Вечером, после десяти, когда большинство уличных огней уже погасло, Лерой стоял на Мейнстрит в Паркертоне, глядел по сторонам, и все кругом казалось ему незнакомым; у него было такое чувство, будто из-за плохого автобусного сообщения он застрял ночью в чужом городе и не знал даже его названия.

«Но я же провёл здесь всю свою жизнь», — говорил он себе.

Да, он провёл здесь всю жизнь, уезжал только учиться в колледже Вашингтона и Ли в Лексингтоне и на юридическом факультете в Шарлотсвилле, да ещё был в Европе во время войны. Но, возвращаясь, он каждый раз быстро забывал о своих поездках. В сущности, для него мир ограничивался Паркертоном. И теперь он с ужасом подумал, что если и Паркертон станет ему чужим, то мир вообще перестанет существовать.

«Да что это со мной?» — думал он.

Почему, выйдя от судьи Поттса, он поддался внезапному порыву, позвонил домой и предупредил Корин, что не успеет к ужину — должен подготовиться к завтрашнему заседанию: впрочем, об этом он думал недолго: просто ему захотелось хоть на секунду отвлечься от вопроса, который он себе задал, — так глаз на мгновение зажмуривается от яркой вспышки света.

Был уже одиннадцатый час, а он ещё не дошёл до своего кабинета и все ещё не принимался за работу. Он просидел в ресторане «У грека», в самом дальнем и тёмном углу возле кухонной двери, который обычно пустовал; есть ему не хотелось, он поковырял в тарелке и до самого закрытия продолжал сидеть, не притрагиваясь даже к стынущему кофе. А потом бесцельно бродил по улицам Паркертона.

Дошёл до заброшенной лесопилки, где летом большая электрическая пила на весь город изливала свои чувства ворчанием и визгом, а теперь лишь гнили кучи опилок, сквозь которые уже пробились гигантские лопухи. В тусклом свете звёзд Лерой видел только их тёмные силуэты, но ясно представлял себе листья, огромные, как слоновьи уши, и стебли — мягкие, толстые, розоватые сверху и кремовые у основания. И почему-то эти растения внушали ему ужас.

Дошёл до школы, где он когда-то учился, серьёзный, коренастый мальчик в очках с толстыми стёклами.

Бродил по улицам вдоль домов, в которых один за другим гасли огни. Где-то тут жили раньше ребята, его сверстники. Он пытался вспомнить их лица. Как звали того, что утонул у мельничной запруды?

Забрёл на разрушенную железнодорожную станцию, давно уже бездействовавшую. Когда-то, в студенческие годы, он приезжал сюда вечерним поездом — на рождество, на летние каникулы — и, стоя в тамбуре пассажирского вагона, видел внизу на платформе мать — коренастую, румяную, улыбающуюся, в выходном платье и поблёскивающих очках, и отца — худого и медлительного, в синем шерстяном костюме с высоким жёстким белым воротничком; лицо его казалось безжизненным и нелепым, точно высеченное из камня, побитое ветрами и дождями лицо какого-нибудь памятника давно забытому герою, погибшему за давно забытую идею. А теперь их сын, Лерой Ланкастер, проживший на земле уже почти полвека, стоял на этой разрушенной станции и чувствовал, что недостоин своих родителей, не оправдал их надежд; это чувство он испытывал и в те дни, стоя в тамбуре вагона и глядя на поднятые к нему радостные, влюблённые лица отца и матери. Не потому ли он и вернулся в родной город, что не мог забыть их любви и чувствовал, что должен чем-то отплатить за неё, искупить свою вину перед родителями, свою несостоятельность?

Почему он не остался в Ричмонде или не отправился богатеть в Нэшвилл, Луисвилл или Чикаго? Почему он счёл себя обязанным вернуться и открыть здесь собственное дело, стать совестью Паркертона?

«Совесть Паркертона», — повторил он усмехнувшись и почувствовал, как само звучание этих слов наполняет его каким-то сладостным презрением к самому себе. «Да что это со мной?» — думал он. Он стоял и дрожал от страха, потому что вдруг почувствовал, что ему нет места в этом мире.

Но тут он увидел, как в конце Мейнстрит, там, где она выходит на площадь Суда, величественно проплыл под фонарём белый «бьюик» Маррея Гилфорта.

Лерой прошёл мимо магазинов с погашенными витринами, мимо освещённой аптеки, вышел на площадь, пересёк её и остановился. Да, «бьюик» стоял там, напротив оффиса Гилфорта, куда, должно быть, приехал и Фархилл. В окне второго этажа горел свет. Гилфорт, видимо, только что вернулся от Эдвины Паркер. Лерой представил себе лежащую в затемнённой комнате Кэсси Спотвуд и бледное лицо склонившегося к ней Гилфорта. Представил себе, как Гилфорт ей говорит… что? Что он мог ей сказать?

Ведь она во всеуслышание заявила о своём преступлении.

Конечно же, Лерой Ланкастер не слишком переоценивал значение этого заявления — как-никак он был адвокатом, пусть и не из самых великих. Но даже великий Гилфорт не мог теперь отрицать простого, объективного факта: как ни крути, а заявление сделано. Лерой снова увидел, как она вскочила на ноги и, сверкая чёрными глазами, на весь зал закричала: «Нет! Нет! Это я его убила!»

Крик её так и повис в воздухе, расколов знойную тишину зала.

Когда все кончилось, он подошёл прямо к судье Поттсу.

— Судья, — сказал он, — я полагаю, вы знаете, зачем я пришёл.

Судья Поттс помолчал, усталым жестом указал ему на стул, снял мантию. Под мышками у него на рубашке были жёлтые круги пота. Судья налил в стакан воды, выпил и взглянул на Лероя.

— Знаю я, знаю, зачем вы пришли, — сказал он и, вглядевшись Лерою в лицо, добавил: — А знаете ли вы, почему судьи иной раз не спят по ночам?

— Судья, — сказал Лерой, — сделанное сегодня в суде заявление ставит под сомнегие справедливость приговора, вынесенного присяжными, потому что содержит новые факты, которые, будь они известны ранее…

Судья сделал усталый жест.

— Ладно, — сказал он, — ладно. Так вы настаиваете на новом разборе дела?

— Судья, — сказал Лерой, — я прошу включить в протокол заявление, сделанное Кэсси Спотвуд.

Судья Поттс оттянул пальцем душивший его воротничок.

— Завтра в десять утра, — сказал он. Потом раздражённо добавил: — Все эта проклятая жара. Я просто изнемогаю от неё. Я уже не молод. При моей полноте эта жара меня когда-нибудь убьёт. Надо издать закон: смертная казнь всем, кто попадёт под суд летом. Виновным и невиновным, без разбора.

Один из вееров — изделие фирмы «Мебель и похоронные принадлежности Биллингсбоя» — лежал на столе. Судья взял его и стал раздражённо обмахиваться.

— Завтра в десять, — повторил он.

Лерой поднялся.

— Благодарю вас, судья, — сказал он.

Когда Лерой был уже у двери, судья пробормотал:

— Опять не спать всю ночь. — И отложил веер. Пользы от него всё равно не было.

— Так и печёт, — ворчал судья Поттс. — Даже ночью жара стоит. А тут ещё эта проклятая баба.

Лерой уже взялся за ручку двери, когда судья спросил:

— И чего бы ей не придержать свой идиотский язык?

— Может, совесть? — сказал Лерой.

— Может, — сказал судья, — а может, просто бабья дурь. Втюрилась в него и уже сама не соображает, что делает. На все пойдёт, лишь бы спасти своего кобеля от электрического стула.

Судья опять безнадёжно замахал веером.

Лерой вышел.

Именно после визита к судье, стоя у здания суда, стоя под старыми клёнами, где с криком возились скворцы, усеявшие белыми пятнами помёта стоптанные плиты тротуара, именно тогда Лерой понял, что сейчас позвонит жене и скажет, что не придёт домой.

И до закрытия просидел в ресторане, а потом в сумерках бродил по улицам Паркертона. Он даже дошёл до своего дома, того самого, где всю жизнь прожил его отец, тоже бывший адвокатом в Паркертоне, адвокатом, которому редко доставались выигрышные дела, а если он и выигрывал, то чаще всего ему всё равно не платили. И сейчас, стоя в темноте на тротуаре, Лерой не отрываясь смотрел на дом, где жил и умер его отец, небольшой каркасный дом посреди большого тенистого двора, заросшего сорной травой под древними дубами.

Это был последний дом на окраине города: здесь кончался тротуар и начиналось поле. Из трещин в бетонном фундаменте торчали пучки травы. Лерой стоял возле своей калитки, глядел во двор и видел огонёк среди тёмной дубовой листвы. Это горел свет в окне кухни. Лерой знал, что Корин сначала долго ждала его, потом села ужинать одна. Она ела изящно, задумчиво, погруженная в свой особенный мир, в котором она пребывала постоянно, даже находясь в шумной, людной гостиной. Долгие годы Лерой безуспешно пытался проникнуть в её царство. Но она лишь мягко улыбалась ему и оставалась недосягаема даже в минуты нежности. Самый голос её, произносивший слова ласки или одобрения, бывало замирал в середине фразы, словно относимый порывами ветра.

Он стоял на тротуаре, смотрел на тускло освещённое окно и думал о том, что вот уже почти четырнадцать лет она живёт здесь.

А приехала она сюда потому, что любила его.

Корин была дочерью священника епископальной церкви. Лерой познакомился с ней на вечеринке в Шарлотсвилле, тогда ей едва исполнилось восемнадцать, а он был студентом первого курса юридического факультета. Она не была очень хорошенькой: слишком остренькое личико, слишком тоненький носик. Но в её лице чувствовался аристократизм, который, если и не делает девушку хорошенькой, зато обещает благородную красоту в зрелом возрасте. Её серые глаза были чисты, а над высоким лбом романтично вились пепельные кудри. У неё были тонкие ноги, узкие бедра и большая грудь, которой она смущалась, и, догадавшись об этом, он отчаянно старался смотреть ей только в лицо.

И вот тут-то, в единоборстве с самим собой, когда он изо всех сил пытался оторвать взор от груди Корин Мэлфорд, Лерой понял, что в этой девушке скрыта какая-то магическая дисгармония, воспламеняющая его воображение. Точёная нежность её лица, невинный лоб, обрамлённый романтической дымкой пепельных волос, чистота её светлого взгляда резко диссонировали с её пышной, такой земной, возбуждающей чувственность грудью, от которой он никак не мог оторвать глаз: чем отчаянней старался он сосредоточить своё внимание на её лице, тем сильней охватывало его желание. И, видя, как вспыхивают её глаза, как ясный, светлый взгляд вдруг темнеет, словно внезапно обратившись внутрь, как губы неожиданно приоткрываются, обнажая в улыбке белые зубы, как вздрагивают ноздри, он чувствовал, что его обуревают дикие, безудержные фантазии.

Но им не суждено было сбыться. Все вышло гораздо проще, чем он себе представлял: два года они были помолвлены, потом поженились, и брачная ночь прошла в тихих ласках; Корин была печальна и снисходительна; положив его голову к себе на плечо и поглаживая его влажные спутанные волосы, она говорила, что любит его, он думал, что тоже любит её, и, наверное, это была правда. И он решительно похоронил в тёмном углу своей памяти ту игру воображения, которая так преследовала его после их первой встречи.

Они поженились в июне 1938 года, когда Лерой окончил юридический факультет и уехал в Ричмонд работать в фирме, которой руководил один из дядей Корин. Усердный и добросовестный работник, Лерой неплохо проявил себя в этой фирме. Но уже к началу 1941 года он стал ощущать, что в жизни его чего-то недостаёт. Тут началась война, его послали в Европу. Когда же он вернулся в Ричмонд, на него снова навалилось гнетущее ощущение пустоты его жизни. В далёком Паркертоне умер его отец. Матери к этому времени уже не было в живых. Тогда-то Лерой внезапно понял, что остаток своих дней должен провести в старой конторе отца на площади Суда в Паркертоне, а остаток ночей — рядом с Корин в обветшалом белом доме в тени древних дубов на окраине города.

Шли годы. Она примирилась с их скучноватой жизнью и даже с тем, что их дом под дубами так и не был отремонтирован. В первые годы Лерой ходил с ней в епископальную церковь, позже — в пресвитерианскую, в которой его отец когда-то был настоятелем. Затем пресвитерианцы отступили перед баптистами, здание церкви переделали под жильё, а Лерой и Корин стали посещать баптистскую церковь.

Корин скромно творила добрые дела. Когда какая-нибудь семья попадала в беду, Корин всегда была тут как тут: она нянчила детей, ухаживала за больными, мыла раненых, грязных и заразных, молилась над умирающими. В конце концов весь Паркертон и близлежащие окрестности знали, что если в какую-нибудь семью, белую или чёрную, войдёт беда, от Корин Ланкастер можно наверняка ждать помощи.

Лерой привык к телефонным звонкам посреди ночи или к голосу какого-нибудь негритёнка у чёрного хода: «Моя мамочка, она больна, она умирает, вы придёте?»

И тогда Лерой вставал, одевался и вёз жену туда, где она была нужна. Иногда она отсылала его домой, иногда он ждал её в машине, глядя на свет в окне хижины или лачуги.

В брачную ночь, когда он уже начал засыпать, она выскользнула из-под одеяла, опустилась на колени возле кровати, и в лунном свете он видел её волосы, влажные и вьющиеся, видел её грудь, прижатую к краю кровати и словно символизировавшую умерщвление плоти, а потом почувствовал, как Корин нащупала в темноте его руку и, сжав её, стала беззвучно молиться. С тех пор она молилась каждую ночь, а потом снова забиралась в постель и клала его голову себе на плечо.

Детей у них не было.

И вот Лерой стоит на растрескавшемся тротуаре и не отрываясь смотрит на огонёк под дубами, представляя себе, как она сидит сейчас на кухне. Годы почти не изменили Корин. Седина в пепельных волосах была незаметна, и они все так же вились надо лбом, точно дымка. Серые глаза сохранили ясность. Белая кожа осталась такой же нежной, морщины почти не тронули её. И даже фигура её, воспламенившая его воображение при первой их встрече, почти двадцать лет назад, совершенно не изменилась.

Лерой ощутил внезапное желание войти в калитку и подкрасться к дому. Ступать надо будет осторожно, чтобы сухие жёлуди, усеявшие землю, не затрещали под ногами в темноте. Он представил себе, как потихоньку заглядывает в окошко и видит её одну в залитой тусклым светом кухне.

Что бы он там увидел?

У него перехватило дыхание.

Он вдруг почувствовал себя старым и опустошённым. «Боже мой, — подумал он, — когда же я успел так состариться? И когда же я наконец научусь жить в реальном мире?»

Вернувшись на площадь, он опять посмотрел на белый «бьюик» у обочины под освещённым окном кабинета, где совещались Маррей Гилфорт и Фархилл. Потом обернулся и поглядел на здание суда. В квартире судьи Поттса тоже горел свет. Интересно, о чём думает сейчас судья?

Лерой пошёл к себе в кабинет, зажёг свет и сел к столу. Он сказал жене, что ему надо поработать перед завтрашним заседанием. Но делать в сущности ему было нечего. Он просто сидел и думал о том, что случилось днём.

О том, как женский крик, безудержный и звонкий, разорвал тишину ярко освещённого зала. Нет, наверное, это был сон, так часто снившийся Лерою, сон, в котором виновные сами признают свою вину, безвинные не бывают несправедливо осуждены, подлость отступает перед честностью и справедливость торжествует. Тот сон, в котором Лерой Ланкастер наконец-то оказывается победителем.

Конечно же, сегодняшнее заседание — сон: ведь Лерой Ланкастер побеждал только в мечтах.

Он смотрел на Кэсси, стоявшую, слегка приподняв руки, будто готовясь обнять кого-то, и чуть запрокинув голову, но ни на кого не глядя, — не отрываясь смотрел на неё и тем не менее не верил, что всё это не сон, и снова наслаждался своими всегдашними мечтами, и снова мучился, потому что не верил в их осуществление, а тишина в зале длилась уже целую вечность.

Потом он увидел, что Анджело Пассетто, его подзащитный, вскочил на ноги и тоже что-то кричит.

И Лерой вдруг разобрал, что именно кричит Анджело.

«Piccola mia, piccola mia!» — кричал Анджело.

Не слыша ни криков публики, ни стука молотка, Кэсси через весь зал смотрела только на Анджело Пассетто, и лицо её сияло от счастья.

Лерой не мог отвести глаз от этого лица.

Наконец профессиональный инстинкт заставил Лероя оторваться от женщины и посмотреть на присяжных. Не обращая внимания на переполох в зале и стук судейского молотка, Лерой пристально изучал лицо ближайшего к нему присяжного. Это был довольно пожилой мужчина, высокий, худой, явно не горожанин, одетый в вылинявшую голубую рубашку и штаны цвета хаки; нестриженые, песочного цвета волосы падали на вытянутое лицо со впалыми щеками; челюсти медленно, безостановочно двигались, жуя табак, а плоские голубые глаза, такие же блеклые, как и рубашка, не отрываясь глядели на Анджело Пассетто.

Потом Лерой увидел, как этот человек перевёл тяжёлый взгляд своих выцветших глаз на сияющее от счастья лицо женщины, глядевшей на Анджело. На мгновение у присяжного отвисла челюсть и он тут же снова уставился на Анджело, сунув кусочек табаку за щеку и перестав жевать. Чем дольше он смотрел на Анджело, тем сильнее сжимались его челюсти, резче выступали желваки на скулах, а глаза зловеще щурились, словно глаза охотника, следящего за своей жертвой поверх прицела и уже готового спустить курок.

Лерой чуть заметно повернул голову в сторону Анджело.

— Сядьте, — приказал он резко, но очень тихо, почти не разжимая губ и не глядя на Анджело.

Но Анджело, казалось, не слышал его и продолжал, не скрываясь, стоять под перекрёстным огнём враждебных взглядов. Лерой повернулся к нему и по-прежнему тихим, но дрожащим голосом прошептал:

— Черт вас побери, идиот! Сядьте!

Медленно, не взглянув на Лероя, все так же не отрывая глаз от женщины на другой стороне зала, Анджело опустился на стул.

Идиот! Ну зачем он позвал её, зачем вскочил у всех на виду и уставился на неё, купаясь в счастливом сиянии её лица. Ведь этим он сам вызвал на себя огонь враждебных взглядов всех этих людей, которые никогда не простят ему его счастья, потому что смотрят на него из-за колючих зарослей своих неосуществившихся желаний, своей убогой жизни, своей зависти.

Все они — судья, присяжные, Фархилл, Маррей Гилфорт и публика в зале — готовы были убить Анджело Пассетто только за то, что он, не скрываясь, стоял перед ними, озарённый сиянием счастливых глаз Кэсси Спотвуд.

«Боже мой, — думал Лерой. — Вот так всегда. И теперь уже ничего не изменишь».

«Да, так было всегда», — думал он, сидя в ту ночь за письменным столом у себя в кабинете, где ему было' совершенно нечего делать. Он даже не потрудился зажечь свет.

Он вдруг понял, что заставило его позвонить жене и отказаться от ужина.

Понял, что не решался идти домой, потому что хочет ещё хоть немного, хоть чуть-чуть продлить своё призрачное ощущение победы, пусть даже несостоявшейся, продлить свою мечту.

Приди он с этой мечтой домой, и Корин тотчас же, лишь только увидит его, сразу поймёт, что он снова потерпел поражение; поймёт даже, что он сам себе в этом не признается. Она встретит его своей обычной печальной улыбкой и спокойным взглядом все понимающих и все прощающих серых глаз. Она его нежно поцелует. И когда они сядут за стол, она, утешая мужа, погладит его по руке…

Сегодня все это было бы ему невыносимо.

Свет от ближайшего фонаря на площади проникал в кабинет через окно и падал на стену острым клином, нацеленным в потолок, но сам Лерой оставался в тени; и все же он знал, что рано или поздно придётся идти домой. И как бы поздно он ни вернулся, Корин проснётся, когда он ляжет в постель. Она сонно скажет, что любит его. Она положит его голову к себе на плечо и будет поглаживать его, утешая, как маленького ребёнка.

Потому что он — неудачник.

«Да, в том-то и дело», — думал он, и гнев переполнял его. Всякий раз, когда он терпел поражение или когда она своим безжалостным даром ясновидения предчувствовала, что поражение ждёт его, она печально и нежно утешала его.

«Может быть, — спросил он себя, — её любовь — это лишь продолжение её благотворительности?» Не так ли успокаивает она детей, чужих детей, во всех этих хижинах, лачугах и полуразвалившихся фермерских домиках? Она молится вечерами, стоя на коленях возле кровати, держа его за руку, и, наверное, точно так же она держит за руки умирающих. Может быть, она и вышла за него только ради того, чтобы постоянно иметь при себе объект для благотворительности и милосердия, потому что с самого начала каким-то особым чутьём уловила, что он — неудачник?

А может быть, своим милосердием, своей так называемой любовью она и сделала его неудачником?

Он чувствовал, что унижен, подавлен, взбешён.

И в это мгновение он увидел ослепительную белизну извивающегося от страсти тела Корин Ланкастер — Корин Ланкастер его давно забытых фантазий. А рядом с ней был не он, Лерой, а Анджело Пассетто. И Лерой понял, что сегодня днём в зале суда он смотрел на Анджело Пассетто с той же беспощадной враждебностью, как и тот присяжный в выцветшей рубашке. Он тоже желал смерти Анджело.

Сидя в тёмном кабинете, он весь дрожал от гнева, рождённого внезапно понятой истиной. «И я такой же, — думал он, содрогаясь, — я точно такой же».

Вдруг он упал на колени, словно чья-то тяжёлая рука толкнула его. Последний фонарь на площади давным-давно погас, и в непроглядной тьме он стоял на коленях и молился. Последний раз он молился, когда был ребёнком, но теперь, охваченный отчаянием и раскаянием, он чувствовал, как сердце у него разрывается от боли, и стонал: «Господи, господи!»

Не переставая молиться, он одновременно твердил себе, что сделал для Анджело Пассетто все возможное, всё, что было в человеческих силах. Но хотя он искренне верил, что это так, легче ему не становилось.

Потому что дело было не только в Анджело Пассетто. Дело было в Лерое Ланкастере.

Он вскочил на ноги и, стоя в темноте, судорожно хватал ртом воздух, борясь с удушьем, борясь с невыносимой болью, и вдруг неожиданно для себя, ибо он был к этому совершенно не готов, он услышал свой собственный голос, произнёсший:

— Боже, прости меня, я оклеветал самого себя!

И вдруг, сам не понимая почему, залился слезами.

Выплакавшись, он опустился на стул. Носовым платком вытер лицо и высморкался.

И понял, что теперь может идти домой.

На следующее утро в 10.00 на заседании суда Лерой повторил всё, что сказал накануне судье: дело против его подзащитного Анджело Пассетто было построено на косвенных уликах. Признание миссис Спотвуд, сделанное суду, ставило под существенное сомнение вынесенный приговор и, более того, привносило новые данные, которые, будь они известны ранее, могли бы предотвратить решение присяжных, принятое против его подзащитного. Он предложил внести заявление Кэсси Килигру-Спотвуд в прогокол.

Фархилл возразил: косвенные улики настолько серьёзны, что вполне могут быть основанием для вынесения приговора. Что касается так называемого признания, то оно, во-первых, голословно, а во-вторых, не может быть включено в протокол, поскольку присяжные сообщили вердикт до того, как миссис Спотвуд сделала своё заявление. Заявление же это — ничто иное, как истерический срыв измученной женщины, с удивительной преданностью посвятившей многие годы своей жизни парализованному мужу. В тот роковой день она по понятным причинам вынуждена была оставить мужа без присмотра, а, найдя его зверски убитым, почувствовала себя виноватой. Затем нервное напряжение, вызванное процессом, на котором она непременно хотела присутствовать, чтобы увидеть, как восторжествует справедливость, но который заставил её заново пережить трагическое событие, привело к тому, что её чувство вины вылилось в истерический припадок. Более того, добавил Фархилл, всем известно, что миссис Спотвуд некогда лечилась от истерического…

Тут судья Поттс оборвал его, заявив, что ни психологические выкладки, ни история болезни миссис Спотвуд в данный момент не имеют значения, поскольку лично он не видит никаких юридических оснований для включения заявления миссис Спотвуд в протокол. К моменту её заявления процесс был уже завершён. «Суд, — сказал Поттс, глядя на Лероя, — не следственная организация». Однако, добавил он, по-прежнему обращаясь к Лерою Ланкастеру, что, хотя никаких законных оснований для включения высказывания миссис Спотвуд в протокол процесса нет, все же, если от неё поступит письменное показание, оформленное в соответствии с требованиями закона, оно может быть включено в ходатайство о повторном рассмотрении дела.

В это мгновение Лерой взглянул на Фархилла. Лерой был убеждён, что заметил, как тень лёгкой улыбки коснулась его полного и красивого рта.

Из зала суда Лерой направился прямо в свой кабинет и начал работать над текстом ходатайства.

Спустя полчаса Лерой резко отодвинул стул, вышел в приёмную, сказал своему секретарю, что не знает, когда вернётся, и, даже не взяв шляпы, спустился по тускло освещённой лестнице. У парадной двери здания он на какое-то мгновение задержался, распрямил плечи, сделал глубокий вдох, как ныряльщик перед прыжком, и вышел в ослепительно яркий июньский день. Он ступил на мостовую и пересёк площадь по диагонали, не обратив внимания на едва не сбившую его машину, — неуклюжий, рассеянный человек в неглаженом синем костюме, высокий, угловатый, с непокрытой лысой головой на длинной, как у цапли, шее. Очки его блестели на солнце.

Он вошёл в подъезд и поднялся по лестнице, так же тускло освещённой, как его собственная, остановился, набрал воздуха в лёгкие. И вдруг почувствовал прилив энергии и уверенности в себе. Он открыл дверь.

Секретарь сказала ему, что мистер Джек Фархилл у себя и с удовольствием примет мистера Ланкастера.

— Счастлив вас видеть, — сказал Джек Фархилл и с удручённой улыбкой добавил, что ещё раз тщательно обдумал дело и очень рад возможности его обсудить. Не в его, Фархилла, привычках ломать голову над нравственными проблемами, но вот, представьте, он всю ночь не сомкнул глаз, размышляя о процессе. Процесс, прямо скажем, не из лёгких.

— Речь идёт о человеческой жизни, — перебил Лерой.

Большие, влажные, карие глаза Фархилла проникновенно глянули на Лероя, и тот почувствовал, что теряет всю свою волю и решимость.

— Чаще всего так оно и бывает, правда? — поддакнул Фархилл. — Чаще всего речь идёт именно о человеческой жизни.

Проникновенный взгляд Фархилла уже не беспокоил Лероя — Фархилл теперь глядел в окно, вдаль, будто демонстрировал свой чёткий профиль и вздёрнутый подбородок.

— Но мы должны следовать правилам игры, — добавил он и снова поглядел Лерою в глаза; взгляд его будто опутывал Лероя сетью тончайших нитей. — Не так ли? — вкрадчиво заключил Фархилл.

— Несомненно, — сказал Лерой, — несомненно. Но в данный момент меня также интересует и справедливость.

— Присядьте, пожалуйста, — мягко предложил Фархилл.

Лерой сел.

— Да, мы все хотим справедливости, но, — и Фархилл победно улыбнулся, — достичь её можно только, соблюдая правила игры. Так вот, о суде. — Он задумчиво покачал головой. — Досталось же от вас Арлите. Мы-то с вами знаем, что она не убивала Спотвуда.

Лерой заёрзал было на стуле, но Фархилл поспешил его успокоить:

— Только не обижайтесь. Я знаю, у вас не было другого выхода. Но приди она в то утро к Спотвудам чуть пораньше, и из-за вас её могли бы несправедливо осудить. И даже отправить на электрический стул. Вы даже посягнули на самого Гилфорта. Это вам, правда, — он снова улыбнулся, — даром не прошло.

Лерой подался вперёд, приготовившись объяснить цель своего визита. Но Фархилл остановил его и, улыбаясь, продолжал:

— Только благодаря тому, что мы соблюдали правила, все обошлось — и с Арлитой, и с Марреем. А как вы задели миссис Спотвуд!

— Но ведь она, — Лерой встал, — созналась в преступлении, и сейчас все зависит от ваших дальнейших действий. Следственная организация, о которой говорил судья Поттс, — это вы, Фархилл!

Фархилл помолчал, задумавшись, затем решительно поднял голову.

— Я постараюсь поступить так, как считаю справедливым, — сказал он.

Лерой взглянул на Фархилла и почувствовал, что его заманивают в ловушку, и стоит ему сделать ещё один шаг, и на лице Фархилла засияет улыбка — ловушка захлопнется. И все же на душе у него было весело. «Черт с ним, с Фархиллом, и его уловками», — подумал он. А вслух спросил:

— Ну, а точнее? Что вы намерены предпринять?

Лерой стоя глядел на Фархилла, ожидая его улыбки, его ответа. И наконец дождался.

— Ничего, — сказал Фархилл, и улыбка, горестная и в то же время презрительная, украсила его молодое, мужественное лицо, очень напоминающее лица покорителей женских сердец времён немого кинематографа.

Неожиданно для себя Лерой почувствовал, что ему жаль этого человека. Между тем Фархилл опять заговорил:

— Однако, прошу вас, садитесь.

Лерой пропустил приглашение мимо ушей.

— Послушайте, — спросил он напрямик, — вы собираетесь оформлять её признание?

— Разумеется, — ответил Фархилл, — то есть, я бы с удовольствием, но… Прошу вас, садитесь же, садитесь. — Лерой сел, Фархилл стоя склонился к нему и дружелюбно, даже заговорщически сказал:

— Ну давайте же будем благоразумны. Вы ведь разумный человек, Лерой, и, кроме того, вы же были когда-то блестящим студентом одного из юридических колледжей страны…

Лерой привстал было, но Фархилл махнул рукой, успокаивая его, и продолжал:

— Теперь о миссис Спотвуд… — Фархилл сделал беспомощный жест. — Знаете, Лерой, чертовски странное это дело — юриспруденция.

— Без сомнения, — сказал Лерой.

— Вот возьмите к примеру миссис Спотвуд, — продолжал Фархилл. — Совсем недавно вы пытались протащить в протокол тот факт — только не обижайтесь, я вас вовсе не виню! — что она якобы малость не в себе, и раз она шарахнула из ружья по своему бывшему ухажёру Грайндеру, то с таким же успехом могла зарезать и муженька. Нет, конечно же, вы никого не обвинили — вы только бросили тень сомнения, намекнув, что она не вполне нормальна. Но мне тогда хотелось, чтобы она была признана нормальной. А вот сейчас — совсем другое дело. Вам она сейчас нужна абсолютно нормальной для того, чтобы вы могли использовать её письменное признание, а мне — наоборот. Ну разве не странно?!

— Весьма.

— Только похоже, что сегодня повезло мне. Дело в том, — Фархилл с сожалением покачал головой, — дело в том, что прошлой ночью она действительно тронулась.

— Ничего удивительного, — сказал Лерой, — после того, что ей пришлось вчера пережить.

— Нет, нет, на сей раз это не обычная дамская истерика, — сказал Фархилл, — она теперь по-настоящему свихнулась. — Он посмотрел на рукав своего хорошо отглаженного, без единого пятнышка летнего пиджака и смахнул невидимую пылинку. — Настолько свихнулась, что доктору Лайтфуту пришлось дать ей снотворное, и на рассвете… — Он замолчал и печально покачал головой.

— Давайте по существу, — сухо предложил Лерой.

— Все это очень печально,, — сказал Фархилл. — Но сегодня утром её увезли.

Лерой встал.

— Послушайте, — сказал он, — вы не посмеете так просто, за здорово живёшь, засадить человека в сумасшедший дом. Существует установленная законом процедура…

— Конечно, — подхватил Фархилл и, словно цитируя учебник, отбарабанил: — Два компетентных врача должны подтвердить диагноз, окружной суд должен вынести постановление, судья округа должен лично побеседовать с пациентом… — Он замолчал и дружески усмехнулся. — Да чего говорить — вы сами все это знаете. Именно так, — решительно закончил он, — они и поступили. Посреди ночи. Когда она выла, как злой дух.

Лерой стоял в элегантно обставленном кабинете Фархилла и думал: «Вот так всегда».

— Видите ли, — продолжал Фархилл, — доктор Лайтфут считал, что её нужно немедленно поместить под наблюдение врача. Она была на грани самоубийства, Он не хотел брать на себя ответственность. Поэтому, — Фархилл оживился, — доктору пошли навстречу. Ему помогли. Старый судья даже встал среди ночи с постели.

— Куда вы её отвезли? — спросил Лерой.

— Я её никуда не отвозил, — поправил Фархилл.

— Ну, так куда они её отвезли?

— Туда же, где лечили раньше. Когда у неё был истерический припадок, — Фархилл сделал ударение на слове «истерический». — Это давняя история. Она тогда, говорят, принялась хохотать на похоронах родной матери.

Лерой внимательно смотрел на Фархилла, сидевшего за своим столом.

— Чисто сработано, — спокойно сказал Лерой.

Фархилл смотрел на него снизу вверх, и по лицу его постепенно расплывалось выражение крайнего удивления, — так капля уксуса расплывается в молоке.

— Очень чисто, — повторил Лерой с восхищением. — Но, знаете, — добавил он мгновение спустя, — возможно, и не совсем.

Фархилл заёрзал в кресле, обитом дорогой темно-коричневой кожей. При всей его массивности и превосходном качестве изготовления кресло слегка поскрипывало под тяжестью крупного тела.

— Лерой, — медленно проговорил Фархилл, — вы сегодня что-то не в себе. На вас что-то вроде нашло.

Лерой смотрел на крупное, гладкое, красивое лицо, на котором застыло выражение крайнего недоумения, и не мог сдержать улыбки.

— Вы знаете, — заключил он, улыбаясь как можно любезнее, — мне и самому так кажется.

У двери он обернулся.

— До свидания, — сказал он, — и большое спасибо.

Вернувшись в кабинет, Лерой сел за стол; перед ним лежали бумаги, которые он собирался приложить к своему ходатайству. Он не притронулся к ним. Вызвал секретаршу. Она вошла и села, положив блокнот на колени.

— Томасу Бови Атвуту, — сказал он, — Нью-Йорк Сити. Позже я вам найду более точный адрес. Дорогой Том, — он помолчал, откашлялся и начал снова: — Пусть это письмо будет для тебя отголоском дорогих, навсегда ушедших дней. Надеюсь, ты ещё не забыл те вечера в Шарлотсвилле, когда мы собирались почесать языки, попить пива, пофилософствовать и, конечно же, решить судьбы наций. Мне всегда хотелось тебе написать, но в моей повседневной суете не было ничего сенсационного. Со времён войны (в которой я никого не убил и сам остался цел и невредим) Корин и я живём тихо и счастливо в маленьком городке, где я родился и который считаю самым для себя подходящим местом. Корин почти не коснулось время; она посвятила себя благотворительности и всеми здесь любима. Единственная печаль — у нас нет детей. Я об этом очень сожалею.

Я следил по газетам за твоей блистательной карьерой и искренне радовался за тебя. Ты из Алабамы, и поэтому поймёшь, что меня беспокоит и почему я обращаюсь к тебе за помощью, надеясь, что ты и твой Союз гражданских свобод сразу же увидите трагическую судебную ошибку, которая кроется в деле моего подзащитного. В приложении к письму — копия протокола суда, однако я должен добавить кое-какие сведения, не вошедшие в него. В тот самый момент, когда присяжные заседатели объявили свой вердикт, вдова убитого, которая, как ты увидишь из копии протокола, свидетельствовала против обвиняемого, вскочила со своего места и…

Услышав крик Анджело, Кэсси на мгновение застыла в восторженном оцепенении. И когда чьи-то руки подхватили её, чтобы усадить на место, удивительно приятная слабость овладела ею и она бессильно опустилась на стул. Её поспешно вывели из зала суда, провели сквозь возбуждённую толпу, усадили в машину, отвезли к мисс Эдвине и уложили в постель. Она пыталась что-то говорить, пыталась объяснить им, что теперь все хорошо и она очень рада, но никто не хотел её слушать, все только беспрерывно повторяли «тише, тише», и потом она ощутила прохладу простынь и доктор Лайтфут дал ей выпить стакан воды или чего-то ещё.

Когда поздно ночью Маррей Гилфорт вошёл к ней в комнату, она лежала в постели, охваченная странным томлением, рождавшимся от сознания исполненного долга. Маррей вошёл бесшумно и стал в тени возле кровати. Потом сел на стул, словно доктор, так, что только слабый свет ночника падал на его лицо и играл в стёклах его очков. Он спросил, как она себя чувствует, и она не успела даже ответить, как он сказал, что ой знает, что все они знают, какое страшное напряжение ей пришлось перенести, и понимают, почему это — он сделал ударение на слове «это» — случилось с ней.

Она хотела рассказать ему, как легко у неё теперь на душе, но он сказал, что все понимает, приговаривая «тише, тише». Он сказал, что, во-первых, она не должна чувствовать за собой никакой вины. Когда она приподнялась на локтях, настаивая, что дело не в чувстве вины, а в том, что она действительно виновна, он улыбнулся, успокаивающе похлопал её по руке и сказал, что чувство вины вполне естественно в её положении, совершенно естественно, и все они понимают, каким ударом было для неё то, что, когда после столь долгих лет самоотверженной преданности она совсем ненадолго оставила Сандера одного, с ним случилось это несчастье. Вполне естественно, что она теперь чувствует себя виноватой — это только ещё раз доказывает её любовь к мужу. Её чувство вины тем более естественно, что, хотя он, Гилфорт, предупреждал её об опасности, она настояла, чтобы этот человек остался в доме.

Она снова с усилием привстала, но он замахал рукой и заверил её, что не собирается говорить об этом, потому что пришёл не для того, чтобы обвинять или упрекать её, а чтобы сказать ей, что её вполне естественное при данных обстоятельствах чувство вины — ложно.

— Нет, нет, — закричала она, — это не чувство, это правда!

Но он схватил её за руку, с силой сжал её и сказал, что это всего лишь самообман, она верит в него, и эта вера сделала её больной, сама эта вера и есть её болезнь, но они помогут ей, окружат её любовью и вниманием, и скоро все это будет казаться ей лишь страшным сном.

— Нет, нет, — закричала она, — это правда!

Но он ещё сильнее сжал её руку, и стекла его очков заблестели совсем близко. Он говорил, что спасёт её от всех заблуждений. Разве она не знает, какие могут быть последствия, если она станет настаивать на своём, разве она не сознаёт, к чему это может привести? Её могут навсегда запереть в тюрьме, нет, даже хуже, её могут посадить на электрический стул. Он сильнее, обеими руками, сжал её руку, стекла очков блестели в темноте так, что за ними не было видно глаз. И электрический ток пронзит её тело и будет мучить и терзать её, и она умрёт.

Всеми силами она пыталась высвободить свою руку из. его тисков, ей это удалось, она села, выпрямившись среди скомканных простынь. Нет, она не боится ни электричества, ни смерти, она даже хочет этого, да хочет!

Он схватил её за обе руки, и когда она, корчась от боли, закричала, что хочет умереть, он наклонился ещё ближе, умоляя выслушать его: он защитит её, она была женой его лучшего друга, и он защитит её.

Но она снова закричала, он ещё сильнее сжал её руки и зашептал, но зашептал гипнотически, напряжённо, властно, что он юрист, он знает: её признание в суде не имеет никакой юридической силы, оно голословно, у неё нет никаких доказательств, тысячи сумасшедших ежедневно делают признания, но никто им не верит; никто, а уж тем более судья, не поверит ей, а все остальные будут только смеяться, потому что однажды она уже была в нервной клинике, под замком. Ведь только сумасшедший может хотеть, чтобы его посадили на электрический стул. Но именно этого она хотела. Она хотела умереть. Снова и снова она кричала ему об этом. Он отпустил её руки и неожиданно встал. Сердце его наполнилось жалостью и сознанием своего благородства и своей победы.

— Но послушай, — сказал он, — послушай, Кэсси, никто тебе не поверит! Никто во всем мире!

В этот момент в комнату ворвалась мисс Эдвина.

— Зовите доктора Лайтфута, — приказал он. — Пожалуйста, поспешите. Она абсолютно невменяема.

Женщина в постели продолжала кричать, что хочет умереть.

На рассвете следующего дня белая машина с откидным верхом шурша подъехала по гравиевой дорожке к дому мисс Паркер. Следом за ней прибыл закрытый бордовый «шевроле» доктора Лайтфута. Через пятнадцать минут «шевроле» отъехал от дома и помчал по улицам, мимо закрытых ставень и плотно задёрнутых штор на окнах домов, свидетельствовавших о благословенном мраке, царившем в спальнях, где горожане наслаждались последними минутами сна.

Потом «шевроле» вырвался на свободу и помчался по шоссе меж полями: капля росы блестела на кончике согнувшегося кукурузного листа, и в ней играли все цвета радуги; полевой жаворонок с песней взмыл в небо, стряхивая влагу с крыльев.

За рулём, не сводя глаз с дороги, сидел Маррей Гилфорт. Сзади притулилась Кэсси Спотвуд, бледная, оцепеневшая, как будто все ещё пребывающая в тускло мерцающем мире сна, — так спит на рассвете серая вода в пруду. По одну сторону от неё сидел доктор Лайтфут, а по другую — энергичная краснолицая женщина средних лет в белом халате. Приоткрытый чёрный чемоданчик доктора Лайтфута стоял на полу возле его ног.

Они проехали около двадцати миль, когда начались первые трудности с пациенткой. Маррей Гилфорт по просьбе доктора Лайтфута съехал на обочину и остановился. Доктор Лайтфут, предоставив своей румяной соседке, женщине умелой и опытной, держать пациентку, достал из чёрного чемоданчика шприц, уже приготовленный для инъекции. В 8.00, как и было условлено, Маррей Гилфорт и доктор Лайтфут сидели в кабинете доктора Спэрлина, владельца лечебницы, человека с львиной гривой седых волос, гладко зачёсанных назад, с бородкой клинышком и в массивных роговых очках: он, казалось, сошёл с обложки брошюры о том, как, пользуясь десятком заповедей специалиста-психиатра, достичь семейного счастья, высокого общественного положения и успеха в делах. Но Маррей сразу же подметил обтрёпанную манжету летнего камвольного пиджака доктора, обгрызенный ноготь его жёлтого от никотина пальца, потрескавшуюся штукатурку на стене, дырочку на выцветшем персидском ковре и электрический шнур настольной лампы, неумело починенный при помощи белого медицинского пластыря, и вспомнил, что лечебница доктора Спэрлина заложена в Паркертонском банке, причём, будучи членом совета директоров, Гилфорт знал даже точную сумму, выданную доктору. Маррей детально изложил события, заставившие его накануне вечером позвонить доктору Спэрлину, и передал слово доктору Лайтфуту, наблюдавшему пациентку в течение всего судебного процесса. Доктор Лайтфут, сказал Маррей, дополнит его неквалифицированный рассказ профессиональными деталями. К счастью, доктор Лайтфут присутствовал вчера вечером при истерическом приступе пациентки, обнажившем её комплекс вины и страстное желание смерти.

Доктор Лайтфут подчеркнул, что он всего лишь терапевт, а не психиатр, и затем сделал своё сообщение.

Доктор Спэрлин поблагодарил обоих за точные и достоверные сведения и отложил в сторону свои записи.

Маррей сказал, что пациентка должна быть окружена вниманием и заботой, что на её долю выпали трагические испытания и пусть доктор Спэрлин не жалеет ничего для облегчения жизни миссис Спотвуд. Сам же он, Гилфорт, — и тут Маррей обвёл потрёпанный костюм доктора Спэрлина долгим оценивающим взглядом, смысл которого был Спэрлину вполне понятен, — сам он немедленно направит доктору письмо с соответствующими гарантиями того, что все необходимые финансовые затраты берет на себя.

Доктор Спэрлин с одобрением кивнул головой. Маррей объяснил, что больная — вдова его близкого друга и в память об их былой дружбе он намерен сделать все возможное для удобства и спокойствия вдовы убитого.

Доктор Спэрлин пробормотал, что в наше время такая дружба — большая редкость, и уже более твёрдым голосом пообещал, что за миссис Спотвуд будет наблюдать не только его великолепный медицинский персонал, которому он абсолютно доверяет, но и он лично.

Прощаясь с доктором Спэрлином, и доктор Лайтфут, и Маррей пожали ему руку.

У двери Маррей обернулся и повторил, что сегодня же оформит письменное заявление о том, что он берет на себя все расходы.

Выйдя на улицу, Маррей окинул здание критическим взглядом. Крыша была в плачевном состоянии. Шифер около трубы угрожающе потрескался и съехал. Глядя на него, Маррей почувствовал приступ какой-то необъяснимой злобы. Она буквально схватила его за горло, и он затрясся, словно крыса, пойманная псом.

Но вот все прошло. Маррею казалось даже, что он видит, как где-то у него внутри оседают остатки его злобы, точно тысячи пылинок, медленно оседающих на чердаке, где потревожили какое-то старое барахло. Он вдруг заметил, что доктор Лайтфут смотрит на него.

Они подошли к машине. За руль сел доктор Лайтфут — «шевроле» принадлежал ему.

В течение двух недель, где бы ни собирались люди — у влажной и липкой мраморной стойки за утренним стаканом содовой, или потягивая кока-колу за столиками под вентилятором, лениво перемешивающим воздух, или «У грека» за кружкой пива, или на скамейках перед зданием суда, или в церкви после утренней воскресной службы, — они говорили только о процессе.

А потом вдруг о нем перестали даже упоминать. Все знали, что дело ещё не закончено, но говорить о нем почему-то перестали. Все знали, что, не сумев добиться пересмотра здесь, в Паркертоне, Ланкастер подал апелляцию в Верховный суд штата. Ну, а уж что решат там, наверху, всё равно не угадаешь. А у горожан и своих забот хватало и, значит, об Анджело Пассетто лучше было забыть.

Между тем доктор Спэрлин и его главный помощник доктор Брэдшир сообщили, что миссис Спотвуд действительно нуждается в длительном лечении, и окружной судья вынес решение об отсрочке ареста на шестьдесят дней — максимальный срок, допустимый законом при отсутствии медицинского свидетельства о невменяемости. Это событие прошло незамеченным.

По рекомендации доктора Спэрлина и его ассистента рассмотрение в суде вопроса о невменяемости Кэсси Спотвуд состоялось за двенадцать дней до истечения шестидесятидневной отсрочки. Поскольку опекун пациентки, используя своё право, отказался от суда присяжных, разбор дела происходил в кабинете судьи Микера. Опекуном ad litem Опекун ad litem назначается только на время рассмотрения дела в суде. был назначен некто Сэм Пирси, бедный малый, родом с холмов, начинавший практику; рекомендуя его судье Микеру, Фархилл сказал:

— Будет недурно, судья, если вы назначите Сэма Пирси опекуном миссис Спотвуд. Ему эти пятьдесят долларов придутся кстати — он за все лето ни разу не ел досыта.

А Сэму Пирси Фархилл сказал:

— Дружище, на твоём месте я бы помалкивал. И сейчас и вообще. Ты же понимаешь, что как джентльмены мы должны оградить бедную миссис Спотвуд от каких бы то ни было сплетен.

Сэм ответил, что он совершенно согласен. И Сэм действительно помалкивал. Помалкивали вообще все, кто имел отношение к этому делу. Не то чтобы сплетни могли что-нибудь изменить. Люди верили, что Кэсси Спотвуд тронулась. Так что когда наконец стало известно, что стоит вопрос о вменяемости Кэсси и что её поместили в частную клинику, все сочли, что Маррей Гилфорт проявил верность старому другу, взяв на себя все хлопоты, не говоря уже о затратах.

К этому времени адвокат из Союза гражданских свобод посетил Паркертон. Он отказался от гостеприимства Ланкастеров и остановился в гостинице, но все же провёл целый день в конторе Лероя, изучая материалы дела и общую ситуацию. Весь следующий день он беседовал с Фархиллом, судьёй Поттсом, доктором Лайтфутом, судьёй Микером и Марреем Гилфортом. А на третий день, после поездки в клинику и беседы с доктором Спэрлином, отправился в Нэшвилл и в тот же вечер улетел обратно в Нью-Йорк.

Неделей позже Лерой получил из Нью-Йорка официальный ответ на своё обращение.

Оставляя в стороне этическую сторону дела, говорилось в письме, Союз не видит оснований вмешиваться в процесс Анджело Пассетто.

Летняя жара осталась позади. Воды в прудах поубавилось. В лучах солнца высохшая грязь вдоль берегов отливала зеленью, точно окислившаяся медь. Жители горных деревень сходились на свои баптистские праздники.

В ту осень собрали хороший урожай кукурузы, и цена на неё держалась твёрдая. Футбольная команда средней школы Паркертона проиграла, не добрав на чемпионате Западного Теннесси только три очка. Умер старейший житель здешних мест, негр, рождённый в рабстве, и на первой странице «Паркертон Кларион» была опубликована статья под заголовком «Ушла эпоха». К рождеству выпал небольшой снежок.

Шестого января состоялось заседание Верховного суда штата Теннесси: Анджело Пассетто был признан виновным.

Под вечер, вернувшись от Анджело, которому он сообщил о решении суда, притворившись, однако, что обдумывает новую идею и есть ещё надежда, Лерой сел за стол и начал писать. К полуночи он закончил и перепечатал набело свою работу. Затем написал короткое письмо. Он вложил рукопись и письмо в большой конверт, надписал адрес, приклеил марку и по дороге домой опустил конверт в почтовый ящик. Пакет был адресован журналу «Нью-Нейшн» в Нью-Йорке.

Глядя на тёмную щель, проглотившую его конверт, Лерой подумал: «А что это даст?» Даже если они напечатают его статью. Сколько людей прочтёт её? Десять тысяч? Пять тысяч? Пятьсот? Сколько из них окажутся жителями Теннесси? И из тех, что прочтёт, кого она по-настоящему взволнует?

Интересно, прочтёт ли её губернатор Теннесси, если послать журнал ему лично и приложить письмо с просьбой об аудиенции? «А ладно, — подумал он. — Будет толк или нет, а не написать этой статьи я не мог».

Он не спал всю ночь. Он говорил себе, что так устроена жизнь и что с этим приходится мириться. Он говорил себе: «Это не оттого, что люди злы. Нельзя считать, что твои ближние злы. Они просто люди, и сам ты такой же, как они. И если они совершают дурные поступки, то так уж устроена жизнь. Приходится принимать её как есть и продолжать делать своё дело. Мир развивается постепенно, и надо просто как можно лучше исполнять свой долг». Так твердил он себе. Но ни одна из этих мыслей не помогла ему обрести покой.

Он нащупал в темноте руку Корин и крепко сжал её.

На рассвете он оделся и поехал в долину Спотвудов. Он даже не выпил кофе.

Он нашёл Грайндера. Поддержит ли Сай его, Лероя Ланкастера, в просьбе о применении habeas corpus Habeas corpus определяет условия применения принудительных мер, включая арест и проч. для освобождения Кэсси Спотвуд из лечебницы, с тем чтобы потом передать её для медицинского освидетельствования беспристрастных экспертов? Лерой объяснил Грайндеру, что поддержка, о которой он просит, — не более чем формальность, но без неё не обойтись.

Сай сказал, что поможет Лерою, даже если от него потребуется что-то большее, чем простая формальность. Потому что он считает, что если человек хочет сказать правду, его должны выслушать.

Неделю спустя заинтересованные стороны собрались в кабинете судьи Поттса. Лерой и Сай Грайндер привели психиатра, профессора медицинского института в Нэшвилле, Фархилл и доктор Спэрлин с врачом из лечебницы сопровождали Кэсси. Позади Кэсси стояла медицинская сестра. Судья Поттс заявил, что он внимательно ознакомился с документами, на основании которых миссис Спотвуд взяли под медицинский надзор, и, обратившись к Лерою, спросил, может ли он указать на какие-нибудь неточности в документах. Лерой ответил отрицательно. Затем Фархилл предложил вниманию судьи Поттса пачку писем, написанных пациенткой. Доктор Спэрлин счёл нецелесообразным отправлять их по причинам, которые станут понятны позже. «И все же, — заявил Фархилл, — доктор Спэрлин не хотел бы скрывать их от суда. Более того, доктор Спэрлин убеждён, что письма помогут суду прийти к правильному решению».

Судья надел очки, взял письмо и насупился.

— Уважаемый губернатор, — начал он.

Профессор из Нэшвилла очень вежливо заметил, что он не знаком с судебной процедурой, но тем не менее сомневается, правильно ли с медицинской точки зрения зачитывать письмо пациентки вслух перед группой людей.

Судья Поттс снял очки, затем, сделав паузу, поблагодарил профессора и пояснил, что долг судьи в данном случае — установить достоверность всех представленных ему материалов и что он считает необходимым ознакомить с ними всех присутствующих.

Он опять надел очки. Но ему было темно. День стоял пасмурный; огромный, похожий на таз, абажур под потолком был засижен мухами и покрыт пылью, а дно его усеяно многими поколениями мёртвых мотыльков. Судья включил настольную лампу и наклонил голову.

В большой мрачной комнате стояла тишина, лишь доносились шипение пара в радиаторах, стук дождя и неровное дыхание Кэсси. Было жарко. На лысой голове судьи Поттса выступил пот.

— Уважаемый губернатор, — снова начал судья. — Вы единственный человек в мире, кто может мне помочь. Я убила Сандера. Я должна была это сделать. Я убила его ножом, но глаза его были закрыты. Нет, открыты, только ему было всё равно. Каждое утро я его будила, чтобы побрить, и он дёрнется, бывало, и порежется до крови. После удара он уже не мог бриться сам, а когда я попыталась привести его в чувство, погладила ему руку, а потом подёргала за волосы, кровь все текла, и всё равно он не добрался бы до двери. Время-то было весеннее, о губернатор, губернатор, помогите мне! Умереть я хочу, ведь он пришёл по дороге, пришёл…

Судья перестал читать. Мелкие капли пота блестели у него на лбу. Подняв голову, он увидел, что женщина смотрит на него.

— Миссис Спотвуд, — проговорил он, приближаясь к ней с письмом в руках. — Миссис Спотвуд, — повторил он, стоя перед ней и положив руку ей на плечо. — Это вы написали?!

Она сидела, как маленькая девочка, сложив руки на коленях и глядя на судью снизу вверх. Медленно кивнула головой.

— Да, ваша честь, — пробормотала она.

И вдруг упала на колени и, пытаясь поймать руку с письмом, закричала:

— Вы должны мне поверить, должны, он шёл по дороге, как будто факел двигался сквозь дождь, как горящий сушняк, а пламя было такое бледное, его едва было видно при дневном свете, а я его видела, дождь не мог его загасить, и оно приближалось…

— Перестаньте, миссис Спотвуд, перестаньте, — приказал судья, пытаясь высвободиться.

Он отдёрнул руку, надорвав при этом письмо, но Кэсси по-прежнему цеплялась за него, обхватив его за ноги, твердя, что факел двигался сквозь дождь. Психиатр из Нэшвилла шагнул было к ней, но остановился в нерешительности, да так и остался стоять с поднятой рукой.

Подошла сестра и, встав позади Кэсси, крепко схватила её за кисти рук и свела их вместе, так что на мгновение показалось, что они сжаты в мольбе о пощаде.

Сестра заставила Кэсси вернуться на место. Судья снял очки и вытер лицо платком. Он окинул взглядом громко всхлипывающую Кэсси, затем всех собравшихся.

— Джентльмены, — начал судья Поттс. Чуть отдышавшись, он продолжал: — Джентльмены, мне совершенно ясно, что эта женщина страдает от тяжёлого нервного расстройства. Она находилась под наблюдением двух вполне квалифицированных врачей, имеющих разрешение практиковать в штате Теннесси.

Он сделал паузу, вытер лицо платком.

Лерой воспользовался паузой и почтительно заметил, что, учитывая серьёзность положения, возможно, следует собрать медицинский консилиум и…

Судья Поттс прервал его:

— Если врачи, лечащие миссис Спотвуд, желают созвать консилиум, — заявил он, — это их дело, и оно выходит за пределы юрисдикции суда. Что же касается ходатайства о применении habeas corpus, то в данном случае оно не может быть удовлетворено.

Лерой проводил приглашённого психиатра. День угасал, моросил холодный мелкий дождь. Законы Лерой Ланкастер и сам знал. Но ведь всегда остаётся какой-то маленький шанс победить, несмотря ни на что. И его надо использовать.

Надо, черт побери! Он потрогал карман, в котором лежало письмо из «Нью Нэйшн». Оно пришло сегодня, но он забыл о нем. В письме говорилось, что журнал будет рад опубликовать его статью. Лерой подумал, что никогда прежде не писал статей, даже не пытался это делать, а вот теперь ему уже под пятьдесят и его первая же статья появится в серьёзном журнале. Мысленно он уже видел обложку с названием своей статьи: «Есть ещё рыцари в Дикси» и своим именем. Но тут же очнулся и с отвращением отвернулся от созданного образа, словно отдёрнул руку от обложки журнала, так и не коснувшись её.

Он подумал об Анджело, ждущем в своей камере.

Надо будет послать экземпляр губернатору. Журнал обещал дать материал без задержки. Выйдет через три недели, обещали они, через три недели, начиная с сегодняшнего дня. Он задумался, а не обвинят ли его в оскорблении суда? За публикацию этой статьи? Пожалуй, нет. Ведь дело закончено. Верховный суд ходатайство отклонил. Дело закончено. Лерою Ланкастеру они уже ничего сделать не могут. Единственное, что они могут, это прикончить Анджело Пассетто.

Если не вмешается губернатор. Вся ставка на губернатора и на статью. Статья подействует сильнее, чем разговор с губернатором с глазу на глаз.

Он даже не раскрыл зонт, так и стоял под дождём, привлекая к себе внимание немногих прохожих. Потом раскачиваясь пошёл через площадь. К тому времени, когда он свернул на свою улицу, во многих домах уже зажёгся свет. И в его доме за облетевшими старыми дубами тоже, наверное, уже горел свет. Он пошёл быстрей.

Завтра он постарается придумать что-нибудь ещё. Если вообще что-нибудь можно придумать. А сейчас он просто спешил домой. Ему хотелось увидеть, как улыбнётся ему Корин.

Утро вечера мудрёнее.