Под вечер, уже в сумерках, они стали подниматься на высокую гору. Она была очень пологая и длинная, как все латвийские горы в те времена. Когда бежавшая рысью кобыла перешла на размеренный шаг, удобный для подъема, небо на западе еще алело, зубчатая, выгнутая подковой кайма Черного леса за спиной седоков все больше сжималась, но еще долго из-за острых верхушек мелькали золотистые блики.

Даже Букстынь, обычно не обращавший внимания на такие вещи, вконец надоел паренькам непрерывными толчками в бок да возгласами:

— Гляньте! Вон там — ну точь-в-точь шапка из начищенной меди! Да вы только посмотрите! А там — будто сломанное кольцо матушки Букис.

Но Ешку заботило то, что́ впереди, и он лишь изредка рассеянно поглядывал назад. А перед ним открывалось необычайное зрелище: покрытая крепким настом снежная гладь, слабо мерцающая под бледным светом прибывающего месяца, а на ней, точно призраки, пляшут диковинно длинные тени седоков и лошади. На гору ведет укатанная дорога с елками по обочинам. Мороз заметно крепчал, полозья скрипели на снегу. Слева вдруг выросли заиндевелые кусты ивняка, а подальше высилась молодая березовая рощица. Сизо-серой дымкой тянулась она куда-то далеко-далеко в гору. Кобылка отфыркнулась и зашагала живей. Ешка обернулся к своим спутникам:

— На горе наверняка жилье. Она чует.

— Вот бы хорошо-то! — отозвался Букстынь, плотнее натягивая платок на уши. — Опять здорово щиплет мороз.

Андр сидел, втянув голову в плечи; он так прозяб, что ему не хотелось ни двигаться, ни говорить. Зато Ешке, вознице, обо всем забота — и о том, что Букстыня мороз щиплет, и что Андр прозяб, — а потому паренек пристально всматривался в ту сторону дороги, что пряталась в тени березовой рощи. Вдруг он заметил, что дровни заскользили по ровному месту. Андр крепче прижался к Ешке спиной, а Букстынь перестал ворчать про то, что ему неудобно сидеть: только и хватайся за грядку, чтобы не вывалиться. Кобыла зашагала неторопливо, будто прикидывала, где бы удобнее остановиться. Наконец она решительно стала, и седоки соскочили с дровней.

— Жилье, должно быть, где-то тут рядом, — сказал Ешка, — под ногами так ровно и твердо, будто летом в Замшелом.

— И где-то кошка мяукает, — прислушавшись, уверенно объявил Андр.

— И ячневой кашей пахнет, — добавил Букстынь, потянув носом воздух.

И тут все разом увидели из-за спины кобылы светлое окно. Оно было широкое, чистое, ничуть не замерзшее, каждое его стекло такой величины, как в Замшелом все четыре. Но самым странным казалось то, что никак нельзя было понять, во что же оно вделано: никакой стены не видать, и над окном и под окном бело, как и все вокруг. Андр протер глаза, но и после этого все равно ничего не разглядел, только чья-то тень на миг закрыла пламя свечи и тут же снова пропала. Букстынь не присматривался, а больше принюхивался, стараясь определить, откуда же идет такой приятный запах. Взор Ешки привлекла береза, протянувшая один из своих поникших сучьев к окну и сверкавшая изогнутыми, убранными инеем ветками и веточками.

— Чудной дом, — сказал паренек и поскреб пальцем под шапкой. — В первый раз такой вижу.

Вдруг все трое вздрогнули, услышав приветливый старческий голос:

— Добро пожаловать, гости дорогие, на Белый хутор!

Они разом обернулись и увидели перед собой славного старичка, седовласого и румяного. Подняв фонарь, он внимательно осмотрел гостей одного за другим. Потом обошел дровни и кобылу, потрогал пеньковую упряжь, взял у Ешки из рук кнут и, усмехнувшись, сказал:

— Возница с вершок, а кнут как у заправского мужика. Овсом нужно коня потчевать, а не кнутом! Ну, да ладно. Кто такие будете? Откуда? Куда?

Ешка было сразу начал: так, мол, и так, но долго распространяться ему не пришлось; то ли хозяину Белого хутора все стало понятно, то ли наскучило слушать, но только он махнул рукой.

— Из Замшелого, — сказал он, — это сразу видать… И обратно в Замшелое, куда же еще? Ночной порой в дорогу вас отпускать нельзя: за Белой горой вскорости пойдут пастбища Черного имения, вы там застрянете в ивняке, как куры в пакле. Входите в дом, а я поставлю лошадь.

Все трое послушали, как полозья проскрипели по ровному двору, и вошли в дом; Букстынь, разумеется, впереди всех. Когда Ешка с Андром переступили порог, портной, уже сняв шапку, кланялся хозяйке Белого хутора, которая, поставив на стол миску молочной похлебки, стояла посреди комнаты, держа в руке только что взятые с полки ложки, и, глядя на портного, улыбалась так, что улыбка ее освещала все вокруг ещё ярче, чем две невиданно большие свечи на вымытом до блеска столе.

И вроде бы ничего особенного не было ни в хозяйке, ни во всем, что её окружало, а все же гости сняли шапки, что у замшельцев полагалось, только когда они входили в церковь. Гостей усадили на скамью возле теплой печки, и Букстынь немедля принялся выкладывать, кто они и откуда явились. Нельзя сказать, чтобы он чересчур много врал, но Андр с Ешкой только дивились, до чего же ловко портной умел обходить все, что могло бы посрамить его самого, а также спутников, равно как и все Замшелое. История о поездке за медведем показалась хозяйке не такой занимательной, как о Ципслине и будущей свадьбе, и об этом она не раз переспрашивала портного. Вскоре воротился и хозяин. Потушив фонарь, он стал скидывать полушубок и разуваться, а сам прислушивался к рассказу приезжего.

Ешка все озирался по сторонам и никак не мог прийти в себя от изумления. В комнате были гладкие белые стены, гладкая белая печь, потолочные балки тоже белые и так высоко над головой, что, верно, и вытянутой рукой не достать. В Замшелом за какой-нибудь из балок непременно красовался бы пук розог, или мешочек с тмином, или пучок каких-нибудь целебных трав. А тут ничего этого и в помине не было, но зато на самой середке был подвешен резного дуба светильник в виде бруса с шестью подсвечниками и наполовину обгоревшими свечами — верно, остались еще с рождественских праздников. Но самым чудесным показался Ешке пол из сосновых досок, такой же сверкающий, как и стол с миской каши и деревянными ложками. Ешке было совестно за свои лапти, под которыми растекались хоть и небольшие, но на редкость противные лужицы талого снега. Андр сидел с раскрытым ртом, и взгляд его был прикован к одной поразительной вещи у противоположной стены. Там стоял шкап с часами, темно-коричневый, побуревший от старости и сознания собственного значения. За стеклянной дверцей виднеются цепочки с черными шишечками гирек, а позади них из стороны в сторону неустанно качается медный маятник, рыжий, как месяц сквозь дымку летней ночи. Но поразительней всего циферблат: по верху его пущена гирлянда огненно-красных роз и зеленых листьев, а внизу красуется, геройски выгнув грудь, поблекший петушок с широко раскрытым клювом.

Про часы в Замшелом слыхали, но никто их никогда не видывал. В волнении Андр все ждал: вот сейчас петушок запоет, но тот все не пел, а в те краткие мгновения, когда останавливалась Букстынева мельница, на весь дом решительно и гулко звучало: тик-так! До чего же это было чудно и торжественно!

Хозяин снял полушубок и разулся. Тряхнув седыми волосами, он опять покачал головой.

— Глупый вы, замшельцы, народ, — сказал он гостям. — Издавна про вас молва идет, а вот и своими глазами увидеть довелось. Мать, зови дочек к столу.

Хозяйка отворила до сих пор не замеченную гостями дверцу, за которой они увидели трех девушек в белых безрукавках и белых передниках. Одна вязала узорчатые варежки из тонкой шерсти, другая, пряла аккуратно уложенную льняную кудель, третья шила из беленого холста рубаху. Когда три сестра вошли в комнату, Ешка даже позабыл про лужицы под лаптями, часов для Андра как и не бывало, а Букстынь, вскочив со скамьи, без конца кланялся да кланялся, будто умом тронулся. Однако ж такая отменная учтивость оказала самое неожиданное воздействие: сестры переглянулись и разом зажали ладонями рот. А вышло так, что портной хоть и снял шапку, но совсем позабыл о невестином платке. От этого вид у него был препотешный. Спохватившись, он сорвал платок с головы и сунул его в карман, но поздно: даже за столом, хлебая кашу, девушки вдруг ни с того ни с сего зажимали ладонью рот и фыркали.

Каша была невиданно белая и вкусная, а в особенности когда из деревянного ведерка подлили туда ложки две простокваши. Привыкшие все кушанья есть из одной плошки, замшельцы опешили, когда хозяйка круглым деревянным черпаком налила каждому по отдельности в коричневую глиняную миску. Ложки были совсем новые, будто первый раз пошли в ход, острый край приятно щекотал губы, а язык ощущал кисловатый привкус березы. На черенках выжжены до того красивые узоры, что Ешка непременно разглядел бы их как следует, если бы эти три, в белых передниках, не поглядывали с лукавой усмешкой на его неловкие руки.

Смущение Букстыня вскоре как рукой сняло, и он трещал, не забывая, однако, угощаться творогом из туеса и маслом из лубяного коробка. Не только язык его, но и сам-то он будто был без костей; вся его фигура изгибалась в разные стороны то перед одной, то перед другой, то перед третьей сестрой, особенно перед младшей. И почему-то разговор он вел все о Ципслине и хулил свою невесту на чем свет стоит, так что Ешка разок-другой недоуменно хмыкнул.

У той, что вязала рукавицы, были тонкие, гибкие пальцы.

Букстынь тут же пожаловался:

— А у моей Ципслини толстые, как колбаски. Сама как щепка, а пальцы — во какие!

— А она вяжет? — спросила вязальщица.

Портной запнулся:

— Нет, ей ни к чему — у нее мать вяжет.

— Ну, стало быть, от этого, — ответила вязальщица и усмехнулась.

У пряхи были сильные, ладные ноги.

— Такими ножками только и плясать! — восхищался Букстынь. — Вот кабы моей Ципслине такие ноги! А она все хнычет: «Ой, постолы спадают, ой, чулки кусаются!»

— А она прядет? Ногой на подножку нажимает?

— Нет, шерсть у нее мать прядет, а паклю — соседка.

— Ну, стало быть, от этого, — ответила пряха и покачала головой.

На швее была кофточка с широкими, ослепительной белизны рукавами, расшитыми на запястьях зелеными и красными узорами.

— А у Ципслини рукава серые, — вздохнул Букстынь. — Не поймешь даже, чистые или грязные.

— А лен она сама мочит, сама треплет, сама белит?

— Нет. Речная вода мочит, ветер треплет, а солнце белит.

— Ну, стало быть, от этого, — ответила швея и поморщилась.

Букстынь и вовсе скривился.

— Ну на что мне этакая? — заохал портной. — Хочу такую, что сама белит.

Тут уж Ешка кинул ложку на стол.

— Чего захотел? — грозно переспросил паренек. — Какая «этакая»?

Букстынь прикусил язык и снова погрузил свой широкий нож в коробок с маслом.

— Что ты, шурин, голубчик! Да разве ж я что? Я ж и вовсе ничего…

Хозяйка встала из-за стола и качнула головой:

— Что у кого есть, при том и оставаться нужно.

Хозяин тоже качнул головой:

— Кто на Белом хуторе живет, тому и оставаться, кто из Замшелого, тому и возвращаться туда. Земля, она всюду одна, одно солнце, и ветер, и дождь, сушь и жара, снег да стужа — что же из этого? Коли жарко, скидывай одежку, а мороз подирает — подымай воротник. Вот оно как, сынки! А пока идите-ка спать.

Пока Букстынь, прощаясь, отвешивал поклоны, Ешка и Андр прошли на другую половину. Комнатка там была поменьше, но такая же белая и теплая. У стены для гостей настелена мягкая ячменная солома, поверх нее три простыни, три одеяла в зеленую полоску и три подушки. Пареньки даже оробели: в Замшелом все спали на мешках, набитых гороховиной, у Букиса и Таукисов, правда, сенники набивали льняными обмолотками, да и то в тот год, когда уродится особенно кудрявый лен и после молотьбы останется вдоволь очеса. Сразу же за дверьми на крюке висели пряди пеньки, на табуретке сидел старик и вил их при свете свечи, поставленной высоко на полке, почти под самым потолком, чтобы виднее было и чтобы ненароком не подпалить пеньку. С виду старичок был малость помоложе хозяина и не такой улыбчивый и радушный, но и не то чтобы сердитый.

Как только Букстынь, переступив порог, хотел было рассказать, кто они, откуда и куда едут, он прервал портного на полуслове:

— Из Замшелого, это же сразу видать. Снимай, портной, полушубок — да на боковую… Вы, ребятки, верно, тоже прозябли до костей?

Что и говорить, прозябли они и устали — дальше некуда. Сам умелый веревочник, Ешка не мог глаз оторвать от руки старика, в которой так ловко вертелся бурый, гладко отполированный от времени ивовый крючок, а веревка, скользкая как шелк, укладывалась на нем виток за витком.

— Скажи-ка, дяденька, а как это она у тебя такая ровная получается? — спросил он у старичка. — У меня всегда с узелками.

— А потому, что плохо кострика выбита и петля чересчур свободная, вот и прядка выходит рыхлая. А еще оттого, что в руке сноровки маловато. А приходит эта сноровка, как волоса начнут седеть.

— Ага! Так, значит, все дело в волосах? — удивился Ешка.

— Да, сынок, в волосах, — даже не улыбнувшись, ответил витейщик.

Букстынь не мог улежать спокойно; он высунулся из-под одеяла и пошарил рукой по стене — ни щелки, ни мха между бревнами нельзя было нащупать.

— Слышь, дяденька, — спросил он, — а где ж у вас тараканы живут?

— Они у нас нигде не живут, — ответил старик. — Каждую весну мы все щелки забеливаем, где же им селиться?

— Ну и диво! — поразился портной. — Так ежели у вас тараканов нету, чем же вы зимой кур кормите?

Старик как-то странно улыбнулся, больше глазами, чем ртом:

— Ячменем, сынок. По осени один закром засыпаем мелким зерном, на всю зиму хватает.

— А из чего же тогда у вас кашу варят? — допытывался Букстынь, все выше приподнимая голову.

— Из остальных трех закромов берем — всего у нас в клети четыре.

— Четыре закрома с ячменем! — прошептал Букстынь, опускаясь на подушку. — Слышь, Андр? Ну и чудеса! Вот так чудеса!

— Так вам, дяденька, значит, хватает ячменя и на пиво до нового урожая? — робко осведомился Андр.

— А мы пиво вовсе не варим, — ответил старик, откладывая навитый крючок и берясь за другой. — У нас в колодце вода — будто два раза цежена, а кому тепленького захочется, тот пьет молоко, — в хлеву у нас двенадцать коров. А уж ежели покислее захочется, на то припасен бочонок перебродившего березового соку.

— Двенадцать коров! — выдохнул Ешка, укладываясь рядом с Андром. — И лошадей, поди, пара?

— Четыре, сынок, — сказал старик, крепче стягивая в руке пеньковую петлю. — Четыре лошади и один жеребенок — что ни год, нового заводим.

Букстынь еще долго примащивал голову на белой, набитой перьями подушке, уж и не зная, как бы поудобнее улечься.

— Четыре лошади и жеребенок! — бормотал он тихонько. — Четыре закрома с ячменем! Тараканов нету… Вода в колодце будто два раза цежена… Пива не варят… Чудеса, да и только!

Ешка опять поднялся и сел:

— Дяденька, а что же это за Белый хутор? Слыхать-то слыхали, да видеть не приводилось.

Старик встал. Оба крючка теперь были навиты; он закрепил концы нитей на крюке и стал свивать две веревки в одну: клак-клак! — постукивали друг о дружку черенки крючков.

— Я, понятно, мог бы рассказать, — ответил он, — да ведь вам спать охота, а сказ сказывается, когда слушают.

— Мне нисколечко даже спать неохота! — протирая глаза, отозвался Ешка.

— А я — хоть до петухов! — уверил Андр, натягивая одеяло до самого подбородка.

— А я — хоть до утра! — похвалился Букстынь, отыскав наконец самую мягкую вмятину на подушке.

— Ну уж ладно, — сказал старик, трижды стукнув черенками крючков. — Было это в стародавние времена, когда на Белой горе густой ельник как есть ничем не отличался от Черного леса. И вот как-то с той стороны, где на взгорье высится Трехглавый Дуб, на склоне течет Родник, а у подножия лежит Замшелый Валун с эту вот комнатку величиной, пришли на гору трое братьев. Пришли они сюда новое место искать, потому как на старом больше житья не стало. Барин был лют, как сам сатана, людей гонял от зари до зари, разорил всех до нитки. А потом пришла война да чума, отец и мать у трех братьев померли, а старший брат схоронил жену и ребенка. И порешили братья, что жить им на этом месте невмоготу, вскинули по топору на плечо, под мышку — торбу с хлебом и отправились в путь.

Сперва перебрались они через Замшелое болото. Болотная ведьма, оборотившись зеленой змеей, как зашипит:

«Не ходите, худо вам будет! Загублю жен ваших и детей!»

Старший брат отпихнул ее ногой и отвечает:

«Убирайся с дороги! Я своих уже схоронил, некого тебе у меня брать».

В Черном лесу на склоне горы завыл волк:

«Не ходите в мои владения! Я вас в топях утоплю, сырой мглою удушу».

Тут средний брат ему отвечает:

«Вой, волчище, покуда не лопнешь! А я повыкорчую лес, прикажу ветру разогнать сырую мглу, солнце позову — пускай высушит всю мокреть, и заколосится у меня рожь на том месте, где ты сеешь пырей да папоротник».

На самой горе, по-над Черным лесом, услыхали братья злобный шепот ведьмы из Красного бора:

«Добро пожаловать, трое дурней, что вбили себе в башку, будто тут им лучше, чем на старом месте. Уж я-то вас всех поодиночке приберу!»

Младший брат только кафтан скинул и отвечает:

«С меня первого начинай! Ужо увидим, как оно будет».

И вот трое братьев выстроили себе шалаш из хвойных ветвей и покрыли его лубом. В ту пору ели там еще были молодые, без сучьев, а кора тонкая, и сдиралась она легче, чем нынче липовое лыко. В первую же весну братья выкорчевали и выжгли треть десятины земли и засеяли ячменем, а в округе Большого леса разжились они петухом и овцой. Овца на зорьке блеянием подымала братьев: пора, мол, ее гнать на выгон, а петух громко возвещал на все три леса, что живут на Белой горе люди и что сам он у них за главного дозорного. Тут по ночам повадились вокруг дозорного рыскать лисы, но трое братьев понаставили капканов — и ни одна лиса не добралась до петуха. Овечий дух приманил волков, но братья вырыли глубокие ямы, настлали поверху ветвей да моху, все хищники угодили туда, и овца уцелела. На другой год на Белой горе было уже три овцы, а расчищенной пахотной земли шесть пурвиет под овсом. Но овес учуяли медведи, стали они заявляться поодиночке и парами да травить посевы. Тогда нарубили братья елок, из жердей сложили вокруг поля глухой забор, так что только куропатке впору было пролезть в щель.

Спустя девять лет часть Белой горы уже стала такой, какой ее сейчас видят. На самой вершине стоял дом из круглых бревен, конопаченных мхом, — понятно, поменьше, чем этот, но с окошками, светлый и теплый. В хлеву мычали четыре коровы, закут был полон белых и черных овец и ягнят, во втором закуте хрюкала свинья с дюжиной поросят, в другом конце хлева на привязи стояла кобыла с жеребенком, а посреди двора верховодил над тринадцатью курами петух. Рига была набита белыми снопиками льна, в амбаре закрома ломились от ржи, ячменя и овса, в боковушке рядом лежали шесть караваев, а от трех горшков меда шел такой душистый запах, что весь дом пропах. И вроде бы все хозяйство у трех братьев ладилось, и все же в чем-то, а на поверку как есть во всем чего-то не хватало. И тогда младший брат привел себе из округи Красного бора молодую жену, и тут сразу все стало как надобно. Дорожки в хлев, к клети и к колодцу каждое утро начисто подметены, в доме чистота, достали постланы, ложки вымыты, рубахи мягкие, хорошо выбиты, все пуговки пришиты. А на другой год старший брат в низинке целый день выбирал подходящую березку, погибче да потоньще, на очеп для зыбки, и еще через несколько дней средний брат, самый ласковый и добрый из всех, стал ее качать и петь про медведя да про волка, у которых дети выросли молодец к молодцу, хоть никто их не качал, не баюкал, не пестовал. Когда малыш подрос и стал уже носить порточки и связанную матерью фуфайку, его самого приставили качать зыбку да баюкать сестренку, а уж та, в свой черед, вынянчила еще и младшего братца. Когда девочка с подойником в руках стала вместе с матерью хлопотать на дворе, старший брат уже пахал паровое поле, а младший гонял коров из кустов на пастбище. Но вот на Белом хуторе в однолетье приключилось два страшных несчастья. Сперва старшего брата укусила на болоте гадюка, а он, только посмеявшись над родными, не дал высосать кровь из ранки и вскоре помер. Осенью занемог средний брат, стала его бить лихорадка; промучился он до рождества, а там и отправился на тот свет следом за старшим братом. Только младшему брату все было нипочем. Вместе с женой, с двумя сыновьями и дочерью он расчистил всю Белую гору до подножия, прорыл канавы, отогнал Черное болото дальше чем на версту, осушил всю землю, где теперь у нас лучшие пашни, пастбище и загон для лошадей. На вершине горы он выстроил каменный белый дом, белый хлев, клеть и ригу; там под навесом можно было сложить все яровые да еще место для льна оставалось. Нынешний хозяин Белого хутора приходится тому внуком. У него трое сыновей и три дочки. Дочек вы уже видели, а сыновей дома нету: одного прошлой осенью забрили в солдаты, а двое в Дальнем лесу лес валят.

Старший сын задумал жениться, надобно, стало быть, пристроить еще комнату. У нас на Белом хуторе люди живут не как попало, не по-цыгански. Кто сам трудится да зарабатывает, тот и строит себе удобное жилье. У вас, в Замшелом, верно, по-иному. Худая молва о нем идет. Ну-ка, расскажите мне сами про ваше житье-бытье.

Крючки больше не стучали, старик оглянулся гости из дальних краев спали крепким сном.

Портной храпел во всю глотку, Андр ворочал головой на белой подушке, Ешка сладко посапывал, закинув руку за изголовье.

Старик улыбнулся:

— Ну вот, рассказывай этаким!

Он свернул подусвитую веревку, повесил крючки на большой крюк и подошел поглядеть на спящих. Натянул повыше Ешкино одеяло, покачал головой, опять улыбнулся, задул свечу и потихоньку улегся сам.

В комнатке было тепло и тихо, сверчок уже давно переселился в ригу, где можно было не опасаться ни метлы, ни самого страшного — струи кипятка. За чистым окном синела зимняя ночь.

Когда утром приезжие из Замшелого проснулись, в доме пахло подогретой тушеной капустой и жарким. Отвешивать поклоны перед завтраком Букстыню не пришлось — три сестры так и не появились. Хозяин Белого хутора сам проводил их в сарай, где Ешкины дровни с вязьями из козьей ивы стояли рядом с четырьмя новыми санями, которые были обиты железом, а на оглоблях вместо пеньковых тяжей — железные подтяжки. Двор был ровный, чистый, весь снег сметен и свален за глухим забором, возле дома ни одного сугробика не видать. В трех больших окнах, о шести стеклах каждое, сверкало солнце, колодец ухожен, горка ледяных натеков начисто сколота, на белой от инея цепи покачивалось дубовое, крепко втянутое обручами ведерко. Между пристройками двумя частыми рядами, словно стража, выстроились березки, снег под ногами так звонко скрипел на утреннем морозце, что даже самые тоненькие веточки дерев вздрагивали и в воздухе кружилось облачко опавшего инея. Ешка во все глаза глядел на белый хутор, дивясь простору и чистоте. Кобыла, привязанная между парой гнедых и парой серых в яблоках, была сытно накормлена и вволю напоена; ее сосед, большой конь, перегнувшись над загородкой, ласково терся мордой о ее гриву. Кобыла с явной неохотой последовала за своим хозяином в сарай. На другом конце хлева, журча, струилось в подойник молоко, к решетчатой загородке всем гуртом присунулись овцы и большими глупыми глазами уставились на трех чужаков. Весь пол покрыт толстым настилом ржаной соломы, так что ног нигде не замочишь. От этой неслыханной роскоши Букстынь пришел в полный восторг:

— Тут хоть где угодно ложись да спи!

— Наша скотина так и делает, — усмехнулся хозяин.

Ешка запряг лошадь и смущенно спросил хозяина, не появлялись ли где поблизости цыгане с медведем. Старик долго молча смотрел на паренька, видно вспоминая вчерашний Ешкин рассказ о напастях в Замшелом, а потом покачал головой.

— Все это бабьи сказки, — сказал он, — ни медведь, ни какое другое колдовство тут не помогут. Поглядите кругом: все сделали мы сами — руки наши, других помощников да чудодеев у нас не было. А ведь славно тут у нас! Но уж коли порешили вы искать Медведя-чудодея, то поезжайте прямиком под гору, а потом малость влево подайтесь. На пастбищах Черного имения в зарослях ивняка вы их и найдете. Позавчера поутру они мимо проезжали, на санях у них был медведь, да, похоже, больше дохлый, чем живой, а может, уже и впрямь издох, — ну, да невелика потеря. У нас прошлой ночью из закута барашек пропал, так можно об заклад побиться, что эти ворюги где-нибудь неподалеку. Ну, сынки, бывайте здоровы!

Букстынь очень досадовал, что ему не удалось на прощанье должным образом откланяться трем сестрам. Ворча себе под нос, он снова повязал на уши невестин платок — морозец нынче был крепкий. Ешка тоже уезжал с тяжелым сердцем: жаль было, что не дослушал рассказ старика витейщика, ну, а потом… Он все оглядывался и оглядывался на хутор, где хозяева сами корчевали лес, поднимали целину, сами рыли канавы, сеяли и всё-всё делали своими руками. Когда проезжали мимо клети, в нос ударил запах ржаной муки и копченого мяса и потом еще долго-долго приятно щекотал ноздри. Но вот Белый хутор почти слился с белым покровом снега, и только серые ворота гумна виднелись вдали да три больших окна сверкали на утреннем солнце.

— А что, Андр, ведь хорошо спится на простыне да еще когда сверчки не донимают?

— Да, — отозвался Андр. — А ты приметил, Букстынь, какая белая была похлебка? Ну впрямь, будто на чистом молоке варена!

— Да, — ответил портной. — А в стене — хоть бы один-разъединый таракан! Чудеса, да и только!

Кобыла неторопливой рысцой трусила под гору по березовой просади. Все ветви были в инее, будто в белой кудели. Солнце искрилось на них нестерпимо ярко, седоки зажмурились, и лишь под горой, где начинались пастбища Черного имения, все трое разом вздохнули, а Ешка с силой дернул вожжи:

— Ну-ка, старая, — рысью! Этак будем всю зиму плестись!