В ноябре 1918 года, когда закончилась первая мировая война, Кэсси Килигру было три года; население штата Теннесси составляло тогда 2140624 человека. Сейчас оно возросло до 4049500 человек. В 1918году валовой доход штата составлял 655000000долларов. Сегодня он — 11151252000долларов. Столица штата — Нэшвилл — в 1918году была небольшим, умеренно процветающим торговым городком с населением 155815 человек и кое-какими промышленными предприятиями с банковским капиталом на общую сумму в 4150000 долларов. Там было четыре высших учебных заведения: один университет, где на всех факультетах обучалось в общей сложности 982студента, один педагогический институт и ещё колледж и медицинский институт для негров; все они были основаны филантропами с Севера, и именно из-за этих колледжей и университета город претендовал на право называться «Афинами Юга»; была там, правда, и точная копия Парфенона, на фронтоне которого со временем появилась скульптура Ганимеда, вылепленная с ребёнка, впоследствии ставшего известным американским поэтом. Сейчас в Нэшвилле проживает 469400 человек; его банковский капитал равен 37800000 долларов. А поэт, с которого лепили Ганимеда, умер.

Что касается долины Спотвудов, то в 1918году там жило 192человека. Все шесть ферм долины принадлежали белым; владельцы и их семьи составляли в общей ложности 37человек. Кроме них на каждой из этих ферм проживали негры-арендаторы с семьями, всего 82человека. И ещё 73жителя долины — это семьи доктора Такера, владельца лесопилки, владельца магазина в Корнерсе и обитатели нескольких лачуг в холмах, вроде Грайндеров; там, у верховьев ручья, им удалось расчистить немного земли и на этих крошечных участках посадить кукурузу; вода, впрочем, быстро смывала их участки; эти люди держали свиней, подрабатывали на лесопилке и гнали самогон.

Годовой доход населения долины Спотвудов в 1918году был около 70000 долларов. Из них примерно 45000 долларов приходилось на шесть крупных ферм, включая Спотвудов, Килигру и Гилфортов, и чуть меньше 10000 долларов — на долю негритянских арендаторов; 3285 долларов зарабатывал доктор Такер, 2544 доллара — владелец лесопилки, 1823 доллара — владелец магазина, ну и что-то около 10000 долларов — жители холмов. Доход негров и жителей холмов подсчитан весьма приблизительно.

Сегодня большая часть долины залита водой, поскольку возле Корнерса соорудили плотину. Численность населения долины сейчас 17 человек. Сай Грайндер, его жена и их единственная дочь Глэдис, названная так в честь матери, живут на старом участке Грайндеров, гораздо более благоустроенном, чем во времена старого Баджа — пьянчуги, самогонщика, скандалиста, преступника и вообще тёмного типа. Четырнадцать человек живут на так называемом Причале; это место расположено на опушке леса, за домом Спотвудов, где когда-то было кукурузное поле. Здесь стоят три крошечных стандартных домика, покрашенных в яркие цвета, закусочная, где подают холодные напитки, и киоск, где можно купить рыболовную снасть и наживку и взять напрокат лодку или забронировать причал. Тут кончается новая дорога к озеру Спотвуд. Лес, окружающий озеро, прорежён и очищен от валежника, повсюду установлены просмолённые деревянные столики и сложены плиты для туристов. Весь этот район теперь превращён в парк штата и охотничий заповедник. Сай Грайндер — егерь, начальник лесничих и, когда надо, главный пожарник. Один из его лесничих живёт на Причале, двое других и два плотника поселились на склоне холма, к западу от нового озера, где теперь тоже парк.

Годовой доход обитателей долины — 37000 долларов. Те из них, что живут на Причале, преуспевают и в хороший год зарабатывают около 21000 долларов, включая оклад лесника, получающего 7200 долларов в год и продающего самогон туристам и рыболовам.

Сай Грайндер получает 9500 долларов в год, но сверх этого благодаря своей неукротимой энергии зарабатывает ещё около 7000 долларов, откармливая скотину на продажу. Он давно уже расширил и обработал доставшийся ему от отца участок хорошо орошаемой земли, которая теперь служит пастбищем; кроме того, он засевает кукурузой участок в низине и обеспечивает семью овощами, домашней птицей и мясом как свининой, так и олениной: перестраивая свой старый дом, он оборудовал его вместительным морозильником.

В общем, Сай преуспел. Ему удалось увеличить свой участок, а цены на землю растут. У него больше чем на 65000 долларов сбережений, вложенных в государственные предприятия, и страховка на сумму 25000 долларов. Он обожает свою дочь, старшеклассницу средней школы округа Кардуэлл, девочку милую и грациозную, отлично успевающую в учёбе. Он регулярно откладывает деньги на то, чтобы послать её в хороший колледж. Единственное, что страшит его в жизни, — это как бы с ней чего не случилось. Просыпаясь ночью, он всякий раз непременно идёт в её комнату и смотрит, как она спит.

После суда над Анджело Пассетто Сай Грайндер в общем научился жить в мире с собой. Он подолгу бывал в лесу, совсем один. Он проводил счастливые часы, наблюдая за полётом краснохвостого ястреба, или за оленем, пощипывающим траву, или за бобром, строящим плотину, благо бобры опять появились в этих краях после векового отсутствия. Он был счастлив и в те минуты, когда думал о своей дочери, о том, как она станет взрослой и у него будет маленький внук, которого он поведёт с собой в лес, чтобы научить его лесной тишине и передать ему свой охотничий опыт, приобретённый за многие годы. Ведь кто-то должен перенять это редкое и трудное искусство, пусть даже нынешним горожанам на него наплевать. А пока что он дружил с одним биологом, который работал в службе охраны природы и давал ему книги и брошюры. Грайндер помогал ему в осуществлении ряда программ.

Здоровье Сая не подводило, и, если не считать страхов за судьбу дочери, спать ему ничто не мешало. Он наловчился засыпать, думая о том, что станет делать завтра, чем займётся, куда пойдёт в заповеднике. И о прошлом почти не вспоминал.

Это было серьёзной победой над собой, потому что в течение десяти-двенадцати лет после возвращения в долину неожиданный укол в сердце, бывало, настигал его при взгляде на поворот дороги или лощину за ручьём, когда опадают листья, или на весеннее поле в каком-то памятном ракурсе, или на старую покосившуюся школу — настигал и пронзал его такой болью, что он задыхался, точно в припадке. Иной раз он даже сам доводил себя до такого состояния, потому что именно это давало ему наиболее полное ощущение жизни, без которого он не мог обходиться, как наркоман.

Но со временем он научился безболезненно проходить мимо этих враждебных ему символов прошлого, которыми была полна долина. Дерево стало просто деревом, камень — камнем. И когда заповедник приобрёл новые земли и было объявлено о затоплении долины, у Грайндера родилась уверенность, что и прошлое будет затоплено, уничтожено, и тогда он наконец обретёт покой и удовлетворение будничной жизнью. Ему и в самом деле стало казаться, что какая-то часть его души затоплена водой, и он с холодным удовлетворением думал об этих сумрачных глубинах.

Точно такое же чувство он испытывал, когда в течение нескольких лет ходил в клинику навещать Кэсси Спотвуд.

Она всегда узнавала его. Она была с ним нежна, как с ребёнком или с братом. Порой она даже заговаривала с ним о прошлом, не упоминая только о тех событиях, память о которых она теперь переиначила, перекроила в угоду своему сердцу. Прошло какое-то время, и она победила своё прошлое, и в душе её воцарился безмятежный покой. Сай Грайндер понял, что и его сокровенная внутренняя жизнь возможна лишь благодаря безмятежности Кэсси Спотвуд. Он научился питаться этой безмятежностью, хранить её запасы, надолго растягивая их, ибо довольствовался порциями тихого удовлетворения.

Что касается Маррея Гилфорта, то он теперь большую часть времени проводит не в округе Кардуэлл, а в Нэшвилле, где у него контора, в которой сосредоточены все его дела. Фархилл стал его партнёром. Но Маррей сохранил и свой паркертонский оффис. Там дела его ведёт Сэм Пирси. Сэм, несмотря на своё более чем скромное происхождение — он бывший житель холмов, — весьма преуспел с тех пор, как ему посчастливилось подработать пятьдесят долларов, выступив в роли опекуна Кэсси Спотвуд. Однако прежде чем предложить должность управляющего паркертонским оффи-сом Сэму, Маррей пригласил на неё Лероя Ланкастера.

Маррею казалось, что это блестящая идея. Прежде всего было очевидно, что положение Лероя сильно изменилось — он явно пошёл в гору. Он получил два довольно крупных дела и выиграл их. Согласно городской молве, все объяснялось тем, что Корин наконец родила ему мальчика, — событие не менее удивительное, чем появление на свет Исаака. «Конечно же, Лерой на седьмом небе от счастья», — снисходительно, но с тенью презрения думал Маррей; однако по его расчётам выходило, что чудесное превращение произошло с Лероем раньше, во время процесса Анджело Пассетто. Просто люди забыли, как яростно он сражался за даго, потому что тогда все они были настроены против него. Только позже в округе заметили, как переменился Лерой, и, к своему собственному удивлению, избиратели округа выбрали Лероя на пост прокурора, предпочтя его Фархиллу.

Маррей тоже удивился и почему-то сильно расстроился. Но он скоро понял, в чём дело: Фархилл был типичный горожанин, весьма способный, но холодный и чопорный, лишённый той особой солидности, которую так ценят фермеры. Поэтому Маррей решил отослать Фархилла в Нэшвилл, а Лероя взять в свой паркертонский оффис. Лерой несомненно стоил того. И притом, с удовлетворением думал Маррей, это покажет, что он не держит зла на Лероя за неприятные минуты на суде и что тот со своей стороны на него не в обиде. Работа, мол, есть работа. Вот он и сделал Лерою щедрое предложение стать его партнёром и управляющим.

Только ничего из этого не вышло. Сначала Лерой стал отмазываться, говоря, что он неподходящий для этого человек. Маррей настаивал, утверждая, что Лерой зря скромничает и что Лерой, именно Лерой, ему и нужен. Но тот не поддался на уговоры. Спокойно и просто, так просто, что Маррей буквально не поверил своим ушам, Лерой сказал: «Да на хрена она мне сдалась, эта ваша контора?»

Такое нелегко было простить. Маррей Гилфорт располагал достаточным весом, чтобы на следующих выборах сделать прокурором Сэма Пирси. Да что там! Он сделает этого Пирси окружным судьёй. Сэм с его типичным выговором жителя холмов сумеет заполучить голоса избирателей, о существовании которых Лерой даже и не подозревает. Среди выходцев из глубинки попадаются чертовски смышлёные ребята; что касается Сэма, то он уже отведал пирога и теперь его не остановишь. «Да, — думал Маррей, — этот справится с Лероем Ланкастером».

Гилфорт и в самом деле обладал значительной властью. Многие годы он занимался укреплением своего политического влияния, и усилия его начали приносить плоды. При всей своей сухости он умел сыграть роль гостеприимного хозяина, и если поначалу гости, приезжавшие в Дарвуд на уик-энд поохотиться на перепелов и отведать первоклассного домашнего виски и марочных вин, считали его человеком странным и занудливым, то впоследствии, особенно после процесса, вернее, после того, как его чикагские похождения сделались достоянием публики, на него стали смотреть по-иному. Сам контраст между Марреем — чопорным юристом, членом клуба «Фи Бета Каппа» «Фи Бета Каппа» — клуб, состоящий из выпускников-отличников аристократических университетов США, таких как Гарвард, Йелль и т. д, и Марреем — богачом, предающимся изысканному разврату с дорогостоящими шлюхами из Чикаго, воспалял воображение его сограждан и придавал его облику нечто романтическое. В определённых кругах даже вошло в обычай при встрече хлопать его по спине, восклицая:

— Привет, Маррей, старый бес.

Конечно, окружавшая теперь Гилфорта атмосфера роскоши и разгула не вызывала одобрения наиболее благочестивых граждан такого города, как Паркертон. Но тот же процесс, который предал огласке тёмную сторону жизни Маррея Гилфорта, продемонстрировал и его способность к самопожертвованию ради дружбы. Немногие способны в течение стольких лет тратить такие деньги на уход за безнадёжно больным другом. И ведь как здорово он срезал на суде Лероя Ланкастера, явно пытавшегося подмочить его репутацию! «Если стремление быть преданным другу оказывается поводом для оскорблений и грязных намёков!..»

Да что там говорить, язык у Маррея подвешен неплохо. Причём надо учесть, что это не подготовленная речь, а, так сказать, экспромт, крик души, т. е. слова вполне искренние. Такому человеку можно довериться. Все газеты напечатали тогда крик души Маррея Гилфорта!

Спустя три года после смерти друга Маррей Гилфорт стал генеральным прокурором. Ещё три года спустя он стал членом Верховного суда штата. Он прошёл туда большинством голосов и, посещая конференции Ассоциации юристов, Маррей теперь неизменно встречал то уважение, которого он жаждал.

По крайней мере так считал сам Маррей Гилфорт.

К этому времени, однако, все уже давно перестали говорить о процессе. Улеглись страсти, разыгравшиеся вокруг казни, и стало как-то даже неудобно говорить об этой истории. Ведь если признание сумасшедшей миссис Спотвуд соответствовало действительности, то все окружающие оказались бы как бы соучастниками убийства невинного человека. Не совсем, конечно, невинного — любил же он черномазых, да и сам был почти что черномазый, и притом, кажется, позволил себе кое-какие вольности с белой женщиной. Но всего этого вроде бы недостаточно, чтобы послать человека на электрический стул. За это можно пристрелить, можно линчевать, если страсти действительно накалятся, но электрический стул — дело другое. Тут всё должно быть по закону. Поэтому говорить об Анджело Пассетто было как-то неловко. И чувствовалось, что даже те, кто заговаривал о нем, сами не особенно верили в то, что говорят.

И ещё по одной причине никому не хотелось вспоминать об этой истории: от неё веяло каким-то ужасным одиночеством, какой-то тоской. Как представишь себе, что вот ты мог бы так же лежать без движения, как в гробу, а тебя бы осторожно приподняли и подставили под спину нож, — и такая нападает тоска! Тоскливо было думать и об этом молодом парне, даго, и о его немолодой подруге и представлять себе, как они жили в разваливающемся доме с её парализованным мужем. Тоскливо было думать и о том, как эта сумасшедшая баба — да полно! была ли она действительно сумасшедшей? — как она поехала в Нэшвилл, чтобы встретиться с губернатором, но так и не нашла его. А потом пыталась проникнуть в тюрьму, зная, что вот сейчас, в этот момент, его привязывают к электрическому стулу. Тоска, тоска! Ведь она лежала в кустах, прижавшись к каменной стене, и скребла её ногтями, так что пальцы у неё начали кровоточить, скребла, пытаясь пробиться сквозь стену к своему возлюбленному, если то, что между ними было, можно назвать любовью.

Однако, если подумать, самому даго было ещё тоскливее.

Вот от этой-то тоски людям и становилось не по себе, когда речь заходила о процессе. Но и забыть о нем было невозможно. Возвращаешься домой из магазина или оффиса — и вдруг тебе приходит в голову, что твоя жена стареет, расплывается. Входишь в дом, а она смотрит на тебя и будто не узнает. Или вдруг понимаешь, что и сам ты постарел, и ты пытаешься вообразить, что думает об этом твоя жена. И вдруг на тебя находит такая тоска, будто жизнь твоя прошла и все потеряно, ждать больше нечего, и становится невыразимо горько.

Вот от этой-то тоски, от этой безымянной горечи, от этого неопределённого чувства вины и от потребности её загладить люди и голосовали за Лероя Ланкастера.

Что касается Маррея Гилфорта, то ему тоже хотелось кое-что забыть. Всякий раз, когда нужно было навещать Кэсси Спотвуд, ему становилось не по себе. Его мутило от воспоминаний о процессе и даже о своём успехе. И он перестал ходить к ней. Он ежемесячно платил по счёту и старался забыть о Кэсси и обо всей этой истории.

Но не мог. Он вспоминал о ней в самые неподходящие минуты. Иной раз он входил в комнату, а воспоминание будто поджидало его там. Невидимое, бесплотное, но никуда от него не денешься.

Ярким майским днём, в те времена, когда дамба ещё только строилась, Маррей медленно ехал вдоль ручья к долине Спотвудов. Он не бывал здесь много лет. Остановившись чуть выше Корнерса, он вышел из машины, чтобы посмотреть, как строят дамбу, которая должна создать тут озеро. Он ехал в старый дом Спотвудов — он считал, что в качестве душеприказчика Сандера обязан ещё раз взглянуть на остатки имущества. Быть может, там есть ещё вещи, которые стоит спасти. Он, впрочем, был уверен, что спасать там нечего. Но долг — прежде всего. Надо быть добросовестным. Исполнил же он свой долг, и даже с лихвой, в отношении Эдвины Паркер, несмотря на все причинённые ему неприятности. Сперва он послал ей чек на сумму, которая должна была достойно оплатить её время и заботы, и, когда чек вернулся назад, аккуратно разорванный пополам и без какой-либо записки, послал ей письмо, написанное, как он полагал, разумно, любезно и с достоинством.

В письмо он, конечно, вложил новый чек. Но оно вернулось нераспечатанным. И только несколько месяцев спустя, когда дом мисс Эдвины продавался с молотка, он сумел наконец оказать ей услугу.

Семь лет назад он основал Историческое Общество Западного Теннесси, которое под его скромным руководством мало-помалу превратилось во вполне солидную организацию. Сейчас общество нуждалось в подходящем здании, где можно было бы разместить документы и непрерывно растущую библиотеку; дом старого генерала Паркера, особенно в том случае, если вместе с ним Обществу досталась бы и его великолепная библиотека, подходил для этого как нельзя лучше. Маррей приобрёл его, и Общество получило подарок от лица, «пожелавшего остаться неизвестным». Стоил дом сравнительно недорого и заодно избавил Маррея от некоторой доли налогов.

Итак, о мисс Эдвине он позаботился. Но не остановился на этом, а оказал помощь ещё и этой цветной, Арлите, хотя, видит бог, уж ей-то он ничем не был обязан. Управление заповедника хотело купить у неё её сорок акров земли в долине. Однако, поскольку она давно не платила налогов, управление могло бы дождаться продажи участка в счёт погашения долгов. Но Маррей Гилфорт поручил сыскному агентству отыскать её. Её нашли в Чаттануге. Она работала упаковщицей в универсальном магазине. Это несколько успокоило Маррея: в донесении говорилось, что она аккуратна, энергична, довольно умна, т. е. являет пример того, на что некоторые из цветных способны, когда стараются.

Ему всё равно надо было ехать в Чаттанугу, и он решил, что лично доведёт это дело до конца. И отправился по адресу. Нашёл почти развалившееся старое бунгало с небольшим двориком, в отличие от соседних очень чистым. И внутри тоже было чисто и проветрено. На стене висела картина, изображавшая водопад, бело-голубую воду, зелёный лес и голубые холмы на заднем плане. Такую картину можно купить в любой грошовой лавке, и все же это картина. На потёртой софе лежали две новые подушки в чехлах из ткани, напоминавшей гобелен. На камине стояла фотография в рамке — моментальный снимок девочки трех или четырех лет с большим бантом на голове. «Вероятно, та девчонка, — решил он. — Как её звали? Шарлин».

С Арлитой все прошло гладко. Он старательно объяснил ей, что за акр земли ей платят столько же, сколько и Спотвудам (он знал, что чёрные бывают очень подозрительны, и поэтому имел при себе документы, подтверждающие его слова), и что, если она откажется, государство всё равно имеет право отнять у неё землю, но она сказала: «Я подпишу», и он вышел и привёл шофёра своего такси в качестве свидетеля. Расписавшись, она сказала: «Давно бы надо было все это затопить», и рассмеялась.

— Ну что ж, Арлита, — сказал Маррей скрипучим, надтреснутым голосом, в котором звучала месть, — шесть тысяч долларов — это приличная сумма.

— Да, — сказала она, — вполне приличная.

— Вот ты и добилась своего, — услышал он свой голос, чувствуя, что больше всего на свете ему хочется поскорее уйти и никогда её больше не видеть, — вот ты и добилась своего, Арлита: парень этот, Пассетто, казнён. Ты ведь этого хотела, а?

Арлита резко поднялась. Её гладкое жёлтое лицо вмиг сморщилось и посерело, глаза погасли.

— Велика польза от этих шести тысяч долларов, — сказала она, — или от этой вашей казни!

Она шагнула к двери, что вела в другую комнату, и толкнула её:

— Идите сюда.

Она не сказала «Пожалуйста, сэр», просто: «Идите сюда».

Он повиновался. На полу, в прямоугольнике света, падавшего из наполовину затемнённого окна, лежала туфля. Поперёк стула, касаясь пола, висело зелёное платье. Маррей словно увидел усталый, небрежный жест, которым его бросили туда. На кровати лежал кто-то, закутанный в лоскутное одеяло. Даже сквозь одеяло было видно, что человек этот худ, как скелет.

— Вот она, — сказала Арлита.

Вглядываясь в сумрак комнаты, желая только одного — уйти отсюда поскорее, но чувствуя, что попал в ловушку, Гилфорт выдавил из себя:

— Она больна?

— Нет. Наркотики, — сказала Арлита, не отводя глаз от девушки, лежавшей на кровати. — Как выпустили её, она все сидела дома, никуда не ходила. Только ела да спала. Все ей было безразлично. Потом стала выходить на улицу. Приду домой, а она говорит — гуляла. Ну, думаю, приходит в себя, раз начала гулять. Да вот… — она помолчала. — Наркотик. За ним и ходила. — Арлита так посмотрела на лежавшую на кровати, будто только что обнаружила её. И вдруг взорвалась: — А что я могла сделать? Дома весь день сидеть? А кто бы зарабатывал на жизнь?!

Маррей вернулся в первую комнату.

— На шесть тысяч долларов, — сказала женщина, — можно много наркотиков купить, много.

— Я должен идти, — сказал Гилфорт, чувствуя, что голос его звучит виновато.

Он подошёл к входной двери, взялся за ручку. И вдруг обнаружил, что женщина стоит рядом с ним.

Видно, подошла бесшумно в своих старых теннисных туфлях.

— А «сицилия»-то сожгли, — сказала она.

Он повернул ручку двери.

— Но только, — продолжала она, приблизившись к нему вплотную, — не его надо было жечь-то!

— Послушай, Арлита, — обрезал он сердито, — суд…

Она уставилась на него своими дикими жёлтыми глазами, полными такой откровенной издёвки, что Маррею показалось, будто что-то вспыхнуло в полумраке комнаты. Это было страшнее самого наглого смеха.

— Все вы кобели, — сказала она.

Белый автомобиль с откидным верхом плавно покачивался на неровной дороге между ручьём и землёй Спотвудов. Маррей Гилфорт не вспоминал о том, что произошло в Чаттануге. Точнее, он старался вообще ни о чём не вспоминать. Ещё немного — и вся здешняя земля исчезнет, задохнётся под тёмным покровом воды, а тогда вспоминать вообще будет не о чём.

Он подъехал к дому и вошёл в него.

Дойдя до комнаты, в которой Сандерленд Спотвуд провёл последние годы своей жизни и умер, Маррей закрыл глаза и затаил дыхание, слушая удары своего сердца. У него было такое чувство, будто ничего здесь никогда и не случалось.

В этот момент он услышал, как кто-то позвал его по имени.

Открыв глаза, он увидел невысокого, крепко сложенного мужчину в чёрной фетровой шляпе, красной фланелевой рубашке, вельветовых брюках, заправленных в высокие ботинки, и с маленьким топориком, висящим на поясе.

— Да это и впрямь Маррей Гилфорт, — сказал мужчина. — Но у меня и в мыслях не было пугать вас, мистер Гилфорт. Вы так побледнели, будто у вас разрыв сердца случился. Если не ошибаюсь, — и с этими словами мужчина шагнул в комнату, — вы теперь судья.

— А вы, — отозвался Маррей, — вы Сай Грайндер.

— Точно, — Грайндер приблизился ещё на шаг н, разглядывая Маррея, сказал: — Мне все же кажется, что вам нехорошо, судья. Уж очень вы побледнели.

— Нет, нет. Все в порядке, — сказал Маррей.

— Вы уж простите, если я вас напугал, — сказал Сай. — Все из-за этих ботинок на мягкой подошве. Привык я ходить по лесу бесшумно: как-никак моя работа — следить за порядком. Я был к западу от хребта и увидел вашу машину.

— Конечно, — сказал Маррей.

— Раньше-то сюда масса народу приезжала, — сказал Сай, — вы даже не поверите. Года два-три после суда. Приезжали поглядеть на это место. Мне тогда до них дела не было, я ведь недавно егерем стал. Но я их видел. Приезжали просто поглазеть. Иные парочками.

— Да, я понимаю, — сказал Гилфорт.

Сай приблизился к кровати, на которой умер Сандерленд Спотвуд.

— А здесь ничего и не изменилось, — заметил он. — Столько лет так и стоит все как было, только простыня подгнила. Вот пятно, видите, — и он показал пальцем, — это кровь Сандера Спотвуда, что вытекла из раны. Вы ведь были здесь в то утро?

— Да, — сказал Маррей.

— Значит, вы видели её ещё свежей, — сказал Сай. — Давненько это было, — Сай продолжал изучать пятно. — Теперь все это затопят. — Он неожиданно поднял глаза на Маррея. — Сандер Спотвуд мёртв. Даго поджарили на электрическом стуле. Вы стали судьёй, о вас пишут в газетах. А я вот егерем заделался. — Он шагнул к Маррею и пристально посмотрел ему в лицо: — Это вы велели тамошнему доктору не пускать меня к ней? К Кэсси?

Маррей облизал пересохшие губы.

— Доктор Спэрлин, — начал он и замолчал. Затем сказал: — Я убеждён, что доктор руководствовался медицинскими соображениями.

— Медицинскими, как же, — сказал Сай Грайндер. — Да вы не тревожьтесь, мистер Гилфорт, теперь уж всем наплевать на это дело. Когда вы видели её в последний раз?

— Ну, — начал Маррей, — хоть вас это совсем и не касается, однако…

— Три года назад, — с торжеством объявил Сай. — Это я у сиделки выпытал. Но только, если бы вы сейчас туда съездили, то и сами бы поняли, что понапрасну тревожитесь.

— О чем это вы, мистер Грайндер? — спросил Маррей холодно.

— Она теперь совсем переменилась, — сказал Сай. — Забыла всё, что произошло. Как она под него нож подставляла.

— Послушайте, мистер Грайндер, — прервал его Маррей, — если докторам удалось наконец излечить женщину от её галлюцинаций…

— Галлюцинаций! Как же! Мне-то всё равно — будь она хоть десять раз убийцей, лишь бы ей полегче стало. Если ей полегчало оттого, что она сказала правду, так по мне пускай так и будет. Но только теперь, — он замолчал, и на лице его сверкнула улыбка, точно блеснуло лезвие топора, — теперь её все это уже не волнует. У неё теперь новая идея.

Он усмехнулся.

— Вам бы стоило её проведать, — сказал он. — Хотя, конечно, у судьи на это, может, и времени нет.

И он ушёл, оставив Маррея одного.

Гилфорт клялся себе, что никогда этого не сделает. Не поедет туда. Но вот он сидит в комнате для посетителей, где стены выкрашены в холодный зелёный цвет, а мебель сияет полированным клёном, где лежат кипы старых журналов с яркими обложками. И вот открывается дверь. И появляется Кэсси Спотвуд.

На ней тёмная юбка, серый джемпер, из-под которого виднеется белый воротничок, черно-белые туфли. Она чуть поправилась, но по-прежнему стройна. Её распущенные чёрные волосы, свободно падающие на плечи, ещё не тронуты сединой. На бледном лице ярко блестят тёмные глаза. Она увидела Маррея, сидевшего у противоположной от двери стены, и на лице её неожиданно вспыхнула весёлая улыбка, — так вспыхивает, поворачиваясь на ветру, блестящая жестянка, которую вешают на вишнёвое дерево, чтобы отпугивать птиц.

— А я знаю, кто вы, — сказала она весело.

— Кэсси, — произнёс он, — прости, что я не…

— Вы — Маррей Гилфорт, — торжествующе произнесла она, улыбаясь, как маленькая девочка, которая ждёт похвалы за хорошо прочитанный стишок.

Он подошёл и протянул ей руку. Она вежливо протянула свою, и он пожал её. Ладонь была сухая, прохладная и мягкая. На его рукопожатие рука не ответила, как не ответила бы, скажем, резиновая перчатка, набитая опилками. Отпуская её руку, Маррей даже как будто ожидал, что она упадёт на пол.

— Присядем, — сказал он. Он вдруг почувствовал усталость.

Она послушно села. На её губах играла все та же улыбка, неустойчивая, точно жестянка на ветру. Не сутулясь, скрестив ноги, положив руки на колени ладонями вверх, как маленькая девочка, подражающая изысканным манерам взрослой дамы, Кэсси сидела на кленовом стуле с прямой спинкой и смотрела на Маррея светлым взглядом, словно ждала от него чего-то.

— Кэсси, — начал он официальным тоном, — я сожалею, что не мог навестить тебя раньше. Но работа — понимаешь, у меня теперь новые обязанности, я сейчас… — Он замолчал и услышал, как его голос, отзвучав, замер в пустой комнате. Маррей и не желал, чтобы его голос произносил официальные слова, и поэтому обрадовался, поняв, что голос его передумал и замолчал. Маррей чувствовал смертельную усталость.

Она сидела в такой вежливой позе и с таким вниманием смотрела на него, что было нетрудно догадаться — она его и не слушала. Где-то за окном мягко, сонно, ритмично, будто капающая вода, щёлкала малиновка.

— Кэсси, — начал он опять, — я только хотел узнать, как ты тут?

— О, у меня все отлично, мистер Гилфорт, — ответила она весело.

— Ты всегда называла меня Маррей, — сказал он.

— В самом деле? — удивилась она. Но ни в лице её, ни в голосе не отразилось ни малейшего признака воспоминаний.

— Ты всегда называла меня так, — настаивал он. — С того дня, когда я впервые увидел тебя. Ты помнишь, я был старым другом Сандера. — Он помолчал. — Его лучшим другом.

— Ах да, — произнесла она, будто вспоминая, — бедный Сандер.

— Да, бедный Сандер, — подтвердил он.

Он взглянул на её руки, неподвижно лежащие поверх юбки, — вялые, безвольные и слабые руки, повёрнутые ладонями вверх.

Он вдруг представил себе, как эти руки вцепились в Сандерленда Спотвуда, как от напряжения на белой коже вздулись синие вены. Голова Маррея непроизвольно дёрнулась в сторону, словно он говорил кому-то «нет», или просто от неожиданной судороги. По телу его прошла дрожь.

— Доктор писал мне, что ты чувствуешь себя гораздо лучше, — сказал он.

Лучше бы он не лгал. Он ведь не читал писем из клиники. Но, с другой стороны, в них скорее всего говорилось именно об этом.

— О да, — согласилась она со светской непринуждённостью, — мне давно уже лучше. Сначала-то всегда трудно. Потому что сначала всегда приходится себя заставлять. Даже когда знаешь, что поступаешь правильно, всё равно приходится себя заставлять. Впрочем, тебе это, наверное, знакомо? — И неуверенно, будто проверяя, как это звучит, она добавила: — А, Маррей?

И поглядела на него так, точно ожидала ответа.

Но ответить ему было нечего.

Тогда она продолжала:

— Ведь даже когда все делаешь правильно, бывает больно, — сказала она.

Её лежавшие ладонями вверх руки все время дёргались, пальцы совершали едва уловимые движения, будто из невидимой нитки плели колыбель для кошки или тщетно пытались объяснить что-то не поддающееся объяснению.

— Даже если иначе всё равно поступить нельзя, — продолжала она. — Вначале это как удар. Требуется время, чтобы справиться с этим, даже если все получается, как тебе нравится. Это словно… — Она помедлила, прижав руки к груди. — Словно вырываешь своё сердце, — продолжала она, — и выбрасываешь его вон. — Она снова помолчала. — Нет, — сказала она, и по её лицу скользнула тень какой-то мысли. — Нет, не то, не выбрасываешь. Нет, — проговорила она и вдруг вся просияла. Это была уже не улыбка, вспыхивающая и гаснущая, точно жестянка, вращающаяся на ветру. Кэсси медленно поднялась со стула, вся сияя, будто светилась изнутри.

— Скажи, Маррей, — и она окинула его медленным, обволакивающим взглядом, от которого невозможно было уклониться, — ты когда-нибудь любил? — И взгляд её требовал ответа; Маррей понял, что придётся ответить.

— Да, — произнёс он, шевельнув пересохшими губами, но вопрос продолжал звучать у него в ушах и точно эхо отдавался в тёмных коридорах и тайниках его существа.

— Если любил, значит знаешь, как все это бывает, когда выдираешь своё сердце, чтобы отдать его возлюбленному, и находишь в этом величайшую радость. Даже несмотря на боль. Даже если твоё сердце никому и не нужно. Даже если над тобой посмеются, а сердце твоё выбросят, словно какой-нибудь пустяк, да и позабудут о тебе. Но, Маррей, послушай, что я тебе ещё скажу.

Она подошла поближе.

— Ведь это не имеет никакого значения, — сказала она, — потому что оно, твоё сердце, и так уже отдано твоему возлюбленному. И что с того, если его выбросят, а о тебе позабудут? Все равно ты нашла своё счастье. Может, это и ужасно, но счастье все же остаётся с тобой. Послушай, Маррей…

Голос её звучал теперь спокойно и по-деловому.

— Давай я лучше расскажу тебе, как он пришёл. Моросил дождь, когда я увидела его вдалеке. Он шёл прямо по раскисшей дороге. Он был похож на зажжённый факел, он будто горел каким-то белым пламенем. Таким белым, что его трудно было увидеть при дневном свете. Он приближался ко мне сквозь дождь, весь мокрый, и всё равно горел, точно факел.

Она замолчала. Затем нагнулась к Гилфорту и спросила:

— А ты знаешь, что он для меня сделал?

— Нет.

— Заставил меня поверить, что я красивая, — сказала она. — А раньше я в это не верила, я этого не чувствовала. Он называл меня «piccola mia». — Она повторила эти слова очень осторожно, бережно выговаривая каждый слог. — Но всему есть конец, — заключила она.

В наступившей тишине до .слуха Маррея донеслось позвякивание столовых приборов. Накрывали к обеду.

— Неужели ты никого никогда не любил? — спросила Кэсси. — А я любила его, но вдруг поняла, что я стара, и я сказала ему: «Возьми деньги, возьми машину и свою девушку и уходи, уходи куда хочешь, только никогда не обижай её». И знаешь, что он сделал?

Маррей покачал головой.

— Он опустился передо мной на колени и поцеловал мне руку. А потом ушёл, но… — Она уже не глядела на Маррея. Она стояла возле него, высоко подняв голову и устремив взгляд куда-то вдаль. — Он ушёл далеко-далеко, и он счастлив, и я тоже счастлива, оттого что смогла сделать его счастливым. Потому что я его очень любила.

Она подняла руки, словно обнимала, ласкала кого-то; взгляд её был устремлён в пустоту; потом закрыла глаза и подалась вперёд, будто прильнула к кому-то. Маррей глядел на её руки, ласкающие пустоту, и понимал, что для неё это не пустота — она видела в ней лицо Анджело.

— Прекрати! — заорал он, так резко поднявшись на ноги, что стул его опрокинулся.

Она открыла глаза, повернулась. Лицо её горело чистым румянцем, как у только что проснувшегося ребёнка.

— Да знаешь ли ты, где он, этот даго? — спросил он.

И прежде чем она успела ответить, прежде чем с лица её сошло выражение утренней свежести, он шагнул к ней и, глядя на неё в упор, крикнул: — Он на том свете, вот он где!

Когда смысл этих слов дошёл до Кэсси, губы её сложились в снисходительную улыбку.

— Он умер на электрическом стуле, — сказал Маррей. — Осуждён, казнён и знаешь за что?

Она все так же снисходительно улыбалась.

— За убийство Сандерленда Спотвуда! — бросил он, чувствуя такой душевный подъем, что он, казалось, сопровождался почти физическим ощущением полёта и свистом ветра. — Казнён за то, что он зарезал Сандера… — Он замолчал. Затем собрался с силами и сказал: — Но он был невиновен.

Маррей задыхался. Кружилась голова. Он знал, что сейчас произойдёт.

— Сандера убила ты, ты!

Свершилось.

Но она снова покровительственно улыбнулась, покачала головой и сказала:

— Ах, Маррей, Маррей, все-то ты придумал, все до единого словечка.

— Черт подери, это правда. И ты это прекрасно знаешь! Ведь ты…

— Ничего глупее я никогда в жизни не слыхала, — проговорила Кэсси. — Бедный Сандер. Он был болен и…

— Послушай, Кэсси, — произнёс он, чувствуя, как кровь стучит у него в висках. — Да неужели ты не помнишь?

Но она с жалостью поглядела на него, улыбнулась и сказала:

— Конечно, помню. Анджело… он ушёл. И теперь он счастлив.

Закрывая за собой дверь, он оглянулся и увидел, что она все ещё стоит с ясным, покойным лицом и глядит не ему вслед, а куда-то вдаль и вся светится, будто лампа в полутьме комнаты.

В холле сестра сказала, что доктор Спэрлин хочет с ним поговорить. Гилфорт ответил, что у него нет времени, бросился к выходу и сел в свою машину.

Машина тронулась и заскользила по дороге, в сумерки, уже сгущавшиеся под тёмной прохладной зеленью старых кленов. Высоко над клёнами он увидел небо, ясное, лимонно-бледное.

Он выехал на ещё залитую светом дорогу, увидел просторные поля, далёкие холмы, высокое небо и, яростно разгоняя машину, чувствовал, что ему становится легче. Он бежал от счастливой улыбки, светившейся на лице этой женщины.

Какое право она имела на это счастье? Он ненавидел её за то, что она была счастлива. Ненависть и гнала его теперь прочь, в бесконечную пустоту холмов и полей.

Но мир не был пуст.

Мир наплывал на него, и каждая деталь вставала с какой-то небывалой отчётливостью: домик, стоящий посреди двора — маленького квадратика, отрезанного проволочной изгородью от поля; огромный кедр, одиноко стоящий во дворе; дом, когда-то выкрашенный в белый цвет, а сейчас тусклый; ржавеющая жестяная крыша; полуразрушенный сарай; старый мул, стоящий на участке возле грязного пруда, сияющего в вечернем свете; тонкая струйка дыма, голубая и сонная, поднимающаяся вверх. Мельчайшие детали бросались ему навстречу с какой-то безжалостной ясностью, будто под микроскопом, — пятна ржавчины на потускневшей жестяной крыше, верёвка с бельём во дворе, следы кур на влажной земле у кухонной двери, где вылили грязную воду.

Все его чувства словно сконцентрировались в одно — в зрение, и зрение это с болезненной отчётливостью воспринимало каждый предмет, каждую деталь, словно Маррей Гилфорт превратился в огромный, воспалённый, кровоточащий глаз, которому приходилось видеть решительно все.

Он чувствовал, что мог бы все простить этому миру; но зачем эти двое малышей, повисшие на проволочной изгороди, окликнули его, принялись махать ему руками? Впрочем, он мог бы простить даже это.

И женщина, кормившая во дворе младенца, зачем-то помахала ему.

Какое право она имела улыбаться, эта женщина с младенцем, когда в груди у него назревало что-то мучительное и невыразимое? Он возненавидел эту женщину.

Он ненавидел и мужчину, что вернётся с поля, гремя по полу своими грубыми башмаками, мужчину в синей рубахе, тёмной от ещё не высохшего пота. Ведь она будет улыбаться ему, эта женщина.

Он понёсся ещё быстрее. Свет залил высокое небо. Поля кончались, уходили в сторону и затем разлетались веером, как карты, брошенные на стол. Далеко в поле мужчина вёл жёлтый трактор по чёрной рельефной земле. Стая чёрных дроздов проносилась высоко в небе, перестраиваясь в воздухе, сверкая крыльями на фоне лимонно-жёлтого неба.

А он мчался все дальше.

Но весь ужас был в том, что то, чего он страшился, не. оставалось позади — оно бежало ему навстречу: вот два малыша ловят рыбу в речушке, и, проносясь мимо них по мосту, он увидел их поднятые лица — невинные, чистые детские личики.

А вот старый негр медленно идёт по обочине, в одной руке неся корзину, а другой держа за руку маленькую девочку-негритянку в накрахмаленном красном платьице и с красными ленточками в волосах. Машина приблизилась к ним, и старик широко улыбнулся. Почему он улыбнулся? Он был стар, беден, чёрен и всё-таки улыбался.

Вот влюблённая парочка входит в лес. На девушке жёлтое платье. На мужчине брюки цвета хаки и голубая рубашка. Его рука обвивает её талию. Он много выше её. На фоне жёлтого платья его рука на её талии . кажется огромной.

Старик копается на огороде. Вот он поднял мотыгу, и она сверкнула отполированной сталью. Опершись о мотыгу, старик вытер лысую загорелую голову большим красным платком. Блеснули стекла его очков. Полная седая старуха вышла из дому с подносом в руках. На подносе стоял высокий стакан, наверное, с охлаждённым чаем, в стакане — веточка мяты. Она несла чай старику.

Нет, мир совсем не был пуст.

Не было в нём такого места, куда можно было бы скрыться от воспоминания о счастливом лице Кэсси Спотвуд.

Мир был полон людей.

Он намеревался провести ночь в своей квартире в Нэшвилле, но оказался здесь, в Дарвуде. в доме, который когда-то принадлежал Бесси, но теперь стал его собственностью. Ведь деньги, которые он вложил в эти сочные луга, живые изгороди, сад, полный роз, белые заборы вокруг пастбищ, конюшни, сияющие белизной, десятикратно покрыли стоимость старого поместья Дарлингтонов.

В зале, стоя на ковре винно-красного цвета, он увидел себя в большом зеркале в золотой раме — седеющий мужчина разговаривает с седеющим стариком негром в белой куртке, которую он, по-видимому, только что натянул: воротник был загнут внутрь. Нет, сказал Маррей Гилфорт, ужина не надо, он не голоден, только перекусит что-нибудь лёгкое, и утром лошадь тоже подавать не надо, он будет спешить в Нэшвилл; риходил ли ветеринар осматривать растянутое сухожилие Старлайта?

Он принял ванну, надел серую клетчатую рубашку с мягким воротничком, темно-коричневый пиджак с кожаными накладками на локтях, серые фланелевые брюки, домашние туфли и спустился в кабинет, где Леонид уже приготовил для него виски и лёд. Маррей выпил. Он ни разу не посмотрел на дубовую панель, скрывавшую сейф. Он выпил ещё два стаканчика, и наконец Леонид сообщил, что кушать подано.

Поев, он вернулся в кабинет и выпил бренди, но ни разу не взглянул на сейф. Прослушал девятичасовой выпуск новостей, с горечью подумав, что будь он лет на десять моложе, он бы ещё надеялся стать сенатором. Потом отправился наверх, взяв с собой бокал виски с содовой и льдом.

Тщательно приготовил постель, надел пижаму и лёг, опершись на подушку и положив на колени журнал. Бокал виски стоял нетронутым на столике. Маррей лежал, освещённый конусом света от лампы, чувствуя себя в полной безопасности. Мир вокруг него был погружён в полумрак.

Был уже одиннадцатый час, когда он встал, надел халат и домашние туфли и спустился в кабинет. Плотно закрыл дверь, осмотрел шторы на окнах. Затем подошёл к стене, отодвинув панель и повернул холодную стальную ручку сейфа.

Он сел в кресло, положив на колени коричневый бумажный мешок, а на мешок — то, что из него вынул. Кончиками пальцев он слегка теребил ярко блестевший необожжённый край красного платья.

«Он заставил меня поверить, что я красивая», — вот как она сказала.

Красивая! В этой паршивой красной тряпке. Он прикоснулся к кусочку лакированной кожи, блестевшему на туфельке. Красивая? В этих чёрных туфлях на ужасающих каблуках? Да, одетая во все это, она, верно, стояла посреди кухни и ждала своего даго, и вот он входил, и волосы его блестели ещё ярче, чем лакированная кожа.

Но, черт побери, ведь даго мёртв! Невинный или виновный — какая разница, мёртв, и все тут. Маррей напрягся, словно все его существо сжалось в кулак, готовый нанести удар.

Но было ещё и письмо. Оно ждало Маррея, терпеливо лёжа на своём месте, ждало, чтобы он его снова перечёл, как уже не раз перечитывал его ночами, сидя в кресле, заперев дверь и наглухо задёрнув шторы. Он возьмёт его в руки, и оно заговорит:

"Я хочу, чтоб ты знала, как я благодарен. Ты пыталась спасти меня. Спасибо тебе. Никто не верит, что ты говоришь правду. Не знаю почему. Ты добрая, и ты bella, и я хотел любить тебя. Но это не получилось. Ты добрая, ты дала Анджело деньги и машину. Я помню улыбку на твоём лице, когда я целовал твою руку. Я держал своё обещание, как ты просила. Не обижал свою девушку. Теперь они меня скоро убьют. Я не боюсь. Я любил тебя. Но ничего не получилось. Ты хотела спасти меня. Теперь я целую твою руку. Спасибо тебе.
Твой Анджело Пассетто".

С уважением.

Маррей Гилфорт продолжал смотреть на письмо из камеры смертников, написанное химическим карандашом на сероватом листке в синюю линейку, вырванном из школьной тетрадки. В тех местах, где даго задумывался и сосал карандаш, следующее слово было ярче других.

Письмо было послано в оффис Лероя Ланкастера, тот переслал его в лечебницу, а доктор Спэрлин отдал его Маррею. Кэсси Спотвуд так и не видела этого письма: доктор опасался рецидива.

Ну, а что бы изменилось, если бы она и прочла его?

И Маррей вдруг снова увидел спокойное, ясное лицо Кэсси, светившееся от счастья.

«Любовь», — подумал он, и это слово гулким эхом отдалось у него в ушах. Он резко встал, подошёл к сейфу, швырнул в него всё, что лежало у него на коленях, захлопнул дверцу, защёлкнул замок.

Он вышел из кабинета, прошёл в зал. Стоя в темноте, он почти физически ощущал, как сдвигаются стены, как угрожающе навис над его головой безжалостный, блестящий потолок. Дом был тюрьмой.

Он подумал об Анджело Пассегто: как ему дышалось там, в камере, по ночам?

Маррею и самому было тяжело дышать. Стало ещё темнее. А стены все надвигались. Нет, не дом, а сам Маррей Гилфорт был своей собственной тюрьмой. И всегда стремился освободиться от неё, избавиться от необходимости быть самим собой. Пытался стать Сандерлендом Спотвудом и научиться скакать галопом на сером жеребце по красной, как кровь, глине. Пытался стать Алфредом Милбэнком, повторял его слова, брошенные тогда в чикагском баре: «Не пройдёт и часа, как я отдам сто долларов за сочный кусок иллюзии в юбке и со всем, что полагается!» Пытался заставить людей уважать его и для этого пробивался в Верховный суд штата. Хотел бы даже стать Анджело Пассетто в том старом, тёмном доме.

Но если он сам себе был тюрьмой, то кто же тогда тот Маррей Гилфорт, который пытался вырваться из этой тюрьмы?

Ум его медленно осваивал эту мысль. Наверное, так несмышлёный ребёнок рассматривает незнакомый предмет, неуклюже вертя его в своих руках. Он стоял под ледяной тяжестью люстры и боялся шевельнуть головой, боялся заглянуть в большое зеркало во всю стену, потому что знал, что мерцающая тёмная глубина, возможно и не отразит Маррея Гилфорта. Он бросился вверх по лестнице и вдруг ясно и отчётливо, как днём, увидел светящееся от счастья лицо Кэсси Спотвуд. И снова услышал её вопрос: «А ты когда-нибудь любил, Маррей Гилфорт?» На мгновение он застыл на лестнице в темноте, а потом едва не закричал: «Да! Тебя!» Но знал, что это было бы неправдой.

Он стоял там, на лестнице, и с удивлением говорил себе, что никогда толком и не знал её. А как можно любить женщину, которую ты не знаешь? Однажды, много лет назад, открылась дверь старого дома, принадлежавшего Сандерленду Спотвуду, и навстречу Маррею выплыло из темноты бледное лицо девушки; вот и всё, что он знал о ней. Это была мечта. Мечта, навязанная ему судьбой.

Он поднялся к себе в спальню.

Около кровати горела невыключенная лампа. Он увидел освещённый ею большой портрет Бесси, покоившийся на подставке в толстой серебряной раме. Медленно подошёл к нему.

Это была фотография, сделанная незадолго до их свадьбы, — фотография молодой девушки с тонким худым лицом и смеющимися озорными глазами. Маррей всматривался в это лицо, пытаясь вспомнить, каким оно было в жизни. Глаза голубые — да, и волосы каштановые, душистые, с приятным запахом. Бело-розовая кожа; люди называли цвет её лица старомодным. Он вспомнил, что даже от самых лёгких ушибов у неё появлялись синяки — большие чёрные пятна с крохотными лучиками.

Мисс Эдвина сказала: «Люди любили бывать с ней, она была весёлая».

Он попытался вспомнить, так ли это было на самом деле. Было ли ему с ней весело? Он изо всех сил старался вспомнить и не мог.

Он глядел на фотографию, а лицо Бесси продолжало улыбаться ему все с тем же дурацким, непонятным озорством.

Да разве она не знала наперёд, каково ей будет с ним жить? Ему захотелось взять её за плечи и трясти, пока не посыплются у неё изо рта мелкие белые зубки и не сползёт с лица эта глупая улыбка. Рассказать бы этой улыбающейся Бесси, как она будет умирать!

Бесси умирала в этой комнате, на этой кровати, на промокших от пота простынях. Однажды вечером, незадолго до её смерти, когда над ней стояли с одной стороны доктор, а с другой сестра, которая меняла простыни, он вошёл и стал в ногах кровати, глядя на жену с уже привычной бесчувственностью. И вдруг что-то заставило его отвернуться от неё и подойти к этой фотографии, стоявшей и тогда на камине. Он не просто глядел на неё, он впился взглядом в тонкое асимметричное лицо, храбро улыбающееся в своём неведении будущего. Это было невыносимо. Он повернулся и бросился вон из комнаты и больше никогда не рассматривал эту фотографию.

А теперь вот посмотрел и, глядя на неё, вспомнил, как мисс Эдвина сказала: «Она любила вас». И вдруг понял то, что в глубине души знал всегда, знал, но не осмеливался даже себе в этом признаться.

Понял, что если Бесси и любила его, то только потому, что она не пользовалась популярностью у парней; послушать, как она болтает да хихикает, охотники находились, но она была такой тощей! И танцевала плохо, дёргалась, будто скелет на проволочке. Но она была хитра и лукава, она знала его слабости и понимала, что в конце концов он обязательно женится на ней. Из-за её дома, из-за её денег, из-за её друзей, из-за её имени.

И она его любила.

Ну, а если она любила его — Гилфорт потрогал краешек этой мысли, как трогают острое лезвие ножа, — эта любовь была лишь доказательством её несостоятельности.

«И моей, — подумал он, отчаянно сопротивляясь этой мысли и все же чувствуя, что отступать уже поздно, — и моей несостоятельности тоже».

Он понял, что ненавидит её.

«Она любила вас», — сказала мисс Эдвина.

«Любовь, — подумал он, — так вот она какая. Тешить себя дурацкими грёзами, как эта дура Бесси Гилфорт, или дурацкой ложью, как эта дура Кэсси Спотвуд, да ещё при этом называть ложь правдой». И он подумал о бесчисленных людях, идущих сейчас по улицам, стоящих в дверях, лежащих в темноте своих спален, — миллионы людей, и все в чудовищном мире иллюзий. Он смахнул портрет с камина и отвернулся.

Он не видел, как портрет упал, только слышал звон стекла, разбившегося о каминную решётку. Он стоял посреди комнаты, в углах которой уютно лежали тени, и смеялся.

Но смех его звучал лишь одно мгновение.

Потому что его поразила мысль, возникшая не сразу, а как бы нарастая, точно гулкий удар колокола: грёзы — ложь, но грезить — вот в чём правда жизни.

Он стоял в оцепенении, пытаясь осмыслить значение этого открытия. Он не понимал его, но чувствовал, что если миллионы людей живут, не задумываясь об этом, стало быть, они-то все понимают и тогда открытие его хоть что-нибудь да значит.

И он с болью воскликнул: «Почему же мне никто не объяснил, никто не сказал!»

Всю его жизнь какие-то люди проходили мимо, встречались на его пути, иногда улыбались или даже приветливо махали ему. Та женщина, что сидела под кедром, она ведь махала ему и улыбалась. Те мальчишки, что рыбачили там, они тоже смотрели на него, у них были ясные, чистые лица. А теперь вот он стоит тут, содрогаясь от невыносимой мысли: как же он раньше-то, раньше не знал?!

Он медленно снял халат.

Он всех ненавидел.

Сначала он лёг и уставился в потолок. Потом, приподнявшись на локте, нашарил в ящике стола коробку, достал из неё таблетку и не глядя быстро сунул её в рот, словно за ним подсматривали.

Сейчас он уснёт.

Но он не лёг на подушку. Он принял ещё одну таблетку. Проглотил её. Когда во рту собралось немного слюны, он проглотил третью, за ней четвёртую.

И как бы глядя на себя со стороны, удивлённо подумал: «Что это со мной происходит?»

Он сидел, опершись на локоть, и ждал, чтобы во рту собралось достаточно слюны. Нет, он не знал, что с ним происходит. Он просто ждал, пока наберётся слюна во рту. Когда коробка опустела, он лёг.

Спустя немного, он протянул руку, не глядя нащупал выключатель и погасил лампу.

На какой-то миг ему показалось, что он смотрит в иллюминатор самолёта и, убаюканный рёвом моторов, видит, как пушистое, серо-голубое облако обволакивает все вокруг и розовеет от пламени, вырывающегося из турбин самолёта.

А потом он был уже не в самолёте. Он падал, нет, он парил в восхитительном свободном падении, совсем один в светящемся розовом облаке.

Вдруг что-то изменилось. На какой-то миг, словно погрузившись в ледяную воду, он осознал, что с ним происходит. Понял, что он натворил. И ему захотелось все исправить, потому что он должен был вернуться в мир, ходить по земле, ибо одного этого уже достаточно для счастья, это уже само по себе счастье — просто ходить среди других людей, каждый из которых погружён в свои собственные грёзы, и люди эти будут глядеть на тебя и улыбаться и, может, даже помашут тебе. Он с невероятным трудом приподнялся, потянулся к лампе, попытался встать, крикнуть. Позвать Леонида.

Маррей ничего не слышал — ни как рухнула лампа, ни как упал стол.

Перед самым концом Маррей Гилфорт ещё раз на мгновение пришёл в сознание. Ему показалось, что он увидел руку, тянущуюся в темноту сейфа, где точно гнилушки светились холодным светом красное платье, туфелька и письмо. И он с ужасом подумал о том, что теперь раскроется его тайна — они найдут, поймут, узнают.

Но чувство страха проходило по мере того, как он погружался в забытьё, нет, погружался в себя самого, в своё истинное я, потому что теперь ведь он знал о себе всю правду. И нашёл в ней наконец своё счастье.

В тот вечер Сай Грайндер поздно не ложился спать. Он знал, что всё равно не уснёт. И сегодня, как бывало в те времена, когда его мучила бессонница, он отослал Глэдис, а сам остался в гостиной смотреть телевизор. Гостиная была большая, уютная; единственное, что осталось здесь от дома старого Баджа, — это большой камин; стены были обшиты деревянными панелями, сработанными из засохших на территории заповедника каштанов. На одной стене, блестя смазанной сталью и полированным орехом, висели ружья, около них на крюках — два лука, а рядом — колчан со стрелами. На полу возле камина была расстелена медвежья шкура, с другой стороны стоял низкий столик, на котором лежал почти готовый пятифунтовый лук, уже отшлифованный, а возле него — кусочки стекла и наждачной бумаги, моток сыромятной кожи и банка клея.

На каминной полке стоял ящик с ружейными патронами, ваза зелёного стекла, полная скрученных кусочков бумаги, чтобы раскуривать трубку, жестяная коробка с табаком, почти порожняя бутылка хорошего виски, два охотничьих ножа, револьвер, несколько бананов.

Огня в камине не было. На стене, у двери, ведущей в коридор, горела лампочка да светился экран телевизора. Звук был настолько уменьшен, что слышно было, как мягко и печально ударяются о сетку в окне мотыльки, а иногда с гулом летят из темноты какие-то жуки.

Сай Грайндер сидел в кресле перед телевизором, но мысли его были далеко. Его трубка давно погасла, спичек в кармане не было, но он продолжал сжимать трубку в зубах. Он будет сидеть так до последнего выпуска новостей из Нэшвилла, потом пойдёт в спальню и попробует уснуть.

Подошло время новостей. Сай видел диктора с красивым, энергичным, хотя и несколько помятым, лицом, в хорошо сшитом костюме, с тщательно причёсанными тёмными волосами. Он видел, как шевелятся губы диктора, но слова звучали чуть слышно; они едва доносились из того мира, который был для Сая чужим. Сай тяжело откинулся на спинку кресла. Мир, окружавший его сейчас, он создал своими руками.

Вдруг в шёпоте телевизора, который едва перекрывал шелест первой ещё бледной листвы за окном, Сай услышал знакомое имя. Вздрогнув, он наклонился вперёд.

«…в больницу в Паркертоне. Сообщается, что продолжаются попытки реанимировать пациента, однако представитель клиники заявил, что шансов на успех мало. Мистер Гилфорт давно известен как замечательный адвокат, с недавнего времени — член Верховного суда штата. В последние годы он был выдающимся…»

Сай Грайндер поднялся и выключил телевизор.

Он прошёл на кухню, с минуту постоял там, неторопливо подошёл к раковине и наполнил стакан водой из-под крана. На стене над раковиной сияло пятно лунного света. Сай отступил из этой светлой полосы и медленно выпил воду. Потом постоял немного с пустым стаканом в руке.

— Вот черт, — громко произнёс он наконец, — взял да и отравился, а?! — Голос его звучал сухо и хрипло.

Он удивлённо осмотрелся вокруг. Это была его кухня, но все в ней казалось ему незнакомым. Его вдруг охватила ужасная тоска.

Ну что тут делать, если приходишь ночью в пустую кухню, стоишь в лунном свете с пустым стаканом в руке и вдруг чувствуешь, как в горле пересохло, хотя только что пил воду, и как ужасная тоска наваливается на тебя, хотя ты один из тех немногих людей, кто любит одиночество. Что тут делать?

Он медленно поставил пустой стакан на стол и вышел в коридор. Нагнулся, снял туфли и, осторожно держа их в руке, тихонько открыл дверь в комнату дочери и на цыпочках подошёл к её кровати. Штора на окне была задёрнута, и лицо девочки тонуло в темноте. Но Саю и не нужен был свет — он отлично помнил лицо своей дочери. И он долго стоял возле кровати, вглядываясь в её смутно белевшие черты.

Потом вернулся в коридор и прошёл в спальню. Поставив туфли на пол рядом с креслом, он посмотрел на спящую жену. Оконная занавеска была задёрнута неплотно, и свет проникал в комнату, падая на подушку.

Сай на цыпочках пересёк комнату и остановился возле кровати, неторопливо и печально изучая лицо Глэдис. Только теперь он заметил, как похоже оно на лицо девочки, спящей в соседней комнате. Наконец он отвернулся и стал раздеваться.

Раздевшись, постоял посреди комнаты, освещённый лунным светом, соображая, что же следует из этого наблюдения. Его ночная рубашка висела на стуле, там, где её оставила жена. Старомодная фланелевая рубашка, которую не так-то легко натянуть. Сай подошёл к кровати и осторожно залез под простыню. Он знал, что не заснёт. Но лежал тихо, стараясь не шевелиться.

А потом он представил себе, что придёт время и маленькая девочка, спящая сейчас в соседней комнате, располнеет, станет шаркать, сопеть. И она тоже будет спать в комнате, залитой лунным светом, рядом с каким-нибудь неизвестным ему мужчиной, который будет вот так же глядеть на неё, не зная и не желая знать, что творится у неё в душе.

Мысль эта была ужасна, нестерпима. Сай приподнялся на локте, снова пристально посмотрел в лицо жены, омытое лунным светом, и почувствовал, что жизнь вообще ужасна, невыносима.

Он встал.

Снял с вешалки старый махровый халат и босиком прошёл по коридору на заднее крыльцо. Спустился с него и стал под большим дубом, белым от лунного света, и оглядел свой мир, тоже белый и водянистый под луной. Дерево только начало покрываться листьями, но Саю так хотелось спрятаться, что даже это прозрачное укрытие показалось ему недостаточно надёжным: он стоял под дубом, стараясь не дышать, и ждал чего-то.

Он взглянул в долину, на далёкие верхушки деревьев, залитые водянистым светом. Ветер утих, но в воздухе сладко пахло приближающимся дождём. Сай слышал, как мелодично журчит ручеёк, стекавший с верхнего пастбища вдоль изгороди и убегавший в темноту, туда, где скоро разольётся озеро. Небо над долиной было затянуто молочной дымкой.

Он знал, что, когда настанет время выйти из тени под деревом, полная луна будет висеть высоко в небе, в смутно-радужных кольцах тумана, и с этой высоты перламутровое сияние будет струиться вниз, в необъятный мир. Сай босой стоял под дубом, покрывающимся молодыми листочками, чувствовал, как холодна земля, уже поросшая свежей травой, и в душе у него что-то медленно цепенело — так цепенеет ушибленное место сразу после удара, когда ещё не чувствуешь боли. Он опустил голову, прижав подбородок к груди, закрыл глаза и приказал себе ни о чём не думать. Совсем ни о чём.

Но не прошло и нескольких секунд, как перед глазами его снова всплыло лицо женщины, спавшей в его постели, спавшей в ней уже много лет. Да, она была похожа на его девочку. И как он раньше этого не замечал? Все ещё отчётливо видя лицо жены, Сай стал спрашивать себя: «А о чём она думает? Что чувствует?» И поначалу самая мысль об этом казалась ему странной. А о чём вообще она думала всю жизнь? Что чувствовала? Он вдруг понял, что его это никогда не интересовало.

Поняв это, он ощутил мучительную боль. Но он понимал также, что боль эта неизбежна. Потому-то он и стоит здесь.

А когда пришло время, он вышел из-под дерева. Поднял голову. Луна заливала светом все небо и весь мир.