Адам спрыгнул с большого фургона, и фургон медленно покатил дальше.

Известняковая пыль дороги белым налетом покрыла траву, фенхель и щавель. Над припорошенной мелом зеленью пламенели ярко оранжевые цветки тубероз. Бабочка — тигриного, черного с золотом окраса — свешивала с цветка раздвоенный, как у ласточки, хвост. Утопая ботинками в белой пыли, Адам смотрел, как мерно вспыхивают под солнцем её крылья, открываясь и захлопываясь. Послеполуденное солнце слепило. Воздух стоял не шелохнувшись. Он был почти убежден, что в этом недвижном воздухе можно ощутить щекой даже невесомое, нежное, бархатистое дуновение от медленных, томных взмахов этих крыльев.

Он услышал приглушенный пылью хруст гравия под железными ободами колес второго фургона. Первый — большой — фургон величаво двигался вверх по склону в пятидесяти ярдах от него, белый парусиновый верх сверкал на солнце. Второй фургон поравнялся с Адамом и остановился. Адам поставил на подножку здоровую ногу.

— Сказал тебе сойти, а? — спросил негр-возница.

— Да, — ответил Адам и вскочил на подножку.

— Раскомандывался, понимаешь, — сказал возница.

Адам не ответил, усаживаясь рядом с ним на дощатое сиденье.

Возница подобрал поводья, фургон тронулся.

— Чего он тебя согнал-то? — спросил возница.

— Сказал, что хочет подумать.

— Думает он, — сказал возница. — Ни о чем он не думает, кроме одного.

Адам промолчал. Он смотрел, как ползет впереди большой фургон, ленивой пеной взбивая белую пыль до середины колес.

— Деньги, — сказал возница. — Больше старикану ничего не надо.

Колеса мягко и ровно хрустели по гравию.

— Деньги, — повторил возница. — И ещё командывать. Делай то. Делай сё.

— Я не обиделся, что он попросил сойти, — сказал Адам. — Он имеет право побыть один. Некоторые могут думать только в одиночестве. — Потом добавил: — Это его фургон.

— Делай то, делай сё, — скривился возница. — Ага. А знаешь, откуда он родом?

— Да, — сказал Адам. — Из Каролины.

— Ага, вот именно, из Каа-рли-ины, — презрительно протянул возница. Да он самый что ни на есть настоящий бакра.

— Бакра? Кто это?

— А это такие белые парниши, которые только и умеют что пинать негров и лизать задницы богатеев, — сказал возница. — Дрянной старикан.

Адам внимательно смотрел на фургон впереди.

— Бакра, — говорил рядом возница. — Других слов не знают, кроме ты черный сукин сын и дасэр начальник.

— Он вас когда-нибудь так называл? — спросил Адам.

— Ну, начальником он меня ни разу не называл, — ухмыльнулся возница.

— Я про другое.

— Вслух нет, но от него этим за милю несет, — сказал негр и погрузился в мрачное молчание.

Адам раздумывал над его словами и смотрел на фургон впереди, внезапно ощутив в сердце печаль и растерянность.

— Вы знаете его историю. Как он сюда попал. Чем занимался. Вы слышали, что рассказывал мистер Блауштайн.

— Ага, мистер Блям-стин, — сказал возница. — Да что он, к черту, знает, твой мистер Блям-стин? Еврей-богатей, сидит себе в Нью-Йоуке. Вот я — я там был. Я родился на Юге.

— Мистер Блауштайн жил там. Несколько лет.

— Угу, богател, — сказал возница.

— Он был очень бедным, — сказал Адам. — Бедным коробейником. — Он подумал об Аароне Блауштайне. Попытался представить себе молодого человека с худым, бледным лицом и темными глазами, бредущего по бесконечной раскаленной дороге с котомкой на спине. Короб, так он называл котомку.

— Он носил на спине котомку, — добавил он.

— Угу, а потом сукин сын разбогател, — с горечью процедил возница, и Адам увидел, что поводья ослабли, и негр поворачивается к нему. Но повернулся не полностью, а, скосив глаза, продолжал смотреть на дорогу.

— Ты хоть раз слыхал, чтобы негр разбогател? — спросил возница.

Адам ощутил дыхание этого человека, так он был близко.

— Я не богат, — сказал Адам, и тут его на миг охватило чувство восторга и непорочности. И в этот миг он увидел роскошную комнату Аарона Блауштайна и себя, выходящего из этой комнаты. Неожиданно, необъяснимо он понял, что спасен.

— Ну так разбогатеешь, — сказал возница. — Держу пари.

— Не думаю, — холодно сказал Адам.

— Угу, — говорил возница, — самое большое богатство, какое только светит негру, это свобода.

Глядя прямо перед собой, Адам краем глаза видел, что поводья совсем выпали из рук возницы и лежат на крупах лошадей.

— Гляди-ка, — сказал возница.

Адам обернулся.

Негр оттянул воротник ситцевой рубахи и оголил плечо и часть спины. Глянь-ка сюда вот, — сказал он.

Адам увидел старые рубцы — наискось и крест-накрест, серые на темной коже. По спине у него забегали льдистые мурашки ужаса.

— Вот что я имел и от чего бежал, — сказал негр и одернул рубаху резким, завершающим рывком, как будто выполнил свою часть договора. И подобрал поводья. — Угу, бежал, в Нью-Йоук.

Он хихикнул. Или издал звук, напоминающий смешок.

— Угу, в Нью-Йоук, — сказал он, похмыкивая. — Сам видел, что там народ вытворяет. Не знаю, что и сказать о них. Ты, значит, просто идешь себе по улице, и вдруг бац — и ты мертв. А ведь этих людей ты и в глаза не видывал до этого. Не-а, ни в каком Нью-Йоуке я не останусь.

Адам перевел взгляд с дороги на деревья, на зеленые луга, зеленые волны холмов. На какой-то миг, меньше секунды, ему почудилось, что он соскочил с фургона, перебежал через луг и бросился лицом в траву в самой гуще зеленых зарослей. Потом безумное видение побега исчезло, как будто его и не было. Но головы он так и не повернул.

— Не-а, не нужны мне никакие Нью-Йоуки, — сказал возница. И снова хихикнул. — Негра там вообще за создание Божье не считают.

Адам так и не отвел глаза, но зеленых лугов уже не видел.

— В ту ночь, — сказал он, — в ту ночь, в подвале... — голос его сорвался.

— Да-а?

— Когда вы вытащили меня из воды, вы знали... — он снова умолк.

— Что я знал? — спросил возница.

— Знали, что я... белый? — с трудом выговорил Адам.

Негр, казалось, задумался. Потом сказал:

— Ну-у, наверно. Когда дверь открывали, свет упал тебе на лицо, — он помолчал, припоминая. — Может, я подумал — не белый, но светлокожий. Всего на секунду тебя осветило.

Потом он издал этот звук, напоминающий смешок.

— Угу, белый, — сказал он. — Но я не знал, что ты белый еврей.

— Да, — подтвердил Адам. — Я еврей.

И снова увидел луга, и холмы, и тенистые рощи. Красивая страна, подумал он.

— Вы спасли мне жизнь, — сказал он. — Спасли. Я ведь не умею плавать. Я испугался, когда вода поднялась так высоко. Я бы попытался выйти. И меня могли убить.

— Могли, запросто, — произнес голос возницы.

Адам обернулся к нему. И словно увидел его впервые. Увидел сильные черные плечи под ситцевой в красную клетку рубахой, длинные руки, спокойно лежащие на коленях, крепкие кисти в мозолях и шрамах, держащие поводья. Он взглянул на лицо. Кожа была темно-коричневая и гладкая, как на новых ботинках, смазанных жиром. Подбородок крутой, но губы полные и мягкие, с торчащей в углу рта изжеванной соломинкой. Веки нависшие, как будто припухшие, глаза воспаленные. Адам знал, что взгляд этих глаз может быть острым, пронзительным, цепким. Но сейчас, глядя на обмякшее сонное лицо, он с трудом в это верил.

Он не знал, чему верить. Вдруг он ощутил, что не знает никого, никого в целом мире. Он заплутал, потерялся в царстве грез.

Глядя в лицо негра, он вспомнил лицо мертвого человека, качавшегося на фонарном столбе. Вспомнил стыд за то, что, стоило ему узнать в повешенном негра, и боль инстинктивного сочувствия сразу притупилась. Внезапно, глядя теперь на сидящего рядом человека, он ощутил сладкое, как вода на пересохшем от жажды языке, утерянное сочувствие к безымянному, поруганному черному телу, свисающему с фонарного столба.

В порыве чувств он тронул возницу за плечо.

— Я хочу, чтобы вы знали: я вам безмерно благодарен, — сказал он. И добавил: — Мне хотелось бы что-то для вас сделать. Когда-нибудь, когда представится случай.

— Угу, — сказал возница, и больше Адам ничего не говорил.

Фургон катил сквозь жару. Адам незаметно поглядывал на сидящего рядом негра.

Он спас мне жизнь, думал Адам.

А что такое его жизнь? Он понял, что не знает, что такое его жизнь. Вот зачем он едет: найти ответ. Где-то в конце этой петляющей белой дороги. В конце путаных, пыльных дорог. Где-то далеко-далеко на юге. Да, подумал он, да, и вспомнил слова Аарона Блауштайна: "Единственный способ понять, зачем ты совершаешь какой-то поступок — это совершить его".

Потом Адам подумал: Нет. Этого не может быть. Вера не рождается из поступков человека. Наоборот, вера диктует поступки. Он вслушивался в приглушенный хруст гравия под обитыми железом колесами и думал: Я двигаюсь по этой дороге потому что я верю. Он уже готов был сказать себе, во что он верит, но разум его вдруг обессилел, как уставшая рука. Он не мог удержать мысль, несмотря на то, что она была совсем близко.

Он сидел, глядя вниз, на белую дорогу, и ритм колес, и усыпляющие волны холмов, и пульсирующее от зноя небо укачивали его, погружали в странное бездумье. Он подумал о негре. Знаю ли я его?

Потом: Знает ли он меня?

В первый день пути, как и сегодня, Джедин Хоксворт сказал:

— Слезай, не могу думать, когда ты рядом сидишь. Пойди немного прокатись с ниггером.

Адам повиновался, и — как и сегодня — влез на сиденье к негру. Теперь он мысленно вернулся к тому первому дню, к моменту, когда он повернулся к вознице и сказал:

— Я хотел бы знать имя человека, который... который для меня такое сделал. В ту ночь. В подвале. Мистер Блауштайн называл вас мистером Толбатом, но полного имени я не знаю.

— Моис, — сказал возница. — Моис Толбат.

— Моисей? — переспросил Адам.

— Не-а, — сказал возница. — Это не еврейское имя.

— Но Моисей... — Адам помедлил. — Это должно быть то самое имя — я имею в виду из Библии.

— Может, и из Библии, — согласился возница. — Но не еврейское.

Немного погодя Адам сказал:

— Я хочу, чтобы мы стали друзьями. Нам предстоит долгая дорога. Как мне вас называть? Хотите, чтобы я называл вас Моисом?

— Не-а, — сказал возница.

Тогда Адам сказал:

— Хорошо, значит, мистер Толбат.

Возница хмыкнул.

— Ну уж нет, только не это. Так звал меня старик Блям-стин, — и опять хмыкнул, или издал звук, похожий на смешок. И стал передразнивать Аарона Блауштайна, поджимая губы: — Мис-тер Тол-бат, мис-тер Тол-бат. — Потом сказал: — Старик Блям-стин... у него прям-таки с языка не сходят все эти мистеры. Как будто его кто-то заставляет притворяться и пускать пыль в глаза. А сам только и ждал, как бы поскорее от этого избавиться. От всей этой мистеровщины. И от меня. Вот и продал меня этому бакре, — негр кивнул на белый парусиновый верх первого фургона.

Глядя на большой фургон впереди, Адам сказал:

— Он вас не покупал. Он платит нам за работу. — И добавил: — Он платит нам поровну.

— Это он так говорит, — сказал возница. — Вот погоди, увидишь.

— Такой был уговор, — сказал Адам. — И если он не заплатит поровну... если он...

— Что тогда? — спросил возница. — Что ты тогда сделаешь, а, Здоровяк? — с лукавой улыбкой он склонил голову и мягко сказал: — Из своих денежек мне отдашь, а? Чтобы у нас было поровну?

— Хотелось бы надеяться, что именно так я и поступлю, — сказал Адам.

Моис усмехнулся и принялся тихонько насвистывать веселый, беспечный мотивчик.

Адам поглядел через простор зеленого луга в сторону леса, где царил покой тенистой прохлады. Потом сказал, обернувшись:

— Так как вы хотите чтобы я вас называл?

— Зови меня просто Толбат, — сказал возница. — Выговорить-то сможешь, а?

— Да, Толбат. А вы знаете, как меня зовут?

— Тоже, небось, что-нибудь вроде Блям-стина.

— Да, Розенцвейг, — сказал Адам. — Но у меня есть ещё одно имя.

— Угу, — сказал возница. — Только я забыл его. Слышал, да забыл.

— Адам, — сказал Адам.

— Угу.

— Знаете, что означает имя Адам?

— Не-а.

— Просто человек, — сказал Адам. — Это на иврите — языке евреев.

— Угу.

— Но это не обычное для еврея имя. Отец назвал меня Адамом, потому что любил людей и хотел, чтобы люди научились быть людьми. Он за это сражался и страдал. Он дал мне это имя, чтобы, осознавая свое братство с людьми, я попытался быть человеком, — он помолчал. — Понимаете, что я хочу сказать? тихо спросил он.

Негр не ответил.

Адам ждал.

— Будете называть меня Адамом? — спросил он потом. Подождал и добавил: — Чтобы помочь мне стать достойным моего имени.

Возница покосился на него, оглядел сверху донизу. Его настороженный, оценивающий взгляд вдруг стал озорным.

— Не-а, — сказал он. — Не-а. Пожалуй, я буду тебя звать Кривулей.

— Кривуля?

— Ну да, — возница помолчал, потом усмехнулся. — Да, — сказал он. — За твою кривую ногу.

Так и называл его с тех пор Моис Толбат — Кривуля.

Теперь, спустя десять дней, в жаркий пенсильванский полдень, Адам, размышляя о странности дороги, белеющей впереди, о завораживающей странности зеленых лугов и холмов, о странности человека, сидящего рядом с ним, вдруг задумался о другой странности, самой непостижимой из всех: что он больше не Адам Розенцвейг. Он Кривуля. Кривуля для Моиса Толбата. Кривуля для Джедина Хоксворта. И, без сомнения, Кривуля для всех, с кем он столкнется в этой стране.

Он окинул взглядом лежащую перед ним землю. Она плавно вздымалась и опускалась неспешными волнами, как лениво потягивающееся в истоме тело, и белая дорога вилась по ней, послушно следуя подъемам и спадам. Белый парусиновый верх фургона Джедина Хоксворта только что скрылся за ближним холмом, и теперь с той стороны, снизу, всходил высокий, прожаренный солнцем горб телеги с сеном. Телегу ещё не было видно за пригорком, только пышная золотисто-зеленая громада бесконечно медленно, тяжеловесно вползала в поле зрения Адама. Словно сам холм, выгоревший на солнце холм, сошел с места и двинулся ему навстречу, повинуясь величавой, зрелой магии этой земли.

Затем, не подвластные вечности этой дороги, белые буйволы взошли на вершину, вынырнула телега. Шли буйволы, белые на белой дороге, белая пыль сонно клубилась вокруг колен, пыль, потревоженная их странным, как будто мучительным и неумелым шагом, крупные складки лишней плоти и шкуры под шеями болтались из стороны в сторону. Вблизи глаза их казались почти закрытыми. Повозки поравнялись, потом разошлись.

Когда они сами поднялись на взгорок, Адам увидел луг, отлого бегущий вниз. Около дороги стояли коровы и смотрели без любопытства. За лугом вздымался зеленый холм, роща под ним плыла в пурпурной тени. Солнце клонилось к закату, и свет по долине скользил золотым потоком.

Адам взглянул направо. Здесь лес подступал к дороге вплотную. Из леса выскакивал ручей и бежал рядом с дорогой, лепеча и сверкая под тенью листвы. Листья деревьев по правую руку были слегка припудрены белой пылью. В горячем, недвижном воздухе листья были как веки, готовые сомкнуться. А белая пыль на них — сонный порошок, которого насыпали не жалея. Но ночь ночь никогда не наступит. Время замерло, и жизни вечно теперь дрейфовать в объятьях глубинного сна, сна наяву.

В эту минуту Адам подумал: Мне почти тридцать лет, а я ещё не спал с женщиной.

И с этой мыслью его охватило болезненное желание. Сияние солнца, ослепительный блеск белизны, вероломное бесстыдство зеленой земли и пурпурной тени вскружили ему голову.

Он закрыл глаза и подумал, что если бы он остался в доме Аарона Блауштайна, он бы разбогател, а когда ты богат, тебе все дозволено, ты можешь лежать в мягкой постели в роскошной комнате, пока полуденный летний свет сочится сквозь щели в шторе, и золотые пылинки танцуют в луче, а ты протягиваешь руку и кладешь её на белую вздымающуюся грудь, и больше ничто, ничто не имеет значения.

Нет, имеет, все же смог он сказать себе, когда утихла боль утраты. Он съежился на сиденье пристыженный, как будто сидящий рядом негр видел все его потаенные мысли. И подумал: Я такой, какой есть. Я должен сделать то, что мне надлежит сделать. Господи, помоги.