Но и на большаке пришлось хлебнуть горя.

Со снегом этак всегда: чем больше его уминать, тем больше навалит. Прошлой зимой снега почти что и вовсе не было, земля лежала голая, по лугу да по болоту еще кое-как протащишься на санях, а по торному пути и думать нечего: даже рытвины дополна не засыпало, ухабы не запорошило. Потому-то нынешней зимой все по первопутку кинулись в лес. Чего только не везли домой! И хворост, и еловые ветви, и дрова, и бревна. Везли ясень на дуги, осиновые колоды на коровьи кормушки, березу — на рассохи, лучину и ложки, клен — на топорища, орешник — на обручи. Ехали со всех концов вереницей, целыми обозами — по всей округе спозаранку до поздней ночи слышался скрип полозьев. Только умнут на большаке снег, глядь — еще навалило, а там еще и еще, и так целыми днями и неделями, без передышки. Да ладно бы стелился ровно, а то все какими-то глыбами да буграми. Редкие оттепели почти не приминали их, а тяжелые возы лесорубов перепахивали снег, оставляли на большаке лишь рытвины и ложбины, скаты и взгорья. Под конец там стала не дорога, а ад кромешный, бездонная хлябь, в которой поутру иной раз лошади утопали по брюхо в сугробах, пока хоть сколько-нибудь укатывали путь. Возы опрокидывались, оглобли трескались, ломались дуги и хомуты, разрывались шлеи и поводья. Даже старики не могли упомнить на своем веку подобной напасти.

Округу Большого леса населяли люди умные. Все как на подбор умные, ни единого дурака. В этом-то самая беда и была. Как поунялась горячка первопутья, люди стали осмотрительнее, уже никто спозаранку не рвался в лес. Всякий прикидывал так: на что мне первому дорогу месить да сугробы пахать? Пускай едет сосед, у него и лошади резвей моих и сам он на подъем легок, а уж я за ним по его колее потихоньку-полегоньку. Но «легкий на подъем», как оказывалось, рассудил точно таким же образом, а потому оба отсиживались дома, потягивались на лежанке да всё прислушивались — не скрипят ли в соседнем дворе полозья. Так они прохлаждались до завтрака, а потом уж не стоило и запрягать. Кабы еще особая нужда была, а то вон уж сколько припасли. Да и кто станет по доброй воле коня загонять и свое же добро портить? Так мало-помалу большак опустел, и только метель кружила на нем снежные вихри да все выше и выше громоздила сугробы.

После страшной ночи на озере трое посланцев за медведем, выехав на дорогу, поначалу совсем приободрились. Ешка даже попытался погнать кобылу рысью, но из этого, правда, ничего не вышло. Букстынь свесил ноги с саней: очень уж приятно щекочет подошвы, когда они скользят по мягкому, ровному снегу. Андр и вовсе развеселился и стал помешаться над Букстынем, поминая про огромную змею, которая кусает свой же хвост, да про Ципслихину заплату, сидеть на которой можно, лишь сперва как следует вымочив ее в проруби, и про все прочее в этаком роде. Но Букстынь упорно не слышал насмешек, ни словечка не слышал, с него хватало своей заботы: задок дровней подкидывало, швыряло, качало, точно решето с отрубями на сквозном ветру, и Букстыню приходилось напрягать все силы, чтобы сохранять равновесие. И напрягал он их, надо сказать, не зря. В одной из ям за высоким отвесным сугробом дровни вдруг сильно накренило, и Андр ничком бухнулся в снег.

— Ешка, ошалел ты, что ли? — крикнул он, отплевываясь и поднимаясь на ноги. — Куда правишь? Недолго шею свернуть!

— А ты бы языком за дровни покрепче держался! — наставительно заметил весьма довольный Букстынь.

На том дело и кончилось. Андр сразу же успокоился и притих, но от этого ездокам легче не стало. Все сильнее таяло, все более густым и липким делался туман, порою даже моросило. Наст размяк, лошадь то увязала, то вставала на дыбы, дровни загребали кучи талого снега, а порой их никак нельзя было с места сдвинуть. Андр соскочил первым и тут же в сердцах накинулся на седоков, будто сам все время шагал пешком:

— Расселись, как клуши, а от лошади пар клубами идет! Боятся, что у них ходули отвалятся!

И тогда все трое зашагали пешком. Ешка — рядом с кобылой, с вожжами и кнутом в руках, за ним — Андр с мешком овса на плече, а за Андром — Букстынь, изрядно поотстав, с лоскутным одеялом и топором.

Нет, они не шли, а тащились, ползли и ковыляли по бесконечным оседающим сугробам, месили мокрый, разрытый лошадью снег, на котором полозья оставляли еле заметную колею. Стало совсем тепло. Они развязали кушаки, расстегнули полушубки, сдвинули шапки на затылок, а потом и варежки сдернули, и все равно спины у всех взмокли.

В скором времени упарившийся портной не вытерпел и забурчал:

— Заладили: поезжай да поезжай! Вот тебе и поездочка! Только людей из дому выманивают. Скачи по этим чертовым сугробам да еще, как придурок, таскай им поклажу! Брошу: наземь да и поверну назад! Пропади все пропадом!

Но только портной и ноши не бросил и назад не повернул. Андр тоже что-то сердито ворчал под нос, на ходу перекладывая мешок с плеча на плечо. А Ешка, возница, чувствовал себя вроде бы виноватым, хотя и сам толком не понимал почему. И тогда пареньку вдруг взбрело в голову, что всему виною его кобыла, и он ни с того ни с сего вытянул ее кнутом.

— Чего тащишься, как корова!

Лошадь повернула голову да так взглянула на хозяина, что тот со стыда готов был провалиться сквозь землю и долго потом не смел даже дернуть за вожжу.

А тут еще, на беду, туман сгущался, уже в двадцати шагах все вокруг сливалось в сплошную пелену — это, пожалуй, еще похуже, чем вчерашний буран. Одно ясно: большак идет через лес. Вон по одну сторону дороги взметнулась воронья стая и, громко хлопая крыльями, с карканьем улетела куда-то подальше; по другую сторону покрикивала владелица желудевых россыпей барыня сойка и тенькали синички.

Кое-где ель на миг высовывала зубчатую верхушку из серой пелены тумана и тотчас снова пряталась. Должно быть, дорога невиданно широка — по обе ее стороны раскинулось мелколесье, из сугробов вплоть до лесной опушки торчали фиолетовая лоза ольхи, красные и желтовато-зеленые прутья ивняка. Порою слышно было, как в лесу с глухим стуком падали с ветвей слипшиеся комья подтаявшего снега и пугали зайцев. До полудня уже трое косых перебежали дорогу, как видно, ища спасения в придорожных кустах. Четвертый чуть было не вскочил на дровни, но, когда седоки закричали и захлопали в ладоши, заяц прижал уши и кубарем покатился обратно, в грозно бухающий лес.

На всем пути — ни пешего, ни проезжего, не у кого даже спросить, далеко ли еще до Ведьминой корчмы. Похоже, что лес уже кончился и они едут по открытой равнине — быть может, это поросшее вереском болото или большой луг, а то и поле. Тишь, ни малейшего ветерка, но в воздухе уже нет сырой прохлады леса, снова, как и вчера, пустая мгла тихо дышит вокруг, стелет понизу клубы тумана, а сверху все гуще сеет морось. Все трое, не сговариваясь, вглядывались, вслушивались: не приметят ли хоть какой-нибудь признак жилья, не торчит ли где колодезный журавль, не послышится ли собачий лай. Нигде ничего не видать и не слыхать. Вокруг пусто и тихо.

Они уже дважды делали привал, но от кобылы так и валил пар, подбрюшье вздувалось и опадало, точь-в-точь как кузнечные мехи.

К полудню, а может и попозже — разве тут с точностью определишь время? — доехали до молодого леска: березки вперемежку с елками. Молодь так своевольно разрослась, что дороге пришлось сворачивать в обход. Деревья стояли почти без снега, ветви берез и елей по краям унизаны ожерельями крупных капель. Налившиеся до отказа, тяжелые, они с тихим шорохом падали наземь — мокрый снег под деревьями будто истыкан множеством пальцев.

Снова остановились, чтобы дать кобыле передохнуть. Всем им приглянулся молодой лесок. Усевшись спиной к деревьям, они стали рассматривать то, что им показал Ешка. Он приметил это еще раньше, когда вытаскивал из саней мешок сена.

В полусотне шагов, на западной стороне, одиноко стояла высоченная старая сосна. Некогда вершина ее разделялась на три главы, но теперь зеленела только одна, средняя, две другие засохли. Белые голые сучья, с которых облупилась кора, торчали с боков. Ешка первый заметил, на что походит эта сосна, — ведь он всегда примечал все куда зорче и быстрее других.

— Глянь! До чего же чудная сосна! — сказал он Андру и Букстыню, указывая на дерево. — Да вы взгляните! Правда ведь, зеленая верхушка — ну точь-в-точь шапка Букстыня?

Ешкины спутники выпучили глаза и разинули рты. Шапка? И впрямь шапка, если хорошенько приглядеться. Портной потрогал свой блин на голове и вздумал было запротестовать, ибо счел подобное сравнение крайне оскорбительным для себя, но Андр его опередил:

— Шапка, точь-в-точь шапка! А все же, если получше приглядеться, так вовсе и не шапка, а голова девки в платочке. Видишь, а по обеим сторонам вроде бы космы выбились.

— Ясно, космы! — согласился Букстынь, довольный, что разговор удаляется от его шапки. — А вон и уши под ними видать!

— А вон внизу юбка! — продолжал Андр. — А у колен вроде как заплата. И в самом низу мужичьи сапоги. Да вы что, сами не видите?

Кто-нибудь другой, может, и не назвал бы выступающие из земли корневища сапогами, но Ешка с Букстынем видели в точности то же, что и Андр. Сапоги как сапоги, только малость в землю вросли. Снега под самой сосной совсем не было, а светлел только ровный голый круг песка, словно чье-то теплое дыхание растапливало снег до тех пор, пока он не оттаял. Раз уж увидели голову, юбку и сапоги, — стало быть, осталось разглядеть и то, что уже приметил Ешка.

— А вон те голые, белые, торчат по обе стороны, — это же вскинутые руки! Одна сжата в кулак, другая растопырила пальцы, да не два, а все пять. Вон торчит один потолще и покороче — это большой палец.

Ешкиным спутникам казалось, что они и сами это давным-давно увидели. Рука! И впрямь рука. Вон ладонь и все пять пальцев, даже кривые ногти видать. Чем дольше всматривались, тем яснее видели. Ешка под конец даже сплюнул и пробурчал:

— Ну и чудеса! Не сосна, а настоящее привидение.

А на самом деле никаких чудес там не было. Просто никому из всей тройки не приходило в голову, что их глаза видят теперь то, что их уши слышали еще раньше, в Замшелом. Ведь все старики и старухи частенько рассказывали про эту диковинную сосну, от которой дорога сворачивает прямо к Ведьминой корчме.

А вот и дорога, про которую они столько наслышаны. Крутая и узкая, как спинка ножа, голая, посиневшая, как длинный ноготь на замерзшем пальце, она выползала из сугробов и тянулась по снежному полю, пока не исчезала в тумане. И эту дорогу пареньки увидали впервые, но сразу узнали ее. Столько о ней было говорено в Замшелом, столько историй и сказок порассказано! Уж такое у сказок свойство: их никогда не наскучит слушать. Чем больше сказку сказывают, тем новее она кажется, да и впрямь в ней всякий раз найдется что-то новое. Ведь даже один и тот же сказочник никогда не рассказывает одну и ту же сказку одинаково. Ну, а в устах другого, да третьего, да четвертого к ней прибавляется столько нового, что заслушаешься и глаз не сомкнешь до полуночи. Тем сказки и хороши!

Букстынь видел, что пареньки ждут, да и у него самого уже чесался язык. Но он нарочно мешкал, усердно прожевывая ржаной хлеб с ветчиной. Вот ломоть застрял на полпути ко рту, и тут портного прорвало:

— Было это давным-давно, лет этак сто, а то и двести тому назад. В ту пору правил над поляками злющий король. Первый обжора и распоследний лодырь. Одно сало ел, и всегда при нем двое слуг стояли наготове с полными совками. Захочет король есть — мигом из совков в рот, а он жирного мяса наестся да еще топленым салом запьет. Когда опустел королевский свинарник и у всех панов хлева тоже опустели, послал король войско к нам, в Видземе, на разведку — не осталось ли тут хоть одной свиньи. Ну, свиньи тут, понятно, были, да и в Риге их хватало: ведь туда крестьяне везли свинину продавать. Но рижские господа закрыли ворота и поляков не пустили. Вот и разбрелись они по всему краю.

В какой двор ни заявятся, сразу там визг: свиней колют; и королю пошлют и сами угостятся вволю. В какой дом ни придут, тут и пир горой, а уж пиво варить они умели на диво. С утра ячмень замочат, а к вечеру и пиво готово — по жбанам разливай. И девиц они с собой возили и всю ночь напролет в ригах так лихо отплясывали да подпрыгивали, что чуть ли не стукались головой о крышу.

Все было бы хорошо, кабы не чума. Круглое-то озеро в ту пору уже было, от него, верно, и пошел мор. Ох, и мерли же люди, как мухи! Поутру как задует с озера гнилой ветер, так к полудню человек на печи корчится, а вечером уж и гроб с чердака волокут.

Испугались поляки. Негде им теперь жить — ни в Большом лесу, ни в Черном лесу, только еще в Красном бору можно было укрыться. И заложили они там город — говорят, и по сей день видать, где печи стояли. Заложили город и дорогу к нему провели; вон и нынче она осталась. И дорогу ту проложили в одну ночь, никто и не видел как, но сказывают, будто просто пропахали. Кони-то были у них чуть ли не вдвое против наших, сохи — в человечий рост, рассоха — в обхват, а отвал — что лопата, на которой хлеб в печь сажают. Провели борозду в один конец, в другой, посередке примяли да устлали дёрном, вот и вышла дорога, узкая и кривая — просто страх, но саней у поляков не было вовсе, все верхом ездили, так что для одного коня ширины хватало. По обочинам дороги посеяли семена можжевельника, и к осени поднялись кусты, как глухой забор, — ветер зимой и снега не мог намести. Вот и сейчас, в зимнюю пору, Польский шлях голый, будто подметенный.

Ладно. Да только где город, там быть и корчме. И выстроили поляки у дороги корчму. Корчмаркой там была полячка дьявольской красоты. Руки гибкие, как лоза хмеля, глаза — что угли, косы в три венца вокруг головы да еще концы до пояса висят, голос звонкий, как у иволги. Стали и латышские парни захаживать в ту корчму, потому что другой в округе не было. За корчмаркой все польские офицеры увиваются, красавцы писаные, сабли у них в серебряных ножнах, а кони под ними так и гарцуют. Да только красавица на них и глаз не подымет, а приглянулся ей крестьянский паренек из Арциема, неподалеку отсюда, — стройный, как олень, плясун, первый рассказчик и певец по всей округе. И вот, значит, не выходит наш парень из корчмы, там и днюет и ночует: хороша польская водка — язык проглотишь, жирна польская колбаса — много в ней сала, а на ужин почти каждый вечер корчмарка горячие лепешки печет. Так и пропадал парень в корчме, пока не дошел до его отца с матерью слух, что сын их задумал взять в жены красавицу полячку.

Чего только отец с матерью ни испробовали: и добром и строгостью — все напрасно. Да и как же иначе, коли парню отраву подсыпали, опоили и околдовали! Поляки — католики, им ведомо такое, против чего не помогают ни знахаркины заговорные слова, ни домашние зелья. После поста, на пасху, сговорена у них свадьба, и никто бы ничего тут не смог поделать, да несчастье помогло. А может, это было и счастье. Вдруг свалила парня чума, два дня промаялся, а на третий отец его поставил на сани гроб, что для себя берег, да и поехал за сыном в корчму. Сына он оттуда увез, но после того корчма закрылась. Когда через семь дней двери взломали, все там было по-прежнему: бочонок с водкой на козлицах, медные мерки на подоконнике, а на стойке — горсть серебра. Только корчмарки нигде не найти. Искали, искали, пока не набрели на следы, да не на дороге, а за обочиной в сугробах. Пес их и нюхать не стал — ткнул носом и тут же сел и завыл, повернувшись к леску. Пошли люди в ту сторону и набрели вот на этот песчаный взгорок. А дальше следы пропали. И среди зимы выросла на том взгорке сосенка, на пасху поднялась в человеческий рост, а по осени стала такая же, как и нынче. С тех самых пор она тут и стоит. И выше не растет и до конца не засыхает. Вот оно как…

Пареньки слушали, разинув рот и не сводя глаз со старой сосны, Ешка не сразу опомнился и чуть дыша вымолвил:

— Ну, а что же дальше?

— А дальше про это ничего не говорится, зато про корчму всяких рассказов хватает. С тех самых пор прозвали ее Ведьминой корчмой. И впрямь там неладное творится. Что ни корчмарка, то старая карга; люди дивились, откуда такие берутся. Зимой там веселье — лесорубам из Красного бора и Черного леса ни ведьмы, ни черти не страшны, — зато уж летом в корчме пусто, как в церкви в субботний вечер. И муха не залетит. Бывалый человек даже ночью в метель норовит объехать эту корчму стороной, а случись кому из чужих краев заночевать в ней, так перво-наперво сморит его сон до полудня, а как проснется, голова болит, перед глазами зелено-желтые круги мелькают и почему-то в торбе с хлебом, что лежала у него под головой, от ковриги целый кусок отломан, туес и вовсе пустой, конь вроде бы весь овес в кормушке поел, а стоит отощавший и в мыле, будто сам леший на нем всю ночь скакал. Мешок с сеном съежился, и опал, а на возу с дровами все веревки ослаблены так, что по дороге поленья вываливаются. Пес у корчмарки кожа да кости, еле хвост по земле волочит, а от мяса нос воротит. В закуте боров одной овсяной половой кормится, а как заколют осенью — больше пяти пудов. Дымоход забит колбасами, сала полным-полно, хоть колеса смазывай.

Андр все же не выдержал и громко прыснул:

— Полно врать-то! Это уж ты сам выдумал!

И Ешка покачал головой:

— Не верю я в твоих ведьм и не боюсь их. Поедем-ка, покуда не стемнело.

В этот миг Ешка и в самом деле ничего не боялся. Днем, на воле, слушать старые сказки и предания не то, что темным вечером дома в тепле, когда за порогом злится метель, воют собаки, а в лесу жутко ухает сова. Взять, к примеру, хоть бы эту сосну: проедешь мимо, приглядишься — дерево как дерево, ни рук с кривыми ногтями, ни косм из-под платка… Только разве что сорока торчит на самой верхушке и, вертя хвостом, уж больно о чем-то чудно лопочет…

Букстынь с умным видом кивнул головой. «Что я говорил?» Но Андр подтолкнул его ногой в спину:

— Глянь, портной, вон твоя иволга сидит!

Только недолго Рагихину Андру довелось скалить зубы: Польский шлях обледенел, лошадь скользила, как по стеклу; ладно, что острые шипы на подковах помогали ей кое-как пробираться по этой «спинке ножа». Местами попадались совсем голые ухабы, дровни трещали, грозили вот-вот опрокинуться в сугроб, седоки в любой миг могли свалиться в канаву и сломать себе шею. Все трое опять вылезли и побрели пешком, только на сей раз без поклажи. Еще так недавно, пробираясь по сугробам, они проклинали снег, а теперь, по гололедице, продвигаться было и того труднее. Ноги разъезжались, Андр даже бухнулся на четвереньки — вот когда пришел черед Букстыня смеяться. Стало совсем тепло, туман все густел, полушубки намокли и потемнели от влаги, все развязали кушаки, расстегнулись, но все равно было жарко, и пришлось остановиться и передохнуть.

Заснеженные кусты можжевельника, как две стены, тянулись по обе стороны дороги. Пареньки смотрели на них и качали головой: «Поляки посеяли…» Как бы не так! Пусть портной это плетет бабам на селе, а не им, мужикам. Да и про отвал с лопату и пропашку тоже никак не верилось.

Днем, пока светло, история Букстыня казалась выдумкой, порою даже несуразной и до того вздорной, что и думать о ней не стоило. Пареньки о ней и не думали. Но вот все вокруг преобразилось. Белые стены по обе стороны дороги надвигались все ближе, седая мгла и снежный покров слились в одно, моросило, уже трудно было различить, правую ногу подымает лошадь или левую.

Ешка протер глаза:

— Андр, ты еще хорошо видишь?

Андр проверил себя: глянул вправо, глянул влево.

— Видеть-то вижу, да вроде ничего не разгляжу. А ты, Букстынь?

Тут и портной посмотрел на кусты можжевельника, потом на небо и покачал головой:

— Нитку в иголку не вденешь.

— Ну, так давай ходу! — Ешка в сердцах дернул поводья. — А то опять на дороге ночь застанет.

Но даже кнут не помог: Лошадь только покрутила хвостом и упрямо запрядала ушами, будто хотела сказать: «Ты же сам видишь, что быстрее я не могу». Она и вправду не могла идти быстрее: Польский шлях покрылся на редкость толстой коркой льда, шипы на подковах затупились, чуть ли не на каждом шагу лошадь спотыкалась, возница боялся, что она, того и гляди, морду расшибет.

Снова начались злоключения, точь-в-точь такие же, как и вчера. В опускающихся сумерках вновь оживала сказка Букстыня. Вон на дороге пес, что не хотел нюхать следы, а там навстречу едет крестьянин из Арциема и везет гроб на санях… Стоило приблизиться, как оказывалось, что никакой это не пес, а просто пригнутый тяжелой снеговой шапкой куст, а гроб — это всего лишь наметенный и взбитый ветром снежный холмик, виднеющийся в просветах среди кустов.

Да разве впервой зрение их обманывает? И все же они ничего не могли с собой поделать: чем больше темнело, тем громче стучало сердце, а у обочины дороги все чаще мерещились видения. Крепко держа вожжи, Ешка шел, прижимаясь к боку своей кобылы: хоть и скотина, а все же рядом с ней оно как-то спокойнее. Андр и Букстынь держались вместе, теперь уж сынку Рагихи не до смеха. Так они шли рядом, и, когда кто-нибудь из них оступался, товарищ сразу же протягивал руку и старался поддержать. Сквозь мглистый сумрак вдруг стали проблескивать красноватые полосы, а над ними, если вглядеться, тянулась сплошная черная кайма. Местами ровная, а кое-где причудливо изломанная, она казалась то ближе, то дальше от дороги. Ешка стал вспоминать, в какой сказке Букстыня говорилось о таких вот огненных столбах и крыше над ними, но так и не успел припомнить — мысли его прервал донесшийся сзади шепот:

— Это Красный бор!

Тьфу ты, дурень! И чего он так шепчет? Будто Красный бор невесть какая невидаль и не похож на Черный лес или на Большой лес… Сказал бы как человек, что это Красный бор, и всё тут.

Вдруг сверкнул красный огонек. Сперва он походил на искорку, потом на уголек, потом на круглый глаз плотвы и наконец на четырехугольное пятно с яркой середкой и темными краями. Пятно блеснуло вроде бы на самой земле, ниже хребта Польского шляха, но вот оно подскочило, так что у Ешки сердце ушло в пятки, и он еще крепче прижался к своей кобыле. Пятно замерцало справа, а вот теперь вроде бы медленно сворачивает влево; вот оно пересекло серую ленту дороги и наконец остановилось по правую руку. Остановилось, будто выжидая. А может, это кто-нибудь стоит с фонарем и ждет? Но чего же он стоит, а не идет навстречу? Кайма леса уже скрылась, где-то вдали тяжело, глухо шумело; казалось, оттуда веет теплое влажное дыхание.

Ешка похлопал кобылу по горячему боку:

— Ты не бойся, он тебя не тронет.

Но кобыла и не думала пугаться, а затрусила так резво, что Ешка едва за ней поспевал. Они бежали всё вперед и вперед, ближе и ближе к огоньку, пока не подъехали совсем близко. Четырехугольное пятно светилось шагах в двадцати от дороги, теперь на нем ясно темнел крест. Да это же окошко! Вот рама и все четыре стекла. Ну, коли крест, значит, не так уж и страшно. Должно быть, лошадь была точно того же мнения — она так круто и решительно свернула вбок, что Ешка не смог ее удержать, хотя и уперся изо всей силы ногами в обледенелый грунт. Вдруг оба они наткнулись на что-то и упали: сперва Ешка, потом кобыла. Скользя, барахтаясь, звеня подковами по льду и свирепо отфыркиваясь, лошадь поднялась первая. Ешка хотел посмотреть, на что же они наткнулись, но в этот миг в луче света из окна он увидел на снегу пятна крови… Тут уж Ешка не выдержал, и все поджилки у него задрожали.

Букстынь на цыпочках, едва дыша подкрался к окошку, но сквозь него ничего нельзя было разглядеть. Свет слепил глаза, по запотевшему стеклу текли ручьи: над самым окном нависла соломенная крыша, весь ее край увешан сосульками, с которых падали капли. Но возле дома ясно видна изгрызенная коновязь, до половины заметённая снегом — верно, за зиму никто к ней не привязывал лошадей.

Портной повернулся к паренькам и боязливо прошептал:

— Это Ведьмина корчма, только в окошко ничего не видать.

Худо, что ничего не видать. Ешка и Андр тихонько кашлянули один за другим; хоть бы кобыла фыркнула, она же громче умеет! Андр ощупал прогнившую бревенчатую стену и нашел дверь, но она была заперта. Так же ощупью он двинулся в другую сторону. С сосулек капало ему прямо на голову, но вот наконец он нашел то, что искал.

— Ворота здесь! — шепотом оповестил он своих спутников. — Да никак не отворяются.

Ешка поспешил на помощь. Вдруг в снегу сверкнули две искры. Паренек нагнулся и увидел черный, грозно шипящий клубок. Да это же всего-навсего черный кот! Ешка чуть было не погладил его, но ладно, что вовремя спохватился и отдернул протянутую руку.

Пареньки поднатужились и общими силами растворили обе створы, заваленные изнутри сугробом. Кобыла без понукания сама вошла в них. Да тут не что иное, как стодо́ла — в нос ударил запах конского пота и навоза, горелого свечного сала и плесени. В самой глубине что-то шуршало и похрюкивало. Пока пареньки в потемках ощупью распрягали лошадь, Букстынь и на этот раз добыл огня. Пятно света было не шире шага, но они успели кое-что разглядеть. Прежде всего — маленького рыжего петушка с ободранным гребешком да в придачу еще и хромоножку; ну, понятно: разве у порядочных хозяев увидишь хромоногого петуха? Петушок на одной ножке выпрыгнул из тьмы и что-то засипел, вытянув шею кверху и поглядывая туда, где на перекладине сидели две нахохлившиеся курицы, как видно, чем-то до крайности недовольные. Когда в другой раз высекли огонь, петушок вытянулся, стоя на своей здоровой ноге, взмахнул крыльями и взлетел на насест. Тут во тьме поднялся отчаянный переполох — должно быть, куры приняли своего вожака не слишком любезно: долго еще слышалось яростное хлопанье крыльев, стук клювов, гневные возгласы, встревоженное кудахтанье и под конец лишь недовольное тихое квохтанье. Когда высекли огонь в третий раз, то увидели маленькую, низенькую дверцу. Если хорошенько пригнуться, через нее можно пройти, верно, прямо в корчму. Андр взял с дровней торбу с хлебом, а Ешка на всякий случай топор. Букстынь же с огнем шел впереди.

Они вошли. Корчма была до того низкая, что Букстынь шапкой задевал потолочные балки. За дверьми у стены — длинный и широкий стол и скамья, у окна — стойка, а прямо напротив двери — большая печь. Тут было не светло, но и не вовсе темно, потому что в прогоревшей печи, тоненько попискивая, гасли последние сосновые ветки и дотлевали уголья. В углу виднелись кочерга и метла, за потолочной балкой торчал пучок золототысячника. Пока Ешка с Андром раскладывали вещи, Букстынь стоял у печи и озирался по сторонам.

Да… Вот он, бочонок с водкой на козлицах, на окошке — в ряд кроваво-красные медные мерки. Портной, как бы в подтверждение чего-то, кивнул головой: все точь-в-точь как во времена красавицы полячки. Да и как может быть иначе? Он устремил на пареньков взгляд, в котором ясно читалось одно: «Ну, что я говорил?»

Да, им было страшно, но что ж поделать? Трое посланцев за медведем хранили молчание, но сами понимали, что долго они так не выдержат.

— Может, лучше поискать или позвать кого-нибудь? — прошептал Ешка. — Ведь кто-нибудь же тут есть?

— А то как же, — подтвердил Андр. — Раз куры на насесте, так и люди тут живут.

— Ну да, кто же тогда печь топит? — еще рассудительней заметил Букстынь.

Да, но кто из них пойдет на поиски или подаст голос, когда все трое как воды в рот набрали и глазами будто держатся друг за друга!

Первым кашлянул Ешка — он уж как-никак возница и вожак. За ним чуть погромче — Андр, а уж потом и Букстынь, который не только кашлянул, но и чихнул в придачу, да не раз, а дважды, и так оглушительно, что черный кот шарахнулся прочь и, зашипев, шмыгнул в угол за метлу.

Снова наступила тишина. Потом вдруг в печи что-то трижды треснуло, и тут же стала отворяться какая-то дверца, которую никто раньше не приметил. Дверца отворялась медленно-медленно и так тихо, словно петли на ней смазали мышиным салом. Но открылась она не настежь и даже не до половины. Сначала из щели выползла длинная костлявая рука, синие жилистые пальцы которой сжимали картофелину с воткнутой в нее корявой от оплывшего воска свечой, потом показался подол замызганной юбки, под ним деревянные башмаки, и только после того мало-помалу глазам их предстала сама корчмарка.

Она-то уж никак не походила на чародейку, заманивающую в свои сети молодых парней. Несмотря на все страхи, Букстынь даже разочарованно скривился.

Сухопарая, тощая, сутулая старуха. Лица ее сначала почти нельзя было разглядеть под клетчатым платком, повязанным как при зубной боли, словно у такой развалины еще оставался во рту хоть единый зуб. Косматые длинные пряди выбились из-под платка и совсем прикрыли уши. Кожа у нее серо-желтая, как заплесневелый воск, нос, как и следовало ожидать, длинный, тонкий и горбатый. Но неприятнее всего были желтовато-серые глаза, до того косые, что никак нельзя было понять, куда они смотрят, то ли на тебя, то ли вбок.

Трое приезжих, еще никогда в жизни не видавшие ведьмы, молча, затаив дыхание, уставились на нее. Ешка перепугался, пожалуй, больше других, оттого самый первый спохватился поздороваться, а за ним — Андр, а уж после всех — Букстынь. И, раз уж все они тотчас умолкли, корчмарка сама начала разговор:

— Откуда этакие гости пожаловали?

Нет, это был не женский голос; казалось, будто два куска ржавой жести трутся один о другой. Ешка с Андром, перебивая и дополняя друг друга, торопливо принялись выкладывать все, будто призваны были держать ответ в имении перед старостой или даже самим барином. Так, мол, и так, сами-де они из Замшелого, второй день только, как выехали, всё по сугробам да по бездорожью пробирались и на Польском шляху вконец измаялись и вдруг приметили огонек в окне, вот и завернули сюда переночевать и покормить лошадь.

Слушала их корчмарка или нет, было неизвестно, потому что глазами она косила совсем в другую сторону. А кто ее знает… может, она смотрит как раз на приезжих? Такое неведение больше всего сбивало пареньков с толку — поди угадай, чего она видит, а чего нет.

Андр чуть было не выболтал, что они разыскивают цыган, которые, как сказывают, остановились где-то в округе Арциема, и что хотят привезти в Замшелое Медведя-чудодея, да ладно, Букстынь вовремя успел вмешаться: наплел, будто едут они в Черный лес своим мужикам на подмогу — бревна вывозить. Старуха подошла к стойке, поставила на нее свечу и сама уселась на табуретку, такую высокую, что, сидя, корчмарка казалась лишь на полголовы ниже, чем стоя. Но долго на ней она не усидела, снова встала и, прижимая левую руку к щеке, а правой шаря под стойкой, заковыляла взад-вперед, стуча деревянными башмаками так, будто кто-то на земляном полу вымолачивал охапку бобов. Старуха нацелила длинный палец на Букстыня и спросила:

— Кто ты?

— А это же наш портной, — поспешил представить Ешка. — Замшельский портной.

— Оно и сразу видно, — проскрипела старуха. — Привык в тепле за печкой сидеть, вот уши-то платком и повязал.

Букстынь вспыхнул: больше всего ему досаждало то, что всяк с первого взгляда еще издали определял его ремесло.

— Это платок Ципслини, — недовольно пояснил он. — Я не хотел, да разве ее уговоришь?

— Ципслиня — это его невеста, — добавил Андр.

Портной так и взъелся:

— Какая там невеста! У нас еще ясного уговору не было.

Ешке наскучила эта беседа, он взобрался на стол, растянулся и выразительно засопел. Прошлую ночь ведь почти что не спал. Тут и старуха зевнула.

— Выпить не охота?

Ага! Андр сразу смекнул, в чем тут дело: опоить хочет. И он решительно отрезал:

— Нет, мы непьющие.

— Непьющие, — подтвердил Букстынь. — То есть иной разок и выпиваем, но сегодня неохота.

Старуха опять зевнула, потом вышла, тяжело стуча своими башмаками, словно кто вальком по полу бил. Андр тоже улегся на столе, приткнувшись к Ешке.

— Букстынь, ложись спать, завтра надо встать пораньше.

«Бес ее знает, — думал паренек, — то ли ведьма, то ли нет. Вроде бы смахивает, если приглядеться, на мать Таукихи — та ведь тоже знает всякие заговорные слова и зелье умеет варить, но в Замшелом даже девчонки ее не боятся».

Ешка так сладко посапывал под носом, что у Андра глаза сомкнулись сами собой. Эх, была не была! Неужто именно ему тут погибать!

Голова у Букстыня уже в другой раз склонилась на грудь. Все тут, в корчме, точь-в-точь как во времена красавицы полячки, только горсти серебра на стойке не видать. Холод — как в погребе, несет пивом, плесенью и копотью, но печь дышит приятным теплом. Портной, поеживаясь, тихонько бурчал себе под нос:

— Вроде на боковую неплохо бы, а вроде и неохота… Уснешь, а кто его знает, в потемках всякое может приключиться.

Тут из двери, что за печкой, вылезла какая-то девчонка, круглая коротышка, едва ли Андру по плечо. Щеки красные, как яблоки, глаза, как щелки, носишко бобом, волосы как пакля, зубы блестят.

— Что ж этого портного сон неймет? — спросила она, еще ярче блеснув зубами. — А как уснет — поди и барабаном не поднять?

— Ишь, барабанщица объявилась! — сердито отрезал Букстынь.

— А у тех, верно, сон крепкий? — И она кивнула головой в тот угол, где сопели Андр и Ешка.

— У тех-то? Уж их, верно, только барабаном подымать.

— А тебя самого?

— Меня? У меня сон чуткий: мышь пробежит, сверчок заверещит — все слышу.

— Ну, так спи-почивай, да глаза не закрывай.

— Как так — спи, а глаза не закрывай?

— Что сказано, то сказано.

Снова приковыляла старуха и накинулась на девчонку:

— Чего тут шныряешь да язык чешешь? Привязалась, что твой овод. Марш на место!

Громко стуча башмаками, старуха потащилась за стойку, косые глаза ее вроде бы устремились на спящих, но как знать… может, это она глядит на портного.

— Ну, почтенный, одну чарочку?

Букстынь пододвинулся поближе, почесывая голову под платком.

— Да вроде бы не худо, но, опять же, может, и не стоит?..

— Стоит, стоит. Ведь не впервой. Ребята спят, а ты что ж, не взрослый мужик? Притом еще мастер. Мастеру всегда можно. За сколько?

Букстынь вытащил из кармана пригоршню медяков и перебрал их своим гибким, длинным пальцем на ладони, поглядывая на корчмарку.

А та приложила свой кривой палец к самой большой мерке:

— На двугривенный?

Букстынь опять перетрогал все монетки, облизнул верхнюю губу и покачал головой:

— На двугривенный не выйдет.

Палец корчмарки соскользнул на мерку пониже:

— На пятиалтынный?

— Оно бы не вредно, да ведь с деньгами туговато: к свадьбе костюм надо справить, боюсь, еще на пуговицы не хватит. Налей на пятак.

Старуха направилась было к бочонку, но передумала, пригнулась и вытащила из-под стойки граненую бурую бутыль.

— Эта будет получше, я ее к празднику приберегла.

Букстынь опрокинул чарочку и зычно икнул:

— Хороша! А жжет, как сатана! Уж не задумала ли ты меня опоить?

— Пустомеля! Ты что, телок? Да разве я тебе бадейку налила? Ну, коли хороша водка, глотни еще. Я угощаю, впредь гостем будешь.

Старуха вытащила из-под стойки калачик Букстыню на закуску, но он был такой черствый, что портной чуть последние зубы не сломал, а на вкус отдавал селедкой, табаком и еще бог весть чем.

Прожевывая первый кусок, портной украдкой сунул в карман остальное и убрался поближе к спящим паренькам. И ладно, что в самое время спохватился: голова кружилась, в ушах шумело. Старуха ушла и прихватила свечу. Угли в печи угасли, там еще чуть теплился слабый красный отблеск.

Долго ли спал Ешка или нет, только вдруг он проснулся. Оказалось, руку отлежал и шея как деревянная. Андр, будто ёжик, свернулся клубком у него под боком. Надо быть, часа три уже проспали. Букстынь храпел так, словно в комнате четверо пильщиков трудились в поте лица. Ешка перегнулся над Андром и дал портному крепкого тычка — тот перестал храпеть, но даже не проснулся. Попусту Букстынь хвалился: не то что мышь — и лошадь тут проскачи, он бы не услышал.

В корчме было холодно, тихо и как-то неприютно. Сверчок за печкой яростно верещал, будто разозлился, что в его доме появились чужие люди; за стеной в хлеву чем-то растревоженный петух протяжно и хрипло кукарекнул; на воле, за окном, что-то таинственно постукивало, не понять — где: то ли по стеклу, то ли по стене или под стрехой. Призрачные видения из сказок Букстыня не давали уснуть. Ешка лежал с закрытыми глазами; мороз подирал его по коже, хоть и воротник поднят и шапка на голове, а все ж ледяной холод пробирал до самых костей.

Но вот сквозь закрытые веки Ешки проник какой-то отблеск. Паренек открыл глаза и обомлел от ужаса. В корчме снова появилась старуха, но она шла без башмаков, в чулках. В одной руке держала свечу, в другой — огромный нож. Свечу она поставила на стойку, а сама, крадучись, направилась к спящим.

У Ешки сомлело сердце, он даже не в силах был крикнуть и разбудить товарищей. Глаза сами собой закрывались, но он смотрел из-под опущенных ресниц и все видел.

Паренек сопел так, что даже веки у него дрожали, — возле него старуха и останавливаться не стала. Второй свернулся клубком и, уткнувшись головой в живот товарища, что-то бормотал со сна, а портной опять храпел на весь дом — тут и сомневаться было нечего. Старуха пошарила — не той рукой, в которой был нож, а другой, — тихонько-тихонько вытащила торбу и отрезала от нее большую краюху. Туес с творогом и толченой коноплей она унесла за стойку и на добрую половину опорожнила в свою плошку. Потом обвязала торбу два раза и оставила петлю точь-в-точь как было раньше. Вдруг Букстынь во сне застонал и брыкнул ногой. Старуха, отскочив, сплюнула.

Ага! Так вот каким тут колдовством занимаются и вот для чего она притащила нож! У Ешки отлегло от сердца, он широко раскрыл глаза. Ну, посмотрим, что еще натворит эта ведьма. Но старуха взяла свечу и двинулась к дверям, в стодолу. Когда опять стемнело, Ешка так же бесшумно слез со стола, приоткрыл дверь и стал подглядывать в щелку. Старая ведьма поставила свечу на край кормушки и принялась рыться в их дровнях.

Охапка сена в мешке ее не привлекла — видно, своего хватает, — зато оставшиеся дрова она прихватила и отнесла их куда-то в глубь хлева; куда именно, в потемках нельзя было разглядеть. Мешок с овсом папаши Букиса — вот на что она больше всего зарилась! Корчмарка поволокла его в дальний угол, ногой отпихнула охапку соломы, вытащила из-под нее свой мешок, где, как видно, уже хранилось наворованное добро, высыпала туда запасы Ешкиной кобылы, оставив для виду самую малость на дне. Даже из кормушки, чуть ли не изо рта кобылы, набрала она полные горсти овса и тоже ссыпала в свой мешок.

А хромой петух, сидя на насесте, все следил за ней красными круглыми глазками и кланялся. Нет, не кланялся, а одобрительно, словно бы подстрекая, кивал головой и наверняка бы приговаривал, если б только умел: «Так, хозяюшка, та-ак, та-ак, так!» Еще бы! Оба жулики — два сапога пара.

Когда старуха вернулась в корчму, Ешка лежал в той же позе, только сопел громче прежнего. Но, как только она ушла, он тотчас сел, обхватил руками согнутые колени и уткнул в них подбородок. Так и сидел и ждал, пока пройдут испуг, волнение, изумление, злость и бог знает какие еще неприятные чувства и переживания, среди которых не последнее место занимал стыд за то, что он поверил в россказни портного и не сказал ему сразу, что все его ведьмы и колдовство — сущая чепуха.

Сперва надо успокоиться, а уж потом обдумать, как теперь быть. Ведь и всего-то на них на троих — одна-единственная голова… Андр? Ну, у того в голове ветер, и больно уж он бахвалится своей силой. Букстынь… О том и говорить не стоит.

Но единственно умной голове лучше всего думалось лежа, особливо среди ночи да в потемках. И Ешка растянулся на столе — только прикорнуть, спать ему никак нельзя. Нельзя… Да разве всегда делают только то, что можно? Когда Ешка продрал глаза, было уже светлым-светло; Кто-то громко топал по глинобитному полу и всячески старался шуметь. Это была вчерашняя девчонка. Закутанная в три платка, в деревянных башмаках хозяйки, с подойником в руке. Андр уже тоже потягивался и тер глаза, которые ни за что не хотели раскрываться. У девчонки был сердитый, но в то же время насмешливый вид; как бы ехидно посмеиваясь, роняла она каждое слово:

— Вот спят, так уж спят! Лесовики, помощники! Пока дрыхли, кот вам всем по очереди носы облизал. Только барабаном этаких и подымать. Кобыла всю кормушку изгрызла. Лучше бы лошадь покормили, как положено.

Ешке разом вспомнились все события этой ночи, он тут же спрыгнул со скамьи на пол и притопнул ногами, будто только что обулся.

— Где хозяйка? — грозно спросил он у девчонки.

— В лес ушла, по хворост. Воротится к вечеру.

— Нам же надо расплатиться за ночлег.

— С голодранцев она не берет. Отправляйтесь-ка лучше своей дорогой. Только и проку от вас, что грязи натаскали.

Грязь эта, верно, копилась тут с самого рождества. Целый пахотный слой. Глянешь — с души воротит. Да что им тут о чистоте заботиться! Ешка взял да плюнул.

— Ты скажи хоть, как отсюда в Черный лес проехать, где наши работают.

— Сказал бы лучше: как по сугробам пробраться. Сперва по дороге, потом зимником до Большой осины, а там через Черную речку, а уж за речкой до Черного леса рукой подать. Один толстопузый оттуда почти что через день добирается к нам, авось и вы в снегу не увязнете. Кобылка — хвост да грива, сами — как соломинки. Ай да парни завидные — глаза бы не глядели!

Вот и все. Она затопала в стодолу, не притворив за собой дверцу. Оттуда несло холодом, слышалось кукареканье петуха и недовольное ржание кобылы.

Ешка сердито блеснул глазами:

— Ишь ты! Не девка — борона!

Букстынь храпел по-прежнему — посиневший от холода, рыженькая бородка его тряслась.

— А ну, подымай его! — приказал Ешка Андру.

Видно, добром тут ничего не добьешься, строгость нужна. Так он и порешил действовать.

Андр не поднял Букстыня, а просто столкнул его на пол. Портной силился устоять на ногах, но они его не держали; испитой и бледный, он тер глаза, отдувался, зевал, охал — и все разом.

— Сдается мне, он вчера напился! — грозно объявил Ешка. — Скажи-ка, портной, у тебя перед глазами зеленые круги мелькают?

Портной ничего не ответил, а повел вокруг таким взглядом, словно выискивая, на кого бы наброситься. Окончательно он очухался, только когда Ешка перешел к действиям.

И Ешка стал действовать уверенно, ни у кого не спрашивая совета, без колебаний и без всякой поспешности. Перво-наперво он вытащил из-под стойки зеленую глиняную плошку и переложил из нее творог и толченую коноплю обратно в свой туес. Краюху хлеба брать не стал — на ней были следы старухиных пальцев. В стодоле он тщетно отыскивал свои поленья: сорока-воровка куда-то их запрятала. Зато из-под вороха соломы паренек без труда вытащил свой мешок, а пустой корчмаркин повесил на балку — пускай ведьма сразу поймет, куда девалось наворованное ею добро. Потом Ешка согнал с насеста хромого петуха и обеих кур, те оглушительно заголосили и, теряя пух и перья, отчаянно взмахивая крыльями, удрали в самый угол и оттуда над закутом для свиней только свешивали головы на вытянутых шеях.

Так. Одно дело было сделано. Свое добро вернули, а теперь не худо было бы проучить воровку за все ее проделки. И Ешка огляделся по сторонам. Андр и Букстынь безмолвно следили за своим вожаком: оба смекнули, что ночью, пока они сладко спали, в корчме что-то произошло и что Ешке все доподлинно известно. В закуте пронзительно визжал боров, бегая из угла в угол.

Ешка остановил на нем взгляд.

— Ага! Этот небось тоже понюхал чужого добра. Ну, постой, сейчас мы тебя угостим по-другому! Андр, оторви две верхние доски!.. Букстынь, чего стоишь столбом? Отойди от ворот.

Андр немедля выполнил приказ и оторвал две верхние грязные доски, которые многие годы не сдвигались с места. Обитатель закута затих и только моргал своими заплывшими жиром глазками.

— С добрым утречком! — И, громко расхохотавшись, Ешка взмахнул кнутом.

Жирный боров дико завизжал и шарахнулся в сторону в поисках спасения. Но укрыться толстяку некуда — умело свитый хозяином кнут так и резал, а рука у Ешки была умелая.

При каждом ударе паренек наставительно приговаривал:

— Ишь, мошенник! Хозяйке под стать! Нажрался чужого добра, теперь попляши! Оба у меня попляшете!

Заметив единственный путь к спасению, боров перепрыгнул через нижнюю доску закута и с отчаянным хрюканьем и хрипом стрелой вылетел за ворота, чуть не свалив с ног портного, бухнулся в сугроб, увяз по самые уши, тут же кубарем покатился дальше и помчался прочь, взметывая во все стороны комья снега.

Портной, позабыв про головную боль, весь извивался от хохота, а Ешка уже держал вожжи в руках. Вчера кобыла зашибла ногу, на самой бабке темнеет бурая полоска запекшейся крови. Она все еще прихрамывала, но, настоявшись за ночь, озябшая и недовольная, так рванулась прочь из стодолы, что седоки едва успели вскочить на дровни.

В воротах только ветер просвистел в ушах, дровни стукнуло о гору мерзлого навоза и помоев, которую вчера в темноте никто не разглядел и на которой все еще виднелись следы крови из ранки на ноге кобылы. Дорога теперь стала пошире, кусты можжевельника исчезли, по обе стороны высились стройные красноватые сосны.

Ешка оглянулся: там, у корчмы, поднялся страшный переполох. Под утро вдруг ударил морозец, с соломенной крыши почти до самой земли свешивалась бахрома из больших и малых сосулек. Все сугробы были разворошены, будто сено вилами; снежные комья взлетали в воздух, из снега торчали тупой пятачок и отвислые уши.

Вдруг, откуда ни возьмись, выскочила старуха корчмарка и опрометью кинулась за своим питомцем, а из-за угла стодолы, круглая, как кубышка, выкатилась ее служанка и бросилась на подмогу хозяйке. Они мчались за боровом, но все время сучили кулаками и ни на миг не закрывали рта:

— Грабители! Лиходеи! Разбойники!

Это были еще самые мягкие ругательства в потоке проклятий, обрушившихся на головы отъезжающих.

Ешка только посмеивался и погонял кобылку:

— А ну, пошла! Ребята, держи шапки!