Третий звонок. Сперва тонкий, дребезжащий, а затем глухой, протяжный свисток, и поезд вздрагивает. Заиндевелые буфера с лязгом ударяются друг о друга, вагоны дергаются вперед, назад, затем длинной разноцветной вереницей медленно проплывают мимо усыпанного песком перрона.
Старый Алкснис подходит к самому краю перрона и, вытянув шею, смотрит на вагон, в который сели его Янис и Амалия. Одна рука у него голая, перчатку он держит в другой, — ею он помашет в ответ, когда дети, высунувшись из тамбура, станут махать ему, — Янис — своей гимназической фуражкой, Амалия — носовым платочком. От напряжения у него рябит в глазах. Он всем телом подается вперед, но ни фуражки Яниса, ни платочка Амалии не видно. Вот… вагон на повороте исчезает за обындевелыми липами. Исчезает и весь поезд, только с той стороны сквозь липы обратно к станции валит черный дым.
Слегка растерянный, старый Алкснис выпрямляется, отступает на несколько шагов. Потоптавшись на месте, принимается медленно натягивать на руку перчатку.
Мороз… Начало января, лютая зима…
Натянув перчатку, Алкснис вспоминает о своей трубке, собирается закурить, но передумывает. Задумчиво трет нос перчаткой, возвращается на прежнее место, наклоняется, смотрит.
— Чего высматриваешь? — раздается позади знакомый голос.
Старый Алкснис порывисто оборачивается: Линит… Тот самый Линит, что в позапрошлом году батрачил у него.
— Да я не высматриваю, — отвечает старый Алкснис с наигранным безразличием. — Так просто…
— Дети уехали? — Линит, дружески улыбаясь, подает своему бывшему хозяину руку.
— Уехали… — В голосе старого Алксниса даже слышится какая-то веселая нотка. Он снова стягивает перчатку, ищет трубку. — Пришла пора уезжать. Рождественские каникулы кончились, завтра опять начнутся занятия.
— Как же, как же, — Линит одобрительно кивает головой. — У каждого свои дела, свои заботы. Парень-то твой не скоро кончает?
— Да где там!.. Он еще только в шестом классе. Еще два года, не считая нынешнего!
— А!.. Еще два года! И дочка тоже. Да, школа это тебе влетает в копеечку!
На лице старого Алксниса появляется недовольная гримаса.
— Корову и борова продали, — словно нехотя говорит он, — все деньги им с собой отдал. Деньги… что деньги — для детей не жалко.
Оба вздрагивают от звона дребезжащего станционного колокола. Сторож с торжественным видом дергает замусоленную веревку.
— Осторожно-о! — кричит станционный жандарм. Старый Алкснис с Линитом одновременно замечают товарный поезд, который, пропустив пассажирский, подходит по смежному пути к станции. Затем они медленно направляются к коновязи.
Почти все, кто привез пассажиров, уже разъехались. Рядом с гнедым старого Алксниса стоит всего несколько лошадей. На станции безлюдно. Только помощник начальника станции в красной фуражке важно шагает по перрону, встречая товарный поезд. Дверь в буфет третьего класса слегка приоткрыта. Оттуда валит облако белого пара.
— Зайдем, а? — подмигивает Линит, указывая на дверь. — Я угощаю. Только что получил от аптекаря за пилку льда.
Старый Алкснис отмахивается.
— Не стоит, в другой раз. Если тебе домой, то подвезу до перекрестка.
— Домой, домой — куда же еще! — живо отзывается Линит.
По правде говоря, он все время только и думал о том, как бы добраться до дому. Опередив старого Алксниса, он отвязывает его лошадь. В сани садится с самого краю.
— Садись поудобней, — предлагает ему старый Алкснис, — места хватит.
— Спасибо, спасибо! — отвечает Линит. — Ты не беспокойся, я уж как-нибудь… Мне бы только доехать: семь верст… За ночь всю дорогу замело.
— Да-а, малость замело… — рассеянно отвечает Алкснис и умолкает. Видно, что он думает о другом. Линит вежливо покашливает, и тоже молчит. Гнедой трусит ленивой рысцой. Печально позвякивает соскочившее со шлеи колечко.
Немного погодя старый Алкснис поднимает голову и, кашлянув, смотрит на своего спутника.
— Смотрел, смотрел, — говорит он ни с того ни с сего. — Думал, помашут: Янис — фуражкой, Амалия — платочком. До того ли… В вагоне полно учеников и учениц… У них свои разговоры. Да, Линит, нелегко с детьми.
— Нелегко, хозяин, нелегко, — с готовностью соглашается тот. — Ученье стоит денег.
— Деньги что… Для детей не жалко… Тут другое…
Линит откашливается, не знает, как продолжить разговор.
Наконец на авось спрашивает:
— Что же, твой сын — на доктора учиться хочет?
Старый Алкснис качает головой.
— Это уж там видно будет… Сам толком не говорит. Знаешь, Линит, какие теперь дети пошли: все только про себя, все сами… Отец, мать, — что они им теперь…
Линиту становится неловко. Он долго трет нос варежкой.
— Да, вот оно как, — бормочет он. — Нынче мудрено стало на свете жить.
Старый Алкснис вынимает изо рта трубку, прячет ее в карман шубы. Затем поворачивается к спутнику.
— Ты, Линит, ничего не знаешь, у тебя нет детей. Никому я не говорил, а тебе скажу, ты мне вроде как родственник. Нехорошо, правда, чужому человеку про своих детей! Но у меня сегодня весь день сердце ноет. Да что — весь день, все эти две недели, пока они дома были. Днем ходишь и украдкой поглядываешь на них, а сердце прямо разрывается, словно от горя какого. Разве они побегают, пошалят или снежками покидаются, как мы, бывало? Весь день в комнате, над книжками гнутся, шушукаются друг с другом, словно родителям и знать не надо, что у них на душе. Бледные такие, отощали, смотреть больно… Ночью лежишь, а сон нейдет. Лежишь с открытыми глазами, прислушиваешься, как дети дышат, думаешь и никак не поймешь, почему они такие молчаливые, чужие.
— Да-а! — вставляет Линит, чтобы показать, как внимательно он слушает. — Эти городские школы — не шутка. Они здоровье съедают.
— Будто охладели… — продолжает разматывать нить своих мыслей старый Алкснис. — Вот мы с матерью порешили: может, пареньку нехорошо одному там, в большом городе, среди чужих. Надо и дочку послать, вместе им там как дома будет. Ты знаешь, какая у нас Амалия была: как пташка, которая ни минутки на одной ветке не усидит, как ртуть… Летом все вишни обломает, зимою во всех сугробах переваляется. А теперь приедет домой — мы с матерью глядим-глядим на дочку, а ее и не узнать! Платье на ней какое-то поношенное, волосы нечесаные, походка вялая. Мать слезами обливается. Спрашиваем: уж не захворала ли? Помотает головой: нет, устала. А скажи, Линит, разве мы в их годы знали, что такое усталость?
Навстречу едет длинный обоз саней со льдом. Гнедой Алксниса сам сворачивает к канаве и останавливается. Некоторые возчики, проезжая мимо, здороваются со старым Алкснисом, но он не отвечает. Неподвижно смотрит он на вожжи и думает свою думу.
— С озера едут… — кивает Линит вслед обозу. — Весь этот лед я заготовил.
Но Алкснис не слушает его. Гнедой еще не успел выбраться на дорогу, а он опять продолжает свое.
— Разговаривают с нами, как с чужими. Сразу видать, что не от души. А между собою часами говорят и шепчутся. Вот когда оттепель была, сын батрака Мартыня с девушками на дворе игру в снежки затеяли; пристали мы с матерью к детям: подите, мол, и вы поиграть. Вышли, десяти минут не побыли, и обратно. Не нравится… На Новый год в Доме общества бал устраивали. Мы их туда прямо силой гнали — и все напрасно, не поехали. Какой, мол, толк от этих балов — одни глупости. Ну что ты скажешь, Линит: словно старики! Повеселиться не умеют… Давеча, когда туда ехали, я у станции увидел выброшенную за забор старую рождественскую елку. Мне тут сразу в голову пришло — и теперь никак забыть не могу, — разве их молодость не похожа на такую вот выброшенную елку? Свечки погасли, детские утехи кончились. Спрашиваем: все ли у вас там такие? Нет — не все. Другие, говорят, живут беспечно, весело, не думают ни об учении, ни о цели жизни.
— Цель жизни… — немного погодя медленно цедит сквозь зубы старый Алкснис. — Мне сдается, что в ней-то вся и беда. Только поди пойми, что они думают, когда ничего тебе не говорят. Ломай себе голову, думай сколько хочешь, — все равно ничего не придумаешь. Все мысли словно об стенку ударяются. А сердце чует, что хорошего в этом нет. То, что сердце детей от родителей удаляет, не может исходить от господа. Да… Сегодня утром перед отъездом собрались на молитву. Перелистываю книгу псалмов, а украдкой на них посматриваю. Чудно мне чего-то… И в самом деле: они так переглянулись, что у меня книга в руках задрожала, и петь никак не могу. Напев знакомый издавна, а петь не могу. А у матери, смотрю, слезы на глазах… она тоже заметила.
Линит сердито откашливается.
— Да, отец, распустилась теперь молодежь. Чересчур распустилась. Что теперь для них родители, что слово божье! Мирская премудрость, мирские утехи — вот чему они поклоняются.
Старый Алкснис вздыхает.
— Нет, Линит, у них этого нет, чтобы с умыслом или досадить. Вижу я: и не хотят они, да иначе не могут. Ими управляет какая-то тайная сила, какая-то непостижимая власть. Мы этого не понимаем, и они не понимают, мы не можем иначе, и они не могут… Приди нам это раньше в голову — стали бы посылать их учиться! Поучились бы тут в приходской школе и прожили бы. Много ли мы учились, а разве не стали людьми? Вот и они бы так.
— Не в этом счастье, — кивает Линит головой. — Нынче молодежь всюду одинакова. Нечистый всюду сеет свое семя…
— Неисповедимы пути господни… — задумчиво говорит старый Алкснис. — Нельзя поверить, чтоб на то была божья воля, и нельзя поверить, что такое может случиться наперекор ей. Я чуть слезами не залился, когда дети сели в вагон. Все казалось — что-то позабыл, что-то еще сказать надо, а сам не могу вспомнить. Смотрю вслед поезду, — может, помашут фуражкой или платочком, как всегда. Но нет — и не вспомнили… Где там: обступила целая толпа товарищей и подружек!
Старый Алкснис внезапно умолкает — слишком дрожит у него голос, и ему неприятно, что Линит это замечает. Его печаль постепенно перешла в озлобление, которое ищет выхода. Глаза у Алксниса загораются.
— Но-о, стервец, тащится, как дохлый, — и, наклонившись, он изо всех сил ударяет гнедого вожжой по крестцу. Тот с испугу подскакивает и так дергает сани, что Линит чуть не вываливается из них. И тут же конь переходит на резвую рысь. Прижав длинные мохнатые уши, он удивленно косится одним глазом назад.
Продолжительное, неловкое молчание. Старому Алкснису неприятно, что он почти чужому человеку столько наговорил о своих детях и что на сердце от этого вовсе не полегчало, а стало еще тяжелее. Неприятно и Линиту — он не знает, что сказать, как утешить любезного хозяина. Наконец собирается с духом, откашливается.
— Лен вы уже кончили трепать? — заговаривает он другим голосом.
— Что — лен? Да, почти… еще каких-нибудь полберковца осталось. Лен нынче не в цене.
— Да, слыхал. Трудно придется в нынешнем году хозяевам: хлеб совсем дешевый, лен тоже, а расходы большие.
— Расходы большие… Слушай, Линит, ты никому не передавай, что я тебе про детей говорил… Это я одному тебе.
— Что ты, отец! — Линит с достоинством машет рукой. — Разве я баба? У меня, как в сундуке под замком.
— Да я не то сказать хотел… — Старый Алкснис пытается засмеяться. — Неужто я про своих детей плохое говорить стану… Так, иногда находит.
Он не может подыскать слов, беспокойно ерзает, в нем снова пробуждается озлобление. Он нагибается, хлещет гнедого по спине.
Линит хватается за вожжи.
— Тпру!.. Останови, хозяин!
Старый Алкснис придерживает лошадь.
— Ну, что?
— Доехали, — объясняет Линит.
У дороги стоит дерево с густой верхушкой, покрытой инеем, — должно быть, ветла. Возле нее в рыхлом, наметенном за ночь снегу еле видны следы какого-то прохожего, а может быть, и проезжего.
Старый Алкснис останавливает лошадь.
— Спасибо, что подвез, — благодарит Линит, прощаясь. — Теперь уж дойду. Еще версты две… Езжай с богом. Кланяйся хозяйке. Спасибо, что подвез.
Отъехав шагов двести, старый Алкснис вдруг, еще что-то вспомнив, придерживает гнедого и оглядывается. Линита едва можно разглядеть сквозь стоящую в воздухе изморозь.
— Линит! — зовет он. Но тот не останавливается, должно быть, не слышит. — Линит! Так ты никому не говори…
Немного подождав и не получив ответа, он выпрямляется. Лицо у него красное.
— Но-о, стервец, чего плетешься! — Он снова нахлестывает гнедого вожжой по крестцу.
Лошадь пускается резкой рысью. Печально позвякивает соскочившее со шлеи колечко.