Они выезжают на рассвете.

Сытых лошадей Мейера трудно сдержать, заставить идти шагом. Кучер, откинувшись, натягивает вожжи, намотав их на руки. Его, деревенского жителя, раздражает, что подковы так громко стучат, привлекая внимание случайных прохожих. Вообще в городе он чувствует себя неуверенно. Чего только не наслышишься в деревне про город: там всего можно ждать. Вот ведь — останавливаются, пялят глаза и невесть что думают. Может быть, принимают за подозрительных беглецов… Кучер исподлобья оглядывает каждого встречного и, чертыхаясь про себя, изо всех сил сдерживает лошадей.

Даже слабый стук копыт на пустынной улице кажется особенно громким. Ни одной подводы, ни одного извозчика. Не видать ни конки, ни рассыльных с тележками, никого. Шершавый, заиндевелый провод протянут сверху поперек улицы; воробьи чирикают на нем. Прохожих совсем мало. Они жмутся к тротуарам, лишь изредка кто-нибудь перебежит дорогу.

За высоким дощатым забором высятся огромные фабричные корпуса, закопченные здания с четырьмя рядами окон. Но теперь там уже не видать того неустанного движения голов, рук и тел, которое прежде не затихало с шести утра до шести вечера. Потухшая труба одиноко торчит, будто поднятый к небу закоченевший палец; на самой верхушке ее развевается на ветру красное знамя. Из котельной не вырываются белые клубы пара; единственное окно на самом верху четырехугольной дощатой вышки запотело и затуманилось, будто заплаканный глаз. Дальше стоят параллельно друг другу три массивных здания с большими, почти во всю стену окнами, сквозь которые виднеются железные балки, черные, смазанные маслом, неподвижные стальные оси, катушки и застывшие гладкие ремни. Из конца в конец тянется просторный пустой коридор. Первый луч солнца, перебравшись через крышу соседнего деревянного флигелька, скользит по полу и, задев брошенный кем-то молоток, вспыхивает яркой искоркой. Всюду пусто и до жути тихо, как бывает в первый день праздника. Уже третью неделю фабрика стоит.

Железная дорога. Переезд с обеих сторон открыт. На той стороне трое мальчишек затеяли на рельсах игру. Сторожка на замке, ступеньки запорошены снегом. На подоконнике грустно поникла неполитая фуксия. Рядом с ней лежит, свернувшись на солнышке, кошка и равнодушно щурится на проезжающих. В нескольких шагах от переезда брошенный, занесенный снегом паровоз с открытым, пустым товарным вагоном. Лошади пугаются и шарахаются в сторону. Раздраженный кучер так натягивает вожжи, что лошади подымаются на дыбы и слышно, как звякают удила.

Палатки на рыночной площади забиты досками. Неподалеку церковь с зеленой башенкой. Там виднеется колокол. Сегодня воскресенье. Но ясно, что как на прошлой неделе сюда никто не приходил, так и сегодня не придет… Все больше и больше людей идут туда, куда они шли и вчера и позавчера…

Мощенная брусчаткой улица остается позади. Колеса с грохотом катятся по неровному булыжнику предместья. Не нужно больше сдерживать лошадей. Почувствовав волю, они бегут рысью, но вскоре сбавляют прыть. Стертые подковы скользят по липкой грязи и подмерзшим кочкам. Повозка подпрыгивает и грохочет.

Яну и Марии удобно на пружинном сиденье. Мартынь примостился на передке, напротив них. Он то и дело сползает вперед, но успевает вовремя удержаться на месте, чтобы не задеть невестку. Он в легком пальто и шляпе. Резкий ветер румянит его смуглое лицо и щиплет пальцы. Но он весел и разговорчив. От этого и остальным легче на душе.

— Когда же последний раз я был на лоне природы? — тщетно старается припомнить Мартынь и, покачав головой, усмехается. — А ведь на самом деле недурно. Особенно в такую погоду, когда от ветерка приятно горят щеки. Не правда ли, невестушка?

Мария все время старается прикрыть левую щеку краем теплого вязаного платка. Носик ее, обычно бледный, стал теперь пунцовым. Укутанная в шубу и платки, она выглядит беспомощной и милой, как ребенок. Быть может, поэтому Мартынь глядит на нее так приветливо и старается развлечь разговором. Но она все еще смущается и как будто побаивается его.

— Холодно, — недовольно говорит она. И еще больше отворачивается в сторону. От ветра или от Мартыня? Как знать… — Так далеко ехать в такую стужу просто мучение… — Она вздрагивает. — Зачем им понадобилось останавливать железные дороги? Только мучают людей. Какой в этом смысл?..

Ян незаметно толкает ее в бок. Мартынь смеется.

— О, и в поездах всякое бывает! Со мной такое однажды приключилось — в январе. Мороз был пуще теперешнего. Ехал я на буферах от Рамоцки до Валмиеры.

— На буферах? — Мария поворачивает к нему голову. — Разве это мыслимо? Неужели в вагонах совсем не было мест?

— Место нашлось бы, да мне нельзя было. В вагоне на полке я кое-что вез. И мне показалось, что в Цесисе сели два субъекта, которых интересовал мой багаж.

— Как же так? — удивляется Мария. — Тогда тем более вы сами должны были следить.

— Разумеется. Но дело в том, что я страшный трус. Мне почудилось, что я сам нужен им, пожалуй, больше, чем мои вещи.

Мария в недоумении смотрит на Яна.

— Прокламации? — спрашивает Ян.

— К счастью, они просчитались, — продолжает Мартынь. — Билет у меня был до Стренчей, а сошел я в Валмиере. Вещи мои вынес крестьянин вместе со своими пустыми ведрами из-под масла. Потом мне рассказывали, что в Стренчах поймали какого-то управляющего имением, который был чем-то похож на меня. Он вез контрабандные папиросы, без бандероли.

Братья смеются. Мария недоумевает, что тут смешного. Полиции она боится и по доброте сердечной никому не желает попасться ей в лапы.

— А что ему было за эти папиросы?

Мартынь с усмешкой кивает Яну.

— Я думал, она спросит о том, как я вывернулся с прокламациями. Но управляющий с его папиросами ее больше интересует. Понятное дело, свои всегда ближе…

Ян кривится. Не впервые жена компрометирует его перед социалистами. У нее нет ни малейшего понятия ни о социал-демократах, ни о революции. Иная деревенская баба больше смыслит в политике. И снова Ян по привычке предается размышлениям о том, как прекрасно было бы, женись он на образованной социалистке. И что бы он тогда только не делал…

Тут для его фантазии широкий простор, и он охотно предается мечтам. Настолько забывается, что не слышит, как Мартынь шутит с Марией, не видит, что та понемногу делается смелее и болтливей. Не замечает он ни запорошенных снегом полей, ни по-своему привлекательной равнины с песчаными буграми и порослями можжевельника.

Мартынь опускает тяжелую руку ему на колено, и только тогда Ян приходит в себя.

Кучер, обернувшись, взволнованно говорит что-то и кнутовищем показывает вперед.

Приблизительно за версту от них с пригорка, сквозь поросль можжевельника, навстречу им движутся всадники. Драгуны — это видно издали по фуражкам. С пригорка спускаются шагом, а внизу переходят на рысь. Еще минута, и всадники уже настолько приблизились, что можно различить едущего впереди офицера, а за ним двадцать шесть солдат. У четверых в поводу по одной оседланной запасной лошади. Сердце Яна забилось учащенно. Никогда никому он не признавался в том, что боится полиции и солдат так же, как его жена. Искоса взглянув на Мартыня, видит, что тот сидит совсем спокойно и только чуть подрагивающие складки вокруг сжатых губ выдают внутреннее волнение.

Теперь уже совсем близко. Видно, как у офицера на груди болтается на шнурке пенсне. Кобура револьвера расстегнута, красные, замерзшие руки судорожно натягивают поводья. У одного из солдат лицо все в копоти, а у другого рука забинтована до локтя.

Кучер сворачивает в сторону, понимая, что драгуны дороги не уступят. Лица у них мрачные и злые. На проезжих смотрят подозрительно. Сидящие в повозке чувствуют на себе недобрые взгляды. И у них такое ощущение, будто вот-вот случится что-то страшное.

Щуплый офицерик, совсем юнец, нервно натягивает повод. Конь упрямится, не хочет остановиться. Почти одновременно кучер придерживает своих лошадей. Передние солдаты подъезжают к офицеру. Сзади доносятся ядовитые насмешливые выкрики. Колючие взгляды словно ощупывают проезжих. Кучер в замешательстве козыряет.

Конь офицера никак не успокоится. А сам он, пока рука перебирает поводья, пристально, одного за другим, разглядывает седоков в экипаже. В его близоруких, водянистых и усталых глазах тоска и презрение. Из трех мужчин только Мартынь спокойно выдерживает этот взгляд, и у него самого в глазах вспыхивают искры. Но офицер между тем уставился на Марию. В ее озябшем, беспомощном лице ребенка есть что-то такое, от чего в глазах офицера гаснет злоба, выражение лица смягчается, на губах появляется подобие улыбки, а рука тянется к козырьку.

Всадники отъехали. Лошади трогают сами. Кучер облегченно вздохнул, обернулся и невольно сжал кулаки.

— Проклятые! Все рыщут по дорогам. И наши тоже хороши. Ни одного не надо было упускать. Охранники баронские. Кровожадные псы!

— Что ты мелешь, Звигзне! — сердито одергивает его Мария.

— И не говорите, барышня! — Он еще никак не может привыкнуть, что Мария вот уже больше года не барышня. — Если б вы в последнее время жили в деревне, вы так не говорили бы. Бароны разъезжают с винтовками, даже у баронских дочек за поясами револьверы. А эти их охраняют… Каждую ночь волокут кого-нибудь в дом к приставу. Крики и стоны за версту слышны. А эти охраняют…

— И сейчас все продолжается?

— Сейчас уже нет. — Звигзне зажимает кнутовище меж колен и снимает рукавицы. — В прошлую пятницу все охранники собрались в имении. В окрестностях бароны заметили чужих и ждали нападения, боялись, что замок подпалят, — слух такой прошел. Но те убрались, как только загорелся дом пристава. Самого его пристрелили — дня два, как бревно, провалялся он на пригорке, пока не приехали и труп его не забрали. А еще двух сыщиков и двух урядников в Видземе увезли — уж наверно и они не будут больше поганить землю.

Мария тяжко вздыхает.

— О звери, звери! Одни не лучше других… Ужас!

— У вас там имение уцелело? — спрашивает Мартынь.

— Где там… Я уже барышне рассказывал. В воскресенье вечером спалили. Сказывают, собралось со всех концов тысячи три народу. С винтовками, с револьверами, настоящее войско. Палили до самой полуночи. Сам я не видел, а говорят, что и бомбы у них были и одна пушка. Бароны да десяток драгун отстреливались до последнего. Только когда уже крыша задымилась, пустились наутек. К Даугаве улизнули. Никто и не заметил. До пяти утра по всей волости виднелось зарево. Я в то время домой возвращался: посылали меня в озолское имение с письмом. Так и не передал: дружинники по дороге отобрали. Они теперь во всех корчмах, на всех перекрестках выставили свои посты.

— А дом наш уцелел, — рассказывает Мария Мартыню. — Папы во время поджогов дома не было.

— Управляющий хитрый. — Звигзне смеется. — Все время на Карлинской мызе отсиживается. Двенадцать лошадей, — езжай, кто хочет! Хлеба, мяса дает каждому, кто ни попросит. В дзильнской корчме уже вторую неделю дружинников кормит. Набежали бог знает кто. Почему с винтовкой не послоняться, раз кормят даром. Хлеб господский — ешь сколько влезет… — Он весело подмигивает Яну. — Управляющий молодец! О нем никто худого слова не скажет.

— Но что скажут бароны? — задумчиво произносит Мартынь.

Звигзне отмахивается.

— Что они могут сказать? С ними покончено. Имение сожгли. Озолское тоже… и в Рембате, Лиелварде, Кокнесе, Одзиене… Наконец-то разрушены осиные гнезда. Довольно мучили, издевались там над народом. Вот у нашего, скажем, в зимнюю пору люди часами топтались, мерзли у входа, подождать негде было.

— А все-таки все эти поджоги — бессмыслица, — рассуждает Ян. — Но слишком уж много накопилось у крестьян ненависти. Она, словно взломавшая лед весенняя вода, хлынула безудержным потоком.

— Потоком, вот именно! — восклицает Звигзне. — Сметает все на пути. До поры до времени народ терпит. Но уж ежели он поднялся — кончено. Лучше не становись ему поперек дороги. Не то выйдет, как у нашего мельника позапрошлой весной… Плотина у него маленькая, а речка-то летом совсем пересыхает. Копил, копил он воду, думал на весь год напасти. Да ночью, на третий день пасхи, как лучинку сломало и шлюз и плотину. Щепки не осталось. Луг занесло камнями, песком и илом. Как поток! — Звигзне рад такому удачному сравнению. Он снова поворачивается к Яну. — На вас, господин учитель, тоже имеют зуб. Вы будто бы нипочем не соглашались детей по-новому учить.

— Чепуха, Звигзне! — Ян говорит самоуверенно и развязно. — Не могу же я позволить каждому мальчишке понукать и командовать мною. Другое дело, если всеми решено. Как все, так и я. Кому неизвестно, что я стоял ближе к освободительному движению, чем любой из этих юнцов. Не вижу, однако, никакого смысла в одиночку лбом стену прошибать.

— Я не знаю. У меня детей в школе нет. — Звигзне рукавицей вытирает бороду. — Я только передаю, что слышал. На последней неделе вы будто инспектора впустили в класс. И пастор, говорят, у вас ночевал, когда удрал от толпы, которая несла красное знамя.

Яна бесит это.

— Чепуха, говорю я вам. Бабьи сплетни и больше ничего. В класс впустил… Что ж, я должен был схватить его за шиворот и выставить вон? Кто смеет требовать от меня?.. И про пастора ложь. Он не просил у меня ночлега и не ночевал.

Словно ожидая подтверждения своих слов, Ян сердито смотрит на жену.

Мария в растерянности прижимает муфту ко рту.

— Разве это преступление, если человеку дают приют…

— Преступление, преступление… — передразнивает Ян. — Я ни в чем не провинился, и нет мне никакого дела до пасторов и инспекторов. Будет решение — я буду его придерживаться. Но пусть и не пытаются всякие там мальчишки командовать мною. Я этого не потерплю!..

В неглубоком овраге, укрытом от ветра молодыми сосенками, они делают привал.

Набрав сухих веток, Звигзне разжигает костер. Расстилает на земле попоны и устраивает Марию поудобнее. Взятая в дорогу закуска кажется им куда вкусней, чем порою самый изысканный горячий обед. Мартынь ест с особенным удовольствием. Больше всего он разговаривает с Марией. Постепенно она убеждается, что этот суровый, мрачный человек и опасный революционер может быть иногда вполне терпимым, даже приятным попутчиком.

На дороге появляется прохожий. Молодой широкоплечий человек с открытым, гладким лицом. На нем длинное пальто и широкополая шляпа. Перепрыгнув через канаву, он присаживается к костру. Мартынь знаком с ним. Называет его Толстяком и приглашает закусить. Толстяк нисколько не церемонится и садится есть. Разговаривает только с Мартынем, лишь изредка удостаивая остальных небрежным взглядом. «Фанатик, боевик», — решает Ян, пренебрежительно разглядывая незнакомца.

— С инструкциями? — набив полный рот, спрашивает Толстяк.

Мартынь пожимает плечами.

— Отчасти. Но главное, так сказать, в экскурсию. Кажется, здесь у вас такое творится…

— И не говори… — Толстяк и бровью не ведет, будто его ничто не может ни взволновать, ни особенно заинтересовать. — Хозяйские сынки пируют, как на свадьбе. Опустошают господские кладовые да кадки с мясом. Бьют господскую дичь, загоняют баронских лошадей. О серьезной организации никто и не помышляет.

— Чем же тогда заняты недавно избранные комитеты? Ведь они созданы повсюду. До нас давно дошли сведения…

— Ерунда все ваши сведения. Надо на месте увидеть собственными глазами. Следовало бы организовать дружины и доставить оружие. Нам нужны люди и оружие. Пир продлится недолго.

— Ты думаешь, дело идет к концу?

— Без сомнения. Конец близок. Уже повсюду чувствуется дезорганизация и растерянность, хотя все стараются это скрыть, храбрятся. Из России идут недобрые вести. У хозяйских сынков душа уходит в пятки. Кое-кто уже исчез, иные при первой же неудаче отходят в сторону. Восторг спадает, и содеянное начинает пугать их. Сожженные вороньи гнезда страшат пуще, нежели в старину привидения. Сознательного класса трудящихся почти что нет. Надел земли, свой уголок, своя полоска, хоть маленький клочок, но свой — вот что больше всего их интересует. Даже лучшие из них растрачивают свои силы на мелкие личные распри и взаимную грызню. Хаос во всем.

Толстяк тянется еще за куском. Он кончает есть только потому, что на бумаге и в салфетках ничего уже не остается.

— Ты по-прежнему принципиальный пессимист, — смеется Мартынь. — Я не так мрачно смотрю на вещи. Я еще верю в народ и хочу попытаться что-нибудь сделать.

— Объединять, убеждать, сеять семена истинного социализма… Да велика ли ваша вера, — вы пустомели, мастера пышных фраз и трескучих резолюций. «Народ»… — Вытирая ладонью губы, он презрительно кривит их, обнажая ряд белых крепких зубов. — Когда же наконец вы бросите этот лепет и приметесь за настоящее дело! Инструкции… Премного благодарен за инструкции Федеративного комитета. Литераторы и кабинетные крысы хотят руководить революционным движением! Так оно в Латвии и по всей России. Пишут и говорят, говорят и пишут, а все идет ко дну. Разве неясно, куда мы катимся. Сентиментальные речи и лирические резолюции против штыков и нагаек. Пленившись высочайшими манифестами и отпущенными нам крохами свобод, мы не понимаем и не желаем понять, что крохами заманивают глупых рыбешек в вершу. А за ум возьмемся, когда нас подхватят и вытряхнут на песок. Моя резолюция коротка: борьба до конца! Сила против силы — право на стороне сильного. Нас не щадят, и мы не должны жалеть… И я на это иду. Хочу только знать, есть ли у Федеративного комитета пятьдесят маузеров, или мы должны довольствоваться теми же бульдогами и старыми кремневками.

— Пятьюдесятью маузерами ты думаешь отбить царское войско? Пожалуй, наша организационная работа гораздо больше значит. Мы по крайней мере стоим на реальной почве и не питаемся зряшными надеждами. Вы говорите о силе и борьбе, но вас борьба увлекает в мир романтических иллюзий. Вы — мечтатели.

— В жизни и труде мечтатели мне милее, чем говоруны… Отбить, ты говоришь? Если и не отобьем, то во всяком случае покажем, что такое борьба и как надо драться. Предположим, эти пятьдесят погибнут, но тех пятьдесят или пятьсот тысяч, которые придут им на смену, уже не легко будет одолеть. Только такая организация борьбы имеет смысл. Ваши речи пустой звук. Говорить вы можете хоть пять лет подряд. Но все это суесловие, самообман и обман масс. Никогда даже тысячи прекрасных слов не заменят одного настоящего дела.

Мартынь грустно качает головой.

— В конце концов мы говорим на одном языке и все-таки не понимаем друг друга. Или превратно понимаем. Как бы выразиться точнее… Разногласия наши не в отдельных словах и выражениях, даже не в формулировках резолюций, а совсем в другом. В ощущениях, в психологии, во всех наших действиях. — Он спохватывается и сердито мотает головой. — Однако мы еще встретимся на общем деле. И тогда, надеюсь, поймем друг друга.

Он протягивает руку. Толстяк энергично трясет ее своей огромной белой ручищей. Лицо его по-прежнему остается неподвижным, но в мгновенном взгляде, которым он окидывает товарища, вспыхивает нечто, понятное только им.

Толстяк сухо благодарит за угощение. Глубоко засовывает руки в карманы распахнутого пальто и удаляется развинченной походкой. Сзади он похож на ястреба, привыкшего летать и поэтому неловко чувствующего себя на земле.

— Неприятный человек… — говорит Мария, глядя ему вслед, и хмурится.

Мартынь улыбается.

— Вы судите только по внешности. А если бы узнали его ближе, говорили бы иначе.

— Противный, противный, — упрямится Мария. Она горячится, будто прохожий чем-то задел, оскорбил ее лично. — Внешне противный, и слова его противные — все, все!

— Это только первое впечатление. Видели бы, как трогательно заботится он о своей старой матери и пьянчуге отце. А тот еще эксплуатирует его… — Мартынь невольно усмехается. — С пятьюдесятью маузерами он думает отбить наступление реакции, а вот с одним мерзавцем не может никак справиться… Уже лег десять, как он содержит покинутую больную женщину с ребенком и только потому, что негодяй, бросивший ее, был когда-то его другом. Он вбил себе в голову, что та под его влиянием связалась с этим подлецом… О храбрости и самоотверженности Толстяка рассказывают легенды, которых, пожалуй, вы не поймете. Вам слишком чужд тот мир, в котором действуют, живут такие люди.

— Один из героев и спасителей? — иронически замечает Ян.

Мария зябко пожимает плечами и кутается в поданную Яном шубу. Ее ничем не переубедишь.

— Маузеры — прекрасная вещь, — запрягая лошадей, вставляет Звигзне. — Если продолжать так, как до сих пор, — в перчатках, — ничего не выйдет. В Кокнесе всех отпустили, только двоих или троих убрали. Думаете, они пощадят, будут миндальничать? В таком случае вы плохо знаете их породу. Порасспросите в деревне, вам каждый скажет. Кое-кто из наших деревенских тоже воры и мошенники. Из тех, кто побывал волостным старшиной или заседателем в суде, никто с чистыми руками не ушел.

— Так вы их не проучите… — говорит Мартынь, помогая Марии сесть в повозку. — Попробуйте лучше волостное правление взять в свои руки и не подпускать их близко. Вас — большинство, вы — сила. Надо только действовать единодушно.

— Да не умеем мы действовать… — Звигзне стегает лошадей и сердито дергает вожжи. — Коли со стороны не помогут, самим нам не справиться… Куда вас черти несут! — Он дергает лошадей из стороны в сторону. Повозку сильно трясет, разговаривать невозможно.

Начинает смеркаться. С севера надвигаются густые тучи, застилая небо грязновато-серой пеленой. Кажется, пойдет снег. Сгущаются сумерки. Со стороны Даугавы поднимается туман и легкими белесыми прядями стелется по большаку. Рощи, перелески, придорожные кусты, окруженные голыми деревьями домишки и колодезные журавли — все погружается в непроницаемую вечернюю тьму.

А там, где большак сворачивает вниз, видны на Даугаве огни рыбачьих факелов. Пламя острой саблей взвилось над водой и словно вонзилось в берег. Искры разлетаются во все стороны. После каждой яркой вспышки вокруг становится еще темней.

Курземский бор на том берегу напоминает черный извилистый частокол. Но вот далеко-далеко впереди, за огнями рыбаков, занимается тусклое зарево. Одно мгновение оно стоит на месте, потом ширится по горизонту и тянется вверх. Багровое зарево заметно освещает дорогу.

— И там горит!.. — восклицает Звигзне и указывает кнутовищем в сторону.

Все смотрят туда, молчат. Багровое зарево пожара кажется особенно зловещим в черной осенней ночи.

Глядя на пожар за Даугавой, они долгое время не замечают зарева по эту сторону, которое кажется гораздо ближе. И хотя оно не такое яркое, но сквозь редкие сосны отчетливо виден полыхающий огонь. Там, где просветы шире, можно даже разглядеть, как огненные языки лижут белые каменные стены.

Все четверо почти одновременно замечают пожар.

— И тут горит! — восклицает Мария хриплым от страха голосом.

— Амбар в имении… — поясняет Звигзне. — Там стояли драгуны.

Заглядевшись на пожар, они не заметили, как дорога с пригорка свернула в узкий овраг, по обеим сторонам которого возвышаются крутые песчаные косогоры, покрытые густыми зарослями. Будь они внимательнее, они бы заметили движение среди деревьев. А если бы не так гремели колеса, катясь по откосу, услышали бы посвист, взволнованную перекличку, суетню, треск сухого хвороста, топот по мерзлой земле. Только переехав на другую сторону оврага, при свете зарева они наконец замечают бегущих за ними людей.

У корчмы попадают в водоворот гудящей толпы. Их окружают со всех сторон. В темноте ничего не разглядеть. Но чувствуется, что толпа напирает больше из любопытства, чем по злобе.

— Товарищи! — кричит кто-то. — Произошла ошибка. Это не драгуны, а просто проезжие!

Хватают лошадей под уздцы. Ни вперед ни назад.

— Лошади из какого-то имения! — кричит другой.

Третий командует:

— Товарищи, не отпускать! Надо поглядеть, что за люди и чего везут.

Шум все нарастает. Мария инстинктивно жмется к мужу. Звигзне пытается что-то растолковать стоящим поблизости, но голос его тонет в общем гомоне. Мартынь сидит спокойно и, как бы разыскивая кого-то в бурлящей толпе, всматривается во тьму.

Из корчмы кто-то протискивается с фонарем. Свет то мелькнет, то снова тонет будто в черной волне. И вот наконец фонарь в двух шагах от повозки. Толпа расступается. Наверное, дают дорогу начальству.

— Держите, товарищи! — звучит властный голос. — Поглядим, что за господа такие. — Свет фонаря впивается в лицо Марии, она морщится, как от боли. Чувствует, как сотни глаз из темноты жалят ее. Раздаются насмешливые возгласы:

— Ишь какая барыня!.. В мехах… А кривляется как… Товарищи, пощупайте, что у них на возу!

Теперь фонарь наведен на Яна. И в тот же миг раздается ликующий возглас:

— Товарищи! Лошади из нашего имения. Небось бароны либо их холуи.

— Сам ты баронский холуй, дурень этакий! — орет Звигзне, тщетно пытаясь выдернуть кнутовище, которое кто-то схватил и не выпускает.

В общем гаме не разобрать уже отдельных голосов.

Человек с фонарем останавливается возле Мартыня, наклоняется вперед и всматривается. Потом фонарь опускается. В полосе света заметно, как из рукава с модным обшлагом высовывается перепачканная рука и тянется к Мартыню.

— Робежниек, если не ошибаюсь… Извините, товарищ! Мы не знали. В темноте ничего не видать… — Он крепко трясет руку Мартыня. Огонек снова мелькает над толпой. — Отойдите, товарищи, тут все знакомые. Свои люди.

Стоящие поблизости слышат и готовы расступиться. Но с боков напирают, расспрашивают и не слушают, что им объясняют.

Приезжие слезают с повозки и с трудом пробираются к корчме. Впереди несут фонарь. Толпа сопровождает их, не отступает ни на шаг, теснится в дверях и полутемных коридорах. Провожатый с трудом прокладывает путь.

Корчма набита людьми до отказа. Толчея такая, что не повернуться. Даже собственного голоса не услышишь. Сквозь табачный дым и чад ничего не разглядишь. Никелированные лампы с толстыми стеклами будто плавают в белом облаке.

Полно мужчин разного возраста, начиная с мальчишек-пастухов и кончая седобородыми стариками. Женщин с десяток, не больше. У всех ружья; те, что сидят за столами, зажали их между колен. У некоторых солдатские винтовки; обладатели их особенно горды и держатся обособленно. В толпе чаще всего раздаются их голоса — остальные слушают. У большинства охотничьи двустволки, конфискованные в имениях и у лесников. А у двоих совсем старые, заржавевшие, допотопные кремневки со свежевыструганными деревянными шомполами. Какой-то мальчишка повязал поверх полушубка шашку, отобранную у станционного жандарма или урядника. У тех, на ком оружия не видно, револьверы в кармане. Завидев приезжих, они засовывают руки в карманы, вытаскивают пистолеты и тут же суют обратно. Повсюду шныряет маленький, высохший старичок с сумкой за плечами; на руке у него белая повязка с намалеванным чернилами красным крестом.

Человек с фонарем устраивает приезжих в задней комнате, освобождая им место за длинным столом. Сидящие рядом, помешивая горячий чай, гремят ложечками и дымят трубками или папиросами. Шум такой, что в ушах звенит. От жары и запаха овчины спирает дыхание. Речи взволнованные, горячие. Лица возбуждены. В азарте все размахивают руками, ударяя локтями по столу. У стола какой-то усач в кожаной безрукавке разбирает браунинг и объясняет окружающим его механизм.

Внимательно вглядевшись в провожатого, Мартынь тихо спрашивает:

— Упениек?

Тот утвердительно кивает головой:

— Я — начальник патруля местной дружины. Нас триста человек. Здесь один отряд, другой охраняет железную дорогу… Остальные — просто так зашли.

— Что же, собственно, вы охраняете?

— Следим за дорогой. Проверяем проезжающих. Нам известно, что удравшие помещики поддерживают связь с местными черносотенцами. Мы так никого не пропускаем… — Он что-то припоминает, и его смуглое молодое лицо расплывается в улыбке. — Видали, как амбар горел? В нем было засели драгуны из Кокнесе, скриверского имения, Лиелварде и Рембате. Этой ночью мы собирались их атаковать, но они смекнули и удрали. Тогда ребята и подожгли амбар.

— Там, у оврага, была засада, чтоб драгуны не прошли?

— Именно. Недоразумение вышло. Впотьмах мы вас приняли за драгун, вот и поднялась вся эта… суматоха.

Мартынь тоже улыбается и начинает рассказывать, как им пришлось встретиться на дороге с драгунами. Окружающие заинтересовались. Вокруг собираются любопытные. Галдят, перебивая друг друга. Каждому хочется рассказать, как они готовились расправиться со своими противниками.

Второпях кто-то толкает в плечо Яна, потом Мартыня.

— Господа, а господа! — Наклонившись, Звигзне взволнованно шепчет: — Они хотят у меня отобрать лошадей. Говорят, лошади из имения. И вещи ваши собираются выбросить…

— Погодите, я сейчас все улажу… — Упениек уходит вместе с Звигзне.

— Пейте! — Мартынь пододвигает Марии стакан. Она озирается, как загнанный зверек, нигде не видящий спасения. Ей кажется, что вооруженная толпа вот-вот набросится и прикончит их. Напрасно Ян подталкивает ее локтем, сердито моргает ей. Она не в силах скрыть отвращения к этой грубой, назойливой толпе, к полной чада и окурков, заплеванной корчме, к толкотне и гаму вокруг.

Сперва окружающие относятся к ним настороженно, недоверчиво, даже враждебно. Мартынь заговаривает то с одним, то с другим, и недоверие, подозрительность постепенно исчезают. Час спустя они уже сидят одни в конце стола и пьют свой чай. Никто не обращает на них внимания.

Ян испытывает примерно такое же чувство, как и его жена. Силится казаться спокойным, пытается убедить себя в том, что подобное волнение неестественно, что оно пройдет. Но ему не удается. Ведь он поехал с твердым намерением участвовать в борьбе рука об руку с народом, по возможности помочь освободительному движению и реабилитировать себя. И среди толпы он не впервые. Разве ему чужды эти люди и то, ради чего они сюда собрались? А все-таки и его коробит эта толчея, любопытство, назойливость — все. Он сам из их среды, а чувствует себя оторванным, чужим…

Обхватив руками голову, Ян задумывается.

Под утро, когда они уезжают, уже нет никакой сутолоки и никто не обращает на них внимания. Лишь какой-то коренастый детина с винтовкой за плечами стоит у ворот конюшни и что-то бурчит им вслед.

— Асар… — Звигзне опасливо озирается и норовит поскорее отъехать от освещенной корчмы. — Самый отчаянный браконьер. Это он хотел отобрать у меня лошадей.

Дальше едут без особых приключений. Только на рассвете верст за десять от дому, уже в своей волости, им приходится задержаться. Из придорожной канавы высовываются несколько голов, и грозный голос велит остановиться. Снова их окружают десятка два вооруженных людей. Но с ними Звигзне один все улаживает. Все знакомые, и кучер с ними не очень церемонится.

Взглянув на сидящих в повозке, крестьяне смущенно отходят и один за другим исчезают в канаве.

Замок в имении еще горит. Уже провалилась крыша, рухнули башни. Зубчатые стены, словно привидения, маячат меж голых деревьев. Наверху в проемах окон лениво колеблются бледные языки пламени. Внизу клубится дым и, когда лошади останавливаются, слышно, как что-то, догорая, тихо потрескивает. На земле разбитый рояль и разная мебель — не разобрать какая. По дороге валяются книги, в роскошных переплетах, с золотым обрезом, и вороха бумаг. В канаву брошены тюлевые занавески.

Другие постройки как будто все целы. Совсем не тронут белый дом управляющего наискосок от замка. Только там закрыты ставни и запорошено снегом крыльцо. Остановив лошадей, они молча переглядываются. Никаких признаков жизни. Мария, еле сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, прячет лицо в муфточку.

Кучер собирается ехать дальше, но Мартынь останавливает его и слезает.

— Куда ты? — Ян хватает брата за руку. — Я думал, ты к нам заедешь?

Мартынь качает головой.

— Что мне у вас делать? Я не в гости и не отдыхать сюда приехал. Всего хорошего.

— Не покидайте нас… — умоляет Мария со слезами на глазах. — Что мы тут одни станем делать? Мне будет так страшно. — Она тоже хватает Мартыня за руку.

Мартынь бережно поглаживает руку Марии.

— Не бойтесь. Вы никому ничего плохого не сделали, и вам никто не причинит вреда. Эти люди только на вид грубы, но сердца у них добрые. Народ — добр, невестка. Попробуйте подружиться с ними, и, я ручаюсь, вы не пожалеете.

— Народ? — Мария недоумевающе оглядывается. Мартынь уже далеко. Он поднимается на пригорок и скрывается в лесу.

Ян глядит вслед. Ему почему-то становится грустно. Ведь Мартынь самый близкий человек. О чем только они не переговорили! Сколько довелось им вместе пережить!.. А теперь уходит! Именно теперь, когда больше чем когда-либо следовало бы держаться вместе. И куда идет — даже брату не говорит.

Впервые в жизни Ян чувствует, как между ними что-то оборвалось. Тонкая невидимая нить, которая раньше связывала их крепче толстого каната, давно уже порвалась, но по-настоящему Ян понял это только теперь, в эти горестные и тревожные дни.

Тревожное время… Мелкая колючая дрожь пробегает по всему телу. Прежнего наигранного восторга как не бывало. Так иней слетает с деревьев от дуновения ветра.

Ян вглядывается в серую, мглистую утреннюю пустоту и зябко кутается в пальто.