Паровоз давно остановился, но все еще пыхтит и выбрасывает равномерными толчками струи белого пара.
Застоявшейся, облепленной мухами лошади хочется нестись рысью, но Екаб натягивает вожжи и придерживает ее: на мощенной булыжником аллее и без того трясет. Эрнест все время держится левой рукой за край обитой кожей тележки.
— Трясет? — спрашивает Екаб. Из-за грохота колес его громкий голос кажется непривычно тихим и даже нежным. Он нагибается, заглядывает в лицо брату и улыбается.
— Ничего! — бодро откликается Эрнест и дотрагивается левой рукой до корзины, поставленной поверх кожаного фартука. Там у него среди других вещей бутылка коньяку. Не разбилась бы… И он ответно улыбается брату.
Безмолвная улыбка иной раз ясней и понятнее длинных речей. Глаза, рот и каждая черточка в лице брата выражают свое. Улыбка — тайный голос души, и когда он зазвучит — умолкает все остальное.
Даже когда лошадь останавливается у закрытого переезда и можно расслышать каждое слово, братья продолжают молчать. Оба понимают, что нужно что-то сказать, подыскивают слова и не находят. Оба чувствуют, что их связывает идеальная искренняя дружба, какую редко встретишь между братьями при такой разнице в положении и образовании. Екаб с трудом может расписаться — с малых лет его прочили в хозяева отцовского хутора. Эрнест окончил городское училище, отбыл военную службу и уже восьмой год служит помощником столоначальника в правлении железной дороги.
Екаб окидывает брата ласковым взглядом. Глаза его задерживаются на новой фуражке с кантами и бело-голубой эмалевой кокардой.
— Недавно купил? — спрашивает он.
— Фуражку? Нет, она у меня уже с год или больше…
Эрнест, видимо, хочет еще что-то сказать, но удерживается. Екаб и не ждет объяснений. Только кивает еще раз.
Оба сидят молча. На лице Екаба светлая, счастливая улыбка. У Эрнеста вид более задумчивый. Он всегда такой задумчивый…
— Чего так долго поезд стоит? — заговаривает Екаб, когда лошадь начинает плясать на месте.
— Десять минут… Пусть стоит… — отвечает Эрнест и с довольным вздохом откидывается на мягкую спинку тележки.
Усмирив лошадь, Екаб берет вожжи в левую руку, а правой снимает с рукава братниной шинели белую пушинку. Снимая, проводит пальцами по материи и ощущает, какая она мягкая и тонкая.
Из-за деревьев и сторожевой будки доносится звонок. Свисток. Равномерными толчками выбрасывая вперед большие белые клубы пара, ползет паровоз. За ним, все ускоряя бег, несутся зеленые, желтые и синие вагоны…
— Вот в этом ты ехал. — Екаб указывает на последний зеленый вагон и дергает вожжи. Шлагбаум на стершейся до блеска цепи взвивается вверх, колеса четыре раза стукаются о рельсы, и, плавно покачиваясь на рессорах, они переезжают полотно.
По ту сторону переезда ровная, покрытая мелким гравием дорога. Приятно шуршит под колесами верхний, мелко перемолотый слой песка. Белое облачко пыли поднимается в безветренном воздухе над придорожными ракитами, вьется за тележкой.
Эрнест невольно прикрывает рот рукой и кашляет сухим кашлем.
Екаб с испугом оглядывается и становится серьезным, очень серьезным.
— У тебя?.. Ты?.. — Он хочет о чем-то спросить и останавливается. Взгляд его следит за рукой брата, поглаживающей мягкую обивку тележки. — Весной дал обить… — говорит он не то сконфуженно, не то виновато. — Недорого стоило. Кожа своя, а с шорником у нас давнишние счеты. Иначе с него не получишь — деньги у него не держатся.
Эрнест поддакивает. Конечно, так лучше… И ехать гораздо удобнее. Не трясет. А ему тряска вредна. Врач…
Будто чего-то испугавшись, он умолкает. Прикладывает руку ко рту и снова нехотя откашливается. Екаб молча придерживает лошадь, чтобы шла медленнее. Лицо у него серьезное. Между бровями глубокая морщинка. Но это у него с давних пор.
Немного помолчав, Екаб снова заводит разговор. Рассказывает о сенокосе, о том, какой в этом году ожидается урожай, о детях… Рассказывает возбужденно, торопливо, и в этой торопливости чувствуется тайная тревога. Кажется, и Эрнест замечает ее, но ничего не говорит, задумчиво слушая брата.
Лиене и обе девочки бегут им навстречу. Все трое принарядились и радуются от души. Чем-то теплым повеяло на одинокого горожанина. Радушные, милые люди. Вот старые, хорошо сохранившиеся крытые соломой службы, новый выстроенный братом дом с тремя трубами и террасой. Большой фруктовый сад, обнесенный изгородью из белых жердей… У колодца — столб с рассохой и опущенным журавлем. За клетью поросший орешником пригорок и песчаный отвал, где они, бывало, каждый день после обеда искали в глубоких норах стрижей… Под обрывом, среди зарослей аира, мочило для льна, затянутое зеленой ряской… Теплой волной бьются и льются воспоминания… а вокруг радостные, милые лица.
Он идет в дом, ведя за руки голубоглазых девочек с выгоревшими на солнце волосами. Они прыгают, тормошат его, заглядывают в глаза, радуются, смеются. Эрнест тоже смеется. Смеется и Лиене — она идет впереди с корзиной в руках и все время оглядывается. Распрягая лошадь, тихо смеется Екаб.
В комнатах чистота и порядок — для него прибрали… Он проходит просторную хозяйскую половину и останавливается перед дверью крайней комнатки. Улыбаясь, заглядывает через его плечо Лиене. Кровать застлана одеялом в красную полоску, на нем белоснежная подушка. В ногах глиняный таз для умыванья и полотенце с длинной бахромой, за изголовьем березовые ветки. На покрытом скатертью столе стакан с анютиными глазками и божьим деревом, тарелка домашнего печенья и аккуратно сложенный последний номер газеты… Трогательное внимание и забота… Эрнест оборачивается, берет Лиене за руку и пожимает, взволнованно глядя в ее смеющиеся глаза.
Садятся за стол. За обедом все шумят и смеются. Дети уже успели отведать дядиных гостинцев и теперь плохо едят, вмешиваются в разговоры взрослых. Братья наливают по стаканчику из привезенной Эрнестом бутылки и чокаются. Солнце заливает большое, сияющее чистотой окно, свежевыбеленные стены комнаты.
Потом идут погулять в поле. Тут есть на что посмотреть, о чем расспросить, что рассказать, так что под конец устают и языки и глаза. Под вечер снова собираются в той же комнате. Все немного устали от прогулки, от разговоров, радостного волнения, притихли, стали задумчивее. И, как обычно в таких случаях, все испытывают некоторую неловкость за преувеличенные восторги, которые так не вяжутся с обычным ходом будничной жизни. Лиене теребит скатерть, Екаб вертит пальцами, Эрнест откинулся на спинку стула и смотрит в окно.
Смотрит и время от времени покашливает.
Лиене вздрагивает, переглядывается с Екабом и опускает руки на колени.
— У тебя… ты все еще кашляешь?
По лицу Эрнеста пробегает тень.
— Да, все еще… Теперь немного меньше, но все еще кашляю.
Лиене тяжело вздыхает, поднимается, оправляет передник и опять садится. Потом снова встает, оглядывается, словно что-то ищет, и закрывает полуотворенную дверь.
— Как бы не продуло… — сконфуженно объясняет она и, вернувшись на место, спрашивает: — Неизвестно, можно ли тебе возвращаться обратно?
Движением головы, рук, всего своего тела Екаб дает понять, что об этом не следует говорить. Глаза у него широко раскрыты, весь лоб в морщинах. Но волнение его напрасно. Эрнест молчит и только еще сильнее перегнулся к окну, как будто ему там во что бы то ни стало нужно что-то разглядеть.
Все понимают, что он не мог не расслышать. И странное его молчание может быть истолковано лишь как неправильный ответ на необдуманный вопрос Лиене. Молчание становится невыносимым, и Екаб начинает говорить. В его словах нет никакой связи с предыдущим, говорит он первое, что взбрело на ум.
— Хлеба поднялись, ничего… Ну а вдруг будет засуха, как в прошлом году? В тот раз посеял я за горкой ячмень. Взошел — душа радовалась, а потом посох, пожелтел… И сам-восемь не собрали…
— Нынче весной ржи тоже досталось, — добавляет Лиене.
— Рожь еще туда-сюда, а вот клевер редковатый. Если еще не удастся как следует сено убрать, придется будущей зимой кормить коров ржаной соломой. Нынешней зимой, милая моя, не то, что в прошлые годы, — что в ясли, то и на подстилку. Придется побережливее быть.
— Да, с хозяйством не так-то просто… — начинает Екаб с другого конца. — Думаешь одно, а получается другое. Думаешь, за хутор почти выплачено, земля — ничего… урожай середка на половинку… А там, глядишь, то одно, то другое… Батраки дороги и ленивы. Концы с концами не сведешь. Стыдно сказать, но что правда, то правда — концы с концами не сводим. Из волости три раза повестку присылали насчет подушных…
— Хлев того гляди обвалится, — подсказывает Лиене.
— Да и хлев. Клети обветшали, но еще годик-другой простоят. Что поделаешь, как-нибудь подпорки поставим, и простоят. — И оба, будто над чем-то издеваясь, громко и принужденно смеются. — А хлев придется строить. Будь что будет, а осенью надо начать свозить материал. И соседи смеются, — для себя вон какие хоромы поставил, а хлев вот-вот на коров обвалится. Конечно, говорю, это не порядок, да разве мы для себя. К нам гости приезжают, нельзя же… И луг в низине надо бы осушить, там сток к реке хороший, иначе какой от него толк, одна осока… — Вдруг он спохватывается. — Нам еще что, другим куда труднее. Нам каждый месяц пятнадцать — двадцать рублей присылают… Соседи смеются — чем не жизнь? Всем бы такого братца…
Умолкает и вместе с Лиене смотрит, как брат прижимает ко рту бледные, прозрачные пальцы, чтобы сдержать кашель. Эрнест оборачивается и говорит так, будто ничего не слышал:
— Врач говорит — поезжайте на юг. Сейчас еще… сейчас еще есть надежда. Смотрите — пальцы как выбеленные. — И смеется фальшивым смехом, точь-в-точь как Лиене и Екаб. — Только вот не знаю…
Смеркается. В комнате долго длится молчание.
Вот и высказано то, чего все ждали и о чем все время думали. Не хотели думать, но думали.
Эрнесту и самому кажется, что он сказал что-то неподобающее. Он спешит повернуть разговор на другую, более безразличную тему.
Разговоры, лица, взгляды и улыбки — все становится каким-то безразличным, чужим и далеким. Все трое чувствуют перемену и внутренне борются с ней. Перескакивают с темы на тему, стараются подогреть себя. Но все слишком остро ощущают свое бессилие перед чем-то чужим и назойливым, что вместе с вечерними сумерками вползает через все окна в комнату, обволакивает их.
Но вот пригнали скотину, и все идут смотреть ее. Теперь говорит больше Лиене. Скотина — гордость хозяйки. И Лиене действительно есть чем гордиться. Коровы — все бурые — лоснятся от жира. Пушистые, недавно выкупанные овцы. Бело-розовые свиньи английской породы на низких ногах с отвислыми ушами и почти без щетины. Три матки супоросые. Лиене все показывает и объясняет, но как-то нехотя. Можно подумать, что все это не доставляет ей ни малейшего удовольствия, что она хочет на что-то пожаловаться. Особенно обстоятельно рассказывает она о всяких мелких неполадках со скотиной.
Возвращается с дальнего луга батрак с сенокосилкой. В кухне две батрачки поочередно вертят ручку сепаратора, — пока одна вертит, другая моет и ополаскивает большие с железными обручами бидоны. На краю белой кафельной плиты шумит вскипевший самовар. Утомившись, братья и Лиене идут в комнату и садятся. Девочки притихли, оробели, держатся особняком, смотрят серьезно, недоумевающе.
Эрнест по привычке заслоняет рот рукой и кашляет сухим кашлем.
— Я подумал-подумал… — говорит он, запинаясь, и вдруг краснеет, будто сказал что-то неприличное. Проглатывает комок, от которого так першило и щекотало в горле. Он так и не досказывает свою мысль, но она всем понятна. Екаб большими шагами подходит к окну и распахивает его. Лиене вносит чайную посуду.
За ужином Екаб и Лиене соревнуются перед Эрнестом в любезности и услужливости. Следят, все ли у него есть, не нужно ли чего, не мешает ли что. Он окончательно смущен этой как будто непритворной приветливостью. От окна дует в спину, холод пробирает до костей — в последнее время он не переносит сквозняков. Но обстановка такова, что ему неловко об этом сказать. Обычно он пьет два стакана чаю, но тут под натиском гостеприимства выпивает и третий. Да еще делает вид, что очень вкусно…
В их отношения вкрались ложь и притворство. Непонятно… Каждый думает, что говорит именно то, о чем необходимо и хочется сказать, и все-таки каждый чувствует, что это только маска, и тайком наблюдает за другими: не заметили ли?
Только когда бутылка коньяку убавляется наполовину, в братьях мало-помалу происходит перемена. Они становятся разговорчивее, шумнее и как будто откровеннее.
Становится теплее друг с другом… Правда, нет еще прежней задушевности — это понимает отуманенная коньяком голова, чувствуют возбужденные нервы.
Екаб расстегнул жилет и, налегая грудью на стол, тянется к брату. Лицо у него раскраснелось, прищуренные глаза смотрят добродушно.
— Ты. брат, не думай, что нам жить невозможно. Дай бог каждому такую жизнь. Работать, конечно, приходится, но кто же не работает? Хлеб на дороге не валяется. А ты разве не служишь? Иной раз, наверно, еще труднее моего приходится…
— Ничего… жить можно… — улыбается Эрнест, подливая коньяку.
— Ты мне не рассказывай. — Екаб машет рукой и, выпив, крякает. — Мы, по крайней мере, всегда на свежем воздухе. А у нас что: пыль, дым, смрад… Я бы и полгода в городе не выдержал. Случится если на ночь там задержаться, то уж знай — забудь про сои. Глаз не сомкнешь из-за этого дурацкого шума. И как только люди не шалеют, когда изо дня в день приходится жить в этой сутолоке? — Он опять тянется через стол к брату. — Не думай, брат, что я забыл, сколько ты мне добра сделал. Да никогда в жизни! Случалось так, что не знаешь, куда и податься… и вдруг повестка — получай пятнадцать — двадцать рублей…
Речь его прерывается. Последние слова Екаб произносит дрожащим голосом, на глазах у него слезы. Он бросает быстрый взгляд на жену. Лиене, опустив глаза, нервно застегивает и расстегивает нижнюю пуговицу кофты.
Эрнест тоже смотрит на пол и улыбается какой-то неопределенной улыбкой.
— Стоит ли говорить. Я ведь не вовсе даром. Каждый раз что-нибудь беру у вас.
— Не болтай! — резко перебивает его Екаб. Если бы его узкие глаза не сияли улыбкой, можно было бы подумать, что он и в самом деле сердится. — Добро какое — фунтик масла, корзинка яблок… Смех один. Но ты сам знаешь, пока на ноги не встанем — трудно. Только в нынешнем году шестьсот саженей канавы пришлось выкопать.
— А на будущий год надо новый хлев строить, — добавляет шепотом Лиене.
— На будущий год обязательно надо хлев строить… Осенью начнем материал свозить. И это все ничего. Мы с Лиене уже давно решили, что теперь ты должен больше брать из дома. Молоко, конечно, нельзя, а вот творог… А иногда найдется и кусочек мяса, яйца или там цыпленок… Время от времени кто-нибудь из знакомых в город едет. — И Екаб заскорузлыми пальцами скатывает из хлебных крошек шарик. — Если завтра едешь… Неужто больше одного дня не можешь побыть? Пора страдная, и кто его знает, сколько времени продержится ведро, но я уже батракам работу до самого обеда задал. Опять сам отвезу. Неужто я ради брата не могу один день…
— Я… — начинает Эрнест и осекается. Прикладывает руку ко рту, но не кашляет. Он опять неизвестно почему густо краснеет. Смотрит, как Лиене быстро встает и уходит. Екаб тоже смотрит ей вслед.
— Наверно, детей укладывает… — объясняет он. Потом замечает отворенное им самим давеча окно. Испуганно смотрит на брата и встает… — Окно настежь. Совсем забыл, что тебе вредно, А ты тоже, сидишь и молчишь.
Эрнест хочет ответить, но не успевает. В комнату входит Лиене. С трудом вносит корзину Эрнеста. На губах у нее застенчивая и многозначительная улыбка.
— Что это у тебя? — спрашивает Эрнест и тоже улыбается.
— Кое-что собрала… — торопится она с ответом и снова улыбается. Суетливо поднимает крышку, принимается вытаскивать и снова укладывать разные свертки. В корзине несколько увесистых свертков, обернутых запачканными салом или ягодным соком газетами. На дне кое-что из платья.
— Вот тебе две рубашки. — У Лиене в руках две белоснежные скатки. — Татарин-разносчик занес как-то хороший полубатист, сама в свободные минутки вышивала. А вот вязаный жилет, ты ведь такой зябкий, осенью пригодится. И еще пара носков…
— Ну зачем так много? — журит ее изумленный Эрнест, щупает носки и восторженно смеется. — Какие мяконькие… да теплые! До чего белые… И красная каемочка. Разве у тебя такие белые овцы?
— А ты и не заметил? Два барашка от одной овцы. Такие крохотные да кудрявые, мягкие, как кудель…
Растроганно смотрят друг другу в глаза и смеются тихим задушевным смехом. Екаб наблюдает их, прищурив глаза, полуоткрыв рот, с застывшей на лице довольной улыбкой. От радости не может на месте усидеть. Встает и начинает шагать из угла в угол…
Расходятся молча, с чистым, теплым чувством. Все идут спать. Лиене не успела лампу задуть, а Екаб уже спит. Спит с широкой, счастливой улыбкой на лице и не слышит, как Лиене перелезает через него, укладывается у стенки и долго, старательно подтыкает одеяло.
Пока Лиене возится, Екаб спит. Но едва она затихает, как он внезапно просыпается. Испуганно вздрагивает, поднимает голову, вглядывается в темноту, в зеленоватый четырехугольник распахнутого окна и снова откидывается на подушку и лежит с открытыми глазами.
Ему кажется, что он проснулся не от сна, а после долгой и тяжелой летаргии. Голова ясная, даже слишком ясная. Мысли нижутся нескончаемой вереницей — и все на одну, все на ту же нить… Миллион крохотных мурашек бегает по нервам. Все его тело, вплоть до мельчайшего мышечного волоконца, пронизывает жгучая тревога.
Ему уже кажется, что и мысли эти и тревога были с ним весь день. С той самой минуты, как он впервые услышал сухой, недобрый кашель… И эти будоражащие недобрые мысли, и тревога за себя…
Как они сверлят, как жгут мозг! Ни на минуту нет от них покоя!.. Подушка становится горячей, а лоб саднит от холодного пота.
Откуда-то из темноты доносится ленивое тиканье стенных часов. И еще какой-то, доступный лишь обостренному возбуждением слуху звук. Екаб приподнимает голову и прислушивается. Да… Брат тоже не спит… Сквозь стену слышно, как шуршит набитый свежим сеном тюфяк, как скрипит старая рассохшаяся кровать. И еще… какой-то странный звук! Екаб уже знает: Эрнест уткнулся лицом в подушку и кашляет…
Недобрый звук!.. Подушка становится жесткой и горячей, как раскаленный камень. Екаб приподнимает голову, а потом садится.
На дворе скулит собака. В загоне возятся овцы. Лошади в конюшне бьют копытами. Сонно жуют коровы… Знакомые все звуки! Но Екабу начинает казаться, что тут не все в порядке — надо пойти проверить.
Где-то что-то не в порядке… Екаб встает и в одних исподних выходит во двор. Под навесом чешется и скулит собака. Дверь конюшни затворена. В загоне мирно жуют коровы и овцы. Екаб возвращается к конюшне и щупает засов… Потом круто поворачивается, сердито сплевывает и большими шагами идет к дому. Везде все как обычно, эта тревога в нем самом. И почему человек так любит обман? Обманывает и себя и других…
Он ложится в постель прямо с мокрыми от росы ногами.
— Скотину ходил смотреть? — спрашивает Лиене. — Или еще что?
Екаб ее не слышит.
— Так нельзя! — горячо говорит он ей полушепотом. И Лиене чувствует, как он взволнован, как дрожит у него голос. — Он болен… вот и сейчас не спит, ворочается и кашляет. А мы… а мы что?! Лиене, да разве мы люди?
Лиене слушает затаив дыхание.
— Он не говорит — верно, прямо не говорит… А что там говорить? Всякому и так видно, что не работник он. Еще год, два, и — конец. Сидячая работа и городская пыль его доконают. А мы его гоним обратно в город. Молчи! — шипит он, хотя Лиене и не думает говорить. — Да, гоним… нам жалко потерять пятнадцать — двадцать рублей в месяц. Зверье — только и заботы, как бы где урвать.
Он задыхается, не может больше говорить. Лиене тяжело вздыхает. За стеной кашляет Эрнест.
— Братья… — начинает опять Екаб, и в голосе его слышатся слезы. — И это называется братья! Если братья между собою так, что же тогда чужие… Понять не могу, что за дух в нас вселился, откуда он? Дьявол наживы или еще что… Да разве нам эти пятнадцать — двадцать рублей нужны? Неужели мы без них не проживем? Такое хозяйство — две тысячи оборота… и все равно — пусть умирает, только бы деньги присылал. Только бы нам… А я ведь хорошо знаю и чувствую, что это против совести и против бога… весь день чувствую. И все равно не могу иначе! Притворяюсь, будто ничего не вижу, ничего не понимаю, нарочно говорю только о своем… вру и ему и себе. За себя стыдно и страшно. Чувствую, сидит во мне что-то сильнее бога и совести… связало мой язык, улыбается вместо меня. Стыдно и страшно. Дьявол наживы… И в тебе. Лиене, он сидит. В тебе тоже?
Лиене бормочет что-то в ответ. Чувствуется по ее голосу, что она не отрицает, что и она признается.
— Что для нас эти двадцать рублей? С них мы не разбогатеем. И не надо! Если между братьями может быть такое, любовь такая — тогда ничего на свете не надо! Нет, Лиене, так нельзя! Завтра же утром ему скажу. Брат, скажу я ему, ты болен, тебя губит сидячая работа и городская пыль, уезжай на юг. Уезжай на юг, я ему скажу. Довольно ты нам помогал, теперь мой черед. Свободных денег, сам знаешь, у нас нет, а добра много. Займем, продадим корову или еще что… Когда-нибудь вернешь, поправишься и вернешь. А не сможешь вернуть — не беда. Ведь мы не чужие… Братья!
— Да, Екаб! Конечно, так… — тихо, с чувством говорит Лиене, заражаясь мужниным волненьем.
Растроганный ее согласием, Екаб оживляется.
— Как только подумаю… — начинает он. — Всегда такие дружные… С детства слова дурного друг другу не сказали… И вдруг откуда все это?.. Как будто ржавчина…
Не в силах найти подходящее слово, чтобы выразить внутреннее смятение, он умолкает. Нить обрывается, и мысли теряются в сумятице чувств. Екаб тщетно пытается поймать их, снова нанизать на общую нить, но ничего не получается… Подушка жесткая и горячая, как раскаленный камень, а лоб саднит от холодного пота.
Лиене тоже не спит. Наконец светает, на крышах розовеет отсвет зари. Оба встают, молча одеваются и угрюмо расходятся в разные стороны.
Когда Эрнест выходит из своей комнаты завтракать, оба встают из-за стола ему навстречу. Стараются не глядеть и все-таки сразу видят худое, серое лицо, покрасневшие от бессонной ночи глаза с темными кругами под ними. Видят тихую печальную улыбку на лице брата.
— Ты, брат, болен, — начинает Екаб и сам пугается — так сухо и неискренне звучит его голос. — Сидячая работа и городская пыль не по тебе. Поезжай на юг…
Лиене стоит рядом, опустив глаза, но и она кивает в знак согласия. Екаб говорит долго, повторяясь и запинаясь. Под конец начинает даже горячиться, словно сердясь на что-то. Эрнест только раз поднимает голову и смотрит в лицо брата. Но когда тот кончает, он качает головой. Улыбается и опять качает головой.
— Пустяки!.. — говорит он. — Пока еще не так страшно. У меня хороший врач… Надо начать аккуратно принимать лекарство… Запрягай-ка лошадь.
Он поворачивается и уходит укладывать вещи.
— Нет, все-таки… ну как же так… — Екаб делает шаг вслед за ним.
Эрнест оборачивается.
— Ничего, все обойдется. Прошлой ночью я все обдумал… Запрягай лошадь.
Екаб и Лиене переглядываются. Переглядываются, краснеют и отворачиваются. Обоим кажется, что они заметили блеск тайной радости в глазах друг у друга.
Екаб идет запрягать.
1903–1909