Вскоре после жратвы я встречаю пацифиста, который этим вечером опять оказывается дежурным санитаром на Пташкином этаже. Завязывается беседа. Он говорит, что его зовут Фил Ринальди; он итальянец, но его семья родом не из Сицилии. Его дед с бабкой приехали откуда-то из окрестностей Неаполя. Он приглашает меня угоститься фруктовым пирогом, который ему только что прислали из дома. Я все еще сомневаюсь, не педик ли он, однако соглашаюсь пойти. Ну и что же, что я в нем не уверен, какое мне дело: в конце концов, я не уверен даже в самом себе. Может, у меня будет возможность расспросить его, каково быть не таким, как все.

У него тут потрясное гнездышко. Маленькая дежурка, совершенно отдельная выгородка. Похоже на комнату сержанта нашего взвода в Джексоне. Ринальди в ней полный хозяин. Она закреплена за ним, так что в ней он почти дома. На столике у изголовья кровати стоит проигрыватель, а посреди комнатки есть еще один стол. Над этим столом он повесил абажур. У него даже имеются чайник и маленькая электроплитка. К чему я так и не смог привыкнуть в армии, так это к голым лампочкам. Дома мать всегда вешала на них разноцветные абажурчики. Это делает наш дом по-итальянски уютным; попавший туда сразу понимает, что здесь едят феттучини и зепполи. В казармах лампочки вешают как можно выше, под самый потолок. В их свете все становится каким-то мертвенным, особенно давящим.

Свой абажур мой новый приятель Ринальди соорудил из куска оранжевой бумаги. Он придает комнате приятный, «гражданский» вид. Ринальди достает пирог, и тут выясняется, что посылку прислала не мать, а его девушка. Родом он из городка под названием Стьюбенвилл, это в штате Огайо. Его девушка сейчас живет там и пишет ему каждый день. Он показывает мне пачки писем, их хватило бы, чтобы наполнить доверху целую почтальонскую сумку. Они у него хранятся в большой коробке под кроватью. Он показывает мне ее фотографии — обычная итальяночка, которую разнесет после первого же ребенка.

Я все не могу придумать, как спросить у него о том, что именно делает кого-то чокнутым. Пока я хожу вокруг да около, речь каким-то образом заходит обо всем, связанном с альтернативной службой. Я приготавливаюсь выслушать его историю. А пока говорю о том, как сначала поступил в национальную гвардию штата, а затем сам пошел в регулярную армию. Сейчас мне в это даже трудно поверить. Он любопытствует почему. Не то чтобы он язвил или что-нибудь в этом роде — ему честно хочется это узнать. Говорю вам, я собирался послушать, что он расскажет, но этот парень просто какой-то чемпион среди слушателей. Ты чувствуешь, что ему действительно интересно.

Очень немногих людей по-настоящему интересует, что думают другие или что они хотят сказать. Самое большее, на что обычно можно надеяться, это на то, что вас будут слушать настолько же внимательно, насколько вы слушаете сами. Обычно же люди всего-навсего грузят других собственным дерьмом. Иногда кто-нибудь делает вид, что слушает, однако на самом деле каждый только и ждет, когда вы скажете что-нибудь такое, с чего ему можно будет перескочить на свое, заранее прокручивая в уме, что скажет, когда настанет его очередь говорить. Для меня, например, такие разговоры всегда скучны.

Ринальди слушает по-настоящему. Хочет вас услышать. У вас возникает чувство, что вы доставляете ему удовольствие, когда что-то рассказываете. Он слушает так, будто то, что вы говорите, ему важно, и задает вопросы, которые вам самому захотелось бы услышать, причем как раз тогда, когда для этого наступает самое подходящее время. В этом отношении Ринальди в качестве слушателя напоминает медицинскую клизму. Я уже близок к тому, чтобы вывалить ему все начистоту, и только в последнюю минуту мне удается сдержаться. Может, он мне таким кажется лишь потому, что мне чертовски хочется перед кем-то выговориться.

Ринальди начинает с того, что рассказывает, как тяжело переживают его родители. У них он единственный сын, и, кстати, единственный на всю округу, кто пошел на альтернативную службу. Мать расстраивается, что ей не довелось повесить на окно синюю звезду. Соседки прислали ей синий флаг с желтой звездой. Именно желтой, а не золотой. Обычно если вашего сына, мужа или брата убивают на войне, то вы можете вывесить на окне золотую звезду, и тогда вас называют «золотозвездной матерью» — или, соответственно, сестрой, или женой. А соседки теперь называют его мать «желтозвездной матерью». И она пишет Ринальди о подобных вещах, а также о том, что ей регулярно гадят на крыльцо или обмазывают дерьмом дверную ручку. Ринальди говорит, что пару раз чуть было не сдался. Его девушка переписывается с ним тайно. А он пишет ей до востребования.

Мы оба согласны с тем, что единственное безумие — это войны. В этом месте мне следовало бы вовлечь его в разговор о психах, ну и так далее, но я упускаю этот шанс. Ринальди включает плитку и ставит чайник, налив в него воду из канистры. Потом мы опять разговариваем.

Ринальди исполнилось двадцать пять, и он уже собирался получить степень магистра философии в Колумбийском университете, когда его попытались загрести. Он высказывается в том духе, что, мол, такие вещи, как войны, можно прекратить только тогда, когда за это возьмутся все вместе и каждый по очереди. Тогда никто не сможет объявить таких людей вне закона. Он спрашивает меня, действительно ли большинство парней в моей части хотели воевать. Я так и не смог вспомнить ни одного, кому нравилась бы эта чертова война после первого же артобстрела. Тогда он интересуется, как обстояли дела в Штатах, еще до отправки. По правде сказать, единственным человеком, о котором я мог вспомнить, что ему хотелось побывать в бою, оказался я сам.

Затем мы переходим на атомную бомбу, которую опять недавно испытывали. Вот уж на что Ринальди накинулся так накинулся. А по мне, разве не она положила конец войне с японцами? По-моему, это самое лучшее, что когда-либо случалось в нашей истории. И я заявляю, что мне наплевать, сколько там за один раз укокошили япошек — одну тысячу или две. Если б меня спросили, я так и сказал бы, что это самый лучший и самый простой способ.

— Ну да, только подумай вот о чем, Эл: от атомной бомбы погибли женщины и дети, которые вообще не участвовали в войне!

— А какая разница, все равно япошки. Раз воюем с японцами, то и убиваем японцев.

— Да, Эл, но солдаты пошли на войну сознательно, а это были невинные жертвы.

Я отвечаю, что на подобное не куплюсь. Пожалуйста, убивайте таких придурков, как я, врагов, которые сами ищут приключений для своей задницы, но большинство парней вовсе не хотят никакой войны, так что они такие же невинные жертвы, как и другие. Они бегают там с автоматами наперевес только из-за того, что отличаются от остальных людей своим возрастом и тем, что гадят в других сортирах. От женщин, от стариков и даже от детей тоже зависит, случится война или нет, причем не меньше, чем от других, а может, и больше. Они совсем не такие, как Ринальди и Пташка, они даже Пташку достали. Нельзя, чтобы мир основывался на таких, как эти двое, слишком редкая порода.

Ринальди продолжает пялиться на меня не мигая, так что я решаю ему рассказать про Пташку и моего старика. Мне приходит в голову, что эта история может пояснить, что я имею в виду. Вообще-то кто знает: может, если мне вздумается прочесть по памяти таблицу умножения, Ринальди проглотит и это.

Тот отрезает еще по куску пирога и наливает еще по кружке чая. Вы можете в это поверить? Чай! Просто с ума сойти. Еще полгода назад никто не сумел бы меня убедить, что этот парень не педик.

Если ехать с Лонг-лейн по направлению к Шестнадцатой улице, то где-то на полпути находилась площадка, где стояли бэушные автомобили. Каждую пятницу, когда подходило время сдавать книги в библиотеку, мы с Пташкой отправлялись туда ближе к вечеру и по дороге обязательно останавливались поглазеть на машины. Мы с Пташкой просто сходили с ума по моторам. Сами по себе авто нас не слишком-то волновали — Птаха, представьте себе, даже клялся, что не сидел за рулем ни разу, — нас жутко интересовало, как у них работает двигатель. Нам уже довелось покопаться кое в каких двигателях — например, в моторчиках для авиамоделей, в моторе от раскуроченного мотороллера и, наконец, мы как-то раз чинили мистеру Хардингу его газонокосилку.

Мой старик покупал каждый год новый автомобиль и всегда ставил его перед домом — смотрите, мол, каков я. Мне приходилось его мыть и вообще наводить на него марафет по крайней мере раз в неделю. Обычно Птаха мне помогал. Мы с ним перечитали все прилагавшиеся инструкции и руководства. Отец всегда покупал «де-сото», потому что у этой шайки было представительство в Филадельфии — так что, поторговавшись, можно было получить машину почти даром. Брат моей матери — один из самых больших пройдох во всей Филадельфии, так вот он ему это и устраивал. Мы были единственной семьей на весь квартал, которая могла похвастать чем-то, напоминающим новый автомобиль. А Пташкины родители даже и водить-то не умели. Его отец приезжал в школу на школьном автобусе.

Как бы то ни было, но мы с ним чистили свечи и отлаживали зажигание, регулировали карбюратор и зачищали контакты гораздо чаще, чем это требовалось. Мы содержали двигатель в такой чистоте, какую увидишь разве что на выставке в автосалоне.

Мы с Пташкой частенько туда наведывались. Мы помнили, сколько у какой автомашины лошадиных сил, какое у каждой передаточное число, какой ход поршня и какой объем цилиндров. Что он, что я могли узнать почти любую модель по одному только звуку работающего мотора, даже не видя саму машину.

Однажды в пятницу вечером мы, как всегда, ошивались возле этих подержанных автомобилей и увидели там прямо-таки фантастическую машину. Это был «штуц беркет» пятнадцатого года выпуска. Ума не приложу, как он туда попал. Он был не на ходу, и шины спущены. Шварц — так звали парня, который крутил там свой бизнес, — рассказал, что притащил эту машину на буксире после того, как заплатил за нее двадцать пять баксов кому-то, кто купил у него «додж» тридцать восьмого года. Мы с Пташкой все не могли ни оторваться от этого авто, ни выкинуть его из головы. Постоянно хотелось его погладить. У него был восьмицилиндровый двигатель, а к тому же и кузов был в отличном состоянии. Мы торговались недели две и сошлись на тридцати долларах; еще в три доллара нам встала буксировка до нашего гаража. Старик разрешил нам пользоваться гаражом до зимы, пока не станет слишком холодно и уже нельзя будет оставлять его машину перед домом.

Мы вкалывали как проклятые, приводя наше авто в порядок. Разобрали двигатель до винтика. Поршни так засели в цилиндрах, что мы их еле оттуда вытащили. Цилиндры мы расточили. Поставили новые кольца и шатуны. Те детали, которые мы не смогли купить, Пташка изготовил сам в школьной слесарной мастерской — той самой, где мастерил свои крылья. Мы сняли всю краску, зашпаклевали все вмятины и начистили хромированные детали. На них было не гальваническое покрытие, а хороший, толстый слой хрома. Поставили новые шланги, накачали шины. У этой автомашины были настоящие деревянные колеса со спицами.

С тысячной, наверное, попытки мы сумели наконец провернуть вал двигателя. Сцепление, передача и так далее — все было в обалденно хорошем состоянии. Двигатель мы в итоге отладили как часы. Подлатали, почистили кожаные сиденья, смазали их каким-то маслом фирмы «Нитсфут», а по деревянным деталям прошлись шкуркой и покрыли их лаком. Боже мой, как стало красиво! Потом еще раз прошлись наждаком по металлу и покрасили машину в серебристо-серый цвет. На все это ушло целых три месяца.

Когда, крутанув ручку, мы все-таки завели мотор, то услышали глубокий, резонирующий рык — наконец-то! Казалось, вибрирует весь гараж. Мы выкатили автомобиль и проехались по дорожке, ведущей к дому, — туда и обратно. Понятно, ни у одного из нас не было водительских прав. Машина была не зарегистрирована, и на ней не было наклейки о прохождении техосмотра. Так что садиться за руль мы не имели ни малейшего права — это было строжайше запрещено. Мы понимали, что машина ценная, но вовсе не хотели ее продавать: мы были в нее влюблены.

Мы только о ней и думали, я и теперь иногда этим занимаюсь. Представляю мысленно, будто мы на ней мчимся по какой-то приятной, красивой местности, — может, где-то за границей, например во Франции. Там нет рекламных щитов на обочинах, дорога обсажена деревьями, а на полях уйма цветов.

Мы решаем зарегистрировать ее в дорожной инспекции штата Пенсильвания. Старик вызывается сам туда съездить и сделать для нас все, что нужно. Маловаты мы еще, чтобы иметь собственную машину. Она проходит технический осмотр, и ее ставят на учет, записав на имя моего старика. Номер, который тогда выдали, я запомнил навсегда. Вот он: «QRT 645».

Весной Птаха редко выходит из дому, все возится со своими канарейками, а я сижу в гараже, вожусь с машиной, иногда спускаюсь в погреб поработать со штангой. Я уже могу выжать больше ста пятидесяти фунтов. Ну и, разумеется, накачиваю пресс. Могу напрячь мускулы на животе, собрав их в клубок, и перегонять из стороны в сторону. Я частенько прошу Пташку посильнее заехать мне кулаком в брюхо и посмотреть, как я держу удар, но он почему-то не хочет.

Месяца через два после того, как мы зарегистрировали машину и получили свидетельство о техосмотре, я захожу после школы в гараж, чтобы поставить на руль новую оплетку. Машина пропала! Я уверен, что ее кто-то украл! Бегу в дом, а там мой старик сидит в гостиной и читает газету. Сидит, нога на ногу. Ноги у него такие короткие и такие толстые в бедрах, что верхняя нога не сгибается и торчит вперед. На ногах черные туфли и белые шелковые носки. По-моему, он что-то имеет против цветных и шерстяных носков.

— Кто-то украл машину!

— Никто ее не украл. Я ее продал.

Он даже не отрывает глаз от газеты.

— Да ну тебя! Хватит валять дурака! Ты не мог ее продать! Кто бы ее купил!

— Твой дядя Ники заехал с одним из своих «друзей», и тому понравилась эта машина; он решил, что это авто настоящий уродец, и предложил мне стодолларовую бумажку. Что бы ты сделал на моем месте: нажил бед на свою голову из-за какой-то старой рухляди?

При этих словах он все-таки отрывается от газеты и смотрит на меня, затем переворачивает страницу, ударяет по ней ладонью, чтобы распрямить, и смотрит в сторону. Дядя Ники — старший брат моей матери. Я бросаюсь к ней.

— Это правда? Он что, действительно продал нашу машину одному из дружков дяди Ники, кому-то из этих гангстеров?

Мать гладит белье в дверном проеме между кухней и столовой. Ума не приложу, почему она всегда гладит именно здесь. Трудно представить себе более неподходящее место, ведь оно на самом проходе. Может, вы и догадаетесь, зачем она так; я, например, догадался. Ей хочется одновременно приглядывать за едой, которая готовится на плите, и в то же время болтать со своим стариком.

Она отвечает на итальянском — собственно, это креденциа, сицилийский диалект. Она всегда переходит на него, когда ей действительно есть что сказать. Это довольно глупо, потому что я понимаю все, что она говорит. Сам разговаривать на этой фигне я не могу, но все понимаю. И они это знают. Она велит отцу отдать мне деньги.

— Да он же не знает, что можно купить на сто долларов. Просто еще раз влипнет в какую-нибудь неприятность. Я положу деньги в банк. Когда они ему понадобятся, он сможет попросить их у меня. И довольно этого, хватит молоть чепуху.

Он меняет ноги местами, открывает и снова закрывает газету. Он любит читать ее сложенной вчетверо, словно едет в метро или в каком-то другом транспорте и не хочет занимать много места.

— Да половина вообще не мои деньги. Половина машины принадлежит Птахе.

Он старается на меня не смотреть. Подходит мать, выйдя из-за гладильной доски.

— Отдай ему деньги, Витторио. Ведь брать чужие деньги называется воровством.

Это опять на сицилийском диалекте. Старик поднимает глаза на мать и пристально на нее смотрит. Похоже, ему нравится быть таким большим дерьмом.

— Я ничего не должен ни ему, ни кому-либо другому. Эта машина моя, записана на мое имя. И я могу продать ее кому захочу.

Он делает паузу, чтобы выждать, пока его слова до нас дойдут. Потом наклоняется вперед и вытаскивает пачку денег. Вернее, свернутую из банкнот трубку, довольно твердую, он всегда хранит их таким образом в боковом кармане, причем большие купюры находятся сверху. Он отсчитывает пять десяток. Стодолларовая банкнота самая верхняя, но он вытаскивает из-под низа свои десятки. Деньги перехвачены у него резинкой — даже не аптекарской, а от трусов. Он протягивает мне пятьдесят баксов.

— На вот, передай это своему дружку с бегающими глазами. Я тебя предупреждаю, он еще втянет в неприятности. У этого чувака с головой не все в порядке.

Просто не знаю, что делать. Вот дерьмовая ситуация. Он опять сворачивает свои бумажки, натягивает на них резинку и сует обратно в карман. В другой руке он все еще держит пять завитых десяток. Я вовсе не хочу их брать. Стою без движения. Мать отворачивается — она сделала все, что могла, и понимает это. Мой старик доконает кого угодно, если возьмется за это как следует. Он смотрит на меня в упор тяжелым взглядом. Он еще не разъярен, но уже начинает заводиться.

— Ах, тебе они не нужны? Ну так не вздумай сказать своему дружку, что я не пытался передать ему его долю за это старое барахло.

И он, перекосившись на бок, тянется к карману. Я понимаю, что если бумажки опять туда попадут, мне их больше уже не увидеть. Я протягиваю руку и беру пятьдесят долларов. Он даже не слишком обращает на это внимание. Просто ворчит что-то вроде того, что я вечно готов его ограбить, и углубляется в газету.

Я срываюсь с места и бегу к Пташке. Когда я заканчиваю рассказ о том, что случилось, он просит меня рассказать обо всем еще раз. Потом заставляет меня снова пересказать отдельные места. Его глаза бегают из стороны в сторону, как сумасшедшие. Я пытаюсь отдать ему все деньги, но он соглашается взять лишь половину. Собственно, он берет две десятки и говорит, что когда я разменяю одну из оставшихся у меня, то возьмет из нее пять долларов. Но думает он явно о чем-то другом.

Он спрашивает, не могу ли я выяснить, кто именно купил нашу машину. Я отвечаю, что это вряд ли удастся. Если этот парень как-то связан с мафией, мы его никогда не найдем. Пташка говорит, что зайдет побеседовать с моим отцом. Прямо самоубийца какой-то. Я, понятное дело, пытаюсь его отговорить. Ведь ему все равно не удастся ничего сделать. Отец его убьет, он и так не питает к нему нежных чувств. Однако Пташку теперь уже не остановишь. Я заявляю, что вместе с ним к отцу не пойду: не хочу ходить весь заляпанный брызгами крови. Но Пташка уже закусил удила и не хочет ничего слышать.

Дверь открывает мать. Обычно на ее лице и так ничего не прочтешь, но тут она как-то особенно неулыбчива. Я стою поодаль, на ступеньке крыльца, и не тороплюсь подниматься. Птаха спрашивает, нельзя ли ему потолковать с моим отцом. Мать его впускает. Я обегаю дом и проникаю в погреб. Оттуда я пробираюсь на кухню. Мать все еще продолжает гладить, стоя в дверном проеме. Затаившись, я слышу голоса, доносящиеся из гостиной.

— Машину обратно? Да еще твою? Че ты хочешь этим сказать?

— Эту машину вы продавать не имели права, мистер Колумбато. Эта машина принадлежит Элу и мне. Мы ее продавать не хотели. Она стоит гораздо больше ста долларов.

— А ну, иди отсюда, щенок. Машину записали на мое имя, и я могу продать ее кому захочу. Пшел. Дай дочитать газету.

Птаха не трогается с места. Я догадываюсь, что мой старик начинает свирепеть. Он притопывает ногой, а это дурной знак. Вроде как если кот начинает подергивать или стучать хвостом. Мать ставит утюг стоймя и наблюдает.

— Мистер Колумбато, не могли бы вы назвать имя человека, который считает, что приобрел нашу машину?

Мой старик его попросту игнорирует. Нога его продолжает дергаться. А Пташка все стоит и никуда не уходит. Старик вот-вот сорвется с цепи. Мать оборачивается и просит увести Пташку, пока отец с ним что-нибудь не сделал. Я не могу сдвинуться с места. Пташка все стоит. Отец, не глядя на него, говорит:

— Слушай-ка, парень. Шел бы ты лучше отсюда, пока я не позвал копов!

— Благодарю вас, мистер Колумбато. Однако я собираюсь сделать это сам. Хочу заявить им о краже автомашины.

Вот так! Старик бросает газету на пол и вскакивает! Пташка даже ни на дюйм не попятился. Мой старик не слишком высокий, Пташка почти такого же роста, как он, однако весит отец раза в два больше. И он трясет кулаком прямо перед лицом у Пташки. Причем трясет настолько сильно, что его зачесанные назад и набриолиненные волосы то и дело подпрыгивают на затылке.

— Ты что, считаешь меня мошенником? Хочешь сказать, я украл это старое барахло?

Пташка смотрит прямо ему в глаза, будто кулака на линии его взгляда нет вовсе. А мне становится интересно, ударит его все-таки отец или нет. А Пташка стоит как вкопанный, даже не шелохнется. Словно врос в пол.

— Я полагаю, вы совершили ошибку, мистер Колумбато. Вы продали машину, которая вам не принадлежит. Поймите меня правильно. Если вы назовете имя человека, который ее купил, я смогу рассказать ему, что произошло, и вернуть деньги.

На какое-то время мой старик просто теряет дар речи. Глаза наливаются кровью. Я хорошо понимаю, что ему хочется схватить Пташку в охапку и выкинуть его за дверь, но у него закрадываются какие-то подозрения.

— Я ж те вдалбливаю, сынок. Парень, что купил машину, никогда не отдаст ее взад. Ежели ты его потревожишь, тебя зальют бетоном и ты враз очутишься на дне какой-нибудь речки.

Пташка продолжает, словно не слышал его слов:

— Если вы назовете мне его имя, мистер Колумбато, я смогу связаться с ним напрямую и не придется обращаться в полицию.

Тут отец начинает свой номер с тыканьем. Он может так сильно ткнуть пальцем в мягкое место пониже ключицы, что тебя точно пулей прошьет. Пташка сносит это невозмутимо и по-прежнему не сходит с места. Как будто старик тыкает его не в полную силу. Тот обалдело смотрит на Пташку, недоумевая. Мне видно, как его рука опускается все ниже и ниже, и я понимаю, что его так и подмывает врезать. Опять эта лабуда насчет неостановимой силы и несдвигаемого объекта.

— Видите ли, мистер Колумбато, у Эла и у меня есть подписанный мистером Шварцем чек о приобретении у него этой машины. Таким образом, официально это наша собственность.

Это уже полный бред. Шварц нам ничего не давал.

— Вы предложили зарегистрировать этот автомобиль и отвезти его на техосмотр, поэтому он на вас и записан, однако вы не являетесь официальным владельцем, ибо ничем не можете доказать, что он был приобретен вами. Эта машина по-прежнему является нашей собственностью. Так что если вы мне скажете имя человека, который ее купил, я просто смогу ему это объяснить.

Мой старик опять садится. Трудно даже поверить. А Пташка стоит, как стоял.

— Уверен, что купивший машину человек навряд ли захочет, чтобы этим делом занялась полиция. Это доставит много неприятностей всем.

Похоже, моего старика даже в жар бросило. На его лбу и над верхней губой заблестели капельки пота.

— Ну что ты суешь свой нос куда не надо, сынок? Ну хорошо, я пойду навстречу. — Он наклоняется набок, сует руку в карман и вытаскивает деньги. Отсчитывает еще пятьдесят баксов и протягивает их Пташке. Пташка не двигается с места. Старик машет деньгами у него перед носом. — Это все, что я выручил сам, сынок. Забирай и проваливай. Оставь меня, слышь?

Мать входит в комнату, забирает деньги и хватает Пташку за руку. Он идет вслед за нею, она уводит его на кухню. Лицо у моего приятеля белое как мел, губы синие, и его трясет. Мать говорит ему по-английски:

— Мальчик, лучше возьми деньги. Я достану еще — у дяди Эла, моего брата. Нам не нужно проблем. Сколько денег ты хочешь?

Пташка на нее смотрит, и на его глазах появляются слезы. Он берет у нее деньги и вручает мне. Кивает головой, спускается по лесенке, ведущей в погреб, а затем вылезает на задний двор. Я собираюсь последовать за ним, однако мать меня останавливает.

Когда я заканчиваю рассказывать эту историю, то обращаю внимание на то, как внимательно слушает Ринальди. Он смотрит прямо на меня, не отрывая глаз. Все время, пока я говорил, он кивал или давал понять как-то иначе, что слушает и что ему интересно. Мне становится трудно продолжать из-за переполняющих меня чувств. Нервы у меня еще не совсем в порядке.

Так вот, неделей позже мать дает мне еще сто долларов. Она буквально заставляет меня их взять и клянется, что получила их от брата. Ее брат даст ей хоть десять тысяч долларов, если она попросит, и даже не поинтересуется, зачем они ей нужны.

Все деньги я отдаю Пташке и говорю, что Ники расщедрился на две сотни. Дело в том, что в душе Пташка все еще кипятился. Он считал, что наша машина стоила по меньшей мере триста бачей, наводил справки о том, кто мог бы купить машину, и все подумывал, не заявить ли копам. Он даже писал в отдел регистрации транспортных средств, чтобы выяснить, на чье имя она теперь записана. Я говорил, что его убьют, но ему было совершенно наплевать. Ежели Пташке что-нибудь втемяшится, да еще если при этом ему ударит в башку моча, как теперь, то его уже ничем не прошибешь.

Около трех недель спустя я захожу к нему и застаю его возящимся со своими крыльями на заднем дворе. И вижу, что вся грудь у него в синячищах. Через несколько секунд до меня наконец доходит. Это мой старик его так истыкал. Тот вовсе не думал его жалеть. Просто Пташка при каждом тычке так быстро подавался вперед, что, наверное, чуть не ломал старику палец.

Я останавливаюсь. Не могу больше говорить. Да и не думаю, чтобы Ринальди просекал, о чем я веду речь. По правде сказать, я и за себя-то не до конца уверен.

— Слышь, Эл. Тебе точно следовало бы рассказать обо всем этом Вайсу. Может, до него что-то дойдет и он сможет помочь Пташке. Думаю, Вайс даже не знает, что его зовут Пташка.

— Только не я. И ты ему тоже не говори! Я бы предпочел, чтобы Пташка остался чокнутым, чем согласился, чтобы его вытащил такой засранец, как Вайс. Если бы я вдруг пришел в себя после долгого периода безумия и увидел рядом кого-нибудь вроде Вайса, я бы закричал, и меня бы потом до конца жизни мучили кошмары.

Вот здесь-то мне точно следовало бы спросить у Ринальди, что он думает о том, как становятся психами, но я этого так и не сделал. Как-то пришло в голову, что парень, должно быть, знает об этом не больше моего. Все мы отчасти психи, каждый по-своему. Тебя начинают так называть лишь в том случае, если ты становишься кому-то поперек дороги. А иногда ты просто не в силах более держать это в себе, тогда ты рассказываешь кому-нибудь, что у тебя поехала крыша, и о тебе начинают заботиться.