Он открыл глаза. Над ним был высокий потолок, светло-бежевый, с замысловатой лепниной. Он почувствовал пуховую мягкость подушки под головой. Уловил крахмальный, чистый, пропитанный солнцем и травой запах простыни, укрывавшей его до самого подбородка. Глаза его снова закрылись, и под гипнозом этого запаха он подумал о том, как славно лежать на высокогорном лугу в конце лета, вдыхая аромат можжевельника и глядя в недвижную синеву неба. Однажды он лежал на таком лугу. Он мысленно поплыл в прошлое, пытаясь вспомнить.

Но вдруг резко очнулся: Где я?

Приподнялся на локте, и взгляд его скользнул по большой комнате с дорогой мебелью. Массивные синие шторы на двух высоких окнах были задернуты, так что света в комнату проникало совсем немного. Солнечный луч, пробившийся в щель между шторами на одном из окон, лежал почти горизонтально. Он смотрел, как танцуют в луче пылинки, и пока смотрел, на миг забылся. Потом к нему снова вернулось ощущение реальности, он спохватился и сделал логический вывод из этого косого, почти горизонтального луча: видимо, дело к вечеру. Человек живет во Времени, подумал он. Я постиг концепцию Времени, стало быть, я человек, подумал он с иронией, глядя на луч. Эта мысль показалась ему забавной.

На глаза попался ранец, скромно лежащий на стуле рядом с дверью. Глядя на него, он добавил: Это мой ранец. А значит, я — это я. Его охватила грусть. Грусть переросла в странное чувство вины. На миг ему показалось, что это вина без причины, без преступления. Правда, он отметил, что и грусть, и вина родились из мысли, что он — это он.

Затем в памяти всплыл образ человека, висящего на фонарном столбе в лучах заходящего солнца, как пустой мешок, и чувства, которые всколыхнула тогда эта картина, вернулись и затопили его. Однако образ как будто плыл в пустоте, совершенно отдельный, среди тьмы окружающего его Ничто. Он не мог вспомнить ни что было до, ни после, только это, только опыт искупительной боли сострадания. Но боли не было. Боль у него отняли. Он оказался её недостоин. Так вот в чем его вина.

Он резко сел на кровати. Его закрутил вихрь мыслей. Это тело, висевшее перед глазами — единственное, что он мог вспомнить. Он должен выяснить, что случилось. И тут отворилась дверь.

Фигура в темном была, вероятно, ростом не выше среднего, но из-за чрезвычайной худобы казалась высокой. Человеку было далеко за пятьдесят, на нем был черный шелковый халат элегантного покроя с темно-серым широким платком, заколотым жемчужной булавкой, не слишком большой. Лицо худощавое, с тонким орлиным носом, а кожа на фоне черного шелка казалась белой, как мел. Седые волосы, отступив далеко назад, открывали выпуклый лоб благородной формы, по обе стороны которого на висках проступали вены. Даже отсюда было заметно, как в этих венах нервно бьется пульс. Глаза темные и блестящие.

Человек сделал пару шагов к кровати и сверху посмотрел на Адама. Он заговорил по-немецки:

— Вы Адам Розенцвейг?

Адам кивнул.

— Вы говорите по-английски? — спросил человек по-немецки.

— Да, — сказал Адам.

— Хорошо, — продолжал человек по-английски. — А то, боюсь, я позволил себе забыть немецкий. — Он помолчал, изучая Адама. — Одна из немногих вещей, которые я позволил себе забыть.

Вошедший держал в руке лист бумаги.

— Я — Аарон Блауштайн, — сказал он. — Меня очень порадовало письмо вашего дяди. И вам я рад. Вы потеряли сознание около моих дверей, а конверт держали в руке. Но письмо-то — я едва прочел его. Насквозь вымокло. Ваш негр пытался все объяснить, когда...

Адам не слушал. Он наклонился вперед, сидя на постели, и заговорил:

— Там был фонарь. Он висел на фонаре. Ему отрезали пальцы на ногах и...

— Кто? Что? — спросил человек.

— Негр, негр — я его видел. Я видел мертвого негра на фонарном столбе. Видел, как убивали чернокожих на улице. Я видел. Сначала я думал, что это южане, но...

Человек покачал головой.

— Нет, — сказал он. — Это не южане.

— Но кто — кто? — подался вперед Адам.

— Чернь, банда головорезов, — сказал человек. — Об этом позже поговорим. Сейчас постарайтесь о них забыть, — он протянул письмо. — Вот, оно было мокрым. Я уже говорил, ваш негр пытался объяснить мне, но как раз в этот момент вы...

— Мой негр? — как эхо, повторил Адам, совершенно сбитый с толку. Он откинулся назад, на подушки.

— Да, — сказал человек. — Он утверждал, будто спас вам жизнь. Или вы ему спасли, я не понял. Это был до смерти перепуганный чернокожий. Он боялся от вас отойти, даже когда вы потеряли сознание. Будто вы — его страховка. Как бы то ни было, хочу, чтобы вы знали: он здесь, в доме, и обеспечен всем необходимым. Бедняга, тут такое в последние дни творится! Их жгут, режут, забивают насмерть...

— Он... он спас мне жизнь? — Адам все никак не мог взять в толк.

— Говорит, вытащил вас из воды. В подполе.

Адам подпрыгнул на кровати. Все начало проясняться. Он снова ощутил, как толпа влечет его по улице, крутя и сминая, вспыхивают факелы.

— Да, меня поймали, толпа поймала меня. Они...

— Да, — сказал Аарон Блауштайн. — Знаю.

— Я прятался в погребе, — сказал Адам.

— Он рассказывал мне, — сказал Аарон Блауштайн.

— Я лежал там на полке, — сказал Адам, — в темноте, и не знал, кто со мной рядом.

Адам помолчал.

— Потом все кончилось. В погребе никого не осталось. Кроме меня и человека рядом со мной на полке. Я слышал его дыхание.

Адам снова помолчал.

— Никаких других звуков не было, — сказал он. — Никого не осталось. Вода перестала течь.

Он помолчал, задумавшись.

— Знаете, — наконец заговорил он, — что самое странное? Странно, что кто-то, кто-то из этой толпы, когда все было кончено, позаботился закрыть кран.

— Да, — сказал Аарон Блауштайн.

— Я лежал там, на полке, пока над водой не показался свет сквозь щель в двери. Потом я услышал голос человека в темноте, позади меня, шепот. Он сказал: "Ты что-нибудь слышишь?" Я сказал, что нет, и голос сказал: "Давай рискнем".

— Думаю, вам не стоит сейчас об этом говорить, — сказал человек.

— Я слез в воду, — сказал Адам, не обращая внимания на его слова. Воды там оказалось всего лишь до подбородка. Я пробрался к лестнице. Наверху дождался того, второго. Когда он приблизился, я увидел, что это чернокожий. Мы выглянули за дверь. Чернокожий, он пошел первым, пошел не на улицу, а в дом. Лучше бы он повел меня на улицу.

Адам замолчал. На него навалилась невероятная усталость, мысли путались, язык одеревенел. С большой осторожностью он опустился на подушку.

— Понимаете, — сказал он чуть погодя, — этим же путем убегали остальные, те, кто выбрался из погреба. Вернее, пытались. Они так и остались лежать там.

Высокий человек в черном халате подошел ближе к кровати.

— Не разговаривай больше, — сказал он. — Доктор придет с минуты на минуту. Он сказал, что опасности нет, но хотел зайти сегодня вечером, удостовериться. — Раздался приглушенный звонок. Хозяин обернулся к двери. Это, должно быть, как раз он.

Он подошел к двери и взялся за ручку.

— Постарайся не волноваться, — сказал он. — Постарайся ни о чем не думать. Тебе здесь рады. Я был... Я друг твоего дяди.

Он отворил дверь и вышел, оставив её открытой для врача.

Адам услышал в холле шаги, они приближались.

Никакой опасности, подтвердил доктор, и ушел. Вошел слуга, положил тапочки и халат на табуретку у кровати, на стул повесил одежду, сказал, что хозяин надеется видеть его внизу, если он захочет спуститься, показал примыкающую ванную комнату, наполнил ванну водой и удалился. Адам выкупался и подошел к приготовленной для него одежде. Натянул льняные кальсоны, отметив добротность шитья, потом майку. Надел брюки из тонкого черного сукна с шелковой отделкой, их поддерживали черные шелковые подтяжки. Надел белую льняную рубашку с золотыми запонками, потом — воротничок, голубой галстук, кожаный жилет, и сюртук — темно-серый, шерстяной, но мягкий и странно легкий. Потом заметил ботинки, его собственные ботинки. Они стояли рядышком, аккуратно высушенные, смазанные жиром после воды и начищенные гуталином.

Он глядел на ботинок, ботинок, который успели рассмотреть, наверное, все обитатели этого дома. Интересно, кто снимал ботинок с его ноги после того, как он потерял сознание. Он представил себе слугу, который склонялся над кроватью, чтобы разуть его. Представил, с каким недоумением этот посторонний человек разглядывал ботинок.

На секунду, одну только секунду, прокатилась по телу волна убийственного гнева. Попробовал бы этот человек сейчас войти!

Затем гнев прошел. Осталась легкая дурнота. В этой роскошной комнате, где уже включили освещение, Адам сел и натянул на левую ногу черный шелковый носок, потом надел ботинок. И правый надел.

Поднявшись, заметил свое отражение в высоком зеркале комода. С удивлением увидел подтянутую фигуру в элегантном сером сюртуке и белоснежной сияющей рубашке. Увидел высоко поднятую голову, влажные после купания черные волосы слегка курчавились вокруг ладно слепленного черепа, голубые глаза оживленно горели, прямой нос, четкую линию подбородка. А что, — подумал он, дивясь, — ведь я красавчик!

И стоя перед зеркалом, вдруг ощутил в самой глубине своего существа, как ширятся перед ним перспективы богатого, блаженного будущего. Он развернул плечи и с грациозным очарованием улыбнулся своему отражению.

Вдруг закрыл лицо ладонями, заслоняясь. Не хочу быть таким порочным, подумал он.

Ибо это порочно, подумал он.

Он стоял и думал о трупе, висящем на фонаре под вечереющим небом. Думал о том, что нельзя улыбаться своему отражению в мире, где такое могло случиться. Он убрал от лица руки и поглядел вниз, на левую ногу.

Если смотреть на ногу, думал он, это поможет не забывать.

Во время обеда Аарон Блауштайн — у него за спиной стоял навытяжку слуга — произнес с противоположного края стола красного дерева, над пламенем свечей:

— Сперва поговорим о Баварии. Расскажи о дяде. Он до сих пор управляет своей Schule?

— Да, — ответил Адам и рассказал о дяде.

— Мы вместе росли, — сказал Аарон Блауштайн. — Он был постарше меня, ненамного. Добрый и уже тогда образованный. Я и отца твоего знал, Леопольда, но плохо. А хорошо его никто не знал. Он был какой-то скрытный скрытный и сердитый. Нет, не то. Я бы сказал — задумчивый, отстраненный подходящее слово. Никто не удивился, когда он бежал из Баварии.

— Он был великим человеком, — сказал Адам, глядя на свечи и вспоминая запах свечей в той комнате в Баварии, о словах, произнесенных во время предания тела земле.

Будь милостив, думал он, к отбившемуся от стада Твоего.

Но Аарон Блауштайн продолжал:

— Я слышал, он стал поэтом.

Адам кивнул, глядя на пламя свечей.

— Я слышал, его убили на баррикадах, — говорил хозяин, — в Берлине.

— Нет, — сказал Адам отсутствующим голосом, — но он там был. И в Растатте тоже. В Растатте его схватили. Много лет он провел в тюрьме. Он умер этой весной. Вернувшись в Баварию. Он умер, — и после небольшой паузы добавил, стараясь придать голосу сухой, информативный тон. — Он умер — a baal t'shuva.

Аарон Блауштайн сказал:

— Твой дядя — он счастлив?

Адам кивнул.

— А ты? — мягко спросил Аарон Блауштайн.

И когда Адам поднял глаза, он покачал головой:

— Не отвечай. Прошу тебя, не отвечай. Я не вправе задавать подобные вопросы. Наверное, я спрашивал самого себя. Нет, в самом деле. Раскаялся... Стало быть, он раскаялся, — хозяин помолчал. — Пока живешь, многое может случиться.

Он тронул кончиками пальцев высокий, выпуклый лоб.

— Пойдем-ка, дружок, — сказал он, — пойдем в гостиную, — и отступил от двери, пропуская Адама. Но потом передумал: — Нет, сначала пошли ко мне. В кабинет, — и повел его в комнату за гостиной, высокую, обшитую орехом и заставленную книгами от пола до потолка. Он обернулся к Адаму: — Нашел ранец? В твоей комнате?

— Да.

— Ты его открывал?

— Нет.

— Ну а я открыл, — сказал Аарон Блауштайн. — Прошу прощения, но он насквозь промок, и я беспокоился, чтобы там чего не испортилось, — он кивнул на массивный стол. — Вот, взгляни.

На столе были аккуратно разложены вещи из ранца. Аарон Блауштайн взял талес.

— Talith высох, — сказал он. — Кажется, вода не причинила ему особого вреда. Ничего не пострадало, кроме siddur. — Он полистал страницы молитвенника. — Но книгу мы вылечим, — сказал он. — Правда, придется потрудиться. Одна из служанок, умница девочка, сегодня уже занималась ею. И вечером продолжит.

И не успел Адам слово вымолвить, хозяин устремил на него темные, сверкающие глаза и спросил:

— Это тебе дядя подарил? Перед отъездом?

Адам кивнул.

— Он и меня таким набором снабдил, — сказал Аарон Блауштайн, — когда я уезжал в Америку. Сорок лет назад.

Он резко повернулся на каблуках и пошел в гостиную. Последовав за ним, Адам увидел, как дворецкий ставит большой, как щит, серебряный поднос на низкий столик с мраморной столешницей и позолоченными ножками.

Когда дворецкий подал все для кофе, Аарон Блауштайн сказал:

— Несколько лет они служили мне утешением. Они утешали бедного еврейского коробейника. Да, на протяжении пяти лет я таскал на спине короб, полный всяких фиглей-миглей — так мы, евреи-коробейники, прозвали всякую американскую домашнюю утварь. Я исходил пешком почти всю Джорджию и Каролину. Я...

Джорджия, подумал Адам, Каролина. Он попытался представить себе эти места. Увидеть тамошних жителей, белые лица, черные лица. Он почти не слышал слов Аарона Блауштайна, который теперь рассказывал, как он стал сначала "фургонным бароном", потом "принцем лавочников".

— Джорджия, Каролина! — вырвалось у него.

— Да, — старик внимательно посмотрел на него. — А-а, понимаю, тебе это кажется странным, верно? Но, знаешь, со мной недурно обращались. Когда я бродил по дорогам с коробом за спиной, меня, случалось, и к столу приглашали. Даже в самых почтенных домах. Наверное, это от одиночества. Им нужно было с кем-нибудь поговорить. Они не знали жизни. Не видели в ней логики. Вот в чем дело!

Он помолчал, пока в душе не улеглось волнение.

— Вот в чем дело, — повторил он. — Вот почему они так теперь запутались, бедняги. Они начали эту войну, потому что не знали жизни. Не понимали, что движет миром. Потому-то их и ждет поражение...

— Да, да! — воскликнул Адам. — Их ждет поражение, — он опустил взгляд и заметил, как от внезапного волнения задрожала его рука, державшая чашку с кофе. Он придержал чашку второй рукой, чтобы не звенела о блюдце.

— Да! — эхом откликнулся Аарон Блауштайн. — Их погонят до самого моря и столкнут! Их прикончат! Они заплатят, они...

Адам поднял глаза и увидел, как вдруг побелело, исказилось лицо старика, дрогнули ноздри, сверкнули темные глаза. И в ту же секунду старик вновь обрел душевное равновесие. Как будто крепкая рука на мгновение с силой сдавила губку, выжала из неё весь запас гнева и слез и отпустила, уже сухую и легкую, позволив принять прежнюю форму.

Адам услышал его сухое, прерывистое дыхание. Затем увидел улыбку, печальную улыбку, вспыхнувшую на миг и погасшую.

— Трудно помнить.

— Что помнить? — спросил Адам, ибо старик не спешил продолжать свою мысль.

— То, из чего состоит каждое мгновение нашей жизни, — сказал Аарон Блауштайн и неуверенно пожал плечами. — Есть вещи, которые каждый должен стараться запомнить. Знаешь, что труднее всего запомнить?

— Нет, — сказал Адам.

— Что ж, я скажу тебе, сынок. Труднее всего запомнить, что другие люди — тоже люди.

Он нагнулся поставить чашку.

— Но это, — сказал он, — единственный способ самому стать человеком. Вообще стать хоть чем-то.

Старик обвел взглядом комнату, огромное позолоченное зеркало над камином с защитным экраном, хрустальную люстру, маленькие газовые рожки которой излучали мерцающий свет, темно-красный ковер, мебель из древесины тропических пород, стол красного дерева, большого бронзового Персея, задумчиво держащего в руке голову Медузы Горгоны.

— Смотри, — проговорил он. — Я богат. Не настолько, конечно, как Огест Бельмонт. И я не сефард. И нет у меня жены-нееврейки — да, дочери великого коммодора Перри.

Он замолчал. На мгновение ушел глубоко в себя, потом сказал:

— Вообще никакой жены нет.

Снова помолчал, потом выпрямился и поглядел прямо на Адама.

— Но я богат, — сказал он. — Да, и прихожу иногда в эту комнату по ночам, когда давно уже спят все три ирландские служанки, и английский дворецкий, и чернокожий повар, и чернокожий поваренок, и кучер, и я остаюсь один, и хожу по этой комнате, и трогаю вещи...

Замолчав, он протянул руку и нерешительно коснулся статуэтки из севрского фарфора на каминной полке.

— Мне приходится дотрагиваться до предметов, чтобы убедиться в том, что они реальны. Что я реален. Закрываю глаза и думаю: Я ли это? Потом думаю: Нет, я бедный еврей, живу в Баварии. Мне приходится делать усилие, чтобы вспомнить, как это со мной произошло. Я богат, владею землей, домами, банками, железными дорогами, но, ты знаешь, я до сих пор держу магазинчик, где продаю предметы первой необходимости, консервы, одежду и всякие мелочи, — он помолчал. — Правда, теперь это оптовая торговля — и я иду туда каждый день и напяливаю замызганный черный шерстяной сюртук и слоняюсь среди приказчиков, как бедный старый еврей в своей лавчонке на Бакстер Стрит. Да, — сказал он, — каждый день я неизменно прихожу туда и надеваю свой замызганный сюртук.

Он замолчал, и Адам снова услышал его дыхание.

— Я больше не молюсь, — сказал старик. — Но когда я иду туда и надеваю старый сюртук, который проносил столько лет, это, в своем роде, и есть молитва.

Беглая улыбка коснулась его губ, он пожал плечами.

— Но объяснить этого я не могу.

Тут до них донеслись далекие раскаты. Адам вопросительно взглянул на хозяина. Аарон Блауштайн покачал головой.

— Гром, обычный гром. К дождю. Но канонада была — вчера. И нынче утром — на Второй авеню.

Адам резко поднялся с кресла.

— Я её слышал, — воскликнул он. — Вчера, вчера вечером. Я думал, идет бой с мятежниками...

— Нет, — сказал Аарон Блауштайн. — Это подошли войска. И нацелили пушку прямо в толпу, и начали стрелять. Они стреляли крупной и мелкой картечью с восьми шагов. Теперь, — добавил он, — каждому в городе известно, что картечь практически полностью очищает улицу на расстояние двух кварталов, считая от жерла. Войска сработали чисто.

— Войска? — переспросил Адам.

— Да, и свежее пополнение из Геттисберга. Там они убивали мятежников.

— А здесь?

— Здесь, — сказал Аарон Блауштайн, — они убивают тех, кто не хочет убивать мятежников, — и, поглядев на удивленное, встревоженное лицо Адама, добавил: — Прости меня. Разумеется, ирония здесь неуместна. Но когда перестаешь поклоняться Богу, единственное, на что ты можешь положиться это История. Наверное, я поклоняюсь Истории, раз уж человек так устроен, что непременно должен чему-то поклоняться. И наверное, я недостаточно мудр, если позволяю себе отпускать шутки по поводу Истории.

— Я хочу знать, — сказал Адам.

— Что знать?

— Хочу знать, почему они не хотят убивать мятежников.

— Я неточно сформулировал, — сказал Аарон Блауштайн. — Нужно было сказать — людей, которые не хотят, чтобы их убивали мятежники. Но те, кого сейчас убивают войска, обучались убивать мятежников, — он пристально посмотрел на Адама. — Прошу прощения. Я цепляюсь за эту тему, как будто болячку расчесываю. Все очень просто: вышел новый закон о воинской повинности, и народ взбунтовался, поскольку не желает идти в армию. Поэтому они разгромили призывные пункты, убили всех чернокожих, каких смогли найти, сожгли сиротский приют для цветных и прикончили бы самих сирот, если бы, по счастью, не переключились на солдат и полицейских, не начали грабить и жечь город. Но...

Он замолчал и вдруг рассеянно отвернулся.

— Что — но? — спросил Адам.

— Да то, что война будет проиграна, если не ввести всеобщую мобилизацию. Видишь ли... — он снова замолчал, прислушиваясь к раскатам грома. — Видишь ли, герои давно повышены в чине до лейтенантов, генералов, или кого там еще... Или, — добавил он, — мертвы.

Он достал сигару, обрезал кончик и чуть было не сунул в рот, но вовремя спохватился:

— Ох, — воскликнул он, вспыхнув от глубокого, даже чрезмерного раскаяния. — Ох, извини! Виноват, — и протянул гостю портсигар. — Угощайся.

— Нет, спасибо, — сказал Адам.

Аарон Блауштайн зажег сигару, зажмурился и с наслаждением затянулся.

— А когда герои мертвы, — заговорил он вновь, — то надо же каким-то образом пополнять ряды. Хотя бы и простыми смертными. Которые предпочитают сидеть по домам, делать деньги и спать со своими женами.

Он раскурил сигару, сделал шаг, другой, прикрыл веки и выпустил дым через нос.

— Да, — сказал он, открывая глаза и глядя сверху на Адама. — Только всеобщая мобилизация может нас спасти. Мобилизация и...

Он запнулся и шагнул к Адаму.

— На каком корабле ты прибыл? — спросил он.

— "Эльмира". Английский корабль. Но плыли мы из Бремерхафена.

— Много они привезли?

— Много... чего?

— Ну, ты знаешь, — нетерпеливо ответил Аарон Блауштайн. — Людей, которые будут умирать за свободу, — и на мгновение уголки его губ опустились, как будто от боли.

Fur die Freiheit, fur die Freiheit: слова зазвенели в голове Адама, вернулись боль и предательство — все, что он испытал в то раннее утро на палубе "Эльмиры", даже стыд. Взгляд его упал на левую ногу. Он обнаружил, что она, независимо от его воли, даже как бы независимо от его тела, уползает, как больное животное, чтобы спрятаться под чехол кресла.

Потом он ощутил, что Аарон Блауштайн тоже глядит на нее.

— Прости меня, — сказал старик. — Ведь ты сын своего отца. Кажется, я понимаю, почему ты приехал. И что произошло. Они... заметили...

Он замолчал. Адам кивнул, не в силах поднять на него глаза. Потом справился с собой.

— Да, — сказал он. — Это из-за отца. Я приехал воевать. Но они... — он помедлил, и вдруг резко выставил ногу, чтобы её было видно. — Они заметили мое уродство.

— Это был несчастный случай? — спросил Аарон Блауштайн с неожиданной настойчивостью. — Или ты такой с рождения?

— С рождения, — сказал Адам, стараясь не отводить взгляда от этих темных горящих глаз.

— С рождения, — сказал старик. — Всегда что-то дается с рождения. Судьба. Характер. Даже, — он помедлил, — даже жизнь.

Он выпрямился, расправил плечи, как будто, несмотря на свой возраст и хрупкое телосложение, принял привычную для военного стойку. И взглянул на ногу.

— Даже несмотря на это, — сказал он, — солдат из тебя получился бы более надежный, чем из большинства тех, кого они взяли. Отупевшие от пьянства ирландцы и толстобрюхие немцы. Да, те самые немцы, которых Наполеон раскидал, как пучки соломы. Что же, южане их точно так же раскидают. Знаешь, что у немцев хорошо получается? Грабить и драпать — так янки говорят!

Он пожал плечами и продолжал:

— Но только на них и можно рассчитывать, раз уж так случилось, что не всякий янки желает попасть в герои. Убивая — пусть даже и немцев мятежники истощают свои силы. На это уходит время, солдаты и порох. А немцы все прибывают и прибывают.

Снова громыхнуло, и в стекло забарабанил дождь. Штора вздулась бугром и шарахнулась в комнату от порыва ветра. Аарон Блауштайн подошел к окну. Отдернул штору.

— Сюда угодили булыжником, — пояснил он. — Мы загородили дыру фанерой, но её сдуло.

Он нагнулся, прилаживая фанерку на место.

— Булыжником? — переспросил Адам.

— Да, когда штурмовали дом.

— Кто?

— Чернь, — он ещё дальше отодвинул штору. За шторой, у стены, стояли винтовки. — Некоторые мои служащие, — сказал он, — защищали нас. Даже не пришлось просить, они принесли с собой оружие. Среди них были ирландцы. Человек, которого они застрелили на крыльце дома, думаю, тоже был ирландцем. Смех, да и только.

Он помолчал и добавил:

— Хватило одного выстрела. Толпа отправилась на поиски более легкой добычи.

Он отпустил штору, убедился, что его заплатка держится, и вернулся к Адаму.

— А знаешь, — сказал он, — это как-то бодрит — когда на твой дом нападают только потому, что ты богат. А не потому, что ты богатый еврей. Даже ради одного этого стоило преодолевать такие трудности, чтобы попасть в Америку.

Вдруг он показался Адаму страшно усталым, лицо ещё больше побледнело. Он сел.

— Я не был таким злым, — он поглядел на свою сигару, теперь погасшую, но не стал разжигать её. — Большинство этих негодяев тоже эмигрировали в Америку. Но не разбогатели. Знаешь, всегда найдется причина. Вот что такое История — это причина всего. Потому-то она и смогла заменить Бога. Ведь Бог — тоже причина. Просто, — он сухо и коротко засмеялся. — Просто Богу надоело вечно брать вину на себя. Вот и решил он на время переложить вину на плечи Истории.

Он рассмеялся под мерцающей люстрой.

Потом перестал смеяться.

— Ничего смешного, — брюзгливо пожаловался он, — не вижу ничего смешного в моих словах.

Затем продолжал бесцветным голосом:

— Эти несчастные, бунтовщики, которые так поступали с чернокожими, они являются частью причины, частью Истории. О, да!

Адам почувствовал дурноту, как будто обед был несвежим. В горле появился металлический привкус. Аарон Блауштайн смотрел ему в лицо.

— Да, тебя потрясло то, что ты увидел. Ты сошел с корабля и ступил на землю Америки, и увидел... то, что увидел. Но послушай, одно всегда является частью другого. Ты знал об этом?

Адам помотал головой.

— Такое знание тяжко дается, сынок, — говорил старик с бесконечным состраданием. — Но ты научишься. Только выучившись этому, можно жить. Только так. Все, что рождено Историей — и даже эта мука — рождено исключительно потому, что одно — это всегда часть другого. Да, сынок, — он помолчал. — Даже добро. Да, сынок, я убедительно прошу тебя не отчаиваться. Попытайся — мы должны пытаться — понять причину. Те, кто делал это с чернокожими, у них была своя причина. У людей всегда имеется причина. Вот в чем беда-то. Ты знал об этом?

Адам неотрывно смотрел на Аарона Блауштайна и не знал ровным счетом ничего. Он видел, как вдалеке шевелятся губы старика, из далекого далека звучал его голос.

— ...ехали за свободой и надеждой, — говорил голос, — а теперь их предают, хватают и посылают умирать за чернокожих. Поэтому они убивают черных и...

Адам смотрел, как движутся губы. Если он будет смотреть, как движутся губы, он не услышит слов. Но он услышал.

— ... за свободой и надеждой, но не разбогатели. Вот почему они кричали: "Долой богачей!" Потому что у богачей есть триста долларов, а если у тебя есть триста долларов, ты можешь откупиться от призыва и остаться дома, и богатеть дальше.

Аарон Блауштайн засмеялся. Потом смех умолк.

— Да, — сказал он. — Все теперь богатеют. А ты не знал? — он помолчал. — Все, кого не убили.

Он резко поднялся с кресла. Адам увидел, как тонкие белые пальцы мнут, ломают погасшую сигару.

— Но некоторые верят, — сказал он невнятно. — Некоторые верят. Такие как ты. С твоей увечной ногой.

Он замолчал. Адам слышал, как он дышит.

— Да, — сказал Аарон Блауштайн, когда дыхание выровнялось. — Но земля вертится. Люди богатеют. Я становлюсь богаче.

Он помолчал.

— Ты слышал о Ченслорсвилле?

Адам покачал головой.

— Эти проклятые — Богом проклятые, толстопузые немчишки — сломались. Темнело, и южане — распроклятые мятежники — выскочили из леса. Они начали контрнаступление, и немцы сломались.

Он швырнул распотрошенную, изломанную сигару на красный ковер и поглядел на нее.

— Мой сын был убит, — глухо сказал он. И сел.

Отдышался и заговорил:

— Мой сын попал в корпус Говарда. Немцы сломались и пропустили противника с фланга, — он помолчал, потом снова заговорил, ещё тише. Прошло два месяца. Моя жена не пережила смерти Стефана. И я не думал, что переживу.

Он глядел на истерзанную сигару на красном ковре.

— Ты знаешь, — он поднял на Адама темные, умоляющие глаза. — Я не могу умереть.

Он встал с кресла. Он дрожал, как в ознобе.

— Да плевать мне теперь на них! — сказал он. — Они убивают на улицах. Они вешают негров. Они богатеют. Они богохульствуют, совокупляются, прелюбодействуют. Да пусть хоть передохнут все эти южане с северянами. Тьфу! Плевать на них... — он поднял правую руку, тонкую, костлявую, белую, дрожащую под сверкающей громадной люстрой из горного хрусталя, в которой мерцало множество маленьких газовых рожков.

— Наплевать! — выкрикнул он. — Пусть хоть язва египетская, хоть жесточайший геморрой! Будь проклята эта земля! Где мой сын?

Он стоял, содрогаясь под блеском хрусталя. Рука его медленно опустилась.

— Нет... нет, — сказал он. — Прости. Не знаю, что со мной, — он аккуратно достал портсигар, закурил другую сигару. Затянулся, глубоко вдохнул дым. Внимательно оглядел сигару.

— Это очень дорогие сигары, — сказал он.

— Да, — сказал Адам. Нужно было что-нибудь сказать, поскольку Аарон Блауштайн смотрел прямо на него.

— Знаешь, что такое История? — спросил Аарон Блауштайн.

— Нет, — ответил Адам.

— Это мука смертная, через которую должны пройти люди. Чтобы свершилось то, что свершилось бы и без этого.

Он расхохотался под сверкающей люстрой.

— Не знаю, что со мной такое, — раздраженно сказал он. Шагнул к Адаму и спросил, глядя на него сверху: — Знаешь, чей на тебе сюртук?

Адам понял. Понял мгновенно, и ужас сковал его, как лед.

— Смотрю, как ты сидишь в этом сюртуке, — сказал старик и запнулся. Потом продолжал: — Я не суеверен. И в Бога не верую. Но я верю, что это Бог послал мне тебя.

Он глядел на Адама сверху вниз испытующим взглядом.

— И знаешь для чего?

— Нет, — с трудом выговорил Адам.

— Чтобы ты стал моим сыном, — сказал Аарон Блауштайн.

В эту минуту вместо худого старика с белым, как мел, лицом и темными горящими глазами Адам увидел своего отца. Но не сломленного, умирающего на кушетке в сумеречной комнате в Баварии, а волшебным образом восставшего над болью и душевной смутой, чтобы приветствовать сына в час его торжества. Глаза Адама наполнились слезами, поплыла в их блеске, затуманилась фигура в черном.

— Даже это, — указывая на ботинок Адама, говорил Аарон Блауштайн, поглощенный своей мечтой.

Адам посмотрел на ботинок.

— Даже это — знак, — говорил старик.

Адам глядел на ботинок. Это мой ботинок, подумал он. Я его создал.

— Знак того, что ты послан Господом, — говорил голос из далекого далека.

Адам почувствовал на себе тысячу тонких, как паутина, нитей, они затягивались, душили его. Казалось, он больше не сможет вздохнуть.

— Это знак, — говорил далекий голос, — что тебя у меня не отнимут. Они не возьмут тебя для своей войны. Ты останешься со мной. В моем доме. О, сын мой! — вскричал он и с этими словами рухнул на колени перед Адамом, уронив сигару, и потянулся к ботинку, как будто хотел прикоснуться к чему-то страшно хрупкому и драгоценному.

Адам сидел погруженный в бездумье, не отрывая взгляда от сигары на полу. Он видел, как красный ковер вокруг горящего кончика сигары стал коричневым, потом почернел. Видел, как поднимается дым от ковра, смешиваясь с голубоватым дымком сигары. Он следил за красным мерцанием чернеющих нитей ткани, по мере того как огонь пожирал их и отделял одну от другой.

И вдруг у него в голове прозвучал голос Старого Якоба из Баварии: ... носить его и даже умереть в нем. Вот что говорил голос внутри его головы, во тьме. С пулей в теле, говорил голос. Но ботинок все равно останется моим, говорил голос.

Адам резко встал с кресла. Он отдернул левую ногу, отшатнувшись от старика, стоящего на коленях, и впечатал ботинок в сигару, в дымящееся пятно на ковре.

— Чего вы от меня хотите? — спросил он старика.

Старик, так и не поднявшийся с колен, посмотрел на него снизу вверх.

— Я хочу надеяться, что не умру от горя, — сказал он и склонил голову, как будто стыдясь своего признания.

— Мне тоже от вас кое-что нужно, — сказал Адам, удивляясь, насколько отчужденно и сурово прозвучал его голос. — Кое-что поважнее.

— Что же?

— Вы богаты, — проговорил Адам, окинув взглядом мрамор, полированное дерево, позолоту и сверкающее стекло. — У вас есть власть. Есть влияние. Вы можете это сделать.

— Что сделать, сын мой?

— Не называйте меня своим сыном. Вы слышали, о чем я прошу вас? — он подождал, и видя, что Аарон Блауштайн не отвечает, сказал: — Я хочу попасть в армию. И вы должны это устроить.

Аарон Блауштайн поднялся, ослабевший, и стоял перед ним.

— Я могу маршировать! — сказал Адам. — Глядите! — он сделал три уверенных шага по комнате, ловко развернулся и обнаружил, что Аарон Блауштайн грустно качает головой.

— Нет, — сказал старик. — Это не в моей власти, — и указал на ботинок.

— Ну и ладно, — резко сказал Адам, отступая. — Пойду пешком. До Виргинии. Я должен быть там. Когда мой отец шел на баррикады, никто не разглядывал его ботинки. Ему дали мушкет. В Растатте ему дали мушкет в руки.

Он подошел и встал, сердитый, перед стариком.

— Думаете, я приехал сюда, чтобы разбогатеть? — спросил он.

— Нет, ты приехал не для того, чтобы разбогатеть, — сказал Аарон Блауштайн.

— Тогда для чего?

Старик погрузился в раздумье.

— Если ты должен ехать, — медленно проговорил он, — я мог бы устроить это. Но никто не даст тебе в руки мушкет. Да... — он помолчал. — Да, я мог бы это устроить, дело в том...

— Я не могу ехать на ваши деньги, — прервал его Адам. — Разве вы не понимаете?

Аарон Блауштайн смотрел на него долго и внимательно.

— Сынок, — сказал он и запнулся.

— Позволь называть тебя сыном, — сказал он, помолчав. — Позволь ощутить это слово на языке, даже если твое сердце остается глухо к нему.

— Это не потому, что сердце мое к нему глухо, это потому...

Аарон Блауштайн поднял руку с неожиданной властностью.

— Ты поедешь, — сказал он. — Я придумал, как тебе...

— Только не на ваши деньги, — прервал его Адам.

— Нет, — сказал старик. — На свои, которые ты заработаешь. Но не у меня. Деньги небольшие, но на жизнь хватит. И чтобы добраться до Виргинии хватит.

Подавшись вперед, Адам положил ладонь на его исхудалую руку. И ощутил, что плоти почти не осталось на кости.

— Вы должны понять, — взмолился он. — Прошу вас, поймите, почему мне необходимо поехать.

— Кажется, я понимаю, — сказал Аарон Блауштайн. — Понимаю.

Он помолчал.

— Но знаешь ли ты — ты сам — знаешь ли наверняка, почему тебе это так необходимо? — он покачал головой. — Нет, — сказал он. — Ведь как раз для этого тебе и нужно ехать — чтобы понять, для чего тебе это. Ибо... вспышка волнения на миг осветила его лицо, — да будет тебе известно, что единственный способ узнать, зачем ты совершаешь какой-то поступок — это совершить его. Только так, наверное, человек и может познать то, что ему знать необходимо.

Он безучастно отвернулся. Сделал шаг, другой. Вдруг колени его подломились, и он без сил рухнул в кресло. Он тяжело дышал.

— Я старый человек, — наконец выговорил он. — И не знаю того, что мне необходимо знать.

Голова его безвольно откинулась на мягкую спинку кресла, глаза закрылись.

— Знаю только, что Стефан, мой сын, умер.

И добавил:

— Я должен был знать, что если ты останешься, ты не заменишь мне сына. Это будет возможно только если ты уедешь. Потому что Стефан уехал.