Сход назначен в пятницу на девять часов утра. Однако народ начинает собираться только к десяти. Ведь уже нет фон Гаммера, перед которым все трепетали. И усадьбы теперь не жгут. Изредка кого-нибудь еще увозят в имение, но оттуда сразу же отправляют в Ригу. Подвалы в имении опустели. Иногда из Риги приезжают агенты охранки, производят обыски, арестовывают, избивают. Но случается это сравнительно редко и после пережитых ужасов не очень-то пугает. Люди почувствовали некоторое послабление со стороны властей и сами стали смелее и беззаботнее.
В половине десятого господин Вильде распахивает дверь и входит важно в канцелярию. Там за столом только волостной старшина, а позади, на скамье у стены, — Зетыня. Наклонившись, она что-то горячо шепчет мужу на ухо. Тот вяло слушает, и на лице его обычная равнодушно-унылая улыбка. Вчера Подниек опять немного подгулял, поэтому сегодня чувствует себя больным и невыспавшимся. А хуже всего то, что сидеть тут придется долго и раньше чем после обеда в постель не попадешь.
Вильде небрежно здоровается со старшиной и его супругой. На нее он даже поглядывает как-то подозрительно. Чего, мол, приплелась, когда вызваны одни мужчины? Ни тени галантности, которая в Подниеках так очаровала хозяйку. Здесь, в своей канцелярии, он официален, сдержан и спесив.
Зетыня чувствует себя неловко. Ее особенно раздражает, что муж как-то теряется перед Вильде. Ведь как-никак волостной старшина и главный здесь — он. Что ему писарь! Писарь должен делать то, что ему прикажут. Эх, не умеет ее муж себя поставить, совсем не умеет.
Входит новый помощник писаря, Рудзит. Сегодня ради торжественного случая он надел чистый воротничок и галстук бабочкой. Бабочка ни за что не хочет держаться прямо. Воротничок на номер меньше, чем нужно, давит шею и вылезает из-под домотканого пиджака.
— Ну? Что там? Можем начинать? — строго спрашивает Вильде.
Рудзит пожимает плечами и садится к столу.
— Пока что пришли человека три или четыре.
Вильде молча подымается и, стуча каблуками начищенных штиблет, идет через канцелярию к себе. У двери останавливается.
— Вам, господин Подниек, после собрания надлежит отправиться в имение. Князь передал сегодня утром по телефону.
— Вот как… — ворчит Подниек. — Что же там опять такое?
Вильде пожимает плечами:
— Мне неизвестно. Но, наверное, что-нибудь есть. Может быть, князь хочет узнать, почему восемь человек не уплатили в срок подушные. Или почему у аллеи по дороге к пасторской мызе не убраны сугробы. Госпожа пасторша вчера чуть не вывалилась из саней.
— У пасторской мызы? — Подниек поражен. — У меня там всю неделю три человека работают.
Вильде опять недоуменно пожимает плечами, и его блестящие штиблеты исчезают за порогом. Дверь захлопывается. В канцелярии остается запах сигары и помады.
Подниек почесывает за ухом, собираясь зевнуть. Но вовремя спохватывается и прикрывает рот ладонью.
— Собачья должность, — жалуется он вполголоса. — Ни одного дня покоя нет. У пасторской мызы… Да там никаких сугробов и не было. А три человека торчат всю неделю…
— Сугробов там нет, — подтверждает Рудзит, — я вчера проходил. Просто чуть-чуть замело.
— Им бы все дороги метлой подмести… — ворчит Подниек.
— Так я и знала, — сердито шипит Зетыня. — Ты все людей жалеешь. Сердобольный какой! А кто тебя пожалеет? Приказано, — значит, должно быть чисто. Пусть выходят по двое от усадьбы, по трое — тебе-то что.
Подниек вздыхает.
— Не в том дело. Я замечаю, он нарочно меня подсиживает… — Староста кивает головой в сторону дверей писаря. — То одно не в порядке, то другое… Во все дырки нос свой сует.
Помощник писаря отрывается от бумаг и тоже косится на дверь.
— Почему вы позволяете ему ездить в имение по делам волости? Самому надо.
— Конечно! — соглашается Зетыня. — Разве я тебе не говорила то же самое. Вечно твержу: поезжай, поезжай ты сам. Не пускай ты писаря вместо себя. Да разве ты слушаешь? Разве тебе втолкуешь?
— Не понимаю, что он имеет против меня. Я же ему ничего плохого не сделал…
Помощник, ерзая на стуле, снова косится на дверь.
— А помните, на прошлых выборах старшины голоса поделились почти поровну. Часть людей была за Скалдера.
— Кажется, так и было. Ну и что?
— Вы ведь знаете, что Скалдер шурин писаря.
— Ах, вот как! — первая сообразив, восклицает Зетыня. — И он еще ходит к нам, ест, пьет…
Подниек машет рукой.
— По мне, пусть он хоть завтра забирает эту должность. Мне она, прости господи, поперек горла торчит. Люди в волости все время ссорятся. Господам никак не угодишь. И лесные братья зубы на тебя точат.
— Что там должность. Смотри, как бы он тебе самому не напортил.
— Что он мне может… В этом отношении я спокоен.
Рудзит наклоняется поближе.
— А вы ни на одном митинге не были? Слух есть, что на одном вас все-таки видели. А с обоими Робежниеками вы и прежде дружили. В Иокумах как-то, говорят, обзывали драгун зверями…
— На митинге! — волнуясь, громко кричит Зетыня. — Он же обязан был пойти. Его вызвали объясниться. Ну, что общего у нас может быть с Робежниеками! Пусть кто-нибудь докажет, что мы дружны с лесными братьями и бунтовщиками! А в Иокумах… — Тут она внезапно смолкает и с новой силой набрасывается на мужа: — Скотина ты этакая! Сколько раз тебе говорила. Налижешься и несешь что попало. Язык как веретено — всем угодить норовишь.
— Нет, нет, я ничего не знаю! — отмахивается помощник писаря и снова прилежно берется за бумаги.
Подниек машет рукой. Надоело ему все это. Мерзко и скучно.
— Эх! Скорей бы собрались… — Он тоскливо глядит в окно, за которым белым вихрем кружит метель.
В дверь просовывается чья-то голова, запорошенная снегом. Не заметив ничего страшного, человек распахивает дверь пошире и входит — белый с ног до головы. Это линтынский бобыль Спрогис.
— Здравствуйте, господа! — говорит он. У порога очищает снег с постол и чуть-чуть отряхивает шубу. Потом садится в углу на скамейке и греет руки у печки.
— На дворе не мог отряхнуться! — сердито ворчит помощник писаря.
— Тряси не тряси, что толку, ежели в этакую погоду семь верст отмахаешь… Ты, Подниек, мог бы хоть чуточку народ пожалеть.
— Как же. А меня кто пожалеет?
— В такую собачью вьюгу! У кого сапоги, тому еще ничего. А в постолах насквозь пробирает. И хоть бы было зачем. Чего такого объявлять будете? Никак опять новые налоги?
Помощник писаря усмехается.
— Нет. Пожизненную пенсию тебе назначат.
Спрогис сердится.
— Не надо мне вашей пенсии. Была бы только справедливость. Мне вот пятьдесят семь лет. Ревматизм ноги сводит. А за что я подушные должен платить? Разве это справедливо? Помощь от волости мне бы давно следовало получать.
— Лучше б скрутило тебе ревматизмом язык. Вот это — да! — Зетыня смеется.
Входит усадьбовладелец Граузис с двумя работниками. Все трое молодые, здоровые, лица от ветра разрумянились. Они здороваются и отряхивают о колени заячьи треухи.
— Самые дальние всегда приходят первыми, — смеется Граузис. — А для господина Скалдера еще только сани выволокли из сарая. Микель, садись сюда, к печке. Теплее будет.
— На санях оленья шкура. Чего ему не ездить… — Микелис садится на скамью рядом с хозяином. Вынимает коробку папирос и предлагает всем. Протягивает и Подниеку, но тот качает головой.
— Сколько ж вышло на душу? — спрашивает работник Граузиса Андрей.
— По четвертной выйдет, — отвечает Рудзит, не поднимая головы от бумаг.
— Ха-ха-ха… — смеется Граузис, сжимая папиросу меж пальцев. — Только и всего? За обстрел поезда вышло по пять сорок на голову. Чего же матросы такие дорогие?
— Обождите. Писарь вам объявит, по скольку, — говорит Рудзит.
— Чего им не смеяться, — ворчит Спрогис. — У них сапоги на ногах. Какой бы сугроб ни был…
Входят Дзерве и еще двое. А через минуту еще несколько человек. Комната наполняется запахом табака и талого снега.
— Хотел бы я знать, куда наши деньги деваются? — интересуется Андрей. — Все платим, платим, а денег не видать.
— Спроси как-нибудь у князя, он скажет, — огрызается Подниек.
— Верно, это непорядок, — поддерживает Граудис своего работника. — Я так думаю: что волость вносит, то в волости и должно остаться. Иначе непорядок…
— Тогда валяй со своим порядком прямо в имение, — советует Рудзит.
— А ты знай пиши! — обрывает его арендатор Мартинсон. Он волостной выборный, поэтому чувствует себя здесь как дома. Помимо того, он всех писарей и учителей считает жуликами и презирает. — Что приказывают, то и пиши. Нечего тебе мешаться в разговор.
— А тебе здесь не сход выборных, — не унимается Рудзит.
Теперь уже идут один за другим. Каждую минуту раскрывается дверь, и всякий раз клубящимся облаком в нее врывается холодный воздух.
— Неужто лесных братьев не всех еще изловили? — сокрушается бывший жилец Гайленов Скудра. Он теперь перебрался в Линтыни. Ему кое-что перепало из хозяйского добра, поэтому он особенно заинтересован, чтобы изловили всех лесных братьев.
— Изловишь их! — сплевывает где-то сзади второй работник Граузиса, Микель. — Кто же теперь станет их ловить? Матросы живут себе в имении. У жителей оружие отобрано. — Он никак не может забыть, что им всем троим пришлось отдать новенькие, невесть каким путем приобретенные, охотничьи ружья. — Нынче зайцы средь бела дня приходят в сад, и ничего ты с ними не поделаешь.
— Мартынь Робежниек тоже еще здесь, — говорит льномяльщик Шнейдер. Топчась, он выщипывает сосульки из бороды.
Весть эта многих интересует.
— Вот как! Ты наверняка знаешь? И не сообщил никому? В имение ты заявлял?
Шнейдер смекает, что сболтнул лишнее, — еще, пожалуй, можно совсем влипнуть.
— Что я знаю. Откуда мне знать? Тоже скажут. Я только слушаю, что другие говорят.
— Какие там другие? — кричат ему. — Ты не виляй! Говори прямо. Тут никто, кроме тебя, об этом ничего не говорил.
— Как же так! — возмущается Шнейдер. — Вчера вечером иду это я из Земдегов. Закончил там… Только успел взобраться на горку, за Скалдерами, едет мне навстречу с дровами Андрей Граузис…
— Андрея ты оставь в покое, — отзывается тот из своего угла. — Я тебя не видал и не говорил с тобой. Люди! — кричит он, видя, что Шнейдер собирается возражать. — Будьте свидетелями: он ведь сказал, будто сам видел.
— Ты, ты мне вчера говорил! Только я поднялся на горку за Скалдерами…
Сухонький старичок с гладким живым лицом толкает своего соседа в бок.
— Открещиваются, будто черта видели…
Сквозь толпу протискиваются лесник Бите и его сосед, церковный староста Тэпер. Оба в снегу, бороды их обледенели, и кажутся они очень похожими друг на друга.
— Да, — говорит Тэпер, краем уха услышав разговор, — Мартынь Робежниек задал нам жару. — У него низкий, гудящий голос, и все к нему прислушиваются.
— Вот Андрей его вчера видел, — шепчет Тэперу кто-то из стоящих сзади.
— Шнейдер, Шнейдер видел! Чего мелешь, коли не знаешь! — Весь красный как рак, Андрей снова вскакивает на ноги.
— Ты тоже хорош, не можешь придержать язык за зубами… — вполголоса сердито пробирает его хозяин.
— Ну что с того, если кто его и видал, — рассуждает Тэпер. — Вот связать бы его и отвезти в имение. Иди-ка, мол, голубок! Довольно ты народ честной пугал…
— Поди вот, свяжи его да отвези! — смеется сухонький старичок и подмигивает Рудзиту.
— Господин Скалдер! — шепчут стоящие у дверей и расступаются.
Входит Скалдер в теплых сапогах и черной шубе, которую он уже отряхнул на дворе. Садится в конце стола, поближе к Подниеку, спиной к людям. Пока он не спеша проходит и усаживается, в комнате стоит тишина. А когда вновь начинают раздаваться голоса, входит учитель Робежниек.
Он в глубоких калошах, в шубе с модным котиковым воротником. Волосы напомажены и слегка взбиты. Вид у него необычайно серьезный и самоуверенный, как подобает человеку, у которого совесть чиста. Проходит мимо Зетыни и садится на свободном конце скамьи, позади Подниека. Зетыня отодвигается, и он, усевшись поудобнее, поворачивается вполоборота к публике, расстегивает на шубе верхнюю пуговицу и откидывает воротник. Оттуда выглядывает мягкий клетчатый платок, а под ним чистый воротничок и галстук в зеленую полоску.
— Как поживаете, госпожа Подниек? — спрашивает он, наклонясь к Зетыне.
— Благодарю, господин Робежниек, — любезно отвечает она, забыв, что дружба с Робежниеками компрометирует. — Сами знаете, какая жизнь в нынешние времена.
— Да, да, да… Времена трудные. Но скоро станет спокойней. Постепенно все уладится. Снова можно будет жить и работать.
— Вы так предполагаете?
— Я уверен. Народное движение — как вешние воды. Они промчатся — и все стихнет. Потом они мирно потекут по полям и лугам…
— Хорошо бы, — вздыхает Зетыня и пододвигается к Робежниеку. — Вы не можете себе представить, господин Робежниек, сколько у нас теперь неприятностей. Его, — она кивает в сторону мужа, — по целым дням не бывает дома. То он в волостном правлении, то в имении, то в Риге, на суде. Если кого-нибудь судят, его зовут в свидетели. Вы не можете себе представить, как все это неприятно. Люди думают невесть что. А ведь ничего не поделаешь. Он дал присягу и должен говорить правду.
— Только правду. Это наш гражданский долг.
— Да… Но никто не хочет понимать. Мне одной дома так страшно.
— Кого же вы боитесь? У вас ведь нет ни малейшей причины… Мне кажется, вы могли бы попросить князя, чтобы он прислал несколько матросов для охраны.
— Мы думали о том, и князь согласился бы. Но какой в конце концов толк в такой охране? Не будешь же все время дома сидеть? А выйдешь — все равно могут напасть.
Подниек раздраженно ерзает на стуле. Слышит все, что говорят у него за спиной.
— Зачем же думать о худшем? — уклончиво продолжает Ян. — Я уверен, что самое страшное уже позади. Постепенно, надо полагать, все уляжется.
Зетыня наклонилась совсем близко.
— Думают, что Мартынь еще здесь… Вы не слыхали — они тут давеча говорили. Мужики такие злые. Кажется, разорвали бы его зубами. Оно и понятно, лесные братья безобразничают, а волости приходится отвечать.
Ян беспокойно поеживается.
— Я ничего не знаю. С рождества его не видел. Считал, что он давно уже скрылся.
— Нет, нет, милые. Никуда он не удрал. Слоняется тут по лесам. Не понимаю, чего только лесники с ружьями зря шатаются. Встретишь такого — пристрели, как собаку… Раз уж он не человек, пусть его лучше и на свете не будет.
Все опять заговорили хором.
Ян и Зетыня прислушиваются.
— В Криях их гнездо! — кричит Мартинсон. — Не понимаю, чего это логово щадят… Робежниеков спалили, Зиле и Гайленов тоже. Только логово лесных братьев не трогают. Спалить, я говорю, а самих в Сибирь. Иначе и волости покоя не будет.
— Усадьба у черта на рогах, будто ее нарочно для разбойников строили. Никто не знает, что там творится.
— Если власти не хотят, — рассуждает Тэпер, — пойти самим да подпустить красного петуха. Зачем нам из-за кого-то страдать.
Дверь раскрыта настежь. В конце коридора видны Вилнис с Индриком. Разговор доносится до них, но, пожалуй, они не догадываются, о чем речь.
— Теперь никто не может быть спокоен за свою жизнь, — говорит Граузис. — Нагрянет из лесу банда, и скажи спасибо, если сможешь откупиться несколькими сотнями. А нет у тебя их или просто нет при себе — бац! У социалистов оружия хватает. И жизнь человека для них, как для меня вот этот окурок.
— Что им человек… Они так и говорят: чем меньше хозяев, тем лучше. Они всегда об этом трубили.
— Только ли хозяев! — кричит Микель. — А батракам они друзья? Разве мы не слыхали, как они в Риге друг друга убивают? А за что пасторского Яна выпороли?
— Ну, положим, он заслужил. Уж очень задаваться стал и язык распустил. Никому проходу не давал.
— Да, ему полезно…
Слышится сдержанный смех.
— Чего ж еще не начинают? — спрашивает кто-то. — Так здесь до вечера можно проболтаться без толку. А ведь будний день…
Но тут как раз приоткрывается дверь квартиры писаря, и Вильде входит в канцелярию. Ни на кого не глядя, садится за стол и морщится: уж очень накурили. Все разом прячут свои трубки за спины, а спустя минуту снова достают их и продолжают дымить.
Помощник писаря совсем зарылся в бумаги.
— Я полагаю, господин старшина, что пора нам начинать, — холодно произносит Вильде.
Подниек откашливается.
— Пожалуй, начнем. — Еще раз откашливается и поворачивается к собравшимся. Но те не сразу успокаиваются и умолкают. Ян с Зетыней продолжают шептаться за спиной и мешают. — Прошу господина Вильде прочитать приказ князя Туманова.
Вильде стоит с бумагой в руках и ждет, пока совсем стихнет, так чтоб слышен был малейший шорох.
Потом приступает, — говорит торжественней, чем пастор на кафедре.
— «Ввиду того, что двадцать третьего февраля сего года в два часа дня в пределах волости совершено дерзкое вооруженное нападение на матросский патруль, вследствие чего был освобожден один арестованный грабитель, налагаю на волость штраф в размере двух тысяч рублей и, кроме того, за убитую лошадь двести пятьдесят рублей, итого две тысячи двести пятьдесят рублей. Указанная сумма в трехдневный срок должна быть взыскана со всех жителей волости мужского пола в возрасте от восемнадцати до шестидесяти лет, поровну. Одновременно предупреждаю, что в случае повторения подобных происшествий я, по дарованной мне власти, увеличу штраф вдвое, а кроме того, применю еще более суровые репрессивные меры, о чем приказываю довести до сведения всех мужчин на волостном сходе. Князь Туманов».
Вильде чинно садится и кладет бумагу перед собой. Подниек опасливо посматривает. Прибавил бы от себя хоть что-нибудь. Люди ждут. Придется, видно, самому. Ах, как это неприятно.
— Вы уже слышали… — он подбирает слова. — Изменить мы тут ничего не можем. Наше дело выполнить, что предписано… Господин Рудзит, сколько падает на душу?
— Два рубля тридцать четыре с четвертью копейки.
С минуту длится молчание. Потом все приходит в движение. Многие уже заранее все знали, но прочитанное по бумаге воспринимается совсем иначе.
— Ну, ты, душа? — Граузис дергает Дзерве за рукав шубы. — Ну, вытаскивай кошелек и плати.
— А вот как бы узнать, господ тоже причислили к этим душам? — подмигивает соседу щупленький старичок, кивая в сторону стола.
Сосед хихикает в рукавицу.
— Я отказываюсь! — вдруг громко кричит Спрогис. — Ни копейки не заплачу. Я человек бедный. Мне бы волость должна пособить. Пусть платят те, у кого сапоги на ногах.
Подниек в замешательстве поглядывает на писаря. Тот, сохраняя важность, опять берет бумагу.
— Здесь ничего не сказано о сапогах и постолах. Платить всем — от восемнадцати до шестидесяти лет.
— Несправедливо!.. — Спрогис вскакивает с места. Чувствуется, что многие его поддерживают. — Почему мне, бедняку, платить? Разве я скрываю лесных братьев? Разве я обязан следить за этими арестантами?
Поднимается суматоха.
— А если уж платить, — кричит Мартинсон, — то волостное правление должно бы знать, как разложить. Хозяева могут дать и по три рубля, а бедняки пусть по рублю.
— Ах, вот как! — ехидно усмехается Дзерве. — А кого лесные братья защищают, хозяев или этих, неимущих?
— За что хозяевам платить? — кричит Бите, отколупнув от бороды и бросив на пол последнюю сосульку. — Вы бегали по митингам. Были у социалистов первые друзья. Вам и платить.
Сквозь галдящую толпу почти незамеченным пробирается барон Вольф и садится рядом со Скалдером.
— У кого своя усадьба, те больше всего боятся лесных братьев и социалистов, — орет Мартинсон. — А у меня грабить нечего. У самого ничего нет. Помещики просили, чтоб прислали солдат. Пусть теперь они их и оберегают.
— По-моему, пусть платят одни помещики, — ехидно поглядывая на барона, тихо говорит соседу веселый старичок. — Они позвали сюда войско, пусть и платят.
— Это свинство! — протестует Граузис. — Оружие отбирают, — что же нам, с голыми руками, что ли, идти на грабителей.
Скалдер через стол наклоняется к Подниеку.
— Вы допускаете критику действий правительства. Как бы вам не пришлось потом ответить…
— Молчать! — кричит Подниек, весь побагровев, грохая кулаком по столу. Разглагольствования толпы его меньше задевают, нежели замечания Скалдера. — Приказано штраф разложить на души. Платить всем, и баста. Нечего больше рассуждать.
— Позвольте слово, — встает Скалдер. — Люди добрые, напрасно вы волнуетесь и спорите. Власти так определили, и ни мы, ни волостное правление ничего не могут изменить. Я тоже думаю, что штраф следовало бы разложить иначе. Но, если волостное правление ничего не сделало или не могло сделать, значит, все остается в силе. Одно мне хотелось заметить. Нам кажется, что совершена несправедливость, что мы не виноваты. И в самом деле, в этом преступном нападении ни вы, ни я не повинны. Но давайте подумаем хорошенько, нет ли все же и на нашей совести греха? Разве мы весь прошлый год не видали, что тут творится? Разве кое-кто из нас не знал, что где-то в кустах или рощах происходят сходки социалистов? А разве мы шли и сообщали властям, помогали справиться с этой напастью? Когда социалисты разгромили и ограбили поместья, мы даже радовались: мол, помещичье добро, пусть берут. Когда они оскверняли церковь и издевались над нашим пастором, кое-кто открыто говорил: а мне какое дело, господа его поставили, они пусть и охраняют. Когда на кладбище во время поминок кто-то повесил на березу красную материю, — разве не хохотали наши парни до колик, видя, как урядник, исполняя свои служебные обязанности, лезет на дерево снимать ее? А многие ко всему были равнодушны. Больше того. Я могу прямо сказать, что кое-кто и в самом деле надеялся втайне, что насилием и сопротивлением правительству можно добиться свободы. Многие ждали от социалистов освобождения, земли и всяких благ. Вот почему мы докатились до такого состояния. Кто же теперь может сказать, что он не виноват, что с ним поступают несправедливо?
Скалдер садится. В комнате снова тишина.
— Правильные слова, — произносит кто-то. — Дураки мы были.
— Все точно ослепли. Собирались одолеть правительство и войска.
— Освободители… — издевается Дзерве. — Землю им делить… Если я усадьбу свою потом нажил…
— Ты-то, положим, ее от отца унаследовал. Пьешь и пропить не можешь.
— А что — разве я не свое пропиваю? Разве я прошу у кого-нибудь помощи? Кому какое дело?
— Землю делить! Хорошую землю вы бы и не увидели. Себе выделили бы лучшую, а другим — болота и перелоги.
— Тебе? Дубиной по башке, вот что ты получил бы.
— Все из одной миски и одной ложкой. Сегодня ты носишь пиджак, завтра я. Все поровну. Я, к примеру, встаю в четыре утра, ты — в девять, но плата нам одна. Ты работаешь, а я в корчме сижу, а миска со щами чтоб у каждого была на столе… Равенство, братство…
— И свобода… Ха-ха-ха!..
— Если у тебя жена помоложе и покрасивее, то я беру ее себе!
— Поровну, все поровну! И жен тоже пополам. О детях пусть печется, кто хочет…
— Ха-ха-ха!
— Сумасшедший дом… Настоящий сумасшедший дом!
Ян Робежниек, прошептав что-то Подниеку, встает.
— Цсс! Учитель будет говорить. Дайте учителю сказать!
Ян одной рукой опирается на стол, другую отводит за спину. Клетчатый шейный платок распахнут, из-под него виднеется чистый воротничок и галстук в зеленую полоску.
— Уважаемые господа! — начинает он спокойно, без ораторских претензий, постепенно повышая голос и поднимая голову выше. — Уважаемые господа! Я вполне согласен с предыдущим оратором, господином Скалдером. Все мы безусловно виноваты в том, что нам пришлось недавно пережить, одним в большей, другим в меньшей мере. Действительно, все мы были недовольны и ждали от социалистов больших дел. И не только вы, простые труженики, но и мы, интеллигенты, которые обязаны были глубже видеть и вести за собой других. Все мы были слепы, ждали чудес. Не понимали, что развитие экономической и общественной жизни происходит по своим строгим внутренним законам. И никто не в состоянии изменить их, как не в силах ускорить вращение Земли вокруг своей оси. Не поняли и того, что у народа есть свои, укоренившиеся веками взгляды и идеалы, свой привычный трудовой уклад, свой быт, который невозможно в один день разрушить и отбросить… — В руке у Яна маленькая бумажка. Он в нее заглядывает. — Да. А главное, позабыли ту историческую истину, что грубая сила, насилие неизбежно порождают новое насилие. Силой невозможно ни сломать, ни преобразовать мир. Внешняя революция — не что иное, как дикость и разрушение. Мы должны идти по пути внутренней, индивидуальной революции. Мы должны стать лучше, развить в душе своей стремление к свободе, справедливости и красоте. Когда человек сам освободится от своих пороков — корыстолюбия, жестокосердия и себялюбия, — тогда и только тогда жизнь наша может стать свободной и прекрасной. После тяжелых испытаний нам пора теперь вступить на новый путь — индивидуальной революции. Тогда и вся культура нашего народа станет прекрасней и богаче. Мирным трудом, выполнением своего долга мы со временем достигнем того, чем соблазняли нас социалисты, желая использовать нас, как стадо баранов, в своих утопических, преступных целях. Пусть они отвечают за кровь, которая пролита здесь, за все несчастья, обрушившиеся на наш народ.
— Этот говорит совсем как пастор, — шепчет Микелис Андрею.
— Голова… — роняет тот равнодушно, закуривая новую папиросу.
— Язык здорово привешен, — говорит Граузис. — Глядите-ка, теперь и он хороший.
Барон пожимает Яну руку.
— Я не предполагал, что вы, Робежниек, тоже…
Ян, улыбаясь, кланяется.
— Вы меня слишком мало знаете, господин барон.
Барон тоже хочет сказать несколько слов.
Он беседовал с князем. В лесах обоих имений будет устроена облава на лесных братьев. В Озолской волости надежных людей немного. Поэтому здешние должны прийти на помощь. Записаться можно у волостного старшины. На этот день всем будет выдано оружие. И еще был разговор с князем. Он, барон, считает, что в каждой волости нужны группы самозащиты. Но князь возражает. Надо, чтобы сход обратился с просьбой. Пусть в имение поедут самые уважаемые хозяева. Пастор тоже обещал похлопотать.
— Поймать бы Мартыня Робежниека, — толкует Бите. — Он тут все тропки и дорожки знает, он у них и главный.
— Андрей знает. Почему он не укажет?
— Да оставь ты в покое Андрея! — кричит тот, вскочив на ноги. — Спросите у Шнейдера.
— Пусть лучше хозяин Криев расскажет. Он лучше всех знает. У него ихнее гнездо.
Вилнис, услышав название своей усадьбы, но, очевидно, не поняв, в чем дело, подходит к столу и вытаскивает кошелек.
— Сколько ж там платить: два рубля тридцать четыре… тридцать пять… — Роется в кошельке и платит.
— И за сына, — выписывая квитанцию, замечает Рудзит.
— И за сына, значит, тоже… — И он отсчитывает еще.
— Кто виноват, тот норовит первым, — говорит Дзерве. — Эх, взять бы обоих вместе, с этим немым…
— И не думаю и не буду платить, — горячится Спрогис. — Я бедняк. У меня даже сапог нет, обуть нечего.
Вильде встает.
— Тут у нас есть еще объявление князя Туманова. Кто укажет, где скрываются лесные братья или только один Мартынь Юргисович Робежниек, получит пятьсот рублей.
— Вона! — восклицает веселый старичок, теперь уже совсем громко. — Тут тебе убыток и прибыль разом. Пять сотен… — Он прищелкивает языком.
— Господин Рудзит, — распоряжается Вильде, — возьмите повесьте на стену.
Рудзит достает бутылку гуммиарабика и приклеивает лист на стене. Все, толкаясь, устремляются вперед, каждому хочется своими глазами увидеть.
— И вправду: пятьсот рублей. А знаете, совсем неплохо… Уж коли ты решился на такое, то по крайней мере знаешь, что не даром.
— Теперь охотники найдутся.
— А ежели кто при облаве его схватит, тоже будут платить? Или там не сказано?
— Попробуй поймай.
Люди читают и смеются. Яну Робежниеку как-то не по себе, он беспокойно ерзает в своем углу. Да и Зетыня чувствует себя неловко, достает платочек и долго сморкается.
Барон смотрит на часы. Половина второго… Он встает и поспешно прощается.
На дворе поднялась вьюга, света белого не видно. Яростно бушуют последние зимние метели. Конь весь белый от снега. На седле целый слой.
Барон, пыхтя, сметает снег и торопливо садится в седло. Ветер бьет прямо в рот, в нос, порой совсем захватывает дыхание. Всадник поглубже втягивает голову в воротник полушубка и закрывает глаза. Конь сам знает дорогу.
В десяти шагах ничего не видать. Лишь кое-где еще проступают следы полозьев. Конь иногда берет в сторону, проваливается в канаву и тут же получает от всадника каблуками в бок. В такую мерзкую погоду барон вообще чувствует себя скверно. А у него еще зубы разболелись, никак их от ветра не спрячешь.
Кладбище… Что за дурацкая причуда, тащиться туда в такую метель. Нет, нет… он не поедет. Твердо решает не ехать. Она, скорее всего, тоже не придет. А может быть, и не собиралась прийти, только дурачилась. И чего ради он, будто деревенский парень, будет гнаться за этой девчонкой. Что сказала бы мама, узнай она про это… Нет, не поедет. Скорей бы только попасть домой.
И все же, невзирая на зубную боль и на скверную погоду, девушка в белой блузке, со светлыми, перехваченными лентой волосами нейдет из головы. Как она извивалась, словно медянка, когда он стеганул ее нагайкой по спине. Шея наклоняется, будто стебель с тяжелым цветком на конце. Грудь вздымается под прозрачной тканью… Эх! Ударяет лошадь каблуками в бока, и она от неожиданности подпрыгивает.
Не поедет, ни за что, решает он. Но, поравнявшись с местом, откуда виднеется холмик баронского кладбища, вдруг перемахивает через канаву и едет туда. Правда, все время не покидает мысль, что не следовало бы…
Перед глазами мелькает и исчезает в снежном вихре ряд кладбищенских берез и лип. И не скажешь: далеко ли еще или близко. Может, он уже проехал и теперь блуждает по обширным полям и лугам. Жуть пробирает от этого бескрайнего, бушующего снежного простора. Будто сам дьявол затащил его сюда.
Конь останавливается. И когда барон с трудом открывает слипшиеся глаза, кладбищенские деревья, шелестя ветвями, раскачиваются над его головой. Страшно как. Но все же он слезает, привязывает коня к столбику и легко перепрыгивает через ограду.
Деревья утопают как бы в одном сплошном сугробе, из которого торчит наружу крест часовенки. Дверь с подветренной стороны не занесена. Барон садится тут же на камень и переводит дыхание.
В затишье кажется совсем тепло и хорошо. Только как-то неприятно быть одному среди снежной пустыни, по соседству с покойниками. Но барон храбрится и не поддается страху. Ведь в его жилах кровь рыцарей… И не такое видывали его предки. Недаром на их фамильном гербе изображен волк с двумя скрещенными мечами…
А вдруг не придет… Ну, тогда уж несдобровать ей. Дурачить его! С драгунами так могла, а его за нос водить… Крепко сжимает кулаки. И перед глазами округлые плечи под легкой тканью. Вся ее тонкая фигурка с нежными очертаниями. И по какой-то странной случайности перед ним возникает другой образ — скелетообразная фигура его сестры Гортензии. Словно сухой ствол репейника рядом с облепленным пышным соцветием стеблем мальвы…
От холода сморкается по-мужицки — двумя пальцами, не снимая перчаток.
За часовней как будто послышались шаги. Барону сразу становится теплее. Пришла все-таки. Как же иначе, разве она смеет не прийти. Он — барон, а она — простая крестьянская девка. Каждая на ее месте чувствовала бы себя счастливой, удостоившись такой чести. Только бы от нее не пахло хлевом! Придется дать ей платье Гортензии и флакона два духов…
Поворачивает голову и застывает: перед ним — Мартынь Робежниек…
Огромная острая ледяная сосулька мгновенно пронизывает все его тело от пят до головы и острием вонзается в затылок. Рот раскрыт, но он не в силах произнести ни звука. На лице застыла глупая улыбка.
Затем правая рука его начинает потихоньку подвигаться к карману. Но этот проклятый все видит. И тут же огромный черный револьвер появляется перед самым носом барона. Он закрывает глаза и бессильно опускает руки.
— Не извольте беспокоиться, господин барон, — говорит Робежниек дружелюбно. — Не станем же мы устраивать поединок. И место здесь неподходящее — чересчур пахнет падалью.
Мартынь наклоняется, вытаскивает у барона из кармана маленький «смит-вессон» и, держа его на ладони, разглядывает.
— Красивая игрушка. Ею вы пугаете крестьянских девиц, не так ли?
И садится по другую сторону камня. Барон инстинктивно озирается. Мартынь смеется.
— Напрасно оглядываетесь, господин барон. Они лежат в запаянных свинцовых гробах. Я даже сомневаюсь, пришли ли бы они вам на помощь, если б даже могли. Им стало бы стыдно за такого выродка, такого живого мертвеца, как вы, достопочтенный фон барон. Ну, скажите же что-нибудь. Не будьте таким гордецом, господин барон.
У барона вырывается стон.
— А? — улыбается Мартынь. — Вы, очевидно, предвидите что-то недоброе, господин барон? Впрочем, тут не требуется особой проницательности. Вам уже ясно, чем окончится наша приятная встреча? Однако позволю себе заметить, что я намерен отнестись к вам с величайшим вниманием и уважением, как этого требует ваше высокое звание. Видите двери часовни? Они не заперты, только слегка примерзли. Стоит как следует толкнуть их ногой, и они откроются. Там, в глубине, стоит пустой гроб — вы, конечно, знаете… Стоит захлопнуть крышку — и кузнецу полдня придется повозиться, чтобы открыть. Можете быть абсолютно уверены, ваш покой никто не нарушит.
Глаза у барона вылезают из орбит. Он с трудом дышит, широко раскрыв рот. Что-то щемит в горле.
— Хотите покричать, господин барон? О, пожалуйста! Я не хочу лишать вас такой радости. Можете не сомневаться. Кроме этих могил и кладбищенской ограды, вашего голоса никто не услышит. Не считая, конечно, вашего коня… Ну, что же вы не кричите? Или у вас не принято? Вы ведь лучше знаете весь ритуал. Разве крестьяне тоже кричат только от нагайки? А привязанные к столбу, они молчат, как молчите сейчас вы, господин барон?
Робежниек глядит на испуганное посиневшее лицо с противно отвисшей, дрожащей губой. Мгновение он кривится от гнева, а рука еще крепче сжимает револьвер. Ирония в его голосе исчезает. Неизмеримая ярость овладевает им.
— Дрожишь теперь, пес. Довольно ты крови вылакал. Ну, скажи-ка мне перед смертью, сколько жизней на твоей черной совести?
Несколько раз губы барона беззвучно смыкаются, прежде чем он начинает говорить. Но голос его звучит, как чужой.
— Вы ошибаетесь… Напрасно про меня думаете… Я ничего не мог поделать. Я обязан был присутствовать. Фон Гаммер…
— Знаю, как ты должен был. Лучше бы молчал. Есть у тебя еще какое-нибудь желание? Я обещаю его выполнить. На меня можешь положиться. Лесные братья своих обещаний не нарушают.
Барон весь продрог. Зубы его стучат.
— Отпустите меня. Я заплачу…
— А!.. Откупиться вздумал! По-рыцарски до конца, иначе и быть не может. Как ты думаешь: каким богачом надо быть, чтобы расплатиться за все жизни, которые ты нам должен? Если мы посчитаем крестьянскую кровь, по рублю за каплю, не дорого будет? И сколько же тогда наберется? Пардон, но если уж совершать сделку, то как следует, основательно. Выложим все старые счеты на стол.
Барон видит, что над ним издеваются, но продолжает разговор. Ничего другого он сейчас и придумать не может. Словно утопающий, хватается за соломинку.
— Мы богаты. У моего отца много денег…
— Все бы хорошо. Но беда, видишь ли, в том, что мы должны рассчитаться не только с тобой, но и с твоим отцом. А потом, куда мы денем тех, которые лежат уже в склепе? Да еще их отцов и дедов. Есть ли среди них хоть один, который не купался бы в поте и крови крестьян? Покажи такого одного-единственного, и я отпущу тебя на все четыре стороны. Еще помогу взобраться на коня.
Голова барона низко опущена. Крупные слезы катятся по щекам, падают на полушубок и замерзают там.
— Не выходит, бароненок. Плохой ты коммерсант. И калькуляция у тебя наивная. Если бы вы даже были богаты, как Крезы, вам своих долгов не заплатить. Чем вы думаете откупиться? Разве деньги, лежащие в ваших сейфах, не высосаны по копейке из наших жил? На наши же деньги вы хотите нас подкупить? Поэтому и наш торг — ерунда, бароненок, ничего из этого не выйдет… Ну, а теперь читай «Отче наш». Вероятно, ты веришь в загробную жизнь. По крайней мере нам вы всегда ее проповедовали.
Барон сгорбился и приник к камню, точно сломанный стебель. Все его тело дрожит и дергается.
Рука Мартыня поднимается и опускается вновь. Он брезгливо морщится. Его охватывает чувство непреодолимого отвращения — будто приходится наступать на гадкого и беспомощного, хотя и ядовитого червяка или видеть выползшего из темного угла запыленного, изголодавшегося паука. Надо прижать его пальцем и раздавить. Омерзительно… и, кажется, никогда не отмоешься потом.
Рука Мартыня поднимается и опускается снова.
— Знаешь что, бароненок, — немного погодя говорит он, — я не могу. Не хватает решимости. К сожалению, мне придется оставить тебе твою жалкую, подлую жизнь. Но только с одним условием: ты должен исчезнуть отсюда. Сейчас же, вечером, чтобы духу твоего тут не было.
Барон не верит своим ушам…
— И не смей ни во что впутываться. Не смей никого предавать, ни на кого указывать. Заставь свой язык присохнуть к гортани. А если ты произнесешь хоть одно-единственное слово, пощады не жди. Залезь ты хоть в ад, я всюду найду тебя, можешь не сомневаться… Ну, так как? Идет?
Барон выпрямился, как свеча.
— Я клянусь вам… Слово дворянина… — Он протягивает через камень свою дрожащую узловатую руку, но Мартынь не подает ему руки.
— Эх, давайте без комедий! Нам давно известно, чего стоит ваша честь и честное слово. Оставь его при себе. Только не забудь, что я тебе сказал. Сам дьявол со всеми его слугами не спасет тебя.
Оба встают. Барон, все еще не веря, идет медленно, косясь выпученными глазами на своего мучителя.
— Постой! — решает вдруг Мартынь. — Оставайся тут. Так нельзя. Маленькая предосторожность, когда имеешь дело с вашей породой, никогда не лишняя. Мы сделаем так.
Он переступает через ограду, где продрогший конь бьет копытами землю. Перерезает повод и, вспугнув, заставляет его убежать. Разбрасывая копытами снег, конь исчезает в снежном вихре.
— Ну, а теперь можешь идти… Стакан горячего чаю ты еще успеешь выпить дома. Я тебе разрешаю… Но до наступления вечера чтобы духу твоего тут не было. Ну, чего стоишь? Или уши отмерзли?
Согнувшись, будто его выпороли, барон плетется прочь. Сначала медленно, оглядываясь, все еще не веря. Потом, отойдя немного, пускается бежать. И по всей его фигуре видно, что он каждую минуту ждет выстрела.
Наконец он тонет в вихре метели, как и его конь.
Когда уже никого не видно и только белый хаос дымится вокруг, а кладбищенские деревья, сердито шурша ветвями, задевают шапку, Мартынь качает головой.
Ему кажется, что напрасно он отпустил барона. Чувствует, что добра от этого не будет. Но и поправить уже ничего нельзя.
Поворачивается и бредет по снегу в другую сторону, недовольный собой и всем, что он тут натворил. До чего театрально, и какой глупый конец. Тот, пожалуй, теперь смеется над ним, попивая свой чай.
Ветер воет вокруг и горстями швыряет в лицо снежные иглы.