Утро в первую пятницу февраля рассвело точь-в-точь так же, как и все предыдущие, хотя в Замшелом ожидались события величайшей важности.

Сизый рассвет лениво брезжил, будто считал, что никто его особенно не ждет. Да и к чему ждать? Ведь день все равно будет такой же, как вчера и позавчера. Только месяц, застеснявшись солнца, сжал свой серпик до того, что стал не толще обода на подойнике, и пустился наутек по дорожке из плывущих навстречу клубов зеленоватого морозного пара. Но если хорошенько приглядеться, то оказывалось, что он вовсе не движется, а топчется на месте. Зубчатые верхушки елей все резче вырисовывались на низком небе, пригнутые снежной поклажей ветви уже чуть порозовели, а Замшелое и его поля все еще окутывал синеватый сумрак. Петухи исправно драли глотку: ведь они знали, что стены хлева толстые и что хозяйка не придет с лукошком, покуда ей все уши не прокукарекаешь. Но сегодня они надрывались понапрасну — у замшелок были заботы поважнее. Даже Таукиха, самая богатая хозяйка на верхнем краю села, подоила шестерых коров, а про седьмую, что стоит за овечьим закутом, в спешке позабыла; бедная скотина так оглушительно трубила, что в хлеву чуть крышу не сорвало. Однако Таукиха и этого не услышала, что ж тут говорить о каком-то жалком петухе, который только и умеет, что горланить без всякой пользы, — нет чтобы снести хоть одно-разъединое яйцо!

И без того толстая, а теперь, в шубе и платках, еще толще, Таукиха семенила по твердому насту, опираясь на кривую тычину из плетня, и пугливо озиралась. На нижнем конце села, возле избушки Плаукихи, на сугробе вдруг выросла сама хозяйка, сухая и длинная, как палка. Она выскочила налегке, набросив лишь платок поверх байковой кофты. С перепугу Таукиха громко вскрикнула.

— Да ты что? — набросилась на нее Плаукиха. — Чего орешь возле чужого дома? Ребят разбудишь!

— А! Это ты, Плаукиха! А тебя куда спозаранку понесло?

— А тебя? Мой-то дом — вот он, а твой за версту. Куда ж это тебя еще раньше моего несет?

Таукиха не ответила, а только с опаской огляделась по сторонам. Потом придвинулась к Плаукихе:

— Ладно, что этакое страшилище мне на дороге не повстречалось. И куда ж они его упрятали? Нигде не видать.

Плаукиха недоумевала:

— Что упрятали? Кого не видать? Думаешь, я поглядеть вышла?

— А то нет? Так, значит, не поглядеть? Ну, не гляди, не гляди! А он тебя сзади хвать — и на спину.

Плаукиха даже шарахнулась, словно ей кто-то и впрямь вот-вот вскочит на спину.

— Тьфу ты! — сплюнула она в сердцах. — Ну, Таукиха, ты, никак, рехнулась! Чего людей пугаешь? Да ведь оно и понятно: Тауки все с придурью.

— А чего ты храбришься? У самой-то все поджилки трясутся! Бери с меня пример: гляди в оба и не трусь. Верно, тут на дворе у Ципслихи его и привязали.

Двор вдовы Ципслихи, на самом нижнем краю Замшелого, еще больше замело снегом, чем те, на взгорье. Лесенка к чердачному окошку маленькой клети наполовину потонула в сугробе. Сошник, подвешенный к перекладине колодезного журавля, лежал прямо на снегу. Оконце избушки прикрыто рогожкой, из-за угла хлевушки виднелись пустые дровни. Таукиха протянула руку в варежке к окошку:

— Ты глянь, до чего же смекалистый Ципслихин Ешка! Этак у него и окошко не мерзнет, и ветер не задувает, и солнце не светит, спи себе хоть до полудня.

— Смекалка у него есть, да только и норов, никому дороги не уступит. Мало его мать розгой потчевала… Смотри, и пряха тут как тут!

Еще более тощая и долговязая, чем Плаукиха, в перемазанных навозом деревянных башмаках, по насту топала искусная пряха Сикулиха. Деревяшки ее громко стучали, а сама она еще издали тихонько, почти шепотом спрашивала:

— Ну как, еще нету?

Обе собеседницы круто повернулись к ней спиной и вовсе не пожелали отвечать. Но как же не ответить, когда спрашивают и ответа ждут? Плаукиха не вытерпела:

— Как же нету, коли есть! Да только не показывают. Кто первый пришел, тому первому.

— Ну, ну, — вмешалась Таукиха. — Кто второй, пускай в первые не лезет. Да ведь оно понятно, Плауки — они всегда вперед других норовят пролезть.

Глаза у пряхи завертелись, как шпульки у прялки.

— А я от Рагихи бегу, она ведь с Ципслихой все равно что родные сестры. Говорят, еще не привезли.

— Много она знает, твоя Рагиха! — И Таукиха презрительно сморщила нос. — У обеих огольцы — два сапога пара, озорничают вместе, вот и матушек водой не разольешь. От всего села вдове был наказ: чтоб Ешка воротился сегодня.

Плаукиха перегнулась через сугроб и попыталась заглянуть в окошко.

— Кабы поднять уголок да поглядеть, что у них там делается!..

— Да ты в уме? Еще по глазам лапой хватит. — Пряха замахала обеими руками и запричитала: — Ежели не привезли из лесу Медведя-чудодея, так хоть в колодец прыгай!..

— Ишь, прыгунья нашлась! — оборвала ее Таукиха. — Греха побойся! Да и что тебе горевать — ни мужа, ни детей, ни скотины в хлеву. Знай пряди себе да получай денежки чистоганом.

Но оказалось, что даже таким, кто без семьи и денежки получает чистоганом, в Замшелом нынче тоже не стало житья. Пряха прямо-таки заголосила:

— Да! Как же, чистоганом! А коли у прялки подножка спадает, пряслице выскакивает, нитка с катушки сбивается и все узлами, узлами… А вчера вечером… Не приведи господь! Чуть пригнулась с лучиной — и полкудели!..

Таукиха и Плаукиха разом всплеснули руками.

— Эх ты, раззява! — всполошилась Плаукиха. — Это ж самой старостихи кудель!

— И разом полкудели!.. — подбавляла жару Таукиха. — Дурная, как есть дурная! Этак все село недолго спалить.

Ага! Двое на одного нападают!.. Слезы у пряхи мигом высохли: нельзя же допускать, чтоб тебя живьем рвали на куски. Нет уж, не на таковскую напали.

— Да провались оно, ваше село! Много ли я от него добра видела? Что я от пряжи своей — жиру на брюхе накопила? Как иные прочие, что и хлеб-то замесить не сподобятся. Да разве ж матушка Букис мне это спустит? Пять копеек отсчитает. А я-то к масленице чаяла новые постолы купить, в этих корытах прямо ноги отваливаются.

Ну вот, опять она бередит рану! И чего эта пряха хнычет, будто ей одной худо? Кумушки мигом позабыли, что ноги коченеют, что утренний мороз больно щиплет щеки, а ресницы побелели от инея, — язык-то всегда в тепле.

Плаукиха поспешила опередить Таукиху:

— Постолы! Нашла из-за чего скулить! Вот у моей Мице третий месяц чесотка — на ночь руки полотенцем связываю, а то во сне глаза повыцарапает.

— Подумаешь, чесотка! Велика ли беда! — отозвалась пряха. — Уж я-то повидала, знаю. В первую же пятницу после полнолуния натопи пожарче баню, пусть веником попарится, а потом ополоснется капустным рассолом. Да смотри не забудь веник через крышу перекинуть — хворобу как рукой снимет.

Коли беде сочувствуют, тут уж дело иное, и Плаукиха согласна на мировую.

— И парили, сестрица, и ополаскивали! Не помогает. Крест господень!

Пока Плаукиха вздыхала, Таукиха завладела разговором:

— Пустое все это! Как три месяца сравняется, на четвертый чесотка сама пройдет… А вот у меня со скотиной беда! Телята не пьют, у коров в корыте за ночь пойло скисает.

Слушательницы многозначительно переглянулись и даже придвинулись друг к дружке.

Плаукиха подмигнула пряхе:

— Как же ему не скисать, коли ты ржаной муки подмешиваешь? От ржаной, сестрица, оно всегда скисает.

Таукиха гордо выпятила живот:

— Какая же я тебе сестрица? Мы с Плауками сроду не роднились! — Но тут же она тяжело вздохнула, позабыв и про родню и про свою спесь. — Ну как же мне своего-то от пивной кружки оторвать? Дома так и липнет, так и липнет, а на заработках опять же водка. Вот куда все наши денежки летят! «Богатеи, богатеи!» — так и кудахчут все вокруг нас. А где же оно, это богатство? Каждый год по пять пур ячменя уходит на пиво.

Теперь все втроем оседлали любимого конька. Они даже не заметили, как хозяйка избушки, уже в другой раз приоткрыв дверь, выглянула во двор узнать, кто ж это гомонит у нее под окном. Не посмотрели они и в сторону села, а оттуда из сугробов иной раз появлялись две или три фигуры. Опомнились кумушки только тогда, когда к ним притопала Вирпулиха-Шалопутиха в мужниных сапогах и куртке. Прозвали ее так оттого, что муж у нее был шалопутный. И сама она легонькая, будто клок кудели, все вертелась и скакала, как сорока, да трещала без умолку вроде этой вздорной птицы. А коли появилась Вирпулиха, другим не удастся и словечка вставить.

У Вирпулихи и скотина и муж в добром здравии, зато мальчишки — чистое наказание. Как отец уйдет, прямо сладу с ними нету, с четырьмя.

Вирпулиха стрекотала, размахивая руками, длинные рукава так и мелькали в воздухе. Ей и дела мало, слушают остальные или нет, лишь бы свою душу облегчить.

Так вот, значит, понадобилось ей как-то шерсть смотать в клубок, а Янцису положено пряжу держать. Да где уж там! Докличешься Янциса, коли ему приспичило за ригой ставить капкан на хорька! Епису велено хворосту принести — плиту растапливать, а он с салазками на гору убежал. Юрцису приказано картошки начистить — как же, дожидайся! Ведь папаша Букис свинью колет — есть на что поглазеть. Ну, а уж меньшой Иоцис будет самым отпетым сорванцом. Да как же иначе при этаких трех наставниках!

— У кого какие дети! — холодно заметила Таукиха, как только у Вирпулихи на миг захватило дух. — Вот мой Прицыс — ну хоть бы разок вот столечко набедокурил! Головка у него всегда гладенькая, нос чистехонек, а сам так и сидит за букварем, так и сидит.

Какое Вирпулихе дело до примерного Прицыса с его букварем! Она вскинула руки так, что длинные рукава взметнулись, точно сломанные крылья, и затараторила:

— Ей-ей, сестрицы, четверых парнишек променяла бы на одну девочку! А цыганка мне и говорит: «Не будет у тебя дочки, коли медведь не принесет счастья».

Варежки Вирпулиха забыла прихватить, а в мужниной куртке их не оказалось. Она подвернула длинные рукава и стала дуть на посиневшие пальцы, которыми двигала так же быстро, как языком. Пряха притопывала в своих больших деревянных башмаках, но дерево, оно, известно, дерево, тепла от него не будет. Да коли уж разговор зашел о цыганах, так пускай ноги и вовсе отмерзнут, и она понеслась во весь опор в страхе, как бы ее не опередили:

— У меня цыганка не много взяла. «Пускай, говорит, богатые платят, а беднякам учение задаром. Матушка Букис, говорит, дала ветчинки и два кружка крупяной колбасы. А ты, говорит, дай горсть льна, а по весне, когда станет коровка доиться, полштофа сметаны. Вот и будет с меня, беднякам гадаю задаром».

Таукиха оскорбилась за все свое сословие:

— А лен-то чей? Твой, что ли? Мой лен и матушки Букис! Вот этак все наше добро и тает! Нынче босота и вовсе стыд потеряла. По прошлому году — горстку, нынче пять, глядишь, на будущий год до нитки оберут. А мне эта самая цыганка вот что сказала: «У тебя, говорит, матушка, от добра сундуки ломятся, отдай вон те полосатые штаны моему цыгану. Не пожалеешь: вот посмотришь, как на будущий год лен у тебя закудрявится! И дай еще фунтик шерсти, а за это овечки твои по двойне станут приносить и шерсть у них будет что трава-мурава, чистый шелк». Наплела с три короба, — а где они у меня, эти двойни?..

Она и кончить не успела, как ее уже перебила Плаукиха:

— А у меня, окаянная, полмиски сала взяла, больше-то и не было. Да еще пару чулок с лежанки утащила. Ладно уж — цыганка, она цыганка и есть, но хоть бы помогла своей ворожбой! Где уж там! Ни полстолечка! Девчонка моя как чесалась, так и по сей день чешется.

Вирпулиха, наклонившись к пряхе, шептала свое:

— А мне цыганка говорит: «Ты, сестрица, за все про все дай мне три рубашки и рубль серебром — медяков-то у меня побольше твоего будет, а на бумажки я и глядеть не стану». Где же это я ей еще две рубахи возьму, коли у меня и всего-то одна, да и та на мне? А может, оттого и не помогло?

В пылу беседы кумушки поначалу не заметили, как на дворе появились еще две фигуры. Но потом вся четверка всполошилась: это пожаловал сам староста Букис со своей дражайшей половиной. Оба были в шубах с поднятыми воротниками, староста дважды опоясался узорчатым кушаком, а старостиха закуталась поверх шубы в три шерстяных платка. Букис трусил мелкой рысцой впереди супруги, а она шла следом, запыхавшись, испуганная и до крайности разгневанная.

— Ах ты старый плут! — отдуваясь, бранила она мужа. — Сам бегом бежит, а меня бросил зверю на съедение!

— Ну-ну-ну! Да разве ж я бегу? — горохом сыпал Букис, тоненьким, бабьим голоском. — Для тебя же снег уминаю.

Чета Букисов всегда так: чем тише папаша Букис, тем громче мамаша Букис, а сейчас она и вовсе будто в трубу трубила:

— Тоже еще! Уминальщик выискался! Сущий басурман! Да можно ли с этаким мужем век коротать? Хоть к пастору беги — пусть разводит!

Пряха подтолкнула локтем Плаукиху:

— Слышь, сестрица, у богачей вон оно как, тоже не больно гладко.

Букис отлично понял, что кумушки только и ждали такой потехи. Ладно бы уж у себя в дому нести крест, так нет же, мало ей, понадобилось мужа перед людьми позорить! Букис попытался принять осанку, подобающую его высокому положению, и грозным взором окинул собравшихся:

— Ну-ну! Чего это вас всех сюда принесло? Раскаркались, как вороны! Чего людей тревожите спозаранку?

Вирпулиха сделала смиренное лицо, как и положено в присутствии власти, да разве ж язык так легко смиришь?

— Ой, папаша Букис, а ты сам-то?

Букис с достоинством прочистил глотку и выгнул шею так, чтобы поднятый ворот не заслонял уха.

— Я, стало быть, староста села! Мне, стало быть, надобно вести надзор. Я Ципслихе опекун, а сиротам ее — заступник. Я, стало быть, должен проверять, как живут вдова и сироты.

Плаукиха как ни крепилась, а все же не выдержала:

— Ох, и опекун, ох, и заступник!

Старостиха так и взъелась:

— Скажите на милость! Букис, ты староста этого села или, может, уступил свою должность Плаукихе?

Таукиха, разумеется, встала на защиту власти:

— Нынче вся босота нос задирает!

Староста чуть посвободнее отпустил пояс и пропыхтел:

— Чистая погибель с этим бабьем! Лучше бы мне пойти с мужиками лес рубить.

Босота дружно фыркнула в три голоса, а Плаукиха громче всех!

— Хорош лесоруб! Пузо — что у турка барабан.

Букис сразу же сник, как и всякий раз, когда затрагивали самую уязвимую часть его фигуры.

— Думаешь, от хорошей жизни у меня жир? Помучились бы сами этак, тогда бы узнали… Одышка дух спирает, ночью на другой бок не повернуться. Долго, стало быть, не протяну, тогда будете знать.

— Нечего столько жирного есть! — поучала его Вирпулиха.

Старостиха не утерпела: слыханное ли дело, староста, а судачит с бабами!

Но тут уж ничего не помогало. Задетого за живое Букиса не удержать.

— Да разве я много ем? И сколько ж я пью? Вот, к примеру, нынче поутру: только и съел всего три пирожка, три кусочка мяса, да малость кашки, да плошечку сала. Нет уж, к кому пристанет хвороба, от того не отвяжется.

Пряха стала рядом с Вирпулихой: раз богатеи друг за дружку, то и бедняки будут заодно.

— Нечего; значит, столько пива пить!

Опять за больное место… От злости староста сделался багровым, как петушиный гребень.

— Но-но-но! Да разве ж я пью? Сколько ж я пью? Пятый день пошел, как кружки в руки не брал. И капельки пива в доме не нацедить. — У Букиса даже слезы навернулись на глаза. — Воду пью!

— Кто же виноват, что не умеешь пива наварить? — вставила сама старостиха.

— Как же не умею, да воды-то нет. Для пива мягкая вода нужна, а на речке лед в аршин толщиной — не доберешься. У Ципслихи колодец досуха вычерпали, на дне-то еще есть, да только там больше песку, чем воды.

Таукиха и тут знала средство:

— Процедить нужно, милые мои, через край простыни, — мой старик всегда этак делает.

Староста безнадежно махнул рукой:

— Цеди не цеди — все едино. Не везет мне, видно, счастье от меня ушло. Вот как-то раз засолодил я, стало быть, зерно: две пуры ячменя и пуру ржи. Срослось — прямо что твой дерн. Положил в риге на печь сушить — трухой взялось. Все прахом пошло. В другой раз две крысы драку затеяли и угодили прямо в горячее сусло. А в третий раз, пока остужал, прокисло. Хоть все вон выливай. Цыганка мне сказала: «Вели медведя обвести вокруг чанов. А ежели придет зверю охота в чан прыгнуть, ну, тогда пивцо у тебя будет как молоко, станешь попивать, меня вспоминать».

Кумушки слушали, вытянув шеи, а Вирпулиха еще повертелась возле каждой по очереди и каждой дала тычка в бок.

— Да вы только послушайте, сестрицы! Сам староста за счастьем гоняется, за медведем-то.

Букис был так поглощен своей бедой, что не заметил насмешки и вовсе утратил приличествующее старосте достоинство. Скинув варежку, он нащупал трубку, вытащил ее и выбил о ноготь большого пальца.

— Худые настали времена, — вздохнул он, — никудышные. Еще на пять трубок курева хватит, а завтра что? Березовые листья от банных веников, сенную труху — запихивай в трубку что хочешь.

— Будто и нельзя обойтись без этой соски! — ворчала старостиха. — Летом еще туда-сюда, дым хоть мух малость отгоняет, ну, а зимой какой прок? В доме не продохнешь.

Кто знает, когда бы кончились все эти пререкания, если бы вдруг Таукиха не услышала скрип полозьев. Она побежала за сарай и всплеснула руками:

— Люди добрые! Гляньте, кобыла в упряжке! Ешка уже дома и, верно, привез.

Женщины затаили дух и еще боязливее огляделись по сторонам. Умяв большим пальцем табак в трубке, Букис затопал к сараю. Поглядел сам, покачал головой:

— И вовсе не привез. Ежели б он воротился, то кобыла стояла бы головой в эту сторону, а она у нее в ту. Этот шельмец еще и не думал ездить.

Букис притопал обратно, потом важно встал на самой вершине снежной горки, выпятил грудь, откашлялся и возопил самым грубым голосом, какой только мог из себя выдавить:

— Ешка, эй-эй! Ципслиха! Это я, Букис, староста! Вдовицы и сирот заступник. Прибыл по долгу службы и приказываю сей же час выйти ко мне!

— Ох, и бравый заступник! — проворчала пряха себе под нос.

Вдова снова приоткрыла дверь и высунула голову, притворившись, будто впервые их всех видит:

— Батюшки! И с чего это вы сбежались, как на пожар? — Потом обернулась в избу: — Да угомонитесь вы там? Ешка, будет с тебя, оставь сестрице, она позднее тебя села щи хлебать. — Потом Ципслиха оглядела всех по очереди. — Никак, все село сбежалось, и папаша Букис тут как тут!

Букис сделал шаг вперед и, стараясь как можно дольше сохранять приличествующую старосте осанку, провозгласил:

— Я прибыл по долгу службы! Как я есть, стало быть, законный опекун вдовицы и сирот!

Ципслиха, как видно, не испытывала должного почтения к его служебному долгу — слишком уж накипело у нее на сердце.

— Уж больно часто ты за нас, папаша Букис, заступаешься. Вчера два раза да и сегодня на зорьке явился. Чем мне тебя угощать? Из последнего кочана щей наварила. Колодец ты мне досуха вычерпал…

Услыхав о щах, Букис облизнулся.

— А что, мать, у нас капустки больше нету? — спросил он у старостихи и тут же вновь обратился к подопечной: — Из последнего, говоришь? А ведь масленица еще не пришла. Как ты осмелилась без моего ведома?

От обиды и злости на глазах у вдовы показались слезы.

— Чего ж мне тебя уведомлять? Сам видел, что последний. Небось все углы обнюхал.

Букис продолжал столь же сурово и непреклонно:

— Желаю попробовать! Мне надобно надзор вести, как ты сирот кормишь.

— Как же, как же! Не ровен час, обкормлю! — Она повернулась к Букису спиной, подошла к окну и отдернула рогожку.

Кумушки тут же с любопытством пригнулись, стараясь заглянуть в избушку, но там ничего не было видно, кроме Ешки и его сестры Ципслини, которые вздорили из-за миски щей. Мать постучала по стеклу костлявым пальцем:

— Ешка, оставь сестрице, сказано тебе! И лучину погасите! Верно, целый день жечь собрались? — Потом повернулась к старосте, своему заступнику, рассердившись еще больше: — Принес бы хоть березовое поленце на лучину! Сегодня последнее исщепали.

Букис пропустил это мимо ушей и повел речь о другом:

— Почему Ешка не поехал, куда было приказано?

— А мне почем знать? У него самого и спрашивайте. Он говорит — одна брехня все эти ваши медведи да цыгане.

— Да ты слышишь, отец? — вскричала старостиха. — Говорила же я, что добра тут не жди! Строгости больше требуется.

Букис прокашлялся и поддержал супругу:

— Да, стало быть, пороть надобно. А ну-ка, скажи мне, вдовица, когда ты ему последний раз всыпала? Этак… крепко… чтоб прилипало.

— Да что вы, милые мои! — Вдова смахнула слезу. — Хоть и упрям он у меня, а все ж единственный наш добытчик и кормилец.

Букис стукнул себя кулаком в грудь:

— Я ваш кормилец!

— Ты, папаша Букис, наш заступник… Да что ж мы на этаком морозище мерзнем — обувка к пяткам примерзает! Раз уж сбежались ко мне, пойдемте в дом.

Вдова вошла первой, гости гурьбой за ней. Избушка у вдовы маленькая, низенькая, до потолочных балок рукой достанешь, но зато теплая и чистая. Старостиха, пофыркивая, все шныряла глазами по сторонам — к чему бы придраться. Сухопарая пряха тотчас прижалась спиной к теплой стенке. Вирпулиха потрогала плиту и уселась на нее. Староста пнул ногой вязанку сырых еловых сучьев — уж не спрятаны ли под ней сухие поленья, — но так ни одного и не нашел. Входя в дом к подопечным, он состроил самую что ни на есть суровую мину, подобающую представителю власти, но в тепле суровость его растаяла, как корка льда под лучом солнца.

Толстяк совсем расслабил пояс и сладко протянул:

— Ну и теплынь! Матушка, тут потеплее, чем у нас.

— То-то и торчишь у них день-деньской! — вконец раздосадованная, пробурчала старостиха.

Увидев гостей, Ешка отпустил миску со щами и сел на низенькую скамейку. Одетый и подпоясанный, в отцовском овчинном треухе, нахлобученном по самые глаза, паренек был еще босиком. Не спеша он принялся обуваться, поглядывая на ранних гостей без должного почтения. Сразу видать — неслух и насмешник. В старостихе кипела злость, но она прежде всего внимательно оглядела свою крестницу. Тоненькая, легонькая, в праздничных туфельках, в красном платочке, Ципслиня, надувшись, сидела за столом и порою лениво подносила ложку ко рту. Мать тоже не сводила с нее глаз. Она подошла к дочке, хотела было поправить выбившуюся из-под платочка прядку, но Ципслиня сердито отвернулась:

— Не дергай, мне больно!

— Не кричи, доченька, я же просто так. Ну пускай, пускай торчит, — поспешила успокоить ее вдова. — Ой, доченька, да, никак, на тебе новые туфельки в будний день!

— А у старых каблучки покривились.

— И новые чулки!

— А ты старые не заштопала…

Вдова с отчаянием глянула на старостиху. Крестная мать решила, что пора вмешаться.

— И что это сегодня с дитятком приключилось? Не из-за этих ли самых щей? Уж не ты ли, разбойник, ее обидел?

Ешка только мельком с презрением глянул на сестру и на миску со щами.

— Нечего сказать, дитятко! На два с половиной, года старше меня. «Приключилось»!.. Женихов поджидает!

— Так оно и есть, матушка Букис, сынок верно сказал, — подтвердила вдова. — Портной Букстынь вот уж одиннадцатый день не показывается. Дитятко ждет не дождется, у окошка сидит, все глазки проглядела. А сегодня вот надела новую кофту и бусы.

При имени Букстыня Ципслиня отшвырнула ложку:

— Матушка, а сегодня он придет?

— Еще поутру явится, как пить дать, — ответил вместо матери Ешка, поднялся со скамеечки и потопал обутыми ногами по полу. — Я наказал тетушке Рагихе и Андру. Они его привезут. От нее не удерет, как от тебя, да и Андр парень не промах.

Поначалу слегка совестясь, Букис мало-помалу придвигал свой стул все ближе к столу, а когда запах щей ударил ему прямо в ноздри, защитник сирот не смог утерпеть и поднес миску к самому носу.

— Хм! Надо опробовать, хорошо ли вдовица сирот кормит… Вроде бы соли маловато…

Пряха все время косилась на старосту и под конец не выдержала.

— Похлебай, папаша Букис, похлебай! — подбадривала она ласковым голоском. — Разве ты у нас толстый?

Такие речи пришлись Букису как нельзя более по душе, и он кивнул в знак согласия:

— Ну да. Я, — глоток, — худею. Бывало, на шубу шло тринадцать шкурок, а нынче, — глоток, — всего одиннадцать. Не верите — спросите у портного.

Как раз в этот миг Рагиха и Андр втолкнули в избу портного. Легкий и юркий, он впорхнул в избушку с таким видом, будто не Андр его приволок за руку и не Рагиха подталкивала в спину, а сам он по доброй воле сюда пожаловал. На Букстыне был новый полушубок с роговыми пуговицами, шапка блином, узенькие брючки навыпуск поверх теплых башмаков на резинках и с ушками. Карманы, пришитые не с боков, а спереди, туго набиты, как у иных табачный кисет. Этаких брюк в Замшелом ни у кого не увидишь — портной их сшил только для себя. Рыжеватая бородка Букстыня совсем заиндевела. Увидев жениха, Ципслиня тотчас отвернулась, чтоб он понял, как невеста обижается на него за долгое отсутствие. Опершись локтем о стол, она даже прикрыла лицо ладошкой, но исподтишка то и дело поглядывала в щелку между пальцами. А жених, напротив, казался веселым и беззаботным и, как ягненок на весеннем лугу, бойко притопывал ногами и тер уши.

— Уж-ж-жас-с-сная с-с-стужа! — деликатно прошелестел он, казалось, одними кончиками губ и языка. — Даже глаза мерзнут!

— Глаза мерзнут, а он уши трет! — засмеялся Ешка и тряхнул в знак приветствия руку Андра.

Приятель был на полголовы ниже Ешки, зато шире в плечах. Его коротковатые, но сильные ноги были обуты в старые, залатанные чуни. Друзья отошли в уголок и о чем-то зашептались, по временам указывая пальцем или кивком головы на кого-нибудь из собравшихся.

Портной, что ни говорите, самый сведущий человек на селе. Врать и бахвалиться такой мастер, словно и впрямь полсвета обошел и с самими господскими барышнями водил знакомство. Петь лучше Букстыня во всем селе умела разве что одна Вирпулиха, но зато у портного была гармоника, и по воскресеньям он так задушевно на ней играл, что даже слеза прошибала. В Замшелом особы женского пола относились к нему двояко: то смеялись над ним и поддразнивали, то благосклонно на него поглядывали — Букстынь только это и замечал. Правда, от Рагихи ему всегда крепко доставалось, ну, да кто же ее не знает? Она и тут не утерпела, ткнула его большим пальцем в спину и проворчала:

— Застит свет, как черная туча! Будто он тут хозяин этого окошка. Только и знает барина из себя корчить. Барин и есть. Чего такому портняге не хватает? В тепле насидится, сытным-сытно накушается. Есть ли, нет ли у хозяев для себя, а портному самое лучшее подавай. Да только, видно, не в коня корм: худой, как щепка, по тонкому насту шагает там, где петух вязнет.

Если Букстынь слышал что-нибудь нелестное на свой счет, он обычно втягивал щеки так, что казалось, будто они прилипли к зубам, а бородку задирал.

— Щ-щепка!.. — защелкал он, как скворец при виде кошки. — Коли нутро не принимает! Когда дома живешь, еще туда-сюда, а как пойдешь к людям шить, так хоть пропадай. — Он нежно и заботливо погладил себя по животу, точно мать свое дитя в зыбке. — В три погибели скрутит.

— Как же, — вмешалась старостиха, — у самого-то селедочный хвост на обед, а за чужим столом не ведает, чем бы еще утробу набить.

— Да много ли набьешь, когда одним салом потчуют!

Вирпулиха засмеялась во все горло:

— Соседушки! Ну и барин выискался! Где же зимою молочного наберешься?

Ципслиня, делая всевозможные знаки, старалась подбодрить Букстыня, чтоб не падал духом и не давал себя в обиду, но разозленный портной даже не смотрел в ее сторону.

— Совсем никудышные дела нынешней зимой, заработков нету. А уж если и случится подработать, так все уходит на разные безделки. То на Михайлов день колечко на рынке купил, пятнадцать копеек отдал, то на рождество бусы — двадцать копеек, — много ли этак денег скопишь?

Невеста подскочила, как разъяренная ласка, и бросилась на жениха.

— Ага, так, значит, это для тебя безделка?! — завизжала она, размахивая кулачками. — А ну-ка, повтори!

— Нет, нет, что ты! — залепетал Букстынь. — Зачем же так сердиться по пустякам?

Он взял Ципслиню за худые локотки и стал успокаивать. О чем они ворковали в уголке, кумушкам никак не удавалось расслышать, как ни тянули шеи.

Тем временем Букис нахлебался щей, встал из-за стола и потуже стянул пояс. У него снова появились голос и осанка, подобающие старосте и заступнику сирот.

— Ешка! А ну отвечай, по какой причине едешь сегодня, коли велено было вчера?

— Вчера надо было кобылу подковать.

— Нынче можно и не подковывать, по насту не скользко.

Тут все сразу увидели, что малец — сущий строптивец, не проявляющий ни малейшего почтения к своему опекуну и защитнику.

— Ишь, умник нашелся! — заявил он старосте. — А как ты переедешь через Круглое озеро? Его снегом-то чуть припорошило. А по дамбе, что по ту сторону Ведьминой корчмы? Ее же всю ветром обдувает и льдом покрыло. Пусть, значит, моя кобылка падает и морду расшибает?

— На неподкованной никак нельзя! — поддержала сына Ципслиха.

Букис сменил гнев на милость:

— Ну-ну, ладно уж, ладно. Коли подковали, так теперь садись в сани да поезжай.

Ешка шагнул вперед и засунул руки в карманы.

— А ты суленые полпуры овса принес?

Сулить-то папаша Букис и впрямь сулил, да теперь норовил отвертеться:

— На что тебе овес, коли есть сена мешок? У овса нынешний год шелуха крепкая, кобыла-то старая, ей не по зубам. Да и перекармливать не след, а то отяжелеет, рысью не пробежит.

— Это, может, твои вороные. А наша кобыла чем тяжелее, тем крепче. Без овса не поедем, так и знай.

Староста вздумал было препираться, но женщины вступились за Ешку, а громче всех Таукиха:

— Без овса никак нельзя! Давай неси скорей, а то поздно будет, вон уж солнце из-за елок показывается.

Она не без умысла старалась заговорить Ешке зубы, чтобы он позабыл про остальное, но паренька не проведешь, он так и шпарил дальше как по писаному:

— Ты, гляди, сама не опоздай! А где пол-окорока, что ты посулила? Да полкаравая хлеба от мамаши Букис? Чтоб всё доставили, как было уговорено, а не то мы с Андром и с места не двинемся.

Посулившие все это добро начали было торговаться, но Андр решительно поддержал товарища. Если с одним упрямцем не справиться, где уж тут уломать двоих? Букис с женой, а за ними и Таукиха, ворча, отправились за обещанным. Ешка занялся упряжью, кое-что еще надо было подправить. Рагиха проверяла, ладно ли Андр снарядился в дорогу да крепко ли завязал чуни; Ципслиня, и Букстынь все о чем-то шушукались. Вирпулиха и пряха ухмылялись, глядя, как невеста ластится к женишку, а тот все дуется.

Но вот все собрались у саней. Ешка туго набил мешок сеном, а кроме того, положил в сани топор и вязанку сухих дров. Женщины диву давались: в лес едут, а дрова с собой тащат! И вовсе неслыханная блажь! Но теперь, собираясь в путь, Ешка превратился в такого важного барина, что даже не удостаивал любопытствующих ответом.

Вдова с гордостью смотрела, как ловко управляется ее сынок, и сама отгоняла пустомель, чтобы не путались под ногами, когда дело делается.

— Да отстаньте вы от него, уж он сам знает, чего ему нужно!

— Сами знаем! — важно подтвердил Андр.

Вздыхая и охая, Букис приволок полпуры овса, жена его — ковригу хлеба, самую маленькую. Как ни искала, поменьше на полке не нашлось, а Таукиха притащила пол-окорока, тот кусок, что попостнее. Мясо и хлеб Ешка сунул в торбу, рядом с туеском творога и толченой конопли, что мать дала в дорогу, а мешок с овсом положил у задка саней. Мешок с сеном лежал на них вдоль, и Букстынь, услужливо суетившийся вокруг отъезжающих, решил положить его поперек, как обычно, но Ешка отогнал портного прочь:

— Не суйся, куда не просят! Мешок сена — не штука сукна, его нельзя тянуть как вздумается.

— Один сядет спереди, другой сзади, — пояснил Андр, — чтоб видеть, коли сзади нападут.

Ага! Коли сзади нападут! Дальняя дорога — дело не шуточное. Кумушки затихли и с превеликим почтением взирали на посланцев, у которых все как есть, дочиста решено и продумано. Ешка, уже с вожжами в руках, все еще мешкал и, словно бы кого-то выискивая, вглядывался в толпу.

Почуяв недоброе, староста стал торопить пареньков:

— Усаживайтесь, да трогай, солнце-то уж на самых верхушках елок.

— Никак нельзя, — ответил Ешка. — Когда мы того зверя поймаем, один будет править, другой зверюгу за поводок держать, а кто — сзади подгонять?

— Без третьего не обойтись, — объявил Андр, к ужасу всех провожатых. — Ну как, Вирпулиха, поедем с нами? Прокатим, как барыню!

Та со смехом отмахнулась обеими руками:

— Ишь ты! Куда мне, старухе, с этакими озорниками. Уж лучше возьмите Ципслиню.

— Ай! — взвизгнула Ципслиня. — Не поеду! Холодно!

Пряха вытянула свой длинный палец:

— А почему бы папаше Букису не поехать? Теперь за порядком в селе следить ни к чему, коли оба озорника уедут.

Букис со страху спрятался за свою старуху:

— Ну-ну-ну! Какой из меня ездок! Удушье мучит. Как побуду на морозе подольше, этакий кашель схватит, что за забор держусь. И ходить не могу. Как ступишь потверже, сразу в снег провалишься до подмышек. Только вчера матушке пришлось меня выкапывать.

— Да, милые мои, он уж никак не может ехать. Да ведь и вес какой — один с полвоза потянет, далеко ли вы с этакой поклажей уедете?

Почуяв опасность, портной поспешил на подмогу паренькам:

— Полвоза, говорите? Да ведь когда в санях припасено полпуры овса, кобылка вдвое тяжелее поклажу рысью потянет.

— А чем плох наш портной? — спросил Ешка.

И Андр тут же поддержал дружка — видно, у них заранее был такой уговор.

— Весу в нем почитай что никакого нету, по снегу, как заяц, скачет, не вязнет. Толкач из него выйдет — лучше и не придумать.

— Нечего шутки шутить! — всполошился Букстынь и попятился. — Как же я могу ехать? Неужто село оставлять без портного?

Но тут все кумушки пришли в раж. Как стая ворон, они налетели на портняжных дел мастера, а громче всех разорялась Вирпулиха:

— Верно сказано! Пусть портной едет! Ни жены у него, ни детей, никто в убытке не останется.

— Я же уши отморожу… — захныкал Букстынь.

Но Ешка и тут знал, что делать:

— Пускай Ципслиня даст тебе свой платок.

— Ох! — заохала Ципслиня, повязывая жениху на уши красный платок. — Мы же на масленицу хотели свадьбу сыграть.

Букстынь тут же отпрянул:

— Как это на масленицу? Я же сказал — на пасху!

Портной стоял у самых саней, Ешка лишь слегка подтолкнул Букстыня, и тот плюхнулся на мешок с овсом, так что ноги свесились через задок. Ешка мигом вскочил в сани и уселся спиной к Андру, а тот для верности ухватил Букстыня за полу шубейки. Это было очень разумно, потому что портной сразу же начал барахтаться и рваться вон из саней.

Андр строго прикрикнул на него:

— Ты куда! Что за выкрутасы? Сиди смирно, а не то все пуговицы оборву.

— Я… я только хотел… — пробормотал Букстынь. — Мне… сидеть неудобно… Ципслиня! Ну ладно уж… пусть на масленицу…

— Не скули! Высидишь в мешке вмятину, вот сразу и станет удобно. Что ж ты, Ешка? Трогай!

Ешка натянул вожжи:

— А ну держи шапки! В путь-дорогу, кобылка!

Лихо щелкнул кнут — уж на это Ешка был мастер, — кобылка сразу пошла рысью, заскрипели полозья, на солнце заискрился снег. Женщины замахали вслед варежками, довольный Букис кивал головой, вдова вздыхала, Вирпулиха смеялась, а Ципслиня проливала слезы:

— Б-бу-букстынь… Как бы эти негодники его не заморозили!