Теплый туманный зимний день.
Вокруг маленького белого домика, стоящего на краю шоссе, с криком летают вороны. Порою одна из них отрывается от стаи, садится на снег. Словно черными точками испещрена покрытая снегом равнина. Вокруг нее еловый лес — как черная кайма на белом саване…
В маленьком белом домике у роскошного дамского письменного стола сидит супруга аптекаря Зоммера и медленно пишет что-то в большой рецептурной книге. Записывать в книгу рецепты — обязанность помощника аптекаря. Но госпожа Зоммер берется за это дело сама, когда время тянется бесконечно медленно, вот как сегодня, — муж еще затемно уехал с лесничим на охоту. Красивый почерк госпожи Зоммер заметно отличается от каракуль и неровных завитушек помощника аптекаря. Во всех четырех комнатах дома царят полумрак и тишина зимнего дня. Только из аптеки, где работает помощник, слышен звон пузырьков. За тремя дверями, в кухне, пересмеиваются горничная и кухарка. Теплый воздух комнат насыщен запахами аптеки и только что поджаренного кофе.
Госпожа Зоммер в третий раз поднимает голову, оборачивается, смотрит, снова склоняется и пишет.
Боковая дверь тихо приоткрывается, и в ней показывается полный месяц, — нет, это лицо кухарки…
— Простите, барыня, не поставить ли кофе?
— Нет, еще рано. — Госпожа Зоммер не отрывается от книги. — А ты посматривай — как увидишь, что господа выехали из леса…
Госпожа Зоммер еще некоторое время продолжает писать, потом бросает перо, поднимается и подходит к стене. Там стоит ее черный, с обитыми черным штофом стеклянными дверцами книжный шкаф. Когда-то в дни ее юности он был сверху донизу набит книгами. Госпожа Зоммер смотрит, и ей кажется, что она и теперь еще видит, где стоял Шиллер, где Харденберг, Гамерлинг, Тургенев, Байрон… Но это обман зрения: давно уже в шкафу нет ни одной книги — они постепенно исчезали, одна за другой… Теперь в шкафу другое — множество пестрых детских вещей. Тут и платьица, и рубашечки, зимние и летние тапочки, сапожки, игрушки… Вещи безвременно умершей Натыни…
Госпожа Зоммер с минуту смотрит на шкаф, но в глазах ее не видно привычных слез. Рука комкает носовой платок, не поднося его к лицу. Губы ее сжаты, бледное продолговатое лицо холодно, черты его неподвижны, словно высечены из мрамора.
Она чуть ли не с досадой, с горечью даже, отворачивается, подходит к окну, прижимает лоб к запотевшему стеклу. Сквозь мутное стекло неясно виднеется ровное шоссе, стоящие вдоль него телеграфные столбы. По шоссе с карканьем прыгают вороны. Слышно, как где-то звенит колокольчик едущего лесоруба, но никого не видно. Вдали, на опушке леса, поднимается дым от костра и исчезает, растворяясь в серой зимней мгле.
Госпожа Зоммер отворачивается от окна, лицо ее выражает твердую решимость. Быстрыми шагами она подходит к шкафу. Ключ с треском поворачивается в замке. Со звоном распахиваются стеклянные дверцы. Торопливо, словно боясь опоздать, госпожа Зоммер срывает с вешалок платья, хватает шапочки и обувь с нижней полки, пока не набирает целую охапку. Потом быстро с ношей в руках идет через три комнаты. В самом углу спальни стоит старомодный, выкрашенный в красный цвет, обитый рубчатой жестью сундук. Она бросает в него вещи покойной Натыни, захлопывает крышку, дважды поворачивает ключ в старом ржавом замке.
Словно испугавшись своего поступка, она быстро покидает спальню. Снова садится за рецептурную книгу, берет ручку, несколько минут сидит неподвижно, потом встает. Дверцы шкафа остались открытыми — она затворяет их. Как мрачно поблескивает прохладное стекло… Кажется, что комната, вся квартира стала мрачной, пустой… И сама она здесь словно чужая, словно ей и присесть негде и ни к чему нельзя притронуться. Она медленно идет из кабинета в гостиную, из гостиной в столовую — подходит к двери спальни. В спальню как-то страшно входить… Будто она совершила преступление. Она снова возвращается и снова бродит по комнатам… Но когда она думает о совершенном, мало-помалу ее охватывает странное, непривычное чувство — ей как-то вольнее, легче дышится…
Пасмурный день переходит в вечерние сумерки. Ночь простирает над лесом свои мягкие черные крылья. Вороны с карканьем садятся на елки и постепенно умолкают. В лесу и на полях воцаряется тишина. И только вдали тоненько звенит колокольчик лесоруба. К маленькому белому домику, стоящему посреди поля, подъезжают сани охотников. В них двое мужчин — аптекарь и лесничий. От лошади идет пар, словно ее облили горячей водой. Вокруг саней с лаем прыгают две худые пестрые собаки.
Конюх спешит принять лошадей. Охотники вылезают, громко разговаривая, подходят к двери. Дверь отворяет сама жена аптекаря. На крыльце и в передней охотники обивают с валенок снег.
— Здравствуй, душенька! — смеется аптекарь. Смеется он редко, да и то лишь, когда выпьет. — Что ж не вышла навстречу, мы бы тебя прокатили. Погода чудесная… Подумай, четырех зайцев убили! Настоящая праздничная добыча.
— В оттепель, — перебивает его лесничий, — когда снег падает с веток, зайцы прячутся по кустам, вдоль опушки. Если бы не такой глубокий снег…
— Скучала без меня? — спрашивает Зоммер, проходя мимо жены.
— Как Пенелопа по Одиссею! — смеется лесничий.
Мужчины входят в комнаты. Жена аптекаря остается в передней запереть дверь. Здесь пахнет лесом, сыростью и водкой.
— Элла, — слышится громкий голос Зоммера. — Иди к нам.
Она идет к ним. Идет и думает, почему сегодня голос мужа звучит так странно, словно он говорит в помещении, из которого вынесены все вещи. Она входит в гостиную, садится и смотрит на мужчин.
Лесничий сидит возле зеркала, по обыкновению уперев руки в колени. Его одутловатое лицо с короткой седой бородкой еще краснее, чем обычно. Гладкая лысина тоже порозовела. Он много говорит и смеется, кажется, больше чем когда-либо. Зоммер развалился в кресле напротив него. Его лицо с растрепанными усами тоже раскраснелось от тепла натопленной комнаты и выпитой водки. Он мало говорит, больше слушает и смеется, кажется, больше чем всегда.
Да, кажется… Но Элла не убеждена в этом, ведь сегодня все не так, как в другие дни. Медленно, но упорно в ней растет желание остаться одной в этих пустых комнатах, обдумать до конца все, что сейчас волнует ее душу, что звучит в ушах, стучит в висках, будто кто-то ударяет по ним молотками… Она не слышит обращенных к ней вопросов лесничего. Аптекарь с удивлением смотрит на жену.
— Элла, — начинает он, воспользовавшись паузой в рассказе лесничего.
— Да? — словно издалека отзывается она.
— Позаботься о лампе, ведь уже темно…
Элла молча встает. Но в эту минуту отворяется дверь, ведущая в кухню. Входит горничная в туго накрахмаленном переднике, неловко приседает перед лесничим и говорит:
— Пожалуйте, господа, к столу.
И ее монотонный смешной голос кажется Элле сегодня чужим, неуместным.
— Иди, нечего тут бездельничать. — Она выпроваживает горничную в кухню. Горничная удивленно смотрит на хозяйку…
В столовой лесничий и аптекарь сидят друг против друга, Элла — в самом конце стола, далеко от мужчин. На столе душистый кофе в белых фарфоровых чашках.
Разрисованная цветами майоликовая лампа на позолоченных цепях разливает мягкий желтоватый свет. У одной стены мрачно возвышается тяжелый, резного дуба буфет, на нем две оправленные в серебро хрустальные вазы. Напротив сонно тикают дорогие стенные часы. Блестящий маятник, как маленький месяц, мерно покачивается из стороны в сторону за стеклянной дверцей.
Рядом с часами, в углу, влажным блеском отсвечивает на полочке медная посуда. Четыре фикуса, почти в рост человека, олеандр и филодендрон совершенно закрывают окно своими листьями. Пальма в зеленом глиняном горшке на круглом постаменте протягивает три ветки до самого стола, а двумя другими почти заслоняет стоящую за ней белую статую Флоры.
В комнате тепло, приятно пахнет, кажется, здесь царит вечный мир.
Элла, как во сне, выпивает свою чашку кофе… Она хочет встать, чтобы налить еще, но, подняв голову, остается на месте и прислушивается к разговору мужчин.
— Да, теперь не то, что прежде… — говорит лесничий. — Четыре зайца… Лет пять тому назад мы бы не меньше десятка привезли.
— Может быть, на зайцев напал мор, как на раков, — пытается пошутить Зоммер и подмигивает жене уже затуманенными глазами.
— Хуже, чем мор! — Лесничий отхлебывает большой глоток из чашки. — Мужики… Теперь у них у каждого — ружье. Пусть даже старая кремневка с польских времен, но зайца или тетерева берет… Просто беда!
Аптекарь не отвечает, только искоса посматривает на жену.
— Вконец испорченный народ. Никакого представления о том, что твое, а что мое. Нет у них уважения к чужой собственности — вот в чем все дело. Конечно, удивляться тут нечему: с тех пор как они оторваны от влияния высшей культуры…
— Гм… — бурчит Зоммер, все еще искоса посматривая на жену. — Мне кажется… мне кажется, ты рассуждаешь слишком односторонне.
Но лесничий вошел в раж и не слушает.
— Что можно ждать от народа, который находится на самой низшей ступени культурного развития! Какие могут быть у этих людей идеи, стремления? Да и какую жизнь они ведут?
Громкий смех прерывает поток его красноречия. Лесничий, будто ужаленный, вздрагивает, поворачивается к аптекарю, но тот прячет глаза. Лесничий оборачивается, потом осматривает комнату, пытаясь отыскать причину этого смеха. Останавливает свой взгляд на госпоже Зоммер, багровеет еще больше и опускает голову.
Губы Эллы еще вздрагивают от кощунственного смеха. Но лоб ее наморщен, в глазах отчаяние. Видно, что она едва сдерживает слезы.
— Идеи… стремления… — повторяет она тихо, издевательским тоном. При этом губы ее едва шевелятся. Новый взрыв смеха, еще более горького, прерывает ее слова.
— Элла… милая… — Зоммер подымает руки, стараясь унять ее.
Лесничий обижен. Он сидит прямо, поджав губы, его застывший взгляд устремлен поверх головы аптекаря в стену.
— Простите… — снова тихо начинает Элла. — Я просто кое-что вспомнила. В городе, у начальницы гимназии, где я училась, был попугай, который умел говорить три слова: «Доброе утро, мадам!» Он их выкрикивал и утром и вечером, не понимая сам, что орет. А здесь я уже в десятый раз слышу: высшая культура… идеи… стремления…
— Но, Элла… милая! — Зоммер вскакивает со стула, не зная, как все это принимать, всерьез или как шутку.
Но лесничий понимает, что это не шутка. Схватив салфетку, он прижимает ее к губам, швыряет на стол и… медленно, торжественно поднимается. Зоммер кидает угрожающий взгляд на жену и подбегает к лесничему.
— Что ты… садись… ведь она просто пошутила.
Но лесничий медленно и торжественно высвобождает свою руку.
— Шутки имеют границы… — На середине комнаты он останавливается, поворачивается. — И хотя басенка уважаемой госпожи Зоммер ни в коей мере не может относиться ко мне, я все же считаю для себя невозможным переступать в дальнейшем порог дома, где так обращаются с гостями. Всего доброго! — Произнеся это длинное предложение, он галантно раскланивается.
Зоммер подбегает к лесничему, хватает его за полу пиджака.
— Постой же… что за глупости. Садись.
Лесничий не садится, а направляется к двери. Зоммер не пускает — в отчаянии он обеими руками держит его за полу. Элла, склонившись над столом, кусает салфетку. Глаза ее блестят от затаенного смеха. Сцена так забавна, что она еле сдерживается. Потом встает, бежит в спальню, бросается ничком на кровать и смеется, смеется…
Немного погодя по шоссе мимо маленького белого домика проносятся сани лесничего. Собаки с лаем мчатся за ними.
Аптекарь, держа лампу в руке, с такой силой захлопывает дверь, что весь дом сотрясается. Красный от гнева и волнения, он входит в комнату и ставит лампу на письменный стол. Некоторое время стоит в раздумье, не зная, что делать. До слуха его доносится звон склянок из аптеки, и он направляется туда. Вскоре на весь дом раздается его резкий, визгливый голос. Аптекарь отчитывает своего помощника.
Из аптеки он выходит еще более красный, еще более возбужденный. Это старая история: волнение Зоммера не утихает, а все усиливается и усиливается, пока наконец нервы не выдерживают, как чересчур туго натянутая струна. Он берет со стола лампу — она дрожит в его руке. Теперь он пойдет — скажет жене… выругает ее… он сам еще не знает, что скажет ей, но гнев подгоняет его с непреодолимой силой. Он делает несколько шагов к двери, потом останавливается, словно его обухом ударили по голове, и широко раскрытыми глазами смотрит на пустой шкаф… Лампа, качнувшись, накренилась и чуть не выпадает у него из рук. Он подходит вплотную к шкафу, поднимает высоко лампу и, нагнув голову, пристально смотрит. Пусто…
Когда он снова выпрямляется, в лице у него нет ни кровинки. Губы синие, вокруг глаз резко обозначена сеть морщинок. Медленно, понурившись, как под тяжестью ноши, он идет искать Эллу.
В гостиной ее нет, в столовой тоже. Из столовой выскакивают испуганные горничная и кухарка. Элла лежит в спальне на кровати, заложив руки за голову, свесив правую ногу. Открытые глаза ее, плотно сжатые губы, вся ее поза выражают упрямство, презрение, вызов.
Зоммер ставит лампу на комод, оборачивается к кровати и стоит не двигаясь. Он смотрит на жену, но видит только ее упрямство, вызов — и больше ничего.
— Элла! — зовет он громко, словно издалека.
Она лишь чуть заметно шевелит губами.
— Ну…
— Скажи… — Он не может решить, с чего начать разговор. — Ты вынула из шкафа…
— Вещи Натыни… совершенно верно. Они там, в сундуке…
Зоммер судорожно глотает воздух.
— И это сделала ты… ты…
— Конечно я, кто же еще.
— Ты с ума сошла! Что на тебя… сегодня нашло… — говорит он отрывисто. — С ума сошла… Мы часами сидели вместе, перебирали вещи нашей девочки… Почти ежедневно плакали над ними… И вот тебе — в сундук! Ну, говори же, объясни мне!
Элла пожимает плечами. Взгляд ее устремлен в потолок, лицо словно леденеет, становится все более безразличным, бесстрастным.
— Сколько раз я говорила тебе, но ты не хочешь понять. Вот уже полгода, как ты один плачешь над ее вещами. Я больше не плачу. Мне надоел этот культ мертвых, я хочу жить…
Сжав кулаки, Зоммер подходит ближе к кровати. Он говорит, глотая слезы, комком подступившие к горлу.
— Ты низкая женщина, Элла. У тебя нет сердца. Ты никогда не любила ребенка. Теперь я это вижу. Ты даже память его оскверняешь.
— А если эта память испортила мне всю жизнь. — Элла подбирает ногу на кровать, облокачивается на подушку. — Вот уже третий год мы справляем поминки. Отец, мать, лесничий — кроме них, никто к нам не заходит. Наш дом превратился в монастырь, меня ты хочешь сделать монашкой, плакальщицей… не знаю, кем еще. Но я живой человек, и я… выбросила весь этот хлам в сундук. Теперь он больше не будет мозолить глаза.
— Я вижу, — хрипит Зоммер, — нет, я чувствую, за этим кроется еще что-то. Ты не думай — я наблюдал за тобой… У меня тоже есть глаза. Ты уже давно насмехаешься надо всем, что я говорю или делаю. За утренней и вечерней молитвой ты сидишь, поджав губы, словно истукан, сама не поешь и других не слушаешь. А при лесничем глаза у тебя блестят, как у кошки… Вот и сегодня… Нет, это выше человеческого понимания! Вставай, и мы сейчас же поедем к лесничему извиняться.
— Поезжай! — резко отвечает Элла. И, словно приготовившись к борьбе, садится на кровати.
— Ты должна поехать! — топает ногой Зоммер. — Сейчас, сию же минуту! Вставай!
Но жена как будто и не слушает его. Уронив руки на колени, опустив голову, сидит не шелохнувшись.
Зоммер подходит ближе. Глаза его вот-вот вылезут из орбит, пальцы судорожно сжимаются. Но он еще владеет собой.
— Сейчас же вынь эти вещи и положи их на место! — с трудом произносит он сдавленным голосом. Теперь ему безразлично, что будет делать жена, только бы она уступила. Только бы удалось сломить эту холодную, угрожающую строптивость, которая все растет и растет в ней.
Он тяжело вздыхает, выпрямляется и смотрит на жену. Но она продолжает сидеть в той же позе. Даже пальцем не шевельнет, бровью не поведет… Долго сдерживаемый гнев и волнение горячей волной захлестывают его, бросаются в голову, наливают каждую мышцу. Он и сам не знает, что делает. Чувствует только, что ладонь его ударяется о щеку жены… И, пошатываясь, как пьяный, он выходит из комнаты.
Слегка качнувшись от удара, Элла снова сидит неподвижно и широко раскрытыми глазами смотрит вокруг себя. Пусто и тихо…
Лампа на маленьком старомодном, но красивом комоде слабо освещает небольшую комнату. Темная медвежья шкура на полу тускло лоснится, напоминая о занесенных снегом лесах и вызывая сладостное предвкушение тепла уютной, мягко освещенной комнаты. На покрытых красными стегаными одеялами кроватях возвышаются четыре подушки, как снежные сугробы средь озера крови. У изножья кроватей стоит белый в черных прожилках мраморный умывальник. Взгляд Эллы скользит по всем этим предметам и останавливается на противоположной стене.
Маленькое простое металлическое распятие… Сколько раз она вот так же смотрела на него! Смотрела целыми часами — пока не потемнеет в глазах, пока не заболит голова. А ведь и он мертвец… или нет? Разве не царствует он и посейчас над миллионами людей? Разве его мысли до сих пор не вызывают в человечестве мечту о вечности бытия? Значит, всем человечеством правит мертвец? Нет, нет, он не может быть мертвецом! Может быть, он смотрит сейчас на нее и видит в ее глазах тот же зеленый огонек, что видит муж…
«Муж… Натыня…» Элла приходит в себя. Она чувствует, что левая щека горит, как в огне. В одно мгновение она вспоминает все происшедшее, зарывается лицом в подушки, и как недавно от сдерживаемого смеха, так сейчас тело ее сотрясается от безумных рыданий. Но причина давешнего смеха и теперешних слез одна и та же…
Элла не слышит, что кто-то подъезжает к дому. Не слышит, как аптекарь бежит встречать. Она не думает о том, что сегодня среда, а по средам приезжает отец с матерью из своего именьица, находящегося верстах в семи. Все годы ее замужества они неизменно бывают здесь каждую среду. Приедут, посидят, посмотрят и снова уедут.
Мейер, скинув в передней шубу, мелкими шажками семенит по гостиной и потирает руки, словно они замерзли. Красноватые глаза его с удивлением посматривают то на одну, то на другую дверь: почему это Элла не выходит, как обычно?
Услыхав, как жена шепчется в кабинете с зятем, он останавливается и прислушивается, но ничего разобрать не может. И чтобы его не заподозрили в подслушивании, Мейер откашливается и, потирая руки, снова принимается семенить по гостиной. По всему чувствуется — здесь что-то произошло.
Входит жена — полная, пухлая, с болезненно бледным, усталым и озабоченным лицом, с седыми, зачесанными за уши волосами. Взглянув на нее, Мейер замирает на месте. Он ясно чувствует: здесь что-то случилось.
— В спальне? — тихо спрашивает госпожа Мейер.
Зять молча кивает головой.
Госпожа Мейер уходит, Зоммер с тестем остаются одни. С минуту они стоят рядом, не глядя друг на друга. Потом аптекарь спохватывается.
— Садитесь, — приглашает он и садится первым на всегдашнее место. Мейер усаживается рядом с зеркалом, на место лесничего.
— Прошу. — Зять протягивает серебряный портсигар и сам закуривает первым.
Мейер сосет сигару, торопливо выпуская тонкие струйки дыма, и внимательно разглядывает две вазы, стоящие на подзеркальнике. Он смотрит на них так, будто впервые видит свой же подарок дочери к шестой годовщине свадьбы. Вазы довольно тонкой работы из матового зеленоватого венецианского стекла. Искусственные красные маки в них очень напоминают живые, кажется, что они распространяют специфический горьковатый аромат по всей комнате, устланной красным ковром, с красной штофной мебелью. Потом его взгляд останавливается на огромном филодендроне в углу. Верхушка его упирается в потолок, а меж вырезных листьев поблескивает золоченая проволочная клетка в виде швейцарского домика, в которой сидит, спрятав голову под крылышко, маленькая желтая птичка.
Тепло, уютно… тихо…
— Все еще тает… на дворе? — наконец произносит Зоммер. По голосу чувствуется, что вести разговор стоит ему больших усилий.
Мейер кивает головой и ищет глазами плевательницу — у зятя слишком крепкие сигары.
— Да, тает. Такая оттепель среди зимы — вещь невиданная. Мне думается, весь снег сойдет.
— Н-да… — протягивает аптекарь, прислушиваясь краем уха к тому, что происходит в спальне.
— Вот увидишь… Оттепель уже больше недели, а до новолунья девять дней — раньше нечего и ждать мороза.
— Ты же знаешь: я не верю в приметы.
— Не веришь в приметы! — смеется Мейер, но спохватывается, обрывает смех и смотрит на дверь в спальню. — Вот увидишь. Вся ледяная корка стает с дороги…
— А мы еще не привезли лед для погреба!
— Не привезли! Какая неосмотрительность! А вот мы еще на позапрошлой неделе привезли, теперь весь смерзся в одну глыбу. Надеюсь, он у меня до будущей зимы продержится. Что же вы глядели? Ведь лошадь была свободна.
— Дрова возил. Думали, что лед еще слабый. Только сегодня лесничий говорил, что им тоже привезли.
— Да, теперь все запаслись. На охоту с лесничим ездили?
— Ездили.
— Да… в лесу снег падает с веток. Сейчас зайцы больше по кустам у опушки прячутся. — У Мейера начинают блестеть глаза. — Много настреляли?
— Четырех.
— Гм… не много. Положим, всем известно, какие вы стрелки. С чего это лесничий сегодня так недолго пробыл?
— Уехал… — Аптекарь бросает недокуренную сигару в пепельницу.
— Спешные дела?
— Н-да… — Вдруг аптекарь наклоняется к тестю и начинает ему рассказывать. Торопясь и волнуясь, он говорит долго и сбивчиво.
В спальне госпожа Мейер грузно, неподвижно сидит на краю кровати. Ее широкая холодная ладонь покоится на груди у дочери. Голова у нее как будто ушла в плечи, глаза, не отрываясь, смотрят на дочь.
Элла все так же лежит на спине, заложив руки под голову. Она успокоилась, только дыхание у нее еще прерывистое. Даже в полумраке видно, как горит ее левая щека.
— Сколько у меня забот, и все из-за тебя, — тихо, укоризненно говорит мать. — Голова из-за тебя поседела.
— Ты, мама, всегда как по Библии читаешь… — говорит Элла тихим, но твердым, уверенным голосом. Волнение ее почти улеглось.
— Как по Библии? — восклицает мать, потом задумывается и приходит, видимо, к выводу, что дочь права. — Пусть так. О господе всегда следует думать. А ты, дочка, забыла его.
Элла ищет глазами распятие на стене, но лежа не может его увидеть. Она пожимает плечами.
— Тебе кажется, что я причиняю вам такие же заботы, как сыновья Иакова своему отцу, что по моей вине у тебя седые волосы…
Энергичным движением руки госпожа Мейер прерывает дочь:
— Грех, дочка, так говорить! Я ведь этого не сказала. Послушаешь тебя — и кажется, что тебе все безразлично… — Несколько минут она сосредоточенно думает. Заметно, как лицо ее сереет от невысказанных, гнетущих, мучительных, а может быть, самой неясных мыслей.
— Я не говорю, что ты плохая, что все делаешь назло… Но у тебя дурной характер: с детства ты делаешь все по-своему… все по-своему. У каждого человека есть отец и мать, есть страх божий, а у тебя… — Она опять замолкает, словно боясь сказать лишнее. — С самого твоего детства мы с отцом в вечной тревоге за тебя. Ты слушаешь, делаешь, что приказывают, но чувствуется, что сама думаешь иначе… всегда думаешь иначе. Вот и когда Зоммер тебя посватал. Все понимали, что лучшего мужа тебе не найти. А ты — стоишь и усмехаешься, будто речь идет о другом человеке, будто самой тебе вовсе и дела нет до того шага, от которого зависит счастье либо несчастье всей жизни.
— А зачем мне было думать? — неожиданно говорит Элла. Она как будто издевается над собой. — Я ведь все равно не могла изменить ваше решение.
— Но разве мы это делали ради себя?! Разве сама ты не понимаешь, что все делалось для твоего счастья? И даже если что-нибудь вышло не так, то ведь у тебя есть отец, мать, вырастившие тебя, к ним ты всегда могла прийти со своим горем. Но ты — как истукан, камень… ты как чужая. И венчаться шла тихая, бледная, многие поговаривали, что мы тебя силой выдали… И потом… когда хоронили Натыню… У нас сердце разрывалось на части, Зоммер был как помешанный, только ты была спокойна… Отец уверяет, что видел, как ты улыбалась… И вот теперь опять Зоммер рассказывает… ты бросила вещи Натыни в сундук. Ты, наверно, никогда не любила своего ребенка.
— Ошибаешься, мама. Я его любила.
— Но как же можно забыть! Разве мать может забыть своего ребенка? Ну, объясни, говори же.
— О чем? Об этих тряпках?
— Нет… да и о них и обо всем. Я уже давно заметила: ты что-то скрываешь от нас. Между нами выросла пропасть — с каждым днем она становится все шире. Скоро мы с отцом уже не сможем приезжать сюда…
Элла решительно приподнимает голову с подушки, потом снова опускает.
— Лучше, мама, не спрашивай.
— Нет, ты расскажи. Все расскажи, ничего не утаивай.
— Хорошо. — Лицо Эллы снова принимает холодное и решительное выражение. — Придвинься поближе, еще… вот так…
Мать придвигается. Ее болезненное лицо выражает страдание, но она старается овладеть собой. Тяжелая холодная рука гладит темные мягкие волосы дочери. Элла понимает, как много любви в этой материнской ласке.
И тогда она начинает говорить тихим, но ровным голосом. Говорит короткими, размеренными, связными фразами, как будто уже давно подготовилась. За годы замужества у нее было достаточно времени продумать все это сто раз. Вначале Элла вспоминает один-два случая из детства, свои душевные переживания. Но чем дальше она рассказывает, тем шире становится тема ее рассказа, тем больше она углубляется в свои и чужие чувства, взгляды, убеждения… Все события своей жизни перебирает, перекапывает она до самого дна, как перекапывают землю, перед тем как посадить в нее молодые саженцы.
Но саженцев этих мать не замечает… Она чувствует другое: с каждый словом дочь становится все более чужой, далекой. Элла совсем съежилась на кровати и не шевелится, — только ее большие потускневшие глаза с отчаянием, как бы в поисках помощи, блуждают по комнате. На комоде в круге света, отбрасываемом лампой, стоит красная бархатная рамочка с фотографией Эллы. Застенчивая девочка в белом, сшитом к конфирмации платье, с книгой псалмов в руках. Такой, как на фотографии, она навек осталась в сердце матери. А теперь в ушах ее звучит чужой голос. Все, что они считали неприкосновенным, нерушимым, священным, осквернено, растоптано, разрушено… Мир, который раскрывает перед ней Элла, чужд ей. Чужд и враждебен… Черная пропасть между матерью и дочерью становится все шире…
Неожиданно Элла замолкает. Многое можно еще сказать, но к чему? Застывшей, холодной, как лед, кажется Элле рука матери. Она невольно отворачивается. Рука матери соскальзывает с ее головы на кровать. К чему говорить? Мать поняла, слышала — ведь все было сказано ясно, недвусмысленно, но потускневшие глаза, сгорбленная фигура выражали один вопрос: но почему же? Почему? А разве Элла сама может ответить на этот вопрос?..
Мать вздрагивает и отодвигается. Крупные горячие слезы медленно текут по ее щекам, падают на колени.
Дверь из гостиной отворяется. Мелкими шажками, покашливая, входит отец. За ним Зоммер. Пройдясь взад и вперед по комнате, Мейер приближается к Элле, наклоняется, осторожно берет ее за руку.
— Гм… жара нет. Пульс нормальный… — Он отпускает руку дочери и отходит от кровати.
Элла усмехается. Все трое ежатся, словно чем-то неприятно задетые. Мать втихомолку вытирает слезу.
— Вы считаете меня больной? — Элла быстро приподнимается и садится на кровати, облокотившись на подушки.
— Ну, что ты, — зачем же больной… — Отец принужденно смеется. — Знаешь что? Поедем кататься?
— Что? — не расслышав, переспрашивает Элла.
— Поедем кататься — все вчетвером. Велим запрячь и вашу лошадь. По двое в санях, и — поехали…
— Что это за катанье ночью?
— О, теперь ночи светлые. Теперь ночью приятней, чем днем… И заодно завернем к лесничему.
— Опять! — Гримаса отвращения появляется на лице Эллы, — Оставьте меня наконец в покое с вашим лесничим!
— Нет, детка, так нельзя… — Постепенно голос отца становится уверенней и строже. — Лесничий — уполномоченный господина барона, и все мы от него зависим. Ссориться с лесничим опасно: он не простит! Да еще такое оскорбление! Детка, детка, разве можно быть такой невежливой!
— Н-ну… Он еще не того заслуживает, — цедит Элла сквозь зубы.
Зоммер вздрагивает, словно ужаленный. Мейер делает вид, что не слышал.
— Ну, хорошо, в таком случае поедем просто так, покатаемся… — угодливо продолжает он. — Чудесная погода сегодня… Дорога гладкая, как полотно…
В комнате воцаряется молчание. Все ждут, что скажет Элла. Но она молчит.
— Ах… — тяжко вздыхает мать. — Разве она послушается. Что мы для нее!
— Тише, жена, помолчи! — обрывает ее Мейер. — Что ж, Элла, поедем?
Молчание. Потом Элла, словно разбуженная, подымается.
— Поедем.
Слышится громкий вздох облегчения. Кто вздыхает — неизвестно.
Через полчаса Элла стоит в кабинете, готовая к выезду. На ней длинная теплая шуба, на голове шерстяной платок, на руках теплые рукавички. Одеться ей помог муж. Отойдя в сторону, он смотрит на нее. Мать еще хлопочет вокруг дочери, завязывает платок, натягивает рукавички. Элле все это безразлично: пусть… она стоит и бездумно смотрит на пустой шкаф.
Мать перехватывает ее взгляд.
— Завтра положи все на место… — шепчет она. — Хорошо?
— Да, — машинально отвечает Элла.
В глазах матери вспыхивает огонек надежды — заблудшую дочь еще можно спасти.
Перед домом неторопливо бьют копытами лошади Мейера и аптекаря, запряженные в двое саней. Садятся так: в одни сани — мужчины, в другие — обе женщины. Трогаются. Копыта лошадей гулко стучат по замерзшей дороге. Снег слегка поскрипывает под гладкими полозьями.
Мать долго усаживается, укрывается теплой медвежьей полостью. Элла держит вожжи. Лошадь ударяет подковами по задку передних саней.
— Ах, — облегченно вздыхает мать.
Теплая светлая зимняя ночь. Ровные, покрытые снегом поля усеяны редкими кустиками. Луна быстро скользит среди рваных облаков. Душу охватывает нежное романтическое чувство. В нем сливается все лучшее из пережитого: далекое сказочное детство, тайные грезы, любовь… Особенно — любовь!
Чувство это необычайно обостряет внутренний слух человека.
Мать еще слышит, как звучит грубая дребезжащая струна, такая враждебная ей и всей этой тихой ночи, когда все в природе стремится к мягкой нежной гармонии. Она еще раз протяжно вздыхает.
— Вещи Натыни положи на место, — повторяет она. — Пусть останутся как память. Твой муж так любил ребенка…
Элла бездумно слушает слова матери. После недавнего возбуждения она впала в апатию.
— Не давай волю своей фантазии, — продолжает мать. — Ведь тебя всегда приходилось усмирять, держать в узде. Когда ты еще была девушкой, помнишь, сколько забот ты нам причиняла. Теперь дело иное. Теперь не мы, а ты сама отвечаешь за все свои поступки. Честь всей нашей семьи, более того — всего нашего сословия, зависит от поступков каждого отдельного человека. И от каждого нашего слова — хорошего или плохого — зависит, поднимем или уроним мы эту честь.
— Мама, а тебя не клонит ко сну? — без всякого умысла спрашивает Элла.
Мать делает вид, что не слышит ее. Может быть, она и вправду не расслышала.
— У тебя есть муж. Ты молода, неопытна, ты еще не можешь должным образом понять, что значит для тебя муж. Твоя жизнь по законам божеским и человеческим навеки связана с ним. Ты не имеешь права иметь убеждения, мысли, желания, до которых не было бы дела твоему мужу. Между вами должно царить согласие — вся ваша жизнь должна звучать как аккорд.
— Должна, должна… — бормочет про себя Элла. Неведомо, что она при этом думает.
— Память о дочери была связующим звеном между вами. Пойми, не из-за себя, из-за тебя же муж так дорожит ею. Без этого звена исчезнет чувство долга друг перед другом. Когда исчезает чувство долга, кончается все. Подумай сама, разве не в той же мере, в какой росли дурные, ложные и грешные мысли, убывала твоя любовь и привязанность к ребенку? Где кончается любовь, там кончается все. Долг и любовь — вот два понятия, на которых зиждется мир… Да…
Мать снова протяжно вздыхает и замолкает. Она еще верит в спасение заблудшей дочери.
Долгое время царит молчание. Элла чувствует, как вновь стали колыхаться тихие воды ее апатии, как на них появляются волны. С плеском ударяются они друг о друга, наполняют все ее существо смутным шумом. Но она по опыту знает, что нельзя прислушиваться к отдельным всплескам, что нужно уловить общее звучание. На этот раз она слышит его ясно, отчетливо.
— Долг и любовь… Если, как ты говоришь, существует такая норма, по которой следует жить, догма, которой должны руководствоваться во всех случаях жизни, то выразить ее можно только словами: сначала любовь и только потом долг. А вы… Вы все перевернули: сначала у вас свадьба — потом любовь, сначала традиции — потом добродетель, сословие — потом честь этого сословия, сначала закон — потом грех. В вашей жизни нет места живому человеку.
Она замолкает, переводит дух, ждет, что скажет на это мать.
Мать молчит.
— Ты говоришь: нужна гармония… — взволнованно продолжает Элла. — Но вы требуете только внешней гармонии — чего-то такого, что хоть со стороны напоминает гармонию. А видимость еще ничего не значит. Важно только то, что в сердце. Какая гармония может быть между двумя мирами, которые так же противостоят друг другу, как день ночи? День — враг ночи, шаг за шагом он прогоняет ночь, поглощает, уничтожает… Ты слышишь меня, мама?
Мать молчит.
Элла берет вожжи в правую руку, левой натягивает повыше медвежью полость, наклоняется, смотрит…
Мать спит…
Элла отпрянула, словно ее ударили по лицу. Теперь, когда она решила высказать, что у нее наболело, — мать заснула! Она спит крепким сном… Голова ее склонилась, подбородок уткнулся в мягкий воротник, руки глубоко спрятаны в муфту. Время от времени раздается ее похрапывание.
Кому же высказать то, что годами бродило в ее душе, пока наконец не приняло определенную, ясную форму? Ровному снежному полю, на котором черные островки кустов смотрят, словно впалые насмешливые глаза? Старухе луне, которая, ныряя в облаках, плывет неизвестно куда? Лесу, что черной стеной надвигается все ближе?
Вокруг мертвая тишина. Лошади бегут по ровной, мягкой дороге. Поскрипывают полозья. А нить мыслей Эллы все тянется дальше…
Голова лошади упирается в черный силуэт леса, как в отвесную стену утеса. В следующую минуту по обе стороны дороги начинают мелькать черные и серые причудливые тени. Топот лошадей гулко отдается в молодой еловой поросли. Смолистой сыростью веет в лицо. Становится страшно в этом таинственном черном лабиринте. Но только на мгновение. И снова тянется нить Эллиных мыслей.
Слышно, как останавливаются передние сани.
— Ну как — вам не страшно? — раздается ободряющий голос Мейера.
— Нет. Поезжайте вперед.
Элла крепче натягивает вожжи, наклоняется и заглядывает в лицо матери. Нет — не проснулась, глаза закрыты, и слышно похрапывание. В Элле рождается новая мысль. Она трясет мать за руку.
— Мама, проснись! — тихо говорит Элла.
Мать лишь меняет позу.
— Мама! — повторяет Элла и трясет сильней.
Мать в ответ лишь шевелит губами, тяжело вздыхает и снова продолжает храпеть. Элла знает этот полулетаргический сон матери, знает, что теперь ее уже ничто не разбудит. Она натягивает вожжи, лошадь замедляет бег.
Постепенно глаза Эллы привыкают к лесному мраку. Теперь она уже ясно различает серо-черные стволы елей и осин в чаще жимолости и крушины. Внизу, под деревьями, снег кое-где стаял, грязными пятнами выделяются поросшие мхом кочки. Невдалеке белеет сквозь деревья вырубка. Без крика, лишь взмахивая крыльями, подымаются с елей вороны и, с шумом рассекая воздух, скрываются где-то позади.
Передних саней не видно, Элла останавливает лошадь, прислушивается. Вокруг лесная тишина… и только позади шелестят вороньи крылья… Дрожь пробегает по ее телу. Но тут Элла успокаивается: ведь она здесь не одна. Мужчины пусть себе едут. Чем дальше от них, тем лучше.
Лошадь рвется вперед, но Элла сдерживает ее. Ах, если бы можно было ехать так вечно, ехать и никогда не возвращаться обратно!
Вдруг что-то выскакивает из зарослей папоротника у самой обочины. Маленькая заснеженная елочка клонит верхушку к дороге; мягкая снежная шапка падает под ноги лошади. Лошадь шарахается и вдруг поворачивает в сторону, на лесную тропинку. Полозья скрипят на кочках и ухабах, темные стволы деревьев мелькают перед глазами.
Испугавшись, Элла пытается остановить лошадь. Но тут же чувствует, что это ей не удается. Она не в силах сдержать взбесившуюся лошадь. И, невольно закрыв глаза, Элла откидывается на спинку саней.
Пусть несется лошадь. Пусть опрокинет, пусть ударит о дерево и убьет их. Какой смысл имеет жизнь? Для чего жить? Сколько раз ей хотелось уснуть и больше не просыпаться! Ветки бьют ее по лицу. Ударит о дерево — и конец…
Но ничего не происходит. Слышно, как тяжело дышит лошадь, как скрежещут полозья на ухабах. Ветер свистит в ушах. Щеки горят. Странное тепло разливается по всему телу.
Зачем умирать? Жить свободной гораздо веселей. Идти, куда душе угодно, слушаться веления крови. Никого не бояться, ни у кого не спрашивать, никого не просить. Пусть вечно свистит ветер в ушах и кипит кровь.
— Но! — Элла ударяет лошадь вожжами. Дальше! Дальше от мужа, от отца, от матери… Дальше от этой жизни, скованной традициями, заплесневевшей от мелких забот и еще более мелких радостей. Жить — жить свободно и красиво!
Пусть лошадь растопчет копытами это опостылевшее, омерзительное таинство брака! Пусть разлетятся под полозьями ханжеские добродетели! Быть свободной, как ветер, что гуляет по снежной равнине…
— Но! Милая! — Элла натягивает вожжи, ликуя от радости. Сани кидает от ухаба к ухабу, они вот-вот перевернутся. Пусть трясет! Пусть ветки бьют по лицу, пусть ранят — кому нужна ее красота! Мужу? Смешно… Вслед за мужем она больше не поедет. Он ее больше не увидит.
Нора и Хельмер?
Нет. Ведь у них нет теперь того, что крепче всего связывает мужа с женой, — нет ребенка. Даже памяти не осталось… Как хорошо на сердце! Как свободно и легко! Проснувшиеся мысли волнуются, как пламя, освобожденное порывом ветра из-под слоя пепла. Свободна и одна…
Вдруг она спохватывается. Какая-то тяжесть давит ей на плечо.
Она наклоняется, смотрит, долгое время не может прийти в себя. Потом холодный порыв ветра гасит пламя ее чувств.
Мать!..
Она совсем забыла о ней… Да и куда это собственно хотела она ехать? От кого бежать… когда мать тут, в санях?.. Лошадь несется, как бешеная. Элла натягивает вожжи. Лошадь останавливается. Слышно ее тяжелое дыхание, слышен терпкий запах лошадиного пота. Спокойно, но безжалостно Элла отталкивает от себя тяжелое, дряблое тело матери. Она начинает шевелиться, двигаться, слышен ее тяжелый вздох. Мать открывает глаза.
— Скоро приедем? — раздается сонный тревожный голос.
Элла не отвечает. Этот сонный тревожный голос доносится из того старого мира, который, ей казалось, она покинула. Из того мира, который, как она думала, исчезает, точно ночь с наступлением дня. Неужели спящие и мертвые всегда будут пробуждаться? Элла сжимает зубы, подавляет крик отчаяния…
Лес кончился. Начинается равнина — такая же однообразная, как и вокруг маленького белого домика. Черные кусты смотрят на нее, как темные глаза из глубоких впадин. Только здесь все кажется неясным, расплывчатым, далеким: густой туман клубится над землей.
— Куда мы едем? — снова раздается слабый голос матери. В нем слышится усталость, укоризна, страх…
Элла не отвечает. Да и что может она ответить? Разве она знает, куда ведет эта извилистая дорожка… Она узнает это, лишь когда снова окажется там, откуда началась эта езда. Там она в конце концов и окажется. Элла это чувствует. Чувствует, как угасает и затихает в ней все, что еще так недавно горело и бурлило. Чувствует, как снова попадает под гнет апатии, которая все эти годы давила ее. Ах, сил бы ей!.. Но к чему они, когда мать сидит рядом с нею в санях — грузная, неподвижная… Элла наклоняется, смотрит матери в лицо, вздрагивает — из круглых застывших глаз матери медленно одна за другой текут крупные, тяжелые слезы. Точно такие, как давеча в комнате.
Но теперь все по-другому. Элла чувствует, теперь ей эти слезы уже не безразличны. Сердце ее полно нерешительности и горькой обиды за свою трусость. Она охватывает внутренним взором прошлое и видит: в каждый решающий момент рядом с ней, как судьба, была мать со своим изможденным лицом, с крупными, тяжелыми слезами.
Что это? Вдалеке залаяла собака?..
Лошадь весело зафыркала и сама, без понукания, затрусила мелкой рысцой. Снежный покров быстро убегает назад, будто его тянет невидимая рука.
Мать подносит руку к лицу, тяжело вздыхает. Элла свободно держит вожжи. Пусть лошадь бежит, пусть остановится, как ей угодно…
Снова лай — теперь уже громче и слышней. Уже можно различить, с какой стороны. Лай кажется знакомым.
Пусть себе лает… Элла закрывает глаза. Усталость сковывает все ее тело. Спина болит. На миг охватывает желание очутиться в маленькой уютной спальне с разостланной на полу шкурой медведя, с красным одеялом и белыми подушками на кровати, с портретом девочки в белом платье и с книгой псалмов в руках, с металлическим распятьем на стене… Как приятен и сладок там сон!
Элла открывает глаза. Прямо перед нею вспыхивают красные огоньки. Кто-то ходит с фонарями. Слышен знакомый лай собак. Слышны взволнованные мужские голоса.
Элла узнает их: это говорят муж и отец. Там маленький белый домик…
В сердце закрадывается тайная радость. Элла подгоняет лошадь.
1905–1907