В Гарварде, где я начал работать с осени 1956 года, считалось, что это лучший университет в Соединенных Штатах. Несомненно, что это был старейший университет с самым большим бюджетом, и у него были все возможности собрать в своих стенах таких именитых сотрудников, какими не могло похвастаться ни одно учреждение на планете. Прежде чем дать кому-либо постоянную ставку, в Гарварде собирали группу выдающихся специалистов в соответствующей области, которые сообщали президенту, насколько высоким рангом обладает предложенный кандидат среди его коллег во всем мире. Использование таких специальных комитетов началось во время президентства Джеймса Конанта, именитого химика-органика и лишь второго в истории ученого, возглавлявшего Гарвард. Приняв бразды правления от Лоуренса Лоуэлла в 1933 году, он руководил Гарвардом в течение двадцати лет, в 1953 году подав в отставку, чтобы стать верховным комиссаром от США в оккупированной Германии, а затем послом США в Германии. Конант, глубоко вовлеченный в военные исследования, которые помогли Соединенным Штатам победить во Второй мировой войне, ухватился за происходившие улучшения научного потенциала страны, чтобы соответственно повысить планку на отделениях математики, физики и химии Гарварда.

На отделении биологии Гарварда работало несколько ученых мирового класса, среди которых особенно выделялись специалист по биохимии зрения Джордж Уолд и авторитет в области эволюции Эрнст Майр. Но слишком многим сотрудникам отделения были свойственны приземленные взгляды, не соответствующие качеству подготовки большинства гарвардских студентов. Более чем характерен был бескрылый вводный курс биологии. Этот курс был переполнен скучными фактами, которые должны были заучивать записавшиеся на курс студенты, преимущественно будущие медики. Он был так безнадежно уныл, что был год, когда студенты, составлявшие "Конфиденциальный путеводитель", написали в нем про одного из преподавателей этого курса, что ему неплохо было бы застрелиться.

В отличие от Калтеха, где главной биологической дисциплиной была генетика, на отделении биологии Гарварда, которое тогда возглавлял педантичный специалист по ископаемым насекомым из янтаря Фрэнк Карпентер, все области биологии считались ничуть не важнее других. Его заместителем был тоскливый выпускник Родес-колледжа Орин Сандаски, вместе с которым Карпентер неуклюже надзирал за повседневной жизнью в массивном пятиэтажном здании биологических лабораторий. Это здание в георгианском стиле было построено в начале тридцатых на деньги, выделенные комиссией по общему образованию Фонда Рокфеллера, члены которой хотели, чтобы это пожертвование послужило науке, а не образованию. Отсутствие в Биолабораториях достаточно большой лекционной аудитории было, таким образом, не ошибкой, а делом принципа.

К тому времени как в 1932 году началось строительство Биолабораторий, наступила Депрессия, и средства на отделку северного крыла так никогда и не материализовались. Двадцать пять лет спустя фабричного вида длинные пустые этажи этого крыла представлялись отличным местом для расцвета в Гарварде биологии, основанной на изучении ДНК, если бы университет счел это нужным. Не менее важно было то, что многим из старших сотрудников отделения было недалеко до пенсии. Их просторные угловые кабинеты, связанные с помещениями секретариата, которые в менее престижном учреждении сами были бы достаточно велики для профессоров, должны были скоро освободиться. В Биолабораториях не было и столовой, и в полдень вся знать отделения отправлялась в профессорский клуб георгианского стиля на Куинси-стрит. Там старшие сотрудники неизменно обедали в своей собственной компании вокруг одного и того же прямоугольного стола у входа в главный обеденный зал. Большинство разговоров было посвящено административным мелочам, а не идеям, а главным блюдом из тех, что заказывались по меню, был стейк из конины — гордый пережиток сурового военного времени. В стороне от главного обеденного зала находился другой зал, в который обычно входили снаружи через отдельный вход, предназначенный для гостей женского пола. Среди сотрудников гарвардского факультета искусств и наук женщин тогда почти не было.

Стены коридоров, казалось, не красили уже по меньшей мере лет десять, и единственным, что оживляло здание Биолабораторий, были два громадных бронзовых носорога, стоявших по обе стороны главного входа. Их изваял друживший с президентом Лоуэллом талантливый скульптор, сделавший также фризы с изображением животных, обрамляющие двор Биолабораторий. Представление о биологии, которое передавали эти скульптурные изображения, хорошо сочеталось с задачей расположенного неподалеку отделения географических исследований. На его крыше по-прежнему стояла радиоантенна для поддержания связи с сотрудниками, находившимися вне пределов западной цивилизации. Но этого отделения больше не было. По слухам, президент Лоуэлл пришел в ужас, узнав, что некоторые из сотрудников отделения были гомосексуалистами. В итоге в красивом одноэтажном кирпичном здании размещался теперь центр исследований Дальнего Востока, где правили авторитетные специалисты Джон Кинг Фэрбенк и Эдвин Райшауэр.

Еще ближе к Биолабораториям по Дивинити-авеню располагался Семитский музей, средства на создание которого выделил в конце Первой мировой войны банкир Якоб Шифф, чтобы способствовать изучению древней еврейской культуры. Но теперь большинство из помещений музея занимал руководимый Бобом Боуи и Генри Киссинджером Гарвардский центр международных отношений (Harvard Center for International Affairs, HCIA), сокращенное название которого указывало на секретный источник его государственного финансирования, заинтересованный в том, чтобы в Гарварде получали образование будущие лидеры свободного мира.

На дальнем конце окруженного вязами двора перед Биолабораториями стояло здание, когда-то служившее главным общежитием гарвардской Школы богословия. Говорят, что в начале XIX века в нем жил Ральф Уолдо Эмерсон. Но подобные исторические факты мало заботили Джеймса Конанта, во время президентства которого роль Школы богословия в протестантском теологическом образовании, и без того давно ставшая незначительной, сократилась почти до нуля. Но перед самым моим переездом в Гарвард религия здесь возродилась с новой силой в связи с назначением Натана Марша Пьюзи следующим президентом Гарварда. Пьюзи родился в Айове в 1907 году и изучал Античность в Гарварде, где в возрасте тридцати лет получил степень доктора философии. Он преподавал в Колледже Лоуренса, в Колледже Скриппса и в Уэслианском университете, после чего в 1944 году вернулся в Висконсин, где стал президентом Колледжа Лоуренса. Там он в послевоенное время прославился тем, что выступал против политики младшего сенатора от штата Висконсин Джозефа Маккарти. Избрав его преемником Джеймса Конанта, пять членов Гарвардской корпорации считали, что тем самым они усиливают значение нравственной составляющей высшего образования. Их не слишком заботило, что сам Пьюзи не обладал почетным интеллектуальным званием сотрудника Гарварда. Впоследствии они молча осознали, что его труды ничем особенным не блистали и что его выступления перед студентами и сотрудниками не несли в себе ни света просвещения, ни искры вдохновения. И библиотека, которую им впоследствии предстояло построить в его честь, была устроена под землей и предназначена для хранения архивов.

К чести Пьюзи, он последовал совету Корпорации назначить первоклассного декана факультета искусств и наук. Понимал ли он тогда, что, выбирая Макджорджа Банди, выбирает человека, который будет показывать более высокий класс, чем он сам, везде, где их пути будут пересекаться, мы никогда не узнаем. Банди родился в бостонской семье голубых кровей и пришел в Гарвард через Гротон и блестяще оконченный бакалавриат в Иеле. В Гарварде он первоначально был младшим стипендиатом Гарвардского общества стипендиатов, затем стал работать на отделении государственного управления и получил постоянную ставку к тому времени, как стал важнейшим из гарвардских деканов. Все назначения на факультете искусств и наук были в его ведении, и именно он выбирал участников каждого специального комитета, на заседаниях которых он и президент Пьюзи неизменно присутствовали.

Крайне маловероятно, что Банди сыграл какую-то роль в злополучном решении Пьюзи, принятом на втором году его президентства, отказать студенту-еврею, просившему разрешить ему вступить в брак во впечатляющей Мемориальной церкви Гарварда, построенной в двадцатые годы в память об американцах, павших в Первой мировой войне. Это решение Пьюзи вызвало бурю возмущения со стороны сотрудников. Представительная делегация пришла в его кабинет, чтобы сказать ему, что двери гарвардской церкви должны быть открыты для людей любой веры, а не только для христиан. Это требование имело печальную историческую подоплеку.

Много лет назад существовала практика не допускать евреев к работе в Гарварде. Сотрудники, пришедшие к президенту, были полны решимости не повторить проявления нетерпимости, запятнавшей прошлое Гарварда. Почувствовав, что пахнет скандалом, который грозит разрушить тот нравственный авторитет, за который его и назначили президентом, Пьюзи отменил свое решение, и об этом инциденте постепенно забыли.

Однако президенту было больно слышать, что его первоначальное решение, которое он считал очередным подтверждением давнего протестантского наследия Гарварда, было проявлением антисемитизма. С того момента Пьюзи больше не видел в своих сотрудниках союзников и держался на расстоянии от них все оставшиеся восемнадцать лет своего президентства. Дружбы он и его жена Энн искали среди представителей руководства. Лето они проводили в Сил-Харбор на острове Маунт-Дезерт в штате Мэн, неподалеку от дома Дэвида Рокфеллера, который вскоре возглавил совет смотрителей Гарварда. Оба этих руководителя придавали одинаково большое значение религии: Рокфеллер однажды пожертвовал немалую сумму на укрепление штата сотрудников Школы богословия.

Моему решению перейти из Калтеха в Гарвард способствовала растущая дружба с химиком Полом Доути; он работал в здании Лаборатории Гиббса прямо напротив Биолабораторий, по другую сторону Дивинити-авеню. Пол, учившийся первоначально физической химии, а затем химии полимеров, начал физико-химические исследования ДНК лишь после того, как в 1948 году перешел в Гарвард. Будучи на восемь лет меня старше, он как раз получил постоянную ставку профессора, когда я только начал работать в Гарварде. К счастью для меня, он был одним из горстки сотрудников, к которым Макджордж Банди регулярно обращался за советом. Хотя многие гарвардские биологи не были уверены, подходит ли мне больше их отделение или отделение химии, Банди от Пола знал, что я настоящий биолог, и надеялся, что я помогу поднять отделение биологии на уровень, сравнимый с высоким уровнем отделений химии и физики.

Недавно в университете была сформирована комиссия по ученым степеням в области биохимии, члены которой отбирались из числа подходящих кандидатур с отделений биологии и химии. Это убеждало меня в том, что моя работа в Гарварде не будет целиком зависеть от прихотей старомодных биологов. Став членом этой комиссии от отделения биологии, я принял участие в наборе первой группы студентов магистратуры и в выборе подходящих курсов для их первого года обучения. Первым студентом, у которого я стал научным руководителем, был Боб Райзбрау, принятый в магистратуру отделения биологии. Степень бакалавра он получил в Корнелле, где специализировался преимущественно на орнитологии. Теперь же он был увлечен ДНК, и я решил, что лучшим введением в эту область для него может стать работа над диссертацией о свойствах фага фx174, тогда считавшегося самым маленьким из всех известных фагов. Соответственно маленькими могли оказаться и его молекулы ДНК, и тогда они прекрасно подходили для изучения физико-химическими методами, которые применял Пол Доути. Впоследствии я дал моему первому студенту-биохимику, Джулиану Флейшману, задание определить размеры молекул ДНК намного более крупного фага Т2. Каждая частица фага Т2 предположительно содержала несколько молекул ДНК, соединенных вместе за концы белковыми мостиками. Изучение этих молекул могло дать хорошую модель того, как организовано хранение ДНК в хромосомах клеток высших организмов.

Когда Пол Доути сурово предупредил меня, что решения о предоставлении постоянной ставки часто основаны на оценке преподавательских успехов, я понял, что не могу позволить себе дать старомодным биологам повод считать, что мне могла бы лучше подойти работа в чисто исследовательском учреждении или в медицинской школе. Поэтому в первые месяцы работы я уделял особенно много внимания своим преподавательским обязанностям. Я все время боялся, что в моей памяти не окажется достаточно материала, чтобы заполнить им следующий час занятий, поэтому тщательно готовил для себя конспект каждой следующей лекции. Благодаря этому я мог раздавать слушателям моего курса по вирусам, в основном продвинутым студентам колледжа, копии этих конспектов, тем самым избавляя их от необходимости за мной записывать. Однако лишь немногие из студентов пользовались этим предложением, большинство же продолжали с ученическим усердием делать записи, так что по их лицам никак нельзя было сказать, следят ли они за ходом моих рассуждений. К счастью, большинство из них не завалили часовой экзамен в середине семестра. Я помнил, как много дали мне семестровые работы, которые я писал в Индианском университете, и попросил своих студентов написать от десяти до пятнадцати страниц о чем-нибудь в моем курсе, что им особенно понравилось.

Поначалу я надеялся включиться в общественную жизнь Гарварда за счет того, что буду жить в одном из больших корпусов для студентов колледжа. Эти здания были воплощением стремления президента Лоуэлла построить между Гарвард-Ярдом и рекой Чарльз копии кембриджских и оксфордских колледжей. Как и положено, в них в специальных квартирах из нескольких комнат жили молодые неженатые "доны". Я спросил председателя моего отделения, Фрэнка Карпентера, могу ли я поселиться в одном из них, и он посоветовал попробовать Леверетт-хаус, которым заведовал эмбриолог Ли Хоудли. Хотя Ли давно уже перестал даже делать вид, что он ученый, у меня не было оснований предполагать, что он окажется столь же плохим домоправителем. Однако я очень скоро открыл для себя, что студенты колледжа отнюдь не предпочитали другим корпусам Леверегт-хаус, известный тогда под названием "Кроличья клетка", и что его так называемый "высокий стол" был прямой противоположностью тому, который я знал по Кембриджу. Мы ели те же скучные блюда, что и студенты, а темы для разговоров задавал господин Хоудли, не способный ни на глубокие мысли, ни на легкомысленность.

Этот эрзац "высокого стола" не имел бы такого значения, если бы мне досталась достойная квартира. Но мои окна смотрели отнюдь не на реку Чарльз, а лишь на матовое стекло ванной комнаты домоправителя. Не прибавило мне оптимизма и последующее признание Хоудли, что он предоставил мне жилье, которое, возможно, больше подходило для собаки. У меня не было причин немедленно уведомить его о переезде, когда я переселился в однокомнатную квартиру, которую удалось выбить в большом здании, расположенном неподалеку на Фрэнсис-авеню. Моя первая лаборантка, Селия Гилберт, дочь журналиста-радикала Иззи Стоуна, сказала мне, что у дружившей с ее отцом Хелен Лэнд есть в доме неподалеку свободная квартира. Это была одна из нескольких маленьких квартир, которые, как я позже понял, сдавались преимущественно людям, связанным с левым движением. Когда я въезжал в свою новую квартиру, журналист Джонатан Мирски как раз выезжал из того же дома. Его квартиру потом занял магистрант с отделения государственного управления Джим Томсон, которого я встретил вновь, когда он стал членом Национального совета безопасности.

Я приехал в Гарвард по-прежнему неженатым, и поэтому меня более чем интересовало все происходившее в женском Рэдклифф-колледже, раньше отдельном от Гарварда. До домов, где жили его студентки, было меньше мили, и после войны все занятия в обоих колледжах уже стали совместными. Только студенческая Библиотека Лэмонта по-прежнему оставалась исключительно женской. Куда пойти, чтобы встретить девушек из Рэдклиффа, было непонятно, потому что на их вечеринки, казалось, никогда не приходили те, в чьей компании хотелось показаться на людях. К счастью, у генетика Джека Шульца была дочь Джилл, которую я знал еще по Колд-Спринг-Харбор, и теперь она училась на последнем курсе Рэдклифф-колледжа и жила в небольшом деревянном домике за пределами кампуса на Массачусетс-авеню. Вскоре я познакомился с несколькими ее соседками по дому и постепенно завоевал доверие, позволявшее мне заглядывать к ним без приглашения на кофе после ужина.

Меня никогда не радовала перспектива все время есть одному в профессорском клубе, и я охотно принимал приглашения на ужин к Полу Доути. Он и его жена жили теперь на расстоянии меньше тысячи футов от его лаборатории, в огромном доме с мансардной крышей на Киркланд-плейс. Меня очень поддерживали приглашения на ужины к Уолли и Селии Гилберт, чья квартира тоже находилась поблизости. Мы познакомились за год до этого в Кембриджском университете, куда Уолли, молодой физик-теоретик, перебрался из Гарварда. Зная, что они вскоре снова вернутся в Гарвард, как Уолли получит доктора философии, я предложил Селии, которая до этого училась английскому в Смит-колледже, работу в моей лаборатории начиная с осени. Селия даже монотонные лабораторные манипуляции сопровождала весьма колкими репликами. Но, проработав в Биолабораториях всего четыре месяца, она слегла с мононуклеозом. Болезнь лишила ее постоянной ставки в моей лаборатории. Может быть, ее немного утешило то, что ей больше не приходилось тревожиться о правильном разведении взвеси фагов в миллион и более раз.

Хитрые разговоры вновь начались в марте, когда из Кембриджа прибыл Альфред Тиссьер на своем "бентли". Он вскоре нашел себе комнату в доме на Брэттл-стрит и взялся найти нам новую лаборантку на место Селии. К счастью, работой в нашей лаборатории заинтересовалась Кейти Койт, у родителей которой Альфред снял комнату. Узнав, что Кейти не только умна, но и увлечена скалолазанием, Альфред убедил ее стать профессиональным мастером на все руки в нашей лаборатории. Кейти впервые довелось заняться наукой, но, жизнерадостная и здравомыслящая, она вскоре стала незаменимой.

Зарплату Альфреда покрывал грант, полученный мною от Национального научного фонда на исследование рибосом бактерий. Эти средства позволили также купить препаративную ультрацентрифугу Spinco, нужную нам для отделения рибосом от других компонентов бактериальных клеток. Нам требовалась также и более дорогая аналитическая ультрацентрифуга Spinco, чтобы измерять скорость оседания рибосом, но на это возможностей моего гранта не хватало. К счастью, такая центрифуга была в нашем распоряжении благодаря специалисту по химии белка Джону Эдсаллу, работавшему этажом выше.

По вечерам я обычно снова возвращался в лабораторию, проведя там до этого и несколько дневных часов. Приходя во внеурочное время, мы должны были расписываться в учетной книге у ночного охранника. Для существования этой книги не было никаких разумных оснований, не считая того, что с ее помощью можно было уличить неверного мужа во лжи относительно его вечернего местопребывания. Придя в лабораторию однажды вечером, я с радостью обнаружил, что эта книга пропала, что не привело ни к каким нежелательным последствиям для надлежащей работы корпуса. Более огорчительно было то, что библиотеку запирали на замок после ухода домой сурового библиотекаря. Хотя у сотрудников и были ключи, у студентов их не было, и они не могли заниматься по вечерам и в выходные. Мои настойчивые прошения о том, чтобы отделение нанимало для охраны входа студентов, в конце концов привели к тому, что эта реформа ко всеобщему благу состоялась.

По воскресеньям Натан Пьюзи регулярно приглашал сотрудников Гарварда с супругами на чай с пирожными в свой величественный Президентский дом. Пол Доути уговорил меня попробовать прийти на одно такое мероприятие, и однажды, когда мои лекции в осеннем семестре уже подходили к концу, я с некоторой неловкостью явился к парадному входу этого здания. Служанка провела меня в главную гостиную, где я представился Натану Пьюзи и его жене, после чего проследовал дальше, где мне встретились шведский богослов Кристер Стендаль, которому было под сорок, и его моложавая жена Брита. Стендаль был ценным приобретением для Школы богословия, которую Пьюзи стремился возродить. Сильные, угловатые, слегка неправильные черты его лица напомнили мне неспокойного священника из фильма Ингмара Бергмана. Разговаривая с ним и его женой, я связывал его разумную открытость с тем, как сложно устроена жизнь, но все же был не в состоянии даже притвориться, что интересуюсь евангелистом Матфеем, о котором он недавно написал ученый труд. Позже ко мне подошла Энн Пьюзи, и я с облегчением перешел на разговор о своем обучении в Чикаго и о том, как рад я был тому, что попал в число сотрудников Гарварда. Одновременно с этим я пытался расслышать, что наш президент говорил другим гостям. Позже, выходя на Куинси-стрит, я раздумывал, может ли хотя бы какая-нибудь тема разговора вызвать у него оживленную реакцию.

Впоследствии, во время ежемесячных встреч сотрудников факультета искусств и наук, мне лучше удавалось разобраться в чувствах, занимавших то, что он считал своей душой. Мы всегда обращались к Банди, чтобы он намеком дал понять, чего нам ждать от Пьюзи. Казалось, Пьюзи оживал лишь тогда, когда ему доводилось вручать почетные дипломы магистра искусств новоиспеченным сотрудникам с постоянной ставкой, получившим свои настоящие степени в других университетах. Считалось, что этот обряд благословения нужен Гарварду затем, чтобы каждый из его сотрудников в равной степени чувствовал, как его ценят.

Моя социальная жизнь в Гарварде по-прежнему оставляла желать лучшего. Перед самым Рождеством я полетел в Лондон, а затем поехал на поезде встречать Новый год к Дику и Наоми Митчисон на мыс Кинтайр в Хайлэндс.

За сбором вируса табачной мозаики в 1958 году. Слева направо: Джулиан Флейшман, Кейти Койт, Джон Мендельсон и Чак Курланд.

В первый раз я посетил их дом в Каррадейле пятью годами раньше, когда меня пригласил их младший сын Эврион, который тогда работал в Оксфорде над диссертацией, посвященной иммунному ответу. Мать Эвриона была известной писательницей, придерживавшейся левых убеждений, и в их доме я вновь мог рассчитывать на участие в интеллектуальных вечерах, долгих прогулках по болотистым пустошам, горячих спорах — больше о политике, чем о науке — и на обильную, хотя и не особенно изысканную пищу. В любом случае я знал, что это понравится мне намного больше, чем возвращение в небольшой домик среди песчаных дюн Индианы, куда переехали родители после того, как моя сестра окончила колледж Чикагского университета. Мне еще предстояло пожалеть о том, что я не послушался сыновнего долга, когда моя мать, которой было всего пятьдесят семь, умерла от внезапного сердечного приступа вскоре после праздников. Ей так и не довелось посетить Гарвард, чтобы увидеть меня в почетном звании его сотрудника. Когда я приехал домой на похороны, мне стало ясно, что отец едва ли когда-нибудь полностью оправится от этой неожиданной утраты.

В конце июля я был рад возможности взять отца с собой, отправившись на остров Скай, куда меня пригласили быть свидетелем жениха на свадьбе Эва Митчисона и Лорны Мартин. На этой свадьбе мне впервые представился случай познакомиться с высокоинтеллектуальным научным руководителем Эва — Питером Медаваром. Он приехал из Лондона вместе со своей женой Джин, женщиной волевой, а также дочерью Кэролайн, умной девушкой, которая намеревалась поскорее сбежать оттуда, чтобы не встречаться с молодым человеком, которого ей хотели сосватать родители. Посреди праздника я без особого труда похитил Кэролайн и совершил с ней поездку на машине среди диких красот острова Скай, продлившуюся достаточно долго, чтобы Питер и Джин забеспокоились, не решили ли мы с Кэролайн, что созданы друг для друга. Но на ближайшие несколько недель у нее были другие таны. А я, проводив отца на самолет до Чикаго, предвкушал встречу в Тоскане с путешествовавшей в то время по Европе девушкой из Рэдклиффа, с которой я познакомился в домике за пределами кампуса на Массачусетс-авеню. Несколько писем, отправленных из предыдущих точек ее маршрута, уверили меня, что мне уготована теплая встреча, когда наши дороги наконец пересекутся в Ассизи. Но, пока мы рассматривали фрески Джотто на стенах базилики XV века, я почувствовал, что сердце ее уже кем-то занято. Впоследствии я узнал, что ее сразил молодой преподаватель Античности.

Еще до моего отъезда в Европу все шло к тому, чтобы взять на отделение биологии высококлассного генетика. Задача отхватить такого человека была поставлена еще в конце сороковых, когда Гарвард пытался безуспешно переманить Трейси Соннеборна из Индианы. Теперь вводный курс генетики вел Пол Левин, недавно получивший, не без некоторых затруднений, постоянную ставку. Выдвигая его на соискание постоянной ставки, старшие сотрудники отделения хотели отметить прежде всего его признанные успехи в преподавании, поскольку его научные опыты с дрозофилами не представляли собой ничего выдающегося. Учитывая, что Банди был известен своим твердым намерением помешать морально устаревшим сотрудникам поддерживать на отделении биологии присущий им дух посредственности, повышение, которое получил Левин, указывало на что-то вроде компромисса между Банди и Пьюзи. В письме, направленном администрацией факультета отделению биологии, говорилось, что Левин будет назначен на постоянную ставку только при условии, что следующее постоянное место на отделении будет зарезервировано для генетика с научными достижениями мирового класса. Поначалу я опасался, что они отыщут кандидата, не лишенного талантов, но еще не чувствующего необходимости смотреть на вещи в свете двойной спирали. К счастью, мои опасения оказались более чем напрасны.

Организованная впоследствии на отделении комиссия поставила первым номером в своем списке Сеймура Бензера из Университета Пердью, специалиста по генетике фагов и уже тогда моего близкого друга. Решающую роль в этом сыграл в высшей степени одобрительный отзыв Пола Мандельсдорфа, специалиста по генетике кукурузы, о докладе, сделанном недавно Бензером на Международном генетическом конгрессе в Торонто. В течение нескольких дней после того, как Сеймур приехал в Гарвард, чтобы прочитать лекцию о полученной им подробной генетической карте гена хг фага Т4, мои старшие коллеги по отделению биологии единогласно проголосовали за его назначение. Сеймур был, разумеется, заранее извещен о намерениях отделения. Мы с Полом Доути сказали ему, что было совершенно невероятно, чтобы какая-либо разумно подобранная специальная комиссия не утвердила его в звании сотрудника Гарварда.

Альфред Тиссьер теперь остался без своего "бентли". В июле он собирался жениться в Колорадо на такой же волевой, как и он сам, Вирджинии Уокоб, девушке шотландского происхождения из Денвера, с которой он познакомился в Калтехе, куда отлучился на год из Королевского колледжа. Он не мог позволить себе содержать и жену, и "бентли", которому вскоре мог понадобиться капитальный ремонт двигателя, а зарплата Альфреда в Гарварде была несколько меньше моей. Теперь владельцем его "бентли" стал более щедро оплачиваемый профессор школы права.

На то, чтобы собрать специальный комитет, потребовалось больше времени, чем ожидалось, и только в начале февраля 1958 года Сеймур получил официальное предложение и приглашение вновь приехать в Гарвард для встречи с Банди. Он хотел удостовериться, что администрация намерена и в дальнейшем поддерживать подход к биологии, основанный на изучении ДНК. Меня очень обеспокоило, что Сеймур не принял это предложение незамедлительно, вероятно, опасаясь большей преподавательской нагрузки, чем была у него в Университете Пердью. Поэтому я испытал огромное облегчение, когда в начале следующей недели Банди позвонил мне и радостно сообщил, что у него на столе лежит полученное от Сеймура письмо, извещавшее о согласии. Вскоре после этого я отправился в Университет Иллинойса в Урбане в качестве приглашенного по стипендии Джорджа Миллера лектора на курс бактериологии, наконец убежденный в том, что дни устаревших подходов на гарвардском отделении биологии сочтены. Приглашение мне организовал Сальва Лурия, который к тому времени уже больше пяти лет был профессором в Урбане. Прочитанные мною лекции о репликации макромолекул и о росте клеток были репетицией лекций, которые я планировал впоследствии читать гарвардским студентам колледжа. В Урбане я на три недели с удовольствием погрузился в кипевшую там научную жизнь, вдохновлявшую меня на новые исследования. Особенно приятно мне было общаться с безумно увлеченным миниатюрным Солом Шпигельманом, который в то время тоже уделял особое внимание изучению рибосом.

Прилетев в Бостон в состоянии интеллектуального восторга, по прибытии в Гарвард я тут же рухнул с небес на землю. Сеймур Бензер сообщал о болезни сердца, которая заставляла его изменить свое решение о переходе в Гарвард. Оставаясь в Пердью, где он почти не был обременен необходимостью преподавать, он подвергал себя меньшей нагрузке, чем в Гарварде, а ему нужно было позаботиться о своем здоровье. Вызванное этой новостью разочарование было бы совсем невыносимым, если бы Эв Митчисон не приехал в Гарвард на весенний семестр, чтобы прочитать углубленный курс иммунологии. К моему большому удовольствию, Эв и его молодая жена Лорна, а также Альфред Тиссьер и я временно заняли большой дом Пола Доути на Киркланд-плейс, пока Доути и его жена проводили годичный отпуск, давно причитавшийся Полу, в другом Кембридже. Рядом с моим MG TF под окнами главной спальни дома Доути был припаркован купленный Альфредом себе в утешение новый, блестящий седан "альфа-ромео".

Если бы Доути не прилетал время от времени из Англии, чтобы проследить за работой своей постоянно растущей лаборатории, мой прямой путь связи с Макджорджем Банди оказался бы отрезан в то самое время, когда он был мне особенно нужен. Почти без предупреждения я узнал, что вскоре должен собраться специальный комитет для одновременного обсуждения повышения Эдварда Осборна Уилсона и меня с должности старшего преподавателя (assistant professor) до адъюнкт-профессора (associate professor) с постоянной ставкой. Первоначально на отделении биологии вовсе не собирались рассматривать мою кандидатуру на год раньше положенного срока. Прежде всего их заботил Уилсон, которому нужно было дать повышение, чтобы он не перешел в Стэнфорд, где ему предлагали такую же ставку. Получив образование натуралиста в колледже у себя в Алабаме, Эд переехал на север в Гарвард, чтобы там получить степень доктора философии. Продемонстрировав свои блистательные способности исследованиями муравьев и их поведения, он был выбран младшим стипендиатом, что тогда считалось наилучшим первым шагом к тому, чтобы в конечном итоге получить постоянную ставку. С тех пор как я приехал в Гарвард, нам редко находилось о чем поговорить: я был со Среднего Запада, он с Юга, он был самый настоящий натуралист, а я не знал о муравьях ровным счетом ничего, утратив к тому времени мой первоначальный интерес к поведению животных. Но обширные музеи былой славы Гарварда не должны были пропасть, и, похоже, Уилсон вполне мог обладать умом и энтузиазмом, необходимыми для продвижения эволюционной традиции Гарварда в будущее.

Поскольку мои научные достижения уже получили международное признание и никто не мог обвинить меня в том, что я увиливал от своих преподавательских обязанностей или не выполнял их как следует, Пол Доути считал, что справедливость требует: на отделении биологии должны определиться, хотят ли они, чтобы я стал их постоянным сотрудником. Банди с радостью согласился и в одностороннем порядке проинформировал отделение биологии, что он и мистер Пьюзи хотели бы рассмотреть и мою кандидатуру наряду с кандидатурой Эда Уилсона. Предложение, полученное Уилсоном из Стэнфорда, требовало скорого ответа, поэтому специальный комитет был сформирован даже раньше, чем состоялось голосование на отделении, перед самым днем моего рождения (6 апреля), когда мне исполнилось тридцать лет. Через одного из членов комиссии, проницательнейшего Уоррена Уивера, отвечавшего в Фонде Рофеллера за науку, Пол вскоре узнал, что решение комиссии было благоприятным для нас обоих. К тому времени Банди уже сообщил отделению биологии, что он получил от президента Пьюзи разрешение повысить в должности не только Уилсона, но и меня. Поэтому на следующий день Фрэнк Карпентер собрал старший преподавательский состав отделения, чтобы узнать, согласятся ли они с решением специального комитета.

Объявление о цикле лекций «Репликация макромолекул и рост клеток» в Гарварде.

Я очень беспокоился, что многие из этих динозавров проголосуют против меня. И в самом деле, большинство из них проголосовали против, предпочтя на год отложить решение о моем повышении. Узнав об этом от Эрнста Майра, который благоразумно умолчал, кто именно голосовал против, я не мог сдержать своего возмущения. Удалившись в дом Доути прежде, чем у меня вырвалось бы непечатное ругательство в присутствии слишком многих студентов магистратуры, я во взвинченном состоянии ждал ужина, на который должны были прийти Пол Доути и Дэн Мазия, зоолог из Беркли. За ужином Дэн попытался меня утешить, сказав, что у них в Беркли никогда не стали бы пытаться отклонить решение, которое было настолько неизбежным. Атмосфера была мрачной, Пол Доути, пытаясь спасти вечер, заверил меня, что пока игра не окончена, она не окончена. Если Макджордж Банди позволит одному из второсортных отделений своего факультета пренебрегать его мнением, его власть пошатнется. Пол советовал мне по возможности воздержаться, хотя бы до поры до времени, от грубых выпадов в адрес коллег по отделению.

Конечно, наступившие выходные я провел в напряжении, думая, какого же цвета дым пойдет из здания факультетской администрации. К моему глубокому облегчению, Банди перешел в наступление, сообщив Фрэнку Карпентеру, что пока отделение биологии не даст мне повышения, оно может не рассчитывать на новые постоянные ставки или нецелевое финансирование со стороны декана. Вскоре те профессора, которые еще несколько дней назад были категорически против моего утверждения, сочли, что они слишком поспешили с выводами. Еще раз все обдумав, теперь они готовы были охотно поддержать рекомендацию специального комитета.

Мне было легче от того, что теперь не придется решать, предлагать ли свою кандидатуру отделению химии, однако не особенно радовался этой победе. Но мне было сложно не оценить мысль, позже высказанную Сеймуром Бензером, — затруднения, сопутствовавшие моему повышению, лишний раз убедили его, что он правильно поступил, когда решил отказаться от перехода в Гарвард. Жизнь слишком коротка, чтобы проводить ее на одном отделении с примадоннами, чьи скудные достижения едва ли дают им право гордиться даже тем, что они сделали когда-то в прошлом. И все же я не сожалел о Гарварде. Я все лучше понимал, что качество студентов значит намного больше, чем качество коллег по отделению. А в этом отношении Гарвард не в чем было упрекнуть.

Усвоенные уроки

1. ГОВОРИТЕ НА ЛЕКЦИЯХ О СВОИХ ИССЛЕДОВАНИЯХ

Осенью 1956 года о ДНК было не так много известно, чтобы посвящать ей отдельный курс. Поэтому я предпочел рассказывать о ДНК в контексте курса по вирусам, в ходе которого я мог сравнивать элегантные эксперименты группы по фагам со старомодными подходами специалистов по вирусам растений и животных. Студенты магистратуры проходили самоотбор в соответствии с тем, насколько их привлекали мои молекулярные идеи. Читая их семестровые работы, я мог отметить тех, кто обращал внимание на важные темы и не переводил бумагу на изложение ничтожных.

2. ТРЕБУЙТЕ ОТ СТУДЕНТОВ УМЕНИЯ ВИДЕТЬ ДАЛЬШЕ ИЗЛАГАЕМЫХ ФАКТОВ

Если требовать от способных студентов лишь умения отрыгивать факты и идеи, усвоенные от других, это не подготовит их к жизни за пределами учебных аудиторий. Поэтому на своих экзаменах я все чаще задавал вопросы, требующие оценить правдоподобие гипотетических заголовков из New York Times и Nature. Например, стоит ли верить сообщению, что был обнаружен вирус, способный размножаться вне клеток в среде, в которой содержатся исключительно низкомолекулярные предшественники ДНК, РНК и белков? Любой студент, ответивший на этот вопрос утвердительно, тем самым показал бы, что не уловил самой сути моего курса, и я не посоветовал бы ему выбирать естественнонаучную карьеру. К счастью, на этот вопрос все отвечали правильно.

3. ПООЩРЯЙТЕ СВОИХ СТУДЕНТОВ ОСВАИВАТЬ ПРЕДМЕТЫ, ПО КОТОРЫМ ВЫ НЕ СПЕЦИАЛИСТ

Лучший способ подготовить студентов к самостоятельности, к которой все они стремятся, состоит в том, чтобы давать им возможность знакомиться с периферийными дисциплинами и с технологиями, необходимыми для продвижения в будущее. В конце 1950-х, когда мы старались разобраться, как закодированная в молекулах ДНК информация экспрессируется в клетках, ответ надо было искать на молекулярном уровне. Поэтому вполне естественно, что я, биолог, требовал от тех студентов, с которыми собирался работать, с особой силой налегать на химию. Я следил за тем, чтобы в течение первого года магистратуры они выбирали сложные курсы физической и органической химии. Позже им могла пригодиться лишь малая доля полученных на этих курсах специальных знаний, но им никогда не пришлось бы чувствовать себя недостаточно компетентными для экспериментов на молекулярном уровне.

4. НИКОГДА НЕ ДАВАЙТЕ СВОИМ СТУДЕНТАМ ЧУВСТВОВАТЬ СЕБЯ ЛАБОРАНТАМИ

Имеет смысл давать своим студентам для будущих диссертаций темы, которыми вы сами искренне интересуетесь. В то же время ни в коем случае нельзя допускать, чтобы они чувствовали, что они работают ради вашей научной карьеры. Студенты лучше занимаются тогда, когда могут быть уверены, что их усилия будут отмечены прежде всего как их собственная заслуга. Обычно всего через месяц или через два после прихода студента в мою лабораторию я переставал ежедневно следить за ходом его работы. Я позволял ему работать в собственном темпе и приходить в мой кабинет лишь тогда, когда ему было что показать — какие-нибудь результаты, положительные или отрицательные. Когда студент оказывается в состоянии провести у себя в лаборатории содержательный семинар, это значит, что он уже научился работать самостоятельно. Неопытному докладчику может пойти на пользу фиаско, когда представленные выводы и полученные данные не будут соотноситься. Нет лучшего средства от нелогичных выводов, чем необходимость представить их перед другими. Впоследствии я взял себе за правило, чтобы меня никогда не указывали как соавтора в публикациях экспериментальных работ моих студентов.

5. НАНИМАЙТЕ ЖИЗНЕРАДОСТНЫХ ПОМОЩНИКОВ

Не имеющий постоянной ставки ученый если не спит, то проводит время в лаборатории. Те, кто работал вместе со мной, были для меня чем-то вроде семьи, в кругу которой я часто обедал и вместе с которой ходил на пляж и катался на лыжах. И, нанимая себе лаборантов, которые помогали мне справляться с лабораторной рутиной, я старался окружить себя людьми с чувством юмора и позитивным настроем, с отношением к миру, которое могло успокоить в момент неудачи. Лучшим окружением были мои неженатые ровесники. Еще не обремененные семейными обязанностями, они могли не соблюдать строгий режим работы. Их можно было попросить помочь в вечерние часы или в выходные, когда нам хотелось поскорее получить ответ на какой-нибудь вопрос. Я, в свою очередь, относился к ним скорее как к друзьям, чем как к сотрудникам, и не просил их присутствовать в лаборатории, когда делать там было нечего.

6. АКАДЕМИЧЕСКОЕ УЧРЕЖДЕНИЕ НЕ МОЖЕТ ЗАПРОСТО ИЗМЕНИТЬСЯ

Большая часть академических баталий ведется за помещения, назначения и повышения. Университетская жизнь слишком часто оказывается игрой с нулевой суммой, где на каждый выигрыш приходится эквивалентный проигрыш. Увы, большинство деканов и заведующих отделениями часто действуют непоследовательно и поддерживают свои власть и влияние, награждая своего сотрудника чем-то, в чем годом раньше ему было отказано. Еще до моего переезда туда Лео Силард говорил, что Гарвард живет как во сне — характеристика, несомненно, связанная с тем, что его самого так и не позвали на гарвардское отделение физики. Но Лео был хорошо знаком со свойственной университетской среде склонности ко всему ортодоксальному и предупреждал меня, что я должен быть реалистом и что нельзя не ждать особенных перемен от косного отделения биологии Гарварда. Его пессимизм оказался бы более чем оправданным, если бы не твердое намерение Макджорджа Банди довести до конца радикальную модернизацию гарвардской биологии. Люди таких твердых убеждений редко встречаются среди университетского начальства.