У рингсдорфского пастора Ганса Фогеля скончалась жена. Свершить погребальный обряд взялся его младший собрат по профессии Рихард Краузе из соседней деревни Грюнталь. Рингсдорфский пастор был очень признателен ему за помощь.

Он сердечно пожимал коллеге руку.

— Да воздаст тебе господь, дорогой Рихард! Ты не представляешь себе, как трудно мне было бы сделать это самому. Право, не знаю, хватило ли бы у меня сил.

Грюнтальский пастор так же сердечно тряс руку Фогеля.

— Не стоит об этом и говорить. В радости мы можем быть каждый сам по себе, но помогать друг другу в горе — главная обязанность христианина.

Присутствовавшая при этом экономка, фрау Корст, покачала головой, на которой красовался белый чепчик.

— Господин пастор чересчур убивается. Вот уже четвертый день, как я попусту готовлю обед. Не знаю, чем только держится господин пастор. Если и дальше так пойдет, то скоро самого господина пастора придется отвезти в больницу.

Грюнтальский пастор положил руку на плечо коллеге.

— Коллега, не поддавайтесь так своему горю. Не позволяйте ему одолеть вас. С божьей помощью все можно перенести.

Коллега кивнул головой в знак согласия, но слегка отступил в сторону, так что рука Краузе соскользнула с его плеча.

— Я надеюсь справиться с этим. Но, видишь ли, на это нужно время. Немного времени: я думаю, с неделю…

— Усердная молитва — самая надежная опора в любом горе. Дни и недели минуют, но он один пребудет с нами во веки веков. Жизнь человеческая быстротечна, подобно жизни лепестка или росинки. Человек покидает нас, дабы…

— Извини меня, Рихард, — перебил его рингсдорфский пастор, — я стал очень рассеян, мне надо собраться с мыслями. Я хочу полчаса побыть один.

Не ожидая возражении коллеги, он удалился в спальню. Молодой пастор слегка обиделся. Ведь он собирался процитировать кое-что из сегодняшнего надгробного слова, которое тщательно подготовил и предназначил в утешение скорбящему собрату.

— Господин пастор и в самом деле слишком убивается.

Фрау Корст помогла ему надеть талар поверх серого люстринового пиджака. Она говорила тихо, чтобы не слышно было в спальне.

— Ах, вы и не представляете себе, господин пастор! Он так меня тревожит! Барыня ведь больше года пролежала в больнице, и этого надо было ожидать. Да она и сама знала: мы с господином пастором часто с ней разговаривали.

— Да, супруга господина пастора умерла как истинная христианка, примирившись с богом и людьми. И господину пастору следовало бы проявить больше самообладания. Слишком сильная привязанность к покойнице может произвести нежелательное впечатление на паству. Мы должны принимать не только блага, ниспосылаемые нам господом, но и крест, который он порою возлагает на нас.

— А как же, господин пастор! Вы совершенно правы. Она была такая добрая…

Разгладив складки на рукавах талара, фрау Корст вытерла глаза.

— Двадцать лет я здесь прожила и ни разу худого слова от нее не слышала. Болезнь мучила ее уже давно, поэтому она всегда и была такая тихая, печальная. А господин пастор так любил ее!

— Это его долг, фрау Корст.

— Вот и я говорю. Но я думаю, тут было что-то, кроме долга. Они жили так, словно поженились только полгода тому назад. А прошлой осенью ведь исполнилось тридцать два года — столько же, сколько господин пастор в должности. Вы и вообразить себе не можете, как это было странно, господин пастор!

Пастор Краузе огляделся вокруг. На стене висело совсем крохотное зеркальце, а он привык облачаться в пасторское одеяние перед трюмо.

— Не следует чрезмерно привязываться к земному. Мы должны быть ко всему готовы, ибо не знаем, в какую минуту он призовет к себе нас или наших близких.

— Поговорите вы с господином пастором! Мне иной раз прямо страшно делается, как бы не случилось чего-нибудь. Все эти дни он почти не отходит от гроба. Сегодня вернулся из церкви только на заре. И если вы сейчас заглянете в спальню, в руках у него или корзинка для рукоделия, или одна из книг покойницы. Все ее вещи он запер в шкаф и никого к ним не подпускает. Уж вы поговорите с ним, будьте так добры!

Она подала ему выутюженный воротничок с двумя крестиками и помогла надеть.

— Спасибо, фрау Корст. Да, я решил это сделать, фрау Корст. Мы с ним дальние родственники, и потом, это мой долг. Правда, немного неудобно получается. Ему пятьдесят пять лет, а я на целых двадцать лет моложе. Кроме того, он мне часто помогал, когда я кончал курс. И место в Грюнтале он мне помог получить. У него хорошие связи в консистории.

— Все-таки поговорите с ним, господин пастор. У него здесь нет никого из близких.

— Гм… это все же странно. Он такой высокообразованный человек, на его рефераты в богословском обществе съезжаются пасторы со всей страны. А друзей у него нет, это верно. Мне кажется, тут отчасти виной его слишком смелые взгляды на некоторые важные церковные вопросы. Об этом даже писали в нашей газете. Откровенно говоря, мне и самому эти взгляды… Основатель нашей веры Мартин Лютер, надо полагать, был поумнее какого-то рингсдорфского пастора, не имеющего даже докторского звания… Подайте, пожалуйста, мне берет, фрау Корст. Благодарю. Это правда, что вы никого не пригласили на похороны?

— Кроме вас, ни единого человека! Подумайте, даже брату покойницы не сообщил в Берлин. Говорят, барыня с братом но поладили из-за чего-то, еще когда она вышла замуж.

— Я знаю. Господин фон Баумгартен — профессор технического института и очень богат. Ему не понравилось, что сестра его вышла за кандидата богословия, который тогда еще не получил места деревенского пастора. Госпожа Фогель, должно быть, сама этого захотела.

— Нет, барыня ничего такого не говорила. Когда мы в последний раз навестили ее в больнице, она только улыбнулась. Барыня всегда улыбалась, когда он приходил, и все время держала его за руку. «Как тебе угодно, мой друг, — говорит она. — Я знаю, говорит, что у меня есть брат. Но вот уже двадцать лет, как я его не видела. Если ты думаешь, что он понадобится теперь, когда я его уже не увижу… Я только хочу, чтобы ты был поблизости, когда будут засыпать мою могилу, мы с тобой так хорошо жили! Может быть, позвать еще детей, которых я учила музыке…»

Фрау Корст опять вытерла слезы. Пастор Краузе, наклонившись перед зеркальцем, старался поправить на голове бархатный берет с помпоном.

— Вашу барыню многие придут хоронить. Она пользовалась большим уважением.

Когда настало время идти в церковь, пришлось несколько раз постучать в дверь, так как спальня оказалась запертой.

У пастора Фогеля был такой вид, словно он только что вернулся из дальнего, изнурительного путешествия. Лицо пожелтело, глаза будто еще видели то, что недавно проходило перед ними. Фрау Корст надела на него пальто с черной креповой повязкой на рукаве, подала шляпу и чистый носовой платок. Он во всем повиновался ей, но мысли его явно были заняты другим. А может быть, он и вовсе ни о чем не думал.

Когда они вышли на дорогу и с белой колокольни, видневшейся за речкой, донесся звон, пастор Краузе спросил своего товарища:

— О чем вы думаете, коллега?

Тот словно очнулся от сна и провел ладонью по лицу.

— Мне кажется… Я ни о чем не думаю.

Грюнтальский пастор опять покачал головой.

— Мужайтесь, коллега. Вы ведь должны показать приходу пример самообладания и христианского терпения.

Рингсдорфский пастор остановился и широко раскрытыми глазами посмотрел на своего спутника.

— Показать?.. Что я должен показать?

Пастора Краузе немного встревожил этот нетактичный вопрос. Ведь речь идет не только о личном деле рингсдорфского пастора. Его нескрываемое отчаяние, неумение владеть собою могут повредить престижу пастыря прихода. Но чем сейчас помочь бедняге! Он показал рукой на холм.

— Слышите? И мой Бетге в Грюнтале звонит. Он обещал начать ровно в половине четвертого. Надо поторапливаться. Люди, наверно, ждут уже не меньше часа.

Со стороны Грюнталя, вниз по горной тропе, спешили еще несколько женщин. Пастор Фогель, обернувшись, немного покачнулся, и грюнтальский коллега взял его под руку. За ними на почтительном расстоянии, из сочувствия к горю своего пастыря, молча шла довольно большая группа наиболее уважаемых рингсдорфских крестьян. Было весьма уместно поддержать у них на глазах убитого горем коллегу.

Церковь была полным-полна. Но для пасторов оставили узкий проход к алтарю, перед которым стоял белый гроб с венками из роз и васильков, окруженный большими желтыми свечами. Сразу же за пасторами проход так запрудили, что богатые крестьяне с трудом, пуская даже в ход локти, пробрались вперед, на свои места.

Белый гроб… Пастор Краузе подумал, что это опять-таки не по обычаю. Пятидесятилетней замужней женщине подобает более солидный, выкрашенный под дуб. Но она сама так захотела. «Тридцать два года мы прожили вместе, — сказала она фрау Корст, как обычно, с грустной улыбкой. — Детей у нас не было, и я чувствую себя, как и в тот вечер, когда мы с Гансом впервые встретились на студенческом балу. Я тогда только что окончила институт, у меня были золотистые волосы. Я хотела бы лежать в белом гробу с тремя розами в руке…» Три розы… О кресте она не вспомнила. И в этом было нечто необычное, даже недопустимое. Хорошо, что коллега Фогель не захотел, чтобы гроб открыли еще раз, перед всем приходом. Покойница, чего доброго, в белом платье.

Пока грюнтальский пастор занимал свое место у алтаря, ему некогда было следить за вдовцом. Но, оглянувшись, он увидел его в головах гроба, — Фогель стоял, чуть отвернувшись от коллеги и прихожан. И на колени не опустился, а, бессильно свесив руки, уставился на дверь ризницы. Грюнтальский пастор сразу отметил про себя и неподобающую позу, и то, что люди постарше смотрели на своего пастыря с любопытством, даже с удивлением. Но обстановка была такой торжественной, что он ничего не мог сказать коллеге. Орган уже загудел, в церкви замелькали белые листки с текстом псалма.

У пастора Краузе оставалось пять минут, чтобы мысленно пробежать свое слово перед выносом тела. По рассказам рингсдорфцев он знал, что старый коллега приучил их к светским темам. Венки из васильков… это хорошо. Он это учел и соответственно построил свою речь. Успешнее всего можно воздействовать на слушателей, когда у них перед глазами какой-нибудь конкретный предмет, который привлекает внимание и служит поводом для притчи.

Свое слово он выдержал в духе притчи, а главную и самую пространную часть оставил для кладбища. Васильки — они возвещают близость осени. Нива уже ждет жнеца. Зерна созрели и жаждут быть убранными. И вот приходит косарь с костлявыми руками и острой косой, и небесный ключник принимает новый урожай в свои закрома.

Грюнтальский пастор не отличался особым красноречием. У него был не слишком громкий, бархатистый баритон. Шипящие звуки он произносил мягко, хотя и не шепелявил. Зато он был молод, внушительного, сильного телосложения, с русыми вьющимися волосами. На таларе ни пятнышка, а воротничок с крестиками на уголках ослепительно чистый. Он хорошо владел своим голосом, мимикой, жестикуляцией и всем телом, что производило куда большее впечатление, чем сама речь. Краузе хорошо сознавал это и умел пользоваться своими природными данными.

Он внимательно следил за своей аудиторией. Вначале прихожане, как обычно, больше разглядывали пастора, и их трудно было расшевелить. Но затем он повысил голос и высунул руки из рукавов талара, стараясь чаще жестикулировать, кивать и встряхивать головой, чтобы усилить эффект произносимых слов и дать людям почувствовать, как он постепенно вдохновляется. Вскоре он уже отметил некоторый успех. Вместе с белыми листками в церкви замелькали носовые платки. Старушки уже всхлипывали. После этого пастор Краузе еще лучше вошел в свою роль, ему уже казалось, что в Грюнтале он никогда так хорошо не говорил.

— И подобно тому, как мы не ропщем, когда отцветают васильки и подходит пора жатвы, так же смиренно и покорно должны мы принимать испытание, когда наступает наш час и небесный молотильщик убирает наш посев в свою клеть…

Грюнтальский пастор взглядом отыскал своего старшего коллегу, который стоял, будто спрятавшись за трепетное желтое пламя свечей. Он встретился с его вопросительным, полным недоумения взглядом и поспешил закончить. Коллега вел себя отнюдь не так, как следовало бы в подобную минуту, даже несколько мешал Краузе и портил впечатление от его слова.

Грюнтальский пастор шел впереди. Гроб несли на плечах шестеро самых богатых крестьян. Они это делали без всякого удовольствия, потому что пастор не пригласил их на поминки, и взялись за это только по настоянию жен, убедивших своих мужей, что вообще никаких поминок не будет. Тем не менее они время от времени оглядывались на толпу, не окажутся ли в ней незнакомые гости. Оглядываясь, они сбивались с шага, и гроб то и дело сильно покачивало.

Рингсдорфский пастор ничего этого не замечал. Шел, бессильно опустив руки, так что креповая повязка сползла на самый локоть. Голова понурена, лицо бледное, но не слишком скорбное. Рингсдорфские прихожане чувствовали себя разочарованными: они ждали слез, громких рыданий. Они еще помнили похороны мельника Хагена, который двадцать пять лет строил свою чудо-мельницу и, под конец убедившись, что ей не устоять на рыхлом песчанике, бросился в пропасть. Гроб Хагена стоял на этом самом месте, а вдова его трижды падала в обморок, и на кладбище ее несли на руках. Два года об этом шли разговоры по всей округе. А тут совсем скучные, обыденные похороны.

У могилы вдовец все же стал на положенном месте. Правда, не сам — его туда оттеснила толпа. Пастор смотрел в могилу, но глаза у него были сухие, ничего не выражающие. Белые розы в руке увяли, некрасиво обвисли. Только когда кто-то шепнул ему на ухо, он, вздрогнув, поблагодарил за напоминание и бросил цветы на гроб.

Местный учитель хотел его поддержать. Пастор высвободил руку и отступил назад, будто у него закружилась голова, когда он заглянул в семифутовую яму.

Грюнтальский пастор строго придерживался разработанного им церемониала, который несколько отличался от рингсдорфского. Пока звонил кладбищенский колокол, он молча стоял со сложенными руками и опущенной головой и глядел в открытую могилу. Все, конечно, делали то же самое. Пастор Краузе был убежден, что минута всеобщего молчания под звуки колокола лучше всего наводит на размышления о тайне смерти и настраивает на печально-торжественный лад.

Под открытым небом голос его в самом деле казался слабоватым. Бархатные нотки, когда их не усиливали церковные своды, не производили должного впечатления. За спиной больше не было окон алтаря с цветными стеклами витражей, и он ясно почувствовал, что фигура его здесь не кажется столь внушительной.

Надгробное слово он дважды перечитал утром и знал почти наизусть.

Он начал с популярной притчи о двух странниках, которые случайно встречаются и идут вместе к одной цели. И так как слушатели его были горцы, он красочно изобразил стезю и местность, по которой шли странники, пользуясь при этом главным образом описаниями природы из прочитанных в гимназические годы сочинений Шиллера и Розеггера. Ведя путников по всевозможным извилистым тропам, через бесчисленные испытания, он заставил одного из них постепенно утомиться, замедлить шаг и, наконец, в изнеможении свалиться в горную пропасть.

Он сам спохватился, что притча построена неудачно. Она скорее подходила для похорон погибшего от несчастного случая, а не умершего естественной смертью. К тому же она сильно противоречила давешнему примеру с васильками и сенокосом. Как это ему раньше не пришло в голову!

Пастор Краузе был очень недоволен началом надгробного слова, поэтому поспешил перейти к несчастному, одинокому путнику, который остается один на крутой горной тропе, куда еще доносятся из пропасти стоны погибшего спутника.

После этого он опять сделал небольшую паузу, чтобы кинуть взгляд на скорбящего собрата. Солнце било ему прямо в глаза, поэтому он сначала ничего не мог разглядеть. Потом заметил, что Фогеля уже нет на прежнем месте, а затем… затем он невольно широко раскрыл глаза.

Рингсдорфский пастор, отойдя от могилы, преспокойно сидел на одной из гранитных тумб, между которыми висела цепь, огораживающая могилу мельника Хагена. Руки Фогеля лежали на коленях, подбородок он выставил вперед и, не отрываясь, смотрел на оратора.

Пастор Краузе увидел вокруг удивленные лица прихожан. Ведь подобное поведение во время погребальной церемонии не вязалось ни с какими обычаями. Вот если бы он рухнул наземь у могилы, тогда двое мужчин подняли бы его и поддержали. Если бы он закрыл лицо руками, вздрагивая от нестерпимого горя, тогда женщины стали бы успокаивать его и утешать. Но он просто сидел и смотрел, словно не имел никакого отношения ко всему происходящему. Будто безучастный наблюдатель или случайный прохожий…

Краузе ужасно рассердился на него. Так испортить все впечатление от торжественного слова! Грюнтальский пастор был здесь в гостях и, разумеется, хотел оставить по себе добрую память. В конце концов поведение коллеги было даже несколько неприличным.

Пастор Краузе повернулся направо, где столпилась большая часть прихожан, и продолжал свое слово.

О семейной жизни рингсдорфского пастора и его покойной супруги он рассказывал так, словно рингсдорфцы ничего о ней не знали. Однако всем известные случаи он сумел разукрасить такими подробностями, что людям и в самом деле казалось, будто они слышат об этом впервые.

Он отлично видел, что все женщины — и старые, и молодые, и справа, и слева, и спереди — с удовольствием на него смотрели. Это тоже вдохновило его. Надгробное слово начинало ему нравиться, а это было самое главное. Он снова пустил в ход руки, жестикуляцию, мимику, одолевая с их помощью слабые места своего слова. Он то низко опускал голову, то стремительно вскидывал ее. Склонялся над могилой и опять выпрямлялся во весь рост, а иногда даже вставал на цыпочки. Выпрямляясь и воздевая руки, он возвышал голос, а когда они опять опускались, мягкий баритон пастора тоже, как по ступенькам, спускался все ниже и ниже, так что наконец слышалось только нечто вроде невнятного жужжания шмеля, который кружится над белым цветком клевера.

Указав на суетность мирской жизни, на ничтожество земной любви и страданий по сравнению с теми радостями, которые ожидают нас в небесных чертогах, он обратился к теме, на которую навела его фрау Корст и которую он обдумывал и сам.

— Усердная молитва — самая надежная опора в любом горе. Дни и недели минуют, но он один пребудет с нами во веки веков. Жизнь человеческая быстротечна, подобно жизни лепестка или росинки. Человек покидает нас, дабы мы остались одни и в муках одиночества очистились от всякой скверны. Дабы мы пробудились от заблуждений просветленными, обогащенными, освященными страданиями, дабы мы приблизились к господу и были готовы к тому часу, когда он призовет нас к себе.

Слезы стояли в глазах пастора Краузе, когда он кончил. Но эти слезы были ему приятны. Он знал, что говорил хорошо, и еще минуту постоял со сложенными руками и склоненной головой, чтобы дать последним словам как следует проникнуть в сердца и чтобы прихожане могли еще полюбоваться на него самого.

Воспитанницы покойницы пришли проводить свою учительницу. Сбившись в белую стайку, они, словно пташки, тоненькими голосками, часто ошибаясь, спели «Покойся мирно…». Это было до того умилительно и трогательно, что всплакнули даже ко всему привычные старухи, не пропускавшие ни одних похорон в радиусе двадцати километров. И из мужчин кое-кто провел шапкой по глазам.

Грюнтальский пастор подошел к своему коллеге выразить свое соболезнование и пожать руку. Фогель наконец встал с гранитной тумбы, и Краузе заметил, что глаза вдовца следили за ним, пока он обходил могильный холмик и пробирался сквозь толпу прихожан. Когда он уже пожимал ему руку, пастор Фогель все еще не сводил с него глаз, и трудно было понять, хочет ли он о чем-то спросить или что-то возразить. Нехорошие были у него глаза. Глубоко ушли они в черные впадины и как-то уж очень блестели, отражая то невыносимую муку, то какую-то странную усмешку.

Только благодушное настроение после удачного слова не позволяло пастору Краузе рассердиться по-настоящему. Он повернулся к двум знакомым крестьянам, которые, видимо, хотели с ним поговорить.

Один из них, бородач, пожал ему руку.

— Спасибо вам, господин пастор, спасибо! Великолепная проповедь!

Грюнтальский пастор махнул рукой.

— Ну, что вы! Рингсдорфский пастор говорит проповеди лучше.

— Наш пастор тоже хорошо говорит. Мы им довольны. Только иной раз он заводит речь о каких-то непонятных нам вещах. И потом, он чересчур уж редко поминает имя господне. Нам больше нравится, как вы.

Другой, усач, подхватил громовым голосом прусского фельдфебеля:

— Совершенно верно! Грюнтальский пастор говорит точь-в-точь, как наш прежний пастор.

Пастору Краузе некогда было сообразить, следует ли ему радоваться сравнению с прежним пастором или наоборот. За спиной у него обменивались впечатлениями женщины.

— Видели, милая фрау Кетлер? Ни одной слезинки не уронил.

— Да, да, милая фрау Лангшток! У него каменное сердце. Да еще уселся на тумбу перед могилой господина Хагена! На что это похоже!

— А как хорошо говорил грюнтальский пастор!

— Да, да, да! Грюнтальский пастор такой милый!

Это «да, да, да» протянула растроганная дочка рингсдорфского фельдшера. Сквозь ее розовое маркизетовое платье просвечивала белая нижняя юбка; серые глаза с наслаждением останавливались на бархатном берете с плоским помпоном.

Грюнтальский пастор был вполне доволен тем, как он справился сегодня со своими обязанностями, и в не меньшей степени с самим собой.

Тем временем богатые рингсдорфские крестьяне с женами вереницей проходили мимо своего пастора и в знак сочувствия пожимали ему руку. Делали они это довольно медленно: а вдруг он все же пригласит хотя бы на чашку кофе или рюмку ликера? Прихожане победнее стояли кучкой и тоже кивали головами. А пастор только безразлично протягивал руку и смотрел куда-то вдаль.

Пройдя мимо пастора, разочарованные прихожанки еще немного помешкали.

— Вы заметили, милая фрау Кетлер? Он никому не смотрит в глаза.

— Да, милая фрау Лангшток. Хоть бы слово кому сказал!

— И ни одного родственника не пригласил на похороны! Просто неслыханно!

— Когда хоронили господина Хагена, одних приглашенных было больше сотни.

— Шесть гусей на обед зажарили.

Усач, услышав это, загремел:

— Две бочки мюнхенского на село!

Люди переминались с ноги на ногу, ожидая, что будет пастор делать. Он, конечно, опустится на колени перед могилой и углубится в молитву, как справедливо сказал грюнтальский пастор. Может быть, он стыдился плакать перед людьми. Кивая друг другу и грозя пальцами, они всей гурьбой отошли к ограде и стали оттуда наблюдать.

Вот он, оставшись один, повернулся и огляделся. Люди подталкивали друг друга.

Пастор Фогель подошел к могиле, склонился над ней. Венок из васильков, возложенный маленькими певчими, сполз набок — он поправил его, положив на розы, принесенные взрослыми девушками, выпрямился и пошел прямо к воротам. Никому не сказав ни слова, спрятав руки в карманы, втянув шею в воротник, Фогель, желтый, тщедушный, сгорбленный, нетвердым шагом спешил прочь по дороге между скалами, словно хотел убежать отсюда.

Прихожане переглядывались и пожимали плечами. Женщины громко застрекотали, мужчины толпою повернули к трактиру, решив за свой счет помянуть покойницу несколькими кружками пива.

Только у мостика грюнтальский пастор догнал своего коллегу и бережно взял его под руку. Краузе так и сиял, довольный удавшейся церемонией и отзывами прихожан. Рингсдорфский пастор опять вопросительно взглянул на грюнтальского. Нехорошие у Фогеля были глаза, с каким-то мрачным блеском.

— Ну, что вы скажете, как я справился?

— С чем справились? — не сразу спросил Фогель.

И голос у него стал чужим. Пастор Краузе обиделся. Конечно, это всего лишь взаимная выручка между собратьями по профессии, но ведь он сам написал текст слова и сегодня утром дважды перечитал его. Затем он спохватился и понял.

— Вы, может быть, думаете… притча при выносе тела не согласована с моим надгробным словом? Я, видите ли, не всегда слежу за тем, чтобы между притчами была внешняя связь. Я ищу внутреннюю логику, которой они подчиняются. Образы я сравнения нужны только для того, чтобы навести слушателей на определенные размышления. У нас на факультете профессор риторики всегда это подчеркивал.

— Да… Это они все подчеркивают.

— Ну, видите, значит, и в ваше время было то же самое. И насколько я мог заметить, проповедь произвела вполне благоприятное впечатление. Некоторые женщины даже плакали.

— В самом деле? Разве это… благоприятное впечатление, если они плакали?

Грюнтальский пастор надулся. Нет, с ним сегодня невозможно говорить. Но чувство удовлетворения быстро развеяло досаду. И, кроме того, надо ведь считаться с подавленным состоянием бедняги. С этим надо считаться прежде всего. Пастор Краузе решил не забывать об этом и не обращать внимания на странности коллеги.

Дойдя до аптеки, где дорога сворачивала к пасторскому дому, он продолжил:

— Эти горцы — грубый, но добродушный народ, хотя их и трудно переделать. Подумайте, мои грюнтальцы привыкли приходить к пастору со своими нуждами именно в воскресное утро, перед службой. Мой досточтимый предшественник так со всей толпой и отправлялся в церковь. Мне целый год пришлось с этим воевать, но зато теперь у меня полный порядок. Известное почтение к пастору никогда не помешает.

Рингсдорфский пастор на это ничего не ответил, хотя казалось, что он слушает. Но спутник его никак не мог молчать. Затронутая тема его очень интересовала. Видимо, она была как-то связана с сегодняшними событиями.

— Мне пришлось рассчитать старую служанку, потому что она плохо гладила воротнички. Я каждый год заказываю новый талар — портной у меня еще со студенческих времен. Дороговато обходится, но иначе в нашем положении нельзя. Люди теперь обращают много внимания и на внешность.

Он осекся, вспомнив, что на коллеге позеленевший от старости сюртук с двумя пуговицами на спине. Если приглядеться повнимательней, на локте видна заплата, искусно наложенная руками фрау Корст.

Но грюнтальскому пастору что-то ни на минуту не давало покоя. Он снял и снова надел бархатный берет с помпоном, вытянул руку, пропуская сквозь пальцы головки репейника, росшего вдоль дороги. Ловко отшвырнул носком туфли круглый камешек, через четыре шага снова отшвырнул его и чуть заметно улыбнулся. Затем снова заговорил:

— Вы заметили справа от себя стройную девицу? На ней было розовое платье, и сквозь него просвечивала белая нижняя юбка…

Он вздрогнул от неподвижного, колючего взгляда коллеги. Но Фогель смотрел на что-то другое. Показав рукой на старую грушу у обрыва, он почти беззвучно проговорил:

— Здесь она любила сидеть на закате.

Пастор Краузе кивнул головой и сочувственно вздохнул. Однако день был слишком удачным, и молодой пастор не мог искренне разделять переживания несчастного вдовца.

— Это у вас пройдет, дорогой коллега. Время излечивает все, даже самые глубокие сердечные раны…

Эта избитая, повторяемая изо дня в день фраза понравилась ему самому. Фрау Корст могла быть спокойна: он по мере сил выполнял свой долг.

А вот и она сама спустилась с крыльца им навстречу. Грюнтальский пастор не успел закончить. У калитки коллега вырвал свою руку и нагнулся над кустом мелких желтых роз.

— Здесь она три года тому назад потеряла из перстня маленький зеленый камешек.

Довольно долго он, совсем как маленький мальчик, нагнувшись, ходил вокруг куста и разглядывал покрытую травой глинистую почву. Пастор Краузе только плечами пожал при виде такого ребячества. Ему пришла в голову новая тема для разговора за обедом. Кстати, он вспомнил читанный или слышанный когда-то стишок и не без пафоса продекламировал его:

Das Leben gilt geringe, gleich einem goldnen Ringe, aus dem die Perle fiel. [2]

Вдруг он испуганно попятился, словно от чего-то уклоняясь, и вытянул перед собой руки.

Пастор Фогель выпрямился. Его желтое лицо стало землисто-серым, глаза горели в темных впадинах. Защищаясь от этого взгляда, Краузе и простер вперед руки.

— Да, да… именно так…

Хорошо, что фрау Корст спасла положение.

Переодевшись и сев за стол, грюнтальский пастор не переставал корить себя за необдуманную цитату. Ведь он имел дело с отъявленным меланхоликом, не следовало его огорчать еще больше. Тут могли помочь только веселость и беспечность.

За бульоном он время от времени кидал взгляд на пастора Фогеля. Ужасно неприятно, что лицо у него все еще такое серое. Поэтому, разрезая жаркое, Краузе шутливо спросил фрау Корст, не носила ли она в молодости розовые платья и нравились ли ей красные туфли с бантиками. Но фрау Корст была молчалива и робка. Она обошла на цыпочках вокруг стола и, покачав головой, убрала нетронутую тарелку хозяина.

— Что же вы ничего не кушаете, господин пастор?

Ответа не последовало. Когда подали рисовый пудинг, грюнтальский пастор опять попытался рассеять коллегу. Рисовый пудинг — его, Краузе, слабость. Однажды в студенческие годы он съел в ресторане две порции, позабыв, что денег у него только на одну. Пришлось оставить в залог перочинный нож и записную книжку — подарок матери.

Но шутке этой посмеялся он один. Только когда фрау Корст принесла из погреба холодную, как лед, бутылку вина, к нему окончательно вернулось приятное расположение духа, и он о особым удовольствием рассказал несколько в самом деле забавных анекдотов из пасторской практики. За второй бутылкой он уже не дожидался, когда будут смеяться другие. Удовольствия этого дня дополнились ароматом кисловатого красного вина. Заходившее солнце бросало в комнату желтый отсвет, в открытое окно с горных пастбищ доносился едва уловимый перезвон колокольчиков, легкий, влажный ветерок ласкал побагровевшие щеки. Не будь напротив этого серого лица, ему казалось бы, что он сидит на веранде кафе или в благословенном детьми семействе после крестин.

Когда солнце зашло, грюнтальский пастор встал из-за стола и начал собираться домой. У него едва хватало времени, чтобы засветло перейти по тропе через гору и миновать сосновый лесок по ту сторону ее.

Он хлопнул Фогеля по плечу.

— Выше голову, коллега! Мы еще поживем! Для нашего дела нужны люди, которые не гнутся и не ломаются. Пойдемте выйдем на свежий воздух. Свежий воздух во всех случаях — лучшее лекарство против дурного настроения.

Фрау Корст выбежала на крыльцо с пальто и шляпой хозяина.

— Вам будет холодно, господин пастор! Господин пастор!

Но они отошли уже довольно далеко. Грюнтальский пастор что-то крикнул в ответ. Затем они исчезли у кузницы, за живой изгородью из акаций.

Фрау Корст покачала головой и вздохнула. Она долго смотрела им вслед.

Пастору Краузе очень хотелось говорить. У него было такое чувство, будто его коллега вбил себе в голову какую-то нелепую мысль и ее непременно нужно опровергнуть. В сумерках уже не видно странных глаз Фогеля, к тому же от вина Краузе стал очень самоуверенным. Он без обиняков начал с самого главного:

— Почему вы, уважаемый коллега, весь день так странно смотрите на меня? Неужели я недостаточно хорошо справился со своими обязанностями!

К удивлению его, рингсдорфский пастор ответил сразу и, казалось, охотно:

— Я смотрел не на тебя. Я смотрел в зеркало.

У грюнтальского пастора по спине мурашки забегали. Он с ужасом вспомнил, как давеча фрау Корст шепнула ему на ухо:

— Когда собака не ест, значит, она бешеная. Не бывает ли то же самое с людьми?

Грюнтальский пастор оглянулся. На тропе не видно было ни души. Крыши домов в отсвете заката казались темно-красными.

Рингсдорфский пастор шел с непокрытой головой, размахивая руками. Нельзя же было бросить человека, когда он явно утратил от горя душевное равновесие. Пастор Краузе нагнал коллегу и пошел рядом. С минуту подумал, что бы такое еще сказать для проверки. Так ничего и не придумав, он положил коллеге руку на плечо и снова начал:

— Усердная молитва — самая надежная опора в любом горе. Жизнь человеческая быстротечна, подобно жизни лепестка или росинки.

Пастор Фогель утвердительно кивнул головой.

— Конечно! И в этом зеркале я увидел лицо актера или клоуна.

У грюнтальского пастора опять по спине мурашки пробежали. В самом деле, фрау Корст права! Фогель уже не в состоянии следить за логическим ходом мысли. Тем более нельзя оставлять его в заблуждении. Может быть, все-таки удастся обнаружить просвет в больном мозгу бедняги?

Грюнтальский пастор продолжал говорить и, все больше пугаясь, слушал бессмысленные ответы, не имевшие никакой связи с тем, о чем он спрашивал.

— Вам будет холодно, коллега. Я охотно проводил бы вас обратно. Вообще-то ночью мне торопиться некуда.

— Я и сам хотел бы вернуться. Давно хотел. Но через тридцать два года это уже невозможно. Это свыше человеческих сил. Она тоже ничем не могла помочь мне. Бедняжка, как она страдала! И все равно улыбалась. Ты можешь себе представить, Рихард, как трудно улыбаться, когда в сердце у тебя кровоточащая рана?

— Как хотите, коллега. Вы можете спокойно переночевать и в Грюнтале. Недавно у меня отремонтировали комнатку на верхнем этаже.

— Как странно, Рихард, что человек никогда не может оставаться на месте. И вернуться назад не может, а тем более идти вперед. Эту дилемму я охотно предложил бы разрешить нашему старому профессору логики. Он был такой умный человек.

— А я снова говорю вам: возьмите себя в руки! Этого требует ваш сан. Вы должны подавать пастве пример смирения и самообладания.

— Слушая тебя, Рихард, я весь день вспоминаю своего бывшего учителя риторики. Я у него каждый семестр кончал с похвальным отзывом. Он преподавал художественное чтение в высшей театральной школе. Потому-то он так хорошо и готовил актеров.

— Уважаемый собрат по профессии…

— Ты говоришь, по профессии, Рихард? Профессия актера, по-моему, самая лучшая. Потому что все считают его актером, и сам он не скрывает этого. Ему не нужно тридцать два года подряд играть одну и ту же роль. Одну и ту же роль, как это ужасно! Когда я еще был студентом, в газетах писали, что одна актриса утопилась в реке из-за того, что директор театра отказался дать ей новую роль. Я часто вспоминаю ее. Как я хорошо понимаю эту смелую женщину!

— Позвольте, коллега, я лучше возьму вас под руку — вы, кажется, споткнулись. Вот так. Мы еще немного поднимемся в гору, минуем обрыв, и тогда сразу начнется сосняк. Через час мы будем дома. Посидим немного на веранде и поболтаем. Там, в Грюнтале, чудесный пейзаж. Прямо как в Швейцарии, на поляне Рютли.

— Вильгельма Телля всегда играет лучший актер в труппе. И в публике каждый раз кто-нибудь всхлипывает, когда он сбивает выстрелом с головы сына яблоко. И актер этого ничуть не стыдится. Ведь все знают, что он актер и исполняет свою роль. А после спектакля какой-нибудь меценат угощает его в ресторане жареным фазаном и вином. В ресторане он веселится больше всех и рассказывает забавные истории. И окружающим ничуть не стыдно, потому что он свою роль сыграл по-настоящему хорошо.

— А когда нам, уважаемый коллега, станет прохладно на веранде, мы зажжем лампу в столовой и попросим Луизу что-нибудь спеть. Она еще молода и ходит в белом чепчике, как ваша фрау Корст. К тому же она очень хорошо поет тирольские песни.

— Да, да… О чем же мы сейчас говорили? Ах, да, вот о чем. А назавтра он будет играть Наполеона или, скажем, графа Эгмонта. И опять ему ничуть не будет стыдно, если из первых рядов партера какая-нибудь девица в прозрачном розовом платье и белой нижней юбке кинет ему на сцену розу, а он пошлет ей в ответ воздушный поцелуй. Он актер и вправе вести себя, как все люди. Он надевает маску только на сцене, он лжет только в театре. Он счастливец, потому что от него не требуют, чтобы он лгал и на улице, и дома, и в баре за рюмкой ликера. Он может сидеть там со своей поклонницей и может попросить ее спеть ему тирольскую песенку.

— Знаете, коллега, жена моего звонаря Бетге приготовляет из горных трав удивительные лекарства от лихорадки и сердечной слабости. Она, наверное, даст вам бутылочку. В вашем возрасте нужны лекарства, отдых и покой. И молитва — усердная молитва.

— Да, да… Но это не самое главное. Главное — это то, о чем мы говорили. Как это прекрасно, Рихард, что актеру в старости не надо ни у кого просить прощения, потому что он никого не обманул в своем приходе — даже тех, кто жаждет быть обманутым! И себя он не обманывал, а это прекраснее всего. Он не стал играть Панталоне, потому что его талант и сердце позволяли ему играть только Юлия Цезаря. Он не шел в цирк играть Гансвурста, потому что готовил к репетиции роль Бранда. Если он был драматическим актером, то никогда не позволял унизить себя до мелодрамы или водевиля. И он до самой старости оставался молодым, потому что этого требовала каждая его новая роль. В каждой роли он говорил новое слово — никогда он не был шарманкой или граммофоном. Не был каучуковым диском, который вертится под стальной иглой: и болтает то, что фабрикант велел наговорить в него ради собственной выгоды. А какие мы с тобой жалкие актеры, Рихард!

— Послушайте, дорогой коллега… Вы мой коллега. Вы вышли из дому проводить меня, а теперь я вас веду к себе. Вы рингсдорфский пастор, а я грюнтальский. Подумайте хорошенько, вы, наверное, это еще помните.

— Пасторы, ты говоришь? Нет, мой дорогой, ты очень ошибаешься. Мы актеры, и притом из самого дешевого балагана. Мы бродячие клоуны и выступаем на свадьбах, крестинах и похоронах. Да, к сожалению, и на похоронах. И там мы стараемся угодить любопытной слезливой публике, а покойник уже не может подняться и прогнать нас ко всем чертям.

— Приглядитесь внимательней. Эта тропа ведет из Рингсдорфа в Грюнталь. Здесь нам на два километра ближе, чем кругом по шоссе. Вон тот красный шар впереди — луна. Луна — вы ведь понимаете, что я говорю? А это — дерево. Оно называется рябиной. Повторите это слово, это вы, верно, еще в состоянии.

— Ничего я больше не в состоянии. Я остался один, несчастный, опустошенный. Она держала меня, как пустую скорлупу, тридцать два года, чтобы я чувствовал себя живым человеком, выполняющим свой долг. Содержанием своей души она заполняла пустоту моей. Что я теперь буду делать? Geringe gilt das Leben, aus dem die Perle fiel. Я правильно цитирую? He изменяет мне память?

— Она вам ничуть не изменяет. Вообще вы бодрствуете, и все ваши пять чувств тоже. Вы совершенно здоровы и ничем не больны. Видите, я пожимаю вам руку. Вы чувствуете это или нет? Нас здесь двое — вы и я. Один и два. Вы ведь можете считать до двух, не правда ли?

— Двое? Нет, я один, ты не другой. Ты только зеркало, в котором я вижу свое лицо. Безобразное лицо комедианта без маски. На твоем месте я разбил бы себе голову об этот камень, чтобы через тридцать два года не пришлось вот так же смотреть на кого-нибудь другого. Ты не знаешь, Рихард, как это ужасно — видеть себя. К сожалению, я не зеркало. К сожалению, я рингсдорфский пастор.

— Правильно, вы рингсдорфский пастор. Хорошо, хорошо, вы начинаете приходить в себя. Старайтесь только владеть своим рассудком, тогда опять все будет хорошо. Видите, вот мы уже у обрыва.

— Это обрыв Хагена, а там, внизу, его мельница. Мы ее не видим, обрыв закрывает ее своей тенью. Но мы бы не увидели ее и днем, потому что мельницы больше нет. Какая это была бы великолепная мельница, но он строил ее на песке! Хаген был умный человек, это мне пришло в голову только недавно, когда я сидел возле его могилы. Мне пришло в голову, что он уже давно знал, что строит на песке, но все равно продолжал строить. Он был актер и не мог отказаться от своей роли. И скажу тебе, роль его была не из худших.

— Пойдемте дальше. Уже темнеет.

— Странно, а мне кажется, что скоро для тебя станет совсем светло. Ты зеркало, и ты всегда должен быть светлым… Погоди! Что я еще забыл сказать? Ах, да! Хаген был умный человек, это я готов сказать в глаза каждому. У этого обрыва с ним случилось несчастье как раз в ту ночь, накануне которой он нашел свою жену в чужой постели. Иначе бы он наверняка продолжал строить свою мельницу, хотя и на песке. Такова была его роль. Но после того случая он не выдержал. Die Perle gilt geringe, aus der das Leben fiel. Все это должно быть похоже на глупую карикатуру, не правда ли?

— Прошу вас, идемте дальше.

— Зачем дальше? Далеко ли ушел Хаген? Вот жена его пошла далеко. Она устроила своему незадачливому мужу пышные похороны — в Рингсдорфе о них по сей день все нищие говорят. А на следующее лето она вышла за старшего подмастерья своего мужа, и теперь у них трактир в Кельне. Говорят, они хорошо живут.

— Если вы еще долго простоите здесь, я, ей-богу, дальше пойду один.

— Сделай это, Рихард, иди дальше! Иди дальше — это всегда было моим заветным желанием. Ты мне всегда был дорог. А можешь ли ты куда-нибудь уйти? Пожалуй, твои два года потяжелее моих тридцати двух? Твоя ноша куда тяжелее моей. Что у тебя в руке? А! Вижу: чемодан.

— Мой талар.

— В первую очередь его! Это — самое главное! Брось его!

— Пастор Фогель, вы безбожник!

— С богом или без бога, главное, будь человеком. Будь актером, потому что у тебя больше таланта, чем у меня. Актер тоже достоин уважения, ибо он не ублажает своей плоти за счет чужих душ. Если у тебя самого не хватает смелости, давай чемодан мне.

— Оставьте меня в покое, Фогель! Вы с ума сошли!

— Это не важно. Давай сюда!

— Что вы хотите сделать?

— Сейчас ты увидишь! Внимание! Раз! — я поднимаю его вверх. Два! — я замахнулся. Три!.. Эх, дрянь! Зацепился за куст шиповника.

— Фогель, я оставлю вас одного. Я побегу в Грюнталь и созову людей. Вас надо немедленно отвезти в сумасшедший дом.

— Ах, вот куда ведет твой путь! Туда ты можешь идти и с этим тряпьем. Сейчас я тебе его достану.

— Оставьте, вы сломаете себе шею!

— Шея Хагена принадлежала ему самому. Зато его жена получила свободу и живет теперь хорошо. Для того, чтобы одному жилось хорошо, другому должно быть плохо.

— Оставьте! Я вас не пущу!

Было мгновение, одно только единственное мгновение, когда над пропастью между Рингсдорфом и Грюнталем можно было увидеть при лунном свете странную картину.

Человек, склонившись над обрывом, тянулся к ближнему колючему кусту, покрытому мелкими гроздьями желтых ягод. А другой, тоже наклонившись, пытался его удержать.

Затем первый пошатнулся, протянул назад руку и, точно стальными клещами, вцепился в шею своего спасителя.

Раздался протяжный вопль, похожий на звериный рев. Когда он затих, на краю пропасти уже никого не было.

Затем что-то с грохотом запрыгало по скалам от выступа к выступу. Это покатился вниз, к обрушившейся мельнице Хагена, камень.

1929