И этой весной замшельские мужики воротились из леса, когда по берегам вешних ручьев уже желтела калужница, а скворцы, чуть простуженно пересвистываясь, прыгали на покрытых почками ветвях дуплистых вязов и осин.

Запоздали мужики, разумеется, никак, ну никак не по своей вине. Оно, конечно, после предпоследней получки малость посидели в Ведьминой корчме, да ведь, коли целую зиму трудишься в поте, лица, то это же само собой дело понятное. Само собой было понятно и то, что раз попали их денежки ведьме в лапы, то немного от них и уцелело. Воротиться домой совсем с пустым карманом — этого даже хвастун и лентяй Таукис совестился. Вот мужики и остались еще на три недели, а потом из имения двинулись прямехонько через болота, за три версты в обход Ведьминой корчмы — пусть хоть сколько-нибудь деньжат останется, чтобы женам показать.

Однако ж нечистая совесть не давала им покоя, поэтому и тащились они так медленно, с такой опаской, будто не к себе домой шли, а в имение, перед барином ответ держать.

Погруженные в свои мрачные думы, они даже, не заметили, что за тремя ясенями, от той делянки, где замшельцы рубили дрова, прямо к Замшелому пролегала новая ровная дорога-зимник. Прежде тут петляли по корневищам, пням и корягам, обдирали бороды о сучья, лошади даже копыта обламывали.

До чего же неприглядно выглядели лесорубы из Черного леса: обросшие, лохматые как медведи, с почерневшими лицами, на ладонях толстенным слоем налипла смола, стереть которую сможет только черен косы или граблевище во время сенокоса. Одежка — одни дыры да лохмотья, будто у нищих. Этого-то мужики пуще всего стыдились; один, даже попробовал кое-как приметать драный рукав, другой — пришить к штанине отпоровшуюся на колене заплату.

Шагали лесорубы парами, так же, как и работали в лесу. Один нес на спине пилу с деревянной накладкой на зубьях, другой — на согнутом локте оба топора.

Впереди всех брели Раг и Вирпулис, за ними — все прочие скопом, а в самом хвосте плелись Таукис и Плаукис. Лениво передвигая ноги, Раг все разглядывал покрытые набухшими почками ветви.

— Пора уж вскорости борону на пашню тащить, — мрачно изрек он так, словно предрекал вовсе неведомую и тяжкую работу.

Задрав голову с торчащими усами, Вирпулис оглядел деревья:

— Придется, да как повезешь, коли ее вовсе нету? Старая вся обломалась и развалилась. Жена, надо быть, зимой сожгла — с нее станется. Вот, скажем, нарубить бы еловых верхушек, да обтесать, да связать, — так ведь вон какие сучья, сырые, мягкие, на первом же заходе собьются в пучок. Метла выйдет, а не борона. Чистое наказание, да и только!

Рагу пришлось немало времени прождать, покуда он снова смог заговорить:

— А у нас столб у колодца обвалился, ведерко багром подхватываем, а у моей-то еще зимой поясницу ломило. А мы все время в лесу торчали и с чем теперь домой идем?

— У меня подстенок прогнил, — твердил свое Вирпулис, — по осени навозом закладывали. Всего три бревна надо было привезти. Когда же их теперь привезешь, коли полевые работы навалились — не продохнуть.

— Как погляжу — пустое дело эти большие заработки, коли дома одна разруха. — Раг тяжело вздохнул. — И делянка что ни год — рядом с Таукисом. А уж от Таукиса спасу нету. Как побулькает бутылкой, так… сердце-то у человека тоже не камень… Я вот как прикидываю: будущей зимой пойдем лес рубить, так уж надобно будет податься в Красный бор.

— Оно и верно толковее, — согласился Вирпулис, — а то никакого проку.

Позади них точно так же тужили и все остальные. То и дело слышались жалобы:

— Эх, надобно было мне зимой на капустную бочку ободья набить! Как по осени выкатил во двор, так и стоит, а заквасила жена в долбленке из-под муки.

— Развилина у сохи треснула, еще когда ржаное поле пропахивал. Где уж теперь новую делать? Может, у тебя найдется кривая березовая чурка?

— Нету ни кривой, ни прямой. Ни единого сухого поленца на лучину не осталось, а от еловых у моей старухи еще прошлый год глаза слезились. Кабы этой зимой и вовсе не ослепла!

— А у меня крыша протекает. Надобно было снег счистить да заделать. В оттепель-то весь пол раскиснет и печка комом сядет — аккурат над ней дыра.

— У меня стог сена в самой низине стоит. Коли за зиму не привезти домой, — затопит до половины, а потом солнышко пригреет да сгноит, пар пойдет клубом, вроде как на вырубке, скотина от такого сена морду воротит.

— А у меня-то!.. У телеги задняя ось сломалась и оглобля треснула, на чем я мешки с семенами повезу на пашню?

Так они жаловались, поверяя друг другу все свои заботы. Но больше всех бедовал Таукис, оттого-то он, чем ближе к дому, тем больше отставал и порою тяжело вздыхал, перекладывая оба топора из одной руки в другую. Плаукис нетерпеливо поправлял пилу на плече, однако ж не покидал напарника: вместе работали, вместе и домой заявляться. Косясь на Таукиса — как бы тот не приметил, — Плаукис украдкой вытащил из кармана горстку монеток, тяжело вздохнул и ссыпал их обратно. Ну, да у Таукиса глаза всегда зоркие, все приметит, особливо ежели другой хочет от него что-нибудь скрыть.

— Бес их знает, куда деньги уходят! — вздохнул он. — Всю зиму работаешь, весна придет, воротишься домой, а в карманах, почитай, так же пусто… Что жене-то сказать? — Но тут он, как видно, кое-что надумал и приободрился. — Как же иначе может быть? Ежели кошелек — что твой кисет, все норовит выскользнуть, а в кармане дырка, и дома никто не удосужился ее зашить. Ну, у меня-то теперь будет что сказать, не знаю, как у тебя!

Паукис, и без того нынче колючий, как еж, только сверкнул на Таукиса злющими глазами:

— Ага! Вот оно как! Ну, так я ей скажу, что карман твой продырявился только в Ведьминой корчме. Сколько мерок по двугривенному ты велел налить после предпоследней получки?

Таукис струхнул не на шутку:

— Неужто так и скажешь? Что ты, братец, не говори! Тебе же ведомо, какая у меня старуха. Всю-то зиму вместе с тобой работали, друзья-приятели, да к тому ж и свояки… Ты бы лучше ссудил мне рублик.

— Жди! Так они у меня валяются, рублики! Да ты мне еще с прошлой зимы полтинник задолжал.

— Полтинник!.. А лукошко сеяной муки на рождество? Что же, мне эти лукошки с мукой с неба, что ли, падают?

— Стало быть, полтинник за лукошко муки? Сколько же пура-то стоит?

— Ну, так взял бы да попросил на пасху еще лукошко, чем толкать человека живьем в могилу. Нам, мужикам, надобно друг за дружку горой стоять, а то вовсе сживут со свету.

Они нагнали остальных, когда те остановились у опушки Большого леса и сквозь просветы между деревьями пытались разглядеть Замшелое.

Вирпулис тоскливо обозрел свои лапти, вконец изодранные, но зато добела отмытые в мокром мхе:

— Теперь опять грязь меси! Позавчера ливень прошел, как же я до своего дома доберусь?

— Тебе-то что! — отозвался чей-то голос. — Вот у меня дом на глиняном взгорке, по весне грязь так и прет через порог.

Все присматривались и прислушивались, но ничего еще нельзя было ни расслышать, ни разглядеть. Солнце на лесной полянке крепко припекало, мужики расстегивали полушубки, утирали пот. Плаукис потянул носом воздух.

— Ну в точности будто щами пахнет! — сказал он и облизнулся.

— И вовсе не щами, — отозвался сосед. — Ежели и пахнет, так вроде бы пирогами.

Таукис вконец умаялся и стал совсем багровый.

— Завалиться бы сейчас на кровать, укрыться с головой и чтоб до вечера никто не тревожил, а уж потом и поговорить можно…

Надо бы дальше идти, да трудно… Мужики всё топтались на месте, покашливали, покрякивали, боясь взглянуть друг другу в глаза. Наконец кто-то из самой середки толпы воскликнул:

— Ну, мужики, чего мы тут стали? Будем ждать, покуда и полдник пройдет? Там ведь щи варят и пироги пекут.

— Щи да пироги… — пробурчал Вирпулис. — Это же не субботний вечер.

Раг, привыкший все обдумывать да высчитывать, предложил:

— Пускай один идет на разведку, узнает, что и как, а потом воротится и нам скажет.

С таким предложением все согласились, только разведчик не находился.

— Пускай Раг и идет, у него башка самая крепкая.

— Зато глаза самые слабые, — возразил Раг и спрятался за спину Вирпулиса. — Пускай идет Таукис. Небось в корчму он завсегда первый.

Таукис варежкой утер пот со лба:

— Я? Это еще с чего? Чем же я хуже других? А коли я сразу нарвусь на свою старуху?! Ишь, умник нашелся! Сам за чужой спиной прячется, а другого сует волку в пасть!

Подобная трусость разозлила Плаукиса, и он с молодцеватым видом выбрался из толпы.

— Чего ждать от козла молока? Пойду-ка я погляжу, какие там чудеса творятся.

С истинно геройской отвагой он отмахал с десяток шагов, ступил еще три шага помедленнее, а потом все же остановился.

— Нет, — молвил он, — этак дело не пойдет. Чем же я хуже Таукиса? Меня старуха небось тоже по головке не погладит. Вместе работали, вместе и помирать.

Так из разведки ничего не получилось. Все вместе мужики вышли на опушку, но уже не парами, а беспорядочной оравой, потому что никто не желал ни впереди идти, ни сзади оставаться. В куче оно как-то спокойнее.

Когда последние ели остались позади, все разом застыли в изумлении.

В низине за холмом что-то горело. Громадное облако дыма медленно всплывало вверх, а снизу кое-где вздымались красные языки пламени. Ветерок дул с той стороны, все Замшелое было окутано легкой дымкой, — оттуда-то и доносился вроде бы запах щей и пирогов.

Мужики не сразу опомнились от удивления, а потом загомонили в один голос:

— Лес подожгли, окаянные!

— Ранней-то весной, когда кругом этакая мокреть? Все равно бы не разгорелось.

— Так это же на нашем замшельском пастбище!

— Так и есть! На самом пастбище.

Тут уж и впрямь было чему дивиться. Топкое пастбище еще труднее поджечь, чем сырой лес. Но ведь они своими глазами видят там огонь… Где же тогда скот? Ведь каждый год, как только вдоль русла ручья зацветет первая калужница, а на полях зажелтеют одуванчики, замшельцы выгоняли свой скот на пастбище, потому как ни у одного хозяина не оставалось ни клочка сена, ни единой соломинки. Корову на ноги приходилось за хвост подымать. Понятно, на хороший корм там рассчитывать было нечего, но все же хоть с голоду не подохнут. Овцы ощипывали каждый чуть проглянувший росточек, летом трава так и не вырастала, отощавшее стадо рвалось на поля, умаявшиеся пастухи ног под собой не чуяли и все равно никак не могли устеречь скотину. Но ведь этак повелось еще с отцов и дедов, неужто же нынче пойдет по-новому?

Пожар на пастбище так и остался неразгаданной загадкой, а в самом Замшелом воротившихся лесорубов ожидали еще более диковинные чудеса. Перво-наперво из дымной пелены вдруг вынырнула избушка Ципслихи. Избушка такая же, как и раньше, но зато с новой крышей, еще желтой, видать только-только крытой и с новой ладной беленькой трубой. Но это было еще не все. На дворе стояли две кровати, материна и дочкина, стол, скамейки. Дверь была распахнута настежь, и — диво дивное, мужики глазам своим не верили! — даже окошко было отворено. Кто же не знал, что это окошко, недвижимое, неприкосновенное, вот уже сотню лет было накрепко заколочено подковными гвоздями. А теперь открыто! Открыто настежь! Мужики притопали к нему, пригнувшись, заглянули: может, в избе какие-нибудь чудеса? Так и есть. На табурете стоял Ешка и насвистывал . В глухом лесу был дом».. В одной руке у него было ведерко с известкой, в другой — кисть, которую он смастерил из кобыльего хвоста. Паренек шлепал кистью в такт песне и так боялся сбиться, что не обратил ни малейшего внимания на стоявших за окном. Потолок в избушке был белый, печь белая, теперь Ешка белил стену, старательно замазывая проконопаченные мхом пазы и трещины. Насвистывал он весело и задорно, но кисть так злобно и беспощадно шуровала все щели, будто маляр задумал выудить оттуда последнего паучка.

Толпа лесорубов пришла в движение, все недоуменно пожали плечами и потихоньку двинулись дальше. Когда они уже прошли несколько шагов, Таукис наконец обрел дар речи.

— Рехнулся малый! — проговорил он, понизив голос. — Потолок белый, стены белые, в такой избе и задымить не вздумай!

— И трубочку не посмеешь выкурить! — поддакнул Плаукис.

Но впереди чудесам не было конца. Только теперь они заметили, что двор у вдовы сухой, как в самую жару летом. Места и узнать нельзя. Лужи, где свиньи валялись до самой глубокой осени, были засыпаны крупной галькой, изгородь заделана новыми прутьями, и на ней в лучах солнца белелся длинный, не менее чем в пятьдесят локтей, кусок полотна на рубашки.

От двора прямо к реке вела новая ровная дорожка — должно быть, по ней зимой из речки возили воду.

Пожимая плечами, покачивая головой, мужики шли от дома к дому, и чем дальше шли, тем больше дивились, тем меньше говорили.

Через все село тянулась ровная, как доска, дорога, со взгорья спускались канавы для стока талых вод, через ручьи перекинуты крепкие мостики из тесаных бревен, пристукнешь сапогом — так и гудит… Вокруг всех огородов — изгороди, чтобы скотина не потоптала, когда ее гонят на выгон. Нигде не видать ни единой навозной кучи, на каждом дворе у клети, где колют дрова, все чистехонько подметено, у стены, на солнечной стороне, сложена поленница сухих дров, а подле нее толстая сосновая колода для рубки хвороста, на ней — дубовый клин, чтоб легче раскалывать сучковатые чурки. Одна-единственная ворона со скучающим видом облетела село и, досадливо каркнув, повернула обратно в лес. Да, это тебе уже не прежнее привольное житье!

В избушке пряхи такая же чистота и порядок, как и у Ципслихи.

Стекла распахнутого окна блестят, прохожим видна вся комнатка. Нигде не висят всевозможные тряпки, в углу не навален ворох пакли. А сама хозяйка, как и водилось весной, не пряла, а ткала для матушки Букис. Ж-жик! Ж-жик! — сновал челнок между нитями основы. Тук-тук-тук! — постукивала подножка. Хлоп-хлоп! — похлопывали батаны́. Ткачиха напевала смешную песенку — верно, собственного сочинения, — которая чудесно вторила многоголосым звукам ткацкого станка.

И тут лесорубы из Черного леса потихоньку прокрались мимо. И дальше во всех домах были раскрыты окна. Квелый Раг захорохорился больше других.

— И чего повыдумывали, леший их знает! — возмущался он почти в полный голос. — Нынче, верно, и в запечье на лежанке не согреешься.

— Старики перемерзнут, как тараканы, — добавил Вирпулис. — Помню, нас, ребят, пуще всего пороли, когда хоть малую щелку в двери оставишь.

На самой середине Замшелого была большущая ямина, еще с тех времен, когда тут строились и таскали из этой ямы песок, чтобы насыпать шестидюймовый слой над потолком. Целое лето она была полна воды, и в жару, когда солнце припекало невтерпеж, всем замшельским свиньям хватало в ней места. Теперь прудик был огорожен, а вокруг широкого загона натыканы ивовые колья — пустят корни, закудрявятся и дадут густую прохладную тень.

Долго стояли там славные охотники за большими заработками и чесали затылки.

— Чего говорить, коли нечего сказать! — воскликнул хозяин, живущий у пруда. — А что ладно сделано, то пусть останется. Прошлым летом свиньи у меня всю капусту погрызли и коноплю потоптали. Ну, теперь, значит, пришел этому конец. И как это мы сами не додумались?

Но тут кто-то отозвался:

— Думать-то, может, и думали, а до дела руки не дошли.

Повсюду, куда ни глянь, — одни чудеса, в каждом дворе, во всех распахнутых дверях. Скотину этой весной, как видно, еще не выгоняли на пастбище, а горы навоза подле порога исчезли, — стало быть, зимой были свезены на паровое поле. В пунях и под навесами всюду сложено прошлогоднее сено, свежее и зеленое: значит, еще до весеннего паводка с заливных лугов привезли стога. Тут замшельских мужиков взяла великая досада, и они гневно зафыркали: это кто же норовит показать, что они, мол, просто-напросто дурни безмозглые или лодыри, а может, и то и другое разом! Обида была нанесена жестокая и затрагивала всех до единого, да к тому же не словами их попрекнули — тогда-то и они бы за словом в карман не полезли! — а делами… И тут уж оставалось помалкивать.

Ладно, в одном повезло, что сразу им не встретились жены. И что уж вовсе непонятно: на дворах нигде ни души — ни женщин, ни ребятишек, только изредка за отворенным окном в доме покашливал дряхлый дед. Куда же все подевались? Верно, жгут костры на пастбище?

У Вирпулиса дух захватило, когда он подошел к своему двору: к забору была прислонена новехонькая еловая борона. Он подошел, пощупал: зубья сухие и крепкие, что кремень, и заострены как положено, в новолунье срублены, умелой рукой слажены. Клади на борону дерн да в поле выезжай. В подстенке три новых бревна — видно, не далее как вчера венец заменен. Вирпулис только руками развел и поспешил за остальными.

Перед избой Рага красовался новый колодезный столб, на одном конце журавля висело дубовое ведерко, да не с простыми, а с железными обручами.

У другого хозяина под навесом клети за резными столбами стояла бочка для капусты с новыми ободьями из только что окоренного орешника.

На другом дворе стояла соха с белой новой рассохой, телега с новыми боковинами или колесами с новыми спицами, а под стрехой висели косы и грабли с новыми черенами.

Чем дальше брели усердные добытчики заработков, тем медленнее передвигались их ноги, тем длиннее вытягивались лица. Но самое большое чудо ожидало их у дома старосты Букиса. Новая труба на крыше взамен старой, обломанной воронами — это было не в счет, на такие они уже нагляделись. Нет, их поразило другое: у открытого окна сидела Ципслиня и шила, а Букстынь готовился гладить. Вот он послюнил палец, слегка коснулся донца утюга — хорош! Потом набрал в рот воды из кружки, попрыскал на жилетку из полушерсти и стал утюжить. Послышалось громкое шипение, повалили клубы пара, будто в пивной чан кинули раскаленные камни, портных скрыло густое облако, сквозь которое доносилась лишь задорная песня Букстыня.

Замшельские мужики не могли опомниться от удивления:

— Ципслиня шьет! Да этакого сроду не видано!

— Не видано, а вот нынче видим.

— Коли шьет, значит, и чулки штопать умеет?

— Выходит, так — теперь матери можно отдыхать.

— Ну и чудеса в решете сотворились этой зимой!

Однако ж и за селом не было конца чудесам. Заросший, закиданный хворостом и всяким сором Родник на склоне холма нынче оказался очищенным, на дне белел песок, золотисто-прозрачная вода была чиста, как небеса над нею, к Роднику протоптана тропка, — видно, сюда частенько ходят по воду. На вершине холма к стволу Дуба прислонены составленные в гигантские козлы островья, на которых сушат головки льна. Обычно эти островья гнили на льнище, покуда пахарь не выходил с сохой на поле, и тогда уж волей-неволей оттаскивал их куда-нибудь к меже.

Лужок подле Старого Валуна скотина по осени и по весне, бывало, так вытопчет, что можно было ногу сломать, пробираясь по рытвинам и ухабам, а нынче все кочки были срыты и свалены в ямы, все стало ровным и гладким — хоть шапку колесом кати. К тому же весь лужок огорожен, чтобы опять не вытоптали, пока земля не подсохнет и не зазеленеет.

Самое лучшее поле, тянувшееся по склону холма от Дуба до луга, раньше было так усеяно большими и малыми камнями, что походило издали на покрытую бородавками ладонь. Что ни весна, то зубья борон и сошники трещат, а ныне все камни свалены в две огромные кучи, а поле ровное, как гумно. Диво дивное, да и только!

По обеим сторонам прогона тянутся четырехрядные изгороди, чтобы скот не топтал на полях посевы; да через этакую изгородь, пожалуй, и овца не проберется.

Да, хорошо-то оно хорошо… Но только замшельские мужики не желали восхищаться. И кто же посмел за их спиной все это придумать и сделать? Разве ж не у них у одних самые разумные головы да самые умелые руки? Мужики только и выискивали повсюду, что бы охаять, к чему бы придраться.

— Что это за жерди толстенные? На прогоне такие ни к чему.

— А прутья из еловых веток! Их перво-наперво надо выпарить и потом перевить умеючи. Такие, правда, хоть сотню лет простоят, так ведь все равно колья не выдержат… Отцы наши и деды ивняк и березы брали, а эти — ишь, умники выискались!

— А ровная-то какая, будто по ниточке протянута — ни одной загогулинки. Это же не в церковь дорога, а для скота. Смех один!

Но почему-то никто из мужиков не смеялся, а лица у них все больше вытягивались и мрачнели. На полпути до пастбища за изгородью стояли сложенные в козлы колья, только что окоренные и отесанные, острыми концами кверху. Подальше в дыму мужики заметили еще несколько таких груд. Лесорубы так и застыли на месте и только стояли да смотрели. Но теперь они уже судили по-разному:

— Вот дурные! Неужто задумали пастбище огородить?

— Кто же этакое осилит? Все лето пройдет, покамест до опушки доберешься!

— А ведь и впрямь бы не худо. Сколько годов мозговали, да все так и оставалось. Коровы норовят в лес забраться, а как наедятся там дурной травы — вот тебе и кровавый понос. Прошлый год две пали, позапрошлый — три. Давно бы пора огородить.

— Этакой длины изгородь? Да где же это видано? На что пастухи к стаду приставлены? Побольше хворостину надо в ход пускать, оно куда дешевле обойдется.

— По окраине поля огородить совсем не худо. Как придет время, нападут слепни, все стадо кинется в рожь, то-то дешево тебе обойдется!

Теперь они уже не перешептывались, а орали в полный голос: ведь на прогоне, кроме них, не было ни души, да и поблизости не видать никакой опасности. Но зато вдалеке, в конце дороги, что-то все время мелькало, двигалось, сновало, оттуда доносился многоголосый, многозвучный гул. Где-то за клубящимся облаком стучали топоры, били по корням мотыги, где-то вроде бы даже вжикала коса, звенели возгласы, доносилось ауканье, песни и смех, а порою раздавался повелительный окрик, будто кто-то командовал и распоряжался.

По всему видно, что расчистка пастбища топорами и граблями и огнем — работа не только значительная, но и приятная. Когда ветер отгонял клубы дыма в сторону, перед мужиками открывался совсем расчищенный участок — люди передвинулись теперь ближе к лесной опушке. Там, в дыму, нагибаясь и распрямляясь, трудились бабы и старики, парни и девушки, таскали хворост, охапки скошенной таволги и бурьяна. Порою дым стлался по земле и все заволакивал густой пеленой, но вдруг костры вспыхивали ярким пламенем, и тогда можно было ясно разглядеть работавших.

Замшельские лесорубы поглядели-поглядели, потоптались-потоптались и опять давай размышлять вслух:

— А я скажу — помяните мое слово! — все это выдумал Ципслихин Ешка. У него сызмальства в башке одна дурь да блажь. А все потому, что безотцовщина, драть было некому.

— Так он же Букисов подопечный! Что же староста на него управы не найдет? Этак все село спалить недолго!

Мужики примолкли и уставились на какого-то толстяка, который приволок большую охапку хвороста и кинул ее в костер, а когда вместе с облаком дыма взметнулся сноп искр, он, подпрыгнув, в точности как озорной парнишка, гаркнул:

— У-ух-х!

Мужики переглянулись.

— Это же сам Букис! Староста! Ну, видно, конец света пришел. Пропадай наши головушки!

— Давно бы так. Сколько мы, бывало, судили-рядили: выгон зарастает с каждым годом, под кустами только таволга да бодяк, в середине луга нету ни одной путной травинки — не выгон, а чащоба какая-то.

— Но ежели все подчистую выжечь, где же нынче трава вырастет? Поле тоже огорожено — скот с голоду подохнет.

— Не тужи! Они же не всё пожгут. Зато на будущий год какие буйные травы подымутся!

— Куда же скотина денется, когда слепни нападут и не обо что даже почесаться будет?

— Не бойся. Всего не срубят. Глянь! Вон какая купка кустов осталась.

Тут Рага перебил Вирпулис, воскликнув таким голосом, будто невесть чему обрадовался:

— Гляньте, да это же моя старуха!

Вирпулиха притащила на спине огромную кучу пырея, свалила ее в костер и еще граблями поворошила, чтобы лучше горело. В воздух взвился густой клуб дыма, она засмеялась и стала переговариваться с кем-то невидимым. И вдруг сквозь общий шум и гомон донесся тонкий, но властный голос:

— Эй! С граблями — сюда! Хворост кидайте вперемешку со старой травой — лучше гореть будет и дыму больше.

— Это мой Андр! — объявил Раг и обвел всех торжествующим взглядом.

Таукис в страхе качал головой:

— Ну и времена! Ну и времена! Яйца куриц учат! До чего же мы этак дойдем?

— И что дальше-то будет? — отозвался кто-то из мужиков. — Уж коли начали, так, выходит, будущей весной продолжать придется?

— И весной и зимой! А кто же на большие заработки пойдет?

Тут Раг страх как распалился:

— Вот они где, наши большие заработки! — вскричал он, размахивая руками и поворачиваясь во все стороны. — Будут у нас пастбища, и луга, и поля без камней, и дворы без мусорных куч, а избы — без тараканов и пауков. Каждая корова даст по пять штофов молока, овцы наплодят двойни, свиньи — по двенадцать поросят. Сами ночью в тепле выспимся, а днем по дрова съездим, и вечером не придется бродить по распроклятым сугробам и коптиться в дымном шалаше или пропадать в Ведьминой корчме. А ну, мужики, по домам! Подзакусим, скинем тулупы да лишнюю одежку — и разом сюда, на толоку. Покажем этим парнишкам, у кого голова на плечах да сила в руках.

Хоть и пустобрехом бывал этот Раг, а все же приходилось признать, что на сей раз он дело говорит. Вирпулис и Плаукис шли за ним по пятам, остальные плелись следом, еще мешкая и колеблясь. Иной уже нагонял передних, а иной еще в затылке почесывал. На месте остался лишь один Таукис, вконец растерянный и несчастный. Снова он вытащил из кармана деньги, пересчитал на ладони, потом испустил тяжкий вздох:

— Кабы рублик удалось призанять!..

Мужики уже далеко ушли вперед. Он спохватился и зашагал следом, а сам все мрачно бурчал себе под нос:

— Ну времена! Ну и времена! А что еще вечером будет, когда старуха с выгона вернется… А что еще потом приключится… — Он опять вздохнул, однако ж прибавил шагу.

А дальше приключилось еще много интересного, да только это уже совсем другая история. Если к тому времени Трехглавый Дуб не засохнет, Родник не иссякнет, а Старый Валун не врастет в сырую землю, я вам расскажу ее в другой раз.