Когда Адам подошел к хижине, рассвет едва тронул небо, но было достаточно светло, чтобы разглядеть темнеющий квадрат раскрытой двери. Он наклонился, чтобы войти в низкий проем, да так и остановился, согнувшись. Он услышал собственное дыхание. В целом мире это был единственный слышимый звук.

Потом в темной чаще леса какая-то птица несмело издала первую трудную ноту. Мир никуда не делся. Мир начинался заново. И он вошел.

Внутри, в кромешной темноте, он распрямился. Он ещё подождал, потом собрал волю в кулак. Вытянул руку во тьму и сделал неуверенный шаг, потом другой. На втором шагу нога на что-то наткнулась.

Ему не надо было наклоняться и ощупывать это "что-то", он знал, что это. Он стоял в темноте, дышал, и знал, что это. Потом добрался до стола и нашел коробок. Чиркнул спичкой, заметил свечу и зажег. И заставил себя обернуться.

Тело лежало на спине, головой к двери. В правой руке до сих пор зажат подсвечник. Погасшая свеча валялась на полу рядом с одним из брусков, запиравших дверь. Адам глядел на брус и гадал, что заставило Джедина Хоксворта вытащить запор из железного гнезда в стене — какие вкрадчивые речи, какие жалобы и мольбы, какая изощренная хитрость. Он думал о том, как Моис Крофорд стоял в темноте, притаившись, с дубинкой в руке, как ухмылялся, упрашивая открыть дверь.

Интересно, подумал он вдруг, что именно — гордыня, глупость, доверчивость или крайнее презрение — что побудило Джеда Хоксворта открыть эту дверь единственному человеку на земле, которого он лишил всякого достоинства, для единственного, что могло это достоинство восстановить.

Нет, спокойно решил он, все было совсем по-другому. Это всего лишь его, Адама Розенцвейга, фантазии на тему происшедшего. А на самом деле, конечно, события развивались гораздо проще — стук в дверь, сэр, что-то неважно что — стряслось с лошадьми. И дело сделано.

Он посмотрел на тело. Белье на животе было задрано. Он увидел отпечатки тяжелой повязки вокруг талии, как на белом застывшем сале. В первый момент он не мог понять. Потом сообразил: это отметины от пояса с деньгами. Но неужели, удивился он, человек ляжет спать, нацепив неудобный пояс с деньгами, если за дверью с двумя запорами ему ничего не грозит? Потом решил, что именно так и поступил бы Джедин Хоксворт, который наслаждался этим неудобством, цеплялся за это чувство, тревожащее сон, и понимал жизнь только в этой комбинации страдания и удовлетворения.

Теперь поясом владел Моис Крофорд, пустившийся в бега где-то в предрассветном мире. Каким-то образом он узнал, где искать пояс. Адам стоял и смотрел на отметины, оставшиеся от пояса на белом теле, и думал о хитрой и мрачной слежке, об игре, в которую, наверное, месяц за месяцем играли Моис Крофорд и Джедин Хоксворт, охотясь один — за поясом с деньгами, другой — за выжженной "Д", и каждый старался заклеймить позором другого.

Что ж, игра окончена.

При этой мысли Адам вздрогнул, словно его пронзил порыв ледяного ветра. То, что было шарадой, сном, драмой, придуманной детективной задачкой, стало вдруг реальностью. И ничего не окончено. Все только начинается. Адам Розенцвейг стоит в хижине зверски убитого человека, и вот-вот грянет рассвет.

Он задрожал. И пока стоял посреди лачуги, дрожа от страха, его совершенно некстати посетило видение движущейся армии, армия двигалась в ночи, слепо и тяжеловесно, вспарывая и сотрясая землю, люди, лошади, кессоны, повозки и орудия, и звуки далекого боя, и вспышки во тьме. Привиделось: весь этот мощный поток ног, копыт и колес захлестывает, втаптывает его, Адама Розенцвейга, в почву, все глубже и глубже, чтобы он ничего не слышал, ничего не видел, не существовал.

Он обнаружил, что перестал дышать. Он не знал, сколько времени не дышал. Только понял, что вот-вот потеряет сознание.

Потом четко, как голос извне, в голове замелькало: Меня обвинят в убийстве. Меня схватят. Всем безразлично, что со мной будет дальше. Невиновный или виноватый — кому до этого дело?

И снова перед глазами прошло во тьме войско.

Он спокойно взглянул вниз, на тело Джедина Хоксворта.

Подумал: Никому ни до чего нет дела.

Внезапно он принял простое и, казалось, предопределенное решение. Все, что надлежит обдумать, он обдумает позже. У него впереди целая жизнь на эти раздумья. Он действовал с удивительной ловкостью и проворством. С гордостью отметил он эту ловкость и проворство. Он оттащил тело в лес — волоком. Он закопал его и сверху привалил бревном. Он запряг лошадей в большой фургон, с вечера готовый к отбытию, собрал и присоединил к поклаже личные вещи Джедина Хоксворта и вывел лошадей на заброшенную тропу, ведущую в глубь леса. Проехав достаточно, он распряг их и привязал к деревьям, каждую — к своему, но не слишком туго, чтобы в конце концов им удалось освободиться. Пешком вернулся обратно, снял брезент с крыш, скатал в рулон и положил в меньший фургон.

Вошел в лишенную крыши хижину, которую они делили с Моисом Крофордом, и собрал свои пожитки — ранец, который давным-давно в Баварии дал ему дядя, одежку, одеяла, взял стул, фонарь. Оглядывая жилище в последний раз, он мельком взглянул на стол. На столе было пусто.

А что там лежало?

И вдруг вспомнил. Вспомнил, что накануне вечером, когда он прервал урок с Моисом и ушел из лагеря, на столе оставались алфавитные карточки, которые он вырезал для своего ученика. Теперь они исчезли.

Он тупо смотрел на пустое место.

Значит, Моис Толбат — Моис Крофорд, — собираясь свершить свое злодеяние, к которому готовился всю жизнь, помедлил во тьме хижины, чтобы собрать и взять с собой эти карточки, которые изучал вечер за вечером, сосредоточенно, как ребенок. Воображение подсунуло Адаму картину: Моис Крофод, который трусливо прячется в какой-нибудь темной дыре, готовый при малейшем звуке сорваться и позорно бежать, склоняется при свете единственной свечи и, сжимая карандаш большими, сильными пальцами, срисовывает с карточки букву. Разглядывая эту картину, Адам ощутил в груди непонятное стеснение. В нем самом и в мире происходило что-то слишком сложное, слишком страшное, чтобы дать этому название. И он не мог шевельнуться.

Потом где-то рядом раздался первый сигнал горна. Потом ещё один, и еще, и еще. Все дальше и дальше разносились они над землей, все мелодичней, ноты выплеснулись и затихли в серебристой рассветной дымке. Адам стоял посреди пустой, разрушенной хижины, похожей скорее на загон для скота, чем на человеческое жилище, и слушал звуки труб, подняв лицо к небу, где занялась заря. Глаза, вдруг почувствовал он, были мокры от слез.

— Не понимаю, — сказал он вслух. — Ничего я не понимаю. О, Господи, я хочу понять.

Но стеснение в груди прошло.

Солнце светило вовсю, когда он вышел из лагеря на главную дорогу. Армия строилась рота за ротой. Дело продвигалось медленно. Люди метались туда-сюда, казалось, без всякой цели. Офицеры, осаживая нетерпеливого коня и сверкая золотыми позументами под ярким солнцем, в молчании сонно наблюдали за суетой. Но там, где шли построения, выкрикиваемые сержантами и лейтенантами команды взлетали и падали над головами, наполняя ясный воздух истеричными и яростными криками.

Постепенно роты принимали боевой порядок, уже построенные части стояли плотно сбитыми квадратами среди всеобщей суматохи, как плиты тесаного камня в бурлящей воде.

Главная дорога, как понял Адам, миновав расположение Девятого Вермонтского, была переполнена. Он с удивлением заметил, что движение здесь левостороннее — правило, должно быть, установленное для удобства самими солдатами.

Таким образом, прибывающий транспорт двигался по противоположной от Адама стороне дороги — бесконечная вереница фургонов с продуктами и боеприпасами, новых санитарных карет с яркой свежей краской и белой, как снег, парусиной. Поля вокруг были забиты повозками, расставленными в четком порядке, — они терпеливо ждали, когда их засосет в поток, текущий на юго-восток. Порой в узких промежутках этого нерушимого математического рисунка возникали такие же водовороты и сердитое муравьиное кишение, как в лагере, оставшемся за спиной. Мужчины запрягали мулов. С полей поднимался беспокойный гул, слов было не различить. Над всем этим висели последние голубые прядки дыма от недавно погашенных костров, они медленно расплетались в прозрачном воздухе.

С грустью и неохотой перевел он взгляд на ближайший к нему поток транспорта, транспорта исходящего, к которому ему вскоре суждено присоединиться — на весь этот неописуемый хвост дармоедов и прихлебателей, влекомый на северо-запад: крытые фургоны маркитантов; двуколки и легкие четырехколесные экипажи; местные разносчики с ручными тележками; прачки с тюками на головах — но теперь не с чужой стиркой, а с собственными жалкими пожитками; мелкие аферисты с непременной пачкой засаленных карт в кармане и потрепанным саквояжем в руке; невыразительные, неопределенные, безликие люди, чьи цели и намерения так и остались загадкой, теперь уходили все разом, с пустыми руками, как новорожденные, или таща какую-нибудь нелепую, гротескную вещицу наподобие разукрашенного ночного горшка, деревянных часов, огромного слащавого портрета ребенка, явно не связанного родственными узами с его обладателем, или Библии несуразных размеров, пригодной разве что для чтения проповедей.

Как будто гигантский ботинок пнул зимний лагерь, как муравьиную кучу, и жизнь в нем забурлила, в смятении хлынула через край.

Адам отвел глаза от этого зрелища. В последний раз бросил взгляд на лагерь. Он услышал истонченные расстоянием выкрики приказов. Увидел уже построенные части, стоящие в ожидании. Сталь вспыхивала на солнце. О, то были избранники, призванные изведать величие грядущего события. Встретиться со слоном. Искупить всю эту обыденность и серость, в которой они прозябали и до сей поры прозябают. Сердце его на миг захлестнули боль и гордость.

Но он знал, что предназначено ему, Адаму Розенцвейгу, увечному еврею из Баварии.

Он повернулся к процессии, двигавшейся на северо-запад, к таким же, как он людям, уходившим от сражения, которым не суждено встретиться со слоном, которые не удостоились такой чести.

Он подогнал фургон чуть ближе. Ни малейшего зазора, куда можно втиснуться, чтобы присоединиться к тем, кому суждено стать его попутчиками. Только один человек за все время, пока он томился в ожидании, кивнул ему в знак приветствия.

Мимо проходил седобородый старик. С непокрытой головой, почти лысый. На левом его плече болталось боа из перьев; невероятной величины серебряная вилка торчала из левого кармана сюртука, как раз со стороны Адама; обеими руками — с крайней осторожностью, далеко отстраняя от себя — нес он супницу веджвудского фарфора, из которой могла бы насытиться добрая дюжина едоков. Глаза его над супницей глядели вперед, а губы непрерывно шевелились в беззвучном монологе. Ноги — в лакированных башмаках, которые были мучительно велики владельцу, и никак не вязались с местом действия, — он ставил на мягкую почву томительно медленно и методично. И этот человек, вдруг таинственным образом выхваченный из оцепенения своих грез наяву, уставился прямо на Адама Розенцвейга.

Он смотрел в упор, его свирепый, убийственной силы взгляд проникал, казалось, в самую душу; потом он сплюнул.

Адам отрешенно увидел серебристую вспышку солнца на извергнутой слюне. Увидел, как сверкает нижняя губа над бородой, невинная, ненормально, по-детски розовая, ещё влажная от плевка. Увидел блеск глаз, остановившихся на его лице. Он замечал каждую деталь, но они никак не склеивались в единое целое и даже по отдельности не имели никакого смысла. Как будто он разглядывал слова незнакомого наречия — нет, скорее, иероглифы чужого алфавита. Он ничего не понял из этих странных значков на радужной пустоте мира.

Потом в голову ему внезапно пришла мысль: Как он узнал, что я еврей?

Остановившиеся на нем глаза затуманились усталостью, старостью, равнодушием. Взгляд качнулся в сторону, на забитую повозками дорогу. Все произошло в какую-то долю секунды. Дряхлые, растрескавшиеся лакированные башмаки ни разу не сбились со своего хлюпающего утиного шага. Они уносили это старое лицо и тело, боа из перьев, эту серебряную раздаточную вилку и элегантную супницу в непостижимую даль.

Нет, решил Адам, старик не мог догадаться, что он еврей.

Нет, подумал он, это не Бавария.

Нет, старик не мог понять, что он еврей. А если бы и понял, то не придал бы этому значения. Старик делал в этом мире только то, что ему положено делать. И другие, те, чей равнодушный взгляд обесцветил его почти до полного исчезновения, до небытия, — они тоже сделали то, что каждому из них, запертых в самих себе и движущихся к тайной своей цели, положено было сделать.

И когда он это понял, в нем подспудно вызрела ещё одна мысль. Поступки старика и остальных, каковы бы ни были их причины и побуждения, каким-то загадочным образом являлись актом возмездия. Возмездия ему, Адаму Розенцвейгу.

Перед его внутренним взором предстало лицо Джедина Хоксворта, каким он его видел в последний раз. Лицо глядело вверх из неглубокой ямы в лесу, и над ним качалась в воздухе лопата, полная земли.

Но я не сделал этого, не сделал, мысленно выкрикнул Адам.

Нет, он не стал сыпать землю в эти распахнутые глаза. Стоя над ним с занесенной лопатой, он вовремя вспомнил лицо мертвого солдата-конфедерата, труп из Геттисберга, лежащий в траншее с курткой, накинутой на лицо рукой безвестного доброго самаритянина. И тогда он, Адам Розенцвейг, взял собственный носовой платок и прикрыл им лицо Джедина Хоксворта. Платок был чистый. Адам как раз накануне стирал его.

Так что нет у них причины обвинять его, плевать в него, нет причины обращать на него взгляд, который обесцвечивает его до полного исчезновения.

Потом медленно возникла мысль: Они обвиняют меня в том, что я такой же, как они.

Но я не такой же, не такой же, возразил он.

Потом: Но они ненавидят меня за то, что я такой же.

Потом: Я ненавижу их за то, что я такой же.

И тут вскипели в нем ярость и стыд.

— Проклятье! — вырвалось у него. Он замахнулся кнутом и стегнул по крупам своих лошадей. Животные дернули повозку и рванулись вперед.

Вдоль дороги пролегала канава, но в этом месте она была небольшой глубины. Дальше она углублялась, но Адам продолжал ехать по ней вдоль дороги, пытаясь втиснуться в поток транспорта. Повозка слегка накренилась, но правое колесо уже коснулось края дороги. Адам присмотрелся и увидел, что впереди уклон становится круче. Левая лошадь уже с трудом держалась на склоне.

В процессии не наблюдалось ни малейшего зазора, куда можно было вклиниться.

Он снова щелкнул кнутом и натянул правую вожжу. Лошади шарахнулись к колонне, толкнув двух женщин с тюками на головах. Но следующая повозка упрямо ехала вперед, её левая лошадь теснила лошадей Адама, пока чужое переднее колесо не сцепилось с правым колесом его фургона.

Возница обернулся к Адаму и исторг проклятие, словно взвыл от боли. Потом исчез из виду и показался снова, уже с другой стороны своего фургона, и на миг Адаму пришла на ум дикая мысль: что человек решил бросить все и уйти — прочь, прочь от повозки, с которой так трудно справиться, прочь от этого последнего надругательства над его жизнью.

Но нет, человек не ушел. Он обогнул фургон Адама сзади. Он размахивал рукояткой кнута, как дубинкой, держа её за тонкий конец. Он клял Адама последними словами. Он чего-то требовал — чтобы Адам слез и сделал то-то и то-то — Адам не мог понять, что именно — с лошадьми. Лицо человека было так перекошено от ярости и муки, что Адам только и мог что пялиться на него, будто пытался проникнуть в тайну некоего нового, темного измерения жизни.

Человек ударил его по левой ноге толстым концом кнута. Человек схватил его за левую лодыжку, стараясь сдернуть с козел. Позади них на дороге кричали люди. Не успев подумать, Адам рывком освободил ногу и со всей силы пнул человека в лицо. Это был его левый ботинок, тот самый, громоздкий, тяжелый ботинок, который Старый Якоб сшил для него в Баварии.

Охваченный внезапным возбуждением, почти ничего не соображая, Адам смотрел на лицо человека. У того из носа хлынула кровь; Адам перевел взгляд на свой левый ботинок. С любопытством осмотрел, проверяя, испачкался ли он в крови. Он поднял взгляд как раз вовремя, чтобы увидеть, как человек с окровавленным лицом достает нож из-под рубашки — длинный нож — и отводит руку для удара.

Адам понял, куда воткнется острие. Понял за долю секунды до того, как оно должно было встретиться с целью. Крупный, мясистый мужчина, чем-то отдаленно знакомый, отбил нож рукояткой своего кнута. Тогда остальные схватили человека с окровавленным лицом.

— Идиот, — сказал ему мясистый, — чем людей убивать, лучше бы помог расцепить фургоны.

Незнакомец подошел к чужой повозке и взял ближайшую лошадь под уздцы. Неожиданно Адам понял, чего требовал от него кричащий человек. Он спрыгнул на землю и взял повод своей крайней лошади.

— Вот так, — приговаривал незнакомец, — не дергай. Тяни на себя понемногу. Да полегче ты, черт тебя дери, полегче, говорю!

Сработало. Мало-помалу колеса расцепились. Фургон Адама стоял, накренившись к канаве. Адам безучастно ждал команды. Казалось, все абсолютно все в этом мире — вышло из его повиновения.

— Заводи сюда, вперед, — сказал мясистый, и Адам вывел лошадей из канавы на дорогу.

Но возница второй повозки закричал, что так нечестно, это было его место, он был впереди.

— А ты лучше заткнись, лезь давай, да берись за вожжи, — зарычал на него мясистый. — И радуйся, что тебя не отдали солдатам, иначе вздернули бы тебя за убийство как миленького!

Мясистый презрительно отвернулся. Он обошел фургон Адама справа и безо всякого приглашения запрыгнул на подножку.

— Трогай, — дружелюбно сказал он. — Или хочешь целый день тут проторчать?

Адам поглядел на дорогу. Поток транспорта продвинулся вперед, и перед ним образовалось пустое место в сто, нет, двести, а то и триста ярдов. Он дернул повод.

— Повезло тебе, что я оказался рядом, — сказал мясистый и, выудив красный платок, отер красное лицо.

— Да, — сказал Адам. — Я вам очень признателен.

— Где Джед? — спросил попутчик.

Адам взглянул на него. У него похолодело в животе. Человек знал. Адам знал, что этот человек знает.

И вдруг понял, кто это. Имени он припомнить не мог, но вспомнил, что видел его вместе с Джедом Хоксвортом.

— Ты что, сынок, оглох? — беззлобно спросил человек. — Я спросил, где Джед.

— Он... он... — Адам замолчал.

— Впереди? — подсказал попутчик.

Адам кивнул.

— Похоже на Джеда Хоксворта, — сказал человек. — Никакого терпения у человека. В этом он весь. Могу поспорить, что он не выдержал и выехал ещё до рассвета.

— Да, — сказал Адам.

— Негр с ним?

— Да, — сказал Адам.

Адам упорно смотрел на дорогу. Пустое место впереди затягивалось, как прореха. Солнце светило вовсю.

— У меня тоже есть помощник, — сказал человек. — Он там, сзади едет. Через четыре повозки отсюда.

— Да, — сказал Адам.

— Славный парень, и не негр, — сказал человек. — Но он от меня уходит. У него отец заболел, придется ему возвращаться домой, на ферму.

Человек искоса разглядывал Адама. Адам не отрывал глаз от дороги.

Потом человек спросил:

— Джед как, нормально с тобой обращался?

— Да, — сказал Адам.

— Н-да, — протянул человек. — Старина Джед, — он помолчал, задумавшись о старине Джеде. Потом сказал: — Н-да, старина Джед. Хороший он мужик.

Потом надолго замолчал.

Потом воскликнул с внезапным раздражением:

— Еще бы ему с тобой плохо обращаться, черт подери. Такой славный молодой человек, такой надежный, честный и обрр-зованный! Несмотря что ин-странец. По мне, так лишь бы не южанин.

Он помолчал, искоса поглядывая на Адама.

— Ты знаешь, что Джед южанин? — спросил он.

— Я знаю, что он из Каролины, — сказал Адам. — Его изгнали за то, что он выступал против рабства.

— Может, и так, — сказал человек. — Н-да, бывает. Но, знаешь, могу поспорить, ему плевать, кто выиграет в этой нашей войне. Ему лишь бы прибыль шла, — он снова кинул взгляд на Адама.

— Сколько он тебе платит? — тихо спросил он.

— Десять долларов, — сказал Адам.

— А содержание?

— Еда, — сказал Адам, — если вы об этом.

— Господи Иисусе! — огорченно выдохнул попутчик. И задумался. — Он тебе задолжал? — спросил он.

— За три месяца, — ответил Адам.

— Вот тебе и старина Джед, — сказал человек и покачал головой. Похоже, не в силах он расстаться с деньгами. Даже если это чужие деньги, он помолчал. — Что ж, — сказал он, и на лице у него заиграла язвительная усмешка, — тебе, считай, повезло. Мог задолжать и за шесть.

— Вот черт! — вырвалось у него. — Надо же, какой ты честный малый! Значит, Джед Хоксворт уезжает, оставив на тебя полный фургон, и даже не платит за работу. А я тебе вот что скажу, забери-ка ты из его фургона на тридцать долларов товара. Причем по оптовым расценкам, а не по той дутой цене, которую он заламывает бедным солдатам. Да, забери и положи в мой фургон, а сам езжай сегодня вечером к нему и скажи, что взимаешь с него долг.

Адам сказал, что не видит необходимости в таких мерах. Он лучше напрямую попросит у Джеда свои заработанные деньги.

— Ну давай, а я подожду, пока ты управишься, — сказал человек. Поедешь со мной. Да, скажи старому мерзавцу, что едешь со мной, я не прочь. Толковый малый вроде тебя, к тому же обрр-зованный — такой сможет разбогатеть. В стране сейчас денег — уйма. Она нашпигована деньгами, как свинина салом. Черт возьми, да стоит только оказаться в нужном месте в нужный момент, и деньги сами к тебе липнуть начнут, как мухи. Черт, да деньги заработать легче, чем холеру знойным летом, разве что поприятней. Я тебе вот что скажу...

И он сказал вот что.

Он сказал, что готов для него сделать следующее. Он будет платить восемнадцать долларов и процент. Да-сэр, он не пожалеет таких денег для честного, надежного и обрр-зованного молодого человека, хоть бы и с некоторым ин-странным акцентом и в странном ботинке на одной ноге, он ведь не виноват в этом, нет-сэр. Он же не калека, ничего подобного.

Он очень скоро сделает его своим партнером. Он сделает его богатым. Он же хочет быть богатым?

Да, подтвердил Адам, хочет.

— Ну что ж, — сказал человек, — буду тебя вечером ждать. Найдешь меня, мы разобьем лагерь у дороги.

И соскочил с повозки.

Когда час спустя Адам съехал с дороги, никакого плана у него не было. Он увидел колею, уводящую в лес, вот и все. Просто свернул с дороги, вылез из фургона и сделал вид, что осматривает колесо. Он не знал, что сказать в случае, если мясистый человек предложит свою помощь.

Краем глаза он увидел его повозку: тот его заметил. Адам понял, что в эту секунду мясистого одолевают два противоречивых стремления. Поэтому, недолго думая, он разогнулся, оторвавшись от созерцания колеса, помахал и крикнул:

— Все в порядке! Я приеду! Сегодня вечером! Я разыщу вас!

Человек помахал в ответ, улыбнулся и проехал мимо, увлекаемый медленным, хрустящим по гравию потоком. Адам снова склонился над колесом, погрузившись в бездумье и ласково поглаживая железный обод, туда-сюда.

За спиной он слышал звук движущегося каравана, скрежет осей, бесчисленное множество мелких скрипов, бесчисленные натяжения и усилия кожаных постромков и цепей, хрупанье бесчисленных копыт по земле или по гравию, шорох крутящихся колес — все слилось в один всепоглощающий звук. То и дело вдалеке какой-нибудь человеческий возглас прорывался сквозь этот неослабевающий глухой звук. Этот звук заполнил собою мир и пространство его головы, пока он пялился на колесо. Он думал о крутящихся колесах, о людях, вечно бредущих бесконечной процессией, о звуке, который будет всегда сопровождать их, наполняя воздух.

Он подумал, что теперь мясистый достаточно далеко отъехал. Он выпрямился. И оглянулся на дорогу. Посмотрел на идущих мимо людей, людей, глядящих прямо перед собой и сливающихся вдали в единый петляющий безликий поток; и сердце его сжалось от боли утраты. Он думал о том, что все эти мили, тысячи миль, которые он отшагал, он прошел именно для того, чтобы вот так стоять спиной к лесу и смотреть, как, петляя, утекает от него людской поток.

Потом боль утраты прошла.

Он обнаружил, что глядит на затопленную народом дорогу с легким презрением.

Я приехал не для того, чтобы уйти вместе с ними, подумал он.

Я приехал, чтобы что-то найти, подумал он. В Виргинии, подумал он.

И теперь он свободен. Не важно, какие слепые случайности и мрачные, темные секреты прошлого сделали его свободным. Внезапно весь груз прошлого превратился в ничто, и радость хлынула в сердце.

Он был, наконец, свободен.