Бывший помощник волостного писаря осторожно раздвинул дерн, чтобы не обломать белый шиповник, который расцвел на его могиле, среди вейника и полыни, и вылез наверх. Прежде всего он как следует потянулся, желая расправить слежавшиеся за два года кости — все, что осталось от его некогда долговязой сухопарой фигуры, — зевнул, а затем, усевшись верхом на покосившийся крест, стал греться в лучах луны. Сквозь кусты кое-где виднелись изжелта-белые гладкие кости скелетов. Все это были мертвецы, с флегматичной неподвижностью сидевшие на своих крестах или могильных холмиках. Иные, кто помоложе и порезвее, спустились с горки и, засев в придорожных ивах, пугали прохожих.

В кустах запел соловей. Потревоженный в своих размышлениях, помощник писаря передернулся.

— Мерзкая птица. — проворчал он и провел иссохшей локтевой костью по лбу, на котором от лунного зноя выступили крупные капли пота, — ни днем, ни ночью не дает покоя. Придушить бы.

Длинные фаланги пальцев стали судорожно сжиматься, точно готовились осуществить это намерение. Но соловей, как видно, усовестился и вскоре умолк. Помощник писаря неподвижно сидел на кресте, грелся в лучах луны и думал свою долгую, как сама вечность, думу. Через некоторое время он услышал подле себя странные звуки; казалось, будто чья-то шея трется о высокий крахмальный воротничок новомодной рубашки. Помощник писаря сердито обернулся и увидел своего соседа, бывшего старосту из имения. Тот сидел, сложив руки на коленях. Желто-серые кости тускло поблескивали в зарослях репейника и крапивы, — там, где лет тридцать — сорок тому назад вырыли ему могилу: Староста кивнул помощнику писаря и оскалил зубы, — это должно было изображать улыбку.

— Добрый вечер, — поздоровался он с соседом и повернул голову. Теперь помощник писаря понял, что это хрустели шейные позвонки старосты. — Правильно сделал, что вылез. Молодому человеку потребен свежий воздух. Да и луна сегодня пригревает знатно.

Помощник писаря не ответил ни слова, только сердито фыркнул, раздвинул дерн и полез обратно в могилу. Он с самого начала не мог ужиться с соседом. Помощник писаря был человек образованный. Его крайне раздражали и старомодный выговор, и болтовня старосты. Старик не давал ему думать. Однако сегодня в могиле что-то не лежалось: темно, сыро, холодно, сон нейдет и невозможно забыть, до чего тепло там, наверху, под лучами луны. Вскоре он снова вылез наверх. Флегматичный староста сидел все в той же позе и клевал носом, но стоило показаться писарю, как он тут же встрепенулся.

— Так-то разумнее. — Староста кивнул головой и при этом снова хрустнул шейными позвонками. — Успеешь еще выспаться. В летнюю пору день-то, он долог. Присаживайся, сынок, все равно бежать тебе некуда.

Насупившись, помощник писаря уселся на крест.

— Удивляюсь я, староста, — какой же ты зуда. При жизни ночами не спал — сам бегал и людей гонял — и после смерти покою не даешь.

Староста даже чихнул от радости, что его молчаливый сосед наконец заговорил, но сдержался и равнодушно спросил:

— Чем же я тебе досаждаю?

— Ну что ты вечно пристаешь ко мне? Почему ты мешаешь мне размышлять?

— О чем же ты все время размышляешь?

— О чем размышляю, тебе того не понять. И не стоит с тобой о таких материях разговор заводить.

— О каких таких материях?

— Эх! — И помощник писаря сердито фыркнул. — Да ты пойми, что размышляю я, что мои размышления… Что я размышляю… Да что тут говорить. Разве тебе, дурню, уразуметь…

— Говори, выкладывай, все равно тебе от меня покоя не будет.

— Видишь ли, об этом размышлять я стал с первой же ночи, как меня тут зарыли. Боюсь только — не успею докончить эти размышления — времени не хватит.

— Ох, и долгие же твои размышления, — заметил староста, и в его скрипучем голоске прозвучало нечто вроде насмешки. Он снова чихнул, потому что недавно, лет этак пять тому назад, схватил насморк, когда в новогоднюю ночь бродил привидением по старым помещичьим ригам.

— Дума эта долгая, подольше самой вечности, — продолжал помощник писаря, не слушая старосту. — И охватывает она подряд все двадцать два года моей жизни — каждый день, каждый час, каждую минуту. О каждой минуте своей жизни я должен размышлять по два года, если не больше, и чем меньше я размышлял о ней, пока был жив, тем дольше приходится размышлять теперь. В ту пору мне казалось, что дни моей жизни никак не связаны между собою, что каждый день приходит сам по себе, со своими горестями и заботами. А теперь я понимаю, что это вовсе не так. Одна минута цепляется за другую, как звенья цепи, и мысль об одной сплетается и связывается с мыслями о другой и третьей минуте. И вот так, сплетаясь и связываясь, они тянутся все дальше, словно нити бесконечной сети. Каждая минута — лишь следствие предыдущей… нет, следствие тысячи прошедших минут и причина тысячи будущих… И в жизни своей человек никогда не стоит особняком — бесчисленные нити связывают его с другими людьми, и, стало быть, мысли о себе превращаются в мысли обо всем человечестве. Какой-то запутанный клубок, в котором не найти ни начала, ни конца. Непонятно даже, с чего начинать: со своего рождения, или со смерти, или с сотворения мира… Некоторые вон говорят, что начало было задолго до сотворения мира. Вот тут и разберись… А все же надо продумать и понять прожитую жизнь целиком, до последней мелочи. Одна беда — ну, какое у помощника писаря образование! Если б я изучал логику, то давным-давно открыл бы систему, с помощью которой можно разложить по порядку все минуты и все события моей жизни, и в скором времени я додумал бы эту распроклятую думу до конца. А так…

Внезапно он умолк и подозрительно взглянул на старосту: помощнику писаря показалось, что старик смеется. Но хитрый староста отвернулся, сделал вид, что пристально смотрит в ту сторону, где над кустами проскакала на лопате Трина Сикснене наводить порчу на соседскую скотину.

— Вот эту самую систему я и обдумываю уже два года, а ты постоянно мешаешь, перебиваешь меня, не даешь мне сосредоточиться…

От досады он проглотил последнее слово; теперь сомневаться было нечего, староста явно смеялся. Помощник писаря от злости хотел было шмыгнуть обратно в могилу, но староста его остановил:

— Ну, полно, не сердись, это я так, невзначай…

— А ты все же как был дураком, так дураком и останешься, — заявил помощник писаря, продолжая сердиться.

— Может, и так, может, и так, а только скажу тебе — и ты не умнее.

Помощник писаря презрительно взглянул на старика.

— Думаешь, оттого, что, как я сказал, у нашего брата скверное образование? Это вовсе не дает тебе права задирать нос. Пусть человек и необразованный, но если он размышляет…

— Стало быть, он дурак, вот и все. — Староста сплюнул.

От злости помощник писаря поперхнулся словом. Он еще немного помедлил, не зная, оставаться ему наверху или снова лезть в могилу. Но староста тотчас заговорил опять:

— Так-то. И умнее всех тот человек, который вовсе не думает. И умнее всех и счастливей всех, потому как все зло на свете оттого, что люди думают. Я знаю, меня только проклятьями да плевками поминают, а все ж при мне люди были счастливее: никому ни о чем не надо было думать — моя палка все разъясняла, всех вразумляла. Все знали, когда вставать, куда идти, что делать, за что получать порку… Да разве люди ценят своих благодетелей? Не ценят… Ты погляди, чем только не заросла моя могила! Правда, зелень куда лучше, чем голый, будто курами перекопанный бугор, а все же это черная неблагодарность. Ведь не порол бы я их, не гонял, как положено, — пожалуй, многие стали бы думать да размышлять. И, может, не один бы удавился, вроде тебя…

— Выходит, я оттого и повесился, что много думал?

— Понятно, оттого, что умничать стал. А то бы жил и по сей день, да, может, и женился бы на своей Юлине Мелдере.

— Что же… думаешь, это было бы лучше?

— Ничего я не думаю. Давно я ничего не думаю. А только одно скажу: не полез бы ты в петлю. Ну скажи-ка сам, отчего ты удавился?

— Я думал…

— Думал! То-то и оно. А я что говорил!

— Я думал так, — продолжал помощник писаря, повысив голос. — Раз ты, милая, с другими любезничаешь, мне тебя не надо. Долго я об этом думал, пока не придумал. Повеситься для меня плевое дело, десять минут работы, зато тебя, голубушка, совесть будет мучить всю жизнь. Люди на тебя пальцами будут показывать: вон, мол, она, Юлиня Мелдере, та самая, что человека в могилу свела, бегите от нее, как от чумы. И останется она старой девой… Видишь, какую страшную месть я замыслил?

— Ну и как — удалась твоя месть?

— Отчего ж ей не удасться. Удалась.

— А ты Юлиню свою с тех пор видал?

— Нет, не видал, совестно как-то. Выходит: то повесился, то опять пристаешь.

— Пустяки. Загляни к ней как-нибудь — во сие привидься. Пока своими глазами не видал, ничему не верь. Только пуще всего остерегайся думать, не думай, а только гляди…

— Да, но ведь если с самого начала обдумывать… сдается мне, иначе-то нельзя… Мне бы вот только систему…

— Сдается тебе!.. Как же!.. А мне вот сдается, что умнее было вовсе не вешаться. Да что с тобой спорить — явись ей как-нибудь во сне да погляди, тогда видно будет. Ох, что-то меня ко сну клонит. Пойду полежу, дам костям отдых. Ты еще посидишь? Ну, тогда будь здоров. Сиди да смотри не схвати насморк.

Староста зевнул и полез в могилу. Помощник писаря задумчиво высморкался, продолжая сидеть на месте.

— Гм, — пробурчал он, — послушать старосту, так, пожалуй, что он и прав. Но ведь это же немыслимо; говорит — напрасно повесился! Говорит — Юлиня Мелдере совести не имела! Теперь не те времена, когда палка старосты была для людей категорическим императивом. Ты просчитался на сей раз, старый скептик. Да и что он смыслит в мышлении, ассоциациях, консеквенциях, умозаключениях.

Уяснить смысл прожитой жизни помощник писаря не мог по сей день, но насчет своей смерти и ее последствий он ни на минуту не сомневался: Юлиню Мелдере этой смертью он обрек на нечеловеческие, страшные муки. Всю свою жизнь она будет как прокаженная, изгнанная в пустыню, а иначе… но на такие мысли не стоит терять и секунды.

И помощник писаря снова принялся размышлять о своей системе. Но вскоре его потревожили пронзительные звуки гармоники, доносившиеся до кладбища. Недовольно скривившись, помощник писаря стал прислушиваться.

По соседству жили смекалистые люди, они и устроили под горкой возле самого кладбища площадку для танцев и гулянок: пусть, мол, и обитатели погоста послушают что-нибудь веселенькое, наскучило им слушать, как шипят ужи да шашель точит обломки сгнивших крестов. А сами хозяева нынешним летом веселились напропалую. По воскресеньям раз в две недели пронзительно заливалась гармоника, а в кустах визжали девки. Иные, навеселившись, поднимались по тропинке наверх и либо отдыхали на скамьях, либо завершали начатый внизу роман.

Вон по узкой тропинке взбираются на гору три подружки. Помощник писаря посмотрел на них и подумал, что за эти два года после его смерти появилась новая мода. Когда он повесился, рукава кофт носили с широченными буфами у плеча, а теперь, наоборот, у плеча рукава совсем узкие, зато внизу — неимоверной ширины, так и развеваются по ветру. Он даже сплюнул: до того отвратительной показалась ему эта новая мода.

Девушки шли неподалеку от его могилы. Помощник писаря смотрел-смотрел на них и вдруг как хлопнет себя по лобной кости. Да ведь та, в кофте с самыми широкими рукавами, не кто иная, как его Юлиня Мелдере! Но как же так? Почему же подружки идут рядом с ней и не собираются бежать от нее? И кажется — они о чем-то дружески с ней беседуют. Быть не может! Уж не обман ли это зрения? Он протер глазницы и с величайшим вниманием принялся разглядывать девушек.

Да, сомнений нет, это Юлиня Мелдере. Тот же гибкий, стройный стан, те же светло-каштановые волосы, те же быстрые глаза и круглое лицо. Правда, вот в лице-то появилось нечто такое, что помощник писаря еще никак не мог определить, но только теперь она стала еще прекрасней. За два года сна помощнику писаря не раз грезилась Юлиня, но всегда тихая, бледная, изможденная, согбенная бременем позора, укоров совести, тоски и сожаления. А эта Юлиня кажется еще жизнерадостней и красивее, чем та, из-за которой он повесился два года тому назад.

В этот миг девушки прошли почти совсем рядом. Обычно они чуть ли не за версту обходили кладбище, а в этот вечер шагали прямо по могилам, словно по картофельным бороздам.

— А там, кажется, могила помощника писаря? — заметила одна из подружек, посасывая леденец, и небрежно дрыгнула ногой в ту сторону, где сидел помощник писаря.

— Помощника писаря? Какого помощника писаря? — спросила Юлиня Мелдере и поспешила снова сложить губы сердечком: пока взбиралась на горку, они потеряли эту форму.

— Да который два года тому назад повесился.

— Отчего же он повесился?

— Кто его знает. Говорят, подобрался к шкафу с волостными деньгами, а старшина забыл ключ в дверце. Не миновать бы парню Сибири, вот он и… Помнится, где-то тут его и похоронили.

— А пожалуй, поближе к воротам.

— Нет, нет, здесь, рядом со старой Граудиниете.

— Верно, я тогда не была на кладбище… Ну послушай, милая, только уговор не врать! Неужто впрямь сам Рауска давеча обо мне справлялся?

— Ей-богу, Юлиня. Всюду искал, а тебя нигде нет.

— Я, верно, там вон, с Прицисом Сайшкисом…

— Ну да, с Прицисом Сайшкисом! Я слышу, что ты смеешься, а сама молчу. Да, значит, подходит это Рауска ко мне — мы с ним давно знакомы, — подходит и говорит: «Эй, Гриетель, покажи-ка мне, которая тут Юлиня Мелдере. Я тут в первый раз». А я ему: «Сейчас ее нету, придет — покажу». — «Ладно, — он мне отвечает, — только смотри покажи. Мне надо сейчас в буфет, три дюжины заказать…» Ущипнул и пошел. Такой шутник!

Юлиня стала пунцовой, как мак. Отвернувшись от подружек, она теребила пряжку пояса.

— И с чего бы это он вдруг?

Подруги понимающе усмехнулись.

— Вот уж не понять… с чего вдруг…

Дальнейшего разговора помощник писаря не слышал. Девушки отошли далеко, а бежать за ними не хотелось. Да, по правде говоря, он и не в состоянии был следовать за подружками, он просто окаменел от удивления. Так эта та самая Юлиня, из-за которой он повесился?

«Помощник писаря… Какого помощника писаря… Почему он повесился?.. Подобрался к денежному шкафу… Сибирь…»

Все это еще звучало у него в ушах. Она даже не знает, где он похоронен и почему повесился… Неужели не нашли записку, которую он сунул в расщепленный сосновый сук? Ну нет, уж это следует проверить.

Помощник писаря поднялся, расправил ноги, взлетел сажени на две над землей и побрел по тонкой пелене тумана, стелившегося над лугом до самого сосняка, куда покойник и направлял свои стопы. Идти было нелегко. Ноги вязли и стыли, а сверху припекала луна, так что он совсем вспотел, когда добрался до леса.

За эти два года он уже позабыл знакомые места. Лунный свет сюда не достигал, и в сосняке было довольно темно. Пришлось порядком поплутать, прежде чем он отыскал сосну. Да, вот она, та самая, с большим суком, футах этак в семи от земли… А рядом ветка покороче, сломанная и расщепленная на конце, и — как описать удивление помощника писаря? — в самой расщепе торчит еще клочок сгнившей, размокшей бумаги…

Вконец подавленный, понурив голову, помощник писаря поплелся домой. Спрашивается, стоило ли целых семь футов карабкаться с веревкой по голому толстому стволу сосны до первого сука? Он тогда из сил выбился, порвал новые суконные брюки, исцарапал нос… Стоило ли вешаться, если Юлиня Мелдере даже не узнала, почему он это сделал!

И снова он перебрал в уме все замыслы, которые должны были осуществиться благодаря его смерти. Все пошло прахом из-за того лишь, что какой-то ленивый конюх, вынимая его из петли, не удосужился даже поднять голову и заметить засунутую в расщепленный сук записку, где все написано черным по белому. Выходит, пожалуй, что староста прав и вовсе не стоило вешаться? Но нет, помощник писаря ни за что не хотел в этом сознаться — слишком уж стыдно стало бы за свою глупость.

Быть того не может, чтобы из-за какого-то нерасторопного сонного конюха рухнули все его планы. Неужели его грандиозным замыслам не суждено было осуществиться из-за столь смехотворной причины? Сунь он записку в карман, и все вышло бы по-другому? Неужели на чаше весов смерть его не перевесит какого-то мелкого просчета? Факты как будто подтверждали это, но помощник писаря не желал верить фактам. Тут, должно быть, скрыта какая-то истина, которую не в силах извратить столь ничтожная случайность. Но как добраться до этой истины? И как на основе этой истины понять и объяснить каждое событие своей жизни, а поняв и объяснив, нанизать их, точно бусы, на единую логическую нить? Эх, если б он при жизни усерднее изучал логику, то давно бы уж открыл искомую систему…

Дома, скрючившись на своем кресте, он с удвоенной энергией принялся размышлять об этой самой системе, без которой ни до чего толком не додумаешься.

Но вскоре ему опять помешали. На горку поднялись двое крепко подвыпивших парней. Их папироски, точно звездочки, светились во мраке, то почти сталкиваясь, то удаляясь друг от друга. Когда парни подошли поближе, помощник писаря вгляделся и узнал одного из них. Это был Рауска, известный на всю округу богач, владелец мызы, красавец и ловкий обольститель, при виде которого и у батрачек и у хозяйских дочерей таяли сердца. Рауску качало от могилы к могиле, и если б помощник писаря вовремя не убрался в сторонку, парень столкнул бы его с креста.

— Так, говоришь, тут они на горку поднялись? И Юлиня Мелдере тоже? — заплетающимся языком спросил Рауска.

— Ну да, я же тебе сказал. Твоя прежняя зазноба и Юлиня Мелдере. И что это сегодня Юлиня Мелдере у тебя с языка не сходит?

— Охота на нее взглянуть. Все кругом говорят: она писаная красавица.

— Враки, — и приятель Рауски сплюнул. — Бойкая девчонка, вот и все. Я и пятака не дам за ее красоту.

— Не скажи. Слыхал я, будто из-за нее помощник волостного писаря повесился.

«Неглупый парень этот Рауска…» — подумал про себя помощник писаря и посмотрел на него благодарным взглядом.

— Что-то я не слыхал, — отозвался другой. — Чтобы из-за какой-то девки полезть в петлю? Надо уж круглым дураком быть.

— Говорят… Мне сам писарь рассказывал. Тот парень был его помощником.

«Ага, сам писарь, — опять подумал помощник писаря, — этому-то известно, кто к денежному шкафу подобрался…»

— Ну так вот, — продолжал Рауска, — мне уже давно хотелось на нее поглядеть. Какая же, думаю, она из себя, когда из-за нее люди вешаются? Верно, красавица необыкновенная, не иначе.

— Говорю тебе — чепуха! — упрямо повторял другой. — Глянь-ка, вон они идут. Та, что посередке, с пышными волосами…

Неподалеку к тропинке направлялись три подружки, те самые, что давеча проходили мимо. Казалось, будто девушки смотрят только в ту сторону, куда идут, а больше ровнешенько ничего вокруг себя не видят. Но помощник писаря отлично заметил, как Юлиня сверкнула глазами на Рауску, как зарделись ее щеки, как она нарочно уронила платок и неторопливо нагнулась, чтобы Рауска залюбовался красотой ее фигуры. При этом она упустила из виду, что в сумерках Рауске все равно не разглядеть ее прелестей.

Когда подружки скрылись за косогором, Рауска еще долго стоял, не двигаясь, и только моргал глазами. Потом он провел рукой по губам и пробормотал:

— Да, из-за нее и впрямь можно полезть в петлю. Помощник писаря был вовсе не дурак.

Помощника писаря весьма обрадовала эта похвала, и он в самом приятном настроении еще долго просидел на кресте, ни о чем не думая.

Но вскоре его вновь потревожили. По тропинке на гору поднимались двое: мужчина и женщина. Женщина шла степенно, чинно, а мужчина так изгибался и извивался всем телом, что мог вот-вот вывихнуть спинной хребет. И при этом говорил он до того сладким голоском, до того умно и убедительно, словно это был вовсе не подвыпивший Рауска. А женщина столь благовоспитанно кивала головкой и улыбалась столь сдержанно-благосклонно, словно вовсе не была пылкой Юлиней Мелдере…

Помощник писаря смотрел им вслед, пока парочка не скрылась в кустах, потом передернулся так, что все кости затрещали. Нет, быть не может! Он не верил собственным глазам. Если б он сам не был мертвецом, то готов был бы поверить, что все это ему привиделось. Все сплошь шло вопреки его расчетам и планам. Быть может, после двухлетнего лежания в могиле его мыслительный аппарат вышел из строя? Или, может, при жизни он все видел наоборот и понимал превратно? Или Юлиня Мелдере и впрямь ухитрилась извлечь выгоду даже из его смерти? Зачем этот богач, этот хваленый Рауска заявился сюда? Чем сумела Юлиня привлечь его внимание? «Говорят, какой-то помощник писаря из-за нее повесился…»

Помощник писаря засмеялся таким злобным смехом, что на глаза навернулись слезы. Но тут же он стиснул те немногие зубы, что еще оставались у него во рту, и прошипел: «Нет, нет, нет!» Чуть передохнув, он снова поднял голову, поглядел на кусты, за которыми исчезли Юлиня и Рауска, и с несгибаемым упорством, почти в отчаянии, без конца стал твердить: «Нет, нет… Нет, нет, нет…»

Кусты зашелестели — парочка возвращалась обратно. Но теперь роли переменились. Рауска шел, как обычно, вразвалку, самоуверенно откинув голову, одну руку небрежно сунул в карман, другою обнимал Юлиню Мелдере за талию. Зато Юлиня теперь прижималась к нему плечом и, вытягивая шею, заглядывала в глаза.

Неужели у Рауски такие дела так быстро идут на лад? Помощник писаря не мог поверить и этому. А он-то, помнится, как потел, сколько мучился и маялся, прежде чем набрался духу пересечь танцевальную площадку и пригласить Юлиню Мелдере на польку… а этот — раз-два, и уже обнимает за талию…

Помощник писаря был человек весьма самолюбивый, иначе он тотчас понял бы, какова разница между ним и баловнем женщин — богачом Рауской. Помощник писаря заткнул уши, чтобы не слышать этого невыносимо сладкого лепета, доносившегося с тропинки, по которой Юлиня и Рауска спускались вниз.

Высунув голову из своей могилы, староста уже довольно долгое время наблюдал за соседом. Но теперь на лице старика не заметно было ни улыбки, ни насмешки.

— Все еще сидишь? — озабоченно осведомился он. — Я здорово соснул, и еще бы поспал, да замучил насморк. Пришлось подняться, прочистить нос.

Староста снова взялся за нос, и тут раздался такой оглушительный шум, словно кто-то дунул в большую пастушью дудку из ольховой коры. Высморкался староста так усердно, что даже слеза прошибла.

— Эх, — сказал он, — зря ты, брат, голову ломаешь. Оставь ты все эти премудрости да отправляйся на боковую. Под утро сон самый сладкий, как, бывало, говаривал покойный барон. А то, может, ты уже что-нибудь придумал?

Помощнику писаря стыдно было сказать правду.

— Не придумал, так придумаю, — отрезал он упрямо. Но голос его прозвучал не совсем уверенно. Он снова зажал уши и отвернулся от разговорчивого соседа.

Староста еще с минутку смотрел на него, потом покачал головой и вздохнул: сердце у него было не злое, и он от души жалел молодого соседа.

— Совсем изведется, бедняга… — пробормотал он себе под нос, заползая на свое ложе. — Вот ведь беда! В старое бы время этаких мудрецов дубинкой…

«Рауска ее надует… Обманет и бросит… Ни за что на ней не женится», — успокаивал себя помощник писаря. С отчаяния он ухватился за эту внезапно осенившую его мысль, и она показалась ему такой обоснованной и удачной, что он начал подгонять под нее все остальные. Теперь ему казалось, что он повесился лишь для того, чтобы Рауска благодаря его смерти услышал о Юлине Мелдере, соблазнил ее и бросил и чтобы она поняла, из-за чего ее постигла такая кара. «Да! Не такой Рауска глупец, чтобы на ней жениться. Ни за что не женится!»

Но не прошло и нескольких недель, как помощнику писаря пришлось убедиться, что Рауска оказался именно таким глупцом. Однажды мимо кладбища на гору поднялся длинный-предлинный свадебный поезд. Словно окутанная легким облачком, сидела Юлиня Мелдере, убранная в белую фату. Лицо ее сияло от счастья, и все смотрели на нее и дивились ее красоте и счастью. И было чему подивиться, чему позавидовать: целая мыза, двухэтажный жилой дом в пять комнат, рояль, мягкая мебель, каменные хлева, тридцать дойных коров, пять лошадей… Да где тут счесть все добро!

А тот, благодаря кому пришло к ней все это счастье, сидел на своей могиле, пожелтевший, как воск, крепко зажав руками уши. Как безумный, вперил он взор в желтый песок. Снова и снова он думал о том, как же это получилось, что об истинной причине его смерти знал лишь один человек — волостной писарь и что именно благодаря этому человеку Юлине Мелдере привалило этакое счастье. Неужели возможна подобная нелепость, противоречащий всякой логике случай? Но тут он махнул рукой и той же ночью отправился на мызу к Рауске.

Да, здесь оставалось лишь смотреть да завидовать. Этакого богатства не сыщешь во всей округе. Юлиня Мелдере теперь по праву может задирать свой носик. И кто же ее благодетель? Он, чья смерть должна была стать для нее страшным наваждением на всю жизнь, червем, неустанно грызущим сердце, несчастьем и гибелью!.. О вечная дисгармония, вечная путаница! О жгучая насмешка над самим собой, над делом собственных рук! И помощника писаря охватил такой стыд за свою жизнь и самоубийство, и свои долгие, как сама вечность, размышления, и за то, что он еще пытался разобраться во всей этой бессмыслице. Старосте он не смел на глаза показываться.

Первую ночь после свадьбы Рауска и его молодая жена вовсе не спали. А на вторую ночь, как только Юлиня уснула, во сне ей привиделся повесившийся помощник писаря. Вошел, ни слова не говоря, уселся в ногах кровати и, сгорбившись, уставился на Юлиню. По тому, как он отчаянно таращил глаза, видно было, что он изо всех сил старается заглянуть ей в самое сердце и разгадать какую-то тайну. Юлиня вздрогнула, вскрикнула и проснулась. Рауска тоже проснулся и спросонья пробормотал:

— Что с тобой?

— Помощник писаря… — пролепетала Юлиня, прячась с головой под одеяло.

— Что? Какой помощник? — проворчал Рауска, протянув руку, и ощупал кровать с ее края.

— Который повесился… Я думала…

— А, вздор. Нечего думать, спи.

Юлиня послушалась, повернулась на другой бок и уснула.

1905