Железнодорожные пути замело, но специальное приспособление перед колесами счищает с рельсов снег и отбрасывает в стороны. Паровоз прицеплен к составу задом наперед. Тендер впереди. На груде угля сидит драгун в оранжевом дубленом полушубке. Обеими руками сжимая винтовку, он пристально глядит вперед. Прямо к паровозу прицеплен единственный пассажирский вагон третьего класса, обе его площадки забиты драгунами. Идущие следом четыре товарных вагона также битком набиты людьми. Сквозь отодвинутые двери виднеются синие мундиры и рыжие полушубки. Торчат дула винтовок, сверкают медные кольца на ножнах шашек. Задние вагоны закрыты. Только кое-где сквозь щели мелькнет вдруг заиндевелая лошадиная морда с клочком сена в зубах.
Поезд еле тащится. А на подъемах идет так медленно, что можно сойти и опять сесть. Паровоз дышит тяжело. Дым черными клубами валит из трубы и стаей огромных, чудовищных птиц далеко тянется над озаренным солнцем снежным полем.
Дорога на крутом повороте незаметно поднимается в гору. Потом спускается по ложбинке, обсаженной с обеих сторон елочками. До станции недалеко. Драгун на тендере уже видит опущенную руку семафора и мелькающие сквозь густые деревья белые и желтые пятна станционных построек. В лучах утреннего солнца какое-то окно вспыхивает так ярко, что слепит глаза. И часовой не видит ни утоптанного снега на полотне, ни следов человеческих ног по обе стороны насыпи. А если бы он хорошенько вгляделся, то увидел бы, что прямо впереди в одном месте правый рельс отвинчен и отогнут в сторону. Но пламенеющее окно слепит глаза, он ничего не замечает.
Под уклон поезд идет заметно быстрее. Ритмично постукивают колеса, гремят замерзшие буфера, а толстые, обвисшие цепи взвизгивают, как голодные псы. Снегоочиститель врезывается в сугроб, и перед тендером вздымается снежный вихрь.
Вдруг раздается страшный грохот, и паровоз, резко качнувшись, накреняется. Тендер с лязгом и грохотом проскакивает через несколько шпал и валится набок. Снег, смешанный с гравием и гнилыми щепками, взлетает в воздух по обе стороны насыпи. Паровоз становится на дыбы. Скрежещет железо, стекла с треском лопаются. Взрыв заглушает адское дребезжанье и лязг. Из трубы, вместе с искрами, вылетают комья черной копоти. Оседают они наземь, смешиваясь с тлеющей золой и шипящими струями пара. Вмиг паровоз и налетевший на него пассажирский вагон исчезают в шипящем облаке.
Страшные, нечеловеческие вопли разносятся из конца в конец по всему поезду. Люди спрыгивают с площадок и открытых товарных вагонов. Лошади храпят и брыкаются. Все сливается в сплошное месиво дыма, пара и искр. Поезд извивается, корчится, словно раздавленный стоногий червь.
Еще мгновение, и где-то поблизости раздается треск и хруст, как от внезапно вспыхнувшего костра. Оторопевшие солдаты сперва не понимают, в чем дело. Но потом кое-как начинают приходить в себя и замечают: в ельнике, в стороне от насыпи, мелькают ружейные дула, из которых вылетают белые облачка. Стреляют из винтовок и револьверов. Пули буравят стены теплушек, но отскакивают от обитого железом вагона.
Раздаются крики гнева, страха и замешательства. Упавший с тендера солдатик, весь измятый и перепачканный, приподнимается с сугроба и попадает в занесенную снегом канаву. Машинист с черным, закопченным лицом, словно пьяный, нашаривает одной рукой покореженные ступеньки паровоза, а другой безуспешно силится протереть засыпанные золой глаза.
Драгуны, припав на колени за тендером и колесами вагонов, торопливо отстреливаются. Минут десять слышится треск, будто разгораются в костре сухие еловые ветки. Разгоряченные стрельбой, солдаты не замечают, что там, наверху, за ельником выстрелы становятся все реже и реже. Дула винтовок постепенно скрываются, и если где-нибудь вспыхивает дымок, то это лишь взвихренный их же пулями снег. Падают срезанные выстрелами еловые ветки, жужжат в воздухе пули…
Будто издалека, как бы из-под земли, доносятся слова команды. Сперва никто их не слышит или не придает им значения. Но вот в разбитое окно пассажирского вагона просунулась голова в офицерской фуражке. Ясно и отчетливо слышится приказание. Голова исчезает, но солдаты уже знают, что им делать.
Храбрецы первыми взбираются на насыпь и видят, что за нею никого уже нет. Лишь следы ног по снежному полю ведут к ближайшему ольшанику и показывают, куда скрылись нападавшие. Солдаты наугад стреляют по кустам. Кое-кому кажется, что там еще мелькают черные согнувшиеся фигуры.
По другую сторону насыпи — возня. Там, на пригорке за елками, нашли убитого революционера. Совсем юный, светловолосый паренек, без бороды и усов. Как припал на колено, так и уткнулся ничком в снег, стиснув обеими руками старую охотничью двустволку. Два драгуна тащат его за ноги. Остальные, чертыхаясь и сжимая кулаки, идут следом. Пинают ногами и тычут прикладами еще не остывшее мертвое тело.
Потом кидают его так, что ноги торчат поперек рельсов, а голова свешивается в канаву. Один из солдат хватает ружье убитого за ствол и бьет им о колесо вагона.
От паровоза, прихрамывая и задыхаясь, бежит, весь красный от злобы, коренастый рябой солдат с коротко подстриженными усами.
— Собака паршивая! — Он выхватывает шашку и рассекает лицо убитого. Кровянится глубокий разрез. От красной раны, пересекшей нос, лоб и рот, молодое, женственно-нежное лицо мгновенно преображается. Из воротника теперь торчит бесформенный ком мяса.
Поеживаясь от утренней прохлады, натягивая на руки белые перчатки, пружинящим шагом подходит молодой, стройный офицер.
— Бросьте, ребята, — успокаивает он разъяренных солдат. — Обыщите его хорошенько.
С убитого сдирают пиджак и жилетку, разрывают старую фланелевую фуфайку и пропитанную кровью рубашку. Из кармана вываливается горсть патронов, нож, варежки, два ржавых гвоздя и шнурок. Опустившись на колени, солдат шарит по карманам брюк, выворачивая их наружу. Ему попадается кошелек с несколькими кредитками и мелочью. Офицер перелистывает выпавшую записную книжку. Записи на латышском языке ему непонятны. Он достает фотографию молодой девушки и с интересом рассматривает ее. Солдаты заглядывают сбоку и цинично подшучивают. Там же в книжке и паспорт.
— «Андрей Вимба…» — читает офицер. — Ага! — зло цедит он сквозь зубы, как будто это имя может помочь ему выловить остальных и расправиться с ними. Кладет фотографию в паспорт и бережно прячет в карман…
К полудню вся окрестность кажется вымершей. Нигде ни души. Даже собаки заперты, чтоб не лаяли.
На станции суматоха и шум. Подошел поезд. Машинист с помощником возятся около паровоза, что-то подвинчивая и постукивая молотками. Драгуны носятся по пустой платформе, будто ищут или ловят кого-то. Жандарм, только что возвратившийся на станцию, уже расхаживает по перрону и с надменной улыбкой заглядывает в окно вокзала, где долговязый телеграфист, опустив голову, молча наклонился над своим аппаратом. Драгунский офицер сидит за столом в позе повелителя и допрашивает начальника станции. Отвечая, тот испуганно трясет седой бородой.
Два драгуна с шашками наголо ведут помощника начальника в вагон. Этот молодой человек в форме путейца идет с гордо поднятой головой, засунув руки в карманы. У солдат такие лица, будто они готовы в любую минуту броситься на арестованного, если он вздумает увернуться. Машинист с молотком и куском проволоки в руках опасливо сторонится.
За станцией в каменном доме лавчонка. Туда врываются пятеро подвыпивших солдат. Лавочница куда-то вышла. Полки до потолка завалены товаром. Один перепрыгивает через прилавок и начинает набивать карманы папиросами. Другой, перегнувшись, хватает горстями изюм из открытого ящика. Третий стучит прикладом об пол, вызывая хозяина. Остальные двое, держа винтовки наготове, воспаленными, злыми глазами озираются вокруг.
Но вот распахивается дверь, и на пороге появляется рослая женщина с ребенком на руке. Увидев, что творится, она с воплями бросается отбивать свое добро. Удар прикладом в грудь отбрасывает ее обратно к дверям. Защищаясь, она свободной рукой заслоняет лицо. Ребенок ревет.
— Сдать оружие! Выдать бунтовщиков! — кричат солдаты, продолжая разгром. Они открывают кассу, опрокидывают ящики, валят все с полок на пол. То, что заперто, взламывают штыками или шашками.
Перевернув все в лавке вверх дном, они вваливаются в квартиру. Женщина истошно вопит, не умолкая кричит ребенок…
На платформе, окруженный своими драгунами, офицер отдает приказ. В руках у него какой-то список. Рядом с ним молодой барон из озолского имения в полушубке и туго натянутых светлых чулках до колен. Словно влюбленная барышня, глядит он на драгун; от радостного возбуждения папироса подрагивает у него в зубах.
По всем дорогам скачут драгунские патрули. Два более крупных отряда движутся по большаку: один к школе, другой к озолскому имению. Едут оглядываясь, держа винтовки наготове.
Возле школы драгуны останавливаются. Сквозь открытую форточку из класса доносится трехголосое пение: «Боже, царя храни…» Один из драгун нехотя спешивается и входит в школу.
Навстречу ему, держа скрипку в одной, а смычок в другой руке, идет учитель — бледный, сутулый…
— Вы здешний учитель? — смущенно спрашивает драгун. Но, увидев устремленные на него испуганные глаза детей, он становится храбрее. Выпятив грудь, лихо переступает через порог и чуть не падает, задев сапогом за торчащий в стертой половице гвоздь. С надменным видом разглядывает детские лица. Потом сухо и деловито обращается опять к учителю: — Давно вы здесь служите? Сколько у вас учеников? Ага… — Заметив, что девочки постарше, улыбаясь, перешептываются, он резко оборачивается, но, увидев на стене портрет Александра III, говорит мягче: — Продолжайте занятия. Ну, а если появятся смутьяны — немедля донесите. — Искоса поглядывает на шепчущихся девочек и похлопывает нагайкой по голенищу. Потом опять обращается к учителю: — Не может ли кто-нибудь показать нам дорогу на… — Он мучительно пытается вспомнить; подходит к окну и поднимается на цыпочки к открытой форточке. — Как называется усадьба? Ага… Не может ли кто показать дорогу на Личи?
Скрипка в руках учителя издает жалобный звук…
Он угодливо суетится возле парт и шепчется с мальчиками. Но те мотают головами. Нет, никто не может показать дорогу на Личи. Драгун, нетерпеливо переминаясь, сердито ударяет нагайкой по голенищу.
Тогда Ян Робежниек, со скрипкой в одной и смычком в другой руке, с непокрытой головой, в легких штиблетах, выходит на большак и показывает драгунам путь к усадьбе Личи.
Ко всем трем окнам прильнули маленькие светлые головки. Пятьдесят пар глаз напряженно следят за тем, что происходит на дороге. Когда учитель, дрожа от холода, а может быть, от чего-нибудь еще, возвращается в класс, все тихо стоят на своих местах. Пятьдесят пар серьезных глаз впиваются в учителя. Он не в силах прямо глядеть им в глаза. Ударив смычком по кафедре, Ян продолжает прерванный урок. «Боже, царя храни…»
Гимн не звучит. То ли учитель чересчур взволнован, то ли ученики приуныли, но голоса не сливаются больше в дружной гармонии, мелодия звучит сбивчиво, осекается и режет слух. Повторив еще разок-другой, он кончает урок.
Дома Яна дожидается Мария, больная, исхудавшая, бледная. Обложенная подушками, теща сидит в кресле и, брезгливо щурясь, глядит на зятя. У нее всегда такое выражение лица, будто Ян повинен во всех ее болезнях и прочих несчастьях. А у него и так сердце сжимается от страха. Он раздражен, утомлен работой и бессонницей. Нервы окончательно сдали… И здесь он не находит ни опоры, ни утешения. Ян с досадой отворачивается, хватает шапку и идет во двор.
У колодца стоят Юзины ведра с водой. А ее самой нет. Он вспоминает, что уже несколько дней подряд в одно и то же время, вечером, он не раз замечал ее ведра оставленными здесь. Где же она сама? Ян подозрительно оглядывает низенькую прачечную и видит приотворенную дверь. Обычно ее открывают только в дни стирки. Ключ всегда висит в кухне на стене. Его почему-то особенно интригует Юзя. Приоткрытая дверь прачечной так и манит. Он возвращается на кухню. Ключа на месте нет. Взбудораженный столь необыкновенным открытием, спешит обратно.
Промерзшая дверь отворяется со скрипом. Из темноты навстречу ему выходит смущенная Юзя.
— Что ты тут делаешь? — начинает он грозно. Но, вглядевшись в румяное лицо с крепкими белыми зубами, увидав под накинутым на круглые плечи платком толстую светлую косу, смягчается. — Что ты тут делаешь? — повторяет он изменившимся, потеплевшим голосом. И когда литовка норовит проскользнуть мимо, он хватает ее за широкие плечи, прижимает к стене. — Ты, озорница! У тебя только шалости на уме!
Но Юзя нынче как-то особенно сдержанна и застенчива. Все увертывается от него и отворачивает голову.
— Барин… Барин… Пустите!
Ее неприступность пуще распаляет Яна. Он не сознает, чего именно хочет. Но ему приятно прижимать и не выпускать это молодое, сильное тело. И как будто ничего больше. Он обнимает Юзю еще крепче.
— Ах ты озорница!..
Но вдруг Ян чувствует, что кто-то сзади хватает его за шиворот и оттаскивает от Юзи. Испуганный и обозленный, он оборачивается. Перед ним стоит Витол — без винтовки и шашки урядника. Мыча что-то сквозь стиснутые зубы, Ян пытается вырваться. Память подсказывает, что нечто похожее он уже как-то раз испытал. Не успевает он разобраться в этом неприятном воспоминании, как раздается в ушах звон оплеухи. Удар по одной щеке, по другой… От боли даже темнеет в глазах, и руки беспомощно хватают воздух.
Ему непонятно, как он скова очутился за дверью. И опять припоминается, что нечто подобное он уже пережил. Но и эта мысль лишь мимоходом задевает его. Щеки пылают, перед глазами мелькают желтые круги, а сердце распирает бешеный гнев. Все затмевает одно чувство: страшное, невыносимое унижение и стыд. И мысль одна — отомстить, отомстить…
На кухне Юзя чистит поднос. Низко склонясь над столом, ничего не слышит и не замечает. Яна это еще больше раздражает. Отомстить, растоптать, стереть с лица земли… Накинув пальто, он бежит на станцию. Пройдя версты две, он чувствует, что гнев немного улегся. Однако Ян не собирается сразу возвращаться. Оскорбление слишком велико, чтобы забыть о нем или простить.
…Командир отряда драгун пока что устроился в вагоне третьего класса на запасном пути. В один конец вагона согнали арестованных, а в другом разместились офицер со своим помощником. Тут же и баронский сынок из озолского имения. В вагоне так натоплено, что дух захватывает, когда входишь. Чугунная печка снизу раскалена, а солдат все подбрасывает дрова и, когда больше уже не лезет, захлопывает дверцу. Тускло горит оплывший огарок свечи, прилепленный на кончике стола.
Барон пошел в другой конец вагона — к охране. Когда Ян здоровается и называет себя, офицер, перегнувшись через стол, не то в шутку, не то всерьез, кричит:
— Герр барон Вольф! Пожалуйста! Поглядите, тот ли это, за кого он себя выдает! Вы как сказали? Как вас зовут?
Яну приходится повторить все сначала. Бароненок нагло и пристально разглядывает его, как некий неодушевленный предмет, и, очевидно, не узнает. Ян вынужден предъявить документы. Офицер с бароном сличают его паспорт с какой-то бумажкой на столике. Переспрашивают, действительно ли его зовут Яном, а не Мартынем. И когда это наконец выяснено, пытаются дознаться, где теперь находится Мартынь Робежниек и когда его можно застать дома. Яну не хотелось бы рассказывать, но приходится отвечать на настойчивые расспросы. Он лжет, юлит, увертывается и в то же время понимает, что это навлекает на него подозрение. В водовороте лжи, страха и унижения его внезапно осеняет догадка: а вдруг и он сам в этом списке… И его уже не выпустят отсюда… Разве для подозрений и даже для ареста недостаточно того, что он брат Мартыня Робежниека. Мурашки пробегают по спине. С ума он спятил, что ли, когда шел сюда? Зачем его принесло? Зачем было лезть на рожон?
Чтобы освободиться от невидимой петли, он, захлебываясь, начинает рассказ о своем. На него напали — самым наглым образом, в собственном доме, средь бела дня. За что — он понятия не имеет. Наверное, из-за его политических убеждений. Ему и раньше мешали заниматься в школе. Силой выгнали из класса, когда он отказался подчиняться требованиям революционеров и продолжал придерживаться законных постановлений. Кто же были эти люди? Ян в растерянности умолкает… Чужие, все чужие — из местных никого, — бормочет он. Описать их он может. Один такой коренастый с большими светлыми усами… Другой бритый, в очках… У него разыгрывается воображение, и он безудержно фантазирует, следя, однако, за тем, чтобы не запутаться и не наговорить лишнего. Офицер с бароном отмечают что-то в своих записных книжках… Да! А вот того, кто напал на него сегодня, он хорошо знает. Видел его и при аресте управляющего имением. А другой? Нет — другого он не узнал. Где теперь Мейер? И этого он не знает… А Витола, пожалуй, можно поймать вечером в школьной прачечной. У него, кажется, какая-то интрижка или связь со служанкой Мейеров…
Покраснев, он исподлобья смотрит на допрашивающих. Те сидят, покуривают, переговариваются вполголоса, смеются. И не спешат, совсем не спешат! А Ян Робежниек стоит как на иголках, его занимает одна мысль: скорее бы отпустили. Черт дернул его прийти сюда… Теперь вот стой с шапкой в руках, точно преступник на допросе или мальчишка, и отвечай на бесконечные вопросы о революционном движении в волости и в окрестностях…
— Черт подери! — Барон вскакивает и ударяет кулаком по столу. — Вы на самом деле дурак или только притворяетесь? Учитель — и не понимаете!
— Есть две категории латышских учителей, — спокойно рассуждает офицер, прикуривая новую папироску от только что докуренной. — Революционеры и дураки. Дураки и революционеры.
— Иногда обе разновидности встречаются в одном лице, — иронизирует барон.
— Случается, случается, герр барон Вольф!
Оба смеются. Ян то краснеет, то бледнеет.
— Пройдите сюда! — Офицер ведет его в другой конец вагона. Там в темноте сидят помощник начальника станции, стрелочник и еще несколько незнакомых ему людей. Там же на скамье лежит тело, покрытое грязной попоной.
Офицер отдергивает попону и чиркает спичкой.
— Узнаете?
В тусклом, колеблющемся свете Ян видит ужасное, изуродованное лицо с двумя носами и четырьмя губами. Оскаленные белые зубы как будто насмехаются… Ян инстинктивно закрывает глаза и прислоняется к стенке вагона.
— Кажется… мне кажется… я его видел. Один из тех, кто приходил арестовывать Мейера? Вимба…
— Ага. Андрей Вимба?
С другого конца в вагон вваливается толпа. Драгуны вталкивают трех арестованных. Крестьянина средних лет, в новых высоких сапогах, с белым платком на шее, его беременную, на сносях, жену и хрупкую темноглазую девушку в легкой осенней жакетке. Идя последней, она локтями отбивается от драгун, которые зубоскалят и всячески пристают к ней.
Барон со свечой в руке подходит к столу.
— Вот она, эта банда, — докладывает он офицеру и тычет пламя свечи в лицо каждому из арестованных. — А-а, это та… — Он подносит свечу все ближе и ближе, к самым глазам девушки, и та резко откидывает голову, но подталкиваемая сзади драгунами, снова подается вперед.
— Как тебя звать? — кричит офицер.
— Анна Штейнберг, — тихо, но твердо произносит она.
— Андрея Вимбу знаешь?
— Он мой жених.
— Ага! Твой любовник?
— Мой жених! — отвечает она по-русски, правильно и отчетливо, глядя офицеру прямо в глаза.
Драгуны за ее спиной отпускают похабные шуточки и сами хохочут.
Барон подносит свечу к голове мертвеца.
— Это твой?
Крестьянин зажмуривает глаза, будто от яркого света. Лицо его сводит судорогой. Жена, побледнев как полотно, валится, ударяясь о стенку вагона и хватая ртом воздух. Только девушка стоит, как стояла, и смотрит на изуродованное лицо. Обеими руками ухватилась она за пуговку жакета — пуговка обрывается и катится под скамью. Потом девушка переводит взгляд на барона, но он, делая вид, что возится со свечой, отворачивается. Офицер, выпятив грудь, вызывающе, презрительно усмехается. Однако нарочитая, издевательская улыбка тут же невольно гаснет, и руки начинают нервно елозить по туго натянутым рейтузам.
— Убийцы… — произносит девушка обычным, сдержанным тоном.
Офицер не сразу находит, что ответить. Руки его начинают дергаться и сжимаются в кулаки. На щеках выступают красные пятна.
— Что! Что ты сказала?
— Убийцы! — тихо повторяет девушка.
Не в силах сдержать себя, офицер с поднятыми кулаками кидается к ней. Топает ногами так, что шпоры звенят.
— Молчать! Молчать! Разбойничья потаскуха! Сука проклятая!.. Двиньте-ка ее по морде! Бейте.
Бароненок тоже топает ногами и вопит. Драгуны, словно нехотя, дают ей несколько тычков. Видно, присутствие посторонних людей немного сдерживает их.
— Убийцы… — повторяет девушка в третий раз. Тело ее как будто стало совсем нечувствительно к здоровенным кулакам. Инстинктивно забившись в угол, она не сводит глаз с офицера. Тот нервно хватает записную книжку и карандаш, но писать не может.
— Вышвырните ее вон. Пусть торчит на дворе, пока я допрошу этих скотов!
Девушку тащат по узкому проходу к двери, толкают, колотят кулаками; стучат приклады, звенят шпоры. В воздухе виснет циничная брань. Но мученица не издает ни звука.
— Ступайте сюда! — Топая ногами и вопя, барон толкает Вимбу с женой к столику, за которым уселся офицер. — Проклятые свиньи!
Ян держится позади, переминаясь с ноги на ногу. Не знает, можно ли ему идти или нужно остаться.
— Это твой сын? — кричит офицер, обращаясь к Вимбе.
— Это твой разбойник? — переводит барон на латышский язык.
— Да, это мой сын, — отвечает Вимба.
Каждая черточка, каждый мускул на его лице говорят о том, чего стоит ему сдержать себя и отвечать спокойно, без дрожи в голосе. Жена всхлипывает без слез и снова падает.
— Почему ты воспитал его таким негодяем? — переводит барон, хотя офицер сказал хулиганом.
— Воспитывал, как умел. Хотел вырастить его честным человеком. Бесчестными путями он никогда не шел, и никто мне этого не докажет. В последнее время мы, правда, перестали понимать друг друга. Когда он был маленьким, я растил его, а взрослого учила сама жизнь. Совсем не похожая на ту, какую знавал я в молодости. Он было начал пить. Но зла он никому не делал. Ни вором, ни грабителем не был…
Ян слушает. Барон не умеет правильно перевести все, что говорит Вимба. Ян делает движение вперед, желая вмешаться. Офицер замечает это.
— Чего ты тут торчишь? Чего тебе надо?
— Ничего. Я просто не знал, можно ли уйти… — бормочет Ян.
— Чего тебе надо? Может, посадить его с другими?! — Бароненок, смеясь, что-то шепчет офицеру. — Ага! Так вот, если он еще там — немедленно сообщи!
Ян лепечет… Он ведь уже говорил: каждый вечер в сумерках… Сейчас ему некогда. У него уроки, детей нельзя оставлять без надзора… Ему так неприятно. Вимба слышит все это.
— Ну и убирайся к черту!
Весь мокрый, будто его выкупали, Ян бросается к выходу.
Драгуны прижали девушку к стенке вагона. Целая ватага собралась вокруг. Издеваются, хохочут, беспрестанно изрыгают на нее поток грязных, похабных слов. Боль она терпит, но этого вынести не может и громко рыдает. Завидев незнакомого человека, пытается вырваться.
— Неужели не найдется никого, кто бы бросил камень в этих собак!..
Драгуны, передразнивая, повторяют за ней латышские слова и гогочут…
Ян на мгновение останавливается. Солдат замахивается прикладом. Ян сторонится и, съежившись, спешит прочь.
Мимо, с фонарем в руках, проходит машинист. Лицо черное, как у негра. Поблескивают лишь белки глаз. Но в этих глазах, чуть заметных на закопченном лице, больше человечности, чем на всех чисто вымытых, белых лицах, снующих возле вагона.
— Вот видите, какие времена настали!
Пожав плечами и покачав головой, машинист тяжело вздыхает и, обойдя толпу, идет дальше.
Ян чуть ли не бегом мчится со станции. Унижение, стыд и гнев обжигают щеки, и все тело будто налито свинцом. Его, как мальчишку… как последнего свинопаса! И зачем он полез сюда!
Постепенно все другие чувства затмевает безудержный страх. Наверное, он сам показался им подозрительным? Еще бы, брат Мартыня… И эта речь на кладбище… Тут же, словно ударом молота по голове, пронеслось в мозгу: «Выдал Витола, а Витол может показать, что в позапрошлом году и я был агитатором, подстрекателем…»
«Предатель… Предатель…» Гулкие удары молота все не утихают. Растет страх за свою судьбу. Нелепый, гнетущий, позорный страх.
Затем и это проходит. Изворотливый мозг ищет выхода, спасения — и находит. По крайней мере на миг. В позапрошлом году — да, было. Но теперь на него напали. Насильно принудили закрыть школу… А разве пастор в ту ночь не нашел в школе приюта? Как хорошо, как хорошо, что Ян не отказал тогда! Хоть бы пастор скорее вернулся! Был бы тогда надежный заступник!
И опять новые сомнения… Ведь Мейеру он отказал в приюте… Своему тестю! Как он мог так поступить? Проклятый оболтус… Слепец! А если теперь Мейер донесет…
Нет, нет, он не сделает… Ради Марии. Может быть, и ради себя. Кто поручится, что времена не изменятся. Мейер человек дальновидный… И снова на миг приходит успокоение.
Но всю дорогу до самого дома его будто швыряет по волнам неверия и упований. То черная пучина накрывает его кромешной мглой, то он снова всплывает наверх и видит клочок светлого неба. Но тяжкое, гнетущее чувство остается, словно он тащит на себе непомерный груз.
Сквозь туманную пелену зимней ночи виднеется на дороге что-то черное, движущееся. Постепенно оно принимает форму, оживает, и Ян видит группу всадников. Они громко разговаривают, смеются. Мелькают огоньки папирос. Разлетаются и гаснут на лету искры.
— Дорогу, бродяга! — орет один.
Сторонясь, Ян по пояс проваливается в занесенную снегом канаву. Всадникам сверху он кажется маленьким, тщедушным. Стоит сгорбившись, заслонив глаза ладонью. Мимо ушей со свистом проносятся снежные комья из-под копыт лошадей. Горячей волной обдает его запах конского пота и дыхания.
Вдруг он замечает… Нет, этого не может быть! Впотьмах все кажется иным… Однако ему показалось, что к седлу одного из всадников сбоку что-то привязано и волочится по земле. И еще ему кажется, что рука драгуна поднимается и падает еще и еще раз… Другой, дотянувшись, тоже лупит нагайкой…
Нет, не может быть! Не станут же человека так привязывать и стегать нагайкой… Все это — проклятая темень, взбудораженная фантазия, галлюцинация… Не может, не может этого быть…
Еле выбравшись на дорогу, оторопело глядит он в ту сторону, где с криком и гиканьем исчезают во мраке драгуны.
Нет, нет! Он обознался… Если это и человек, то совсем незнакомый. Разве в такой темноте и сутолоке можно узнать человека? Чепуха. Он не узнал. И ничего не знает.
Ян Робежниек чувствует, как у него дрожат ноги. Во рту жжет огнем, язык липнет к гортани. Он хватает ком снега и впивается в него зубами.
У привокзального скверика драгуны отвязывают от седла старого Робежниека, и он тяжело валится наземь. Лежит ничком на снегу, откинув одну руку и поджав под себя другую.
Драгуны привязывают коней у кленов. Почти у каждого к седлу приторочен узелок с какими-нибудь вещами Робежниека. Один из них накинул на круп лошади шубу управляющего Мейера.
— Чего он там валяется? — кричит старший, подтягивая штаны и поправляя шашку.
— Маленько побегал, прикидывается уставшим, сукин сын, — смеется другой и озорно ударяет своего коня нагайкой.
— Вставай, собака! — не своим голосом орет драгун и пинает ногой откинутую ногу Робежниека. Нога судорожно дергается и замирает. Старик не подымается.
— А ты его — нагайкой… вот так… — говорит другой.
У драгуна нагайка привязана к седлу. Отвязав ее, он надевает петлю на руку.
— Уж я тебя, негодяя, проучу… проучу… — подходя, цедит он сквозь зубы. — Не то что встанешь, затанцуешь у меня. Честное слово, затанцуешь.
Приближается к старику и наклоняется.
— Ну-ка, вставай, отец ты мой милый, батюшка ты мой родной… — И вдруг дико орет: — Вставай, скотина!
Начинает сечь нагайкой. Сначала медленно, даже отсчитывая удары, потом все быстрее и быстрее. Устает, горячится и с каждым ударом становится все злее и яростнее. Там, где тело прикрыто полушубком, нагайка не так впивается. Поэтому он норовит больше бить по ногам, по бедрам, по откинутой руке.
Стоящие вокруг замечают, что старик не шевелится. Не спеша подходят к истязателю и останавливают его.
— Обожди маленько. Он, кажись, и вправду ничего не чует… — Один наклоняется, хватает старика за ворот и трясет. — Эй, старина, вставай! Не шути! Вставай… — Но стоит отпустить руку, как старик, точно чурбак, грузно падает на землю. — Эх, черти, прихлестнули старика… — Драгун сплевывает и уходит не оглядываясь.
— А ты потри его снегом, — советует кто-то.
Двое приподнимают старика, усаживают. Один трет снегом, другой придерживает и приговаривает:
— Рожу, рожу сперва — та-ак, а потом шею — та-ак, та-ак! Ну, а теперь полезай за пазуху! Три покрепче, покрепче, говорят тебе! Ну, а теперь брюхо — покрепче! Ну что ж? Шевелится али нет? Куда ты, дурак? В рожу глядь — в рожу, говорят тебе…
— Чего там! — пытается пошутить и второй. — Ты его прямо в… — Но никто не смеется. Шутник смущенно отворачивается.
— Придется пристрелить… — мрачно замечает истязатель.
Тут, будто расслышав и поняв последние слова, Робежниек чуть приоткрывает веки. Потом силится поднять голову и шевелит губами.
Немного спустя его приподнимают и волокут в вагон. Двое держат под мышки, третий подталкивает в спину. В темноте не разглядишь, но кажется, он сам пробует переставлять ноги.
Офицер, сбросив тужурку, сидит, прислонившись спиной к стене, положив ноги на скамью. Он курит папиросу за папиросой, — она еще не погасла, а рука уже инстинктивно шарит в коробке на столе. Все вокруг усеяно окурками. Дым стелется по полу, дышать нечем.
Барон снял только манишку с белым воротничком. Он старательно наливает коньяк из начатой бутылки в две маленькие рюмочки и то и дело кидает в рот круглые лимонные карамельки.
— Перестаньте хрустеть, герр барон Вольф! — произносит офицер с досадой. — Вы мне действуете на нервы.
— Что с вами, Павел Сергеевич? — иронически вопрошает бароненок, но есть перестает. — Или у вас похмелье начинается до попойки?
— Оставьте свои шутки при себе, герр барон Вольф! Вам, видимо, кажется, что я со своими драгунами нахожусь здесь для вашего развлечения, герр барон Вольф!
— А как же, Павел Сергеевич, — смеется бароненок. — Развлечения необходимы. Теперь самое подходящее время. Как же! Замки наши превращены в груды развалин, имущество растаскано, бесценные сокровища искусства и науки уничтожены. Сами мы скитаемся и скрываемся кто где. А сколько эти варвары замучили и, как собак, зарыли где-нибудь у дороги… Развлечения нам необходимы. Мы хотим плясать Dance macabre…
— Вы жаждете мести, герр барон Вольф. А это, разрешите заметить, не рыцарская черта. Я здесь впервые. Впервые вижу я ваших крестьян. И они встречают меня пулями… Разумеется, я не испытываю благодарности к ним. А мои драгуны просто взбешены. И все же ваши крестьяне, судя хотя бы по сегодняшним встречам, в конце концов совсем не кажутся такими варварами, какими вы их изобразили. А ежели они на самом деле теперь одичали, то на это, должно быть, есть особые причины. Не исключено, что именно вы сами являетесь причиной.
— Prosit! — Барон опрокидывает рюмку и наполняет снова. Закуривает папиросу. — И вы и мы! Мы виноваты в том, что хотели превратить дикарей в людей. Не жалели сил и средств, строя для них церкви и школы, распространяя образование и культуру. Вы, Павел Сергеевич, несомненно, читали или слышали, насколько в здешних краях зажиточность и образование выше, чем на огромных просторах России. Как вы полагаете, своими силами, без подталкивания, руководства и помощи мог бы достичь этого полудикий народ?
— Но тогда откуда эта звериная, безмерная ненависть к вам? Неужели только из-за воспоминаний о давних временах крепостничества? Тогда это был бы действительно странный народ, который спустя столетия не может забыть зло. Единственное исключение среди народов. Сколько, например, зла нам, русским, сделали когда-то татары? А где вы встретите русского, который и теперь еще видел бы в татарине прежнего угнетателя?
— Все это так! Историческое прошлое, пожалуй, не имеет особенно важного значения, хотя их агитаторы используют и его для разжигания вражды. Но то, что мы сейчас переживаем, происходит главным образом по вашей вине. Вы систематически разрушаете тот авторитет, при помощи которого немецкое дворянство держало этих полудикарей в повиновении. Вы ограничили власть немецкой церкви, которая держала их в руках с помощью религии. Вы уничтожили немецкую школу, которая прививала им культуру и гуманность. Наконец, вы отняли у нас необходимую административную власть и передали ее русским чиновникам, не знающим местных условий и обычаев, не умеющих держать себя с достаточной твердостью. А ведь властвовать над дикарями не то, что управлять культурными людьми. Этого вы не понимаете и не хотите понять. Нет у вас дара колонизаторов, культуртрегеров. Вы руководствуетесь предвзятой схемой и поэтому портите все, к чему бы ни прикоснулись.
— Мы здесь сравнительно недавно. Вы же самовластно хозяйничали здесь столетиями. Как же могло в такой короткий срок рухнуть все, что вы создали, — та культура, о которой вы говорите? Не ошиблись ли вы случайно, герр барон Вольф? Укоренилось ли хоть что-нибудь в этом народе из вашей культуры? Быть может, этих, как вы изволили выразиться, полудикарей следовало приручать иными средствами?
— Можете мне поверить, Павел Сергеевич, мы знали, когда и какие средства применять. Но вторглись вы, разрушили наш авторитет, а вместе с ним и свой собственный. Русские чиновники только способствовали распространению неуважения к любой администрации. Притесняя немецкую церковь, вы содействовали распространению безбожия и разврата среди крестьян. В русифицированной школе выросли сорняки социализма и смуты… Вы должны понять свою ошибку, хотя бы и с опозданием. Впрочем, сие дело будущего. А сейчас необходима беспощадная жестокость и расправа. Чтобы и правнуки помнили. Чтоб вовек не взбрело им в голову бунтовать.
Павел Сергеевич опять закуривает папиросу. Руки у него дрожат. Он швыряет окурок в стенку, и во все стороны разлетаются искры.
— Мне кажется, вы просчитались, герр барон Вольф. Нас послали восстановить мир и порядок. И это будет сделано. Мы тоже дворяне и монархисты, не хуже вас, герр барон Вольф. Виновные должны понести наказание. Но если вы полагаете, что мы должны мстить за вас, то вы ошибаетесь. Мы вам не палачи и не их подручные. Мы не беремся силой напяливать на ваших крестьян ту видимость культуры, которую они сами сбросили с плеч. Мы здесь защищаем и охраняем идею русского государства, а не интересы местных дворян.
— До чего же странно понимаете вы свою задачу, Павел Сергеевич. Надеюсь, вам известно, что наш государь интересы дворянства ставит во главу важнейших интересов государства. Мне кажется, это должно служить нам единственным правильным мерилом…
— Оставьте свои поучения при себе, герр барон. Я сам дворянин, но, признаюсь, очень далек от балтийского дворянства. Я нервный и легко возбуждающийся человек. Но я солдат и давал присягу защищать высшую государственную власть от любых враждебных покушений. Однако ваша кровожадность и жажда мести чужды мне. Вы хотите насильно сделать нас своими пособниками, внушить чуждые нам воззрения. Хотите заставить нас быть жестокими, злоупотреблять данной нам властью. Совсем недавно я переступил границу России, а мне уже здесь все успело опротиветь. Стыдно за себя. Я начинаю забываться, становлюсь неоправданно жестоким, а может быть, и несправедливым. Какие у нас, например, улики против той девушки? Или против отца и матери убитого революционера? Где это видано, чтобы за проступки какого-нибудь человека отвечали его невеста и родители?
Барон долго и смачно гогочет.
— На вас мой коньяк действует совсем иначе, чем на ваших драгун. Не перейти ли нам на шампанское? Впрочем, это уже завтра, когда переберемся в имение. К счастью, эти свиньи не нашли и потому не разграбили погреб. Ключ, правда, у папы, но мы взломаем. Папа поймет: ради такого исключительного случая… — Он засовывает в рот целую горсть лимонной карамели. — У вас слабые нервы, Павел Сергеевич. Карательные экспедиции не ваше призвание. Вы должны подать прошение о переводе на другую службу.
— Я так и сделаю… А вы заметили, герр барон, глаза девушки? Можно ли забыть ее взгляд?
— О, я-то могу! До сих пор я еще не флиртовал с крестьянскими девками. Мне всегда был противен запах навоза и пота. Я слишком хорошо воспитан. — Его холеное лицо вдруг перекашивает злобная гримаса. — Как они смеют, эти скоты! Мне? Мне мало невесты и родителей, — вся волость должна отвечать за этих мерзавцев, за их убийства и грабежи. Все они негодяи. Любой готов всадить вам нож в бок. Вы их еще не знаете, Павел Сергеевич!
Драгуны тащат в вагон нового арестованного. Волокут по полу и кидают на скамью. Он бы рухнул, как чурбан, но, поддерживаемый с одной стороны солдатом, а с другой — упершись в стенку, сидит, не валится на бок. Распахнутый полушубок с вырванными пуговицами разодран и облеплен снегом. На коленях штанов дыры: оттуда виднеется покрытое багровыми полосами, синее, жилистое тело. Постолы сдернуты с ног. Лохмотьями торчат носки и портянки, перепачканные конским навозом. На голых ступнях кое-где проступают иссиня-черные пятна. Ноги как два грязных комка тряпок, мяса и крови, вокруг которых растекаются красные лужицы. Руки синие, вспухшие, с черными полосами от веревок. Шапка потеряна невесть где. Редкие седые волосы прилипли к потному лбу. От затылка до правого глаза, наискосок, тянется кровоточащая рана. Медленно стекают вниз кроваво-грязные капли, они виснут, слегка покачиваясь, на длинных седых ресницах, потом скатываются на подбородок и оттуда на заснеженный рукав. Белок глаза заволокло красной слизью, и темный зрачок тускло поблескивает, словно сквозь алую кисею… Другой, целый глаз хоть и слезится, но все же силится что-нибудь разглядеть. По нему видно, что старый Робежниек еще чувствует и слышит. Беззубый рот полуоткрыт. Челюсти заметно вздрагивают, нижняя губа отвисла, и во рту видна темная, смешанная со слюной кровь.
Офицер поднимается из-за стола. С нескрываемым отвращением глядит он на безобразно изуродованное тело, от которого исходит запах талого снега, конского навоза и крови. Потом поворачивается к драгунам:
— Скоты, что вы с ним сделали!
Старший смущенно скалит зубы:
— Маленько погнали. Не хотел идти…
Никто не смеется его шутке. Изуродованный старик при свете свечи выглядит таким страшным, беспомощным и жалким, что даже самые грубые и жестокие отворачиваются и стараются не глядеть. Только изверг, который больше всех издевался над стариком, старается и сейчас изобразить на лице беспечность и удаль.
Барон мечется вокруг стола с бумагами, суетясь и подпрыгивая, будто земля под ним горит.
— Это ты Робежниек, да? Из Личей, да? Где твой сын Мартынь?
В уцелевшем глазу вконец замученного старика мелькает испуг. Тело все кренится в сторону и, только поддержанное солдатом, принимает прежнее положение.
— Я не знаю… — Робежниек силится говорить. Но из наполненного кровью рта и разбитой груди вырываются глухие, жуткие, почти непонятные стоны. — У меня никогда… Где-нибудь тут…
— Где-нибудь тут… — передразнивает барон. Вид избитого, окровавленного старика действует на него совсем иначе, чем на остальных. Глаза у него горят, кулаки сжаты. Кажется, вот-вот набросится он на старика и начнет дубасить кулаками, топтать ногами, кусать… — Собаки! Свиньи! Разбойники! Ты вез четверых убийц к сторожке лесника за управляющим Бренсоном?
— Они сели… заставили ехать…
— Заставили!.. Я тебе покажу, заставили… Разбойничья банда!
Офицер не понимает, о чем они толкуют. Кажется, его это и не интересует. Он уставился на барона. Следит за каждым его движением и мимикой.
К столу протискивается солдат с шубой Мейера.
— Вот мы у него нашли. Наверное, не его шуба.
— Ну конечно, не его! Что эта скотина бормочет там?
— Разве поймешь, чего они лопочут на своем языке!
— Это шуба управляющего Мейера! Что? Отвечай, мерзавец, когда тебя спрашивают. Где ты ее взял?
Робежниек пытается что-то сказать. Но рот его полон крови. Он кашляет, хочет сплюнуть, но губы онемели, не слушаются. Будто клубок перекатывается во рту.
— Мейер сам… — только и можно разобрать.
— Ах, Мейер сам! А где он, Мейер сам?
Робежниек сразу настораживается.
— Этого я сказать не могу.
— Слышите: не может сказать… — Выпученные глаза барона всматриваются в лица драгун. — Слышали? Он не может сказать… — Полные безудержной злобы, его кровожадные глазки будто подстерегают жертву, науськивают. Но драгуны делают вид, что не понимают. Они смотрят на своего офицера и ждут его приказаний. Видно, у них нет уже никакого желания мучить окровавленного старика.
Тогда барон швыряет бумагу, карандаш и, сжимая кулаки, бросается к старику.
— Ты мне скажешь… — шипит он. — Сейчас же скажешь, где Мейер. Иначе я все зубы загоню тебе в глотку. Прикажу с тебя шкуру содрать…
— Герр барон… — хриплым голосом, тихо окликает офицер.
Тот не слышит.
— Я тебе голову сверну!
Нога скользит по луже крови, и он кулаками упирается в грудь Робежниеку. Голова старика со стуком ударяется о стенку вагона.
— Герр! — Офицер подскакивает и оттаскивает барона. — Не кипятитесь. Тут вам не бойня. Разрешите мне самому выполнять свои обязанности.
— Но, Павел Сергеевич… — Барон тяжко хрипит, будто на шее у него затянули петлю. — Неужели вы не понимаете, что перед вами один из опаснейших революционеров? Он вез убийц Бренсона. Он стащил шубу Мейера… Вероятно, его сыновья убили самого Мейера… Это один из опаснейших революционеров.
— Один из опаснейших революционеров… Эх вы! — С нескрываемой брезгливостью офицер долго глядит на остервеневшего барона. Затем поворачивается к драгунам: — Немедленно отвезите этого человека обратно. Запрягите лошадь в сани. Четверо пусть сопровождают. И запомните: пальцем не трогать! Слыхали?!
— Павел Сергеевич!
— Герр барон Вольф!
В голосе и позе офицера столько угрожающей иронии, что барон умолкает. Отворачивается. Пожимает плечами. Тут же сообразив что-то, он набрасывает полушубок, достает из-под скамейки две бутылки, засовывает их в карман и быстро выбегает вслед за солдатами.
Офицер взволнованно расхаживает по вагону. То и дело закрывает глаза и встряхивает головой, будто отгоняя кошмарные видения. Нога скользит по полу. Офицер глядит вниз и вздрагивает: черная лужа крови…
Мысли смешались. Он начинает потирать руки, точно их облепила клейкая жидкость. Трет все быстрей и судорожней, морщится и передергивается от отвращения. Зовет денщика и велит принести воды. Моет руки мылом, вытирает полотенцем, а гадливое чувство не проходит. Пол вытерт, но, куда бы он ни поглядел, черное пятно так и стоит перед глазами.
Он хватает бутылку с коньяком и, не переводя дыхания, осушает ее до дна.
Голова кружится, как в тумане. И во рту остается лишь липкий, соленый привкус. Дрожь отвращения пробегает по всему телу.
Офицер отсылает из вагона часовых, подзывает арестованных служащих станции и, взяв с них подписку о невыезде, отпускает. Потом подходит к родителям и невесте Вимбы, хочет что-то сказать, объяснить им, но, глянув на измученное лицо девушки и потемневшие от страданий глаза ее, только машет рукой.
Кажется, теперь он один в вагоне… Ах, да — еще убитый с рассеченной головой в другом конце… И черное, мокрое пятно на полу… Снова перед ним оживает седая голова с жуткой кровавой раной и налипшими на ней волосами… Капля крови покачивается на ресницах, а за ними неживой, утонувший в сукровице глаз…
Он закрывает глаза и стискивает зубы. Прижимает лоб к оконному стеклу и обеими руками упирается в стенку вагона.
Часовой шагает вдоль вагона из конца в конец. В станционном сквере меж кленов драгунские лошади роют копытами землю.