На берегу Даугавы высятся пустые, обгоревшие стены замка Зигварта-Кобылинского.

В обоих этажах ни одного целого окна. Хлопает на ветру распахнутая створка обгорелой рамы. Как затекший, померкший глаз, торчит в верхнем углу закопченное стекло. От всех окон по белой стене черными полосами тянется копоть. В тех комнатах, где было больше мебели и всяких вещей, огонь бушевал сильнее и из окон валили густые клубы дыма. Черепичная крыша потрескалась. Башенки на углах торчат, как черные вороньи клювы.

На мощеной площадке перед замком, на сбегающих к Даугаве заросших дорожках парка — повсюду валяются обломки мебели, разбитая посуда и тряпье. Гипсовые и мраморные статуи опрокинуты и разбиты. Железные скамейки сада с зелеными спинками заброшены в кусты или в зацементированный бассейн, где посередине стоит покрытая слоем зеленой плесени, обмотанная соломой бронзовая фигура нимфы… Все разрушено, разорено. На краю площадки, уткнувшись головой в кусты, лежит ничком мраморный амур с пухлыми ляжками. Он будто оплакивает то, что кто-то посмел посягнуть на столь изумительные культурные ценности.

Подвалы замка забыли разрушить. А быть может, не успели. Если повернуть за угол и со стороны кухни взобраться по склону к пристроенному флигелю, то рядом с ним можно увидеть окованную железом низкую дверь, будто вросшую до половины в землю. Четыре ступеньки из тесаного камня ведут вниз. Спустившись по ним, дверь можно отомкнуть и отворить.

За наружной дверью узкие сенцы. Напротив вход в небольшое, темное помещение без окон. Другая дверь, направо, ведет в большой сводчатый подвал, состоящий из двух комнат, соединенных аркой. В первой комнате два окна едва достигают поверхности земли. Во второй — одно окно. Снаружи над окнами — вделанные в ниши узорчатые железные решетки, выкрашенные в белый цвет.

Сюда брошены выловленные в окрестностях революционеры. Только мужчины. Женщин поместили в какой-то уцелевшей комнате второго этажа, где окна крест-накрест заколочены досками и свет проникает только сквозь узенькие щели.

В передней части подвала человек пятьдесят — шестьдесят. В задней — поменьше: помещение не так велико, да и валяются там прямо на полу избитые, замученные люди, которые не в состоянии держаться на ногах, им нужно больше места. На весь подвал — только одна длинная, узкая скамья. На ней тесно уселись узники. Многие сидят вдоль стен, на полу, обхватив руками согнутые ноги и уткнув подбородок в колени. Некоторые стоят группами и поодиночке посреди подвала. Разговаривают вполголоса, а все-таки кажется, что в переполненном низком помещении шумно. Стоит, однако, хоть на мгновение всем умолкнуть, как из глубины подвала доносятся стоны и приглушенные рыдания. Оттуда тянет удушливым запахом гноящихся ран и нечистот.

Разбитые окна небрежно и наспех заколочены досками. Студеный воздух снаружи паром валит в нетопленное помещение и, смешиваясь с дыханием и потом десятков людей, становится еще тяжелее и гуще. Подвал от сводов до цементного пола заволокло белым паром. Люди в нем как в тумане. Тем, кто сидит у противоположной стены, окно кажется белесым пятном.

Одеты все по-зимнему, в шапках. Все время приходится шевелиться, чтобы хоть немного согреться. Холодно, невыносимо холодно днем и особенно ночью. Нестерпимо мерзнут раненые, избитые и покалеченные, у которых нечем укрыться. Им не под силу шевельнуться, чтобы хоть как-нибудь согреться. В окна беспрерывно дует. Цементный пол холодный, как лед. Многие, лежа здесь, отморозили себе уши и пальцы ног. Мороз острым когтем царапает свежие, кровавые раны, ни на миг не дает забыться.

Вчера тут умер один — Погуль, батрак из имения. На него донесли, будто он водил поджигателей по замку. К тому же у него нашли две уздечки из конюшни имения. Арестовали его в воскресенье вечером, когда драгуны были вдрызг пьяные. Избили его до бесчувствия. Первую ночь он стонал напролет, жалуясь на боль в боку, — должно быть, ему прикладом сломали ребро. На другой день его поволокли пороть на выгоревшую кухню, неподалеку от подвала. Порол его известный жестокостью Осипов, да еще в присутствии барона. Принесли Погуля на руках и, как заживо освежеванное животное, кинули на пол. Наверное, внутри все отбили. Он потерял сознание, его рвало кровью… Он весь кровоточил, уйма крови оказалась в этом худом, низкорослом человеке. Скончался он только на третий день. Еще и теперь там, где он лежал, пол и стена бурые.

Позавчера умер испольщик пасторской мызы Вимба. Один из первых арестованных, он дольше всех пролежал в подвале. По дороге его не так сильно избивали. Но то ли простудился Вимба в легкой куртке, или другая болезнь пристала, только он все чахнул-чахнул, пока не скончался. Днем лежал тихо, не стонал, не говорил ни слова, как безумный глядя в одну точку на сводах. А по ночам бредил и кричал страшным голосом, словно ему мерещилось что-то ужасное…

Кажется, сама смерть не так пугает заключенных, как эти несмолкаемые стоны и крики, заскорузлые от крови рубахи и гноящиеся, зловонные, не заживающие на холоде раны. И еще постоянное ожидание, неведение — чей черед, кого поволокут на кухню. Люди эти уже больше не похожи на людей. Лица серые, обросшие густой щетиной, глаза лихорадочно блестят, а движения будто скованы морозом.

Кое-кто уже не в своем уме. С утра до вечера сидит, скорчившись, где-нибудь в сторонке. Не чувствует ни холода, ни голода, не замечает, когда ему наступают на ноги или толкают в бок. Замерзшие, нетронутые куски хлеба валяются на подоконниках. В подвалах замка и есть-то не хочется. Кружку кипятку по утрам каждый выпивает с жадностью, а хлеб валяется вокруг, надкусанный или совсем нетронутый.

Гайлен и Сниедзе — паренек, арестованный на сходке в волостном правлении, — целые дни возятся с больными. Гайлен взял на себя роль фельдшера и по очереди обходит всех стонущих и охающих. Чем уж тут поможешь — но он знает, что больному легче, если кто-нибудь посидит с ним минутку, выслушает его жалобы. Примостившись возле лежащего на полу, Гайлен оставшейся в кружке теплой водой обмывает раны и перевязывает какой-нибудь тряпицей. У них со Сниедзе от рубашек остались одни рукава да воротники. Носовые платки, подкладки от пиджаков — все порвано на бинты.

Но больше, чем водой и перевязкой, Гайлен облегчает страдания больных теплым словом, сердечным участием. Его бодрый тон подкрепляет лучше, нежели тот кусочек свежего хлеба, который он урывает от своей порции. Для каждого у него нужное слово, ласковая улыбка. О себе, о своей участи он, кажется, позабыл совсем.

— Отойди от окна! — раздается снаружи резкий окрик часового.

Те, кто поближе к окну, отскакивают, будто их отдернули. Вчера часовой стрелял в окно — хорошо, что ни в кого не попал. Еще и сейчас в стене, почти у самого пола, виднеется дырка от пули.

Минут через пять открываются наружные двери. В подвале наступает тишина. Смолкают даже раненые. Только кто-то накрытый с головой пальто, в полузабытьи, глухо стонет, будто из-под земли.

— Гайлен — в канцелярию!

Остальные пугаются больше, чем сам Гайлен. У него неизвестно почему предчувствие, что надолго его здесь не оставят. Он твердо знает, что уже не вернется сюда, и готов ко всему. Все его имущество при нем. Он не прощается. Только пристально оглядывает всех и выходит.

На дворе синеют сумерки. Но привыкшего в подвале к полумраку и туману даже этот свет слепит. Глаза у Гайлена слезятся. Он примечает, что высокого, здоровенного караульного сменяет молоденький парнишка, очень похожий на Сниедзе. Впрочем, какое ему теперь до этого дело.

У дома управляющего стоят сани. Вокруг них шестеро верховых драгун. «Повезут, — мелькает у Гайлена в уме. — Через лесок, и там, — при попытке к бегству…» Что-то горячее ударяет в голову. Уходит из-под ног земля, кружатся перед глазами постройки, деревья, люди. Он берет себя в руки. Разве он уже не приготовился ко всему и не покончил счеты с жизнью? Неужели в последнюю минуту на радость палачам он потеряет самообладание?

Гайлен снова спокойно стоит и ждет.

Ждать приходится долго. Ноги зябнут, и ветер обжигает уши. Но нельзя ни шевельнуться, ни потоптаться на месте. Драгуны, видно, совсем перепились. Но кое-как еще держатся в седле. У всех багровые опухшие лица. Они громко разговаривают, смеются, курят, пришпоривают и горячат нагайками лошадей.

Наконец выходит коренастый офицер. На нем полушубок с белым воротником и рейтузы, обшитые кожей. Он такой же багровый, как и солдаты. Взглянув на Гайлена, офицер тут же отворачивается и поспешно садится на коня. За ним выходит барон. Потухший мокрый огрызок сигары повис в уголке рта. Барон в коротком полушубке с двумя большими пуговицами сзади. На ногах желтые, туго облегающие тощие икры, доверху зашнурованные башмаки. Он путается в стременах и никак не может вскарабкаться на подведенного драгуном танцующего коня. Взобравшись наконец, он изо всех сил натягивает повод, так что конь становится на дыбы и серая взятая у кого-то мохнатая папаха чуть не сваливается у него с затылка.

— Залезай, скотина! — орет он на Гайлена. Лошади шарахаются в сторону.

Куда ж его везут? — удивляется Гайлен, когда сани с большака сворачивают на проселок к усадьбе Подниека. Расстрелять ведь можно и тут, в лесочке, не доезжая станции. А ведь если кого-нибудь собираются прикончить при попытке к бегству, офицер ни к чему. Расправу поручают одним драгунам.

Вдруг сердце его начинает учащенно биться. В Гайлены, в его же усадьбу… Как это раньше не пришло ему в голову. Страшнее всего то, к чему не готов. Неожиданность будоражит, подхлестывает онемевшие чувства, терзает нервы.

Жалобно, будто умоляя, поглядывает он на своих конвоиров. Те хохочут и хлопают нагайками, видимо заранее радуясь предстоящему развлечению.

Барон с двумя драгунами ускакал вперед. Солдаты горланят, покачиваясь и ерзая в седлах. Комья снега из-под копыт так и свистят, пролетая над головами скачущих сзади.

На дворе, вылезая из саней, Гайлен видит, что его единственная старая работница и жилец с женой выносят из дому свои пожитки.

Тут же в садике они сваливают их в кучу. Более громоздкие вещи выбрасывают в окна и волокут по земле; дотащат до порога, оставят там и спешат обратно, очевидно вспомнив о чем-то более важном. Дети жильца, прижавшись к дверям, широко раскрытыми глазами смотрят на вооруженных людей, которые бегают по двору, горланят и распахивают все двери.

Гайлен стоит, прислонившись к забору, и глядит.

Работница мечется, как дикая кошка. Она норовит подойти поговорить с хозяином, но солдат грубо отгоняет ее. Тогда она снова бежит в дом и выносит свое добро — все до последней тряпки. Гайлен видит, как она вытаскивает и его одежду.

Он хочет подать знак, что это уже ни к чему, но старуха не оборачивается в его сторону.

Жилец с женой потащили пустой коричневый шкаф до дверей, а дальше он не пролезает. Жилец ругается, жена его плачет. Барон, помахивая плеткой и насвистывая, ходит вокруг. Коренастый офицер, усевшись на изгороди, курит папиросу и нетерпеливо постукивает каблуком о жерди. Все это уже надоело и ему, и барону, и солдатам. Быстро темнеет, а в темноте сидеть скучно.

Но вот от угла дома с наветренной стороны заалело какое-то пятно. То вспыхнет, то потускнеет, будто пропадает. Потом вновь разгорается и уже не гаснет. Яркий, искристый огонь радует драгун.

Из-под карниза раздается громкое жужжание — словно завертели огромное веретено… Неожиданный порыв ветра свивает языки пламени в один сноп и катит его наискосок по кровле. Сухая гонтовая крыша вмиг вспыхивает до самой трубы. Первая жаркая волна слизывает покрытие, и там, где огонь расступается, видны белые горящие брусья с раскаленными шляпками гвоздей. Стропила в углу уже рухнули. Искры вихрем взвиваются в воздух и падают на еще уцелевшую часть крыши. Теперь все уже объято пламенем. Красные волны, все нарастая, с треском и воем перекатываются и высоко вздымаются возле дымовых труб. С чердака, где были сложены сухие доски, старое тряпье и мотки льняной пряжи, валит черный, как смола, дым и чертит темные полосы на красном пламени. Тучи черного дыма еле заметны на темном фоне неба. Чад от горящего дерева, крашеной мебели и одежды теснит дыхание.

Каждую минуту что-нибудь с грохотом ломается и валится вниз. Вихри добела раскаленных искр кружат по ветру над яблоневым садом. Словно бабочки — большие и маленькие, красные, белые, полосатые, — они проносятся меж голых деревьев, садятся на ветки, катятся по снежному насту или вдруг, поднимаясь высоко-высоко, исчезают в облаках темно-серого дыма. Изо всех окон брызжут огненные струи. Застрявший в дверях шкаф горит, как охапка сухой соломы.

Вокруг треск и шуршание, будто разом ломают миллионы огромных щепок. Весь этот шум заглушает странное, зловещее, голодное завывание. Под окнами в саду клен и четыре ветвистые низкорослые яблони сперва становятся с одной стороны черными, потом краснеют, и немного погодя все ветви и сучья уже торчат истлевшие; подламываясь и дымясь, они падают на грязный, усыпанный черными и красными углями снег.

Жара на дворе становится невыносимой. Солдаты отвязывают нетерпеливо роющих землю лошадей, отводят их подальше и привязывают к садовой изгороди. Гайлен с конвоиром тоже переходят туда. Снег стал мягким, липким. Ноги погружаются по колено. Кажется, три версты прошел он, пока пересек двор.

Весь мокрый, словно его окатили водой, стоит Гайлен, прислонившись к изгороди, и глядит на огонь. Неистово полыхают красные волны пламени в клубах черного дыма. Резкий северный ветер сдувает со лба росинки пота. Ледяная дрожь пробегает по телу. А внутри все горит. Во рту пересохло, будто выжжено. Язык одеревенел и прилип к гортани. Хочется пить. Острые иглы колют горло и грудь. Но ему не приходит в голову нагнуться, схватить комок снега и впиться в него лязгающими зубами.

Повернув голову в сторону, он видит, как причудливые голубоватые тени яблонь пляшут на кроваво-красном снегу. Яблонька Зельмы, точно отстраняясь от огня, горбится, а через нее беспрестанно перекатываются клубы багрового дыма от последнего, еще уцелевшего угла дома. Там на шесте все еще держится круглый скворечник с покатой крышей и жердочкой под летком. Вот бечевка перегорела, и скворечник падает на отброшенные огнем, дымящиеся головешки.

Драгуны устали от ходьбы по двору, разомлели от приятного тепла. Ветер усилился и гонит огонь и дым по земле через сад в сторону леса. Если стать спиной к горящему дому, как тот коренастый офицер с папиросой в зубах, можно вдоволь погреться.

Барон никак не угомонится. Его тянет к пожарищу. Приблизившись к огню, упершись руками в бока и задрав голову, он не сводит глаз с голых труб, которые становятся как будто все длиннее и длиннее. Лицо у него темно-коричневое, как у индейца. Желтый нос похож на куриный клюв. На темно-коричневом лице с прищуренными глазами, во всей его сухопарой фигуре на тонких ножках с согнутыми коленями такое сладчайшее блаженство, что кажется, он не выдержит — бросится в огонь, как моль, летящая осенью в открытое окно на лампу или свечу.

Трое, взрослых с двумя притихшими, перепуганными детьми возятся подле клети. Пыля, падают на снег мешки с мукой. Рядом валяются попарно связанные куски копченого мяса, совки и другая деревянная утварь, какие-то части ткацкого станка, горшки с топленым салом, порожние мешки, корзины с шерстью, небеленый холст, связки трепленого льна. Лишь немногое успевают они вынести — огонь уже подбирается к крыше амбара. Ветер гонит его через выброшенный скарб прямо к хлеву — шагах в двадцати. От жары соломенная крыша и здесь уже стаяла и высохла. Пахнет нагретым сеном и клевером. Снаружи повсюду раскидана солома и сенная труха. Достаточно одной горящей щепки, одной искры, чтобы вся постройка занялась.

Коровы в хлеву давно уже мычат. Лошади в страхе ржут и бьют копытами землю, истошно визжат свиньи, а овцы блеют дрожащими голосами. Из хлева несется такой адский вой, что привязанные на дворе драгунские лошади беспокойно дергаются. Те трое бросают теперь клеть и бегут спасать скотину.

Через несколько минут двор между двумя огромными пожарищами полон скота. Перепуганные пламенем, клубами черного дыма и всей этой трескотней, лошади, с взъерошенными гривами, распущенными хвостами и косящими от испуга глазами, вздымаются на дыбы, фыркают и пускаются вскачь по полю, высоко подбрасывая копытами снег. Остальная скотина, как одурелая, мечется между горящими постройками, не находя выхода.

Грузные стельные коровы жмутся одна подле другой и пятятся назад к хлеву. Телята мычат и, дрожа, льнут к коровам, свиньи с визгом зарываются в солому. Овцы тесной кучкой носятся то в одну, то в другую сторону.

Крыша хлева уже пылает. Почти одновременно с нею загораются два маленьких хлевушка и каретный сарай. Пламя от клети нависает над всеми остальными постройками. Ничего уже не разобрать в этом море пламени.

Трое людей в отчаянии суетятся вокруг скотины, пытаясь отогнать ее от огня. Но сами они перепуганы и растеряны не меньше тех, кого спасают. Один гонит в одну сторону, а другой, глядишь, ему навстречу. До смерти усталые, потные, распаренные и закопченные, мечутся они по двору без толку.

Горящий гонт и куски соломы летают по воздуху. На овцах тлеет шерсть. Повсюду нестерпимый запах гари. Наконец-то и драгуны решают помочь. Резкими ударами нагаек им удается отогнать скот от хлева. Мелкий скот по привычке бежит за крупным. Только курчавый белый ягненок, отбившись от стада, несется обратно в хлев. И тогда крупная, сытая матка бросает стадо и скачет за ним. Ворох горящей соломы падает с крыши и загораживает проход. Вдруг вспыхивает вся стена. Люди, прикрывая ладонями глаза, инстинктивно отскакивают. Скот с ревом и мычанием бродит по саду, перепрыгивает через изгороди и проваливается в сугробы. Мимо пылающего хлева из стороны в сторону мечется, блея, второй курчавый ягненок — так близко к огню, что шерсть его дымится и на глазах становится коричневой.

— Вот глупая скотина… — говорит офицер, сплевывая.

— Нагайкой бы его!

Гайлен смотрит, не сводя глаз. Порой яркий свет слепит, и он ничего не видит. Кажется, целый час прошел во сне или забытьи. Но когда зрение возвращается к нему — пламя лижет все тот же венец, а ягненок, так же блея и дымясь, шныряет из стороны в сторону мимо хлева.

Огонь охватывает весь низ — три желтых венца, которые подвели прошлой осенью невесть зачем. Гайлен вспоминает: когда он просверливал в углу отверстие в бревне, у него застрял и сломался бурав. А на том конце, отесывая сучковатое бревно, он рассек носок сапога… Куда бы он ни глянул — на дом, на клеть или сарай, на маленькие хлевушки или в сад, — отовсюду набегают воспоминания о сделанном, виденном, пережитом. За долгие годы он со всем тут сжился и сросся. И чудится ему, будто горит не вокруг него, а в его мозгу. И все это бред, от которого ничего не останется, стоит только очнуться.

Гайлен не замечает, что он привалился к забору и теперь съезжает все ниже. Его трясет. Часовой, наклонившись, заглядывает ему в лицо.

— Что, хозяин? Поди, жалко?..

Хмель, очевидно, сошел, и в глазах солдата нет злобы, а в голосе даже проскальзывает нотка сочувствия.

Гайлен и этого не замечает. Неожиданное обращение лишь возвращает его к действительности. Он берет себя в руки и выпрямляется. Не доставит он им этой радости — видеть его беспомощным, разбитым.

На сердце неиссякаемая боль. В ушах еще слышится вой прожорливого пламени и рев скота. А он стоит, упрямо сжав губы, с жуткой усмешкой на лице.

Офицер, покачивая бедрами, проходит мимо и одним глазом косится на него.

— Ну, хозяин… — не останавливаясь, заговаривает он, точь-в-точь как тот солдат. — Как вам нравится эта картинка?

Гайлен любезно кивает головой:

— Хорошо ли погрелись, ваше высокородие?

Офицер, замедляя шаг, оборачивается, чтобы прикрикнуть на него. По глубоким морщинам на лбу и синеватым кругам под глазами можно прочесть сквозь вымученную улыбку на лице Гайлена все, что он пережил за эти часы. Это уже не тот человек, которого везли сюда. На десять лет состарился, виски поседели.

Офицеру становится не по себе.

— Видите, чего вы добились своим безумием. Вы думаете, нам приятно жечь и разрушать. Но если вас иначе не образумишь.

— А вы не стесняйтесь, жгите, — улыбается Гайлен, и улыбка эта способна пронять даже камень. — Придет время, мы соберем эти угольки. Если не мы, то наши дети.

Офицер на мгновение застывает. Очевидно, он ничего не понимает и, пожав плечами, отходит.

— Чудной народ, черт его побери…

Солдаты устали. Им надоело бегать и орать во всю глотку, чтобы сквозь шум пожара и рев скота услышать друг друга. Они собираются возле коней, вытирая вспотевшие лбы. Став в кружок, разговаривают с офицером.

«Вот сейчас… — думает Гайлен. — Усадьбу сожгли, а теперь самого… как обычно». При всем его самообладании и закаленной воле мороз пробегает по спине. Как цепок и живуч инстинкт самосохранения!

— Лезь в сани, скотина! — гаркает барон. Он взгромоздился на коня и размахивает плеткой над головой Гайлена.

Уезжают.

Шум пожара постепенно отдаляется. Странная, мертвая тишина окружает их в поле. По снегу еще пляшут багряные пятна. Кустарник и одинокая береза бросают на дорогу причудливые фиолетовые тени. Опушка леса кажется невиданно коричневой. И повсюду вокруг еще трепещут розовые отблески.

Поравнявшись с усадьбой Подниека, они замечают, что несколько человек бегут вдоль забора и исчезают в открытых дверях дома. Выходили любоваться на необыкновенное зрелище.

Алый отсвет все еще мелькает на снегу, отражаясь на низких, темных, сгрудившихся облаках. Шум пожара уже почти не слышен. Но у Гайлена все еще в ушах гудит, а перед глазами кошмарное видение пережитого, которое так и останется навсегда в памяти, как высеченное на камне.

Конвоиры разделяются. Гайлен с тремя драгунами сворачивают к станции. Остальные уезжают по прежней дороге в сторону имения. Впереди виднеется подниековский кустарник.

«Там…» — решает Гайлен. Почему же их только трое? Уверены ли они, что трех пуль будет достаточно? А если не попадут с первого раза? Усталый измученный мозг лихорадочно рисует предстоящие муки.

Но вот и кустарник проехали. Дальше ровное поле до самой станции. На протяжении версты им попадаются три усадьбы у дороги. От пожарища светло, как днем.

Гайлен недоуменно поворачивает голову к ближайшему — самому молодому солдату, который весь день охранял его.

— Куда вы меня везете? Вам же удобнее было стрелять в меня там, в кустах.

Тот, смеясь, мотает головой.

— Разве не знаешь? На станцию едем. Тебя повезут в Ригу, в центральную тюрьму.

— Судить будут… — Камень свалился с души. Он не ведает, что ждет его там. Может быть, те же муки, а под конец пуля. И все-таки это кажется ему огромным счастьем, почти освобождением. Лишь бы подальше от подвалов имения — от крови, стонов и судорог умирающих. От пьяных драгун и барона. От жутких сумрачных дней и кошмаров ночных пожарищ…

Звонкой струной отзывается неистребимый, подлый инстинкт самосохранения. Впервые за много дней незатуманенными глазами глядит он вокруг.

Слышен свисток паровоза. Поезд, пыхтя, подходит к станции.

Впервые за все эти страшные дни Гайлен поднимает руку и проводит рукавом по глазам.

Поеживаясь в полушубке, молоденький солдат с винтовкой через плечо шагает возле подвалов замка.

С Даугавы свирепо дует ветер, обжигает щеки и леденит ноги. Солдатик рукавицей трет лицо и постукивает обутыми в валенки ногами. Никак невозможно согреться.

Иногда он доходит до берега и глядит, как вдали из-за холма поднимается зарево от горящих усадеб. Оно ширится, растет, и кажется, будто весь холм объят пламенем. Кругом светло — светлее, чем в самую лунную ночь. Ледяные глыбы на Даугаве кажутся розоватыми. На курземском берегу мерцавшие до сих пор из-за леса огоньки бледнеют и почти исчезают.

Солдатик покачивает головой и начинает отходить от своего поста дальше, чем дозволено. Он спускается вниз, до угла кухни, потом, печатая шаг за шагом, медленно вновь поднимается на горку. Кровь начинает пульсировать быстрее, и тепло разливается по телу. Проходя мимо, он мельком заглядывает в окна подвала. Изнутри они покрыты толстым слоем льда — как затянутые синеватой пеленой глаза слепцов. Изредка кто-нибудь из сидящих внутри, прикуривая, зажигает спичку. Огонь мелькнет в окне, и тотчас же погаснет. Следить тут незачем. Решетки сделаны прочно. Голыми руками их с места не сдвинешь.

Расхаживая так, солдат, словно в полудреме, погружается в воспоминания. В далекой родной Воронежской губернии все иначе, и лучше и приятней, чем в этой постылой стране с чужим, непонятным ему несчастным народом. Кажется, там он и не мерз никогда так, как здесь. Ветер там мягче, небо всегда в звездах, да и ночи не такие длинные.

Спустившись до кухни и поворачиваясь кругом, он слышит шаги. Должно быть, во дворе. Там часто ходят из дома управляющего в канцелярию. Он взбирается наверх, останавливается на берегу и, поглядев на пожар за холмом, идет назад. Странные люди… Их дома жгут. Самих лупят, как скотину, сажают в подвал. А они… Дальше он не знает, что думать. Только он недоволен ими. Жалко, досадно за них и за себя…

Внизу он опять слышит шаги. Теперь уже отчетливей и ближе. Кажется, со стороны Даугавы… Он быстро спешит назад и, наклонившись, начинает всматриваться.

На откос падает тень. Двойная — от холма и от стен замка. Свет пожара сюда не доходит. И все же можно разглядеть какое-то движение. Солдат осторожно снимает винтовку с плеча и, держа наготове, напряженно вглядывается.

Теперь ясно видать… По заснеженной, скользкой тропинке кто-то карабкается вверх по крутому откосу, цепляясь за кусты.

— Кто идет? — окликает он. Губы замерзли, и окрик не звучит грозно и внушительно, как полагается. Идущий что-то бормочет в ответ и машет рукой. Солдат стоит с поднятой винтовкой, не зная, что делать.

На фоне багрового зарева появляется одетая в полушубок и укутанная в шерстяной платок фигурка. Женщина. Останавливается, машет рукой и, когда солдат подходит к самому откосу, карабкается выше. Хрупкая, озябшая девушка с небольшим узелком в руке.

— Куда ты идешь? — сердито ворчит солдат. — Не знаешь разве, что к замку запрещено подходить ближе чем на пятьсот шагов? Я бы мог тебя застрелить.

— Не стреляй, миленький, — слышит он тоненький, робкий, простуженный голос. — Я ничего… Только братцу несу одеться потеплее. В подвале небось холодно…

«Братцу…» Не его ли это сестра — оттуда, из Воронежской губернии. У него почти такая же была. Может, теперь подросла. Два года, как он ее не видал. Да нет. Что он, ошалел! Эта и говорит совсем по-чужому и к земле жмется, словно испуганный птенец. Он уже не сердится. Винтовка незаметно опускается к ноге.

— Брат… В подвале? Ну и что? Нельзя, говорят тебе. Строго воспрещено, — поучает он по привычке. — Мне самому попадет.

— Дозволь, голубчик. Я ведь ничего. Белье теплое хочу передать. Ему там так холодно…

— Нельзя, нельзя, милая… — возражает он, но так нерешительно, что девушка, совсем расхрабрившись, вылезает наверх.

— Только на пять минут пусти. Передам, словечко скажу и больше ничего.

Солдат растерянно мнется, потом вскидывает винтовку на плечо.

— Ты обожди. Я погляжу…

Он оглядывается вокруг. Потом спускается к кухне посмотреть, что делается на дворе. Драгуны как раз вошли в дом управляющего. Все тихо. Он быстро возвращается.

— Можно? — шепчет девушка.

— Но чтоб мигом. Скоро мне смена будет. И тихонько, совсем тихо. Я буду тут ходить. Ежели кашляну, значит, скорее уходи… Куда ты, дурная! Тут вон, у первого окна.

Бегом, на цыпочках, чтоб снег не так скрипел под постолами, девушка пробирается к окну и опускается на колени. Окно замерзло, и внутри темно. Она еле достает рукой стекло сквозь решетку. Стучит раз, другой… Тихо…

В подвале светлее, чем обычно. Отблеск пожара падает прямо в окно, где лежат больные; оттуда сквозь арку и на другую сторону проникает розоватый отблеск. Приглядевшись, можно увидеть, что люди лежат на цементном полу или, скорчившись, примостились у стены.

Зиле полулежит, упершись головой в стену, подложив под затылок рукав пальто. Ему не спится. В те ночи, когда где-нибудь полыхает пожар, он не смыкает глаз до зари.

Мелькнула в окне тень. Зиле приподымает голову и всматривается. Сквозь гулкий шепот и стоны больных он как будто различает странный шорох за окном. Полчаса он ворочался, кутался и только что начал согреваться. Ужасно не хочется шевелиться, вставать. Но теперь он отчетливо слышит — стучат в окно.

Зиле поднимается, подходит к окну, прижав лицо, смотрит сквозь незамерзший уголок единственного стекла. Потом тихонько возвращается на свое место, нагибается и тормошит соседа.

— Сниедзе, Сниедзе! — шепчет он ему в самое ухо.

Целый день провозившись с больными, тот спит крепко, как дети. Пошевелится, забормочет, а проснуться не может. Зиле начинает трясти его изо всех сил, и тогда он приподнимается.

— Эй, вставай! Там, кажется, твоя сестра…

Сниедзе протирает глаза и сперва не понимает спросонья, в чем дело. Наконец сообразив, он бросается к окошку. Глянув сквозь незамерзший уголок стекла, он начинает быстро отдирать доску, заменяющую стекло в соседней створке.

— Братец, ты? — слышится знакомый голос.

— Чего тебе нужно? — отзывается он сердито. — Зачем пришла? Ошалела, что ли? Солдат увидит — пристрелит.

— Ничего. Я упросила… Принесла тебе теплое белье. Поди, холодно у вас.

— Холодно — не холодно… — ворчит он, стараясь не глядеть ей в глаза.

— Кушать-то вам дают? Не бьют ли? Братик… мы так боимся за тебя. Все ночи не спим. Мимо все возят — и по одному и по трое… В лесу за нашей усадьбой двоих пристрелили. Каждую ночь где-нибудь горит… Сейчас Гайлена пожгли. Братик, а тебя они не убьют?..

Сниедзе с трудом сдерживается, чтобы не выказать малодушия.

— Чего вы обо мне тужите! Мне хорошо. Как мама? Здорова?

— Лежит все. Нарывы на ноге прошли, а теперь на боку повысыпали. Она все о тебе горюет. Отца гоняют снег чистить на железной дороге. Корова у нас отелилась, теленочек пегонький. Точь-в-точь в мать…

— Телочка?

— Бычок. Хозяин хочет взять его себе. Породистый он… Ой, не застрелили бы тебя. Витолиене ходила жаловаться, будто ты первый имение поджигал. А Подниеце говорила, что в поезд стрелял. На всю волость болтают… Пастор вернулся. Говорит, что ты красный флаг на церкви повесил. А я будто надпись вышивала.

— Вот проклятый! И зачем мы его отпустили! Вирснис же говорил, что не надо… Ты про Вирсниса ничего не слыхала? А где Робежниек?

— Ничего не знаю. Разное говорят. Должно быть, уехали. Кто может, уезжает в Россию. Говорят, паспорт достать можно.

— Пожалуй, и тебе надо бежать!

— Куда мне одной… Братец, а ты никак не можешь сбежать отсюда? Поехали бы вместе в Россию. Они здесь не успокоятся, пока нас не прикончат. — Она руками цепляется за решетку и пригибается пониже насколько можно. — Я знаю, где Мартынь Робежниек. Он достанет паспорта.

— Нельзя. Мы с Зиле уже толковали. Ничего не получается…

Слышен резкий кашель. Девушка начинает торопиться.

— Ой, мне пора! Идет кто-то… На, на, возьми это!

Девушка сует узелок в отверстие решетки. Сниедзе, ухвативши его обеими руками, тянет изо всех сил. Как назло, застрял и не идет. Девушка проталкивает сверток, и наконец он у него в руках.

— Закрой окно! — бурчит кто-то сквозь сон. В подвале становится тихо. Доносятся только слабые стоны больных, накрытых пальто с головой. Точно стонут из-под земли души умерших.

Сниедзе возвращается на свое место, садится на пол и развязывает узелок. Вынимает теплое белье и надевает его. Зиле еще некоторое время глядит на окно, потом растягивается на прежнем месте и подкладывает скомканный рукав пальто под голову.

— На, — предлагает Сниедзе. — Отцовский меховой жилет.

— Ну, а как же ты сам? Нет уж!

— У меня теплая фуфайка и кальсоны. Теперь пусть какой угодно мороз… А у тебя одно легкое пальтишко. Тебе как раз пригодится.

Зиле, колеблясь, берет.

— Но, ежели тебе станет холодно, скажи. Я ведь привык ко всему. Могу выдержать. — Они разговаривают шепотом, чтобы не мешать спящим. — Здесь что-то в кармане — а… нож! Тебе не нужен? Ладно, оставлю себе. Если поведут пытать — была не была, или их, или себя. Так в руки не дамся.

Они лежат рядом, голова к голове.

— Не знаю, как ей удалось пробраться, — рассуждает Сниедзе. — Отчаянная девчонка. Я все время боялся, что ее пристрелят.

— Наверно, на посту этот молоденький солдатик. Он больше на человека похож… Что она тебе рассказывала?

— Ничего нового. Все ерунда. Наверно, ничего не выйдет.

Последние слова относятся к неиссякаемым надеждам на чудесное освобождение, в которое так верят арестованные. Иногда разносится слух о каких-то таинственных отрядах партизан, которые собираются в лесах и вот-вот ночью нагрянут и освободят всех. Более благоразумные понимают, что надежды эти напрасны, а все же в глубине души и они надеются. В этом мрачном подвале рождается вера в невозможное. Она необходима, чтобы среди крови и насилия воля к жизни не погасла, как слабая искра.

— О Робежниеке ничего не говорила? — немного помолчав, спрашивает Зиле.

— Робежниек, говорит, достает паспорта тем, кто уезжает в Россию. Говорит, многие едут. Она и меня подбивала бежать. А как убежишь…

Зиле больше не слушает его. Занятый какими-то своими мыслями, он садится и глядит в окно.

Немного спустя он тихонько встает и подходит к окошку, просовывает руку за решетку и ощупывает что-то. Потом возвращается и ложится на старое место. Сниедзе слышит его тяжелое дыхание.

В подвале тихо. Только в глубине все еще стонут избитые. Сниедзе едва задремал, как над самым его ухом раздается голос Зиле:

— Слушай… Решетка с одной стороны шатается…

Сон мгновенно исчезает. Сниедзе соображает сразу, что это значит.

— Не может быть!

— Я уже давеча заметил, когда ты тянул узел. Теперь сам проверил. Один прут шатается. То ли ржавчина разъела, то ли кузнец забыл приклепать. Одному не под силу, но ежели вдвоем взяться…

Сниедзе вздрагивает.

— Брось. Куда мы пойдем?.. Как мы выберемся?.. Снаружи солдат ходит.

— Разве не лучше сразу получить пулю, чем дожидаться, пока потащат на кухню, будут пытать, изуродуют, а под конец прикончат, как собаку. Вдруг нам удастся…

Сниедзе изо всей силы стискивает зубы, чтобы не стучали.

— Зиле… Я не знаю, мне страшно…

— Чего ты боишься? Двум смертям не бывать. Останемся — все равно нам конец. Днем раньше или днем позже. А если удастся…

Он встает и снова подходит к окну. Сниедзе осторожно идет за ним. Ему кажется, что, как бы тихо он ни старался ступать, сапоги гремят по цементному полу. Дыхание вырывается с шумом, а сердце стучит, как молот.

Они оба просовывают руки и пробуют. Холодное, шершавое железо слегка подается. Сниедзе нажимает изо всех сил. Но Зиле уже видит, что руками не осилишь.

— Постой… — говорит он и отстраняет юношу. Шагая через спящих, он приносит узкую длинную скамью. Что-то с нее свалилось на пол. Спящие зашевелились. Кто-то заговорил во сне.

Зиле и Сниедзе в оцепенении застывают на миг у окна.

Опять стихает. Все привыкли к тому, что каждую ночь кто-нибудь начинает искать место потеплее или пробирается по нужде к параше у дверей.

Ножки скамьи мешают им. Хорошо, что они некрепко держатся. Зиле долго возится, вытаскивая их, и потихоньку кладет в угол.

Они проталкивают сквозь решетку угол скамьи, и оба грудью наваливаются на нее. Сразу чувствуют, что поддается. Конец железного прута сгибается с легким скрипом. Оба разом наклоняются и видят, что путь открыт.

— Не знаю… — еле слышно шепчет Сниедзе. — Мне страшно… Пожалуй, это предательство. Мы удерем, а они останутся.

— Ты просто дурак. Разве не из-за предательства мы с тобой очутились здесь? Где теперь нет предательства? Кому ты можешь довериться? Разговаривать тут опасно. Половина из тех, кто здесь валяется, готовы предать и меня, и тебя, и всех остальных, только бы самим спастись. Кто здесь думает о других? Они не товарищи. Это уже не люди, а перепуганное стадо. Шшш! — Он наклоняется над Витолом, который во сне поворачивается на другой бок. Прислушивается, потом выпрямляется. — Спит. Уж если этот заметит — все пропало. Он никого не пощадит…

Они просовывают головы в окно и всматриваются.

— Ходит… — шепчет Зиле. — Вдоль всего здания, а потом вниз. Проклятый пожар. Светло как днем… Подождем, пока он спустится вниз. Потом надо быстро вылезать и бежать налево. Овраг там подходит к самой стене. Внизу у парка сразу начинается ельник. Только бы взобраться на пригорок, а оттуда в лес… Значит, мне первому?

Сниедзе хочет ответить, но не может. Голос не повинуется ему. Он только кивает головой.

Зиле уже собирается лезть, но вдруг отшатывается, прикрывает доской отверстие.

Снаружи отчетливо раздаются шаги и громкий говор.

— Смена, караула, — шепчет Зиле. — Ежели новый тоже будет спускаться вниз, значит, все хорошо. А коли будет торчать за окнами, тогда мы пропали так или иначе. Завтра заметят выломанную решетку, и не отопрешься. Уж, наверное, кто-нибудь скажет, что сам видел: найдется такой.

— Я говорил… Я знал, что так будет… — бормочет Сниедзе. Глаза его полны слез. — Ты…

— Не будь бабой. Жизнь-то у нас одна. И ни черта она теперь не стоит.

Юному пареньку куда труднее примириться с таким взглядом на жизнь, чем взрослому, опытному человеку. Слезы душат его. Он кулаками стискивает щеки, чтобы не дать волю рыданьям.

Зиле прильнул к окошку.

Слышно, как караульный топчется на месте, харкает и сплевывает. Возится с винтовкой — очевидно, проверяя, все ли в порядке. Потом, напевая что-то под нос, начинает шагать. Доходит до холма и обратно. Во второй раз он чуть спускается с холма и идет обратно. А в следующий раз звук шагов затихает. Он сошел вниз.

Понаблюдав еще немного, Зиле оборачивается и кладет руку Сниедзе на плечо.

— Ну, я пошел. А ты приходи. Да? Я тебя внизу за елками подожду… — Он вынимает что-то из кармана. Сниедзе видит: раскрытый нож. — Живым я в руки не дамся. Будь что будет… Запомни — идти налево.

Еще миг — и фигура Зиле мелькает в щели между рамой и решеткой. Вот голова его уже поднялась над оконной нишей, и он исчезает за углом.

Сниедзе, замирая, прислушивается.

Ясно слышны удаляющиеся шаги Зиле и приближение часового. В ушах у Сниедзе гул и звон. Ему мерещится какой-то шум за окном. Или это неистовое биение собственного сердца? Вот-вот что-то случится. Раздастся крик. Прогремит выстрел… И так безумно жаль, что он не уйдет. Нестерпимо хочется свободы. Острыми зубами вонзается он в свою руку. Часовой опять проходит мимо окна и удаляется. Слышно, как снег скрипит у него под ногами. Сниедзе даже не дожидается, пока затихнут шаги. С судорожной поспешностью продирается он сквозь щель в окне. Нога где-то зацепилась. Загремело что-то. Но он уже не в состоянии ни наблюдать, ни остерегаться. Чудится ему, что за спиной в подвале поднялся шум, спящие вскочили на ноги и кричат, перебивая друг друга. Сам он уже не соображает, что делает. Словно горячей волной выбрасывает его вверх. Высунув наружу голову, он только пережидает, пока часовой скроется за пригорком.

Пригнувшись, Сниедзе пробегает с десяток шагов до оврага. Вокруг шелестят кусты, и беглецу кажется, что кто-то гонится за ним по пятам. Внизу, наткнувшись на ели, он чуть не валит Зиле с ног.

— Тише, тише! — машет тот рукой. — Чего скачешь, как дурной. Все кусты переломал.

Оба прислушиваются.

Тишина. Ни звука наверху. Глухо шумят на ветру деревья.

Они идут вдоль парка. Чтобы попасть к опушке леса, надо пересечь большак. От пожаров светло, как днем.

— Живыми им нас уже не взять… — сквозь зубы цедит Зиле. Нож, будто невесть какое оружие, все еще зажат у него в руке. — Добраться бы до леса, а там пусть хоть с собаками гонятся. Я знаю в лесу такие уголки, тропки да трясины, где сам черт нас не найдет.

Сниедзе хочется бежать — лететь как птица, как ветер. Они шагают торопливо, иногда бегут, но Сниедзе все кажется, что они топчутся на месте, что на каждый шаг уходит минут пять.

Очутившись на большаке, беглецы, как затравленные звери, озираются по сторонам. Нигде ни живой души. На сердце становится легче, и они чувствуют себя смелей.

Теперь до кустов еще шагов двести по открытому месту. Хорошо, что склон бросает тень. Зиле понимает: яркое зарево пожара вздымается высоко над лесом и поэтому из имения нелегко заметить их здесь, внизу.

Полпути уже пройдено. Навстречу веет лесной прохладой. Становится совсем хорошо, покойно.

Сниедзе готов поделиться с Зиле своим чувством радости, но так и остается с раскрытым ртом. Со стороны имения один за другим доносятся два раскатистых выстрела.

На мгновение они припадают к земле. Но тут же вскакивают и пускаются бегом. Зиле впереди, Сниедзе за ним. Согнувшись, тяжело дыша, ни о чем не думая, не оглядываясь. Они видят только лес впереди и эту узкую полоску поля, которая на глазах у них становится все уже и уже.

Наконец-то замелькали вокруг голый кустарник и запорошенные снегом ели. Снегу намело здесь много, местами он выше колен. Они устали — и от бега в гору, и от волнения, но теперь не время отдыхать. Бежать, бежать, чего б это ни стоило.

Кажется, кусты недостаточно заслоняют их и головы все еще видны среди редкой поросли елок и ольхи. Приходится пригибаться, и это утомляет больше, чем бег.

Зиле вдруг останавливается и круто оборачивается. Позади шелестит кустарник. Ни имения, ни парка, ни берега Даугавы — ничего уже давно не видно. Они стоят на темной опушке елового бора. Алеет небо, и внизу от этого еще темнее. Лес шумит глухо и успокаивающе.

— Ну, теперь пусть гонятся хоть до утра!.. — кричит Зиле во весь голос. — Следов наших и целая свора не отыщет. Сейчас, пожалуй, часов десять. Если идти всего по пять верст в час, и то завтра к шести пройдем сорок… — Он хватает руку Сниедзе и трясет ее. — Вот, брат, выиграли мы с тобой жизнь…

Уверенно раздвигает он заснеженные ветки. Сниедзе идет за ним следом.

В густом лесу снег лежит тонким слоем. Ноги бесшумно скользят по мху. Идти легко и приятно.

…В подвале замка лежащий близ окна Витол просыпается от какого-то шума. Целый день его мучили тягостные думы, а чуть он заснул, начались кошмары. Бормоча спросонья, он ворочается на ледяном полу. Ужасно холодно. Он пробует укрыться с головой коротким пальто. Сверху как будто и теплее, но бока мерзнут. Спать невозможно. То и дело приходится ворочаться с боку на бок.

Из окна дует, что ли? Витол смотрит туда. Кажется, там что-то не в порядке. Тут он вспоминает странный шум — во сне это было или наяву? Витол вскакивает и бежит к окну.

Сквозь распахнутые створки дует в лицо резкий ветер. Все понятно… Он начинает лихорадочно припоминать то, что слышал и видел днем, торопливо подходит к противоположной стене, наклоняется и шарит… Так и есть. Зиле и Сниедзе удрали.

В первое мгновение он готов поддаться соблазну. Но тут же подавляет его. Другие намерения берут верх. Он знает, что ему делать.

Витол стучит в окованную железом дверь. Спящие просыпаются, вскакивают. Больные начинают громче стонать. Снаружи доносится грозный голос часового.

— Отворите! — кричит Витол изо всех сил. — Двое арестованных сбежали.

Раздаются два выстрела. Слышен топот ног, грохот прикладов и звон шпор. Двери распахиваются. Драгуны вваливаются в подвал. Проклятья, ругань, угрозы…

Витола вызывают в канцелярию.

Это начало его карьеры. В подвал он уже больше не возвращается.