Ховинга назначили директором Метрополитен, он попытался смягчить свой поп-имидж: ходил и уверял всех, что не собирается превратить музей в один сплошной хеппенинг.

В конце апреля там прошел еще один праздник – не такой, как на Пасху, но все же достаточный, чтобы все загорелись ожиданием фантастического лета в парке.

***

Весной позвонил Сташ, сын Стэнли из «Дома», и сказал, что он с тамошним барменом – насколько я помню, симпатичным ирландцем, – собирается открыть дискотеку на 71-й Восточной улице, в спортзале, и хочет, чтобы мы поучаствовали: воскресили там нашу «Взрывную пластиковую неизбежность». Весь март Нико пела в «Доме» с Тимом Бакли, Джексоном Брауном, Тимом Хардином – с любым музыкантом, которого Полу удавалось для нее найти. Леонард Коэн, канадский поэт, несколько раз заходил и просто наблюдал за ней из зала. Позднее, когда он выпустил альбом, я прочитал в рецензии, что его пение – это «протягивание одного звука через всю хроматическую гамму», и не мог не подумать о часах, которые он провел, слушая Нико…

***

Поп-мода была на самом пике – только взгляните на «Спортзал». Это был год электрифицированных платьев – виниловых, с набедренным ремнем на батарейках – и обрезанных подолов, мини-платьев с серебряной нитью, «микро-мини-юбок» с гольфами, платьев Пако Рабана из пластиковых квадратиков, соединенных металлическими кольцами, воротников а-ля Неру, вязанных крючком юбок поверх трико – одна видимость юбки. Большие шляпы, высокие сапоги, короткие шубы, психоделические принты, объемные аппликации, куча разноцветных рельефных колготок или ярких туфель из лакированной кожи. Следующее модное течение – ностальгия – пришло только в августе, когда показали картину «Бонни и Клайд», а пока шик, мини и безрассудство, набиравшие обороты с 1964-го, цвели и пахли.

Что-то невероятное происходило и с мужской модой – ребята стали соревноваться в блеске и кураже с девчонками, а это сигнализировало о грядущих крупных переменах в обществе в вопросах пола и социальных ролей. А пока множество интересующихся модой мужчин, которые последние несколько лет с раздражением советовали девушкам, что надеть, стали наряжаться сами. Это был очень здоровый процесс, люди наконец занялись тем, чем им хотелось, вместо того чтобы воплощать свои фантазии на представителях другого пола – теперь они сами могли взять и превратиться в собственный идеал.

***

Юбки становились все короче, платья – все меньше и прозрачнее, так что будь девушки еще и сексуальны в стиле Playboy или Расса Мейера, их могли прямо на улице атаковать. Вместо этого, чтобы противостоять суперсексуальным нарядам и охладить эффект микро-мини, так сказать, молодежь выказывала очень спокойное отношение к сексу. Девушка в стиле 1967-го – это Твигги или Миа Фэрроу, этакая мальчишечья женственность.

***

Tell It Like It Is стала хитом в начале года, и это вообще был новый взгляд на вещи. Интересное время в поп-музыке. Все ждали выхода нового альбома The Beatles (им оказался июньский Sgt. Pepper), но на радио уже крутили синглы оттуда – Penny Lane/Strawberry Fields в феврале, а еще I Never Loved a Man Ареты Франклин, и Mercy Mercy Mercy, и Gimme Some Lovin’, и Love Is Here and Now You’re Gone, и т. д.

***

«Спортзал» был, на мой взгляд, идеальным для 60-х местом, потому что, как я и сказал, мы всё оставили там ровно так, как оно и было, – маты, брусья, гири, канаты, гантели. Думаешь: «И правда спортзал, ничего себе, фантастика», – а когда смотришь новым взглядом на что-то давно знакомое, видишь это иначе, это неплохой поп-опыт.

Наш первый уикенд в «Спортзале» совпал с первой демонстрацией против войны во Вьетнаме. Мартин Лютер Кинг-младший, Стокли Кармайкл и другие выступили на Шип-Медоу, а потом прошли маршем до Пятой авеню. День был дождливый, и мы с Полом и Нико из окна «Фабрики» наблюдали, как толпа переходит 47-ю улицу по направлению к штаб-квартире ООН. Такие лица, как у Нико, отлично смотрятся при естественном дневном освещении – им только в окна и смотреть, в бесконечность пустыни, сквозь горизонт и т. д. Хорошо помню, как она стояла там в брючном костюме от Таффин и Фоале, а фоном звучала Happy Together группы The Turtles.

В это самое время Стокли Кармайкл выдал свое «белые посылают черных убивать желтых», и везде о нем писали, так что я даже узнал его, увидев в тот же уикенд танцующим с высокой блондинкой в «Спортзале». Из «Спортзала» мы обычно шли в дискотеку «Роллинг стоун», а потом в «Труди Хеллер», новый клуб на углу Бродвея и 49-й, в нескольких кварталах от «Чита» – и везде в ту пору играла Sweet Soul Music, – а вскоре на Шеридан-сквер открылся «Салвэйшн», вдруг появилось множество мест, куда можно было пойти.

***

В апреле мы поехали в Лос-Анджелес на премьеру «Девушек из “Челси”» в «Синема-театре». Джон Уилкок, только начавший выпускать в Нью-Йорке газету Other Scenes, приехал туда освещать нашу поездку и потом опубликовал фото с премьеры, где он сам стоит с Полом, Лестером Перски, Ультра Вайолет, Сьюзен Боттомли, мной и Родни Ла Родом.

Родни Ла Род – паренек, который много времени проводил на «Фабрике», – утверждал, что был администратором у Tommy James and the Shondells. Ростом был за шесть футов. Бриолинил волосы и носил брюки-клеш, вечно короткие, отплясывал по всей «Фабрике», хватал меня и тискал – такой неугомонный, что мне даже это нравилось: его хорошо было держать под рукой, сплошное веселье. (Когда мы выяснили, что он несовершеннолетний, и перестали таскать его с собой по вечеринкам, все в один голос сказали, что и слава богу, потому что он кого хочешь из себя мог вывести.)

Я впервые путешествовал с Ультра Вайолет. Она еще оставалась загадкой, никто не знал, чем она занимается, – держала свою личную жизнь в секрете (в отличие от прочих наших знакомых, кто беспрестанно самые интимные подробности выкладывал). Мы познакомились в 1965-м, когда она пришла на «Фабрику» в розовом костюме от Шанель и купила большой, еще влажный холст с «Цветами» за пятьсот долларов. Тогда ее еще звали Изабель Коллин Дюфрен, и волосы в лиловый она еще не покрасила. У нее были дорогая одежда и пентхаус на Пятой авеню, и линкольн она водила президентский. Была уже немолода, но все еще красива, очень Вивьен Ли напоминала.

Ультра ради внимания прессы что угодно могла сделать. Участвовала в ток-шоу как «представитель андеграунда», что было просто смешно, потому как к нам она имела не больше отношения, чем кто-либо другой.

Мои прочие девушки-звезды жаловались, что она как-то узнавала обо всех их запланированных интервью и фотосессиях и заявлялась туда вперед них. Необъяснимо, как ей вечно удавалось оказаться в кадре за секунду до вспышки. Она говорила журналистам: «Я коллекционирую искусство и любовь». На самом деле она коллекционировала вырезки из газет.

Постепенно мы разузнали, что она из богатой семьи перчаточников из французского Гренобля, что приехала в Америку еще девочкой, чтобы познакомиться с художником Джоном Грэмом (кстати, жившим в том же доме, где была галерея Кастелли), который ввел ее в нью-йоркский мир искусства. Когда он умер, она познакомилась с Дали, а потом и со мной, а после этого стала Ультра Вайолет.

Она была очень популярна среди журналистов, потому что у нее было странное имя, лиловые волосы, невероятно длинный язык и всегда наготове небольшая лекция об интеллектуальном значении андеграундного кино.

***

Мы привезли «Девушек из “Челси”» на Каннский кинофестиваль весной 1967-го – привезти-то привезли, но так и не показали. (Мне это напомнило, как на кинофестивале в центре Линкольна соизволили показать наши фильмы – на маленьких проекторах с ручным приводом в фойе! В Каннах даже до этого не дошло.)

Все организовывалось в последнюю минуту, как обычно. За день до вылета мы взяли с собой в «Макс» билеты на самолет и раздали их там. Помимо нас с Полом, Джерардом и Лестером Перски, который должен был помочь нам продвигать фильм, поехали Родни Ла Род, Дэвид Кроланд, Сьюзен Боттомли и Эрик. Несколько часов спустя, в десять утра, мы сели в самолет во Францию.

Уезжая в Канны, Эрик оставлял свою квартиру на последнем этаже на углу 80-й и Центрального парка, которую полностью покрасил в черный цвет, исключая белую деревянную отделку. Я спросил, кто у него остановится на время его отъезда, а он ответил:

– Да никто.

– А возвращаться ты не собираешься? – спросил я.

Он неопределенно покачал головой.

– А разве ты там свои вещи не оставил?

Он кивнул, а потом сказал:

– Я совсем запутался. Слишком много людей, принимаешь всё близко к сердцу, всё на наркотиках завязано и тому подобном, так что я даже рад, что ты меня позвал.

Эрик только что расстался со своей подружкой, Хизер, – она бросила его и отправилась в Лондон. Формально Эрик был женат, и я спросил у него об этом.

– Я повстречал свою жену, Крис, у Бена Франка в Лос-Анджелесе три года назад, – рассказал он. – Я возвращался от своей подружки домой под кислотой и увидел Крис, у нее еще были такие огромные бирюзовые глаза, как потом оказалось, линзы. Мы сразу же полюбили друг друга, поехали в Лас-Вегас и в тот же день поженились. У нас родилась дочь – Эрика. Крис вернулась вместе со мною в Нью-Йорк – как раз тогда я пытался как-то определиться со своей жизнью, перед самым знакомством с тобой. Я очень привязался к жене и с ума сходил, когда она вслед за мной стала практиковать свободную любовь; потом ударился в гомосексуализм, а когда покончил с ним, начал вытворять штуки вроде того, что предлагал своих девушек Джиму Моррисону в «Ондине», чтобы он как бы получал удовольствие через меня, такая связь между нами, Джимом и мной. Это все равно что знакомить друг с другом своих любимых друзей, – при мысли обо всех дорогих ему людях, занимающихся друг с другом любовью, на лице Эрика возникло странное, горькое выражение, – словно все твои возлюбленные на твоих глазах сливаются в одно целое.

Я спросил, развелся ли он с Крис, женившись второй раз. Не развелся.

– Мне дали какую-то бумажку в суде, – сказал он, – но когда они захотели, чтобы я всю процедуру прошел, я забил на это.

Никогда не знал, что думать об Эрике, – идиотом он был или умницей? Он мог очень глубокую и оригинальную реплику подать и тут же какую-нибудь глупость ляпнуть. Таких людей много, но Эрик был самым интересным из них, потому что доходил в этом до крайности – никогда не поймешь, гений он или умственно отсталый.

Странно – мне-то казалось, будто Эрик с нами все вечера проводил, а из его рассказа о последних месяцах я понял, что нет, мы с ним давно не виделись.

Приехав в Канны, мы обнаружили, что тот, кто должен был там все подготовить, не организовал ни одного показа. Даже Лестер, ответственный за продвижение нашего фильма, ничего не мог поделать – было слишком поздно.

Тогда мы решили просто провести там время в свое удовольствие – это мы умели: ходить по вечеринкам, кататься на водных лыжах, встречаться с иностранными киношниками – познакомились с Моникой Витти и Антониони, чей фильм «Фотоувеличение» был снят в одно время с нашими «Девушками из “Челси”». А еще мы встретили Гюнтера Сакса, наследника шарикоподшипникового производства, который привел нас познакомиться со своей женой, Брижит Бардо. Она пришла и стала развлекать нас, как образцовая европейская жена, а я все думал, как же это мило – быть самой Брижит Бардо и заботиться о том, чтобы гостям было комфортно!

Однажды мы приехали в огромный красивый шато в деревне. Пока мы осматривали окрестности, его хозяин все твердил Сьюзен, как она прекрасна, и что, останься она с ним на пару дней, сможет забрать что угодно из его дома, набитого антиквариатом. И тут с экскурсии по замку вернулся Дэвид, очень взволнованный тем, что в одной из ванных увидел портрет, на котором был изображен кто-то, очень напоминающий его самого, – и все подтвердили его наблюдение.

Мы уже собирались уезжать, а хозяин все не мог уговорить Сьюзен остаться, тогда он, славный парень, все равно разрешил ей взять что-нибудь из замка. Дэвид советовал ей выбрать самое дорогое, а вместо этого она шепотом спросила у Джерарда, где та самая ванная с портретом. Сьюзен покинула дом с картиной под мышкой, а потом в машине, посреди французских просторов, преподнесла ее Дэвиду. Он поцеловал ее – был просто в восторге, но вскоре вспомнил о практичности: «Может, стоило провести с ним пару дней, тогда прихватила бы еще какую-нибудь мебель…»

Потом мы выяснили, что картина была портретом Сары Бернар.

***

Во Франции Эрик не хотел тусоваться с нами:

– Я сейчас ни с кем не могу общаться, мне бы просто писать в свой журнал и быть наедине с самим собой.

– У тебя столько «дневников трипов», – сказал я, – что ты с ними делаешь? Где они?

– Многие тут со мной, я их при себе держу, но, к сожалению, во время трипов я многое теряю…

Раз Эрик сходил с Джерардом покататься на водных лыжах и однажды был с нами на вечеринке, а потом решил отправиться в Лондон – мы же сначала хотели заехать в Париж и Рим.

***

В Риме в наш отель ежечасно приходили сообщения, одни и те же безумные сообщения от Эрика – он потратился и не мог заплатить за отель.

Первое, что нам пришлось сделать, приехав в Лондон, – это отправиться в Кенсингтон и разобраться с его счетом. Потом я прочитал ему стандартную лекцию, которую рано или поздно читаю всем своим «суперзвездам», когда мне начинает казаться, что они слишком зависят от меня в финансовом плане. Сказал ему:

– Эрик, слушай, ты молод, красив, людям нравится, когда ты рядом. Неужели ты не понимаешь, что вокруг множество жутко богатых людей, которые скучают в своих огромных, прекрасных и пустых домах? Мысли широко. Не мелочись. Не надо в отелях останавливаться! Познакомим тебя с богачами, и будешь как сыр в масле кататься. Надо уже и самому об этом задумываться, Эрик. Мы не всегда будем тебя из неприятностей вытаскивать. Просто стань «прекрасным гостем», и отели тебе уже не понадобятся. Ты сам развлечение, не упускай своих возможностей! Люди больше ценят то, за что им приходится платить…

Ну и так далее. Короче, я велел ему проституировать.

Большинство из нас вернулось в Нью-Йорк через пару дней, проведенных в Лондоне, самым ярким воспоминанием о котором у меня осталось то, как Родни Ла Род прыгнул на колени к Полу Маккартни, едва его увидев (вот что я всегда любил в Родни – он делал все, что другой, может, тоже хотел бы сделать, но не решался). Дэвид со Сьюзен решили вернуться ненадолго в Париж, а Эрик остался в Лондоне в доме моего тамошнего арт-дилера, Роберта Фрейзера, молодого, красивого и прекрасно одетого в костюмы в узкую полоску – а еще у него была в Мейфэре своя галерея.

***

В «Доме» в середине 1967-го произошла еще одна смена руководства. Теперь во главе стал Джерри Брандт, полностью там все переделал и назвал клуб «Электрическим цирком». Мы пришли на большую вечеринку-открытие – интересно было посмотреть, что произошло с помещением, которое мы год назад превратили в дискотеку.

Разница между «Взрывной пластиковой неизбежностью» и «Электрическим цирком» сводилась к разнице между поп-культурой примитивного периода и периода «раннего шика». Это как разница между деревенской дискотекой и клубом в здании с парадной лестницей. Годом раньше мы первыми устроили медиа-шоу из подручных средств – фольги, кинопроекторов, светящихся трубок и зеркальных шаров. Но тут в 1966–1967-м родилась целая поп-индустрия, и все кончилось массовым производством оборудования для световых шоу и товаров для развлечения. И еще отличным примером того, как много вещей изменилось за столь короткое время, стала «Комната Эрика для траха». При нас это был просто небольшой альков вдали от танцпола, где валялась парочка вонючих матрасов на тот случай, если кому-то нужно будет прилечь, но обычно Эрик просто затаскивал туда девушек для занятий сексом во время представлений В.П.Н.; теперь же, у новых владельцев, это место превратилось в «Комнату для медитаций» с коврами, искусственным газоном и здоровой пищей.

***

В начале лета мы все поехали в Стеклянный дворец Филипа Джонсона в Нью-Ханаан, Коннектикут, на бенефис Мерса Каннингема, устроенный хьюстонским фондом де Менила. Молодой парень из Техаса по имени Фред Хьюз был организатором со стороны фонда и, услышав, что кто-то интересовался, какая рок-группа сыграет, проинформировал:

– Есть только одна рок-группа – The Velvet Underground.

Он видел «велветов» в «Доме» год назад, когда был у нас проездом из Хьюстона в Париж, где работал в галерее Айоласа. Когда он увидел в «Доме» Нико, то поверить не мог, что она та самая девушка из «Сладкой жизни», в которую он заочно влюбился, – в смысле, вот она, во плоти, прямо перед ним, на площади Святого Марка.

Фред вырос в Хьюстоне, где в замечательном доме по проекту Филипа Джонсона жили великие меценаты Джон и Доменик де Менил со своими пятью детьми – Джорджем, Филиппой, Франсуа, Аделаидой и Кристофом. Фреду было чуть за двадцать, но он успел подростком поработать над их арт-проектами и приобретениями. Еще до поездки из Техаса во Францию он купил для себя одну из моих работ и организовал показ наших фильмов в Хьюстоне. Потом на Венецианской биеннале он познакомился с Генри Гельдцалером, и в следующий приезд Фреда в Нью-Йорк тот привел его на «Фабрику».

В то хипповое время Фред выделялся – был единственным из нашей молодежи, кто оставался верен костюмам с Сэвил Роу. Все на него глазели, потому что одет он был безупречно – словно из другой эры. Когда он впервые пришел к нам, на нем был свободный двубортный темно-синий костюм, синяя рубашка и голубая бабочка. Они с Генри повстречали в лифте Ондина, которого Генри представил как «лучшего на сегодня актера андеграундного кинематографа», на что Ондин обворожительно улыбнулся:

– Я так рад это слышать, а то обычно меня грязной свиньей называют.

Они втроем зашли, когда мы смотрели эпизод с Алленом Миджеттом из нашего 25-часового фильма под названием ****. Генри отвел меня в сторонку и шепнул, что Фред работает на де Менилов, а это было просто магическое имя – так они увлекались искусством. Но и сам по себе Фред был очень милым – молодой и настоящий денди.

Фред тут же горячо сообщил мне, что любит мои работы и что мои фильмы просто прекрасны, а я реагировал как обычно – что-то там промычал, как бывает, когда неловко благодарить. Я сказал, что мы собираемся пообедать в Виллидж и пригласил его присоединиться. Фред рассмеялся и заявил, что путешествие до «Фабрики» на 47-й улице уже стало для него приключением, потому что дальше от центра он еще не был, так что Виллидж для него – буквально экспедиция в неизведанное. Когда закончилась катушка, включили свет и Фред обернулся оглядеть мастерскую, на большом красном диване черный парень трахал белого. Раньше я их не заметил – наверное, начали во время последнего показа.

***

Фред отобедал с нами, а потом стал заходить на «Фабрику» почти каждый день. Утро и день он проводил в фонде де Менила, встречаясь с людьми вроде Нельсона Рокфеллера и Альфреда Барра из Музея современного искусства, а оттуда прямиком шел на «Фабрику» подметать полы. Почему-то все у нас начинали с подметания полов – Пол провел за уборкой несколько месяцев, прежде чем начал чем-то еще заниматься. Думаю, это просто казалось естественным, потому что у нас было грязно, и из-за всей этой толпы становилось еще грязнее. Фред одевался все элегантнее – черные пиджаки с галунами, рубашки с бабочками в тон. Однажды заявился в огромной шляпе под Тома Микса. (В итоге он мне ее отдал, и меня много в ней фотографировали в декорациях «Одиноких ковбоев».) Но самое смешное, что ему в ту пору было лень ехать домой переодеваться для встреч с друзьями из высшего света в заведениях вроде «21», поэтому он так при полном параде и ходил у нас с веником.

Когда в 1967-м появился Фред, я уже практически не рисовал, но вскоре начал работать над большими «Электрическими стульями» для своей полной ретроспективы в Швеции. Фред сразу же был вовлечен и в кино, и в искусство – договорился о заказе для меня от де Менила на съемки заката для их проекта о реставрируемой ими взорванной церкви в Техасе. Я тогда много закатов наснимал, но что-то они меня не удовлетворили. Кстати, именно на оставшиеся от того заказа деньги мы с конца 1967-го по начало 1968-го и снимали «Одиноких ковбоев».

***

Но когда проходил бенефис Мерса Каннингема в здании Филипа Джонсона, мы еще не так близко знали Фреда – я помню, что мест в лимузинах, на которых добирались от дома де Менилов на 73-й к парку, где был фуршет для заплативших за билет по тысяче долларов, не хватало, но Филиппа де Менил и Фред были с нами очень любезны и настояли на том, чтобы Пол с Джерардом заняли их места. (Сами они в результате поездом добрались до Нью-Ханаана и от станции шли к Стеклянному дому пешком.)

***

В то время было повальное увлечение наборами для пикника из «Брассери» с красно-белыми клетчатыми салфетками. Те, кто заплатил по сотне за билет, получали за свои деньги эти самые наборы – а также дозу The Velvet Underground и выступление танцоров Каннингема под аккомпанемент кейджевских скрипки, гонга, радио, захлопывающихся дверей, «дворников» и двигателей трех автомобилей. Там был Джаспер Джонс, и я услышал, что осенью он переезжает на Хьюстон-стрит, в бывшее здание банка, а Сьюзен Сонтаг переберется в его квартиру на Риверсайд-драйв.

Я торопился осмотреть филипсовский музей андеграундного искусства. Джерард выступал с «велветами» и поэтому прихватил свой хлыст, на Поле был камзол XVIII века и кружевная рубашка, я был в джинсах и кожаном пиджаке, а Фред выглядел по-студенчески – свитер шетлендской шерсти или что-то вроде того. Болтаясь по музею, мы четверо выглядели персонажами из разных фильмов. В тот момент там никого больше не было, и Пол стал пересказывать свое исследование современного искусства, которое мы на «Фабрике» уже наизусть знали, – только Фред не был еще посвящен. В любом случае, Пол всегда добавлял что-нибудь новенькое:

– Современное искусство – это одна только убогая графика, – говорил он, стоя у одной очень хорошей абстрактной картины. – Время настоящего искусства ушло и, боюсь, на долгие годы. Будь эти убожества хорошей графикой, люди бы такими их и признали, но нет, они просто уродливые, безвкусные и банальные. Нет больше искусства, один плохой графический дизайн, который отчаянно пытаются наполнить каким-то смыслом. В смысле, хотите по-настоящему абстрактный дизайн – отправляйтесь в Гарлем пялиться на старый линолеум! Современное искусство – это всего лишь графики и панельки, слишком уж глубоко осмысляемые кучкой идиотов.

Фред потерял дар речи – он в жизни ничего подобного не слышал, тем более от того, кто работает на художника. И перед самим этим художником. А рядом еще висел один из моих «Автопортретов». Фред будто хотел что-то возразить, но так ничего и не сказал, просто стоял, завороженный, пока Пол продолжал свою мысль.

– Если не изображаешь мужчину, женщину, кошку, собаку или дерево, то это не искусство, – говорил Пол. – Заходишь в галерею, смотришь на какие-то подтеки и спрашиваешь кого-нибудь из заумных галеристов: «Это что? Свеча? Столб?» – а они вместо этого называют тебе имя художника. «Это Поллок». Имя его называют! И что? Кончается это тем, что люди смотрят на ценники под этой плохой графикой в галереях и покупают все, на что хватает денег.

– Это все равно что читать об архитектуре, – Пол понизил голос: мы все-таки были в доме известного архитектора. – Все эти глупости в жалких журналах – об оконных и дверных проемах в современных стеклянных панелях. Здания никакие, вот они и изобретают язык, чтобы хоть звучало весомо.

Что в Поле было здорово, так это то, что слушать его было одно удовольствие, какую бы чушь он ни нес. Мог и тебя самого назвать идиотом, а ты бы не возражал – даже смеялся бы, потому что делал он это феерично.

– Пошли найдем The Velvet Underground, – предложил Пол, и мы вышли на улицу.

Уже стемнело, но огни Стеклянного дома освещали деревья и траву вокруг, и все было заставлено корзинками для пикника. «Велветы» уже начали играть, и Джерард поспешил присоединиться к ним. Я размышлял о том, что обычно «Фабрику» представляют как место, где у всех схожие взгляды, – в действительности же мы были компанией противоположностей, невесть каким образом оказавшихся вместе.

***

Фред совсем увлекся. Переехал из прекрасного дома де Менилов в отель «Генри Хадсон» на 57-й Западной улице, там жили многие наши. Он бросил свою гламурную изысканную обстановку ради стандартной комнаты в вест-сайдском отеле – он был очарован захудалым блеском «Фабрики» и желал его всё в бо́льших дозах. Когда он впервые пошел – точнее, попытался пойти – в «Макс», на нем была его ковбойская том-миксовская шляпа, и Микки остановил его на входе и заявил:

– Я тебя не знаю.

Как Фред мне говорил, он был настолько потрясен, что просто сказал: «да? ну ладно», вышел и направился, чтобы утешиться, в эксклюзивный «Эль Морокко». (Мало что так добавляет человеку идиотизма в неловкой ситуации, чем дурацкая шляпа.)

***

Говорят, что всегда хочешь того, что получить не можешь, что «трава зеленее» и все такое, но в середине 60-х я никогда, никогда-никогда и на мгновение так себя не чувствовал. Настолько я был счастлив делать именно то, что и делал, именно с теми людьми. Конечно, были моменты в моей жизни, когда я хотел много такого, чего у меня не было, и завидовал тем, у кого оно было. Но в тот момент мне казалось, что я в нужном месте и в нужное время. Это было сплошное везение и сплошная сказка. И если у меня не было того, чего хотелось, я чувствовал, что это дело всего лишь пары дней. Ни о чем особо не волновался – все само плыло к нам в руки.

***

В мае в Монреале на берегах реки Сен-Лоренс открылась Всемирная выставка, и в американском павильоне было шесть моих «Автопортретов», поэтому мы с Фредом и Джоном де Менилом вылетели в Канаду на личном самолете Джона посмотреть на них.

Американский павильон представлял собой геодезическую сферу работы Бакминстера Фуллера, с алюминиевыми солнцезащитными шторами, капсулой с «Аполлона» и длинной открытой лестницей. Такое и ожидаешь увидеть на международной экспозиции. А неожиданным было то, что в остальном американское искусство составлял поп-арт – секция называлась «Креативная Америка». Помню, осматривая ее, я подумал, что теперь Штаты разделились на два лагеря – один официальный, серьезный и «значительный», а другой фривольный, в поп-стиле. Люди делали вид, что миллионы рок-н-ролльных пластинок, которые покупают их дети, ничего не значат, а слова какого-то экономиста откуда-нибудь из Гарварда – значат. Так что американская экспозиция была своего рода официальным признанием того, что людям интересно просто наблюдать за знаменитостями.

Из искусства там были еще работы Раушенберга, Стеллы, Пунса, Зокса, Мазервелла, Д’Арканджело, Дайна, Розенквиста, Джонса и Олденбурга. Но по большей части это была поп-культура – фильмы и изображения звезд, бутафория, ремесла, индейские промыслы, гитары Элвиса Пресли и Джоан Баэз. И они были не частью, а сутью экспозиции: поп-Америка – это и есть Америка.

Раньше считалось, что интеллектуалы не в курсе, что происходит в другой части общества – массовой культуре. Эти сцены из ранних рок-н-ролльных фильмов так устарели – старомодные персонажи впервые слушают рок-н-ролл, притопывают ножкой в такт и говорят: «Здорово. Как, ты говоришь, это называется? Рок-н… ролл?»

Когда Томас Ховинг, директор Метрополитен, говорил об экспозиции с тремя древними бюстами египетских принцесс, он бесцеремонно назвал их The Supremes. Все теперь стало частью одной культуры. Поп-взгляд давал людям понять, что они сами и есть часть истории, что им не нужно прочитать книгу, чтобы стать частью культуры, – нужно ее просто купить (как пластинку, телевизор или билет в кино).

***

Пол считал, что на «Фабрике» должно быть больше порядка, как в обычном офисе. Он хотел превратить ее в настоящую кинопроизводственую-деньгодобывающую компанию и не видел никакого смысла в том, чтобы позволять всем этим молодым и немолодым ребятам шататься там без всякой цели. Хотел изжить царившую последние несколько лет привычку приходить и бездельничать. Вообще-то это было неизбежно – мы общались с таким количеством людей по всему городу, что наш круг разросся до сотен человек, и уже нельзя было круглые сутки держать двери нараспашку, слишком безумно.

Пол стал отличным офис-менеджером. Он единственный разговаривал с деловыми людьми, читал Variety и искал симпатичных или забавных (а лучше и то и другое) ребят для съемок в фильмах. Он придумывал стройные теории, чтобы выдавать их на интервью, – к примеру, у него была целая презентация на тему того, как наша организация похожа на старую систему звезд в MGM: «Мы верим только в звезд, и наши ребята совсем как у Уолта Диснея, только с той разницей, что они современные люди, а значит принимают наркотики и занимаются сексом».

***

Бо́льшая часть заявлений Пола для газет в напечатанном виде выглядела вопиюще. Поначалу это были просто реплики то тут, то там, но к концу следующего года интервью о нас были полны его разглагольствований. Ранний стиль «Фабрики» пришел из поп-арта, где не говорят, а просто делают всякие непотребства, а с прессой общаются «жестами», что куда артистичнее. Но сейчас все изменилось – каждый был готов к формулировкам, а Пол без формулировок – ничто.

Чтобы превратить «Фабрику» в воображаемый им офис, Пол заставил треть ее площади перегородками, поделив пространство на маленькие кабинки. Он намеревался дать людям понять, что теперь на «Фабрике» занимаются бизнесом – делопроизводством с пишущими машинками, скрепками, конвертами, папками и офисными отсеками. Хотя в том виде, как он себе это представлял, бизнеса не получилось – люди начали использовать эти кабинки для секса.

***

Тем временем мы стали мишенью яростных атак на почве наркотиков и гомосексуализма. Если нападки делались в умной, веселой манере, я и сам с удовольствием читал их. Но если кто-нибудь на полном серьезе критиковал нас в прессе «на моральных основаниях», я думал: «Чего они к нам привязались? Чего не возьмутся, скажем, за бродвейские мюзиклы, где в любой постановке, наверное, больше геев, чем на всей “Фабрике”? Чего не нападут на танцоров, модельеров или дизайнеров? Почему именно мы, когда стоит только включить телевизор, и увидишь сотни актеров голубее голубого, а их никто не трогает? Почему мы, когда самые популярные голливудские красавцы вечно рассказывают в интервью, как выглядит девушка их мечты, а сами постоянно дружков за собой таскают!»

Естественно, педики на «Фабрике» были – мы существовали в индустрии развлечений, а это ж весело! Естественно, у нас было больше геев, чем, скажем, в конгрессе, но наверняка меньше, чем в вашем любимом телешоу про полицейских. На «Фабрике» можно было продемонстрировать свои «проблемы», и никто бы тебя за это не возненавидел. А если ты можешь превратить свои проблемы в развлекательный процесс, тебя еще больше полюбят за то, что ты достаточно силен, чтобы признаться в собственной инаковости и даже уметь над ней посмеяться. В смысле, на «Фабрике» не было лицемерия, и, думаю, причина, по которой на нас так много и неистово нападали, заключалась в том, что мы отказывались подыгрывать, лицемерить и скрываться. Это подстегивало тех, кто желал сохранить старые стереотипы. Я спрашивал: «Неужели людей, играющих в эти имиджевые игры, не волнуют те несчастные, которые просто не могут вписаться в ту или иную роль?»

Когда среди наших ребят случались нервные срывы или попытки самоубийства, начиналось: «Видите? Видите? Вот до чего вы их довели! Раньше с ними все было в порядке!» Ну, на это я могу ответить только, что, если кто-то был в порядке до встречи с нами, он и потом оставался в порядке, а если у них были серьезные проблемы – порой никто и ничто тут не могло помочь. В смысле, на улице полным-полно людей, которые сами с собой разговаривают. А не так чтобы ко мне приходили новорожденные с идеальными анализами, а я их растлевал.

И натуралов на «Фабрике» тоже хватало. Просто гомосексуальность бросается в глаза, но на самом деле многие болтались у нас из-за красивых девчонок.

Конечно, говорили, что «Фабрика» рассадник порока уже потому, что там «все можно», но, на мой взгляд, это как раз было очень хорошо. Один парень-натурал как-то сказал мне:

– Здорово не быть пойманным на чем-то, даже самим собой.

К примеру, если мужчина видит двух парней, занимающихся любовью, случается одно из двух: его это или возбуждает, или не возбуждает – и так он узнает, кем является он сам. Думаю, люди должны увидеть абсолютно все и решить для самих себя, а не позволять другим решать за них. Как бы там ни было, «Фабрика» определенно многим помогла с решениями.

***

Тем летом я познакомился с Кэнди Дарлинг.

***

Обычно считают, что мы стали много общаться с местными драг-квинами в 1968-м, потому что до того, как Пол пригласил Джеки Кертиса и Кэнди сниматься в «Плоти», у нас они не появлялись. Конечно, в ранних фильмах у нас был Марио Монтес, но Марио переодевался женщиной только для выступлений – в жизни он никогда такого себе не позволял, – и был скорее явлением шоу-бизнеса, а не общественно-сексуальной сферы, как настоящие драг-квины.

До 1967-го драг-квинов все еще не признавали в традиционных субкультурных сообществах. Они не выходили за границы своей привычной среды – окраин больших городов, обычно маленьких грязных отелей, держались «своих» – изгои с плохими зубами и запахом, с дешевым макияжем и убогими нарядами. Но потом, как в свое время наркотики пришли в жизнь обычных людей, проявились и проблески в сексуальной сфере, так что многие стали отождествлять себя с драг-квинами, видя в них «сексуальных радикалов», а не унылых неудачников.

В 60-е у обычных людей начались проблемы с сексуальной идентификацией, и некоторые многое о себе понимали, общаясь с драг-квинами. Так что тогда люди даже хотели с ними соприкасаться – им будто становилось легче уже от того, что они могли сказать себе: «По крайней мере я знаю, что я не драг-квин». Вот так в 1968-м, после многих лет отторжения, люди стали принимать драг-квинов – чуть ли не искать их расположения, приглашать повсюду. Даже несмотря на новую моду «смотри на вещи здраво/не лезь не в свое дело/занимайся собой», в драг-квинах было нечто такое, что вызывало вопросы. В смысле, это «нечто» – оно всех занимало.

– А она «заправляет»? – спрашивали драг-квины Джеки Кертиса о Кэнди, а он отвечал им:

– Слушайте, ну даже Гарбо иногда надо приводить в порядок свои украшения.

Сама Кэнди называла свой пенис «мой недостаток». Всегда было неясно, как же звать драг-квинов – «он», «она» или что-то среднее. Обычно это получалось интуитивно. Джеки я всегда звал «он», потому что мы были знакомы до того, как он стал драг-квином, а Кэнди Дарлинг и Холли Вудлаун – «она», потому что они уже были такими, когда мы встретились.

***

Но если в 1968-м драг-квины стали частью общей фриковой культуры, в 1967-м они все еще считались экзотикой. Одним жарким августовским днем «лета любви» мы с Фредом шли по Вест-Виллидж забрать брюки, которые мне сшили в «Ливер мэн». Полно было кайфующих «детей цветов» и наблюдающих за ними туристов. 8-я улица представляла сплошной карнавал. В каждом магазине лежали пурпурные «дневники трипов», психоделические постеры, пластиковые цветы, бусины, фимиам и свечи, а еще там был спин-арт – зажимаешь кисточку между спицами и создаешь собственный образец поп-арта (такое любили делать под кислотой), – и ларьки с пиццей, и тележки с мороженым – ну чисто луна-парк.

Прямо перед нами шел парень лет девятнадцати-двадцати с битловской челкой, а рядом с ним – высокая вызывающая блондинка-драг-квин на высоченных каблуках и в сарафане, со специально спущенной с плеча бретелькой. Они оба смеялись, и когда мы повернули на Гринвич-авеню, где у стен стоят проститутки, то увидели, как блондинка оглянулась и громко сказала, чтобы все местные педики слышали:

– Ой, ты только посмотри на этих зеленых ведьм!

Тогда парень обернулся. Он узнал меня и попросил расписаться на бумажном пакете с английскими нарядами из бутика «Каунтдаун». Я спросил, что в пакете.

– Атласные штаны для чечетки – для моей новой пьесы, «Слава, волшебство и золото». Премьера в сентябре – я пришлю вам приглашение. Меня зовут Джеки Кертис.

Я присмотрелся к блондинке. Издалека она была намного привлекательнее – вблизи становилось заметно, что у нее проблемы с зубами, но все равно она была лучшей из местных драг-квинов. Джеки представил ее как Хоуп Слэттери, так Кэнди поначалу звала себя – в действительности ее звали Джимми Слэттери и она была родом из Масапеки, Лонг-Айленд.

Позже, когда я уже знал их обоих достаточно хорошо, Джеки рассказал, как они познакомились:

– Я повстречал ее практически на том самом месте, где и тебя, – прямо у палатки с мороженым «Саттер» – и сказал ей: «Какая-то ты, кхм, странная». А она ответила: «Я привлекаю внимание, потому что я будто женщина с экрана». Я посмотрел на нее и подумал: «Да ладно. Ну кто так выглядит на экране?..» Потому что, Энди, выглядела она ужасно. Пока Кэнди не занялась собой, она была похожа на служанку из фильма «Обед в восемь». А зубы… Зубы… – Джеки покачал головой, мол, давай не будем вспоминать про ее зубы. – Честно говоря, больше всего она походила на куклу Сеньора Распутника – блондинистая башка на руке, помада и большие глаза-пуговицы… Ну, знаешь, Сеньор Распутник? Из шоу Эда Салливана? В общем, мы зашли в «Саттер» и купили наполеон. Она откусила кусок, и единственный ее нормальный зуб тут же вывалился. И вот мы пялились на зуб в ее ладони и смеялись как сумасшедшие: «О господи, о господи, о господи…» Я тогда подумал: «Она невероятная». Проводил ее домой, в отель «Севентин» на 17-й улице между Третьей авеню и Стайвенсант-парк, тихой улочке с невысокими домами, множеством горшков с цветами и деревьев. Я был так наивен, просто не понял, что она задолжала за квартиру – даже когда заметил ее вещи прямо в коридоре. Увидев их, она развернулась на каблуках и перебежала дорогу. Когда я догнал ее, она заглядывала в чьи-то окна. К решетке подошла собака, и она затянула: «Собачка хорошая? Хорошая собака, хорошая…»

А я подумал: «Она пытается собаку убедить в том, что она настоящая женщина!»

Она тем временем не знала, как забрать свои вещи, – она вылезла из квартиры через окно, и ей было стыдно. Хозяева знали ее манеру сбегать, так что она боялась там появляться. Кэнди так тронула меня, потому что я узнал в ней себя, – я сам не от мира сего. Сразу написал «Славу, волшебство и золото» и пригласил ее туда той же осенью.

Когда слышишь, что человек коренной нью-йоркец, ждешь, что он будет модный и все такое. Так что когда Джеки сам себя называл наивным, в это верилось с трудом, потому что он вырос на углу Второй авеню и 10-й улицы, в Нижнем Ист-Сайде, у своей бабушки Слаггер Энн, владевшей там баром.

Я сказал ему:

– Да брось ты, Джеки, какой ты наивный, если вырос в Ист-Виллидж?

– Ну да, – он посмотрел на меня, – но это не совсем Гринвич-Виллидж, знаешь ли.

Я его понял. Для ребенка Вест-Виллидж был намного дальше, чем расстояние в несколько кварталов.

***

Джеки и Кэнди провели вместе весь остаток лета, так что Слаггер Энн даже дала Кэнди место барменши.

– Моя бабушка, – рассказывал Джеки, – не знала, что Кэнди по природе не женщина. И уж точно она не знала, что Кэнди придет на работу в комбинации! Но она привлекла новых клиентов – нескольких вест-виллиджских геев, которые поверить не могли, что она нашла работу.

Работать в баре было мечтой Кэнди. Она хотела походить на женщин, что работают официантками на Десятой авеню, – это ее любимая фантазия. После проститутки, над которой измывается клиент. Или лесбиянки – тоже ей нравилось. Главное не быть мужчиной.

Кэнди не желала быть идеальной женщиной – это слишком просто, да и сразу бы ее выдало. Она хотела быть женщиной со всеми ее маленькими неприятностями – стрелками на чулках, подтекшей тушью, неверным любовником. Даже просила тампаксы, мол, ей срочно необходимо. Казалось, чем реальнее становились ее маленькие женские проблемы, тем меньше становилась ее главная беда – член.

Эрик как-то упомянул, что знал Кэнди еще в 1964-м.

– Я видел, как они с Роной гуляли по Бликер-стрит. Приезжали на поезде из Масапеки и притворялись подружками-лесбиянками.

Рона была из «Макса».

– Кэнди ходила к доктору-немцу на углу 79-й и Пятой авеню, мы к нему все ходили, – вспоминал Эрик. – Словно бюро знакомств – все друг дружку знают. У Кэнди только-только начала грудь расти от этих гормонов.

***

Битловский Sgt. Pepper звучал тем летом отовсюду – его крутили везде. Обязательной униформой для мальчиков стала куртка сержанта Пеппера – китель с высоким воротником и красными эполетами и прямые штаны с лампасами – клеш больше был не в моде. Что касается причесок, многие ходили в стиле Кита Ричардса – носили растрепанные пряди разной длины.

***

Эди жила там же, в Челси, но на «Фабрику» заходила нечасто. Как-то сразу после ее ухода Сьюзен Пайл полезла в сумочку за фенобарбиталом и обнаружила, что в ее аптечке пусто – там лежала только оставленная Эди расписка.

***

4 августа модельер Бетси Джонсон, помолвленная с Джоном Кейлом, устраивала вечеринку «Возвращение Льва» у себя на Западном Бродвее. Были танцы – под The Rascals (Groovin’), Арету Франклин (Respect) и The Jefferson Airplane (Somebody to Love). Когда бы ни заиграли The Doors с Light My Fire – а играли они часто, длинная версия, – Джерард мрачнел. Он так и не простил Джиму Моррисону, что тот скопировал его кожаный стиль. Ну и что, что Джим сделал его популярным: чем более известным становился Моррисон, тем сильнее Джерард чувствовал себя обманутым.

Джим только что отыграл в «Сцене» и должен был появиться в нашем фильме «Я, мужчина». Тем летом Нико, которую мы всё пытались снять в полнометражном фильме, наконец сказала:

– Ладно. Снимусь у вас, но там должен быть Джим.

Она тогда с ума по нему сходила. Когда она спросила его, он согласился, сказал, что все знает об андеграундном кино, учился в киношколе и т. д. Но в итоге Нико заявилась с голливудским актером Томом Бейкером.

– Джиму его менеджер не разрешил, – пояснила она, – а это хороший друг Джима из Лос-Анджелеса, он хочет сниматься, – и мы решили, почему бы и нет.

Мы закончили «Я, мужчина» за несколько дней до вечеринки у Бетси, и фильм должен был скоро пойти в «Хадсоне» (последним из нашего там показывали «Моего хастлера»). «Я, мужчина» был серией эпизодов с этим парнем, Томом, который встречается с шестью разными женщинами в Нью-Йорке – с кем-то спит, с кем-то разговаривает, а с кем-то ругается. Наверное, прошел слух, что нам для разнообразия нужна толпа девушек для съемок, что подсказало Виве идею, будто она может стать одной из наших статисток, так что она подозвала меня у Бетси и спросила, возьмем ли мы ее.

Это был всего лишь наш третий разговор с Вивой. Как-то в 1963-м на открытии выставки она подошла ко мне и представилась, тогда она еще жила с фотографом и пыталась стать модным бильд-редактором. Не помню, о чем мы в тот раз говорили, – наверное, об искусстве (она знала многих художников). Луис Уолдон, наш знакомый общительный актер, повстречал ее в Виллидж году в 1960-м и рассказал мне об этом следующее:

– Я познакомился с Вивой в закусочной «Джо» на 4-й Западной улице. У нее по всей голове были струпья, которые она постоянно ковыряла. Она только вышла из психбольницы, где лежала с нервным срывом. Спросила, чем я занимаюсь, – вспоминал дальше Луис, – а я ответил, что я актер. Она смерила меня взглядом и сказала: «Ты – кто? Не похож на актера». Я сказал, что все-таки актер. А она: «Да ну прямо там». Она тогда рисовала. Была моделью в Париже, но не пробилась там, так что вернулась к себе, в нью-йоркский пригород, а родители отправили ее в психбольницу.

Я удивился, услышав, что у Вивы был нервный срыв, – она всегда говорила, что почти был.

– И когда она оправилась? – спросил я.

Луис посмотрел на меня:

– Брось, разве она оправилась?

– Ну, настолько плохо ей больше не было? – поинтересовался я.

– Нет, в этом вся Вива – настолько плохо ей вообще не бывает. Она плоха ровно настолько, чтобы свести человека с ума, и соображает ровно столько, чтобы вовремя это прекратить… – Луис с Вивой постоянно ругались (они друг друга стоили), но тем не менее очень друг другу нравились.

В ту ночь у Бетси я знал о Виве только то, что видел своими глазами. У нее было поразительное лицо, не сразу поймешь, красавица она или уродина. Я как-то полюбил ее облик и был поражен ее осведомленностью в литературе и политике. Она постоянно болтала, а голос у нее был бесконечно утомленный – невероятно, как в голосе женщины может быть столько скуки. Она рассказала мне, что только что снялась обнаженной в фильме Чака Уэйна «Чао, Манхэттен» и спросила, не собираюсь ли я снимать новый фильм. Я ответил, что у нас завтра съемки, и дал ей адрес, чтобы она могла прийти, если захочет.

***

Я знал, что скоро у нас будут новые проблемы с цензурой, – по крайней мере если наши фильмы будут привлекать внимание, – и, наверное, подсознательно я понимал, что неплохо бы иметь хоть одного нормального героя в каждом фильме. Формально в определение «непристойности» входила характеристика «не представляющий собой общественной значимости», и я подумал, что, если взять кого-нибудь красивого вроде Вивы, посадить голышом в ванну и заставить говорить умные вещи («знаешь, Черчилль по шесть часов в ванной проводил»), шансов обойти цензуру будет больше, чем с хихикающей девочкой, которая лепечет: «Дай потрогать твой член». Это просто тупая стратегия для законников, по мне так все мои актеры были классными – те, кто был собой перед камерой, – и я их одинаково любил.

Вива на той же вечеринке призналась мне, что по уши влюблена в скульптора Джона Чемберлена, а он любил Ультра Вайолет. Спросила, что я знаю об Ультре, в чем ее секрет, почему ее обожают мужчины, а я сказал, что совсем ничего о ней не знаю. И спросил в свою очередь, знает ли что-нибудь сама Вива.

– Абсолютно ничего, – ответила она. – Откуда у нее деньги?

Я этого тоже не знал, но, поскольку это был первый вопрос, который задавали об Ультре, – в конце концов, она дорого одевалась, ездила на линкольне и жила на Пятой авеню, – я удивился, что и Вива задала его. Позднее, когда я узнал ее лучше, то выяснил, что именно это интересовало ее и во всех остальных людях: «Откуда у них деньги?»

Это был третий раз, когда мы разговаривали, а второй случился в 1965-м, когда она пришла на «Фабрику» просить у меня денег. Небрежно так, будто требовала зарплату – а я тогда ее даже не знал! Она сказала дословно следующее: «Мне нужна двадцатка, вы можете себе это позволить». У нее была привычка во время разговора элегантно так почесывать промежность поверх одежды. Я произнес бессмысленную фразу, которую всегда говорят, не желая раскошелиться: «Денег нет». На той вечеринке в честь Львов – она тоже была Львом – я видел ее впервые после того случая и поинтересовался, что заставило ее попрошайничать в тот день.

– Ну, – начала она, – Джерард всегда звал меня на «Фабрику», а я всегда отказывалась, а потом узнала, почем продаются ваши картины, и в следующий раз пошла с ним.

– А как с Джерардом познакомилась? – спросил я.

– Да как-то в «Челси». Мы с сестрой снимали там комнату, однажды нам шестнадцать долларов не хватило на квартплату, и тут пришел Джерард и давай приставать, а я сказала: «Убирайся, Джерард, все же знают, что ты педик!» – а он очень расстроился и стал кричать: «Да с чего ты взяла? С чего ты взяла?» – а я ответила, будто все говорят, что он твой парень, и он разозлился: «Да ничего подобного! Ничего подобного!» – так что я посоветовала ему попробовать с моей сестрой, но она его тоже послала, а когда я пришла на «Фабрику» посмотреть на тебя, ты меня с деньгами тоже послал, вот и все.

***

На другой день Вива приехала в квартиру, где мы снимали «Любови Ондина» (изначально как часть ****, но потом мы решили этот фильм отдельно выпустить). Она с ходу расстегнула блузку и показала нам грудь: соски она заклеила пластырем, так что во время съемок мы заявили Ондину: если он хочет увидеть ее голой, придется заплатить за каждый снятый ею предмет одежды, включая оба пластыря.

Все мы любили Виву – мы таких еще не встречали, и с тех самых пор она забесплатно снималась во всех наших фильмах. Она даже писала обзоры наших фильмов в местном издании Downtown, подписываясь Сьюзан Хоффман (ее настоящее имя) и посвящая себе целые пассажи: «Вива! – это уморительная смесь Греты Гарбо, Мирны Лой и Кэрол Ломбард… в ней сочетаются элегантность 30-х и язвительная прямота 60-х». Мы выбирали фразы из Вивиных восторженных излияний о себе самой и помещали их на наши афиши. А почему нет? Все, что она писала, было правдой.

И если можно избавиться от цензоров, запутав их, то Вива подходила идеально: когда она раздевалась, было непонятно, должно ее тело возбуждать или остужать – «похоть» оказывалась под большим вопросом.

***

В августе 1967-го Пол, Ультра, Ондин, Билли и я прилетели в Калифорнию на премьеру «Девушек из “Челси”» в лос-анджелесском «Президио». Нико там уже не было – она провела лето в «Замке» с Джимом Моррисоном, но потом уехала с Брайаном Джонсом на фестиваль в Монтерей. (Эди какое-то время тоже прожила тем летом в «Замке». Она пересекла страну в микроавтобусе-«фольксвагене», – не знаю, кто был за рулем, – в последнее время ей в Нью-Йорке совсем поплохело от наркотиков.)

***

Мы разбились на две группы. Ондин, Билли и девушка, которую они звали Орион, Ведьма с Бликер-стрит, – их амфетаминовая подруга из Нью-Йорка, которая только переехала в Сан-Франциско, – составляли одну группу. Они постоянно терроризировали «детей цветов» и каждую секунду повторяли, что терпеть не могут Западное побережье. Я как-то зашел к ним, когда они только приняли белладонну, и наблюдал, как друг Ондина, абсолютно голый, только в носках в горошек, уронил мраморную столешницу себе на ноги и ничего не почувствовал. Ондин заявил:

– Нет другого такого галлюциногена, как белладонна. Это зрительный яд.

Я и от других слышал, что кислота по сравнению с белладонной – ничто.

Оставшиеся просто бродили по городу, стараясь почувствовать его атмосферу на исходе «лета любви». Хиппи Сан-Франциско нервно относились ко всему, что превышало, так сказать, психоделический уровень бедности: во всем, что стоило денег, они видели Устроенность, и когда мы пару дней разъезжали на лимузине с открытым верхом, нанятом для нас кинотеатром, мы были для них как красная тряпка для быка – «дети цветов» оборачивались на нас на улице и глазели с презрением. Нам было все равно, даже забавно, а Пол, конечно, веселился вовсю – даже придумал, как еще больше разозлить типов с Хейт и Эшбери: требовал притормозить у компании ребят в бусах и цветах, опускал стекло и спрашивал:

– Скажите, где ближайшая Армия Спасения? Хотим прикупить хипповской одежды.

Разъезжая по разным районам города, мы говорили о «Черных пантерах». (Наряду с «негром» и «черным» появился термин «афроамериканец», но не прижился – это все равно что пытаться переименовать Шестую авеню в Авеню Америк.) «Черные пантеры» привлекали много внимания, разгуливая по Сан-Франциско со своими пушками, и остановить их было нельзя, потому что закон не запрещал носить оружие – главное, чтобы не на виду. Но раньше этой формальностью никто не пользовался, и теперь оружие шокировало, особенно хипповский город, занимающийся любовью, а не войной.

***

Целый год прошел с тех пор, как мы с «велветами» выступали в «Филлморе». Еще многие триповали, но в целом явственно ощущался спад, и в следующем месяце журналисты уже писали, в какую помойку превратился район Хейт-Эшбери – повсюду мусор и пластиковые бутылки на тротуарах, грязные следы от светящейся краски, такой поначалу красивой. Октябрь стал бесконечной похоронной процессией «хиппи, преданных сынов средств массовой информации», устраиваемой подлинными хиппи, которые всерьез были заняты организацией коммун и теперь возмущались поведением понаехавших за лето молодых раздолбаев, называя их «несерьезными» хиппи. Той осенью появилось ощущение, что вся хиппи-культура за лето была уничтожена – превращена в массовую и коммерческую.

***

Во время наших прогулок мне пришло в голову, что из Сан-Франциско Вьетнам выглядит намного реалистичнее, чем из Нью-Йорка – в бухте можно было увидеть, как в Юго-Восточную Азию отправляются корабли.

***

По обычным меркам калифорнийские девушки были симпатичнее нью-йоркских – пожалуй, блондинистее и здоровее, но все же мне больше нравились нью-йоркские – странные и невротичные (девушка кажется более привлекательной и хрупкой, когда она на грани нервного срыва).

***

Большинство новых благотворительных хипповских магазинов и служб в округе стали закрываться или уходили в минус. Многие хиппи уезжали в коммуны по всему калифорнийскому побережью, на запад Колорадо и Нью-Мехико. В Нью-Йорке «Диггеры» как раз открывали свой бесплатный магазин «Кофе и тушенка» на 10-й Восточной улице, прямо рядом с квартирой Пола, и Country Joe and the Fish только отыграли на той же улице в парке на Томпкинс-сквер; в небе, над облаком марихуаны, местный художник Фрости Мейерс устроил лазерное шоу.

***

Кажется, весь Сан-Франциско был удручен тем, как много амфетамина крутилось в городе тем летом, – особенно «дети любви» переживали, что он так популярен, потому что «спиды» делают человека агрессивным, а как раз против этого хиппари и выступали. Но там и любой другой наркотик можно было достать.

Мы как-то столкнулись на улице с Гэри, нашим нью-йоркским знакомым. У него были короткие волосы и спортивная куртка – выглядел совсем пай-мальчиком. Но его футляр от аккордеона оказался битком набит марихуаной. Мы завернули в один из лесбийских стрип-клубов, где одни девушки изображали, что занимаются сексом с другими девушками, и танцовщица выбирала кого-нибудь из публики и начинала хлестать. Гэри задрал свою куртку сзади и показал нам что-то вроде рации, по которой он связывался с «центром». Он был очень далек от наркотиков там, в Нью-Йорке, занимался в Школе визуальных искусств. Я спросил, как он попал в этот бизнес, а он ответил, что последние два месяца до отъезда из Нью-Йорка провел в школьной уборной, смоля косяки, которыми его снабжал один преподаватель. Потом он поехал с другом в Сан-Франциско, где у того были связи. Они пересекли мост Золотые Ворота и добрались до этого многоуровневого дома в округе Мэрин. Под окнами был припаркован феррари, внутри дома музыкального оборудования было на несколько рок-н-ролльных групп, а стоило нажать на кнопку, на потолке начиналось светопреставление и кровати начинали крутиться. Телевизоры стояли во всех спальнях, ванных и кухнях, а в каждой кладовке было по стереосистеме.

– Ну, думаю, вот круто! – сказал Гэри. – А они мне: «Круто? Чувак, да мы нищие. Плохая была неделя, взяли не больше десяти тысяч». Утром мы спустились на кухню – хозяйка открыла холодильник и оглядела все эти гранулы, витамины, фруктовые соки и наркотики. Взяла пузырек с длинными игольчатыми кристаллами и спрашивает: «С чего сегодня начнете?» Я отвечаю: «Трава была бы в самый раз». А она встряхивает свои кристаллы и говорит: «Приму немного этого. Не желаете?» Я тоже принял – и подумал, что человеком мне уже не быть…

Стриптизерша хлестала кого-то за соседним столиком. Я сказал Гэри:

– Говорят, ты тут шлюхой подрабатывал.

Он удивился, а затем очень смутился:

– Ну да…

Я-то просто хотел подразнить его, а выяснилось, что попал в точку.

– Совсем немного, когда только приехал, – он стал защищаться, – ребята просто передо мной онанировали, дрочили друг дружке, отсасывали мне – сам-то я никому минет не делал.

Мы ушли из стрип-клуба, попрощались с Гэри и пошли прогуляться. Проходя мимо какого-то здания, услышали, как кто-то репетирует.

– Господи, какая же невероятно плохая здесь музыка, – затянул Пол. – Ты только подумай: Сан-Франциско не сумел ни одного достойного музыканта представить! Ни Дилана, ни Леннона, ни Брайана Уилсона, ни Мика Джаггера – никого. Да хоть бы Фила Спектора! Какие-то ничтожные группы и ничтожные звуки. Они ошибочно полагают, что музыка – дело коллективное, они так обо всем думают… – Тут группа заиграла громче. – Нет, ну ты послушай, – продолжал он. – Одни надоевшие имитации плохой имитации белых, имитирующих черный блюз-бэнд. The Beach Boys стали самой лучшей американской группой, потому что приняли калифорнийский стиль жизни с его бессмысленным тщеславием без извинений и смущений – иди на пляж, склей девчонку, валяйся на солнце и точка. И это самый изысканный из подходов – музыка вместо слов. Конечно, их лучшая песня God Only Knows не стала таким хитом, как должна была бы стать в Америке, – покачал он головой. – Даже не знаю… – Тут музыка совсем обезумела. – О господи! – закричал Пол, закрывая уши. – Слава богу, мелодий у них нет – хоть не привяжутся.

***

В ту поездку мы читали в колледжах лекции и отсняли материал для «Мотоциклиста», но у нас так и не вышло порадовать сан-францискцев – если мало улыбаешься, они относятся к тебе враждебно.

***

Как-то в сентябре мы с Полом отправились в «Хадсон-театр» посмотреть на публику, пришедшую на фильм «Я, мужчина». Через пару недель у нас там была премьера «Мотоциклиста», и мы хотели узнать, смеются ли зрители, мастурбируют или делают заметки, чтобы было понятно, нравятся им комедия, секс или искусство.

Мы зашли и заняли свои обшарпанные места. Впереди группой располагались несколько студентов, тут и там кучками сидели люди в плащах. Шла сцена, в которой Том Бейкер пытается соблазнить девчонку и говорит: «Тебе нужно расслабиться». А она ему: «Я просто плохо тебя знаю», – а потом он спрашивает: «А тебя заводит, что я сижу здесь голый?» А она говорит: «Ну, играла бы музыка, я бы завелась…»

Долго мы там не сидели – ровно столько, чтобы понять, что ребятам это кажется уморительным. Когда мы уходили, парень в кассе сказал нам, что больше всего народу у них во время ланча.

***

Чем больше времени мы проводили в «Максе», тем больше встречали новых людей. Там была троица симпатичных малышек, знакомых между собой целую вечность, – Джеральдина Смит, Андреа Фелдман и Патти Д’Арбанвиль. Патти выросла в Виллидж. Ее родители все еще жили напротив кафе «Фигаро», там девчонки и зависали до самого закрытия, а потом шли к Патти домой ночевать. Однажды осенью в «Максе», когда все в клубе сидели молча и рисовали в своих «дневниках трипов» – за исключением сумасшедшей драг-квин, которая вытанцовывала на столе под Reflections группы The Supremes, – я уговорил Джеральдину рассказать о себе.

– Я ходила в три разные католические школы Бруклина, и меня отовсюду выгнали – тогда я попала в школу Вашингтона Ирвинга, – рассказывала она, кивая в сторону 16-й улицы и Ирвинг-плейс, в нескольких кварталах отсюда.

– А как насчет Андреа? – спросил я.

– Ну, Андреа ходила в продвинутую школу для творчески одаренных детей, «Кинтанос», она кучу денег стоила – из тех школ, куда можно не ходить, если настроения нет. Прямо рядом с «Ондином».

Я не мог их представить за партой или за рабочим столом. Ну, может, не больше парочки дней в году. Так что мне было непонятно, как они достают лучшую одежду и разъезжают везде на такси. Той ночью я взял и спросил Джеральдину напрямик, где же они берут деньги. Она показала на свою ровесницу в другом конце комнаты.

– Мы с Андреа живем с Робертой на углу Парк-авеню и 31-й, – сказала она.

– А Роберта где деньги берет? – снова спросил я.

– У нее очень богатый муж.

Я опять посмотрел на эту Роберту, пока Джеральдина продолжила:

– Раньше с ней жила Даниэль Луна, а теперь – мы с Андреа, а ее муж всех содержит.

Даниэль Луна была первой черной моделью в высокой моде – ослепительная женщина.

– А сколько Роберте? – спросил я Джеральдину.

– Тридцать три – богом клянусь! Но она такая худенькая, что по ней и не скажешь.

Джеральдина добавила, что, по ее мнению, скоро их всех вышвырнут, потому что Даниэль звонила в Европу долларов на пятьсот в месяц, и муж Роберты из-за телефонных счетов с ума сходил.

– И у Даниэль этот ненормальный бойфренд, который в последний раз вообще ударил ее по голове пивной бутылкой, – рассмеялась Джеральдина, – сразу после того, как она закончила читать нам лекцию о том, как нехорошо, что мы курим траву и принимаем ЛСД.

– А одежду вам кто покупает? – спросил я, оглядывая ее дизайнерское мини-платье и симпатичные кожаные сапожки.

– Мы ходим за покупками с кредиткой Андреа, ну, то есть ее матери. Не знаю… Да мне всегда кто-то покупает шмотки…

Джеральдина впервые приехала на Манхэттен из Бруклина, по ее словам, когда выступали The Beatles и весь город с ума сходил, девушки в новостях визжали и плакали, и песни «битлов» двадцать четыре часа в сутки крутили по радио.

– Идем мы с подружками по Бликер-стрит, – рассказывала она, – и тут подбегает к нам прекрасная блондинка и спрашивает, хотим ли мы встретиться с The Beatles. Я решила, что она ненормальная. В машине ее ждал парень, и я подумала, что они хотят нас изнасиловать или что-то в этом духе. Но они убедили нас, что им можно доверять, и мы поехали все вместе в отель «Уорвик», где уже стояли в ряд сотни девиц и визжали, как сумасшедшие. Мы час прождали внизу с мужчиной, у которого была вроде аккредитация от газеты. Я все говорила: «Бред, шутка какая-то – я обещала маме к одиннадцати вернуться в Бруклин», – но тут мы поднимаемся в лифте наверх, открывается дверь, а там у «битлов» вечеринка! Потом до меня дошло, что там и Линда Истман была, но тогда я ее не знала – я прямиком из Бруклина, ничего кроме The Beatles и не слышала.

– Мы играли в «бутылочку» и тому подобное, смотрели телик до пяти утра, а потом вырубились. Время от времени кто-то брал американский флаг и накрывал им нас, всех троих, как скатертью.

Она замолкла, будто это был финал истории, но я не собирался так ее отпускать.

– Ну, Джеральдина, давай! – настаивал я. – У вас с ними что-то было. Признавайся! Давай, я никому не скажу.

– Не-е-ет! Клянусь! – захихикала она. – Парень, который привез нас, сказал мне: «Почему бы тебе с Полом не пойти?» – но я отказалась, потому что я тогда была девственницей, мы такие были невинные. И парень очень разозлился, потому что, наверное, он должен был привезти девушек, которые не отказались бы… Утром мы проснулись от криков на улице – подошли к окну выглянуть на улицу, а там девицы в конвульсиях бьются.

Когда я вернулась в Бруклин, мама сказала: «Я думала, ты погибла. Где ты была?» Я впервые дома не ночевала, и она очень разозлилась. «Мам, ты не поверишь, я была с The Beatles». А она посмотрела на свою подругу, мол, совсем свихнулась девочка, думает, что была с The Beatles.

– А теперь ты этим с кем занимаешься? – спросил я.

Джеральдина захихикала и показала на симпатичного блондина, новенького у нас.

– У меня вообще-то роман с Джо Даллесандро. Он меня замуж зовет.

***

Я слышал, что Джо уже был женат – на дочери женщины, с которой жил его отец, что-то такое.

– А разве Джо уже не женат?

– Женат, – махнула она рукой, – но с ним это неважно…

Тут она посерьезнела:

– Он очень меня любит.

Сказала это, а через секунду разразилась истерическим смехом.

Мы познакомились с Джо, когда он по ошибке зашел в квартиру, где мы снимали «Любови Ондина», – собирался кого-то навестить в том же здании. А когда мы отсмотрели эпизод с его участием, выяснилось, что он отлично смотрится на экране, этакий страстно-холодный типаж, Пол от него был просто в восторге.

Пол постоянно занимался лицами – как их освещать, как снимать. Он ходил с фотографией Джеки Кеннеди, мурлыкая:

– Не лицо, а мечта фотографа, – посмотрите, как широко глаза расставлены.

Изучал Эрика и говорил мне:

– У Эрика одно из самых симметричных лиц, что я когда-либо видел.

Но даже больше идеальных лиц он уважал в людях умение обыгрывать собственные недостатки.

– У Элвиса, – как он показал мне на кадре из «Любить тебя», – совершенно нет подбородка, вот почему он такой умница, что носил эти высокие воротники.

Пол видел в Джо нового Брандо или Джеймса Дина – человека, выглядевшего на экране волшебно, одинаково привлекая как мужчин, так и женщин. Увидев, как однажды Пол, откинув волосы Джо назад, осматривает его лицо на предмет недостатков, я понял, что Пол хочет его снимать.

Конечно, Пол еще не был оператором наших фильмов – пока за это отвечал я. Но на следующий год, когда я лежал в больнице, он сам снял «Плоть» с Джо в главной роли. В итоге тот стал главной звездой Пола. («Джо, не надо пытаться играть – просто стой! – я слышал, как кричал Пол на съемках “Мусора”. – Давай без Станиславского, нормально разговаривай. И что бы ты ни делал – не улыбайся, если не намерен именно улыбнуться!»)

***

Так Джо начал появляться у нас и был в «Максе» в ту ночь, когда Джим Моррисон заявился с новой красоткой. За другим столиком были Билли Салливан и Мэтти, бруклинские ребята, болтали с Эми Гудман, чей отец был владельцем Marvel Comics, и Мэтти вещал, что люди больше не должны иметь домов, только «базы для отдыха». А перед ними сидел Джими Хендрикс с одной из тех красивых чернокожих девушек – Девон, или Пэт Хартли, или Эмереттой, я не помню, они все дружили. Около трех ночи в клуб ворвалась Андреа в бархатной мини-юбке, еле прикрывающей зад, и широкополой шляпе. Она забралась на большой круглый стол, за которым мы сидели, расстегнула блузку и воскликнула:

– Время веселиться! Всё – лучше не бывает! Мэрилин вот уже пять лет как умерла, так что любите меня, пока можно, – сердце у меня золотое!

Это ее типичное поведение. Иногда она совсем съезжала с катушек и начинала драться, так что Микки ее на несколько недель выставлял. Если она просто залезала на стол, снимала блузку и исполняла пару номеров, – это еще ничего. Обычно она еще и сжимала свои сиськи со словами:

– Я – настоящая женщина, только взгляните на эти грейпфруты! Я сегодня зажгу!

Джеральдина вечно ее подначивала криками:

– Еще! Снимай! Еще! Еще!

Потом Андреа направлялась к какому-нибудь парню и заводила его, пока он по-настоящему не воодушевлялся, а потом выделывалась, если он до нее хотя бы дотронется. В углу сидела Патти, и я услышал, как она говорила парню по имени Робин, охраннику из бутика Тайгер Морс, в котором очень много воровали («Не меньше половины товара исчезает не попрощавшись», – это слова самой Тагер): «Я в одежду вообще не верю, так зачем я буду за нее платить?»

Я уже говорил, что пытался представить этих ребят за учебой или работой. Честно пытался, но не мог – единственное место, где я мог их представить, это здесь, в «Максе».

***

Когда Тейлор Мид уехал из Нью-Йорка жить в Европу, он был несколько разочарован моей манерой съемок – ему казалось, что я не слишком восприимчив к актерской игре. Помню, как он бесился во время съемки с ним, Джеком Керуаком, Алленом Гинзбергом и Грегори Корсо на диване в «Фабрике» – я снимал сбоку, так что не было видно, кто есть кто, а потом, ко всему прочему, мы еще и потеряли эту пленку. Он считал это абсолютно неприемлемым и, я слышал, называл меня «некомпетентным».

Тейлор собирался остаться в Европе до конца войны во Вьетнаме, но уже в 1967-м стал уставать от Франции и, увидев «Девушек из “Челси”» в «Синематеке» Парижа, тут же позвонил мне на «Фабрику».

– Я слишком давно живу «сладкой жизнью», Энди, – сказал он. – «Девушки из “Челси”» – вот это вещь. Я еду домой.

Он сразу вернулся, и в тот же день мы снимали его с Бриджид, Нико и бывшим исполнителем детских ролей Патриком Тильденом Клоузом (он играл мальчика Эллиота Рузвельта в «Восходе солнца в Кампобелло» с Ральфом Беллами и Грир Гарсон) в эпизоде под названием «Подражание Христу» для двадцатипятичасового фильма.

Тейлор хотел как можно скорее рассказать мне, что же произошло на показе «Девушек из “Челси”» и заставило его вернуться.

– Половина французов ушла, – объяснил он. – Я сидел рядом с человеком, который считался в Париже самым продвинутым, но и он встал и ушел! Вся эта якобы искушенная публика просто испугалась. И тогда я решил, что Штаты – самые-самые.

На «Фабрике» была типичная картина: Фред в углу рассматривал фотографии, сделанные Билли Неймом для шведского каталога моей запланированной на февраль выставки в Стокгольме; Джерард читал письмо своего лондонского друга о смерти Брайана Эпштейна от передозировки; Сьюзен Пайл сидела у своей машинки и листала первый номер журнала Cheetah (тот, что с голой Мамой Касс в маргаритках на развороте); по радио играла Funky Broadway; Пол говорил по телефону с менеджером кинотеатра, рассказывая ему, что скоро у нас выйдет новый фильм под названием «Нудистский ресторан», и вырезая заметки о фильмах «Я, мужчина» и «Мотоциклист» из стопки газет перед ним (Полу лишь бы вырезать из газет статьи и заметки и вставлять их в альбомы – его первая работа в страховой компании заключалась в том, чтобы вырезать параграфы из одного полиса и вставлять их в другие, которые потом копировались, – до сих пор, по его словам, он любит вырезать и вклеивать), а я подписывал афиши, которые подготовил для Пятого Нью-Йоркского кинофестиваля в Филармонии центра Линкольна. Мы все собирались пойти в кино – Фред зачитывал список фильмов, которые шли в городе: «В упор», «Привилегия», «Игры», «Учителю с любовью», «Человек на все времена», «Мужчина и женщина», «Бонни и Клайд», «Улисс», «Душной южной ночью»…

Когда он дошел до «Весьма современной Милли», решетка лифта открылась и оттуда вышел человек с пистолетом.

Как и в тот раз, когда зашла женщина и прострелила насквозь моих «Мэрилин», все выглядело нереальным. Парень заставил нас всех сесть на диван – меня, Тейлора, Пола, Джерарда, Патрика, Фреда, Билли, Нико, Сьюзен. Он словно участвовал в пробах у нас – в смысле, в глубине души я надеялся, что он шутит. Он стал орать, что парень, который должен ему пятьсот долларов, велел ему прийти на «Фабрику» и взять их у нас. Тогда он приставил пушку к голове Пола и нажал на курок – и ничего не произошло. (Ну вот, подумал я, и впрямь шутит.) Тогда он нацелился на потолок, и в этот раз выстрел прогремел. Парень, кажется, сам удивился – смутился и протянул пистолет Патрику, а Патрик, как примерный пацифистский «ребенок цветов», сказал:

– Эй, мне он не нужен, – и отдал его обратно.

Тогда мужчина вынул из кармана женскую резиновую шапочку от дождя и нахлобучил ее мне на голову. Из радиоприемника неслась Expressway to Your Heart. Все просто сидели, слишком напуганные, чтобы произнести хоть слово, кроме Пола, который сказал, что с минуты на минуту из-за выстрела приедет полиция. Но парень заявил, что без пяти сотен он не уйдет, и потребовал оборудование для съемок и «заложника».

Вдруг Тейлор напрыгнул на него сзади. (Потом он сказал: «Все равно что на стальную статую прыгать – он был очень сильный».)

Пока Тейлор висел на его спине, парень достал складной нож. Тейлор соскочил, сорвал с моей головы шапку и, надев ее на руку, побежал к окну, разбил стекло и закричал в сторону здания YMCA напротив:

– На помощь! На помощь! Полиция!

Мужчина что есть мочи помчался вниз по лестнице – не стал ждать лифта. Мы выглянули в окно и увидели, как он сел на пассажирское место большой машины с открытым багажником и укатил.

Тейлор сказал, что напрыгнул на него, потому что ему было неловко видеть меня в таком дурацком положении, с этой женской резиновой шапкой на голове.

***

Мы пошли посмотреть «Славу, волшебство и золото» Джеки Кертиса в подвальную студию Бастиано на Вэйверли-плейс в Виллидж, а потом отправились в «Салвэйшн» на Шеридан-сквер, куда Джеки пришел с Кэнди Дарлинг и двумя незнакомыми мне мужчинами. Джеки подошел и сел за столик, где я болтал с тремя «роллингами» – Брайаном, Китом и Миком.

В «Салвэйшн» были утопленный танцпол и светомузыка, правда, не было музыкантов, только записи (все равно для танцев место было отличное – музыка невероятно громкая). Он открылся летом 1967-го на месте заведения «Даунтаун». Брэдли Пирс, Джерри Шацберг и какие-то еще люди вложили в него деньги, но только Брэдли непосредственно занимался клубом, решал, кого пустить, кого нет, а кого вообще вышвырнуть. Он был чуть ли не отец родной маленьким группиз, почти всегда стоял с ними в уголке и шутил, приглядывал за ними, словно любимый школьный учитель. «Салвэйшн» долго не протянул, но место было отличное: было куда сходить перед «Максом». И недорого обходилось владельцам – только пластинки и напитки. По минимуму – идеально для того времени.

Джеки с Кэнди явно пытались избавиться от типов, с которыми пришли. Кэнди сразу направилась на танцпол, а Брайан оглядел ее и спросил меня:

– Что за парень?

Сразу просек.

Джеки пояснил, что они только из «Макса».

– Я там всего второй раз был, а Кэнди – первый, и нас отослали наверх, – сказал он. До того, как там устроили танцы, наверху в «Максе» делать было абсолютно нечего – все сидели или внизу в баре, или в задней комнате. Наверх никто не ходил.

– Нашему эскорту, – добавил Джеки с иронией, кивая в сторону парней, – наверху очень понравилось, они и не догадывались, что это ж местная Сибирь. Нам с Кэнди было так неловко, что мы поспешили в дамскую комнату и там спрятались. Она все красилась и красилась, повторяя: «Меня тут нет».

– А кто они? – спросил я.

– Ну, высокий всю неделю подписывал чеки, и, скажем так, у него полно друзей в «Чейз Манхэттен банк», которые, правда, понятия о нем не имеют… Ну что ж, – вздохнул Джеки, – хорошенького понемножку. Мы сами только что узнали. А коротышка – большой поклонник Джуди Гарленд, который полагает, что у него с Кэнди много общего, хотя на самом-то деле – ничего, кроме гениталий, и он каждому встречному докладывает: «Она – мужчина».

Я заметил, что в Джеки стало больше женского, чем во время нашего уличного знакомства тем летом, – думаю, он понабрался этого, близко общаясь с Кэнди.

– А ты почему не переодеваешься в женщину? – решился спросить я.

– Боюсь. У меня семья живет поблизости. Меня тут знают.

Кэнди подошла и со значением прошептала:

– Хоуп здесь.

– А кто это – Хоуп? – спросил я Джеки, когда Кэнди вернулась на танцпол.

– Хоуп Стэнсбери. Вон там, длинные темные волосы и бледная-бледная кожа, – Джеки показал на девушку в симпатичном наряде сороковых годов. – Кэнди несколько месяцев жила у нее, за кафе «Чино», чтобы учиться, только она этого никогда не признает – бесится, даже если я просто рассказываю кому-либо, почему она взяла имя Хоуп…

– Но она больше так себя не называет.

– Ну да, – сказал Джеки, протягивая мне программку спектакля, в котором наша подруга значилась как «Кэнди Дарлинг».

Было еще кое-что интересное в этом спектакле, «Слава, волшебство и золото», – в смысле, помимо того, что автором был Джеки, а исполнительницей – Кэнди. Все десять мужских ролей исполнил Роберт де Ниро – это был его театральный дебют. Годы спустя, когда он стал знаменит, Джеки объяснил мне, как де Ниро попал в его спектакль.

– Он зашел к режиссеру, у которого сидели мы с Кэнди и Холли Вудлаун, и вел себя как безумный – мы решили, что он такой и есть. «Я должен сыграть в этой пьесе! Должен в ней сыграть! Пожалуйста! Я на все готов!» – все упрашивал. Я ему: «А десять ролей?» А он: «Легко! Я и афиши сам сделаю – у моей мамы есть печатный станок». А я: «А у моей мамы – бар, приятно познакомиться». Сыграл он фантастически – в Voice ему дифирамбы пели.

***

Однажды мы показывали «Подражание Христу», и «в поисках талантов» зашел симпатичный парень по имени Пол Соломон из шоу Мерва Гриффина. Бриджид тут же на него запала, а он запал на Виву и Нико. Вот так у шоу Мерва и начался период «андреграундных чудиков». Ультра Вайолет появилась там пару раз и очень понравилась публике – умела четко формулировать свои мысли, так что они признали ее, в целом, фриком вполне себе адекватным – вот так она открыла дорогу и другим девочкам.

Вива неплохо смотрелась на телевидении. А вот Бриджид и Нико стали катастрофами ток-шоу. Когда пришла Нико, сначала все было хорошо, она исполнила один из своих номеров на мини-органе, но потом, когда Мерв пытался поговорить с ней, сидела себе и молчала. Он был так взбешен, что прямо в эфире потребовал, чтобы кто-нибудь из редакторов вышел и объяснил, кто вообще эта девица и зачем ее позвали. Это уже после того, как он забрался в свое кресло. Так было с Нико.

А потом еще пришла Бриджид. Она в ту пору была жутко злая. (Сыграв Герцогиню в «Девушках из “Челси”», она не выходила из роли еще года два.) Меня пригласили на шоу Мерва Гриффина, но я, как всегда с телевидением, отказался. Я предложил им вместо себя Бриджид, уговорил ее пойти, даже пообещал проводить до студии и быть среди зрителей, чтобы поддержать ее.

Я заехал за ней в отель «Джордж Вашингтон», где она жила, на углу 23-й и Лексингтон. На ней были розовый вельветовый жакет, джинсы и сияющие черные лакированные туфли, а в волосах – бантики. Шел сильный дождь, и она боялась намокнуть, так что причитала:

– И зачем я только согласилась…

Я вызвал такси, чтобы нас отвезли на запись в «Литтл-театр» на 44-й Западной улице, но, проезжая мимо «Говарда Джонсона» на Бродвее, она захотела сбежать, умоляя:

– Давай просто не пойдем и напьемся.

(Тогда Бриджид еще не была толстой, только немного полноватой с прекрасным детским лицом, и никогда не упускала шанса поесть. Она много рассказывала, как в детстве мать пыталась подкупить ее пятнадцатью долларами за каждый сброшенный фунт веса, как она засовывала носки под весы в своей комнате, чтобы снизить показания, как их горничная Нора находила пустые миски из-под объедков под ее кроватью, как она вышла замуж и ужинала с друзьями, а потом возвращалась и еще раз ела с мужем.) Я сказал, что мы можем в «Говард Джонсон» и после шоу сходить.

За кулисами «Литтл-театр», в гримерке, приводили в порядок другую гостью программы, доктора Джойс Бразерс. Бриджид пообещали, что потом гример придет и к ней, но верная себе злюка Бриджид высокомерно сказала «нет» – мол, может, всякие куклы и нуждаются в гриме, а она – настоящая, и ей этого не надо! (Хотя я видел, как она украдкой пудрилась, когда думала, что никто не видит.) Потом мимо прошли Билл Косби и Винсент Прайс, так что я оставил Бриджид и пошел в зал.

Когда вышла Бриджид, Мерв попытался начать разговор, упомянув Ультру, думая, наверное, что андеграунд – это такая большая счастливая семья, или рассчитывая на то, что гости будут достаточно благоразумны, чтобы поддерживать это заблуждение с экрана, как делают люди в Голливуде («Мне так понравилось с ним работать!»). Вместо этого Бриджид напустилась на Ультру по полной программе. А Мерв стал беспокоиться, что с Бриджид будут сложности. И он не ошибся. К нему она относилась как к назойливому незнакомцу на автобусной остановке, – недобро так косилась и даже бросила яростный, совершенно наркоманский взгляд прямо в камеру. Только один раз было еще ничего, когда он оглядел ее наряд и спросил, кто ее дизайнер, а Бриджид поднялась и сообщила: «Это можно понять по маленькой золотой бляшке: Леви Стросс». Тогда Мерв, приободрясь, спросил, чем же она занимается целыми днями, раз уж, по ее словам, она не работает, и Бриджид сказала ему правду: «Я целыми днями крашу. Из бежевого в другие цвета. Беру бежевые джинсы и крашу их в ванной».

Только все закончилось, Бриджид направилась со сцены прямо в зал, ко мне. Спросила, как она выглядела, и, когда я честно признался, что ужасно, она мне не поверила! Я поинтересовался, сколько амфетамина она приняла перед шоу, но она не ответила. Мы вернулись на «Фабрику» и посмотрели программу вместе со всеми, но и тогда она осталась довольна собой, не осознавая, как плохо выступила. (Совершенно не сожалела о случившемся вплоть до того момента, когда годы спустя завязала с амфетамином, и ей стало стыдно.)

На следующий день на «Фабрику» на ее имя прислали пятьдесят пар огромных бежевых вельветовых джинсов – подарок от «Леви Стросс и К°» за то, что прорекламировала их в эфире.

***

В октябре у меня были неприятности с лекциями на Западе, на которые меня подписали в крупном лекционном бюро. Я всегда брал с собой «суперзвезд» на собственные «устные выступления», потому что очень стеснялся и говорить мне было страшно – мои звезды сами все рассказывали и отвечали на все вопросы, пока я просто сидел на сцене, как эдакий человек-загадка. Я брал с собой Виву, Пола, Бриджид, Ультру и Аллена Миджетта, красавца-танцора, появившегося в нескольких наших фильмах, и колледжи обычно оставались довольны, пусть это были и не «лекции» в обычном понимании этого слова, а, скорее, ток-шоу с подставным ведущим.

Как-то я сидел между Полом и Алленом в «Максе» – на другой день мы должны были уезжать, чтобы читать эти лекции где-то на Западе, и мне вдруг совсем расхотелось ехать – дел было полно. Послушав какое-то время мои жалобы, Аллен предложил:

– А почему бы мне вместо тебя не поехать?

Чуть погодя он сказал, что так обычно бывает в кино: все слышат какую-нибудь глупость, а потом постепенно начинают понимать, что, может быть, не такая уж это и глупость. Мы переглянулись и подумали: а почему нет? Аллен такой красивый, что им должно было еще больше понравиться. Ему только и нужно будет помалкивать, как делаю я, передавая слово Полу. Мы ведь годами играли в «звездную эстафету» на вечеринках и презентациях Нью-Йорка, представляя Виву Ультрой, Эди мной, а меня Джерардом, – а иногда люди и сами путали, к примеру, Тома Бейкера («Я, мужчина») с Джо Спенсером («Мотоциклист»), а мы и не думали их поправлять, слишком уж весело было позволять им ошибаться – нам это казалось шуткой. Так что мы в эти антизвездные игры и так играли, без всякого повода.

На другой день Пол с крашеным среброволосым Алленом вылетели в Юту, Орегон и куда-то еще читать лекции, а вернувшись, сказали, что все прошло хорошо.

Только четыре месяца спустя, когда кто-то там случайно увидел мою фотографию в Voice и сравнил ее с собственными фотографиями Аллена на кафедре, нам пришлось вернуть деньги. Когда местная газета призвала меня к ответу, я только и мог сказать: «Ну, на тот момент это казалось неплохой идеей». Но ситуация стала совсем уж абсурдной. Как-то я разговаривал с представителем одного из тех колледжей, извинялся за произошедшее, а он мне вдруг выпалил:

– Как я могу быть уверен, что на этот раз это говорите действительно вы?

После паузы, проведенной в раздумьях, я ответил:

– Не знаю.

Мы снова поехали по колледжам – они хотели, чтобы мы прочитали там лекции по новой, а некоторые больше не желали с нами связываться, как где-то сказали: «Нам от этого парня больше ничего не надо».

Но я все еще считаю, что из Аллена Энди Уорхол получился даже лучше, чем из меня – у него очень высокие скулы, пухлые губы, ровные изогнутые брови, он просто невероятно красив и лет на пятнадцать-двадцать моложе. Я ведь всегда хотел, чтобы в фильме о моей жизни меня сыграл Тэб Хантер, – людям будет куда приятней представлять меня красавцем вроде Аллена или Тэба. В смысле, настоящие же Бонни и Клайд не выглядели как Фэй или Уоррен. Кому нужна правда? Шоу-бизнес для того и нужен – доказывать, что важно не то, каков ты есть, а то, каким тебя представляют.

***

Мне все же стоило учиться на своих ошибках – баловство кончилось, мы теперь подписывали контракты с лекционными бюро и наши шутки могли быть расценены как мошенничество. Так что приходилось вести себя более зрело.

(Но потом – в 1969-м – я еще раз совершил faux pas, неудачно пошутив в каком-то журнале с Западного побережья, что я и картины свои не сам рисую, их Бриджид Полк за меня пишет, что было неправдой, просто показалось мне веселым. Джойс Хебер поместила это заявление в свою колонку, оттуда это попало в национальные издания, а потом, что хуже всего, немецкая пресса стала названивать по поводу моего «заявления», потому что тамошние коллекционеры, владевшие многими моими работами, теперь запаниковали, что у них Полк, а не Уорхол, и т. д., и т. п. Пришлось дать опровержение. Фред орал на меня сутками, потому что ему приходилось отвечать на множество международных звонков и успокаивать людей, вложивших состояние в мои работы, что я, хи-хи-хи, просто пошутил. Думаю, тогда я наконец выучил раз и навсегда, что одно легкомысленное замечание в прессе может принести не меньше неприятностей, чем нарушенный контракт.)

***

Премьера хиппи-мюзикла «Волосы» прошла в ноябре на Нью-Йоркском шекспировском фестивале, и тогда же в Сан-Франциско вышел первый номер журнала Rolling Stone, рассчитанного на рок-н-ролльное студенчество, но добравшегося до газетных киосков и больших магазинов. (Другой, еще более интеллектуальный рок-журнал, Crowdaddy, с начала года издавался в Бостоне.) И «Волосы», и Rolling Stone, совмещая субкультуру со здоровым коммерциализмом, отлично заработали на молодежном рынке.

Мюзикл «Волосы» выдвигал идею, что новый культ молодежи возник из-за того, что эпоха Рыб сменялась эпохой Водолея, – и действительно, казалось, будто дети заполонили всё. Возникло множество новых рынков, множество людей нового типа нуждались в журналах, фильмах и музыке, с которыми они могли бы отождествляться. К тому времени все неглупые дельцы уже поняли, что взрослеть больше никто не собирается – так и будут навсегда молодежным сегментом рынка. И многие неглупые люди и сами оставались детьми – дольше были молодыми и могли, закончив колледж, записаться в выездные фанаты.

***

В середине ноября в «Бауэри-лэйн-театр» постановкой «Покорение Вселенной» открылся «Театр нелепости». Это было большое событие в андеграундном сообществе, потому что в нем участвовали многие из тех, кто снимался у нас и зависал в «Максе», – Тейлор Мид, Ондин, Ультра Вайолет, Клод Первис, Беверли Грант, Мэри Воронов, Линн Райнер, Фрэнки Франсин.

«Волосы» и «Покорение» в то же время репетировали в центре. «Покорение» недолго шел со скромным успехом, пока не закрылся. Мюзикл «Волосы», конечно, стал бо́льшим коммерческим хитом, только через несколько месяцев переехав на окраину в «Билтмор-театр» на Бродвее, где шел еще годы. Они стали поворотной точкой в истории театра так же, как «Полуночный ковбой» – в истории кино.

Теперь выяснилось, что контркультурой занимаются два типа людей – желающие стать продаваемыми и успешными, мейнстримом, обратиться к обществу и его нуждам и те, кто хочет по-прежнему оставаться за гранью этого общества. Представлять контркультуру и добиться массового коммерческого успеха – значит говорить и делать радикальные вещи в консервативной форме. Это как поставить спектакль с отличным сценарием и прекрасной хореографией про сборище хиппи, выступающих против Устроенности, в театре с кондиционером в хорошем районе. Или как Маклюэн – написать книгу про то, что книги устарели.

Остальные – те, кто совсем не заботился о коммерческом успехе, – делали радикальные вещи в радикальном формате, а если публике не удавалось понять содержание или форму – ну извините, нет так нет.

В этом плане «Волосы» – очень точный расчет, потому что хоть там и рассказывают о жизни хиппи, отношения к хиппи мюзикл не имеет, – конечно, изначально была связь с его создателями, авторами сюжета и текстов Джимом Рэйдо и Джеромом Раньи или постановщиком Томом О’Хорганом, но очень скоро спектакль оказался в руках тех, кто умел делать именно то, что нужно массовому зрителю.

***

Кэнди Дарлинг после «Славы, волшебства и золота» стала чаще показываться в обществе и начала ходить с Джеки в «Макс» – больше их не игнорировали и наверх не отсылали. В ноябре после выхода альбома «роллингов» Their Satanic Majesties Request мы с Кэнди сидели в задней комнате за круглым столом, когда заиграла In the Citadel, и она сказала:

– О, это песня, которую Мик написал для меня и моей девушки Тэффи. Слушай слова!

Тэффи тоже была драг-квин, но ее я еще не видел. Кэнди плевать было на рок-н-ролл – она любила музыку 30-х и 40-х и кино 50-х, – так что было очень странно слышать, как она голосом Ким Новак болтает о текстах рок-песен. Так как я никогда ничего не мог разобрать из-за этих орущих звуковых систем, то спросил ее, о чем была песня.

– Вот! Слушай! «Кэнди и Тэффи, / Надеюсь, все о’кей. / Приходите меня / Навестить в цитадель». Слышал? Мы познакомились с ним в отеле «Альберт».

«Альберт» был дешевым отелем на углу 10-й улицы и Пятой авеню.

– Мы остановились прямо над ними и спустили к ним ветку винограда из окошка. Понимаешь, цитадель – это Нью-Йорк, а песня – послание нам с Тэффи.

– А чего не поздоровалась тогда с Миком в «Салвэйшн»?

– Мне было неловко, – сказала Кэнди, – потому что я «роллингов» не различаю. Мик – это который?

***

Декабрьский показ **** в «Синематеке» был единственным, когда мы прокрутили все двадцать пять часов материала, он вернул нас в то время, когда съемки были просто весельем и радостью запечатлевать происходящее со знакомыми нам людьми. (Как отметил один обозреватель, наши фильмы могли выглядеть как домашние съемки, но «дом»-то у нас был не как у всех.) Тогда я не считал этот показ какой-то вехой, но теперь, оглядываясь назад, понимаю, что он означал конец периода, когда мы снимали ради самого процесса.

Мы сидели в темноте «Синематеки» и смотрели пленку за пленкой весь материал, снятый за этот год везде, где бы мы ни были, – в Сан-Франциско, Саусалито, Лос-Анджелесе, Филадельфии, Бостоне, Ист-Гемптоне, по всему Нью-Йорку, – смотрели на Ондина, Эди, Ингрид, Нико, Тайгер, Ультру, Тейлора, Андреа, Патрика, Тэлли Браун, Эрика, Сьюзен Боттомли, Айви Николсон, Бриджид, Джерарда, Рене, Аллена Миджетта, Орион, Катрину, Виву, Джо Даллесандро, Тома Бейкера, Дэвида Кроланда и The Bananas. Все это вместе заставило меня ощутить реальность тех событий (в смысле, их нереальность – это-то и делало их реальностью) больше, чем когда они непосредственно имели место, – Эди с Ондином ежатся на пустынном пляже в пасмурный день, слышен только звук работающей камеры, их голоса тонут в дюнах, пока они пытаются прикурить. Кто-то высидел весь показ, кто-то дрейфовал туда-обратно, кто-то спал в коридоре, спал прямо в зале, а кто-то, как я, не мог оторвать глаз от экрана ни на мгновение. Как ни странно, я сам впервые видел все целиком – мы просто приехали в кинотеатр, собрав все катушки. Я понимал, что больше мы этот длинный вариант уже не покажем, так что это было как жизнь, наши жизни, мелькавшие перед нашими глазами, – случится раз и никогда не повторится.

На другой день в «Синематеке» стали показывать двухчасовую версию двадцатипятичасового фильма, тем все и кончилось – бо́льшая часть пленки отправилась на склад, а мы с тех пор главным образом стали обдумывать идеи для полнометражных фильмов, которые можно демонстрировать в обычных кинотеатрах.

 

1968–1969

С начала года можно было поднять трубку и позвонить в «стихи-по-телефону», а с июня – и в «марши-по-телефону»: набираешь номер, и автомат сообщает, где именно в городе сейчас проходят марши общественного протеста. При финансовой поддержке «Архитектурной лиги» «стихи-по-телефону» организовал Джон Джорно, переквалифицировавшийся в поэта брокер, звезда моего фильма «Спи». Он говорил, что чаще всего звонят послушать рифмованную похабщину.

Астрология и прочий оккультизм – нумерология, френология, хиромантия – становились все популярнее: в смысле, знаки зодиака были повсюду.

В моду вошла жестокость – хиппи со своей любовью стали вчерашним днем. В 1968-м убили Мартина Лютера Кинга-младшего и Роберта Кеннеди, студенты Колумбийского университета заняли кампус и воевали с полицией, молодежь Чикаго перекрыла город на время Национальной демократической конвенции, а меня подстрелили. В общем, жестокий выдался год.

***

Как-то январским днем, зайдя на «Фабрику», я услышал в задней комнате какой-то шум, а потом увидел в углу Сьюзен в слезах.

– Что происходит? – я спросил ее. – Кто там, сзади?

Она шмыгнула носом:

– Ондин и Джимми Смит. Дерутся.

До встречи с Джимми Смитом я выслушал много историй о нем, свидетельствующих о том, что он больной – опасный, хоть и занимательный.

Легендарный Джимми Смит – амфетаминщик и домушник, уносивший все подчистую, но только у знакомых. Правда, он так это умудрялся делать, что оставлял всех озадаченными. Раз вечером пришла Бриджид и сказала:

– Мне тут Джимми Смит нанес визит.

Тогда она жила на Мэдисон, над «Параферналией».

– Что взял?

– Ну, инвентаризация еще не завершена, но, скажем так, все, чем я хоть сколько-нибудь дорожила в своей жизни.

– Почему ты его впустила?

– В дверь барабанил – вот почему! Я ему говорю: Джимми, проваливай. Так он взломал дверь. Тут же вручил мне две дюжины красных роз, фунт белужьей икры и книжку стихов – и за две минуты обчистил весь дом.

– А чего ты его не остановила?

– Он ведь бешеный, – напомнила она.

***

Бриджид связалась с Джимми, после того как однажды спрятала у себя его подружку, Дебби Вылет. Коронным номером Джимми и Дебби был сценарий «погоня/прятки/“пожалуйста, не бей меня”», когда она бегала от него по городу, а он обходил всех знакомых, чтобы отловить ее. Она прибегала, скажем, к Бриджид и кричала:

– Бриджид, впусти меня! Прошу тебя! Там Джимми!

Бриджид отвечала ей:

– Нет, Дебби, нет!

Но, естественно, Бриджид ее впускала, это была часть игры. А вскоре появлялся Джимми и волок Дебби домой, где приковывал к радиатору, чтобы не убежала, а потом приводил десяток барабанщиков с бонгами, чтобы джемовать, – он снабжал их «спидами», и они дня два-три подряд играли. Дебби умоляла:

– Прошу тебя, Джимми, пожалуйста, пусти меня в отель за одеждой!

И он наконец сдавался и отпускал ее:

– Хорошо, встретимся через час.

А через час он приходил, и ее, конечно, не было. Или, по другому сценарию, она уговаривала его сходить за едой в «Чикен дилайт» или еще куда, а когда он возвращался, даже запри он ее, она исчезала – через окно, и погоня начиналась сначала. Вот такой был сюжет.

Бриджид звала Дебби гостиничной королевой, потому что когда та усаживалась в отеле на кровать, вокруг нее топтались не менее трех горничных и ждали ее распоряжений. Никто не мог понять, что за власть она над ними имела.

Дебби была симпатичной блондинкой. До Джимми Смита она встречалась с Полом Америкой. Ее мать владела множеством домов в Виллидж, а пока Дебби жила недалеко от Эбингдон-сквер в Вест-Виллидж, в ночлежке на втором этаже.

***

Кристофер Скотт, который был в курсе тогдашних событий, позже на многое открыл мне глаза:

– Ребята там были очарованы «Фабрикой» и всем уорхоловским, но чувствовали себя от этого отлученными. Прямого доступа туда они не имели, так что были на седьмом небе от счастья, если удавалось попасть на «Фабрику», – любому, кто там оказывался, впечатлений хватало на несколько месяцев. У ребят, живших с Дебби, даже кошек звали Джерард и Дрелла. Они караулили тебя в той мороженице на углу 4-й Западной и Чарльз, куда ты с Генри [Гельдцалером] иногда захаживал.

***

Возвращаясь к Джимми Смиту и большой драке между ним и Ондином тогда на «Фабрике» – когда Ондин увидел, как Сьюзен расстроилась, он еще раз врезал Джимми и подбежал ее утешить:

– Сьюзен, не плачь, ты ведь знаешь Джимми, он же легенда!

Вообще-то Сьюзен с Джимми уже была знакома. Как-то он зашел на «Фабрику» и сказал ей:

– Я украду у тебя все деньги.

Она подумала – ну, сказал и сказал, и забыла об этом. Но потом, уходя, обнаружила, что он все до последнего цента из ее сумочки выгреб.

***

Ронни Катрон со своей девушкой знали Джимми Смита, потому что их квартира над «Бронко бургер» на углу 22-й улицы и Третьей авеню была просто создана для взломщиков, и Джимми постоянно залезал туда и грабил их.

– Когда мы поняли, что это он, – рассказывал Ронни, – мы уже сами его впускали – он бы все равно к нам забрался. Вечно вытворял что-нибудь такое: зайдет, о каждое ведро с краской споткнется, каждую жестянку кофе и каждую банку горчицы опрокинет, потом свалит все это посреди комнаты и спрашивает: «Ну, красотища?» А когда уже совсем всех достанет, возьмет и выкинет вдруг что-нибудь невероятное – к примеру, подарит Бетси бриллиантовое кольцо. Бывало, идешь с ним по улице, он внезапно нырнет куда-то в проулок, а потом, смотришь, уже катит на понтиаке, который угнал прямо со стоянки. Бросал его потом на светофоре – дверь нараспашку и мотор работает. Однажды вообще выдал. Зажал меня у стенки и говорит: «Туфли гони!» Я понятия не имел, что за туфли. Он весь дом вверх дном перевернул, пока не нашел привезенную мною из Бруклина пару крошечных пластиковых коричнево-белых ботинок с юбилейного торта отца…

***

В день драки я впервые присмотрелся к Джимми. Невысокий, с темными кудрявыми волосами – трудно было представить, что он терроризирует уйму народу, – в смысле, выглядел он вполне безобидно. Подойдя ко мне, он вытащил из кармана своего кожаного пальто полоску ткани: это была мини-юбка, правда, мини-юбка огромная, размера восемнадцатого или двадцатого.

– Для Бриджид, – сказал он, и все засмеялись, потому что форма у этой мини-юбки была очень странная – широкий-широкий прямоугольник. Ондин понес ее показывать Билли, а Джимми забыл о ней и ушел.

***

Видимо, кое-кого Джимми все-таки очень достал, потому что позже в 1968-м он погиб, выпав из окна пятиэтажного жилого дома в центре. Говорили, кто-то застал его в своей квартире и слегка толкнул. И это наверняка был кто-то из его знакомых, потому что – как всем известно – «крал он только у своих». Многие Джимми любили, но еще больше людей он своим поведением раздражал, так что с его смертью они вздохнули с облегчением.

После его гибели Бриджид познакомилась с кем-то, кто знал Джимми всю его жизнь, и ей рассказали невероятные вещи – будто он был из богатой еврейской семьи с Риверсайд-драйв и раз в несколько месяцев, утомившись обирать людей, возвращался домой, где его старая няня несколько дней буквально укладывала его спать и чуть ли не колыбельные ему пела.

***

К началу 1968-го многие амфетаминщики со стажем стали завязывать – даже самые твердолобые признавали, что подумывают бросить. Второй альбом «велветов», White Light/White Heat должен был выйти в январе, и Лу как-то пришел на «Фабрику» и поставил нам демо-версию.

Под слова Watch that speed freak / Watch that speed freak / If you gonna blow him / Make it very quick («Парень на “спидах”, / Парень на “спидах”, / Все, что ему нужно, / Это быстрый трах») Лу сказал мне, что хочет остановиться, а Ондин ему мешает:

– Только я сказал Ондину, что бросаю, он ко мне с двумя унциями заявляется и спрашивает: «А может, попробуешь?»

Лу жил в лофте на углу Седьмой авеню и 28-й улицы. Он один из немногих постоянно проживал в этой промзоне, многолюдной днем и абсолютно пустынной ночью.

– Купил на прошлой неделе в «Корветтс» на Геральд-сквер бильярдный стол, – рассказывал Лу. – Протащили его со Стерлингом шесть кварталов до дома, а потом несколько часов пытались его выровнять, книжки подкладывали. Марафон длился несколько дней. Когда «Макс» закрылся, мы вернулись домой и стали на полную громкость слушать пластинки – в радиусе четырех кварталов жил только один человек. По иронии судьбы, жил он прямо надо мной. Толстый черный наркоман. Стоило музыке заиграть, он так запрыгал, что потолок прогибался, а Ондин был в восторге, и мы стали хороводы водить. А потом Ондин высыпал свои две унции на бильярдный стол. Он собрался уходить, и я крикнул, что не возьму наркотики. А он: «Ну а вдруг передумаешь». Представляешь?

***

В конце января мы отправились в Аризону снимать «Одиноких ковбоев». Изначально мы планировали сделать историю в духе «Ромео и Джульетты» – «Рамона и Джулиан», но вскоре переключились на историю про женщину в городе ковбоев-геев. С нами были Эрик, Луис Уолдон, Тейлор, Фрэнки Франсин, Джо Даллесандро и Джулиан Берроуз, с которым мы только познакомились в Нью-Йорке и который утверждал, что он сын Уильяма Берроуза, а еще Том Хомперц, симпатичный блондин-серфер, которого мы встретили минувшей осенью, читая лекции в Сан-Диего.

Мы раздали всем авиабилеты до Тусона, но поскольку одна странная девица, которую мы знали под именем Вера Круз, как раз направлялась туда на машине, при желании можно было сдать билеты, забрать себе деньги и поехать с ней, что и сделал Эрик.

Вера постоянно разъезжала на разных машинах, шикарных «ягуарах» и других спортивных моделях, и могла разобрать и собрать машину до последнего винтика. Сама вроде пуэрториканка, а акцент бруклинский. Каждый год ездила в Аризону поправить здоровье – постоянно кашляла, как она утверждала, от туберкулеза. Выглядела она очень занятно – меньше пяти футов ростом, мальчишеская стрижка, нездоровый кашель и черная кожаная куртка, которую она обычно носила поверх белого халата медсестры. Так и сыпала научными названиями болезней. Говорила, что закончила курсы медсестер и работает в лаборатории, что-то такое. (На следующий год ее арестовали за угон машины – выяснилось, что она забирает в аэропорту ворованные машины и перегоняет их. Все мне говорили:

– Слушай, ну не включай дурачка – ты знал, чем Вера занимается. Господи, она же сама тебе говорила!

Но когда кто-то подходит и говорит, что ворует машины, – как это сделала Вера, – почему-то не принимаешь это всерьез.)

***

Когда мы приземлились в Тусоне, Вера с Эриком и Джоном Чемберленом, скульптором, поехавшим с ними, уже были там. Они встретили нас в аэропорту на арендованном туристическом автобусе вместимостью до восемнадцати человек. Мы забрались в него, и Вера понеслась по шоссе.

– Любит она водить, – прокомментировал Эрик, вцепившись в сиденье. – И так всю дорогу сюда мчались – она ненормальная.

Внезапно Вера свернула с главной дороги и поехала по пустыне, прямо мимо кактусов под звездами. В грохочущем автобусе я все думал: «А вдруг он сломается? Нас же никто здесь не найдет».

Вдруг раздался такой звук, будто что-то ударилось об автобус. Вера затормозила и вышла посмотреть, что случилось. Вернулась она с большим мертвым орлом, тем самым, которых нельзя убивать.

– Он напал на автобус, – сказал она с недоумением. – Налетел на него, словно собирался поднять и отнести к себе в гнездо – посреди ночи!

Дальше мы поехали с мертвым орлом. Позже Вера положила его в пластиковую коробку, чтобы «остановить разложение», и привезла таксидермисту, после чего ее задержала полиция, пока не подтвердилось, что птица погибла в результате столкновения с движущимся транспортным средством, а не была убита специально. Но назад Вере его не отдали.

(Вера сообщила нам, что это не первый раз, когда птица погибает, напав на нее, – она как-то ехала на мотоцикле, и предплечье у нее было в гипсе, так птица налетела на нее и расшибла об него голову.)

***

Пижонское ранчо, где мы остановились в Тусоне, принадлежало пожилой паре, желавшей продать его, чтобы путешествовать в доме на колесах по стране. У них было полно трофеев, сувениров и фотографий знаменитостей вроде Дина Мартина, Джона Уэйна и кадров из «О.К. Коррала».

Утверждали, что арендованный нами для съемок ковбойский городок принадлежал Джону Уэйну – что было похоже на правду: там снималось множество вестернов и сериалов, а туристы платили, чтобы посмотреть, как в салуне каскадеры разбивают стулья о головы друг друга, «совсем как в фильмах».

***

Когда мы начали снимать «Одиноких ковбоев», стоял туман. Где-то посреди реплики «Да что с тобой, е…ный х…сос?» мы обнаружили, что на площадку привели группу туристов, мол, «сейчас вы увидите, как снимается фильм…» И тут же экскурсанты выступили: «Вы педики! Извращенцы! Сейчас вы узнаете, кто такие настоящие ковбои, чтоб вас!» Стали с ума сходить, детей своих уводить и все такое.

В итоге костюмеры, электрики и рабочие сцены организовали комитет по общественному порядку, чтобы изгнать нас из города, прямо как в настоящем вестерне. Все мы, кроме Эрика, выполняющего свои балетные пируэты у коновязи, стояли на крыльце аптеки, когда подошла их группа и выдала:

– Вы, извращенцы с Востока, отправляйтесь туда, откуда пришли.

Вива послала их подальше.

До конца того дня они следили за каждым нашим движением. Шериф прилетел на вертолете и стоял на водонапорной башне с биноклем, наблюдая, не разделся ли кто. Вскоре мы уехали, потому что работа превратилась в сплошное мучение.

Луис был взбешен:

– Да какого черта, это же настоящий вестерн о настоящем Западе! – Луис играл старейшего участника в группе, который тепло и с заботой относится к своим младшим товарищам. – Да это, небось, самый сентиментальный вестерн за всю историю!

Но профессиональные киношные ковбои так не думали. Или думали…

***

За ночь до нашего отъезда из Аризоны Эрик куда-то исчез. Я нашел его в старой мексиканской церкви из необожженного кирпича, посреди пустынного поля в горах.

Он меня не заметил, и я постоял сзади, наблюдая за ним. На стенах церкви висели сотни фотографий индейцев – ребят из Тусона, погибших во Вьетнаме, – и под каждой была табличка с именем, свеча и личный значок. Эрик стоял у какой-то фотографии. Я подошел и спросил, давно ли он тут, а он ответил:

– Их так много.

Провел там несколько часов.

***

В конце 1967-го нас уведомили, что здание «Фабрики» на 47-й Восточной, дом 47, через несколько месяцев будут сносить, так что нам нужно найти новое место.

Пол Моррисси и Фред Хьюз в тот момент заправляли делами на «Фабрике», но у них было разное понимание того, как она должна выглядеть. Сам я ни в чем не был уверен, так что просто делал какие-то уклончивые жесты и заявления. Пол хотел, чтобы в новом месте были столы, дыроколы, шкафы для бумаг и еженедельно свежий номер Variety – настоящий офис кинопроизводства и дистрибуции. Хотел, чтобы там было некомфортно ошиваться без дела, – а если и было место, где молодежь 60-х ошиваться совершенно не желала, то это офис.

А Фред хотел, чтобы на «Фабрике» так и сочетались искусство с бизнесом.

– Послушай, – сказал он мне раздраженно, – это же ты художник! Что ты хочешь делать? Снять контору со столами и вывеской «Кустарное порнопроизводство»?

Фред любил кино как никто другой, но в то же время он хотел, чтобы я больше занимался искусством. В результате я согласился с ним, что комнат должно быть много – для всего, чем бы ни пришло в голову заняться, – а в офисе, в отличие от лофта, вширь расти нельзя. Ведь в моей манере было расширяться, а не передвигаться. На мой взгляд, лестница к успеху ведет, скорее, сразу во все стороны, а не наверх.

Это Пол в итоге нашел идеальный лофт. Запад Юнион-сквер, 33 – одиннадцатиэтажный Юнион-билдинг через парк Юнион-сквер от универмага Клейна. Мы сняли весь шестой этаж с маленьким балконом, выходящим в парк. И «Макс» был всего в полутора кварталов. Фред заметил, что Юнион-билдинг упоминался в рассказе Фицджеральда «Первое мая», и у коммунистов до сих пор там офисы на восьмом этаже. А когда мы пришли посмотреть место, то ехали в лифте вместе с Солом Стейнбергом, и он сказал, что последний этаж принадлежит ему.

Теперь, когда с местом определились, надо было договориться о том, как там все обустроить. Естественно, Пол и Фред имели разное представление обо всем – от дверных замков до осветительных приборов. (Билли не особо интересовался переездом – зашел однажды, посмотрел, есть ли там для него помещение сзади, и ушел, довольный. А Джерард путешествовал за границей с одной из своих богатых патронесс.) Но все возражения отпали, стоило Полу увидеть, что деревянные оконные рамы покрашены в белый цвет и нуждаются в ремонте. А Полу только дай заняться работой по дереву – обо всем остальном забудет.

***

Оглядываясь назад, я понимаю, что самые серьезные споры на «Фабрике» всегда вызывало оформление. В остальных вопросах никто не настаивал, все были покладистыми, но коли речь заходила о том, как место должно выглядеть, каждый был готов бороться за свою точку зрения.

Фред так много занимался декором в новом помещении, что его прозвали Фредерик Юнионскверский.

Я оставил бо́льшую часть площади остальным, чтобы они организовали ее так, как им нравится, а сам обосновался в небольшом помещении сбоку, где можно было устраивать бардак и никому не мешать.

Пол иногда заходил на Юнион-сквер по утрам, чтобы поработать над оконными рамами перед тем, как отправиться на «Фабрику». Однажды утром, когда он был в доме 33, раздумывая о том, что одному с такими объемами ошкуривания ему не справиться, какой-то паренек принес телеграмму от «Вестерн юнион». Заметив, что посыльный воспитанный и симпатичный, Пол заговорил с ним, выяснил, что зовут его Джед Джонсон и он только что приехал в Нью-Йорк из Сакраменто, что они с братом-близнецом, Джеем, живут через парк в пятиэтажном общежитии на 17-й улице. Пол нанял его, чтобы привести место в порядок.

До самого возвращения из Аризоны мы так и не переехали. А во время переезда мы потеряли частичку прежней «Фабрики» – наш большой лохматый диван. Оставили его на улице всего на несколько секунд, но кто-то подсуетился и унес его. Потом Фред понял, что мы не взяли его любимый большой дубовый стол, раскрашенный серебром, и помчался за ним обратно. Так хотел его забрать, что привязал к тележке – огроменный был стол, шесть на три фута, – и собственноручно покатил через тридцать кварталов вниз по Второй авеню, прямо через пробку в Мидтаун-туннеле. (Была забастовка мусорщиков, и мусор летел из всех подворотен, пятьдесят тонн мусора, если верить газетам.) Мы все с ума сходили по мебели и тяжело расставались с вещами, но Фред в этом смысле – чемпион.

Все хоть немного осознавали, что переезд в центр – это не просто смена места: в первую очередь, серебряный период определенно закончился, сменился на белый. А еще – в новой «Фабрике» прежние бесчинства уже точно не могли повториться. И пусть даже в «зале для показов» были диваны, стерео, телевизор и прочие атрибуты отдыха, большие столы сразу напротив лифта давали понять, что здесь занимаются делом, а не просто тусуются. Мы чаще, чем когда-либо, бывали в «Максе», раз он находился так близко, а Микки все еще предоставлял кредит за мои работы. Это было чем-то вроде пресс-службы – если мы, к примеру, хотели связаться с какой-нибудь «суперзвездой», то просто оставляли для нее в «Максе» записку с просьбой перезвонить на «Фабрику» или перекидывались парой слов в задней комнате.

***

С тех пор как мы впервые сняли в августе 1967-го Виву в «Любовях Ондина», ее волосы становились все пышнее и объемнее, пока не превратились в настоящую гриву. Вива все не могла определиться – то ли она несравненно красива, то ли некоторые черты ее лица и тела совершенно уродливы. Она провела со мной и Полом три дня в Швеции в феврале 1968-го перед открытием моей ретроспективы в Музее современного искусства Стокгольма и вернулась назад, отчаянно мечтая о пластике носа. Я думал, это у нее пройдет – в смысле, шведы выглядели так хорошо, что к отъезду мы все себя некомфортно чувствовали, – но нет, она несколько месяцев не оставляла эту идею и даже спросила Билли, когда наиболее благоприятное астрологическое время для того, чтобы ее осуществить. Он сделал ей гороскоп. Между тем мы все повторяли ей, что нос у нее красивый, и в конце концов она его оперировать не стала.

Но потом она начала посматривать в зеркало на свои ноги и жаловаться, что они у нее непропорциональны телу, что, надо признать, так и было – ну и что? У каждого свои недостатки. Но больше всего она переживала, что стареет. Ей тогда и тридцати не было, но она отмечала каждую морщинку, проступившую на лице за неделю. С ума сходила, что время уходит, – говорила, что чувствует, будто уже сейчас живет в долг. В ту пору большинство девчонок на «Фабрике» – исключая Бриджид, ровесницу Вивы, и Ультру, которая была даже старше, – были почти подростками, так что Вива действительно к другому поколению принадлежала, но это только делало ее интереснее всех этих девиц, ошивавшихся в «Максе». К тому же тогда еще не было популярной литературы для женщин, объясняющей, что опыт и зрелость тоже могут быть привлекательными. Некому было помочь, когда они оставались один на один с зеркалом и видели появляющиеся морщины.

***

Тогда женские проблемы не обсуждались совсем, и большого организованного женского движения тоже не было – в смысле, до самого конца 1969-го даже аборт было не сделать легально. Вива была прогрессивной для своего времени – могла, глядя в камеру, пожаловаться на боли из-за месячных или говорила мужчинам, что они оказались не на высоте в постели, что, возможно, они-то думают, будто у них все получилось, а ей вот не понравилось. Ни от кого раньше мы ничего подобного не слышали.

***

Тогда мне Вива очень нравилась – было в ней что-то очень милое, несмотря на всякие жалобы и наезды. Совершенно неожиданно она вдруг становилась очень скромной и неуверенной в себе, что делало ее только привлекательнее. Переживала, что не нравится тому или другому, а я говорил ей:

– И думать забудь – когда прославишься, купить его сможешь.

Или:

– Да он же наверняка гей.

Но Виве для самоутверждения всегда был необходим мужчина. Говорила-то она очень свободолюбиво, а на деле ждала от мужчин знаков внимания, поддержки! Но я был убежден, что она все это преодолеет и действительно прославится. На мой взгляд, у нее вдобавок к обаянию было все, что делает женщину настоящей звездой. Ее длинное интервью, взятое Барбарой Голдсмит, должно было выйти в журнале New York в апреле, а снимала ее Диана Арбус.

В течение месяцев между первым появлением Вивы в наших фильмах в августе и февральским переездом мы с ней были неразлучны – снимали кино, читали лекции, давали интервью и фотографировались вместе. Она была настоящей «суперзвездой», которую мы всегда мечтали найти: очень умная, умевшая, не отводя прекрасных глаз, без обиняков говорить самые возмутительные вещи своим усталым голосом, самым скучным и тоскливым на земле.

Она много говорила о своей семье – родителях и восьми братьях и сестрах, и в ее историях отец всегда выглядел фанатичным католиком, а мать – фанатичной маккартисткой, заставлявшей детей смотреть по телевидению слушания по делу Маккарти, целиком. Закончив католическую школу, Вива продолжила обучение в Мэримаунт, католическом колледже в Вестчестере, Нью-Йорк, а оттуда уехала в Париж, где изучала искусство, живя в монастыре на правом берегу Сены. Она долго могла распространяться о том, что ее не устраивало в католической церкви, критикуя каждую встреченную монашку, каждого священника, епископа и так вплоть до папы, – но всегда отмечала, что есть в строгом воспитании один плюс: когда наконец получишь волю и займешься всем тем, что было запрещено, удовольствие куда больше. Она нередко рассказывала о своих драках с отцом, о том, как он бегал за ней по двору, угрожая убить. Мне и в голову не приходило, что ее жизнь могла быть совсем не такой, какой она ее описывала. Но после одного происшествия у дома 33 на Юнион-сквер я стал об этом задумываться, а наши отношения с Вивой навсегда изменились.

***

В тот день большую семью «Фабрики» должны были фотографировать для Eye, нового поп-журнала, запущенного корпорацией Херста с расчетом на молодежную аудиторию. Я вышел из такси около «Фабрики», а там под проливным дождем стояла Вива, барабаня во входную дверь и яростно дергая за ручку. Она оглянулась и увидела меня – выражение лица у нее было безумное. Она истерично закричала, что требует ключи от «Фабрики» и что сейчас только у мужчин есть ключи:

– Меня не уважают, потому что я женщина, а сами-то всего лишь кучка педиков!

А потом, прежде чем я успел уклониться, стукнула меня по голове своей сумкой, прямо метнула сумку в меня – я поверить не мог, что она это сделала. На какой-то момент я опешил. Потом пнул сумку к ее ногам, жутко разозлился.

– Ты больная, Вива! – крикнул я.

Я очень расстроился, увидев Виву в таком состоянии. После такого уже как прежде доверять человеку не станешь, потому что все время будешь ждать, как бы он снова ничего такого не выкинул.

Я оставил Виву на улице и поднялся наверх. Когда я рассказал Полу о случившемся, он сказал – ничего удивительного, она ему полчаса назад звонила из автомата и орала: «Слушай, ты, ублюдок! Спускайся и открой мне дверь!»

Он повесил трубку.

Тот инцидент с Вивой заставил меня засомневаться в том, что ее проблемы с родителями были спровоцированы ими, и впервые мне пришло в голову, что она могла перевернуть с ног на голову все истории про то, как отец хотел ее побить, – может, она его довела, может, он погнался за ней только после того, как она его окончательно вывела из себя, – и я подумал о семье Эди тоже. Я всегда принимал на веру рассказы Эди, будто ее детство было настоящим кошмаром, но теперь я стал понимать, что всегда лучше выслушать обе стороны.

***

Весной 1968-го Нико жила с Фредом в съемной квартире на 16-й Восточной улице, недалеко от «Фабрики».

Фред обожал эксцентриков, а Нико была эксцентриком просто образцовым: кроме всего прочего, она расцветала во мраке – чем мрачнее была атмосфера вокруг нее, тем ярче она сияла. И чем больше изощрялась Нико, тем больше нравилась Фреду – такая красивая и такая эксцентричная, просто мечта, ставшая реальностью. Любила пролежать в ванне всю ночь, окружив себя свечами, сочиняя песни для своего второго альбома, Marble Index, и плескалась до самого возвращения Фреда из «Макса».

***

Фред много ездил в Европу. Как-то, вернувшись домой с чемоданами, он дотащился до гостиной и обнаружил, что не может включить свет. Увидел, что в соседней комнате колеблется свеча, и тут вошла Нико с канделябром.

– О, Нико! Прости меня! – сказал он, вдруг сообразив, что «Кон Эдисон», наверное, отключила электричество. – Я только сейчас вспомнил, что забыл оплатить счет за свет, и ты просидела все это время в темноте!

– Не-е-е-ет, все в поря-я-я-ядке, – сказала она, светясь от радости. Она никогда не была счастливее, чем после целого месяца, проведенного в темноте.

***

В мае мы с Полом и Вивой поехали на запад прочитать несколько лекций и там начали снимать фильмы о серферах Ла-Холлы, Калифорния.

Ла-Холла – это одно из самых прекрасных мест, что я видел. Мы сняли особняк у моря и еще пару домов для остальных участников съемок – кто-то прилетел с нами, кто-то встретил нас прямо там.

Всем так понравилось в Ла-Холле, что наши нью-йоркские проблемы отошли на второй план – для всех и сразу. В смысле, это было совсем не то что снимать в Гемптоне – в непосредственной близости к Нью-Йорку.

Мы валялись со своими транзисторами на пляже, слушали песни вроде Cowboys to Cowgirls, A Beautiful Morning, что-то из альбома Джими Хендрикса Axis. Время от времени я пытался спровоцировать какие-нибудь споры, чтобы заснять их, но все были слишком расслаблены даже для того, чтобы просто поспорить. Наверное, поэтому все превратилось из съемок фильма в памятную поездку компании друзей в отпуск. Даже жалобы Вивы были куда спокойнее, чем обычно.

***

Уже в Нью-Йорке я провел дома все утро 3 июня на телефоне, преимущественно разговаривая с Фредом, делясь сплетнями. Он тоже был дома. За ночь до этого, возвращаясь из «Макса» по 16-й улице, он был ограблен чернокожей троицей с ножами. Даже хиппи в Ист-Виллидж в последнее время стали агрессивными, когда просили (скорее, требовали) у прохожих мелочь. На улице царили уже не те настроения, что год назад, когда все были такие благостные.

– Это прямо перед домом произошло? – спросил я. – А Нико видела?

– Нет, – вздохнул Фред. – Когда я наконец дополз до дома, она лежала, как всегда, одетая в ванной и пела.

Обычно Фред поднимался рано утром и на автомате шел на «Фабрику». И даже если он лег без пяти девять, ровно в девять он уже несся через Юнион-сквер на работу. Приходить в офис «Фабрики» в такую рань было бессмысленно, потому что ничего часов до двух-трех не происходило, но Фреду это было неважно – он хотел сам для себя быть хорошим примером. Сидел там со своим черным кофе, доставал авторучку и делал для себя красивые пометки в кожаных обрезных европейских еженедельниках с отличной бумагой.

Но в тот день было уже десять, а он все еще оставался в постели. Ему было очень грустно – грабители отняли у него красивые часы, вторых таких ему не найти. Он тут же сменил тему (жил по принципу «выше нос» и забывал плохое), сказав, что Сьюзен Боттомли с Дэвидом Кроландом расстаются. Раньше в том же году мы познакомили Сьюзен с Кристианом Марканом, который, прежде чем стать режиссером, был во Франции звездой экрана, и он дал ей роль в своем фильме по сценарию Терри Саузерна «Сладкоежка» – в небольшой сцене, где она бежит по улице, крича: «Кэнди! Туфлю забыла!» Этот эпизод они снимали здесь, а потом улетели в Италию устраивать что-то – не помню, что именно, – с «Ливинг-театром». Сьюзен только вернулась из Рима, где провела несколько месяцев.

***

Мы с Фредом еще немного поговорили – был понедельник, нужно было все выходные обсудить, – так за разговором полдня и прошло.

***

Я добрался до Юнион-сквер, 33, в четыре с четвертью. Провернул несколько дел в районе Восточных 50-х и, будучи по соседству, заглянул к знакомому приятелю-костюмеру, Майлзу Уайту, на 55-й Восточной улице, но его не было дома, так что я направился на «Фабрику». Заплатив за такси, я увидел Джеда с мешком флуоресцентных ламп из хозяйственного магазина. Я подождал его немного рядом с прислонившимся к стенке парнем с приемником, орущим Shoo Be Doo Be Doo Da Day. Потом подошла Валери Соланас и мы втроем зашли в здание.

***

Я Валери плохо знал. Она основала организацию «ОПУМ», «Общество по уничтожению мужчин». Постоянно говорила о полной ликвидации мужского пола – мол, результатом будет «невиданно прекрасный мир одних только женщин».

Она как-то принесла на «Фабрику» сценарий и дала мне его почитать – назывался «Иди в жопу». Я просмотрел его, и он оказался таким похабным, что я даже подумал, что она, наверное, из полиции и это подстава. На самом деле, когда мы с «Девушками из “Челси”» поехали в Канны и я давал интервью Cahiers du cinéma, это я о Валери Соланас говорил, что «порой люди пытаются нас подловить. Позвонила девушка и предложила мне сценарий… я подумал, что название отличное, и вообще я обычно дружелюбно настроен, так что пригласил ее занести его, но он был такой похабный, что я даже решил, будто она из полиции…»

Потом я сказал интервьюеру, что с тех пор мы ее не видели. Но когда мы вернулись в Нью-Йорк, она начала звонить и требовать назад свой сценарий. Я его куда-то засунул и не мог найти – наверное, пока мы были в Каннах, его кто-то выбросил. Когда я наконец признался, что потерял его, она стала требовать у меня денег. Заявила, что ей не хватает денег на оплату номера в отеле «Челси», где она жила. Она позвонила одним сентябрьским днем, мы как раз снимали «Я, мужчина», так что я спросил, почему бы ей не прийти и не поучаствовать, чтобы заработать эти двадцать пять долларов, вместо того чтобы клянчить их. Она тут же пришла, и мы сняли ее в небольшом эпизоде на лестнице, она была забавной – ну вот и все. Главное, что с тех пор она звонила лишь от случая к случаю с обычной своей мужененавистнической болтовней, но меня она больше не беспокоила – я к тому моменту даже решил, что полиция тут ни при чем. Думаю, многие мне говорили, что она некоторое время появлялась, и утверждали, что она настоящая фанатичка.

***

День был очень жаркий, но пока мы с Джедом и Валери ждали лифт, я заметил, что на ней зимнее пальто на шерстяной подкладке и свитер с высоким горлом, и подумал, как же ей, наверное, жарко – хотя она почему-то не потела. На ней были штаны, чуть ли не рейтузы (в платье я ее не видел), а в руках она мяла бумажный пакет – сама чуть покачивалась на цыпочках. И тут я заметил кое-что еще более странное – если присмотреться, видно было, что она накрасила глаза и губы.

Мы вышли на шестом этаже и двинулись в самую глубь мастерской. Там был Марио Амайа, арт-критик и преподаватель, которого я знал еще с 50-х. Хотел поговорить со мной о выставке.

Фред сидел за своим большим столом и писал от руки письмо. Пол устроился напротив него у подрамника, разговаривая по телефону. Джед понес лампы куда-то назад. Я подошел к Полу.

Все окна были открыты, как и двери балкона, но все равно было жарко. Окна там в европейском стиле – две вертикальные панели в деревянным рамах, которые открываются внутрь и закрепляются, как жалюзи. Нам нравилось оставлять их болтаться, ничем не придерживая, чтобы под ветерком они качались туда-сюда. Но ветерка не было.

– Это Вива, – сказал Пол, вставая и протягивая мне трубку.

Я уселся в его кресло, а он пошел назад. Вива рассказывала, что она была в салоне Кеннета, где гримеры «Полуночного ковбоя» пытались придать ее волосам тот же оттенок, что и у Гастона Россилли, с которым у нее была общая сцена.

Столы Фреда и Пола на самом деле представляли собой невысокие металлические шкафчики для папок, которые соединяла большая, десять на пять футов, плита – на ее рабочей поверхности лежало стекло, так что, когда наклоняешься записать что-нибудь, видишь собственное отражение. Я перегнулся через стол, чтобы посмотреть, как я выгляжу, – во время разговора с Вивой я и о собственных волосах вспомнил. Вива все болтала о фильме, о том, как она будет изображать андеграундного кинематографиста в сцене, где Джон Войт встречает Бренду Ваккаро. Я показал Фреду, чтобы тот продолжил разговор за меня, и, едва положив трубку, услышал громкий хлопок и обернулся: я увидел, что Валери целится в меня из пистолета, и понял, что она только что выстрелила.

Я произнес:

– Нет! Нет, Валери! Не делай этого! – а она выстрелила в меня вновь. Я упал на пол, словно от удара, – я не понимал, попала она в меня или нет. Попытался заползти под стол. Она подошла ближе, снова выстрелила, и тут я почувствовал ужасную, простую ужасную боль, словно внутри меня взорвался фейерверк.

Лежа на полу, я увидел, как кровь проступает сквозь рубашку, услышал еще выстрелы и крики. (Позже – много позже – мне сказали, что две пули тридцать второго калибра прошли через мой желудок, печень, селезенку, пищевод и легкие.) Потом я увидел перед собой Фреда и прошептал:

– Не могу дышать.

Он наклонился и попытался сделать мне искусственное дыхание, но я сказал: нет, нет, так слишком больно. Он вскочил и помчался к телефону вызвать скорую и полицию.

Тут неожиданно надо мной склонился Билли. Во время стрельбы его здесь не было, только зашел. Я посмотрел на него, мне показалось, что он смеется, и я тоже почему-то стал смеяться. Но было очень больно, и я попросил его:

– Не смейся, пожалуйста, не смеши меня.

Но, как выяснилось, он не смеялся, а плакал.

Скорая приехала только через полчаса. Я так и лежал на полу, истекая кровью.

***

Как я потом узнал, подстрелив меня, Валери развернулась и выстрелила в Марио Амайю, ранив его в бедро. Он убежал назад, захлопнув большие двойные двери. Пол был в уборной и даже не слышал выстрелов. Выйдя, он увидел, как окровавленный Марио держит двери. Он побежал в проекционную, чтобы посмотреть через стекло, и увидел Валери, пытающуюся открыть двери. Так и не сумев их открыть, она направилась в мой кабинет – он тоже был закрыт, и она стала крутить ручку. И эта дверь не открылась – Джед держал ее изнутри, наблюдая за движениями ручки, но Валери этого не знала и решила, что кабинет заперт. Тогда она вернулась в переднюю и нацелилась на Фреда, который закричал:

– Пожалуйста! Не стреляй! Просто уходи!

Она засомневалась, раздумывая – выстрелить или нет, а потом вышла и нажала кнопку лифта. Затем вернулась туда, где скорчился Фред, и снова навела на него пушку. Когда, казалось, она была готова нажать на курок, двери лифта вдруг открылись и Фред произнес:

– Лифт приехал! Просто езжай!

Так она и сделала.

Когда Фред вызвал для меня скорую, ему сказали, что за сирену нужно будет доплатить пятнадцать долларов. Марио был не сильно ранен и мог ходить. Даже вызвал себе отдельную скорую.

Конечно, тогда я обо всем этом не знал. Вообще ни о чем не знал. Просто лежал на полу в крови. Когда приехала скорая, носилок у них с собой не было, так что меня посадили в кресло-каталку. Я думал, сильнее той боли, что я испытывал, лежа на полу, не бывает, но теперь понял, что ошибался.

Меня привезли в больницу «Коламбус» на 19-й улице между Второй и Третьей авеню, в пяти или шести кварталах. Вокруг меня вдруг появилось множество врачей, и я услышал «безнадежно» и «никаких шансов», а потом кто-то произнес мое имя – это был Марио Амайа – и сказал докторам, что я знаменит и у меня есть деньги.

Операция продлилась около пяти часов, меня спасали доктор Джузеппе Росси и четверо других замечательных врачей. Они меня с того света вернули – в прямом смысле, потому что, как мне сказали, в какой-то момент я умер. Еще много-много дней я не был уверен, что жив. Чувствовал я себя мертвым. И думал: «Я мертв. Вот что значит умереть – кажется, что жив, а на самом деле мертв. Это я просто думаю, что лежу в больнице».

Приходя в себя после операции, я слышал, как по телевизору повторяли «Кеннеди», «убийство» и много раз «застрелен». Застрелили Роберта Кеннеди, но почему-то я никак не мог осознать, что это уже второе убийство Кеннеди – думал, может, после смерти события возвращаются. Некоторые сестры плакали, и через какое-то время я услышал «панихида в соборе Святого Патрика». Все это казалось мне таким странным – подробности чужого убийства и похороны, – я еще не вполне различал жизнь и смерть, а тут кого-то хоронят по телевизору прямо на моих глазах.

***

Первый визит ко мне был неофициальным – переодетая медсестрой Вера Круз.

Я лежал на кровати, стараясь не думать о боли, мучавшей мое тело. Я был в реанимации, так что в комнате лежал еще паренек из «Макса», перебравший какого-то наркотика – ни врачи, ни родители так и не выяснили какого. Доктору сказали, что пытались узнать у его жены, но она сама так торчала, что объяснить ничего не могла. Иногда парень начинал сходить с ума и кричать, и тогда я становился свидетелем еще одной драмы – когда никто не видел, к нему приходила одна из сестер, и они начинали целоваться и обниматься. Она знала, от какого наркотика он отходит, и, когда ему становилось совсем плохо, доставала этот наркотик из стола и давала ему. Наблюдая за ними, я отвлекался от боли.

В один из первых дней – я не отличал день от ночи, сплошной круговорот боли – я поднял глаза на лицо медсестры, и это оказалась Вера. И тогда я понял, почему врачи не позволяют навещать пациентов в больнице – даже незначительные эмоции усиливают боль.

– Ой, уходи, Вера, – простонал я. Думал только о том, что она пришла украсть из кабинета наркотики, а неприятностей мне было не нужно.

***

Мама навестила меня вместе с двумя моими братьями и племянником Полом, учившимся на священника. Пол остался с мамой, когда остальные ушли, потому что по-английски она особо не разговаривала и в тот момент была немножко не в себе. Одну ее точно оставлять нельзя было, особенно помня ее привычку впускать в дом любого, кто позвонит в дверь и скажет, что знаком со мной. Она могла с любым журналистом разоткровенничаться, и, если ее не остановить, провести его по всему дому, поставить ему послушать мои пластинки, договориться о свадьбе со мной, если это была девушка, или с одной из моих племянниц – если мужчина, – в смысле, когда моя мать становилась хозяйкой, могло произойти все что угодно.

Когда меня подстрелили, Джерард пришел к нам, чтобы отвезти маму в больницу, и в первую ночь они с Вивой забрали ее домой. Тогда, между делом, я услышал, что к маме заходила Герцогиня, и это навело меня на всякие ужасные мысли.

Если цените свою личную жизнь, не давайте себя подстрелить, потому что иначе она очень скоро превратится в проходной двор.

***

Милые Вива и Бриджид вместе писали мне длинные письма на линованных листках из блокнота, сообщая о том, что происходило с нашими знакомыми, и когда я смог отвечать на звонки, то узнавал подробности и детали съемок почти сразу же.

Бриджид сказала, что в четыре часа в понедельник, когда в меня выстрелили, она ехала в такси на «Фабрику» из магазина «Лэмстон», где только что затарилась красками (все еще «красила целыми днями»), но тут она передумала и велела ехать к ней в «Джордж Вашингтон» – за день до того они с Полом поссорились, и она не хотела с ним встречаться, – так стрельбу и пропустила.

Вива сказала, что говорила со мной из салона Кеннета и, когда раздался выстрел, решила, что кто-то балуется с оставшимися от The Velvet Underground хлыстами, потому что звук был как щелчок, а потом она услышала, как я выкрикиваю имя Валери, а ей показалось – «Вива!» Даже когда Фред взял трубку и объяснил ей, что в меня стреляли, она не поверила. Заставила кого-то у Кеннета перезвонить и проверить, но Джед ответил то же самое.

Бриджид сказала, что на следующий вечер, посмотрев новости у Вивы, она зашла в «Макс», и кто-то у сигаретного автомата сообщил ей: «Бобби Кеннеди застрелили». Она направилась в заднюю комнату и повстречалась с Бобом Раушенбергом, спускавшимся по лестнице, вспотевшим от танцев.

– Я рассказала ему о Бобби Кеннеди, – сказала она, – а он осел на пол, вздыхая, и спросил: «Это и есть способ?»

– Что он имел в виду? – спросил я.

– Сначала ты, потом Бобби Кеннеди, – ответила она. – Пушки.

***

В одном из писем Вивы и Бриджид говорилось, что когда Луис Уолдон пришел в больницу в тот вечер, девушки из приемной заставили его отвести Айви домой и побыть с ней: она заявила, что, если я умру, убьет себя. Позже он рассказал Виве и Бриджид:

– Я всю ночь просидел с ней и бедными детишками, пока она названивала в больницу каждые десять секунд: узнать, умер ли Энди, чтобы тут же выпрыгнуть в окошко. Наконец в шесть утра ей сказали, что, кажется, он выкарабкается, и я свалился спать.

***

Когда я достаточно поправился, то прочитал коллективно собранные для меня газетные и журнальные статьи о выстрелах. Там говорилось, что Валери в тот день уже заходила на «Фабрику» и, узнав, что меня нет, вышла на улицу и стала ждать, пока я появлюсь. Около семи, через три часа после того, как она выстрелила в меня, она сдалась молодому полицейскому на Таймс-сквер. Вручила ему пистолет, как писали газеты, и сказала:

– Я – «дитя цветов». Меня ищет полиция. Меня разыскивают. Он слишком многое контролировал в моей жизни.

Полицейский отвел ее в тринадцатый участок, в двух кварталах от больницы, где меня оперировали. Там она заявила:

– У меня на это было много причин. Прочтите мой манифест и поймете, кто я такая.

Позже в суде она сказала:

– Я же не каждый день в людей стреляю. Значит, было за что.

Газеты также много цитировали ее манифест «ОПУМ».

***

Как я уже говорил, обо мне появился заголовок в New York Daily News: «Актриса стреляет в Энди Уорхола» – ровно через шесть лет после заголовка о трагедии «129 человек разбились в самолете» 4 июня 1962-го, с которого я тогда сделал трафареты. Картинка на первой странице 4 июня 1968-го изображала Валери за решеткой с утренней газетой в руках. В подписи к фото она поправляла: «Я – писатель, а не актриса».

***

Не могу понять, отчего из всех, с кем была знакома Валери, она выбрала для расправы меня. Наверное, я просто оказался в ненужном месте в нужное время. Так убийства и происходят.

«Если бы Майлз Уайт был дома, когда я в тот день звонил ему в дверь, – все думал я, – она бы устала меня ждать и ушла».

***

Фред просветил меня о том, что происходило в полиции.

– Нас с Джедом забрали в тринадцатый участок, – рассказывал он. – Часов до девяти вечера нас допрашивали. Сказали, что мы «свидетели происшествия», и я даже не сразу понял, что, значит, они нас подозревают!

– Че-е-е-его? – спросил я.

– Именно – думаю, до тех пор, пока Валери не задержали. Нам ничего не сообщили. Я все требовал сказать нам, каково твое состояние, но они даже этого не говорили, – он рассмеялся с горечью. – Наверное, надеялись, что мы признаемся.

– А Пола или Билли не взяли?

– Нет, только нас с Джедом, потому что мы были единственными, кто видел, что произошло. Потом прибежала Вива в истерике, и они ее немного поспрашивали – она рассказала им о том, что слышала по телефону.

– А полиция закрыла «Фабрику» – огородила место преступления? – спросил я. У меня в голове вертелись картинки из полицейских сериалов.

– Явились человек восемь детективов в штатском и стали бегать вокруг, все осматривать, заклеивать места, куда стреляли, говорить что-то типа, – Фред рассмеялся, – «так, вынимаем из стены пули». Везде лезли – в каждый шкаф, просматривали, господи, не знаю, кадры из «Спи», старые чеки из кофейни… Я им говорил, слушайте, то, что вы смотрите, никакого отношения к произошедшему не имеет. Но, понятно, они меня не слушали. Осматривали разноцветные яркие «Цветы», да все подряд, разбрасывали повсюду фотографии и слайды, носились, толкали друг друга… Ну чисто «Кистоунские копы».

Я начал смеяться, а это было больно.

– Ну, пожалуйста, Фред, – мне пришлось попросить его, – не говори ничего смешного.

Вот удивительно, когда один читаешь что-нибудь смешное, то не смеешься, а если с кем-нибудь – тут, наверное, какая-то физическая реакция происходит.

– И после того, как они два часа там толкались – каждый ящик каждого стола вытащили, – я заметил бумажный пакет прямо на том столе, у которого ты сидел до выстрела. Я подошел к пакету и сказал полицейским, которые копались в фотографиях Джо, сделанных Полом: «А это что?» Тогда я заглянул внутрь – приготовься! – а там еще одна пушка, записная книжка Валери и прокладка «котекс».

– Шутишь? – спросил я. И тут я вспомнил пакет, который она мяла в лифте. – Хочешь сказать, пакет лежал там на столе, а полиция туда даже не заглянула?

– Вот именно.

Фред также поделился, что когда Валери начала стрелять, он не сразу понял, что происходит, и его первой мыслью было: «О господи, бомбят коммунистов!» Как я говорил, офисы коммунистов были на восьмом этаже.

***

Выстрел заставил меня вспомнить всех психов, с которыми мне пришлось общаться. Я подумал о той женщине, которая пришла на 47-ю улицу и прострелила холсты с Мэрилин; о парне, устроившем у нас русскую рулетку. Обо всех, у кого были пушки, – даже у Веры Круз была. Но это всегда казалось мне нереальным – или просто шуткой. Нереальным и осталось – словно кино смотрел. Реальной была только боль – а все вокруг было просто фильмом.

Я осознал, что случившееся не произошло с кем-нибудь из нас раньше только благодаря случаю. Сумасшедшие всегда интересовали меня из-за своей оригинальности – нормально себя вести они просто не в состоянии. Обычно они никого не могли обидеть, только самих себя беспокоили – но как мне теперь определять, кто есть кто?

Из-за страха снова попасть под пулю я опасался, что никогда уже не смогу получать удовольствие от общения с теми, кто странно выглядит. Но, размышляя в таком ключе, я совсем растерялся – ведь такими были практически все, кого я любил! Я решил, что не стану ничего планировать, просто подожду и посмотрю, что будет, когда я снова начну общаться с людьми.

***

Пока я был в больнице, Пол докладывал мне о съемках фильма Джона Шлезингера «Полуночный ковбой». До моего ранения они звали меня сыграть андеграундного кинематографиста в сцене большой вечеринки, а я предложил вместо себя Виву. Им эта идея понравилась. А когда Джон Шлезингер попросил Пола снять «андеграундный фильм», который показывали бы во время вечеринки, тот поснимал Ультру. Потом агент по кастингу обратился к Полу, чтобы тот собрал побольше наших знакомых – ребят из «Макса» – для работы статистами. Я ощущал, что многое пропускаю, валяясь в больнице, но мне докладывали обо всем происходившем в ту же минуту – так они были рады сниматься в голливудском фильме.

К «Полуночному ковбою» я испытал ту же зависть, что и к мюзиклу «Волосы», когда понял, что люди с деньгами имеют возможность работать с андеграундными темами и контркультурой, придавая им коммерческий шик и лоск. Мы могли предложить – в смысле, изначально – новый открытый взгляд на живых людей, и пусть наши фильмы технически были несовершенны, весь 1967-й год андеграундный кинематограф был единственным местом, где люди сталкивались с запретными темами и видели сцены из реальной жизни своих современников. А теперь Голливуд – и Бродвей – занимались тем же, и все немного смешалось: раньше выбирали между черным и белым, а теперь – между черным и серым. По обоим фильмам о жиголо, голливудскому и андеграундному – пусть даже исполнение было совершенно разным, – я понял, что андеграунд лишился своего козыря, потому что публика предпочтет ту версию, которая выглядит лучше. (Люди вообще склонны избегать новых реальностей – они лучше будут детализировать старые. Так проще.) Я считал, что они вторгаются на нашу территорию. Это заставляло меня еще больше желать голливудских денег, чтобы сделать по-новому безупречно красивый и здорово звучащий фильм – чтобы наконец соревноваться по-честному. Я так завидовал – думал: «Лучше бы дали нам денег на того же “Полуночного ковбоя”! Мы бы сделали его таким настоящим». Только я не понимал, что, утверждая, будто они хотят настоящей жизни, они имеют в виду киношную настоящую жизнь!

– Разве не удивительно? – говорил мне как-то по телефону Пол, пока я еще был в больнице. – Голливуд собрался снимать фильм о жиголо с 42-й улицы, а мы свой сделали в шестьдесят пятом. Тут вся наша нью-йоркская компания сидит в подходящих декорациях – Джеральдина, Джо, Ондин, Пэт Эст, Тейлор, Кэнди, Джеки, Джери Миллер, Патти Д’Арбанвилль – а они их не используют.

– А как Дастин? – спросил я.

– О, он очень милый.

– А Джон Войт?

– Тоже… Как и Бренда Ваккаро, – сказал он, задумавшись. – Все хорошие. – Тут он засмеялся, вспомнив Сильвию Майлз. – А вот Сильвия абсолютно неукротима. Стихийное бедствие.

Я почувствовал, что снимать этот маленький фильм с Ультрой и потом болтаться там на съемочной площадке было для Пола мучением – он считал, что мог бы и сам тут работать. Ведь он сам и снимал до того, как попал на «Фабрику».

– Знаешь, – сказал я, – мы, наверное, слишком рано сделали наш фильм. Может, только сейчас настало самое время выпускать кино о мужчине-проститутке. Почему бы тебе еще один фильм не сделать – на этот раз в цвете?

– Я об этом и сам думаю, – признался Пол.

***

В июле, пока я все еще был в больнице, Пол приступил к съемкам «Плоти» с Джедом в качестве ассистента. Они снимали немного, но почти все и использовали – Пол любил длинные планы.

Однажды Джеральдина Смит позвонила мне сразу после съемок в своей первой сцене.

– Ты играешь у Пола? – спросил я.

– Да. Он позвонил мне сегодня и утром и сказал: «Приходи-ка к Фреду – мы хотим кое-что поснимать», – я думала, он имеет в виду небольшое домашнее кино, а две мои подружки предупреждали меня: «Не участвуй в фильмах Энди Уорхола – это клеймо на всю жизнь», – но я все равно пошла, ты же знаешь, как я люблю Пола.

Джеральдина по Полу с ума сходила.

– Что нужно было делать? – спросил я.

– Пол сказал, что Джо типа мой муж, и велел делать перед камерой все, что в голову придет. Тогда я сказала Джо идти проституировать, чтобы я смогла заплатить за аборт моей подружки.

– А кто подружку играл?

– Патти.

– Патти Д’Арбанвиль снимается в кино? Ну, здорово. И что ты сделала потом? Занималась этим с Джо?

– Рехнулся? В кино?

– Так что, не занималась?

– Хотя стояк у него был, – хихикнула она.

– О-о-о. Как интересно. Что, прямо большой и твердый? И что ты сделала?

– Я… – она начала смеяться, – я завязала вокруг него бант.

– Пра-а-авда? – удивился я. – Вокруг члена? А потом что ты сделала?

– Ты же меня знаешь, – сказала она, – я засмеялась.

***

28 июля я вернулся домой из больницы. Посередине туловища я был весь забинтован. Смотрел на свое тело, и мне страшно становилось – больше всего боялся душ принимать, потому что, когда я снимал повязки, шрамы выглядели совершенно свежими – красивые такие, пурпурные и коричневые.

Следующие полторы недели я провел в постели, так и прошел мой сороковой день рождения, 6 августа. Когда я звонил кому-нибудь и они впервые после случившегося слышали мой голос, то порой начинали плакать. Очень трогательно было видеть, как обо мне переживают, но я просто хотел, чтобы все вернулось на круги своя, и старался как можно быстрее перейти к обычным, ни к чему не обязывающим сплетням.

Однажды утром позвонил Дэвид Кроланд, и я спросил, что же все-таки произошло у них со Сьюзен, потому что она вернулась из Европы за день до того, как меня подстрелили, так что полной картины у меня так и не было.

– Просто все как-то не так между нами шло, – сказал он. Прозвучало это у него невесело, думаю, он скучал по ней. – В ночь, когда она вернулась, – продолжал он, – было очень душно, и я прямо-таки чувствовал: она сейчас скажет, что уходит от меня. Потом зашла Нико, сообщить, что ты ранен. И вот сидим мы в этой жарище и не знаем что и делать – ехать в больницу? не ехать? Наконец, Нико говорит: «Нужно се-е-есть на полу-у-у, зажечь све-е-ечи и моли-и-иться». Я был настолько не в себе, что решил: «А ведь она права». Так что мы зажгли свечи, Нико задернула шторы, и мы уселись на пол. Было как в церкви. Нико качалась туда-сюда, Сьюзен была совершенно ошарашена – сначала торчала в своем Риме, а теперь вернулась, и тут с тобой такое, а я бесился, потому что понимал: Сьюзен меня бросает, а ты в больнице – мы даже не знали, выживешь ли ты. Сколько мы туда ни звонили, они отвечали: «Нам тут уже телефон из-за него оборвали. Можем сказать только одно: он в критическом положении». Мы часами сидели как на иголках. Так втроем всю ночь и провели. Наконец Нико ушла. Мы снова позвонили в больницу, и они сказали, что тебе лучше. А через несколько часов Сьюзен отправилась в Париж.

***

Карьера Генри Гельдцалера совершила крутой вираж весной 1967-го, когда его назначили куратором искусства ХХ века, и теперь, пока я поправлялся, мы подолгу разговаривали, почти как в старые добрые времена, и он делился со мной подробностями некоторых происходивших в музее драм. Они с Томасом Ховингом не могли договориться насчет огромной выставки поп-арта.

Летом 1967-го, рассказывал Генри, он поехал в Париж посмотреть выставку, которую французское правительство собиралось отправить в Метрополитен.

– С ума сойти, кого они там выставляли, – рассказывал он. – Стоматолога, шурина министра финансов, кузину невесты охранника. Я вернулся и сказал Ховингу: «Ни при каких условиях мы такое выставлять не будем», – а он мне: «Ты совершенно прав». И потом, не говоря мне ни слова, подписывает соглашение привезти эту выставку сюда. Я еде сдержался, но промолчал.

Потом в феврале 1968-го Ховинг одолжил у Боба Скалла картину Джима Розенквиста F-111 и выставил ее напротив «Вашингтона, пересекающего реку Делавэр» Эмануэля Лютца. Идея Ховинга была в том, чтобы противопоставить историческую картину 60-х более ранней, но Генри почувствовал, что это вмешательство в его епархию, и снял с себя полномочия.

– Пока я был в отпуске, – рассказал он, – Боб Скалл и Ховинг сговорились на каком-то, что ли, обеде и решили выставить F-111 в Метрополитен. Картина и впрямь любопытная, но все-таки – это я курирую современное искусство, не Скалл и не Ховинг. Так что я вручил ему свое заявление, а дней через десять Ховинг связался со мной и сказал, что обзвонил всю страну, пытаясь найти мне замену, и все твердили ему, что он замучается ее искать. Так что я согласился вернуться на работу, только с условием, что ХХ век будет полностью в моей компетенции.

***

Когда я стал вставать и передвигаться по дому, мне принесли весь материал «Одиноких ковбоев» из «Фабрики» – много часов однообразных сцен. Я работал с проектором и монтажной машиной, вырезая целые куски тут и там, чтобы сделать нормальный двухчасовой фильм.

***

Что касается живописи, мне еще не хватало сил на большие полотна, но под телевизор я рисовал множество крохотных, семь на шесть дюймов, малышек Хеппи Рокфеллер. В новостях показывали лето насилия. Советские танки вошли в Чехословакию, а потом во время Чикагской демократической конвенции в парках и на улицах демонстранты сражались с полицией.

***

К сентябрю я вернулся к работе.

Приходилось носить тяжелые хирургические корсеты, чтобы поддерживать покрытые рубцами места, и я в таком склеенном виде очень боялся возвращаться на «Фабрику».

Как бы там ни было, каждый раз, услышав, что лифт останавливается на нашем этаже, я нервничал. Ждал, пока откроется дверь, чтобы проверить, кто там. Мы решили сделать на входе вестибюль, чтобы можно было видеть людей, прежде чем пускать их внутрь, и в стене должна быть дверь из двух частей – снизу закрыто, а сверху открыто. Понятно, все эти меры безопасности были просто для вида – они бы не остановили любого, кто может вышибить дверь ногой, что уж говорить о вооруженном человеке. Но место по крайней мере выглядело не таким доступным для проникновения. В любом случае, времена, когда люди могли просто забрести к нам, кончились.

И все на «Фабрике» старались меня оградить – видели, что я все еще боюсь, так что разворачивали всех, кто вел себя необычно. Я обнаружил, что провожу много времени в маленьком боковом кабинете за закрытыми дверями, общаясь с новой машинисткой. Раньше я всегда любил находиться среди всяких чудаков и ненормальных – я с ними по-настоящему расцветал, – а теперь только и ждал, что они достанут пистолет и выстрелят в меня.

Видя, как я изменился, Пол сказал:

– Знаешь, Энди, ты всегда поощрял приходить сюда людей… э… – он подыскивал слова, – не вполне психически здоровых. Но это чревато неприятностями, и теперь ты, – он указал на мою грудь и живот, – знаешь это лучше, чем кто-либо.

Пол, конечно, был прав – безусловно, мне следовало избегать неуравновешенных типов. Но выбирать, с кем встречаться, а с кем нет, было совершенно не в моем стиле. И более того – в чем я так и не смог никому признаться начистоту – я боялся, что без всех этих сумасшедших и наркоманов, шатающихся поблизости и совершающих свои безумства, я лишусь своей креативности. В конце концов, только они вдохновляли меня с 1964-го, и я не знал, получится ли у меня что-либо без них.

***

Я все еще много времени проводил в постели. Даже если я куда-нибудь заворачивал после «Фабрики», уходил очень рано и шел домой. Потом просыпался в семь утра, хорошо отдохнувший, и обзванивал всех, чтобы узнать, что произошло после моего ухода. Такое замещение одного другим меня вполне устраивало. Мне стало нравиться лежать дома в кровати, окруженному сладостями, смотреть телевизор, болтать и записывать телефонные разговоры.

Мне так легко удалось отказаться от любимых мною сумасшествий, потому что мало чего происходило. Пик случился в 1967-м, а потом начался спад. Осень 1968-го была временем Hey Jude, и все вокруг только и говорили о «терпимости».

***

Что касается Валери, насколько нам было известно, она все еще находилась за решеткой. Потом на Рождество я взял трубку и чуть не упал, услышав ее голос: она требовала снять против нее все обвинения, заплатить двадцать тысяч долларов за все ее рукописи, снимать ее в своих фильмах и – она закончила список заветной мечтой всех идиотов – забронировать ей билеты на шоу Джонни Карсона. Не сделай я этого, она пригрозила, что «всегда ведь может и повторить попытку».

Мой худший кошмар стал реальностью – Валери выпустили. Человек, чье имя мы так и не узнали, заплатил за нее залог в десять тысяч долларов.

К счастью, она и других по всему Нью-Йорку запугивала, так что когда она заявилась на слушание своего дела 9 января, ее снова арестовали.

Пять месяцев спустя, приблизительно через год после выстрелов, я взял Daily news, а на первой странице было написано: «Стрелявшая в Уорхола получила три года». В статье сообщалось, что ей засчитают то время, что она уже отсидела, поэтому в действительности ее осудили еще на два года.

Ближе к концу 1969-го я получил письмо от Веры Круз, которая писала, что ее посадили за кражу автомобиля. Она содержалась в том же Меттэване и много виделась с Валери. По словам Веры, та грозилась «достать Энди Уорхола», как только выйдет.

Сразу после того, как я получил письмо Веры, из Меттэвана Валери выпустили, будто бы излечив. Она несколько раз звонила на «Фабрику», а потом прекратила – наверное, нашла себе какое-нибудь еще занятие, потому что больше я ее никогда не видел, хотя периодически мне говорили, что встречали ее где-нибудь на улице, обычно в Виллидж.

***

К концу осени 1968-го с модой на мини было покончено. Год начался с присобранных подолов, а весной модниц уже можно было видеть в юбках абсолютно любой длины. И наряду со всеми спорами по поводу мини/миди/макси женщины стали все больше носить брючные костюмы. В тот сезон велись большие дебаты относительно того, какой из лучших ресторанов первым начнет пускать женщин в брюках – все метрдотели участвовали в обсуждениях и давали интервью.

Ребята в «Максе» стали носить более бюджетные наряды. В моде был пакистано-индийский стиль путешественников-хиппарей, с вышивкой и парчой. Люди зависали на блошиных рынках, у старьевщиков и в секонд-хендах, и это тоже стало заметно – не только по одежде, но и по жилищам. Все будто осознали, что ручной труд скоро окончательно уйдет в историю, и уже никогда будет не найти таких же украшений в одежде, мебели и где бы то ни было еще.

***

Записи, которые новая машинистка для меня расшифровывала, были часами моих разговоров по телефону и лично, начиная с первых – сделанных с Ондином и компанией в 1965-м.

Ондиновские записи были собраны для книги, a, которую в конце 1968-го выпустило издательство Grove Press. Мы назвали их «романом Энди Уорхола», но на самом деле это были просто расшифровки записей Ондина с изменением некоторых имен (к примеру, Ондин так и назывался Ондином, Роттен был Роттеном, но я был Дреллой, а Эди – Таксин).

Билли работал с Grove Press, проверяя, чтобы страницы книги совпадали с набранным нашими машинистками текстом, вплоть до последней орфографической ошибки. Я хотел сделать «плохую книгу», так же, как я делал «плохие фильмы» и «плохое искусство», потому что, если делаешь что-то совершенно неправильно, на что-нибудь обязательно наткнешься.

Рецензии на a были неважными. (Мне больше всего понравилась та, что описывала книгу как «вакханалию за чашкой кофе»). Я мечтал только о том, чтобы кто-нибудь в Голливуде купил права, чтобы мы с Ондином увидели красавцев-актеров вроде Троя Донахью и Тэба Хантера в ролях нас самих. Я заикнулся об этом Лестеру Перски, только что получившему свой первый кредит на создание фильма («Бум!», в котором так мечтала сыграть Джуди Гарленд и из-за которого она поссорилась с Теннесси на «Фабрике» в 1965-м, – в итоге роль досталась Элизабет Тейлор).

– Энди, я тебя умоляю, – застонал он, когда я поинтересовался, не хочет ли он купить права на a. – Я стараюсь забыть о том, с чего начал. Я в буквальном смысле ищу выгоду, а не безумства…

***

В конце июля мы с Ондином и Кэнди стояли в очереди к похоронной конторе Фрэнка Кэмпбелла на 81-й и Мэдисон, чтобы попрощаться с Джуди Гарленд. Я хотел позаписывать посетителей, пока они ждут в очереди к гробу. Я знал, что там будет множество ее поклонников, которые начнут плакать и причитать, как много она для них значила. И мне представилось, что из этого должна получиться отличная пьеса – Ондин с Кэнди в длинном ряду через всю сцену, где все, смеясь и рыдая, рассказывают, что привело их сюда. Я знал, что и сама Джуди нашла бы это смешным до истерики.

Но в тот день Ондин довольно странно себя вел – совсем как нормальный человек. Он теперь нечасто заглядывал на «Фабрику». У него был постоянный партнер; по его словам, он совсем отказался от «спидов», остепенился, работал на почте – доставлял письма в Бруклин! В той очереди к Джуди я смотрел на него открыв рот – поверить не мог, что это тот же человек, который на «спидах» бормотал и визжал свой текст в a, смеясь, заикаясь и бесчинствуя. Он разговаривал в непринужденной общепринятой манере вроде «сегодня жарко, не правда ли?» и двигался естественно – без всяких шатаний, выпадов и пены у рта.

Несколько недель я размышлял о новой безличности Ондина. Говорить с ним теперь было все равно что с какой-нибудь тетушкой Тилли. Конечно, хорошо, что он завязал с наркотиками (наверное), и я за него радовался (наверное), но это было так скучно – не за что зацепиться. Блеск ушел.

***

Закончив свои мучения с a, Билли выкинул нечто совершенно дикое – зашел в свою темную комнату и не вышел. Больше при свете дня его никто не видел. По утрам мы находили в мусоре контейнеры из-под еды на вынос и упаковки от йогуртов, но мы не знали, ходит ли он за ними по ночам сам или просит кого-то.

Сначала это не показалось нам странным, просто очередная фаза, через которую Билли проходит, но наступила весна, а он так и не вышел, и все стали интересоваться, что же там происходит.

Темная комната находилась рядом с общим туалетом – комнаты соединялись закрашенным окном высоко на стене, и звуки доносились хорошо, поэтому, сидя на толчке, можно было слышать, если Билли двигался, что-то делал, – а он, естественно, слышал, как писают и какают, как льется вода и шумит в трубах.

Иногда он впускал кого-нибудь, кто приходил навестить его, но по большей части вообще не отвечал, если к нему стучались.

Все ждали, что я как-нибудь заставлю Билли выйти, а я этого не сделал. Многие говорили мне:

– А вдруг он ждет, когда ты его попросишь?

Но я понятия не имел, зачем он туда забрался, – как бы я его вытащил? Да если бы и мог – с чего мне это делать? Мне не казалось правильным вмешиваться. Билли, кажется, всегда хорошо понимал, что он делает, так что мне не хотелось встревать – выйдет, когда захочет, я бы сказал, когда будет готов.

К ноябрю 1969-го он просидел в кладовке уже около года. Новеньким казалось очень странным, что у нас в темноте живет кто-то, кого мы даже не видим. Но если ситуация развивается постепенно, какой бы она причудливой ни была, начинаешь к ней привыкать. Время от времени мы спрашивали его через дверь, нужно ли ему что-нибудь. Я даже не знаю, продолжал ли он принимать амфетамин. Но однажды пришел Лу Рид и провел с Билли в темной комнате часа три. Когда он вышел, то выглядел по-настоящему напуганным.

– Не надо было давать ему эту книжку в прошлом году, – сказал Лу, покачав головой.

Я не понимал, о чем он.

– Книги Элис Бейли, – пояснил он. – Вообще-то я ему их три штуки дал.

Я уже слышал это имя. Ондин часто упоминал ее – она писала оккультные книги.

– Я проглядел одну из них, – признался Лу, – но она была такая сложная, что я подумал – может, Билли прочтет и потом расскажет мне, ну, типа самое интересное. А потом я узнал, что он закрылся в кладовке и не выходит. Побрил голову – заявил, что волосы растут внутрь, а не наружу, – и питается исключительно цельнозерновыми лепешками и рисовыми хлопьями.

– А я думал, что он по ночам выходит и закупается в «Брауни». – Это был такой магазин здоровой пищи у нас на углу.

– Уже нет, – сказал Лу. – Теперь он следует тому, что написано в книге белой магии, – как изменить свою клеточную структуру: играешь с центрами своих клеток и ешь, скажем, йогурт. Я спросил, как это делается, а он сказал, что это может быть по-настоящему опасно, что он только часть мне расскажет, потому что стоит мне ошибиться, и я закончу так же, как он.

– И какую часть он тебе рассказал?

– Что-то вроде, кхм, песни – о-о-о-о-о-о-о-мммм.

Ситуация с Билли становилась все более и более странной. Из туалета мы слышали разговоры и даже некоторое время считали, что к нему кто-то подселился. Выяснилось, что оба голоса принадлежали Билли. Но мне все еще казалось, что он может с этим – чем бы оно ни было – справиться, и я верил, что однажды он так и сделает.

***

На мой взгляд, самой непонятной частью 60-х были последние шестнадцать месяцев. Я записывал и снимал на «полароид» все, что попадало мне на глаза, но понятия не имел, что со всем этим делать.

В 1969-м предсказывали крупное землетрясение в Калифорнии, и Дэнни Филдс поехал туда и снял домик как можно ближе к опасной зоне – он говорил: «Я хочу быть в центре катастрофы. Я видел много фильмов об этом. И теперь хочу понять, каково это». Люди так скучали, что они жаждали любого значительного события – в средствах массовой информации, в земной коре, где угодно.

***

Я заставлял себя ежедневно ходить на «Фабрику» и проводил там от четырех до шести часов, но все же чувствовал себя неуютно, потому что больше там не рисовал и не снимал. Я просто сидел в своей маленькой комнатке и поглядывал, как Пол и Фред занимаются делами. Когда заходили безобидные на вид друзья или друзья друзей, я появлялся, записывал и фотографировал их, потом возвращался к себе и ждал, что заглянет кто-нибудь еще.

Теперь мне все это представляется каким-то механическим движением, на мой взгляд, царившим на «Фабрике» в конце 60-х. Мне могло быть неловко, но телефонные звонки, зуммеры, затворы камер, фотовспышки, звук мувиолы, щелкающие слайды и, больше всего, печатные машинки и голоса на расшифровываемых записях – все это меня подбадривало. Я знал, что работа идет, даже если я не понимал, чем она закончится. Я завидовал каждый раз, услышав, что какой-нибудь малобюджетник вдруг сорвал банк, нашел деньги у кого-либо, кто его теперь вообще не трогает и позволяет заниматься искусством. Я все еще считал наши фильмы – которые населяли обнаруженные нами странные, забавные люди – уникальными и не мог понять, отчего какая-нибудь большая студия не займется нашим продвижением.

Главный вопрос, который все и всем задавали на «Фабрике»: «А вы не знаете кого-либо, кто может расшифровать записи?»

Абсолютно все записывали друг друга. Машины проникли даже в сексуальную жизнь – всякие дилдо и разнообразные вибраторы, – а теперь они нацелились и на социальную область своими магнитофонами и «полароидами». Обычная шутка у нас с Бриджид была такая – мы все телефонные разговоры начинали словами «подожди, пожалуйста» и бежали подключиться и начать запись. Я доводил себя до истерики только ради того, чтобы получить хорошую пленку. Раз я теперь мало выходил по утрам и вечерам, то проводил кучу времени на телефоне – сплетничая, нарываясь на неприятности, собирая идеи и пытаясь понять, что происходит, – и записывая все это.

Проблема в том, что расшифровывались записи долго, даже если кто-то работал полный день. В ту пору даже машинистки делали собственные записи – говорю же, все этим занимались.

Трудно поверить, что совсем немногие журналисты записывали интервью. Они приходили со своими блокнотами и ручками, отмечали ключевые слова и дома дописывали по памяти. (Конечно, утверждая, что «все записывались», я имею в виду всех наших знакомых. Остальные совсем не занимались этим, мало того, увидев магнитофон, начинали нервничать: «А что это?.. А зачем ты записываешь?.. Как ты хочешь это использовать?..» – и т. д.)

Благодаря записям открылись новые возможности для интервью с разными знаменитостями, и так как мы давно не снимали, я решил выпустить журнал одних только интервью. Как раз в то время Джон Уилкок спросил, не хочу ли я выпускать с ним газету. Я согласился. Джон уже издавал на газетной бумаге журнал новостей Other Scenes, так что у него было все типографское и печатное оборудование. Вместе осенью 1969-го мы выпустили первый номер журнала Interview.

***

Газеты и журналы без конца присылали репортеров, чтобы делать статьи о нас, и мы старались всегда найти кого-нибудь, на ком они могли бы сосредоточиться. В конце года это была Кэнди Дарлинг – она признавалась им, что у нее с нами «контракт на несколько картин», и начинала придумывать названия: «Блондинка в беде», «Новенькая в городе», «За спиной ансамбля» – что бы ни пришло ей в голову. (Даже снимай мы фильмы без передышки, всех бы не использовали.) Мы получали рекламу в тысячи долларов на фильмы, которые не собирались выпускать, со звездами, которых не стали бы приглашать.

«Плоть» очень успешно шла с октября 1968-го по апрель 1969-го в «Гэррик-театр» на Бликер-стрит. У Джо Даллесандро появились в городе поклонники: помощник заведующего в «Гэррике», паренек по имени Джордж Абаньяло, говорил, что замечает одни и те же лица, раз за разом приходящие посмотреть кино. И Кэнди тоже была просто блистательна в своей единственной сцене, где она сидит, очень женственная, на диване с Джеки и читает вслух старый киножурнал, пока Джери делает Джо минет.

Иногда, пока шла «Плоть», Джеки и Кэнди снимали комнату в отеле «Альберт» на углу 10-й и Юниверсити-плейс. К тому моменту Джеки окончательно вошел в образ: под конец это были покрашенные хной в рыжий цвет волосы, темная помада и платья 40-х, заколотые большими брошками, включая самую любимую, марказитовую, на которой было написано «Никсон». Когда его спрашивали, зачем он «пошел до конца», он отвечал:

– Намного проще быть чудаковатой девицей, чем странным парнем.

Джеки-женщину принять было не сложно, потому что он устраивал настоящую комедию, – это только в свой промежуточный период он был совсем жалким. Где-то в 1968-м он начал принимать женские гормоны и к лету, когда Пол снимал их с Кэнди в «Плоти», находился в промежуточной стадии, то ли женской, то ли мужской, – но очень далеко как от первого, так и от второго. Брови у него были выщипаны, лицо густо напудрено, но это не слишком помогало: на подбородке пробивалась щетина и виднелись красные точки от электроэпиляции. (Многим знакомым драг-квинам волосы удаляли студенты электротехнических школ – так было дешевле.) Но самое ужасное в перемене пола не имеет отношения к внешности – это голос. Джеки пытался изобразить женщину, как и многие другие, – перейдя на шепот. Только беда в том, что из-за этого шепота драг-квины не звучали женственней – разве что отчаянней.

Отмечая недостатки других драг-квинов, понимаешь, какой особенной была Кэнди, как много ей приходилось работать, чтобы оставаться такой женственной, – и как здорово ей это удавалось.

Кэнди пережила большое разочарование в 1969-м. На самом деле, она его так и не пережила. Как только в отраслевых изданиях сообщили, что готовится постановка картины «Майра Брекинридж», Кэнди стала писать на студии, продюсерам и всем подряд, что она целиком прожила жизнь Майры и знает кино 40-х лучше, чем Гор Видал. Что было правдой.

А они отдали роль Ракель Уэлч.

Бедная Кэнди просила, умоляла их передумать. Она знала, что если в Голливуде и будет когда-нибудь роль для драг-квин, то это она и есть. Когда ее проигнорировали, что-то в Кэнди изменилось – эту перемену можно было заметить, только если хорошо знать Кэнди (в конце концов, она всегда в той или иной степени играла). Но вдруг ей пришлось признать тот факт, что Голливуд захлопнул перед ней дверь. Всю свою жизнь она была отверженной всеми и вся и часто мечтала, что если и существует на земле место, где ее примут, то это Голливуд, потому что он так же нереален, как и она сама, – и Голливуд это обязательно поймет. Так что, когда она не получила роль Майры и поняла, что не подходит даже Голливуду, ей стало очень горько, как я заметил.

***

В 1969-м разразилось великое голое театральное безумие. Всего год назад полиция готова была арестовать участников «Ливинг-театра», едва они начнут раздеваться. А тут вдруг появилась новая мода раздеваться догола и танцевать на сцене полностью обнаженным в успешных, хорошо рекламируемых шоу вроде «О! Калькутта!» и «Дионис-69».

В то время я тысячами фотографировал гениталии. Когда бы кто ни приходил на «Фабрику» и каким бы гетеросексуальным ни выглядел, я просил его снять штаны, чтобы сфотографировать его член и яйца. И предсказать, кто мне откажет, а кто нет, было невозможно.

Я лично любил порно и постоянно его покупал – по-настоящему грязные, возбуждающие фильмы. Ведь только и нужно: понять, что тебя заводит, а потом скупать подходящую именно тебе похабщину – это все равно что покупать необходимые таблетки или определенную еду. (Я был таким любителем порно, что, выйдя на улицу впервые после больницы, прошел всю 42-ю, заходя с Верой Круз в каждый стриптиз и затариваясь порножурналами.)

Я всегда хотел сделать фильм, в котором был бы один только трах, как в «Ешь» была только еда, а в «Спи» – один только сон. Поэтому в октябре 1968-го я снял, как Вива занимается сексом с Луисом Уолдоном, и назвал фильм просто «Трах».

Сначала мы оставили его на «Фабрике» и лишь иногда показывали друзьям. Потом, после премьеры в мае фильма «Одинокие ковбои», который шел не особенно, мы стали подумывать о том, чем бы его заменить, и мне пришло в голову – почему бы не фильмом «Трах».

Я так и не мог понять, что в порнографии законно, а что нет, но к концу июля, когда по всему городу в кинотеатрах показывали порнофильмы, и на всех стендах стояли журналы вроде Screw, мы решили, почему бы и нет, и запустили «Трах» в «Гэррик-театр», сменив название на «Непристойный фильм». Фильм шел неделю, прежде чем его конфисковала полиция. Копы проехали весь путь в Виллидж, высидели монологи Вивы о генерале Макартуре, войне во Вьетнаме и о том, что Луис зовет ее сиськи «сушеными абрикосами», ее историю про то, как полицейские преследовали ее в Гемптоне за отсутствие лифчика, и т. д., и т. п. – и только тогда конфисковали копию нашего фильма. Мне интересно, чего они на Восьмую авеню не пойдут и не конфискуют что-нибудь вроде «Внутри у Джуди» или «Язык Тины»? Может, эти фильмы более «общественно значимы»? Все дело только в их желании – попросту что-то они хотят конфисковать, а что-то не хотят. Бредятина.

***

Вива захотела поехать в Париж в ноябре 1968-го, и я купил ей билет в оба конца. В январе я получил от нее письмо: «Не вышлешь мне денег, буду работать против тебя так же, как раньше на тебя работала». Если мне угрожают, я перестаю слушать. Конечно, я был разочарован, но с Вивой я привык к разочарованиям. Еще одна телеграмма от нее того же содержания пришла в феврале, и я намеренно ее проигнорировал. А потом мы услышали, что она поехала в Лос-Анджелес играть в фильме Аньес Варда «Львиная любовь».

Было самое время для Вивы заняться этим. Все больше и больше девушек копировали ее стиль: элегантные бархат и атлас, блузки-туники поверх брюк, сутулость и усталая мимика, но больше всего волосы – завитые, пышные, распущенные.

В марте, когда я лег в больницу на очередную операцию, на «Фабрику» пришла еще одна телеграмма от Вивы – теперь из Лас-Вегаса: она выходила замуж. Где-то через неделю она вернулась в Нью-Йорк с мужем, французским кинематографистом по имени Мишель, которого встретила в Европе и привезла с собой в Голливуд. Я пожелал ей счастья в браке. Пока мы разговаривали по телефону, она постоянно отвлекалась на мужа, спрашивая его совета, что ей сделать с этим чеком или той фотографией. Сказала, что пишет автобиографический роман «Суперзвезда» для издательства Putnam и что это будет такая экспозиция андеграунда. Еще она добавила, что вообще-то записывает этот телефонный разговор для одной из глав.

***

К концу 60-х казалось, что Голливуд наконец узнает о нашей работе и даст денег на полнобюджетный 35-миллиметровый фильм. («Плоть» между тем пользовалась в Германии огромным успехом. Когда Пол с Джо приехали рекламировать картину, их окружила целая толпа.) «Коламбия Пикчерз» хотела с нами работать, они велели не останавливаться и подготовить какой-нибудь сценарий или его план.

К тому моменту мы познакомились с журналистом Джоном Хэллоуэллом, который жил в Лос-Анджелесе и брал интервью у кинозвезд для Los Angeles Times. Джон работал над книгой «Правдивая игра», в которой очерки о разных звездах были собраны в настоящий роман вокруг главного героя-репортера. Он приехал к нам в Нью-Йорк, потому что хотел закончить книгу персонажами с «Фабрики». Они с Полом тут же друг друга поняли и стали вдвоем придумывать нашу сценарную наработку для Голливуда – показ разных сторон жизни в Лос-Анджелесе. Фильм предназначался для наших «суперзвезд» и нескольких голливудских – Джон обещал договориться.

Потом Джон вернулся в Голливуд, чтобы обсудить с местными идею. Мы получали от него взволнованные телеграммы, в которых сообщалось, что «Ракель ждет не дождется», а «Натали в восторге», а я дразнил его, чтобы не бросался именами. (Однажды он меня поразил – соединил меня по телефону с самой Ритой Хейворт. Но поговорить у нас как-то не получилось, наверное, потому что я застенчивый и она застенчивая. Мы что-то промямлили про искусство – она сказала, что однажды нарисовала гардению. Она была очень милая, но, к сожалению, проглатывала слова, так что понять ее было сложно. Еще она сказала, что уверена: я сделаю ее «самой-самой суперзвездой».)

В мае «Коламбия» оплатила нам полет в Лос-Анджелес.

Совещание со студией шло в целом неплохо до тех пор, пока один из продюсеров не спросил, нельзя ли обойтись без участия датского дога. (Они всегда так обсуждают в Голливуде бюджеты – продюсер просто обязан задавать подобные вопросы, типа он заботится об экономии.) Когда Пол ответил, что, конечно, дог необходим, потому что у одной из девушек «с ним будет сцена», все остолбенели. Пол приободрил их, что секс с собакой останется за кадром, мы только увидим, как обвалится крыша.

Больше мы ни слова от студии не слышали. Когда мы вернулись в Нью-Йорк, Джон позвонил и сказал, что они закрыли проект по «соображениям морали».

– Мило, да? – ухмыльнулся он. – По «соображениям морали» – да у них самих морали не больше, чем у гунна Аттилы.

Поездка в Лос-Анджелес даром не прошла – это было предварительное знакомство с Новым Голливудом. Питер Фонда и Деннис Хоппер как раз заканчивали «Беспечного ездока». Мы посмотрели черновой вариант у Питера, в его доме в каком-то из каньонов. Они зарядили пленку в проектор, и, как только началось изображение, Питер запустил на своем стерео все те песни, с которыми фильм пойдет, – на копии их еще не было. (Пол потом дразнил его: «Что за идея – сделать фильм о коллекции своих записей!») Здорово было видеть молодых ребят вроде Питера и Денниса, создающих новый образ молодежи на собственных условиях. Такое использование рока отсылало к некоторым андеграундным фильмам, но новизны «Беспечному ездоку» добавила именно голливудская манера, в которой он начинался, развивался и продолжался. (Ну и, конечно, это была первая великая роль Джека Николсона.)

Должен признать, что на тот момент я не был уверен в коммерческом успехе «Беспечного ездока», в том, что публика примет его свободный стиль. Не знал я и того, что когда он выйдет на экраны в грядущем июле, то станет воплощением фантазии миллионов ребят – быть свободными и постоянно в пути, торговать наркотой и уходить от погони.

***

«Суперзвезды» старой «Фабрики» на новую заходили нечасто. Некоторым было некомфортно в ее белизне. Когда их искали (журналы для интервью, модельные агентства для работы или просто старые друзья, потерявшие связь), мы пытались разузнать, где они живут, или оставляли им послания по всему городу. Но все изменилось.

***

К концу 1969-го, после целого года невнятных обещаний из Лос-Анджелеса, мы с нетерпением взялись за новый фильм.

Пол сказал, что устал от романтизации наркотиков – особенно в кино. Он хотел полностью лишить наркоманию очарования – снять фильм о наркомане из Нижнего Ист-Сайда и назвать его просто «Мусор». Мне идея понравилась, и я сказал, конечно, давай.

Исполнители были новые – молодые, сменившие поп-поколение ребята (вроде Джейн Форт, шестнадцатилетней красавицы с бритыми бровями и зализанными волосами). Те мораль и ограничения, с которыми ранние «суперзвезды» боролись, были для них столь же далеки и нереальны, как викторианская эпоха для нас сегодня. Поп-культура не была проблемой или выбором для нового времени – ничего другого они и не знали.

 

Постскриптум

Некоторые из тех, кто был так нам дорог и сделал 60-е тем, чем они являются, умерли молодыми в 70-х.

Эди осталась в Калифорнии, жила тихо. Даже вышла замуж. Но то и дело оказывалась в разных больницах и в 1971-м умерла от «острого отравления барбиталом».

Малышка Андреа Фелдман однажды оставила записку в квартире на углу Пятой авеню и 19-й улицы, где жила с родителями. В записке она говорила, что «отправляется к славе», – после чего выпрыгнула из окна с четырнадцатого этажа, сжимая Библию и распятие.

Эрика Эмерсона обнаружили ранним утром посреди Хадсон-стрит. По официальной версии, его сбили, но ходили слухи, что от передоза он прямо там и свалился, – в любом случае, его велосипед был не поврежден.

У Кэнди Дарлинг с Голливудом так ничего и не получилось. Теннесси взял ее в свою вне-бродвейскую пьесу «Штормовое предупреждение для малых судов», и ближе к традиционному шоу-бизнесу она уже не подошла. В 1974-м она заболела раком и несколько недель провела при смерти в больнице «Коламбус», в нескольких кварталах от «Фабрики». Похороны у нее были как у настоящей кинозвезды, как она и мечтала, за городом, в конторе Фрэнка Кэмпбелла.

Однажды утром мы пришли на «Фабрику» и обнаружили, что дверь в темную комнату, в которой два года прятался Билли, открыта, а его там нет. Пахло в комнате ужасно. Повсюду были буквально тысячи окурков, а на всех стенах – астрологические прогнозы. Мы прибрали там и покрасили черные стены в белый. Через несколько недель мы купили копировальную машину, и эту комнату отвели под ксерокс. Где-то через год нам сказали, что видели Билли в Сан-Франциско, но сам я никогда больше его не видел и не слышал, если не считать ту записку, что он приколол на стену, когда исчез:

Энди

Меня тут больше нет

Но я в порядке

С любовью, Билли

Ссылки

[1] Возможно, имеются в виду супруги Хильдегард (Хилди) Треш и Ральф С. Гринсон (последний консультировал многих звезд Голливуда, в том числе Мэрилин Монро). – Здесь и далее примеч. пер.

[2] Стивенсон Эдлай Эвинг (1900–965) – американский политический деятель.

[3] Талидомид – седативный препарат, из-за тератогенности ставший причиной рождения нескольких тысяч детей с врожденными уродствами.

[4] Художник Барнетт Ньюман в 1933 г. выступил независимым кандидатом в мэры; его предвыборная программа предполагала строительство оперного театра, картинных галерей, а также сети уличных кафе и игровых площадок для взрослых.

[5] Сидней Дженис с 1952 г. был агентом Джексона Поллока.

[6] Песня Нэта Кинга Коула.

[7] Бразильская актриса и певица в стиле самба, одной из первых латиноамериканок ставшая звездой мирового масштаба.

[8] Речь идет о покушении: 3 июня 1968 года радикальная феминистка Валери Соланас трижды выстрелила в Уорхола. Художник перенес многочасовую операцию.

[9] Графическая сетка из мелких геометрических фигур для создания на типографском оттиске полутонового фона; фирменный элемент стиля комиксов Роя Лихтенштейна.

[10] Легендарный продюсер Фил Спектор создал особую технику записи, известную как «стена звука».

[11] Stable – конюшня, манеж ( англ. ).

[12] Особое звучание, характерное для записывавшихся на студии Motown Records музыкантов, так называемый мотаунский соул.

[13] «Две работницы» – так в газетных заголовках называли Эмили Хофферт и Дженис Уайли, девушек, жестоко убитых 28 августа 1963 года (день, когда Мартин Лютер Кинг произнес свою знаменитую речь I Have a Dream ) в их съемной квартире в Ист-Сайде.

[14] Первый чернокожий студент университета.

[15] На самом деле официальная премьера фильма состоялась 9 апреля 1964 г.

[16] В 1963 г. американка из аристократической семьи Хоуп Кук вышла замуж за принца Сиккима (Юго-Восточная Азия) и получила имя королевы Хоуп Намгьял Гьялмо.

[17] «Зеленые марки» – компания, первой предложившая маркетинговую программу стимулирования постоянных покупателей марками, которые можно было обменять на различные товары.

[18] В зале Мемориальной церкви Джадсона в те годы собирались пионеры современного танца, из которых сложилась труппа Judson Dance Theater.

[19] «Христианская молодежная ассоциация» – благотворительная и образовательная организация.

[20] Речь идет о реальном факте.

[21] Это была Дороти Подбер, подруга зачинателя мейл-арта Рэя Джонсона.

[22] Композиция группы The Ventures .

[23] Прозвище жены президента Джонсона, Клодии.

[24] The Singer not the Song , песня The Rolling Stones с альбома 1965 г. December’s Children (And Everybody’s) .

[25] Антисептик.

[26] Линдберг, Чарльз (1902–974) – американский летчик, совершивший первый трансатлантический перелет в 1927 г.

[27] Exploding Plastic Inavitable – мультимедийное шоу, в котором совмещалась игра актеров, выступление группы The Velvet Underground и показ фильмов Энди Уорхола (фильмы проецировались на играющих музыкантов).

[28] Джек Бенни (урожденный Бенджамин Кубельский, 1894–1974) – американский комик, актер водевиля, радио, телевидения и кино.

[29] Речь идет о песне группы The Lovin’ Spoonful .

[30] Fabulash – тушь для ресниц фирмы Revlon со специальной патентованной кисточкой.

[31] Киномюзикл Виктора Шертцингера (1942) о приключениях бравого морячка.

[32] Шлягер 40-х в исполнении Фрэнка Синатры.

[33] Фестиваль в городе Монтерей, Калифорния, выступление на котором 18 июня 1967 года стало настоящим триумфом Джими Хендрикса.

[34] Студенческий комитет по борьбе с насилием.

[35] Blue movie – «Непристойный фильм»; второе название фильма – «Трах», снят в 1969-м.

[36] Водоотталкивающая полимерная пропитка.

[37] Бугалу, попкорновая музыка – музыкальный стиль и танец, очень популярный в Штатах в 60-е. Возник в среде кубинской и пуэрториканской молодежи Нью-Йорка как смесь ритм-энд-блюза, рок-н-ролла, соула и мамбы.

[38] Киноактриса, бывшая королева красоты.

[39] Владелец ночного клуба Джек Руби застрелил убийцу Джона Кеннеди Ли Харви Освальда через два дня после выстрелов в Далласе.

[40] Том Эдвин Микс (1880–940), звезда немого кино, первая мегазвезда вестернов. Изображен на обложке вышедшего в 1967 году альбома Sgt. Pepper группы The Beatles .

[41] Обыгрывается название района Гринвич: Green Witch – Зеленая Ведьма ( англ. ).

[42] Señor Wences, комик-чревовещатель, выступавший с фривольным шоу.

[43] Культуртрегерская некоммерческая организация Нью-Йорка.

[44] Соответствует российским размерам 52–54.

[45] Белоголовые орланы, государственный символ США, находятся под защитой федерального закона, запрещающего охоту на них.

[46] Вестерн «Перестрелка в О.К. Коррал».

[47] Сол Стейнберг (наст. имя и фамилия Саул Якобсон) (1914–1999) – американский художник, мастер карикатуры.

[48] Компания, поставляющая электроэнергию большей части Нью-Йорка.

[49] В оригинале S.C.U.M. (Society Cutting Up Men) – «подонок».

[50] Популярный немой комедийный сериал о недотепах-полицейских (1914–917).

[51] F -111 – американский самолет-истребитель, представленный в июле 1967 г.

[52] Хеппи – прозвище второй жены губернатора Нельсона Рокфеллера, Маргариты.

[53] Психбольница для буйных, с 60-х гг. используемая для содержания признанных невменяемыми заключенных.

[54] Звукомонтажный аппарат.

[55] Фильм был поставлен по одноименному сатирическому роману Гора Видала.

[56] «Болт» – порножурнал, основанный Элом Гольдштейном и Джимом Бакли в 1968-м.