Неизвестный Троцкий (Илья Троцкий, Иван Бунин и эмиграция первой волны)

Уральский Марк Леонович

Глава 2

Газета “Русское слово” и ее редакторы В. Дорошевич, Ф. Благов, Н. Владимиров и А. Руманов

 

 

Итак, журналистская карьера Ильи Троцкого одновременно началась и в России, и за рубежом — в Вене, считавшейся в начале XX столетия вторым по значению культурным центром Европы после Парижа. Официально Илья Маркович приехал в столицу Австро-Венгерской империи в 1905 г.1, чтобы, как тогда было принято в России, завершить свое техническое образование. Однако, поступив вольнослушателем на факультет машиностроения Венского политехнического университета, он, судя по всему, не столько учился, сколько подвизался в местной журналистике, работая в «Ноес Винер Тагблат» («Neues Wiener Tagblatt») — влиятельной венской ежедневной газете (выходила в 1867-1945 гг.) и информационном издании «Резиденц Нахрихтен» («Residenz Nachrichten»). Одновременно он пишет корреспонденции и для ряда русских провинциальных газет и, судя по всему, бывает наездами в Петербурге.

Короткий венский период жизни И.М. Троцкого явился в его жизни своего рода трамплином, спрыгнув с которого в московскую газету «Русское слово» он опять оказался в западной Европе, только теперь уже в Берлине. Сам Илья Маркович пишет об обстоятельствах, сопутствующих его появлению в «Русском слове», следующее:

Первые шаги на журналистском пути в тогдашнем Петербурге <мне — М.У.> удалось сделать при содействии Анастасии Чеботаревской, впоследствии вышедшей замуж за Федора Сологуба — известного писателя и поэта. <Она> ведала делами газеты «Товарищ» — центрального органа «Союза освобождения»2, вокруг которой концентрировались такие культурные силы, как В.В. Водовозов, Е.Д. Кускова, Е.М. [С.Н.] Прокопович и многое другие. Сбылись мечтания о работе во влиятельной петербургской печати. Открыт был доступ в дома и салоны, где собирались сливки столичного писательского и политического мира3.

В 1906 г., в петербургском доме православного проповедника, общественного деятеля и публициста о. Григория Спиридоновича Петрова состоялось, как уже рассказывалось выше, знакомство Ильи Троцкого с «интереснейшим русским человеком» — Иваном Дмитриевичем Сытиным. Молодой журналист из Вены настолько понравился Сытину, что тот сразу сделал ему деловое предложение:

— Что же это вы, сударь, у австрийцев пишете? <...> Бросьте немцев, приезжайте в Москву, познакомьтесь с Дорошевичем и Благовым и переходите в «Русское слово». Признаться, я был весьма польщен лестным предложением4. Г.С. Петров горячо поддерживал Сытина. Мне не дали срока на размышление. <...> Выбирать между австрийской и русской печатью не приходилось. Моя судьба была решена. <...> Через несколько дней я в Москве был включен в тесную семью сотрудников «Русского слова». <А>спустя две недели, снабженный инструкциями и напутствиями В.М. Дорошевича, Ф.И. Благова и И.Д. Сытина, <я> катил в Берлин в качестве постоянного корреспондента московской газеты5.

Здесь цитируется ранний вариант истории «сытинского выбора» из статьи-некролога в газете «Сегодня» (1934 г.). Через 17 лет Илья Маркович описывает этот сюжет другими словами6:

— Чего вам у немцев работать? Поезжайте от нас корреспондентом в Берлин. «Русскому слову» молодые силы нужны.

Двумя неделями позже курьерский поезд, уходивший из Москвы, увозил меня в столицу Германии в качестве постоянного корреспондента «Русского слова». Было это осенью 1906 года7.

Самая распространенная в России газета «Русское слово», которую современники называли «газетным левиафаном», издавалась в Москве с 1895 по 1917 год.

Ни одна газета в стране не могла и мечтать о столь широкой читательской аудитории, какую имело «Русское слово»8.

История сытинского «Русского слова» неразрывно связана с именем Антона Павловича Чехова, который по преданию настоятельно посоветовал ему начать издавать газету.

В те далекие времена абы кто открыть газету не мог. Такое право считалось актом личного доверия правительства к издателю. Несмотря на свое солидное положение, Иван Дмитриевич Сытин, считавшийся во властных кругах либералом и мужиком, таких привилегий был лишен. Для создания газеты он открыл на третьих, вполне лояльных к власти, лиц некую фирму, которая и выпустила в 1895 году черносотенской направленности газету «Русское слово». Два года фирма, поддерживаемая Сытиным, вяло выпускала газету и «продала» ее Сытину в 1897 году в полуживом состоянии.

Несколько лет издание «не шло». <...> Но в 1901 году, после целой череды смен главных редакторов, этот пост занял известный фельетонист Влас Дорошевич9.

С этого момента начинается и «подъем» газеты, и превращение И.Д. Сытина в крупнейшего русского медиамагната.

Поистине неисповедимы пути Господни. Студент, которого Иван Дмитриевич когда-то обещал «в порошок стереть, буде он еще ко мне явится», за то, что тот издал в сытинской типографии переписанную им под своей фамилией гоголевскую «Майскую ночь, или Утопленницу», с годами превратившийся в известнейшего российского фельетониста, обсуждал с издателем условия, на которых он был готов принять газету. Подписанный 16 июля 1901 г. договор гласил: «Нужно уволить всех реакционных сотрудников; Сытин не должен вмешиваться в редакционную де-ятельность; Дорошевич в течение трех лет обязуется давать для «Русского слова” 52 воскресных фельетона в год, а также отдельные статьи по текущим вопросам общественной жизни, числом не менее 52 в год».

Надо сказать, что ни Сытин, ни Дорошевич особо не церемонились относительно соблюдения условий договора. Дорошевич, при всей своей огромной работоспособности, не мог выдержать такого бешеного творческого темпа, совмещенного с административной работой, а Сытин специально, в качестве инструмента давления, внедрил в редколлегию заместителем главного редактора своего зятя Благова, через которого и проводил свою политику.

Сразу после подписания договора Влас Дорошевич превратился в самого высокооплачиваемого журналиста России с окладом 50 ооо рублей в год10.

Как пишет Гиляровский,

С приездом В.М. Дорошевича <...> газета не только ожила, но и засверкала. И.Д. Сытин не вмешивался в распорядки редакции. Редактором был утвержден его зять, Ф.И. Благов, доктор по профессии, не занимавшийся практикой, человек весьма милый и скромный, не мешавший В.М. Дорошевичу делать все, что он хочет. В.М. Дорошевич, с титулом «короля фельетонистов» и прекрасный редактор, развернулся вовсю. Увеличил до небывалых размеров гонорары сотрудникам, ввел строжайшую дисциплину в редакции и положительно неслыханные в Москве порядки, должно быть, по примеру парижских и лондонских изданий, которые он осматривал во время своих частых поездок за границу. <...>

Когда В.М. Дорошевич появлялся в редакции, то все смолкало. Он шествовал к себе в кабинет, принимал очень по выбору, просматривал каждую статью и, кроме дневных приемов, просиживал за чтением гранок ночи до выхода номера. <...>

Гордый и самолюбивый всевластный диктатор «Русского слова», он привык благодаря слишком подчеркнутому «уважению» окружающих лиц к своей особе требовать почти молчания в своем присутствии. Его даже боялись11.

«Русское слово» была газетой не только общественно-политической и литературной, но — и это особенно важно! — экспресс-информационной. Она не являлась «идейной» газетой, хотя на деле придерживалась кадетской ориентации. Но прежде всего «Русское слово» было коммерческим изданием:

«Русское слово» стало первой русской газетой, пошедшей по пути создания своих корпунктов на местах. «В Москве события не происходят, — заявил Дорошевич, — в Москве есть только происшествия, а все события — в Петербурге». Поэтому первым и главным корпунктом стал питерский. За ним открылись харьковский, киевский, варшавский, хабаровский... В редакции, которая в 1904 году переехала в собственный, устроенный на манер парижских издательств, дом на Тверской (№ 18), ни на минуту не смолкали телефоны. Новости доходили сюда с потрясающей быстротой. Сам министр финансов граф Витте говаривал при встрече с Дорошевичем:

— Такой быстроты в собирании сведений нет даже у правительства. — Так на то мы и газета, — нахально задирая нос, отвечал журналист. В короткий срок московская газета, прозванная современниками за оперативность «фабрикой новостей», превратилась в самый читаемый и авторитетный российский печатный орган с ежедневным тиражом, приближавшимся к миллиону экземпляров12.

Интересные сведения о «Русском слове» сообщает Владимир Гиляровский в своей книге «Москва газетная»13:

Дом для редакции был выстроен на манер большой парижской газеты: всюду коридорная система, у каждого из крупных сотрудников — свой кабинет, в вестибюле и приемной торчат мальчуганы для посылок и служащие для докладов; ни к одному сотруднику без доклада постороннему войти нельзя. В этом же доме разместил И.Д. Сытин и другие свои издания: третий этаж заняло целиком «Русское слово», а в четвертом поместились «Вокруг света» и «Искры», как приложение к «Русскому слову», сначала издававшееся с текстом, а потом состоящее исключительно из иллюстраций. <...>

Помещение редакции было отделано шикарно: кабинет И.Д. Сытина, кабинет В.М. Дорошевича, кабинет редактора Ф.И. Благова, кабинет выпускающего <...>, кабинет секретаря и две комнаты с вечно стучащими пишущими машинками и непрерывно звонящими телефонами <...>.

У кабинета В.М. Дорошевича стоял постоянно дежурный — и без его доклада никто в кабинет не входил, даже сам И.Д. Сытин.

Деятельность иностранных корреспондентов в «Русском слове» курировал зять Сытина Федор Иванович Благов. По образованию он был врач, расставшийся с медицинской карьерой во имя редакционно-издательской деятельности — до революции Благов входил в состав Правления «Товарищества И.Д. Сытина». И.М. Троцкий не оставил подробного портрета «беспримерного по своей широте Ф.И. Благова»14, но в своих отрывочных замечаниях всегда характеризовал его с самой лучшей стороны. Ф.И. Благов был убежденный либеральный демократ и часто раздражал власти своими разоблачениями закулисных интриг при дворе и в правительстве:

Судебные дела против Ф.И. Благова возбуждались одно за другим. Только с 1 мая по середину июня 1906 г. московский комитет на основании докладов цензора В.А. Истомина девять раз ходатайствовал о возбуждении судебных преследований за статьи, которые касались работы Думы, ее отношений с правительством, погромной политики правительства, голода в Поволжье. <...> <Один> раз за всю историю издания «Русского слова» ответственный редактор Ф.И. Благов был <даже — М.У.> подвергнут <...> аресту по распоряжению градоначальника. Такая суровая и редко применяемая на практике мера вызвала удивление в газетном мире. Причиной ареста Благова послужил опубликованный 8 октября 1910 г. отчет о похоронах председателя Первой Государственной Думы С.А. Муромцева, профессора Московского университета, одного из создателей кадетской партии. Похороны Муромцева были ис-пользованы либеральной и демократической общественностью как повод для проведения демонстрации против самодержавия и черносотенной Думы. <...> В отчете, занявшем чуть ли не всю третью страницу газеты, говорилось о том, что присутствовавший на похоронах представитель полиции прерывал выступавших ораторов и запрещал им касаться некоторых вопросов. Московский градоначальник расценил оглашение этого факта как публичное распространение ложных слухов о деятельности должностных лиц. В прессе началась шумная полемика по поводу ареста Благова, и вместо трех месяцев он отсидел только две недели, а этот инцидент способствовал поднятию тиража газеты.

В эти же годы Благов дважды оказывался на скамье подсудимых <...> за опубликование в № 287 за 1912 г. письма священника Илиодора и статьи «Паевое предприятие» в № 35 за 1914 г.15.

В обоих случаях Благов был оправдан по суду, но тиражи газеты с его материалами подлежали изъятию.

Эмигрировав сразу после революции, Благов обосновался со своей второй женой в Париже, где оказался вне издательской и журналистской деятельности. Тем не менее, будучи парижским представителем дальневосточных газет, он все же изредка выступал в печати. В среде соотечественников-эмигрантов к нему относились с уважением, но, в общем и целом, у него была

очень тяжелая жизнь в эмигрантских условиях. Жена Ф.И. Благова поступила в мастерскую дамских нарядов, а Ф.И. Благову, на старости лет, приходилось иногда в картонке разносить заказы по клиенткам.

И.М. Троцкий, как явствует из его письма к редактору газеты «Сегодня» М.С. Мильруду от 20 ноября 1933 г., сочувствовал незавидной доле Благова и живо откликался на просьбы поддержать его материально:

Мне С.И. Варшавский сообщил, что Ф.И. Благов очень болен и в крайней нужде. Все бывшие «русскословцы» обязались его поддерживать minimum по 25 фр<анков> в месяц. Разумеется, я присоединился к этому решению. И вот, очень прошу Вас, дорогой Михаил Семенович, распорядиться в конторе, чтобы причитающийся мне гонорар за статью о Бунине («Сегодня» № от субботы 18.XI (заграничное издание)) был по возможности скорее переведен Ф.И. Благову.

В своем ответе от 23 ноября 1923 г. М.С. Мильруд, бывший «русскословец», тоже питающий теплые чувства к Благову, пишет:

Ваше желание о пересылке гонорара Федору Ивановичу будет, конечно, исполнено. Я лично тоже присоединился к этому фонду. Кто мог у нас думать, что судьба Федора Ивановича сложится так печально?16

Судьба Дорошевича оказалась ничуть не лучше. Он спился и умер в Совдепии, всеми забытый и никому не нужный, совсем еще молодым (57 лет) в 1922 г.

К сожалению, в своих воспоминаниях И.М. Троцкий не успел описать импозантную фигуру Власа Дорошевича — «короля фельетонистов», во многом способствовавшего расцвету этого жанра в эпоху «Серебряного века».

В петербургском филиале «Русского слова» яркой фигурой был Аркадий Руманов17, пользовавшийся известностью и уважением даже в сановных петербургских коридорах власти. С великим князем Александром Михайловичем (женатым на сестре Николая II Ксении Александровне) его связывала настоящая дружба, продолжавшаяся и в эмиграции, где Руманов в конце 1920-х — начале 1930-х занимал должность его личного секретаря18.

Вокруг Руманова, который в истории русской литературы остался как один из поэтов «Царскосельской гимназии»19, группировался

весь цвет петербургской литературной элиты — по словам Поля Валери, «третьего чуда» мировой культуры, после высокой «греческой» классики и эпохи Возрождения — начиная от Розанова и кончая Блоком, который шесть раз упоминает о Руманове в своих дневниках20. О Розанове же он сам мне рассказывал, как тот ему однажды сказал: «Вот мы с вами разговариваем, а над нами ангельские крылья шелестят»21.

В воспоминаниях современников оценки личности и деятельности Руманова весьма противоречивы: от восторженных до уничижительных. По словам Алексея Ремизова, Руманов «без всяких безобразий мог человека прославить и вывести на дорогу»22. По свидетельству В. Пяста, Блок находил его «каким-то таинственно-замечательным человеком», и

поскольку Руманов ладил с Сытиным, то нередко он выступал как доверенное лицо издателя в Петербурге. Несмотря на то, что Руманов непрочь был покрасоваться, произнося свою фамилию таким образом, будто она у него «такая же, как и у царствующего дома», его уважали за журналистскую объективность, поэтому важные персоны охотно давали ему интервью и он получал новости из первых рук23.

Резко негативные отзывы о личности А. Руманова относятся в основном к его эмигрантскому периоду жизни. Особенно интересны в этом плане воспоминания Осипа Дымова, долгое время бывшего закадычным другом Руманова — тот был женат (первый брак) на его двоюродной сестре, пианистке Женни Штемблер. В конце 1920-х он уже «испытывал к некогда по-настоящему близкому человеку глухое житейское раздражение и обиду, позже развившиеся в чувство непримиримого отчуждения»24.

<...> до сих пор не могу я оправиться от отвращения, кот<орое> я испытал, когда Аркадий на другой же день после моего приезда в Париж явился с твердым намерением обокрасть меня, лгал, льстил — старый им испытанный прием. Несчастные гроши, которые я после 35 л<ет> (!!!) работы честно получил, заслужил, он пытался выманить — он, просадивший миллион буквально и ни разу за зо лет не подумавший обо мне.

<...> Это просто гадина, этот Арк<адий> Вен<иаминович> Р<уманов>! Он «своего» великого покойного князя обобрал и обсосал, чем и ускорил его смерть. Я это знаю совершенно точно со слов певца Дмитрия Смирнова, которому на днях сказала это сестра Николая II — Ксения Александровна. Единственная заслуга Арк<адия> В<ениаминовича>: он кормит ряд совершенно беспомощных ртов. Но, имея — несколько лет тому назад — большие капиталы, не постеснялся выбросить <их> на шампанское и икру, забирая у беспомощных ртов. Придет на него управа — должно быть!25

В заключение приведу цитату из воспоминаний, принадлежащих Кириллу Померанцеву, человеку весьма информированному в вопросе «Кто есть кто в русском Зарубежье» и непредвзятому в своих оценках личности А.В. Руманова:

он был живым опровержением легенды (в которой, быть может, есть какая-то доля, но лишь доля правды) о том, что евреи всегда умеют хорошо устраиваться. У Аркадия Вениаминовича были неплохие связи на Западе. Так, он отлично знал одного магната американской печати и директора одного из самых больших французских издательств «Плон», и вдобавок был представителем по еврейским делам во Франции г-жи Рузвельт (вдовы президента), но воспользоваться этими связями для какого-либо улучшения своего материального положения он не сумел или не захотел. Какие-то гроши он все же получал, но именно гроши; подрабатывала какими-то уроками жена. Приходилось занимать деньги, иногда не удавалось их отдать. Но большой ли это грех? Много больший — делать из денег идола, как считал Георгий Адамович.

Знаю, но без подробностей, что сразу после ухода немцев он участвовал в каких-то просоветских эмигрантских объединениях, но, помня патриотическую эйфорию, охватившую многие эмигрантские круги, большой вины в том не вижу. Во всяком случае, ко времени моего знакомства с ним от таких настроений в нем не осталось и следа.

Теперь характерным для А.В. было совсем другое. Как-то раз мы возвращались с ним с какого-то литературного вечера. Заметив нас, один шедший нам навстречу человек быстро перешел на другую сторону улицы. А.В. удивился: «По-моему, я не сделал ему ничего хорошего. Почему же он меня избегает?» И как это верно! «Человеческое, слишком человеческое», сказал бы гениальный автор «Заратустры»26.

Дорошевич привел с собой в газету целую команду великолепных журналистов, прекрасно чувствовавших и слово, и эпоху, которую этим словом надо было отражать. В команде были такие акулы пера, как фельетонисты Амфитеатров и Пильский, новостник Потапенко, репортер Гиляровский и др.

Что касается художественной литературы, то «Русское слово» оставалось цитаделью русского критического реализма. А. Куприн, Л. Андреев, О. Дымов, С. Гусев-Оренбургский, Скиталец, Н. Телешов и др. Наиболее умеренным среди них был Иван Бунин, а самым радикально-провокативным Максим Горький.

В 1900-х печатался в газете и В.В. Розанов27 (под псевдонимом В. Варварин), однако Сытин лично уволил его в 1911 г., когда решил сделать газету еще более либеральной. Розанов, регулярно выступавший на страницах крайне правого Суворинского «Нового слова», в глазах либерально-демократической общественности был одиозным ретроградом.

Дорошевич официально утверждал, что редактирует печатный орган, не знающий «ни “фильств”, ни “фобств”», другими словами, газету, в которой выступают литераторы разных эстетических, художественных направлений. Однако декларации о намерениях — декларациями, а в реальной жизни успех или безвестность того или иного литератора во многом зависели от вкусовых предпочтений главного редактора, а то и от его каприза.

Как во всякой литературной среде, в той, что группировалась вокруг «Русского слова», были свои предпочтения и конфликты. Неоднозначным было в ней и отношение к Дорошевичу, кстати, болезненно реагировавшему, когда «нарушали его волю». Особо критическое отношение к главе «Русского слова» испытывали деятели символистского лагеря. Тут, отметим, антипатия была взаимной, поскольку Дорошевич не терпел «декадентов», постоянно высмеивал их в своих фельетонах. В свою очередь, литераторы, близкие к кругу Мережковского и Гиппиус, видели в нем все того же «писателя для толпы», «для обывателя»28.

Хотя такие знаменитости из лагеря символистов, как Мережковский и Брюсов иногда печатались в «Русском слове», в общем и целом «декадентов» с их «духами и туманами» здесь не жаловали. В. Дорошевич, выливший немало сатирического яда в своих фельетонах на их головы, и Н. Валентинов, бывший в 1911-1913 гг. фактическим редактором «Русского слова», приложили немало сил, чтобы не пропустить в число авторов газеты не только З. Гиппиус, но и такую звезду первой величины, как А. Блок. И это несмотря на то, что сам Сытин был отнюдь не против, и за Блока активно хлопотал заведующий петербургской редакцией газеты А. Руманов.

Такова была обстановка в «закулисье» крупнейшей газеты Российской империи, с которой, впрочем, И.М. Троцкий если и сталкивался, то лишь опосредовано. Из всех редакторов он тесно общался, по-видимому, только с Ф.И. Благовым, коему, по отзывам современников, во многом был обязан своей успешной карьерой. О В. Дорошевиче Троцкий в своих воспоминаниях говорит лишь вскользь, а о других редакторах «Русского слова» — Н. Валентинове и А. Руманове, и вовсе не упоминает.

И.М. Троцкий сотрудничал с «Русским словом» одиннадцать лет, выступая, как иностранный корреспондент, в качестве главным образом политического обозревателя. Информационные статьи на культурологические темы, из которых русский читатель узнавал о литературных и театральных новинках Германии и Скандинавии, в общем объеме дореволюционной и, надо сказать, весьма обширной публицистики Ильи Троцкого занимают весьма скромное место. В своей «русскословской» публицистике И.М. Троцкий заявляет себя либеральным демократом, не приемлющим любые формы расовой или религиозной ксенофобии, талантливым, энергичным журналистом, разбиравшимся в политике, литературе и театральном искусстве. Другими словами, он был типичный «русскословец» и, что особенно важно подчеркнуть, сохранил верность либерально-демократическим идеям, которые отстаивала эта газета, на всю свою долгую жизнь.

Публицистическая активность Ильи Троцкого в дореволюционный период выглядит весьма и весьма внушительно. Подборка его статей и корреспонденций, представляющих и в наше время значительный культурно-исторический интерес, могла бы составить вполне увесистый том. Его статьи регулярно появлялись в рубрике «Заграничные корреспонденции» — «Берлин (от нашего корреспондента; по телеграфу от нашего корреспондента; от нашего берлинского корреспондента)». Эта рубрика была ежедневной. Однако в каждом номере газеты существовала еще рубрика «Заграничная хроника», где печаталась краткая информация о текущих событиях в мире. Авторы материалов в этой рубрике не указывались. Можно полагать, что раздел «Берлин (от нашего корреспондента)» из этой рубрики также в основном состоял из заметок И.М. Троцкого, на что указывает стилистическое, а подчас и тематическое сходство материалов раздела и его статей.

Выборочный перечень статей И.М. Троцкого в «Русском слове», иллюстрирующий стилистику и основные направления его публицистической деятельности в этой газете, приведен в Приложении II

У Ивана Сытина был верный глаз и чутье на полезных для его дела людей. Приглашение Ильи Троцкого в «Русское слово» оказалось его очередной удачей и, судя по всему, медиамагнат это понимал. Так, в фирменном сборнике, посвященном пятидесятилетию издательской деятельности И.Д. Сытина, помещен, среди прочих, и портрет одного из самых молодых сотрудников издательства — иностранного корреспондента «Русского слова» И.М. Троцкого. Сам Илья Маркович по прошествии десятилетий неизменно поминал как И.Д. Сытина, так и коллектив «русскословцев» в целом «тихим добрым словом», а с бывшими коллегами, ставшими, как и он, эмигрантами, долгие годы поддерживал дружеские отношения. Однако подробно он описывает в своих воспоминаниях только одного коллегу из числа русскословцев — Иосифа Иосифовича Колышко («Баяна»). Впрочем, это и понятно — из них всех только Баян выступал «во время оно» в роли политического авантюриста (см. ниже).

Сытинское «Русское слово» имело в Российской империи огромный успех, к началу 1917 г. тираж газеты составлял 600-800 тысяч экземпляров. После Октябрьского переворота «Русское слово» было закрыто большевиками.

 

И.Д. Сытин

Из обширного корпуса мемуарной публицистики И.М. Троцкого больше всего написано им об Иване Дмитриевиче Сытине — человеке, которому он во многом обязан своей успешной журналистской карьерой.

Мое знакомство с И.Д. Сытиным началось в яркую эпоху русской журналистики, когда после октябрьской революции 1905 г. с нее спали цензурные цепи и когда в Москву и Петербург хлынула могучая волна молодежи в поисках приложения своих литературных сил,

— писал Троцкий в статье-некрологе, посвященной памяти Сытина29, — первой по счету (1934 г.) в его «сытинском» мемориальном цикле. Затем, уже после войны, начиная с 1951 г., — статья «Иван Дмитриевич Сытин. К столетию со дня рождения» — и в 1966-1967 гг. он публикует в газете «Новое русское слово» целую серию воспоминаний, где так или иначе фигурирует Сытин.

Крупнейший русский медиамагнат первой трети XX в. Иван Дмитриевич Сытин имел репутацию просветителя, издавал русских писателей и книги для народа. Этой славе способствовало его происхождение — крестьянский сын, начавший свою трудовую деятельность «мальчиком» в купеческой лавке. С артелью офеней — торговцев лубочной литературой для народа Сытин исходил многие губернии юга России. Симпатии русского общества вызывал и факт близости Сытина к издательству «Посредник», существовавшему под эгидой Л.Н. Толстого.

Основным делом И.Д. Сытина было его книжное издательство30, где печатались произведения русских писателей, книги для народа, которыми торговали на ярмарках, календари. Став на ноги как издатель, Сытин начал заниматься и периодикой. Первым и самым любимым для издателя был журнал «Вокруг света», долгое время остававшийся в его личной собственности. Впоследствии он издавал и другие журналы. Среди них большой популярностью пользовались у русских читателей «Вестник спорта и туризма», «Вестник школы», «Для народного учителя», «Заря», «Мирок», «Модный журнал», «Нужды деревни», «Пчелка», «Искры» и т.д. Часть этих изданий печаталась в качестве приложений к «Русскому слову». Однако наибольшую известность Сытину и его издательству принесла газета «Русское слово», хотя одновременно сытинское издательство принимало участие в выпуске еще целого ряда газет: «Дума», «Русская правда», «Правда Божия», «Раннее утро», «Вечерние известия» и др. В 1916 г. Сытин купил издательство А.Ф. Маркса с самым распространенным в стране журналом «Нива». Фирма Сытина имела книжные магазины и отделения в Петербурге, Варшаве, Екатеринбурге, Иркутске, Киеве, Ростове-на-Дону, Одессе, Самаре, Саратове и на Нижегородской ярмарке. Одним из первых среди российских издателей Сытин вышел на мировой рынок.

К 1913 году численность рабочих и служащих на книжном комбинате достигла высшей отметки — 1725 человек и держалась на этом уровне до 1915 года включительно. В 1916 году, вследствие войны и снижения производства, она сократилась на 433 человека, то есть более чем на 25 процентов, однако в 1917 году 100 из них были снова приняты на работу. <...>

За пятьдесят лет созданное Сытиным на пустом месте издательское дело стало заметным явлением в России. Накануне Февральской революции добрая четверть всех книг, выходивших в империи, печаталась на машинах, принадлежащих Сытину31.

И.М. Троцкий подробно рисует колоритный портрет Сытина32, что для его публицистики явление редкое, поскольку обычно в своих очерках он дает «общие картины», без прорисовки отдельных деталей. Во всех строчках его описания этого человека чувствуются и любование, и теплота, и глубокая личная симпатия.

Дородный, кряжистый, с светлеющей бородой клинышком и маленькими глубоко сидящими глазами, искрящимися умом и хитростью, Иван Дмитриевич производил впечатление прасола33. Мало говорил и внимательно слушал. И речь его была чрезвычайно своеобразна и любопытна: отрывиста, лапидарна и порой беспомощна, но столь отлична от русской интеллигентской речи, что ее хотелось бесконечно слушать.

Или такой эскизный набросок:

И.Д. Сытин, еле заметно улыбаясь, сидел в любимой позе — слегка согнувшись над столом и перебирая пальцами руки волосы седеющей бородки34.

Интересное замечание из той же статьи о литературных симпатиях Сытина:

От внимательного участника сытинских бесед <...> не могло ускользнуть одно явление — пиетет И.Д. к памяти А.П. Чехова. Не будет преувеличением сказать, что Сытин не упускал случая, чтобы упомянуть добрым словом обожаемого им писателя. Ему трудно было примириться с мыслью, что останки Антона Павловича, скончавшегося в германском курорте <...>, привезли на родину в товарном вагоне, в котором до того перевозили сельди. Вспоминал И.Д. об этом будто об обиде, лично ему нанесенной.

Все, что касалось Чехова, как писателя и человека, всемерно интересовало Сытина.

Преклонялся Сытин и перед личностью Льва Толстого:

Я присутствовал на похоронах Льва Николаевича и был одним из той многотысячной массы, что пришла отдать последний долг великому писателю, коленопреклоненно и с обнаженными головами провожая его останки.

Говоря о Сытине в контексте портретных зарисовок, даваемых И.М. Троцким, нельзя не отметить важную историческую деталь — исключительно тесную связь до Первой мировой войны русского делового мира с Германией. Иван Дмитриевич Сытин по своим вкусам тоже был выраженный германофил35.

И.Д. Сытин любил Берлин и частенько его навещал. Ему импонировала германская организованность, упорядоченность немецкого уклада жизни, <...> коммерческая добросовестность немцев, налаженность и пунктуальность их работы. Восторгался он культурностью и чистотой германской столицы и особенной заботливостью берлинцев украшать балконы домов цветами.

— Неужели на ночь цветов с балкона не убирают? У нас бы их с корнями вырвали... Ну, и немцы! Народец, что и говорить!..

<Однако> не жаловал старик немецкой кухни.

— Живут как баре, а едят как хамы. И что, кажись, стоит научиться прилично готовить. Учимся же мы у них строить, чего бы немцам не поучиться у нас кухне.

<...> Немцы его очень уважали и ценили его издательский опыт. Всякий его приезд обставлялся с большой торжественностью, тем более, что и клиентом он был завидным и широким. Редко торговался, хотя и любил по привычке российских купцов «прибедняться».

Бывало, приедешь с ним к какой-нибудь фирме, директора вокруг него увиваются, величают Хер Генералдиректор, а он усядется в передней на краешек стула и разыгрывает просителя.

— Мы — люди маленькие и тут потолковать можем. <...>

— Иван Дмитриевич, вы роняете наш престиж у немцев. И чего засели в передней?

— Ну, где там. Твоего не уроню! Ты вон в цилиндре и гамашах. Тебя не посрамишь!

И действительно немцы отлично разбирались в игре московского миллионера и ходили перед ним на задних лапках. <...> Заказчик <Сытин — М.У.> был крупный и требования предъявлял соответствующие. Не дай Бог ротационную машину или линотип не вовремя или в ненадлежащем состоянии доставят. Такой шум поднимал, что куда и «прибеднение» девалось! И в этом сказывалась его московская натура.

Интересно, что рассказывая в своих статьях-воспоминаниях о встречах и беседах Сытина с Горьким (см. ниже), Илья Троцкий никогда при этом не упоминает об его отношении к своему кумиру — Ивану Бунину. А ведь именно по отношению к нему издатель всегда выказывал особую симпатию. В качестве «значащего примера» отметим, что на торжественном банкете в «Праге» по случаю годовщины пятидесятилетней издательской деятельности И.Д. Сытина, которая несмотря ни на что — «в разгар стачек и беспорядков, вызванных нехваткой продовольствия, в атмосфере всеобщего отчаяния, порожденного войной» — отмечалась 19 февраля 1917 г. на официальном уровне и с большим размахом36, от лица писателей выступил отнюдь не Горький, а именно И.А. Бунин37.

После революции Сытина особо не баловали. Когда Сытину исполнилось 75 лет, ему пришлось писать унизительное письмо в Совнарком, своему бывшему хорошему знакомому

А.В. Луначарскому, с просьбой назначить ему пенсию. В октябре 1927 г., к 10-летию революции, эту просьбу милостиво удовлетворили: памятуя о прежних заслугах на ниве народного образования, Сытину положили пенсию в 250 рублей в месяц и вдобавок разрешили проживать с семьей в «отдельной» (sic!) пятикомнатной квартире.

Хотя для И.М. Троцкого — эмигранта и непримиримого противника советской власти, любого рода прислуживание большевикам являлось несомненным показателем морального падения личности, он ни разу не бросил камня в сторону своего бывшего работодателя и покровителя. Лишь только слова сочувствия и скорбного сожаления:

В последний раз я встретился с И.Д. Сытиным несколько лет назад в Берлине. Но это уже был иной Иван Дмитриевич: подавленный, замкнутый, озлобленный. Сломили злые силы большевизма и этот могучий русский дуб. И вот нет уже больше старого Сытина38.

В 1934 г. на Введенском кладбище И.Д. Сытина — человека, которого не так давно величали «русским колоссом-просветителем», в последний путь его провожали лишь родные да немногие из бывших служащих.

 

Максим Горький

Андрей Седых в статье-некрологе «Памяти И.М. Троцкого»39 пишет:

Когда И. Сытин приехал за границу, он предложил И.М. Троцкому сопровождать его. На страницах «Нового русского слова» И.М. вспоминал, как Сытин повез его на Капри к Горькому40.

В своих очерках о посещении Горького на Капри41 И.М. Троцкий описывает лишь осень 1913 г., причем первая его статья с сюжетом о совместной поездке с Сытиным на Капри — «Гениальный самородок», появилась еще до Второй мировой войны (1934 г.) в рижской газете «Сегодня»42:

Издательство <Товарищества И.Д. Сытина — М.У.> вело переговоры с Максимом Горьким о приобретении издательского права на его первые произведения, написанные в первые пятнадцать лет. Горький запросил 450 тысяч рублей. Правление издательства уполномочило И.Д. Сытина съездить к Горькому и лично с ним столковаться. По дороге из Москвы в Берлин <Сытин — М.У> взвесил все «за» и «против» и решил, что операция эта разорительна для издательства.

— Протелеграфируй, пожалуйста, Феде (Ф.И. Благову) и другим директорам, что не стоит ездить к Горькому. Все равно дела я с ним не сделаю.

Я, конечно, выполнил просьбу Ивана Дмитриевича. На следующий день получили ответные депеши из Москвы, что директора присоединяются к его мнению. И.Д. Сытин выслушал содержание депеш, встал, перекрестился на угол и начал говорить тихим таким шепотом:

— Поедем, стало быть, к Алексею Максимовичу. Хорошо сейчас на Капри...

— А что скажут в правлении?

— Неважно! Протелеграфируй, что едем. <...>

Познакомишься с Горьким, посодействуешь мне в переговорах о цене и покатаешься по Италии. Только ты уж меня одного с Горьким не оставляй. Обернет вокруг пальца. Он — жох!..

Мы телеграфно оповестили Горького о дне приезда и получили приглашение быть его гостями. <...>

От Берлина до Рима нас сопровождал известный фильмовый промышленник Ханжонков. Всю дорогу Сытин плакался, что Горький его разорит и что мы едем заключать явно убыточную сделку. То же самое он говорил и покойному писателю Первухину43, корреспондировавшему из Рима в «Русское слово». Полный профан в издательском деле, я в душе решил облегчить Ивану Дмитриевичу его миссию. <...>

На пристани на Капри нас встретил личный друг Горького бывший берлинский издатель И.П. Ладыжников. Завидев еще издали Ладыжникова, И.Д. заметно всполошился и, обратившись ко мне, снова повторил просьбу — не оставлять его одного. Мы остановились в каком-то чудесном отеле, из окон которого открывался чарующий вид на неаполитанский залив.

Покуда я приводил себя в порядок, Иван Дмитриевич и Ладыжников куда-то исчезли. Тщетно я их искал в гостинице, ресторане и парке отеля. <...>

Загадка, впрочем, вскоре разъяснилась. <...> Для меня стало очевидным, что Сытин уже сидит у Горького и, вероятно, ведет переговоры о приобретении его произведений.

На веранде горьковской виллы я нашел большое общество. <...> Было шумно и весело, а прелестная итальянская осень и синие волны, шаловливо игравшие у близкого берега, располагали к интимности.

Максим Горький находился, по-видимому, в отличном настроении44 и очень ярко и образно рассказывал разные эпизоды из своей скитальческой <...> жизни.

Завтрак сменился чаем, чай — обедом и время пролетало незаметно. За ужином <...> завязался спор об индивидуализме в литературе. Один из тех специфически русских споров, когда все одновременно говорят, один старается перекричать другого, и никто никого не слушает.

Д.И. Сытин сидел все <это> время молча, с явным интересом прислушиваясь к спору и не проронив ни слова. <...>

<...> Начали прощаться. Мы с Иваном Дмитриевичем остались последними. И вдруг случилось нечто, что на всю жизнь запечатлелось в моей памяти.

И.Д. Сытин подходит к Горькому и, подавая ему на прощание руку, говорит:

— Итак, Алексей Максимович, по рукам. Как ты сказал, так и будет. Заплатим тебе 450 тысяч. Спасибо.

Горький смутился, а я стоял совершенно растерянный.

В отель мы возвращались молча. Я внутренне досадовал на старика. К чему вся эта комедия. Зачем он отравлял мне всю дорогу в Италию причитаниями о грозящем издательству разорении? К чему просил не оставлять его наедине с Горьким? И вообще, что это за дикий подход к делам?

Иван Дмитриевич, очевидно, понимал мое настроение и, обняв меня вокруг талии, тихо сказал:

— Чего ты, милый, сердишься. Ведь Горький твой же брат-писатель. Что тебе жалко сытинских капиталов, что ли? Эх, и наживем мы на этом деле. Имя-то какое? Горький!

Сам И. Троцкий в своих воспоминаниях неизменно отмечал, что ведущим журналистам и писателям, сотрудничавшим с «Русским словом», — а это был цвет русской литературы! — Сытин и его правая рука в редакционно-издательских делах

Ф.И. Благов платили «с истинно московской щедростью», а в особых случаях именитым иностранцам и отечественным писателям с громкими именами (Андреев, Бунин, Горький, Куприн) сулили «любой гонорар, как бы высоки его размеры не были»45.

По всему видно, что в своих воспоминаниях И.М. Троцкий стремился делать акцент на интеллектуально-культурологических аспектах описываемых ситуаций, а не развлекать читателей житейскими пустяками. Так, в другой статье46 он дополняет свои воспоминания сюжетом, в котором присутствовавший в дачной компании Горького Луначарский поднял тему о присуждении Нобелевских премий по литературе. По его мнению, шведы до сих пор помнят о своем поражении в Полтавской битве, а шведские слависты не могут простить Пушкину язвительных замечаний на эту тему в поэме «Полтава». Поэтому шведская Академия и относится с неприязнью «к русской изящной литературе»:

Иван Дмитриевич, который недолюбливал Луначарского <...> внимательно его слушал. По-видимому, его заинтересовала тема о Нобелевской премии. <...>

— Мне кажется, Анатолий Васильевич, что ваша теория в части, касающейся шведской Академии, несколько хромает. Это может засвидетельствовать <наш сотрудник — М.У.>, сидящий рядом со мной. Не дальше как в прошлом году он, по поручению «Русского слова», объездил все три скандинавские страны, познакомился с тамошним литературным миром и вынес оттуда впечатления, диаметрально противоположные вашим. Он мог бы многое нам рассказать.

Далее И.М. Троцкий повествует, что, ни в коей мере не вступая в полемику «с таким диалектиком, как А. Луначарский», он, тем не менее, позволил себе «внести поправки в его явно надуманную и упрощенную теорию». Журналист рассказал внимательно слушавшему его обществу, что ведущие шведские писатели с большим уважением относятся к русской литературе. Всемирно известный Август Стриндберг — один из кумиров российской читающей публики, например, прямо заявил ему, что, если бы ни продолжающийся скандал между ним и шведской общественностью, он «не задумался бы выступить с предложением о присуждении Нобелевской премии Горькому» и лишь нежелание «обрекать Горького на роль жертвы наших внутренних распрей» удерживает его от этого:

Эффект стриндберговских слов вызвал никем не предугаданный отклик. Безмолвствовал и Луначарский, ничем не проявляя желания высказаться. Только И.Д. Сытин с плутоватой улыбкой на лице глядел в сторону Луначарского, как бы желая сказать: «Ну что — получил». <...>

Вернувшись в отель, мы еще долго делились впечатлениями о проведенном вечере. Здесь, впервые, И.П. Ладыжников, нарушив обет молчания, проиронизировал по адресу Сытина:

— Повезло вам, Иван Дмитриевич, с Горьким... Вовремя успели оформить контракт по передаче вашему издательству единоличного права на печатание его произведений. Будь Алексей Максимович заранее осведомлен о своей популярности в Швеции <...>, он, вероятно, потребовал бы другие договорные условия. Горький мужик умный, умеет отстаивать свои интересы.

Иван Дмитриевич как будто пропустил мимо ушей скрытый укол Ладыжникова. Однако, стоя у дверей своей комнаты перед отходом ко сну, успел мне шепнуть:

— Завидует, жадюга! Впрочем, Господь с ним! Контракт подписан и формально утвержден...

Воскрешая образ гениального русского самородка на фоне каприйских дней и в горьковском окружении, мне хотелось бы только прибавить лишний штрих к многогранной и красочной «сказке-жизни» Ивана Дмитриевича Сытина»,

— пишет в заключение своей статьи И.М. Троцкий.

В своей более поздней статье о И.Д. Сытине47, написанной к столетнему юбилею со дня рождения издателя, он приводит еще один его отзыв о Ладыжникове — своем «конкуренте», личном издателе и друге Горького:

— Ничего, ничего. Поедем, поторгуемся с Горьким, авось уступит. Беда, видишь ли, не в Горьком, а в его советчике и заграничном издателе — Иване Павловиче Ладыжникове. Это — ловкач, такого другого не сыскать. С виду тихоня, двух фраз складно не скажет, смиренник, а в душе — жох... ты меня, пожалуйста, не оставляй с ним с глазу на глаз. Обкрутит он меня и не оглянешься.

Одним из первых, кто обратил внимание на то, чем по сути своей являлось пребывание «буревестника революции» на Капри, был вышеупомянутый И.М. Троцким Михаил Константинович Первухин, плодовитый литератор, переводчик и публицист.

Заболев чахоткой, Первухин переселился в 1899 г. сначала в Ялту, чтобы лечиться, а затем навсегда перебрался в Италию. С 1907 г. он работал иностранным корреспондентом различных русских газет — «Биржевых ведомостей», «Речи», «Русской мысли» и др. На Капри Первухин общался с Горьким, о котором оставил интересные мемуары48.

Во время своего пребывания на Капри Горький никогда не оставлял политической, вернее, революционной деятельности. В 1908 г. возникла идея перенести на Капри руководство русской социал-демократической партии, однако не все лидеры партии согласились с этим, и идея не осуществилась. Вскоре, получив в распоряжение крупную сумму денег, подаренных партии эксцентричным и возможно психически неуравновешенным миллионером, Горький предложил организовать на Капри знаменитую «школу революционной техники» для «научной подготовки пропагандистов русского социализма». Тогда на Капри приехали ученики этой оригинальной школы и их инструкторы и преподаватели. Таким образом <...> на Капри «возник литературно-политический центр, куда входили люди, принадлежащие к экстремистским партиям49.

М. Первухин парадоксально обыгрывает мысль о том, что на Капри жил не один, а два Горьких:

Один из них был признанным писателем Максимом Горьким, вел открытую публичную жизнь, имел широкие знакомства в среде итальянской интеллигенции, принимал прославленных соотечественников: Ф. И. Шаляпина, К. С. Станиславского, И. Е. Репина, А. С. Новикова-Прибоя, М. М. Коцюбинского и др. Но помимо Максима Горького на острове жил мало кому известный А.М. Пешков, босяк-ницшеанец, который предпринял, возможно, наиболее радикальную за всю свою жизнь попытку создать собственную философию. <...> Максим Горький на Капри предоставил Алексею Пешкову возможность осуществить свой эксперимент50.

После октябрьского переворота 1917 г. М.К. Первухин занял непримиримо антибольшевистскую позицию, одновременно резко поправев. Разочаровавшись в либеральной демократии, он стал поклонником итальянского фашизма. Фашистское движение, спасшее Италию от большевизма, казалось ему силой, способной освободить и Россию.

Будущее — за фашизмом. И я, как первый русский, примкнувший идейно к фашистскому движению, как первый русский журналист, с самого начала этого движения в Италии почуявший его колоссальное значение и начавший пропагандировать фашистскую идею в русской среде, — считаю себя имеющим право сказать: — «Будущее — за нами, фашистами!!»51

Однако в отличие от большинства русских фашистов52, Михаил Первухин, в молодости подвергавшийся преследованию со стороны черносотенцев, всегда был убежденным врагом антисемитизма. По этой причине он дистанцировался от самого одиозного представителя русского монархического антисемитизма в Италии князя Н.Д Жевахова53. Никакой материальной выгоды симпатии к русскому фашизму ему не принесли. Незадолго до смерти54 Первухин писал В.И. Немировичу-Данченко:

Мы — я и жена — едим раз в день, да и то столько, что и воробья не накормишь. Изо дня в день, из года в год живем надеждой на «близкое» падение большевиков. А они, канальи, почему-то не хотят «рухаться»55.

О русской колонии на Капри, будучи ее общепризнанным старейшим членом, Первухин писал неоднократно. При этом все его высказывания о Горьком пронизаны резко отрицательным отношением к этому писателю.

Здесь уместно отметить, что отношение к Максиму Горькому у И.М. Троцкого всегда было настороженным, писатель, по всей видимости, отталкивал его своим «красивым цинизмом»56. В то же время «русскословец»-либерал И. Троцкий, как и его антагонист М. Меньшиков из консервативного Суворинского «Нового времени», а вместе с ним многочисленные горячие поклонники Горького — одного из самых знаменитых европейских писателей начала XX в., явно ждали, что «Он что-то должен сказать новое, большое...»57

Точка зрения Ильи Троцкого на «раннего» Горького ясно высказана им в театральной рецензии, написанной после дебюта писателя в качестве драматурга на берлинской театральной сцене58:

Театральный сезон Берлина открылся драмой Горького «Последние», поставленной дирекцией Макса Рейнгарда в известной «Kammerspiele»59.

Премьера у Рейнгарда — такое же событие для берлинцев, как для москвичей новая постановка в Художественном театре. Не берусь сказать, что, собственно, влекло фешенебельное берлинское общество в театр, — сама ли пьеса, или простое любопытство увидеть «живого» знаменитого писателя. Может быть, и то, и другое. Впрочем, каковы бы ни были побудительные причины переполнения театра, публика горько разочаровалась: Горький, несмотря на присутствие в Берлине, благоразумно не показывался в театре, а пьеса...

Далее журналист выражает сожаление по поводу выбора Рейнгардом, которого он комплиментарно аттестует как «берлинский “Станиславский”», именно этой пьесы Горького. По его мнению, она представляет собой:

Драматическое произведение, где почти отсутствует драматическое творчество, и где в одну кучу свалены политический сыск, революция, полиция и слабые намеки на высшую правду. <...> в ней все слишком отвлеченно, схематично и слишком мало напоминает реальную жизнь. Из каждого диалога, из каждой реплики проглядывает плохо спрятанная указка социал-демократа-«отзовиста»60. <...> Почему <публика, да еще немецкая,> должна верить автору, заявляющему, что все русские полицейские — непременно негодяи, а революционеры — идеалисты и апостолы высшей справедливости? А в «Последних», — пьесе, символизирующей обреченное на смерть современное буржуазное общество, — именно, заявляется это, притом почти без всякой аргументации.

Затем идет краткое изложение сюжетных коллизий в пьесе, которая, хотя И. Троцкий утверждает, что о сюжете «Последних» «в свое время достаточно говорила русская критика», была мало известна русской публике:

Старик Иван Коломийцев, бывший полицейский, его сын Александр и зять доктор Лещ, служащие при полиции, — негодяи, развратники, пьяницы, вымогатели и взяточники. Дочь Коломийцева, Надежда, только лишь потому, что она супруга Леща, — тоже мелкая и дрянная женщина. Семейный разлад в доме Коломийцева, изгнанного со службы за воровство и превышение власти, создан, конечно, разгульным деспотом-отцом. Гимназист Петя и подросток Вера, под влиянием озлобленной сестры-горбуньи Любы и товарищеских разговоров в школе, «разгадывают» отца. Люба, дочь жены Ивана Коломийцева от связи с его братом Яковом Коломийцевым, глубоко ненавидят своего «номинального» отца. Она видит, как хищные, алчные, развратные Иван, Александр и Лещ обирают больного шурина Якова, грабя остатки былого крупного состояния. На этой почве, а главное — ввиду непримиримого различия политических взглядов, и разыгрывается семейная драма. Гнилая атмосфера «полицейской семьи» отравляет Петю и Веру. Петя бросает гимназию и спивается, а Вера отдается околоточному надзирателю Якореву, тоже, разумеется, трусу и подхалиму. Больной Яков, глубоко любящий невестку, неспособен перенести развала ее семьи, и умирает в тот момент, когда его брат Иван, благодаря «протекции» Надежды, снова получает место. «Последние», как видите, хотя и обречены на духовное вымирание, однако цепко держатся и даже побеждают в реальной жизни.

В заключении своей рецензии И. Троцкий утверждает, что берлинская публика ни тематики пьесы не поняла, ни саму постановку не приняла. Более того, у него сложилось впечатление, что

исполнители дружно проваливали пьесу, абсолютно не понимая ролей. Грим, костюмы и инсценировка оставляли желать многого. Со стороны могло показаться, будто дирекция умышленно готовила провал.

Такого умышленного неуважения к произведению Горького, конечно, нельзя ожидать от Рейнгарда. <...> Но такт и художественное чутье должны были ему подсказать, что нельзя слабое драматическое произведение отдавать дилетантам на окончательный провал.

«Последние» не пользовались особой популярностью ни в дореволюционной России, ни в советское время. Интерес к этой пьесе возник лишь в конце 1990-х, когда ее стали ставить ведущие российские театры. Революционный пафос пьесы при этом уже не воспринимается как нечто достойное внимания, привлекала именно «бытовуха», где жизнь предстает «огромным бесформенным чудовищем, которое вечно требует жертв ему, жертв людьми».

Однако в литературно-театральной критике начала XX в. считалось, что, словами И. Троцкого,

Горький — великий художник, поэт природы и певец прекрасной жизни, но очень слабый драматург и плохой знаток сцены.

В зарубежной печати Горького даже называли «наименее искусным из драматургов», а о его и по сей день не сходящей со сцены пьесе «На дне» немецкие театральные критики писали, например, следующее:

«Нет более плохой драмы, более невозможного литературного произведения!» («Der Tag»). «В общепринятом смысле эти сцены <...> нельзя назвать драматическим произведением» («Magdeburg Zeit»). «Горький не драматург...» («Berl. Neueste Nachrichten»). «С точки зрения искусства и эстетики это произведение стоило бы отодвинуть на задний план» («Germania»). «Максим Горький <...> доказал самым неоспоримым образом, как мало значит техника в искусстве» («Der Tag»)61.

Естественно, эти высказывания не могли не сыграть своей роли в формировании восприятия И.М. Троцким-рецензентом драматургии Горького. Кроме того, по своим литературным вкусам Троцкий был сугубый «реалист» и к литературным новациям своего времени интереса не выказывал. Для него осталось незамеченным тяготение театральных опытов Горького к жанру «философской драмы» с синтезом «реалистической», «этико-психологической» и «символистской» линий художественного воплощения своих идей62. Последнее, видимо, и обусловило высокую оценку прозы и драматургии «реалиста» Горького западными писателями-модернистами, такими, например, как Август Стриндберг. Об этом свидетельствует в частности и сам И. Троцкий. Вспоминая о своей встрече со Стриндбергом, состоявшейся в 1911 г. (см. ниже в разделе «Скандинавская нота» в публицистике Ильи Троцкого: Август Стриндберг), он цитирует его дифирамбы Горькому:

Я люблю Горького. Слышал, будто в России начинают охладевать к творчеству Горького. Напрасно! У него есть бессмертные вещи. «Мальва», «Челкаш», «На дне» переживут нас. Горькому давно пора получить Нобелевскую премию63.

В более поздней статье Троцкого о Стриндберге64 к вышеприведенным высказываниям великого шведского писателя добавляется фраза с политическим подтекстом, демонстрирующая, что всегдашнее настороженное отношение автора к социальному пафосу Горького было вполне оправданным:

Герои Горького не надуманы. Они угроза обществу и когда-нибудь его одолеют.

По-видимому, в далеком 1910-м искушенные в различных новациях берлинские театралы все же увидели в новой пьесе Горького нечто большее, чем политический памфлет или «пошлейшую карикатуру» на русскую жизнь, поскольку, по словам Ильи Троцкого, отнеслись к ее постановке «благосклоннее, нежели можно было ожидать».

И.М. Троцкий, как русский демократ и либерал, всегда относился к Горькому настороженно, но и никогда не демонизировал его личность. Дальше отдельных саркастических выпадов в адрес «великого пролетарского писателя», чей ангажированный «наступающим классом» талант противопоставлялся им в статьях общечеловеческому литературному гению Ивана Бунина, и иронических замечаний, касающихся поддержки, оказываемой Горькому со стороны Кремля, он, как правило, не заходил. Даже в середине 1930-х И.М. Троцкий все еще видел в Горьком — близком друге Ленина и Сталина, — «признанного писателя», ведшего «открытую публичную жизнь».

Впрочем, такой точки зрения придерживались многие интеллектуалы русского Зарубежья. Показателен скандал, разгоревшийся после публикации в журнале «Литературные записки» статьи З. Гиппиус

«Литературная запись. Полет в Европу»65, в которой она непочтительно отозвалась о Горьком (что она, впрочем, делала еще и в Петербурге в начале века). <...> в редакцию <журнала> (и к самой Гиппиус) посыпались письма-протесты по поводу оскорбления ею «чтимого по всей России гения». <Редактор журнала > Вишняк опубликовал в газете «Последние новости» объяснение-сожаление-извинение, что был допущен «недосмотр Гиппиус». <Сама> она была вынуждена сделать «необходимые поправки» и затем следовало примирительное, заключительное послесловие П.Н. Милюкова»66

Немаловажную роль в наличии у самого И.М. Троцкого «положительной составляющей» по отношению к личности Горького, без сомнения, играет факт юдофильства писателя. Максим Горький по жизни неизменно декларировал свою симпатию и даже любовь к евреям. В истории русской культуры он, как никто другой, подходит под определение «искренний друг еврейского народа»67. Ни один из русских писателей не сказал так много задушевно-теплых слов о евреях и в защиту евреев, как Горький68.

Первая его публикация о евреях в России появилась в 1896 г. в газете «Одесские новости», последняя — статья «Об антисемитах», в газете «Правда» 24 июня 1931 г.. В 1900 г. под редакцией Горького вышел сборник «Погром». В нем резко осуждался воинствующий антисемитизм и подчеркивалось, что погромы позорят русский народ. В сборнике вместе с Горьким приняли участие и другие известные русские писатели и ученые, в том числе один из наставников Ильи Троцкого на литературном поприще С.И. Гусев-Оренбургский. Все они, к слову сказать, объявлены были черносотенной прессой «скрытыми евреями и врагами русского народа»69.

На протяжении всей своей творческой жизни Горький обращался к еврейской теме, в которой у него красной нитью проходит кровно близкий И.М. Троцкому тезис о том, что русский еврей — это, прежде всего, русский гражданин.

Однако с конца 1920-х почитание гения Горького в эмиграции резко пошло на убыль. А с началом ожесточенной борьбы за «русского Нобеля» (см. ниже раздел в Гл. 5 «Буниниана Ильи Троцкого») Илья Маркович от своего имени высказал в печати общее мнение эмигрантского сообщества в отношении «Буревестника революции», навсегда угнездившегося в большевистской Москве:

Пресмыкательство Горького перед большевиками оттолкнуло от него не только друзей, но и поклонников его таланта70.

Градус неприязни по отношению к Максиму Горькому достиг своего максимума к середине 1930-х, когда тот «воспел большевицкий террор, НКВД и ГУЛАГ как культурные явления» 71 .

И все же в воспоминаниях, опубликованных им на закате жизни72, И.М. Троцкий, отпустив за давностью времени Горькому политические грехи, пишет о нем с теплотой и даже слащавостью73:

Атмосфера предельной непринужденности, широкого хлебосольства и простоты, царившая в окружении Горького, располагала к общению и близости. Не замечалось и тени «олимпийства» или превосходства в обращении писателя с простыми смертными. Уже один его мягкий и густой басок звучал столь приветливо и обнадеживающе, что словно ключом открывал чужие сердца.

В культурологическом и историческом планах интересно сравнить портретные характеристики Горького у И.М. и Л.Д. Троцких — двух современников писателя, между собой, как уже отмечалось выше, являвшимися непримиримыми политическими антагонистами. Лев Давидович Троцкий создал весьма экспрессивные и одновременно лаконичные по форме литературные портреты соратников по борьбе «за освобождение рабочего класса»: Ленина, Сталина, Луначарского, Красина и др. Как ни странно, среди его «портретов революционеров» не встречается имя Горького — литератора, наиболее, казалось бы, близкого ему по духу и партийному товариществу. Только лишь в статье-некрологе, написанной 9 июля 1936 г. — через три недели после смерти Горького, — Лев Троцкий очерчивает свое видение образа усопшего писателя:

Незачем говорить, что покойного писателя изображают сейчас в Москве непреклонным революционером и твердокаменным большевиком. Все это бюрократические враки! К большевизму Горький близко подошел около 1905 года, вместе с целым слоем демократических попутчиков. Вместе с ними он отошел от большевиков, не теряя, однако, личных и дружественных связей с ними. Он вступил в партию, видимо, лишь в период советского Термидора. Его вражда к большевикам в период Октябрьской революции и гражданской войны, как и его сближение с термидорианской бюрократией слишком ясно показывают, что Горький никогда не был революционером. Но он был сателлитом революции, связанным с нею непреодолимым законом тяготения и всю свою жизнь вокруг нее вращавшимся. Как все сателлиты, он проходил разные «фазы»: солнце революции освещало иногда его лицо, иногда спину. Но во всех своих фазах Горький оставался верен себе, своей собственной, очень богатой, простой и вместе сложной натуре. Мы провожаем его без нот интимности и без преувеличенных похвал, но с уважением и благодарностью: этот большой писатель и большой человек навсегда вошел в историю народа, прокладывающего новые исторические пути74.

В целом же Лев Давидович критиковал Горького куда более жестко, чем Илья Маркович. В статье «Верное и фальшивое о Ленине: Мысли по поводу горьковской характеристики»75 он обвинял его, помимо уже отмеченной склонности придумывать небылицы, еще и в интеллигентской мягкотелости и двурушничестве:

...в России, в те трудные годы, Горький жестоко путался и рисковал запутаться окончательно, а за границей, лицом к лицу с капиталистической культурой, он мог и выпрямиться. В нем могл<о> пробудиться <...> настроение <...> куда более плодотворн<ее>, чем душеспасительные ходатайства за культурных работников, пострадавших только потому, что они, бедняжки, не успели затянуть петлю на шее пролетарской революции.

Что касается И.М. Троцкого, то смягчив со временем, но все же сохранив до конца жизни свою неприязнь к Горькому-большевику, он не мог не чувствовать всей глубины духовной трагедии писателя. Давая характеристики его личности, например: «Мастер рассказа он был исключительный»76, —

И.М. Троцкий в своих воспоминаниях конца 1960-х не без иронии приводит ряд любопытных деталей. Так, услышав из уст И.М. Троцкого лестное мнение Стриндберга о своем творчестве, Горький, второй после Льва Толстого русский претендент на Нобелевскую премию по литературе, высказался по этому вопросу весьма оригинальным образом77:

Сознаюсь, что не слышал мнения Стриндберга о моем творчестве... Не скрою и того, что охотно принял бы лавры лауреата. Быть носителем Нобелевской премии — честь большая не только для ее избранника, но и для народа, который он представляет. Это — в общем. В частности, лично я благодарен судьбе за вспыхнувший конфликт между Стриндбергом и Гедином78, предотвративший выдвижение моей кандидатуры в лауреаты... Будь я — Горький, облечен премией Нобиля, факт этот, может, стоил бы жизни одному из ныне здравствующих русских писателей, чье имя я не вправе назвать. Он не скрывает жажды мировой славы, искренне убежденный, что с его уходом из жизни в мировой литературе останутся считанные имена, и в том числе Шекспира и его. В кого Горький метнул острую стрелу осуждения, русская общественность узнала лишь в первые годы советского лихолетья. Это был Леонид Андреев, скончавшийся в эмиграции в 1919 году, в прошлом интимный друг Горького.

Постоянное стремление Горького непременно пнуть Леонида Андреева:

Гадости про «единственного друга» Горький произносит как бы между прочим, прикрывая комплиментами.

— отмечают и историки литературы, подчеркивая, что

После того как они разошлись, Андреев <тоже> критиковал Горького. А после Великой Октябрьской так вообще страстно обличал. Но, в отличие от Горького, он не придумывал про него небылиц79.

Вот один из примеров «обличений» Горького со стороны Леонида Андреева:

Он из тех проповедников мира и любви, которые невнимательных слушателей отечески бьют книгой по голове; это ничего, что переплет тяжел и углы железные. Если и прошибется непрочная голова, то в этом повинна она же, а не пламенеющий учитель80.

И.М. Троцкий вспоминает81, как будучи с Сытиным на Капри, застал его однажды за письменным столом отельной комнаты с пером в руке.

— Вдохновение снизошло — шутливо заметил он, показывая рукой на лежащую перед ним записную книжку. — Записываю сказанное Горьким о Толстом. И почему Лев Николаевич все о бабах с ним говорил — никак не пойму! Не похоже на него. В моем архиве имеется и другая запись о Толстом — разговор с Алексеем Максимовичем после его посещения Ясной Поляны. Он тогда восхищался величием и гениальностью Толстого, но тут же заметил, что жить с ним в одном доме, не говоря уже об общей комнате, никак не мог бы. Это, как бы жить в пустыне, где все выжжено солнцем, а само солнце тоже догорает, угрожая бесконечной темной ночью. <...> Мне, говоря по совести, кажется, что Горький имеет какой-то зуб против Толстого.

— Не проще ли было бы, Иван Дмитриевич, спросить Горького, чем теряться в догадках?

— Не в моих это правилах. Предпочитаю доходить до сути собственным умом. Неоднократно предлагал Алексею Максимовичу ближе познакомиться с издательством «Посредник», обогащающим книжный рынок всем лучшим, что есть в нашей литературе. Там бы он узрел неискаженный лик Толстого, олицетворяющий душу издательства. В.Г. Чертков — работник беспримерный, шагу не сделает без совета или указания Льва Николаевича. Воображаю, как вскипел бы Чертков, рискни кто-либо в его присутствии сравнить Толстого с «догорающим солнцем и угрожающей темной ночью»!?

Несомненно, «Горький — личность безмерная, неохватная»82, по этой причине в своих статьях И.М. Троцкий избегает давать ему характеристику ad hominem83. Однако, скорее всего, вполне разделял мнение Владислава Ходасевича84:

Великий поклонник мечты и возвышающего обмана, которых, по примитивности своего мышления, он никогда не умел отличить от самой обыкновенной, часто вульгарной лжи, он некогда усвоил себе свой собственный «идеальный», отчасти подлинный, отчасти воображаемый, образ певца революции и пролетариата. И хотя сама революция оказалась не такой, какою он ее создал своим воображением, — мысль о возможной утрате этого образа, о «порче биографии», была ему нестерпима. Деньги, автомобили, дома — все это было нужно его окружающим. Ему самому было нужно другое. Он, в конце концов, продался — но не за деньги, а за то, чтобы для себя и для других сохранить главную иллюзию своей жизни. <...> В обмен на все это революция потребовала от него, как требует от всех, не честной службы, а рабства и лести. Он стал рабом и льстецом. Его поставили в такое положение, что из писателя и друга писателей он превратился в надсмотрщика за ними. <...> Сознавал ли он весь трагизм этого <...>? Вероятно — и да, и нет, и вероятно — поскольку сознавал, старался скрыть это от себя и от других при помощи новых иллюзий, новых возвышающих обманов, которые он так любил и которые, в конце концов, его погубили85.

 

Лев Толстой

,

Герхард Гауптман и Герман Зудерман в публицистике И. Троцкого

И.М. Троцкий никогда не писал литературных портретов современников. Даже его статьи-некрологи носят повествовательный характер, не содержат тонких психологических характеристик, ярких, запоминающихся образов. Нет у него и отдельной статьи, посвященной Льву Николаевичу Толстому, с которым лично он, по всей видимости, знаком не был. Однако фигура Толстого, так или иначе, — в отсылках, примерах, упоминаниях — присутствует практически во всех очерках Троцкого литературной тематики. Лев Толстой для И.М. Троцкого — альфа и омега русской литературы. Его авторитет — вне критики и сомнений. От Толстого отталкиваются и на него равняются в своем творчестве все русские писатели «первого ранга» в иерархическом ряду Троцкого: Чехов, Бунин, Куприн, Алданов. Даже Горький выглядит у него нелепым на фоне толстовского величия.

Символическим началом приобщения И.М. Троцкого к «культу Льва Толстого» можно считать 1910-1911 гг., когда «Русское слово» решило сделать отдельный выпуск, посвященный великому писателю.

Широко задуманный «толстовский проект», к сожалению, не был осуществлен, хотя, как видно из приводимых ниже текстов, И.М. Троцкий с поручением редакции успешно справился. Его контакты с европейскими литераторами в рамках этого проекта были столь разнообразны и интересны, что воспоминания о них служили ему сюжетами для статей, которые он писал на протяжении более 45 лет.

В одном из своих первых очерков из серии «Воспоминания журналиста»86 И.М. Троцкий пишет:

Это было в 1911 году. «Русское слово», в котором я сотрудничал, готовило юбилейный номер к пятидесятой87 годовщине литературной деятельности Л.Н. Толстого. Мне было поручено привлечь к выступлению в юбилейном издании выдающихся германских <...> писателей. Мне удалось заручиться согласием Герхарда Гауптмана, Германа Зудермана, Альфреда Керра, Бернгарда Келлермана и многих других германских писателей и критиков.

В более поздней статье88 И.М. Троцкий называет иную дату начала «толстовского проекта» и своей встречи с Зудерманом — 1910-й. Что же касается Германа Зудермана, то первой статьей Ильи Троцкого о нем лично была критическая рецензия на постановку в берлинском королевском театре его пьесы «Нищий из Сиракуз» в 1912 г.89 Статья начиналась нелестной характеристикой этого писателя:

Герман Зудерман, недавний властитель дум и литературный корифей, переживает теперь тяжелый период упадка. Его последние драматические произведения одно другого слабее и неудачнее. Нет былого огня, таланта, захвата. Поблекли краски, исчезла яркость, и вместо прекрасного чеканного стиля появился тягучий, скучный, паточный язык.

От реальных, жизненных тем Зудерман отказался. После сантиментально-сладкой трилогии «Розы», провалившейся в Вене и Берлине, он уклонился в сторону исторического сюжета, черпая вдохновение в исторических сказаниях.

Но и здесь ему не везет... Вслед за прошлогодней чрезвычайно слабой драмой «Дети берега» Зудерман выступил с пятиактной трагедией: «Нищий из Сиракуз», поставленной на днях в королевском театре.

Пьеса эта если не лучше, то, во всяком случае, не хуже всего написанного автором в последнее время. Претенциозная, длинная, выдержанная в стиле шекспировских трагедий, она рассчитана на невзыскательный вкус широкой публики. Основная мысль писателя, его желание ярко изобразить трагедию забытости, охватить контраст между героем и толпою — расплывается и совершенно теряется в массе действий. Чувствуется, что Зудерман великолепно владеет техникою сцены, знает психологию немецкой публики, умеет угодить ее вкусам. В пьесе нет настроения, но зато она изобилует эффектами, неожиданностями, а главное — «действием».

Сюжет интересный, и фабула недурна. Развитие действия идет ускоренным темпом. Картина сменяет картину, внося что-то кинематографическое в характер пьесы. Мелодраматическое доминирует над подлинно драматическим. Короче — трагедия написана в немецком вкусе, и отсюда ее успех у публики.

Описав далее сюжетную канву пьесы, И.М. Троцкий делает весьма скептическое заключение о ее художественных достоинствах:

В сценическом отношении пьеса эффектна, но в литературном — она новых лавров не вплетает в венок писателя90.

В 1910 г. Герман Зудерман был еще в зените славы. Однако когда к нему обратился И.М. Троцкий, он, выказав полное уважение к личности Льва Николаевича, заявил:

«— К сожалению, мне придется отказаться от столь лестного предложения вашей газеты. <...> Я слишком высоко ценю и ставлю Толстого как художника, чтобы о нем писать. Философию непротивленства Толстого не приемлю, а о Толстом, художнике, написать несколько избитых истин и банальностей считаю неприличным. На меня, лично, скорее влиял Достоевский, чем Толстой. И вообще мне кажется, что трудно писателю критиковать писателя. И к тому же еще здравствующего. Это дело присяжных критиков. Говорить затасканные трюизмы — неловко, а сказать всю правду — немыслимо. Как бы писатель не был велик, он, прежде всего, писатель. И страдает общечеловеческими слабостями. Я думаю, что и Толстому не чужды горечь, обида и самолюбие. Скажу больше — тщеславие. Вы, вероятно, знаете, что самые тщеславные люди — это писатели, артисты, певцы и художники. <...>

Все мы, если не в равной мере таковы. Не любим, когда нас критикуют, анализируют и выставляют на суд общественный. Проще, не переносим всей правды. Да и кому она, в сущности, нужна? Разве только святым.

Не знаю, что в своих статьях о Толстом написали Брандес, Гамсун и Ришпен91, но думаю, что нового о нем они много не скажут. Гений вашего великого писателя общепризнан. Что к этому прибавить? Изощряться в склонении прилагательного «великий» мне не дано. Все, что я мог написать о Толстом, мною вам сказано. Гонорара мне за это не нужно. Хотите, можете этим свободно воспользоваться. Если русскому читателю ценно мое мнение о Толстом, он помирится и на моем коротеньком, но искреннем интервью.

Так Герман Зудерман о Толстом и не написал. Я его понял и не настаивал.

Беседа с ним, конечно, была опубликована в «Русском слове», а номер <газеты> послан <...> писателю. Впоследствии как-то при встрече он мне лукаво сказал:

— Вот видите, мнение мое о Толстом появилось в вашей газете, и стоить ничего не стоило. Дешево и сердито!

В этой же своей статье Троцкий описывает, как Зудерман среагировал на то, что в начале беседы с ним он:

Упомянул о полученной уже статье Герхарда Гауптмана.

— Вот как, и Гауптман участвует. Поздравляю! К чему же я вам нужен?

И.М. Троцкий посетил Герхарда Гауптмана летом 1910 г. О поездке к всемирно известному немецкому драматургу он написал красочный очерк «В гостях у Герхардта Гауптмана», опубликованный затем в «Русском слове»92. Начинается очерк с описания местечка Гермедорф:

Маленькая станция, застрявшая в отрогах Судетских гор, на прусско-богемской границе. Свежевыкрашенный и чистенький вокзал, словно только что отстроенный. На платформе толкотня, шум и говор. Десятки туристов в костюмах альпинистов, в мягких фетровых шляпах, грубых башмаках, с котомками за плечами и длинными остроконечными палками в руках, осаждают начальника станции. <...>

После шестичасовой тряски в курьерском поезде езда в удобном экипаже, по великолепному шоссе, являлась истинным наслаждением. Дорога все время идет в гору, капризно извиваясь, окруженная с обеих сторон гигантскими хребтами Судетских отрогов. Мы пробираемся в Ризенгебирге (Riesengebirge), в одной из долин которых расположен Агнстендорф, — резиденция Герхардта Гауптмана. Густой, сосновый лес на склонах гор, не растаявший еще снег в ущельях, угрюмые облака, отдыхающие на вершинах, — придают местности какой-то особый колорит спокойствия и торжественности.

Затем читателя радует забавное недоразумение. Возница, узнав, что его пассажир едет к «герру Гауптману», дал ему весьма нелестную аттестацию:

К Гауптману? Да он вас не примет. Это большой чудак! С утра до вечера работает в саду То же самое заставляет делать и свою единственную дочь. Продает втридорога клубнику и землянику держит презлую собаку и почти ни с кем не разговаривает. По вечерам играет на своем корнет-а-пистоне так, что на всю деревню слышно.

Услышав от Троцкого, что

у Гауптмана нет взрослых дочерей, и фруктами он не торгует. Да и зачем бы писателю заниматься этим?

<...> Возница разом остановил лошадей, перевернулся ко мне всем корпусом, быстро осмотрел меня с головы до ног, и лицо его расплылось в улыбку.

— Так вам, значит, к господину доктору Гергардту Гауптману!.. Ха-ха-ха!.. А я вообразил, что вы приехали погостить к «Гауптману» Липинскому. Есть у нас такой чудак, отставной офицер. (Hauptmann — капитан). <...>

Еще не видев Гауптмана, я уже знал, что он — виновник расцвета маленькой горной деревушки, что на него молятся все 720 семейств Агнетендорфа; что его жена — высокая шатенка и прекрасно играет на скрипке, сын — прелестный блондин, с каким-то мудреным старогерманским именем, а он сам — милый и простой господин, охотно входящий в интересы и нужды местного населения.

Далее Троцкий подробно описывает виллу Гауптмана, устроенную «с любовью и вкусом», на которой писатель проводит «большую часть своей жизни»:

Расположенная на высоком холме, она вся теряется в зелени и со стороны шоссе кажется слегка запущенной и хмурой старогерманской крепостью. Круглые башни с остроконечными шпицами, громадные венецианские окна, решетчатые просветы и серые глыбы гранита как-то недружелюбно смотрят на окружающий мир. Нужно пройти громадное расстояние по крутой дороге, чтобы добраться до этого орлиного гнезда. Зато внутренняя обстановка виллы совершенно сглаживает странное впечатление от внешности ее. Трудно представить себе такое сочетание стильности, красоты, изящества, простоты и комфорта.

Вестибюль напоминает по богатству картин, статуй и статуэток — преддверие какого-нибудь музея. Красивые своды и потолки, по стенам деревянные колонны в стиле «Renaissance». Стены почти до самого верха отделаны деревянными рельефами на мотивы германской мифологии. Со стен глядят картины, акварели, пастели, — все оригиналы лучших художников. В углах, на особых постаментах, стоят статуи и статуэтки. К потолку прикреплены модели древних судов, гондол, лодок, в полной оснастке и с сохранением всех мелочей эпохи. Грандиозные окна с цветными стеклами, напоминающие окна храмов, лишены гардин и пропускают ровный и спокойный свет. Он мягко расстилается по массивным дубовым книжным шкафам, удобной мебели, картинам; красиво освещает десятки оленьих рогов на карнизах и не оставляет в тени ни одного уголка комнаты. Мягкий ковер заглушает шаги.

Рабочий кабинет, выходящий тремя окнами в сад, отделен тяжелой портьерой от библиотеки-приемной.

Резкими мазками Троцкий дает описание внешности Гауптмана, которую, по его словам достаточно увидеть раз, чтобы никогда не забыть. Немного выше среднего роста, блондин, с высоким лбом, писатель останавливает на себе внимание с первого взгляда. Изборожденный глубокими морщинами лоб придает лицу и голубым глазам Гауптмана какое-то страдальческое выражение. Лишь временами глаза зажигаются живым и искрящимся огоньком, сразу изменяя и молодое лицо.

В течение всего пребывания в обществе знаменитого писателя между ним и русским журналистом шел интереснейший разговор, затянувшийся до глубоких сумерек.

— Что, Горький все еще живет на Капри? — спрашивал меня Гауптман. — Ему, кажется, нельзя возвратиться в Россию? Жаль!.. Такому бы человеку только в России и жить. С ним мне, к сожалению, не удалось познакомиться, а хотелось бы! Я приехал в Берлин уже после его отъезда оттуда. Громадный талант... Правда, я его последних произведений не читал, и не знаю, как на нем отразилась оторванность от родины. Но уже тех произведений Горького, которые я читал и видел на сцене, достаточно, чтобы судить об его таланте.

Вот со Станиславским и Вл. Немировичем-Данченко я, к удовольствию своему, познакомился. Обаятельные люди, и какие художники! Вообще, должен сказать, московский Художественный театр произвел на меня неотразимое впечатление. Ничего подобного я ни до, ни после него не видел. Такой подбор сил редко где можно найти! Мне Станиславский рассказывал, что мои произведения шли у него с успехом. Крайне обидно, что я не мог присутствовать при их постановках. Представляю себе, как они были прекрасно исполнены! Очевидно, за что Станиславский ни берется, он все проводит талантливо. Я слыхал, что «Синяя птица» Метерлинка прошла с громадным успехом. Воображаю, чего стоила постановка этой фантастической вещи.

Вот у нас совершенно не могут ставить Чехова. Наши художественные вкусы еще слишком грубы, чтобы понимать красоту и настроение чеховских произведений.

В моих «Одиноких людях», которые, как мне рассказывал Станиславский, имели большое влияние на Чехова, я пробовал было ввести настроение вместо действия, но скоро понял несвоевременность подобной попытки.

У нас, в Германии, и сцены нет для чеховских пьес. Два наших театра большой художественной ценности: «Лессинг-театр» — Брама и «Немецкий театр» — Рейнгардта, диаметрально противоположны друг другу по направлению и задачам. Брам — консерватор, твердо держащийся старых традиций и ни в чем не уступающий духу времени. <...> Рейнгардт — художник совершенно иной складки. Он — какой-то беспокойный дух. Все ищет новых путей. Его напрасно обвиняют в подражании Станиславскому. Может быть, кое в чем и есть сходство, но в главном Рейнгардт, несомненно, идет своим путем. <...> И все-таки,

повторяю, этих двух театров недостаточно. Нам нужен средний между ними тип — золотая середина. Короче, такой театр, который мог бы ставить произведения Чехова. Ставить так, чтобы публика его почувствовала, критика поняла. А то ведь у нас теперь каждая постановка Чехова — несомненный и обязательный провал. Нет игры, нет действия, нет настроения! Этого у нас не понимают. <...>

Много у вас в России есть интересного и ценного. Вот, например, балет. В этот раз мне не удалось его видеть, но в прошлом году я им искренно наслаждался. Сколько грации, красоты, техники у исполнителей!

Здесь также чувствуется свежая струя, новые пути. <...> успех вашего балета в этом году в Берлине прямо поразителен!

Далее следует описание вечерней прогулки по саду:

Гауптман шагает слегка согнувшись. Он не только прекрасно говорит, но умеет и слушать. Я ему рассказываю про Москву и Петербург, про русские литературные нравы, и он с большим вниманием слушает и расспрашивает.

— Почему бы вам, г. доктор, не съездить в Москву? У вас в России столько почитателей!..

Гауптман на минуту задумывается, как бы подыскивая соответствующее выражение, затем медленно говорит:

— Я, знаете ли, большой консерватор в своих привычках и привязанностях. Да и к тому еще не человек общества — люблю уединение и покой. Лето провожу здесь, а зиму вблизи Генуи. И так уже много лет подряд!.. Всякая поездка сопряжена с неудобствами, а это выбивает из колеи. Русская же жизнь, по вашим собственным словам, значительно разнится от нашей, а это на мне отразилось бы неважно. Я и в Берлин не большой охотник ездить. Не имею даже там собственной квартиры. <...>

Гауптман, несмотря на свое отшельничество, прекрасно осведомлен о всех мелочах современной политической жизни Европы. Он высказывает верные и меткие мысли и определения о политических деятелях нашего времени.

— Громадный ум — князь Кропоткин. Я много читал из его произведений. Ему тоже нельзя в Россию? Мне кажется, он мог бы принести стране большую пользу. Правда, я далеко не во всем с ним согласен. <...>

Было уже совершенно темно, когда я оставил виллу Гауптмана.

Когда я приближался к своему отелю, меня невольно остановили звуки корнет-а-пистона, разносившиеся по окрестности.

Это играл «гауптман» Липинский, тот самый «чудак», которого мой возница так грубо смешал с тонким и прекрасным Гергардтом Гауптманом.

Статья И.М. Троцкого о встрече с Гауптманом — это, несомненно, культурно-исторический артефакт. Что же касается темы «Лев Толстой и немецкие литераторы», то статьи Гауптмана о нем в портфеле материалов неосуществленного «толстовского проекта» не обнаружено. Да и вообще за все годы литературной деятельности Гауптман написал о Льве Толстом лишь краткий сопроводительный текст — «Zum Geleit» к немецкому переизданию «Крейцеровой сонаты» 1924 г.93, который с большой натяжкой можно посчитать за «статью». Поэтому, упоминая о «полученной уже статье», И.М. Троцкий, скорее всего, выдавал согласие Гауптмана написать таковую за уже имеющийся в реальности его литературный текст. 21 ноября 1910 г. Герхард Гауптман делает запись в своем дневнике94: «Известие Толстой. Смерть. Несколько слов Тагеблатт». Согласно комментарию к этой записи95:

В вечернем выпуске «Берлинер Тагеблатт»96 от 21 ноября 1910 г. (№ 591) опубликован некролог Гауптмана97. Однако уже в утреннем выпуске этой газеты (№ 590) приведено под заголовком «Герхард Гауптман о Толстом» изложение интервью корреспондента московской газеты «Русское слово», которое до сих пор остается не замеченным в библиографиях по Гауптману: «Бегство Толстого не было неожиданностью, оно явилось прямым следствием его учения. Это бегство Толстого для уединения было наипрекраснейшим порывом его живой души. С уходом Толстого Россия потеряла своего Лютера. Он, несомненно, принадлежит к числу величайших реформаторов современности». Далее Герхард Гауптман отметил, что он отнюдь не во всех вопросах разделял точку зрения Толстого. Тем не менее, в силу своей личности, своего гения и величия души Толстой оказал на него очень сильное влияние. Не страх перед смертью, а некий мистический страх явился побудительной причиной его бегства для уединения. Не погрешив против истины, можно сказать, что он решился на побег из-за чрезмерной известности.

Но уже 20 декабря 1910 г. «Русское слово» сообщает со ссылкой на своего берлинского корреспондента, который беседовал с возвратившимся из Италии Герхардтом Гауптманом.

Сообщение о смерти Льва Николаевича произвело на писателя удручающее впечатление. «Россия потеряла своего Лютера, — сказал Гауптман, — а человечество — великого художника и редкую личность. Бегство Толстого из мира меня не поразило, ибо вся его философия основана на отрицании житейской суеты и повседневности. Его уход — прекраснейшее побуждение, дополнившее духовную красоту души его. По моему убеждению, Толстой предчувствовал смерть. Одержимый мистическим страхом, он решил последние минуты провести наедине с душою. Этот заключительный факт ставит его наряду с Буддой и Лютером и другими великими реформаторами. Я во многом расхожусь с Толстым, однако преклоняюсь перед титаническим обаянием его гения. Для России его смерть, несомненно, незаменимая утрата, ибо Толстые не рождаются каждое столетие. Я негодую по поводу кощунственных сплетен о рекламности ухода. Нужно низко пасть, чтобы сметь гиганту духа приписать подобное98.

Итак, совершенно очевидно, что статьи о живом Толстом написать Гауптман не успел. Однако он откликнулся на его кончину некрологом, текст которого первоначально был опубликован в виде интервью И.М. Троцкому. Затем Гауптман выступил с большой статьей в десятилетнюю годовщину смерти русского писателя", а еще через два года, возвращаясь к осмыслению личности Льва Толстого, Гауптман в своем «Zum Geleit»100 пишет, что Толстой раскрывается своими многочисленными сторонами в самых различных проявлениях жизни нашей эпохи.

Мы славим его величие как художника и человека! Его человеческое величие проявлялось в борьбе с самим собой. Для того чтобы достигнуть просветления Шакьямуни или духовного уровня первых христиан он был слишком универсален, и в своем законченном состоянии как художника и человека — слишком велик. Потому ему мешала его сила, а не его слабости <...>. Деяния Толстого — это то, что им было написано; но на всех его произведениях лежит печать гения, оттого они не могут быть примером для подражания. Таким примером является человечность Толстого, его мужество, явленное в этой человечности, его образ мыслей. Живи он сегодня и возвысь он свой голос, слово его услышано было бы даже там, где не слышат ничего. И этот голос звучал бы как призыв к миру, как призыв к действительному непротивлению злу насилием. Если бы вдруг и в наши дни прозвучал подобный голос, он мог бы содействовать успокоению страстей и всеобщему миру.

В 1945-м, подводя итоги своего жизненного пути, Гауптман писал101:

Моя драма «Перед восходом солнца» написана под очевидным влиянием Толстого. На ней лежит явный отпечаток его «Власти тьмы», ее своеобразной, смелой трагедийности.

Затем более категорично: Толстой — мой единственный «крестный отец».

Примечательно, что сам Лев Толстой, ревниво относившийся к сторонним литературным талантам, в целом характеризует произведения Г. Гауптмана как «что-то загадочное и неприятно раздражающее»102.

В 1911 г. И.М. Троцкий опубликовал рецензию103 на постановку Отто Брамом в Берлине новой пьесы Гауптмана «Крысы», и это была, пожалуй, последняя его статья о знаменитом немецком драматурге104, вскоре (1912) ставшем нобелевским лауреатом по литературе:

Каждые два года Герхард Гауптман выступает с новой пьесой на суд берлинского общества и критики. По традиции, новое произведение идет в «Lessing-Theater» <«Лессинг-театр»>, — одном из лучших и серьезнейших театров Германии. Постановка Гауптмана — такое крупное литературное событие, что его не могут ослабить ни слегка померкший талант писателя, ни возмутительные цены на места. За месяц вперед поклонники таланта записываются на билеты, и на первые представления нет никакой возможности достать билет. Даже для печати в этом случае не делается исключений. Поэтому легко себе представить, какой ажиотаж разгорается в последние дни вокруг торговли билетами. Быть на премьере Гауптмана — значит не только познакомиться с новым произведением писателя, но и лицезреть весь литературно-художественный Олимп Берлина. Все, что имеет имя, — налицо. Наконец, сам Гауптман, этот скромнейший из современных писателей, — тоже здесь. Он прячется за кулисами, ожидая приговора. <...> Три последних неудачных произведения автора поставили на этот раз вопрос о таланте писателя. Быть или не быть ему властителем дум?

И Гауптман как будто вышел победителем. <...>

Свое новое детище Гауптман окрестил «Крысами» и назвал трагикомедией. Название нельзя признать удачным; неправильно также назвать эту пьесу трагикомедией. Это — драма, в широком значении слова. В пяти актах перед зрителем проходят сцены жизни современного, большого города, со всеми ея положительными и отрицательными сторонами. Вопиющее социальное неравенство, борьба за кусок хлеба, порок и красота, преступность и жажда подвига, чувства и страсти, — все это яркая картина жизни. Смешное и трагическое идут рука об руку. Нежнейшие душевные эмоции сплетаются с отталкивающей жестокостью. На фоне этих противоположностей разыгрывается драма матери, захватывающая по глубине изображения чувств бездетной женщины.

Далее по тексту журналист пересказывает, «в общих чертах», содержание пьесы, которую, при всем своем уважении

к имени автора, оценивает как весьма среднюю для его драматургии.

Гауптман дал заглянуть за театральные кулисы простым смертным. Но эта сторона пьесы, скак раз>, наиболее слабая. В тех местах, где Гауптман психолог, драматург, — он прекрасен. Стоит ему перейти в область юмористики, — он слаб, бледен и бесцветен.

В общем же, по его мнению «пьеса имела успех средний». Возвращаясь к имени Льва Толстого, отметим, что И.М. Троцкий опубликовал в «Русском слове» от 20 декабря 1910 г. еще несколько корреспонденций из Берлина с откликами деятелей немецкой культуры на смерть великого русского писателя105:

Профессор Людвиг Штейн, лучший в Германии знаток Льва Николаевича Толстого, написавший о нем прекрасный труд106 сказал нашему корреспонденту: — Смерть философа меня не ошеломила. Толстой бежал от самого себя, предчувствуя смерть, которая для него виделась переходом в высший мир. Он боялся, что, под давлением родных, совершит шаг, идущий в разрез с его «святая святых». Он отрекся от мира ради того Бога, которого всю жизнь носил в своей душе. Упрекать Толстого в бессердечности к семье — глупо, он бессилен был справиться с доминировавшей над ним idée fixe. С его смертью человечество потеряло апостола, святого, которого бы в древние времена церковь канонизировала. Ницше, Бьернсон, Ибсен бледнеют перед светлым образом величайшего из современников — Льва Николаевича Толстого. <...>

«Berl Lok-An»107 в экстренном выпуске первый сообщил печальную весть о кончине великого писателя. Известие произвело тем большее впечатление, что в утренних изданиях сообщалось о перемене к лучшему в здоровье Л<ьва> Н<николаевича>. Телеграммы берутся нарасхват, редакции осаждаются желающими узнать о правдивости этой вести. Зудерман, Левенфельд108, Шпильгаген, Керр, Гарден и многие другие писатели и литераторы просили вашего корреспондента высказать русскому обществу их глубокую печаль по поводу кончены величайшего из современных писателей. Они единодушно говорят, что Толстой умер как пророк, провидец, гений, в полной гармонии с внутренним «я», в согласии с совестью. <...> Старейший публицист Фридрих Дернбург, отец министра и друг Бисмарка, деятель эпохи «Sturm und Drang»109, пишет в газете «Berl Tagebl«, что произошла трагедия в судьбе Толстого, который не мог освободиться от двойственного существования и которого с одной стороны, преследовали мир, слава, величие, которых Л.Н. Толстой избегал, а с другой — требования семьи, компромиссы с совестью. Эта двойственность вводила многих в заблуждение, будто Толстой живет противно своим взглядам и верованиям. Однако, тот, кто присматривался к нему ближе, убеждался, что основным принципом жизни Толстого было христианство в высоком значении этого слова. Подводя итоги жизни Толстого, нужно признать, что величайшее в Толстом, это — то обаяние, которое он производил на современников. Одновременно с ним жили писатели, равные ему по гению — однако личность его выше других по силе, стойкости и импозантности. Толстой принадлежит к великим освободителям духа. Пошлая повседневность ложной культуры, ненавидимая философом, преследовала его до края могилы, не давая спокойно умереть. Романтик и идеалист при жизни, Толстой таким и умер.

 

«Скандинавская нота» в публицистике: Георг Брандес и Кнут Гамсун

С личности Льва Толстого произошло вхождение Ильи Троцкого и в скандинавский литературный мир. Как культуртрегер — в самом положительном смысле этого определения, И.М. Троцкий, несомненно, явление уникальное. На протяжении полувека он был деятельным посредником между литературами России и Скандинавии, осуществляя деловые контакты русских писателей со скандинавскими издателями и критиками, представляя русскому читателю информацию «свидетеля времени» о литераторах скандинавских стран. В очерке «Август Стриндберг»110 И.М. Троцкий пишет, что в 1911 г.111 в рамках «толстовского проекта» ему было поручено привлечь к выступлению в юбилейном издании и скандинавских писателей. С этой целью он посетил Георга Брандеса, Хенрика Понтопидана, Иоганесса Йенсена, Сельму Лагерлеф, Кнута Гамсуна и Августа Стриндберга.

В другой, уже цитированной статье112, И.М. Троцкий вспоминает:

От редактора «Русск<ого> слова», беспримерного по своей широте Ф.И. Благова, я имел наказ — платить любой гонорар иностранцам, как бы высоки его размеры не были. Помню, как сейчас, изумление покойного Георга Брандеса, когда на его вопрос, сколько редакция ему уплатит, я ответил — сколько пожелаете.

— А если я скажу пятьсот крон? — Пожалуйста, профессор.

Брандес развел руками и, указывая на горы книг на полках, сказал:

— Знаете, молодой человек, свыше сорока лет пишу, а такого гонорара за статью не получал. К сожалению, привык к другому — к обкрадыванию. Иностранные издатели меня без спроса переводят, но реже платят. Не имей я университетской пенсии, жить не на что было бы. Охотно напишу о Толстом. На гонорар съезжу в Карлсбад.

Статья Г. Брандеса «Толстой как критик» была опубликована в «Русском слове» 17(30) ноября 1910 г., в виде некролога. Однако сам текст был подготовлен Брандесом еще при жизни Льва Толстого по просьбе редакции газеты и являлся расширенной и дополненной версией статьи, написанной им к восьмидесятидвухлетию писателя («Лев Толстой», 1910):

Утверждая, что Толстой «разбудил к мысли великий русский народ», Брандес закончил свою статью словами, признающими огромное воздействие Толстого на развитие всей мировой культуры: «Общий итог его жизни есть и будет: Толстой — мировая сила»

«Скандинавская нота» звучала в литературных и общественных деяниях Ильи Марковича на протяжении всей его последующей жизни. Особую симпатию вызывали у Троцкого шведы, точнее сказать, неприятие шовинизма, терпимость к инакомыслию и доброжелательность, которые демонстрировало тогдашнее шведское общество. В статьях И.М. Троцкого, написанных в эмигрантский период, в адрес шведов сказано много теплых, глубоко уважительных слов.

С другой стороны, для русских интеллигентов поколения «Серебряного века» скандинавская культура имела особое значение, на рубеже ХІХ-ХХ вв. она стала ярким фактом русской культурной жизни. Книги Ханса-Кристиана Андерсена, Бьернстьерне Бьернсона, Сельмы Лагерлеф, Германа Банга, Йенс-Петер Якобсена, Георга Брандеса активно переводились на русский язык и издавались солидными тиражами, а Генрик Ибсен, Кнут Гамсун и Август Стриндберг были культовыми фигурами русской интеллектуальной элиты.

Лев Толстой называл Стриндберга глубоким, «основательным» психологом и, по-видимому, имел с ним личный контакт. Так, в письме Биргеру Мернеру от 19 ноября 1885 г. Стриндберг, предложив перевести на шведский язык роман Чернышевского «Что делать?», добавил: «В случае, если Вы найдете издателя, я охотно напишу предисловие или попрошу это сделать Толстого, с которым я имею связь»114.

Максим Горький со свойственной ему категоричностью утверждавший (в 1910 г.), что «вообще скандинавы — интереснее и серьезнее всех в наши дни»115, в телеграмме, посланной им в «Петербургскую газету» в связи с кончиной Стриндберга (14 мая 1912 г.), однозначно заявил: «Никто никогда не имел на меня такого сильного влияния, как Стриндберг»116.

Что касается Гамсуна, то историки литературы солидарны в том, что в 1907-1910 гг. в России царил настоящий культ Гамсуна117, он «завоевал русскую литературу» до такой степени, что между Гамсуном

и издательством «Знание» был подписан договор, согласно которому издательство приобретало на трехлетний срок (1908-1911) исключительные права на издание произведений писателя (новые произведения Гамсуна должны были выходить в России по крайней мере на два месяца ранее, чем в какой-либо другой стране, включая Норвегию), общие суммы гонораров были оговорены на каждое издание, но при этом должны были выплачиваться регулярно как ежемесячное жалованье как своего рода штатному сотруднику118.

Огромным влиянием и популярностью пользовался в России уже упоминавшийся выше датский литературный критик Георг Брандес, стоявший у истоков российской культурно-исторической школы. Он олицетворял новое слово в критике, способное освежить и оплодотворить русскую критическую методологию119. Интересно, что из русских писателей именно Иван Бунин «с подчеркнутой демонстративностью оставался верен Брандесу на протяжении всей жизни», хотя с середины 1910-х для молодых европейских литераторов эстетические представления этого «настоящего европейца и миссионера культуры» — по выражению Ф. Ницше120, представлялись уже анахронизмом.

Говоря о Брандесе как о поклоннике русской культуры и ее пропагандисте на Западе, нельзя не привести забавную историю, касающуюся его представлений о российской жизни и рассказанную И.М. Троцким в одном из его «путевых очерков» начала 1930-х:

Это было незадолго до <Первой мировой — М.У.> войны121. Я впервые приехал в Копенгаген и посетил Брандеса. Знаменитый писатель уже тогда был семидесятилетним старцем, но чрезвычайно живым и импульсивным. Принял меня Брандес отлично, что, <между прочим>, с ним не всегда бывало.

В качестве гостеприимного хозяина повел показывать столицу. Забрели мы в какие-то довольно грязные и старые улицы, с древними и много на своем веку видавшими домами.

— Здесь селились когда-то евреи. Отсюда вышел и наш знаменитый Гольдшмидт, автор романа «Еврей»122. Сейчас датское еврейство абсолютно равноправно и играет большую роль не только в духовной, экономической и политической жизни Дании, но и в государственной. Мой брат Эдуард — министр финансов...

Я воспользовался случаем, чтобы осветить перед Брандесом бесправное положение евреев в России. Рассказал ему о черте оседлости, процентной норме123, пресловутых желтых билетах124 и прочих прелестях <...> царского режима.

Брандес меня внимательно слушал, но вдруг остановился и, стуча сердито палкой по асфальту, сказал:

— Послушайте, молодой человек, неужели вы полагаете, что я настолько стар и глуп, что поверю всему тому, что вы мне рассказываете? И кто поверит басне, что будто собаке в Киеве, Москве и Нижнем жить можно, а еврею нельзя?

Мне стоило немалых трудов убедить знаменитого критика и историка литературы в том, что я не лжец и не клеветник.

Впрочем, вскоре Брандес на личном опыте убедился в правдивости моих слов.

В 1912 году Брандес решил предпринять литературное турне по России. Русская прогрессивная печать встретила это известие с энтузиазмом. Вот, дескать, узреем Брандеса — человека, открывшего Европе Тургенева, Толстого, давшего непревзойденную оценку Достоевскому. Но, увы, восторгам передового общества прежней России не удалось осуществиться. Охранка распорядилась по-иному. Еврею Брандесу, уже однажды побывавшему в России125, въезд был запрещен.

«Die räche ist süß» — говорил Гейне126. Я написал тогда из Берлина письмо Брандесу, в котором напомнил нашу первую встречу и не без злорадства спросил: «Верит ли он теперь, что собаке жить в Киеве можно, а еврею — нельзя?» <...> мне кажется, что инцидент этот, сильно оскорбивший Брандеса, сказался в дальнейшем и на перевороте во взглядах писателя на еврейство127.

Эту историю И.М. Троцкий через одиннадцать лет пересказал в своей большой немецкоязычной статье «Братья Брандесы (К столетию со дня рождения Георга Брандеса)»128.

Первая часть статьи — панегирик выдающейся роли, которую сыграли Эдвард и Георг Брандес — два датских еврея (на этом факте их биографии Троцкий в трагический период Холокоста делает особый акцент), не только в «истории датского народа и его культуры», но и всей Скандинавии. Троцкий пишет, что в течение более полувека братья Брандесы были ярчайшими представителями либерально-позитивистского, антиклерикального направления общественной мысли в скандинавском обществе.

В частности Эдвард Брандес был известен еще как необыкновенно успешный министр финансов. За четыре года его пребывания на этом посту государственные финансы датского королевства были подняты на «немыслимый уровень» стабильности, валюта обрела статус «наиболее надежной во всей Скандинавии», небывалого расцвета достигла сельскохозяйственная отрасль датской экономики, превратившаяся в крупнейшего европейского экспортера продуктов питания.

Эдвард Брандес в представлении И. Троцкого был также ярким политическим оратором, демократом-идеалистом и патриотом, не искавшим ни титулов, ни почестей, а работающим «за совесть» на благо нации. Вместе с братом он основал газету «Политика», ставшую наиболее авторитетным органом либерально-демократической печати в скандинавских странах и площадкой для старта молодых литературных талантов. Целая плеяда выдающихся скандинавских писателей — Йенс Петер Якобсен, Кнут Гамсун, Хенрик Понтопидан, Сельма Лагерлеф... — своим успехом в начальный период литературной деятельности многим обязаны братьям Брандес. Далее И.М. Троцкий рисует подробный портрет одного из властителей дум конца XIX — начала XX веков Георга Брандеса:

Маленький, худощавый, подвижный как ртуть, брызжущий энергией, он смотрелся всегда гораздо моложе своих лет. Коротко стриженная бородка клинышком, темные пронзительные глаза, проблескивающие всполохами из-под кустистых бровей, придавали его оригинальному лицу, обрамленному седыми волосами, мефистофельское выражение. Он имел даже в Копенгагене прозвище «демоническая личность». <...> Его острого языка боялась вся Скандинавия. Его афоризмы мигом становились популярными и передавались из уст в уста. Язычник, эстет, эпикуреец он боготворил все, что относилось к области литературы и духовной культуры. Он поддерживал личные отношения со многими выдающимися зарубежными деятелями культуры своего времени; его близкими друзьями были братья Гонкуры, Золя, Тургенев, Толстой, Клемансо...

При всех своих многосторонних общественно-политических и культурных интересах и активности Георг Брандес большую часть жизни демонстрировал полное равнодушие к еврейской проблематике. Троцкий рассказывает такой, например, анекдот. Когда младшего Брандеса пригласили участвовать в работе только что образованного Копенгагенского Палестинофильского комитета, где сотрудничали видные представители еврейской и христианской общин Дании, его старший брат Эдвард воскликнул с улыбкой:

Что вы хотите от бедного Георга? Он ведь истинный датчанин и эллин, который ничего общего не имеет с еврейством. Его притягивают Афины, а вы хотите «затащить» его в Иерусалим.

Рассмотрение интересной темы «Георг Брандес и еврейство» выходит за рамки проблематики настоящей книги, но в контексте высказывания И.М. Троцкого необходимо подчеркнуть, что и в либеральной Дании Георгу Брандесу кололи глаза его «еврейской чужеродностью», о чем свидетельствует письмо в редакцию «Франкфуртской газеты» («Frankfurter Zeitung») 1908 г., в котором он писал:

«Если бы мне беспрерывно не напоминали о моем еврейском происхождении, я мог бы и забыть об этом. Удивительное дело! Я слышал тысячу раз о том, что я еврей, и все-таки всякий раз это утверждение является для меня новостью». Б<рандес> утверждает, что «во всей Дании он недавно был единственным неевреем; между тем, того из датчан, который раньше всех и упорнее всех стремился в Афины, без устали влекут обратно в

Иерусалим, которого они сами не в силах выбить себе из головы». Этот упорный и странный отказ от еврейства объясняется тем, что, как «эллин» по своему мировоззрению, Б<рандес> считает еврейство противоположностью эллинизма и одну из своих задач видит в борьбе против «иудаизма, видоизмененного некоторой примесью христианства, коим пропитаны Дания и Финляндия»129.

Однако после дела Дрейфуса, в защиту которого Брандес активно выступал, его взгляды эволюционировали в сторону признания духовной правомерности сионизма130. Этот факт И.М. Троцкий особо подчеркнул в своей статье «Братья Бранд есы»131.

Итак, с конца XIX по двадцатые годы XX столетия в литературном мире России наблюдался «скандинавский бум». Однако сами русские и скандинавские литераторы между собой практически не общались. Известно, что из-за отвратительного характера Гамсуна ни один из русских переводчиков не сумел договориться с ним о личной встрече132.

То же самое можно сказать и о российских журналистах. Пожалуй, единственным из их среды, кто имел в первой половине XX в. активные личные контакты с представителями литературы скандинавских стран, был Илья Маркович Троцкий.

Устанавливать прямые контакты с литераторами скандинавских стран И.М. Троцкий начал с Георга Брандеса, который рекомендовал его затем другим скандинавским литераторам:

Мне было известно о личном знакомстве Брандеса с Толстым, его двукратном посещении «Ясной поляны»133,

— пишет И.М. Троцкий в статье «Кнут Гамсун»134:

— Идея издать монографию, посвященную Толстому, его буквально зажгла. Он с жадностью ловил каждое имя, которое я ему называл, как участника проектируемого издания.

Вскоре русский журналист также перезнакомился со многими наиболее яркими фигурами норвежской литературной богемы,

— в том числе и с Кнутом Гамсуном, который в те годы восхищался Георгом Брандесом. Считал его великим радикалом, провозвестником европейского духа, высшей литературной инстанцией135.

И.М. Троцкий утверждает — и это его замечание вполне совпадает с мнением «гамсуноведов», что Гамсун:

В частной жизни <...> был крайне неуживчив, а по характеру замкнут, упрям, малодоступен и заносчив. <...> Его презрение к людям, самомнение и гордыня росли по мере роста его известности и материального благополучия. К пятидесяти годам его жизни, в эпоху, когда он был в зените славы, Гамсун успел основательно перессориться со многими корифеями скандинавской литературы.

Несмотря на «малодоступность» писателя, их личное знакомство все же состоялось. Как вспоминает Илья Троцкий в своей статье о Гамсуне136,

С Гамсуном меня свел <...> Квидамсон. Встреча произошла в кафе, где-то вдали от шумного центра столицы.

В комнате, насквозь прокуренной табачным дымом, с потолком, низко висящим над головами, сидели за круглым столом Кнут Гамсун, Андреас Хаукланд137, Бьерн Бьерсон и еще несколько человек из писательского мира. Квидамсон представил меня Гамсуну. Беседа велась на немецком языке, на котором, кстати сказать, Гамсун очень плохо говорил138. Зато выделялся Бьерн Бьерсон, на редкость интересный собеседник и талантливый рассказчик. Гамсун больше молчал.

Мое предложение написать статью о Толстом он выслушал с интересом.

— Но что Кнут понимает в Толстом? Это задание по плечу Квидамсону! — съехидничал Андреас Хаукланд, недолюбливавший Гамсуна.

Тот метнул в сторону Хаукланда гневный взгляд, процедив сквозь зубы: «Меня знает в России каждый интеллигентный читатель, но кому там ведомо имя Квидамсона?»

После такого обмена комплиментами для присутствовавших не оставалось сомнений в готовности Гамсуна дать статью для монографии. Окончательный ответ он обещал прислать в ближайшие дни <...>. Два дня спустя в моем распоряжении был этот ответ. Но каково было его содержание? Трудно себе вообразить нечто более наглое и возмутительное.

«О сумасшедшем старичке Толстом не желаю писать. Подпись. Кнут Гамсун».

Естественной реакцией на эту оскорбительную выходку мог быть крупный скандал. А поскольку русское общественное мнение, как правило, крайне болезненно реагирует на неуважение со стороны Запада к своим культовым фигурам, Гамсуну это грозило потерей имиджа. Ведь именно в это время русская критика весьма неодобрительно встретила выпущенную на русском языке книгу его путевых очерков о России139, увидев в ней «немало наивностей, неточностей, а иногда и просто ошибок». Даже такой горячий поклонник Гамсуна, как А. Куприн, сетовал: «Увы! талантливый писатель все-таки не избежал здесь исторической клюквы и самовара»140.

Судя по рассказу И.М. Троцкого, норвежские литераторы были шокированы выходкой Гамсуна не менее, чем сам журналист:

Возмущенные его недостойным поступком, они меня буквально умоляли не оглашать письма и избавить литературную семью Норвегии от скандала.

Лишь много лет спустя я рассказал в печати об этом позорном инциденте, который Гамсун, кстати, никогда не опроверг.

В статье «Каприйские досуги» И.М. Троцкий пишет,

что Бьерн Бьерсон, авторитетный журналист и театральный деятель, и вдобавок сын знаменитого писателя, классика норвежской литературы, ознакомившись с содержанием письма Гамсуна, умолял меня не предавать его гласности.

Однако из упоминавшейся выше статьи И.М. Троцкого141 следует, что о выходке Гамсуна он все же вскоре рассказал писателю Зудерману, который отреагировал на это словами «Нехорошо! Очень нехорошо!».

Но в печать, благодаря порядочности И.М. Троцкого, информация об этом не просочилась и скандал удалось замять.

Однако Илью Троцкого, для которого Лев Толстой являлся символом величия русской литературы, а то и культуры в целом, выходка Гамсуна задела буквально за живое. Он всю свою жизнь не мог ее ни забыть, ни простить. К тому после Второй мировой войны Гамсун однозначно стал персоной нон грата142.

И вот спустя полвека, стоя уже «у гробового входа», он вновь вспоминает этот инцидент в статье «Каприйские досуги»:

Произведениями <Кнута Гамсуна> русский читатель в ту пору упивался. Московский художественный театр удостоил Гамсуна постановкой двух его пьес: «У врат царства» и «У жизни в лапах». И этот потенциальный наци и предатель позволил себе в такой обидной и недостойной имени Толстого форме отклонить <свое> участие в антологии.

В наши дни антитолстовский выпад Гамсуна смотрится банальной акцией художника-модерниста, демонстративно низвергающего очередного классика «с парохода современности».

Молодой Гамсун позиционировал себя как бунтарь, ницшеанец, ниспровергатель авторитетов и борец с фальшивой моралью, процветающей в насквозь прогнившем и, по его мнению, вырождающемся индустриальном обществе. Его буквально бесило, что Толстой — превозносимый во всем мире классик русской литературы, вдобавок ко всему стремился быть вождем, «мыслителем и учителем жизни». «В сказочном царстве» он запальчиво объявляет:

Что мне, насколько я понимаю, не нравится, это — попытки великого писателя стать философом. Это превращает его творчество в позу. ...Философия Толстого является смесью старых банальностей и его собственных, удивительно несовершенных затей143.

Отметим еще несколько «знаковых» фактов.

Во-первых, в эпоху ницшеанского и скандинавского бума «в России был и человек — и очень даже известный человек, — который никогда не восхищался ни Ницше, ни Ибсеном, ни Гамсуном. Это был Лев Толстой»144.

Во-вторых, Гамсун всю жизнь активно отстаивал концепцию субъективной прозы, утверждая при этом, что писатель — это своего рода психоаналитик, занимающийся скрупулезным исследованием души современного человека. Из русских писателей, по его мнению, с этой задачей блестяще справился только Достоевский:

Никто не проник так глубоко в сложность человеческой натуры, как Достоевский, он обладал безупречным психологическим чутьем, был ясновидцем. Нет такой меры, которой можно было бы измерить его талант, он — единственный в своем роде145.

В-третьих, Гамсун в молодости был способен на всякого рода эксцентричные выходки, и на этот счет существовало много анекдотов. В своих же оценках писатель часто руководствовался сиюминутным настроением. Так, в одном из писем Дагни Кристенсен он — человек, публично заявлявший: «Достоевский — единственный художник, у которого я кое-чему научился, он — величайший среди русских гигантов», — с пафосом восклицает:

Меня поражает, какой плохой мыслитель Достоевский, такой же плохой, как и Толстой. Нашим европейским мозгам трудно понять болтливое несовершенство этих двух великих гениев146,

— а в 1928 г., когда в Советском Союзе отмечалось 100-летие со дня рождения Толстого, Гамсун в ответ на просьбу от Министерства культуры высказаться по этому поводу сразу же направил телеграмму, в которой говорилось:

Я глубоко чту память о Толстом147.

 

«Скандинавская нота» в публицистике: Стриндберг и Эллен Кей

Что же касается Августа Стриндберга — человека еще более конфликтного и склонного к эпатажу, чем Гамсун148, страстного полемиста, умевшего, как никто другой, наживать себе врагов, то И.М. Троцкий, будучи в личном плане его полной противоположностью, тем не менее испытывал к нему симпатию. Это чувствуется из тона его статей «Август Стриндберг» и «Встреча со Стриндбергом», в которых он описывает свою встречу с ним в 1910 г., состоявшуюся в связи с тем же заданием редакции «Русского слова» в рамках «толстовского» проекта, о котором речь шла выше.

Статья «Август Стриндберг» начинается с забавного анекдота из серии «Истории о писателях»:

В Христиании, на Театральной площади, у входа в Национальный театр высятся два великолепных памятника: Бьернстьерне Бьернсона и Генриха Ибсена.

Еще при жизни писателей благодарные норвежцы поставили им памятники. <...>

Норвежцы рассказывают, что жизнерадостный и кипучий Бьернстьерне Бьернсон, проходя мимо своего памятника, неизменно снимал перед ним шляпу, приветствуя возгласом: «Здорово, старина!»

Нелюдимый и угрюмый Ибсен, наоборот. Только один раз посмотрел на свое бронзовое отображение, круто повернулся и ушел, и с тех пор далеко обходил свой памятник. <...>

Мне вспомнились Бьернсон и Ибсен лишь по ассоциации, когда я в Стокгольме разыскивал следы внимания шведов к их не менее знаменитому корифею скандинавской и мировой литературы — Августу Стриндбергу. Тщетны были мои поиски.

Скоро десять лет, как Стриндберг умер, но ни шведская общественность, ни шведский литературный мир ничем не проявили желания увековечить имя крупнейшего из скандинавских художников пера. В прежней квартире Августа Стриндберга на Drottninggattan (улица Королевы) <...> живет сейчас какой-то мирный шведский купец, имеющий очень смутное представление о значении и творчестве покойного писателя, а на фасаде дома, не видно хотя бы скромной дощечки с надписью, — что здесь, мол, жил, творил и скончался Август Стриндберг149. <...> Меня изумило такое отношение к Стриндбергу. Шведы не только дорожат своими выдающимися людьми, но и умеют их ценить. В Стокгольме, Гетеборге, Мальме не найдется ни одной свободной площади, на которой не красовался бы тот или другой монарх, государственный деятель, народный борец, писатель, художник или композитор.

Тем более поражает это сознательное забвение Стриндберга150.

Далее в этой же статье И.М. Троцкий с явным восхищением рисует обобщенный образ этого, по его определению, «мрачного художника»:

...рядом с поэтом, драматургом, беллетристом и едким сатириком в вулканической натуре <этого человека> уживался строгий мыслитель, химик и лингвист, <чья> эрудиция была всеобъемлюща. Он написал историю шведского народа, обнародовал работу по китайскому языку, написал труд об отношении Швеции с Китаем и татарскими народами, обративший на себя серьезное внимание Парижской академии наук. Стриндберг был превосходный садовод, исследователь, обладатель изумительных по разнообразию и богатству гербария и аквариума. Он работал по восемнадцать часов в сутки и мозг его как будто не знал усталости. <...>

После скитания по Франции и Италии и многих лет жизни в Германии Стриндберг доживал свои последние годы в Стокгольме. Он жил отшельником, никого почти не принимал, прекратил даже переписку со своими прежними друзьями <...>, <но> не мог отказаться от одного — резкой и страстной полемики со своими противниками. Полемики, отравившей закатные дни его бурной жизни и безмерно умножившей число его врагов. <...>

Мой приезд в Стокгольм случайно совпал с моментом, когда покойный писатель скрестил шпаги со своим соотечественником, популярным путешественником и исследователем Тибета — Свеном Гедином.

Суть конфликта состояла в том, что Стриндберг фактически обвинил ученого-путешественника в мошенничестве, утверждая, будто тот не сделал никаких открытий, а все его публикации о Памире — фантазии.

Со своей стороны Гедин,— не менее страстный полемист,

не остался в долгу и, со своей стороны, воздвигнул против Стриндберга гору обвинений в научном дилетантизме, сознательном извращении истины и преднамеренном желании скомпрометировать его во мнении научного мира Европы. <...>

Научный и литературный Стокгольм раскололся на два лагеря: гединистов и стриндбергистов. Последних было очень немного и ряды их с каждым днем таяли.

Газеты, за небольшим исключением, поносили Стриндберга на все лады и клеймили его, как клеветника и злостного инсинуатора.

Дальнейший текст, в котором описываются события тех лет, в обеих статьях Ильи Троцкого практически идентичен. Ниже цитируется более поздняя — «Встреча со Стриндбергом» (1929).

Для меня, человека со стороны, полемика эта казалась «в чужом пиру похмельем». Мне обидно и больно было за любимого писателя, и я всячески старался держаться в стороне от этого «домашнего спора», в котором, по правде говоря, и смыслил мало.

Я написал Стриндбергу письмо с просьбою меня принять и в тот же день получил приглашение его навестить.

Большинство моих литературных знакомых принадлежали к враждебному Стриндбергу лагерю <...> <и> не скрывали своих к нему чувств.

— <...> Этот человек в своей ненасытной ненависти к людям никого не щадит. Он опасный лицемер, страдающий манией величия, и его необходимо обезвредить. Да, мы знаем, что Германия и Россия от него в восторге, что на него там молятся. Все это прекрасно, но от этого нам не легче... Он оскверняет собственное гнездо...

Моя защита Стриндберга подливала лишь масла в огонь. <...> Корректные и гордые шведы не могли мириться с демоническим началом, определившим натуру Стриндберга151.

В статье «Август Стриндберг» (1923) И.М. Троцкий по памяти рисует подробный словесный портрет знаменитого шведского писателя:

И вот я в кабинете у Стриндберга. Как сейчас, хотя этому уже двенадцать лет, вижу высокого грузного старика с выпуклым лбом, стальными серыми глазами и нервным ртом, прикрытым седыми свисающими усами. Две поперечные складки на лбу, сходившиеся у переносицы, придавали лицу выражение глубокой трагичности152.

Как подчеркивает в своих статьях И.М. Троцкий, Стриндберг был категорически не согласен с клишированными определениями его личности как опасного смутьяна, человеконенавистника и скандалиста, сознательно очерняющего в своих писаниях образ человека, который согласно иудеохристианской духовной традиции является отражением Творца. Свою аргументацию, явно учитывая национальность собеседника,

Стриндберг строит на примерах из русской литературы, не забывая при этом — что весьма показательно! — в одном ряду с Достоевским, Толстым, Чеховым и Горьким поставить также имя своего норвежского коллеги Кнута Гамсуна:

«Достоевский, мир которого простирается между Богом и дьяволом, небом и адом, вылавливает из человеческого моря Карамазовых, Раскольниковых, Мышкиных, Свидригайловых и Смердяковых — людей с явным психопатологическим уклоном. А, между тем, все это живые люди. Они среди нас: на улицах, в домах, в ресторанах, в театрах, повсюду... Герои Достоевского — страдальцы. У них искаженные лица, они корчатся в судорогах мук, живут в лихорадочном бреду, губят свои и чужие жизни. Но разве кто-либо сомневается в подлинности этих людей, в их наличии в жизненном быту?

Толстой взирает с любовью на Анну Каренину, по-отечески грустит по рано погибшей маленькой княгине Болконской, недоволен Левиным, творит Нехлюдова. Чехов с сатирической улыбкой на устах зарисовывает своих обывателей и мещан. Горький устами Сатина утверждает, что «человек — звучит гордо». Гамсун в «Голоде» бросает вызов бездушному человечеству.

А я устами своего «фантастического звонаря»153 заставляю говорить так называемое «всечеловечество». В чем здесь усматривают ипохондрию и человеконенавистничество? Конечно, я не смотрю на мир через розовые очки и не пью подсахаренной воды. Рисую людей таковыми, каковы они суть. И если в моем изображении люди вырисовываются негодниками, лицемерами и обывателями, то такова, по-видимому, их природа».

Стриндберг говорил долго и страстно. <...> Его речь была беседою человека с самим собою, криком души в темной ночи. <...> Статьи о Толстом он не написал. Отказался»154.

Стриндберг с молодых лет страдал тяжелым психическим расстройством. С годами болезнь прогрессировала. Описывая и анализируя ее симптомы, философ Карл Ясперс, бывший и крупным психиатром, ставит диагноз «шизофрения». Когда Троцкий навещал Стриндберга, тот находился в крити

ческой фазе своей болезни. Сам факт, что писатель принял у себя дома русского журналиста и имел с ним продолжительную интеллектуальную беседу — пусть и состоящую в основном из его монолога, однако с глазу на глаз, уже был чудом. Вот, к примеру, описания нескольких попыток подобного рода общения со Стриндбергом в последние годы его жизни, приведенные в книге Ясперса.

<В 1907 г.> Стриндберга разыскал Макс Рейнхардт. «Стриндберг, однако, его не принял. Как он сказал, он никого не принимает, он просто не выносит, когда на него кто-то смотрит! Он даже отказался появиться на балконе по случаю большой манифестации рабочих в его честь, несмотря на то что депутация от них приходила трижды... Он, однако, был в эти дни словно бы чем-то возбужден. К большому удивлению немногих близких к нему людей, он даже прошелся со мной по улицам Стокгольма... Но поначалу наотрез отказался зайти ко мне в Гранд-отель — хотя бы в порядке ответного визита вежливости. «Я не умею тебе объяснить, почему я не хочу идти. Это словно какой-то злой рок!» В конце концов как-то вечером он все-таки пришел. Когда я подвел его к заранее заказанному столику, он сказал: «Смотри! Это тот стол, за которым мы последний раз сидели с моей женой. Я знал, что ты непременно выберешь этот стол. Потому и отказывался». Это было совершенно в его духе: его мистицизм цвел пышным цветом... Он дошел до того, что рассказал мне, как он своими ночными молитвами перед распятием замолил одного скверного человека до смерти». <...> Автор еще одного сообщения <...> попытался посетить Стриндберга в 1911 году. «Я знал, что получить доступ к Стриндбергу трудно... Он жил совершенно один, почти прячась от людей, и отворял дверь лишь нескольким близким друзьям... Собственно, почти никто не знал, где он живет; одни полагали, что Стриндберг серьезно болен, другие — и таких было большинство — что он страдает манией преследования и к нему не следует приближаться. <...> На следующий день я его разыскал. На двери не было никакой таблички, шнурок звонка был снят. Я трижды — словно по уговору — постучал в стену возле дверной рамы и стал ждать. По прошествии некоторого времени планка на щели почтового ящика, прорезанной всего в каком-нибудь метре от пола, осторожно приподнимается сизоватым пальцем, и в щели появляются глаза и седая бровь. «Я пришел, чтобы засвидетельствовать свое почтение одному из могущественнейших шведов», — говорю я и просовываю в щель мою визитную карточку. Снова проходит много времени. За дверью — мертвая тишина; я стою, не шевелясь, и жду; я чувствую, что этот одинокий поэт стоит по ту сторону двери, прикидывает так и этак и колеблется.... Наконец дверь тихонько отворяется, и появляется Стриндберг. Он пристально на меня смотрит. «Я болен, — говорит он шепотом, — Я, вообще-то, никому не открываю»155.

В заключение статьи «Август Стриндберг» И.М. Троцкий пишет:

Стриндбергу — художнику поставит памятник потомство, для которого герои его драм и романов будут не скопированные из шведской повседневности еще живые и знакомые люди, со всеми их слабостями и недостатками, а бессмертные стриндберговские образы156.

Это предсказание русского журналиста сбылось ровно через девятнадцать лет. В 1942 г. в стокгольмском парке Тегнерлунден (Tegnërlunden) Стокгольма был открыт памятник Стриндбергу работы Карла Эльда. Скульптор создал экспрессивный монумент, на котором Стриндберг символически изображен в виде отдыхающего обнаженного титана, прорвавшегося на волю из толщи огромной скалы. Следует отметить, что, относясь к Стриндбергу с большим пиететом, И.М. Троцкий, тем не менее, написал немало суровых строк в его адрес. Так, например, он сурово осуждает писателя за женоненавистничество и нападки на Эллен Кей157 — всемирно известную христианскую пацифистку и сугубо реалистического литератора, которая была по духу ему куда ближе, чем параноидальный экспрессионист и мистик Стриндберг.

Свою первую статью об Эллен Кей — репортаж о посещении писательницы на ее вилле в местечке Странд, И.М. Троцкий опубликовал еще в далеком 1910 г.158 Текст написан в характерной для журналиста импрессионистической манере, крупными мазками:

Обрывистые скалы, покрытые могучими соснами, крутые тропинки, извилистые серебряные ручейки, звонко падающие в шхеры и причудливо извивающиеся между камнями. Панорама первобытной красоты.

Тронулись в путь. Более часа блуждали мы по безмолвному и прохладному лесу, топкому мху, капризным дорожкам, пока достигли заповедной виллы, прилепившейся над обрывом горы. Из-за деревьев густого сада выглянул небольшой двухэтажный домик в старо-шведском стиле, с бельведерами, башенками и балкончиками, выкрашенный в красный цвет и покрытый черепицею.

Обстановка усадьбы до чрезвычайного скромна и изящна. Много прекрасных цветов, картин, бесконечное количество книг и море живых цветов.

— Очень, очень рада вас видеть, господа!.. Усаживайтесь... Добрались-таки... Ко мне не всякий отваживается пробраться. Отпугивают горы. Я уж привыкла...

Эллен Кей говорила не спеша, мягким, грудным голосом, и ее живые черные глаза искрились живой, мягкой улыбкой. Глядя на здоровый румянец писательницы, сохранившуюся фигуру и молодые глаза, как-то не верится, что ей уж скоро стукнет шестой десяток, и лишь совершенно седые волосы выдают ее преклонный возраст.

Подыскивать тему для разговора не приходилось. Эллен Кей, после первых обычных расспросов и обмена впечатлениями, заговорила о женском воспитании. <...>

— Я поставила себе целью жизни, по мере сил и возможности, пером и словом способствовать расширению тех социальных рамок, в которые втиснута женщина. Бороться против уродливости воспитания современной европейской женщины необходимо всеми доступными нам средствами. При высокой культуре Франции и Германии, эти две страны, например, не перестают культивировать ограниченных, самодовольных женщин-кукол и женщин-кухарок. <...>

Как это ни странно, но факт тот, что даже самый культурный европеец старается если не совсем обойти вопрос женского равноправия, то по возможности отодвинуть его на задний план. Эмансипация женщины, в широком значении этого слова, должна быть завоевана самою женщиною. Достичь же этого возможно лишь путем разумного, правильно поставленного воспитания. Необходимо с ранних лет убить в девушке мысль, будто она рождена лишь только для того, чтобы служить аппаратом, продолжающим род человеческий, и чтобы жить на иждивении у мужчины. Материнство ни в какой мере не мешает женщине работать на общественно-политической арене. Это так ясно и старо, что доказывать верность подобного тезиса значило бы ломиться в открытые двери. <...>

Сумбурность русской жизни, по-моему, принесла женщине громадную пользу. Пусть вам мои слова не покажутся парадоксом. В водовороте политических страстей русская женщина удивительно быстро отыскала свое место. Все это, заметьте, при условиях примитивнейшего воспитания. Теперь представьте себе, в какие формы при систематическом воспитании выльется общекультурная работа женщины, если с нее снимут цепи запретов и откроют двери ко всем отраслям политическо-общественной жизни... <...>

Долго еще на эту тему говорила симпатичная писательница, горячо доказывая право женщины на всестороннее развитие своего интеллектуального «я» и взывая к печати поддерживать ее в этом стремлении.

В некрологе же И.М. Троцкий, забыв, по-видимому, об этом своем первом посещении писательницы, писал:

С Эллен Кей мне <довелось — М.У.> встретиться несколько раз. Впервые я ее слышал в 1911 г. на пацифистском конгрессе в Стокгольме. Она выступала с речью на банкете делегатов конгресса <...>она говорила о мире и разоружении. Говорила со всей убеди-

тельностью гуманистки и противницы войны. В ее словах звучал подлинный пафос. <...> покойная писательница Берта Зутнер, автор романа «Долой оружие», <...> трепетала от волнения.

— Вот то, чего я не сумела высказать в своей книге. Вот кому следует проповедовать идеи мира!..

Впрочем, чего только не проповедовала Эллен Кей!? Она являлась неустанной поборницей женского социального и политического равноправия. Близко стояла к рабочему движению, боролась против огрубения литературных нравов, насаждала гуманизм в его чистейшем виде.

В своих исследованиях творчества Гете она обнаружила <...> недюжинные способности мыслителя. <...>

Стриндберговский роман-памфлет «Черные знамена» <...> вызвал незалечимый надрыв в душе Эллен Кей. В героине романа Пай, Стриндберг со всей мощью своего мрачного таланта <...> изобразил ее злым демоном и исчадием ада. <...> Ответом покойной писательницы на непростительную выходку Стриндберга явилось молчаливое удаление из Стокгольма. Она ушла из центра бурлящих литературных страстей <...> в провинциальную глушь, где тихо работала и творила.

И маленькое местечко Странд, куда Эллен Кей удалилась, стало помимо ее воли литературной «Меккой», шведской «Ясной поляной». Кто только не приезжал в далекое северное убежище <...> писательницы? Из каких стран света не наведывались туда интеллектуальные пилигримы, искавшие общения с престарелой мыслительницею? Шведы, французы, русские, англичане, американцы и даже японцы и китайцы находили в Странд дорогу. <...>

...культ обожания голого, — говорила мне в одну из <наших> встреч <...> писательница, — шокирует. <...>

Вечные ценности в литературе и искусстве определяются не модою и не успехом сегодняшнего дня. Бернард Шоу тоже борется против губительных условностей одряхлевшего английского общества. И ваши Толстой, Достоевский и Горький тоже против извращенной общественности. Но едкая сатира Шоу, религиозная этика Толстого и острый психоаналитический нож Достоевского проникают в самые глубины человеческого самосознания. Они не оскорбляют элементарного эстетического чувства, не заставляют отворачиваться, а действуют облагораживающе. Я сама всю жизнь искала новых путей. Но разве новаторство, реформизм и «богоискательство» требуют «оголения»?

С точки зрения характеристики личности самого И.М. Троцкого представляется важным отметить, что разделяя в целом нравственную и литературную позицию шведской писательницы и осуждая женоненавистника Августа Стриндберга, он, тем не менее, не склонен умалять величие его литературного гения. Более того, Троцкий всячески старается выставить поступки Стриндберга в лучшем свете, обращая внимание читателя на его оправдательные высказывания:

Мне не могут простить романа «Черные знамена». Утверждают, будто Густаф аф-Гайерстам покончил из-за этого романа с жизнью, а Эллен Кей ушла от людей. Вздор! Герой «Черных знамен» тип собирательный, а героиня Пай только по созвучию сродни Кей. Я не пишу памфлетных романов.

Весьма интересным в контексте «русской нобелианы»159 представляются приводимые И.М Троцким высказывания Стриндберга о том, что «Горький достоин Нобелевской премии». В более поздней статье «Каприйские досуги» он, развивая эту тему, цитирует слова Стриндберга, который заявляет, что

не задумался бы выступить с предложением о присуждении нобелевской премии Горькому. И если я этого не делаю, то виной тому мой конфликт со Свен Гедином. Он настолько обострен, что всякая инициатива, исходящая от меня, сразу же подвергается уничтожающей критике влиятельных поклонников Свен Гедина. К чему же обрекать Горького на роль жертвы наших внутренних распрей.

Как мы уже знаем (см. раздел «Максим Горький»), в 1912 г. И. Троцкий рассказал об этом Горькому лично во время своего визита к нему на Капри в компании с И.Д. Сытиным160.

Сам Горький высоко ценил Стриндберга. В своем кратком некрологе о нем (газета «Dagens Nyheter», Stockholm, 15 мая 1912 г.) он писал:

Август Стриндберг был для меня самым близким человеком в европейской литературе, писателем, наиболее сильно взволновавшим мое сердце и ум»161.

Стриндберг пытался трансформировать литературу в науку, цель которой — экспериментальное исследование «анатомии души»162. И.М. Троцкий приводит высказывания писателя на эту тему, в том числе и его слова о «человеческой сущности»:

По моему мнению, человек таит в себе столько звериного, атавистического и первобытного, что никакою цивилизациею из него этого не искоренить. Разумеется, исходя из подобной предпосылки, трудно мне изображать людей, как прообраз Божий.

В 1928 г., когда в Европе расцветал тоталитаризм, высказывания Стриндберга звучали как пророчества, и русский журналист, уверяя читателя, что

...шведская общественность Стриндберга-человека простила. Простила человеческие недостатки великого художника и драматурга, лично страдавшего от своей гениальности и недюжинности,

— причисляет его имя к списку «Толстой, Достоевский, Ибсен, Бьернсон, Сельма Лагерлев», — тех, кого принято называть «гуманистами», и кто, по мнению Эллен Кей, будут читаться и через двадцать и через тридцать лет, — ибо творчество этих писателей, — пребывает под знаком вечности.

 

Осип Дымов

Окончив Екатеринославское Высшее горное училище, И.М. Троцкий какое-то время проходил военную службу в Севастополе, в качестве вольноопределяющегося. В это же время он начал публиковать свои первые статьи в газете «Крымский вестник». Затем, как уже говорилось, он обретается в Петербурге, где заводит литературные знакомства и сотрудничает с газетой «Русь». Эти факты он сообщает в биографической справке, написанной им при вступлении в парижскую масонскую ложу «Свободная Россия» в 1937 г.163 В 1905 г. И.М. Троцкий уезжает из Петербурга в Вену, чтобы, как это было принято среди выпускников тогдашних русских высших учебных заведений, довершить свое образование в Европе. В то время столица Австро-венгерской монархии, претендовавшая на роль «культурного центра» немецкоязычной Европы, переживала свою «золотую осень».

И.М. Троцкий поступает вольнослушателем в Венский политехнический институт на факультет «Машиностроение» и одновременно — по свидетельству Осипа Дымова164, тоже в 1907 г. объявившегося в Вене, подвизается в качестве «сотрудника венских газет (больших)».

Фигура Осипа Дымова сегодня практически не появляется на литературном горизонте: как прозаик и драматург он прочно и незаслуженно забыт. И только солидное подробно комментированное Владимиром Хазаном издание Иерусалимского еврейского университета Осип Дымов «Вспомнилось, захотелось рассказать... Из мемуарного и эпистолярного наследия», дает представление об этом удивительном человеке, писавшем на двух языках (русский и идиш), дружившим с самым широким кругом выдающихся деятелей русской культуры, многие из которых — Леонид Андреев,

А.Н. Толстой, А. Волынский, Собинов, Шаляпин, А.С. Суворин, Мейерхольд, Вл. Ив. Немирович-Данченко... — не только считали его «своим», но и — что в художественно-артистической среде явление редкое! — по-настоящему любили.

От рождения он звался Иосиф Исидорович Перельман, но, решив быть русским литератором, посчитал необходимым дистанцироваться от своей «биографической данности» и обзавестись псевдонимом. Помог ему в этом Чехов со своим рассказом «Попрыгунья», в котором фигурирует некто «доктор Дымов» — человек милый, деликатный, трудолюбивый, но, по мнению ярких личностей, составлявших окружение его жены, ничем особо не примечательный. И лишь после его трагический смерти оказалось, что это «был великий, необыкновенный человек. Какие дарования! А какая нравственная сила! Добрая, чистая, любящая душа, — не человек, а стекло! Служил науке и умер от науки. А работал, как вол, день и ночь, никто его не щадил...» Трудно судить, как глубоко персонифицировал себя Осип Перельман с любимым героем Чехова, но с псевдонимом он сжился настолько, что он стал фамилией его семьи: его жена, и дочка по жизни тоже были Дымовыми».

И.М. Троцкий писал165, что Имя Дымова появилось в литературе в ту эпоху, когда первые ряды на русском Парнасе, рядом с Л.Н. Толстым, занимали такие корифеи, как Чехов, Горький, Бунин, Андреев, Мережковский, Куприн, Сологуб, а в поэзии Бальмонт, Брюсов и Гиппиус.

В отличие от своих старших собратьев по перу и хороших знакомых Дымов не являлся ни «властителем дум» русского общества, ни глашатаем нового литературного направления. В его новеллах и рассказах царил камерный мир, стихией которого были «клочки» событий, настроений, переживаний, — «коротенькие образы, коротенькие мысли, коротенькие чувства и мелькание, мелькание, мелькание без конца»: суть этого мира К.И. Чуковский назвал «мистицизмом обыденности»166.

Многогранно и разнообразно одаренный Дымов оставил след в различных литературных жанрах: как тонкий импрессионист-прозаик (<сборник рассказов> «Солнцеворот»), как даровитый и плодовитый сатирик и юморист, как автор социальной повести в традициях классического реализма (<...> рассказ «Бунтов-щики»), наконец, как писатель романист167. Однако, возможно, наибольшую известность он приобрел как драматург, театральный деятель168.

В 1905-1913 гг. Осип Дымов был и одним из самых известных публицистов в России. Его имя как автора политических фельетонов было на слуху у читающей публики, ему даже начали подражать.

Замечательный рассказчик, обладавший даром подражания, талантливый рисовальщик-шаржист169:

Живой, остроумный и общительный, имевший обширный круг друзей и знакомых170,

— «Дымок», долгие годы студент, а затем выпускник Петербургского лесотехнического института, был завсегдатаем петербургских художественных салонов, театральных премьер и прочих мероприятий в столице Российской империи. Его любили, привечали:

Не потому, что он говорит особенно умные вещи или проводит необыкновенные идеи. Нет, он попросту умеет смеяться, умеет вызывать хороший бодрый незлобивый смех, а это большое качество в наше время171.

И.М. Троцкий вспоминает:

Искусством имитации он обладал в совершенстве. Ему легко удавалось улавливать смешные черты характера и заострять их до гротеска. Помнится сценка в доме князя Эристова172 в былом Петербурге, служившем подобием литературного салона, где Дымов, по просьбе гостей, демонстрировал искусство перевоплощения <...> — литературный диспут с участием Куприна, Арцыбашева, Пильского, Чирикова, Мужейля, Шолома Аша и издателя Ладыжникова, тут же присутствовавших. Шел разбор нового произведения Сергея Ценского. Дымов единолично изображал каждого из участников. Арцыбашев был туг на ухо и говорил бабьим голосом... Куприн, слегка навеселе, сыпал остротами. Ладыжников — страдал косноязычием, с трудом выдавливая фразу. Шолом Аш, ужасающе коверкая русскую речь, пытался сказать что-то свое о Ценском.

Мастерский показ в «кривом зеркале» каждого из мнимых участников диспута вызывал взрывы хохота. Громче всех смеялись живые оригиналы дымовских пародий173.

В другом месте174 И.М. Троцкий, вспоминая колоритную картину берлинской салонной жизни 1910-х, описывает вечера в доме знаменитого музыканта и дирижера Сергея Кусевицкого. Он рассказывает, как на знаменитых «четвергах» в берлинском особняке четы Кусевицких Осип Дымов потешал гостей и самих хозяев:

Сколько смеха и неподдельного веселья вносил он в эти вечера своим брызжущим юмором и даром имитатора! Как неподражаемо хорошо имитировал он Шаляпина, Собинова, Рейнгардта, художника Клевера, скульптора Судьбинина... Даже строгий Рахманинов или замкнутый Артур Никиш не могли удержаться от смеха.

Как литератор Дымов был на редкость плодовит, и, как отмечалось выше, повсеместно востребован. Он сотрудничал в таких значительных журналах, как «Театр и искусство» (его издатель и редактор Александр Кугель — крупнейший знаток русской сцены, эксперт и один из самых авторитетных русских театральных критиков первой трети XX в., — во многом способствовал становлению литературной карьеры молодого писателя), «Сигнал», «Сатирикон», «Аполлон», в газете «Русское слово», его пьесы и ставили на сцене московского Суворинского (иначе: Малого) театра, петербургского Нового драматического театра, в московском театре К. Н. Незлобина... Одновременно еще больший успех сопутствовал Дымову-драматургу за рубежом. Так, его самая знаменитая пьеса «Ню» впервые была показана на немецкой сцене: ее премьера состоялась 17 марта 1908 г. в берлинском камерном театре «Каммершпиле» (Kammerspiele), главным режиссером которого был знаменитый реформатор театрального искусства Макс Рейнгардт.

И. Троцкий впоследствии вспоминал, что эта постановка:

имела ошеломляющий успех. Немецкая критика безоговорочно и единодушно одобрила удачный выбор Рейнгарда, не скупясь на похвалы режиссеру и автору пьесы. Ню с легкой руки Рейнгарда обошла все германские и австрийские сцены.

Заинтересовались и скандинавцы драматическим творчеством Дымова. Георг Брандес <дал> очень лестный отзыв о писательском даровании Дымова.

— Из этого молодого человека выйдет толк! — пророчествовал Нестор скандинавской критики, не страдавший склонностью к похвалам175.

Став успешным литератором, Осип Дымов, тем не менее, постоянно сталкивался на этом поприще с неприятием своей личности со стороны кондовых русских почвенников. Его обвиняли — и не без основания — в «европеизме», стремлении следовать за европейской модой, в протаскивании стилистики венского модерна на русскую сцену и других «непатриотических» грехах. Нельзя не отметить, что в начале XX в. даже, казалось бы, вполне «приличные» русские литераторы выказывали явное недовольство по поводу вхождения большого количества евреев в русскую литературу, да и вообще их «засильем» в культурной жизни «Серебряного века».

Рациональные мотивы «юдобоязни» русских литераторов «Серебряного века» вполне поддаются критическому анализу. Основной посыл «почвенников», выступавших против появления евреев на русской культурной сцене в начале XX в., это двуязычие евреев, и, как следствие, неорганическое, поверхностное владение русским языком.

В этом отношении показательно высказывание Зинаиды Гиппиус середины 1890-х об Акиме Волынском:

Я протестовала даже не столько против его тем или его мнений, сколько... против невозможного русского языка, которым он писал. <...> Вначале я была так наивна, что раз искренне стала его жалеть: сказала, что евреям очень трудно писать, не имея своего собственного, родного языка. А писать действительно литературно можно только на одном, и вот этом именно, внутренне родном языке. ... Но этот язык, даже в тех случаях, когда страна — данная — их «родина», то есть где они родились, — им не «родной», не «отечественный», ибо у них «родина» не совпадает с «отечеством», которого у евреев — нет. ... Все это я ему высказала совершенно просто, в начале наших добрых отношений, повторяю — с наивностью, без всякого антисемитизма... И была испугана его возмущенным протестом. ... Кстати, об антисемитизме. В том кругу русской интеллигенции, где мы жили, да и во всех кругах, более нам далеких, — его просто не было176.

Характерно, что о своем приятеле, тоже двуязычном поэте-символисте Юргисе Балтрушайтисе, Гиппиус в таком контексте никогда не упоминала.

Итак, в исторической ретроспективе эксцессы юдобоязни со стороны русских писателей, опасавшихся конкуренции со стороны бойких еврейских авторов, понятны и на европейском фоне не оригинальны. И хотя в целом буйная еврейская литературная поросль конкурировать на равных с маститыми русскими писателями не могла, именно из ее среды вышли на первые роли Осип Мандельштам и Борис Пастернак.

Единственной литературной сценой, на которой евреи, как казалось многим современникам, задавали тон, была газетная публицистика и литературно-художественная критика. Но и здесь среди дореволюционных публицистов первого ряда, к которым, кстати говоря, относился и О. Дымов, этнических евреев раз-два и обчелся.

Имелась только одна область литературы, где, действительно, очень успешно подвизались литераторы-евреи — сатира и юмор. А.И. Куприн писал в статье-некрологе Саше Черному: «Что и говорить, у нас было много талантливейших писателей, составляющих нашу национальную гордость, но юмор нам не давался. От ямщика до первого поэта мы все поем уныло»177.

Так что «веселить» русскую публику стали евреи — конечно, не одни, а в компании с русскими собратьями по перу. Ярким примером такого содружества является журнал «Сатирикон», в котором вместе с Аркадием Аверченко, Тэффи, Потемкиным, О.Л. Д'Ором, Сашей Черным и др. активно трудился и Осип Дымов. В иллюстрированной «Всеобщей истории, обработанной “Сатириконом”» (1909), его перу принадлежит раздел «Средняя история» (иллюстрации художника К. Рудакова), в котором он бойко живописал события от падения Рима до падения Константинополя.

Не вдаваясь в детали, следует напомнить, что конфликт между охранителями (почвенниками) и прогрессистами (западниками) — типичный для России культурологический феномен. Еврейский фактор в нем всегда особенно выпирает, оказывается мишенью в полемике. Впрочем, аналогичное явление можно проследить и в западноевропейском культурном пространстве, ибо по умолчанию еврей — всегда космополит, а почвенная идеология типа «фелькиш»178 проповедует идею сугубо «народной общности», которая должна добиваться власти и проводить политику в интересах только своего этноса.

В условиях государственного антисемитизма русские «почвенники» начала XX в., как никогда в других европейских странах, могли позволить себе не стесняться в выражениях. Осип Дымов — первый еврей, ставший широко известным русским писателем и драматургом, по классификации «кусачего» В.П. Буренина однозначно принадлежал

к компании еврейских литературных клопов, загаживающих русскую литературу наглой и бездарной декадентской чепухой, которую теперь выдают за самое модное и за самое превосходное «творчество»179.

Таким образом, Дымов стал «невозвращенцем» и в силу подобной «почвеннической» риторики180. Оказавшись в США в весьма благоприятной для себя конъюнктурной и творческой ситуации, писатель, никогда не порывавший с идишистской культурой, свободно владевший несколькими языками, посчитал для себя за лучшее уйти из недружественного пространства русской культуры к своему исконному еврейскому «Я».

Этот поступок Дымова — удивительный и, пожалуй, единственный в своем роде прецедент. Писатель, без имени которого трудно представить себе историю русской литературы начала XX в., драматург, чьи пьесы на сценах крупнейших русских театров ставили такие выдающиеся режиссеры, как Мейерхольд и Марджанов, а в спектаклях были заняты крупнейшие русские актеры, оказавшись в Америке, в одночасье сменил гражданство, литературную ориентацию, а главное — язык. Из русского литератора, подвизавшегося во всех жанрах, он переквалифицируется в американского драматурга и новеллиста, в основном пишущего на идише. Дымов не оставляет русскую литературу совсем: печатается в русской эмигрантской прессе и, одновременно, до конца 1929-го (поразительный случай в истории эмиграции!) числится собственным корреспондентом ленинградской «Красной газеты».

Тем самым он, как и Илья Эренбург, после революции живший в основном в Германии и Франции, являлся советским журналистом на Западе. Это дало И.М. Троцкому повод публично объявить Дымова «красным».

Вторую половину 1920-х — начало 1930-х Дымов проводит в Европе. Он становится довольно известным как драматург и кинематографист181, его пьесы идут в Германии, во Франции, не говоря уже об Америке. Многие театры, причем не только еврейские, ставят его пьесы. Он достаточно хорошо владеет четырьмя языками — русским, английским, идишем и немецким, что открывает ему двери в различные литературные сферы. Илья Троцкий поддерживал с Дымовым дружеские отношения на протяжении всей жизни, благо после Второй мировой войны они оба жили в Нью-Йорке182. После скоропостижной кончины Дымова он написал о нем подробную и прочувственную статью-некролог183, где приводит интересные с точки зрения биографии обоих литераторов детали венского периода их жизни:

Вена, Петербург, Берлин, Копенгаген, Цюрих, Париж и Нью-Йорк — перекрестки, где жизненные пути Осипа Дымова и мои сталкивались. Мне суждено было быть свидетелем восхождения его литературной звезды на немецкой сцене, равно как и роста его популярности среди германской пишущей братии. <...>

Мое знакомство с Осипом Дымовым восходит к моим студенческим годам в Вене. Всплыл Дымов на поверхности австрийской столицы неожиданно, став сразу центром русской академической молодежи. Ему сопутствовало не только реноме будущего литературного корифея, но и какая-то романтическая история на почве ревности и дуэли184. Изящный, красивый остроумный, он сразу завоевал популярность. Мое положение сотрудника одной из крупных венских газет185, равно как и корреспондента некоторых столичных и провинциальных русских органов печати, были Дымову известны. На этой почве завязалось наше знакомство, перешедшее впоследствии в дружбу. Приличное знание немецкого языка значительно способствовало Дымову в налаживании связи и с австрийским литературным миром. По тому времени два имени венских писателей царили в умах читательской массы — Артур Шницлер и Петер Альтенберг.

В орбите этих двух литературных светил обращались, словно планеты вокруг солнца, многие другие впоследствии прославившиеся писатели, завоевавшие мировую известность <...>

Быть приглашенным в дом к Артуру Шницлеру или сидеть за одним столом с Петером Альтенбергом в его «штамм-кафе» — считалось за большую честь. По характеру своей переводческой деятельности, в частности некоторых произведений Шницлера, мне приходилось бывать у него на дому. Велико было мое изумление, когда в одно из таких свиданий со Шницлером он спросил, знакомо ли мне имя Дымова? Спустя несколько дней Дымов уже был гостем четы Шницлеров, а затем и их частым посетителем. Сумел он завоевать симпатии и Петера Альтенберга и его писательского окружения.

Успех Дымова в приобретении знакомств объясняется его простотой и личным обаянием. Мастер рассказа, шаржа и подражания, он этим быстро завоевал сердца.

Здесь уместно прервать цитату из статьи-некролога И.М. Троцкого, чтобы отметить как факт истории литературы, что в России критики упорно причисляли Дымова к эпигонам П. Альтенберга, что его очень обижало. Об этом имеется свидетельство переводчика и архивариуса «Серебряного века» Ф.Ф. Фидлера:

...кто-то из рецензентов утверждал, что Дымов в одном из своих рассказов подражает Петеру Альтенбергу, — Дымов же уверяет, что даже понятия не имел о существовании Альтенберга186.

Несмотря на острую критику со стороны рецензентов, у Дымова в России начала XX столетия была прочная репутация «подающего надежды» таланта. И, делает итоговый вывод И.М. Троцкий в своей статье-некрологе:

Осип Дымов не обманул <возлагавшихся на него — М.У.> надежд. Его литературное наследство охватывает все почти жанры литературной словесности: беллетристику, драматургию, юмор, сатиру и даже мемуарные писания. На всем этом лежит печать своеобразного дарования, обвеянного настроениями его капризной музы. Некоторые из произведений Дымова, особенно в области драматургии, не утратили и по сей день актуальности и воспринимаются с интересом187.

В YIVO-архиве И.М. Троцкого имеются три письма Осипа Дымова. Первое, датированное 18 апреля, написано, скорее всего, в 1951 г. на личном бланке (Ossip Dymow, 625 West End Avenue. New York 24. N.Y., Tel. Endicott 2-2238):

Дорогой Илья Маркович,

В конце концов, я так и не знаю, где отыскать Вас! Будьте добры: протелефонируйте мне, надо повидать, о многом поговорить, вспомнить о многом. Пожалуйста, сделайте это в самом близком будущем. Я был очень, очень рад, что встретились, наконец.

Ваш искренне Осип Дымов.

Второе письмо датировано 20 апреля 1951 г. и является, Повидимому, после состоявшегося, наконец, свидания старых друзей:

Дорогой старый друг Илья Маркович,

Я потому и не телефонировал Вам, чтобы иметь возможность сказать Вам несколько слов письменно. Это крепче, это дружественнее.

Иногда хорошо взглянуть на себя в зеркале: каким ты был, и каким ты стал. Н<о> более близкого, более сердечного зеркала-друга я уж<е> долго <не> видел. Очень, очень волновался я, когда рассматривал отблеск, отзвук себя самого. Я несколько раз даже — простите! — плакал. О чем? Да вот именно о том, что Вы увидели сами.

Обнимаю Вас Осип Дымов.

Третье письмо Дымова от 22 июня 1957 г. — соболезнование по поводу кончины жены Ильи Марковича, Анны Родионовны Троцкой, с которой он счастливо прожил более полувека.

Дорогой друг, Илья,

Вы прошли долгую и порой суровую дорогу. Но через суровость и тьму жизни Вам светилась любовь, нежность, ласк<а>, крепкая привязанность. Это дала Вам верная — вернейшая подруга Вашей жизни. Это Вам никогда не забудется, останется навсегда в памяти сердца Ваше<й>. Вы не осиротели: у Вас Ваша милая семья с Вами. И она тоже с Вами.

С крепким нежным рукопожатием Ваши Осип Дымов и Анна Дымова188.

 

И.И. Колышко («Баян»)

В одном из своих писем И.М. Троцкому его старый знакомый русскословец С.И. Орем пишет:

мне вспомнилось наше московское «Русское слово». Собирались мы все в редакции к 1 часу ночи. В это время звонил петербургский телефон. Говорил обычно И.И. Колышко («Баян»)»189.

Илья Маркович Троцкий поддерживал отношения с Иосифом Иосифовичем Колышко долгие годы и написал о нем — единственном из своих коллег по работе в газете «Русское слово»! — несколько весьма ценных с исторической точки зрения очерков-воспоминаний190. Можно полагать, что Колышко был не только интересен ему как уникальный в своем роде типаж, но и достаточно симпатичен в личном плане. По крайней мере, во всех этих характеристиках и оценках И.И. Колышко, при их общей негативности, явно чувствуется снисходительность:

Собеседник Колышко был изумительный. Слушая его, казалось, будто для него не существует секретов ни в правительственных сферах, ни в думских кругах столицы. Журнальный мир Москвы и Петрограда он знает до мельчайших тонкостей, не стесняясь в классификациях и оценках. <Он> пользовался репутацией отменного гурмана и ценителя хороших вин191.

Подобного рода отношение к этому персонажу характерно и для других свидетелей времени:

В разговорах Колышко был очень интересен, остроумен и едок и в то же время мог расположить к себе, если хотел. Он очень нравился женщинам192.

Одновременно те, кто знал И.И. Колышко, также единодушно говорили о нем как об аморальной, авантюристической личности. К сожалению <...>, такие оценки имели под собой достаточно оснований, это видно и из текста его мемуаров. Но злобы на него не держали, скорее обличая — «отпущали»193.

Польский дворянин из военной семьи Иосиф Иосифович Колышко был заметной на общественно-политической и литературной сцене русского «Серебряного века» фигурой. В начале своего жизненного пути Иосиф пошел по стопам отца — офицера-кавалериста: 1878 г. он окончил Полоцкую военную гимназию, а в 1880 г. — Николаевское кавалерийское училище, и, выйдя из него корнетом, довольно быстро дослужился до по-ручика. Однако военная служба его мало привлекала и после знакомства в 1881 г. с князем В.П. Мещерским — крупнейшим представителем русского охранительского консерватизма, личным другом Александра III и многолетним советником Николая II, Колышко начинает печататься в его журнале «Гражданин» под псевдонимом «Серенький». Интересно, что в своих мемуарах, особо выделяя как негативную характеристику «юдофобство Александра III (переданное им сыну)», он одновременно подчеркивает, что в этом пункте его покровитель:

кн<язь> Мещерский, ратовавший в своем «Гражданине» против погромов, черты оседлости и за еврейскую бедноту194,

— будучи ментором царя, не мог внушать тому подобного рода чувства.

Князь же составил ему протекцию в бюрократическом мире, после того как начинающий автор сменил офицерский мундир на фрак, став в 1883 г. чиновником для особых поручений при министре внутренних дел. <...> Сразу после назначения С.Ю. Витте министром путей сообщения (1892 г.) И.И. Колышко объявился под его крылом, и новоиспеченный министр послал его на ревизию Могилевского округа путей сообщений. Чистка ведомства была в интересах С.Ю. Витте, начавшего свою недолгую карьеру в путейском ведомстве с искоренения непорядков. И.И. Колышко выявил значительные злоупотребления, начальник округа был предан суду, несмотря на противодействие Сената. <...> При <приемнике Витте — М.У.> положение И.И. Колышко в Министерстве путей сообщения еще более укрепилось, он стал членом Совета временного управления казенных дорог. Но ненадолго: в каком-то деле И.И. Колышко проворовался. По слухам, проступок даже грозил судом. <...> В результате этого скандала в декабре 1894 г. <ему> пришлось покинуть службу. Позднее, семь лет спустя, он поступил в Министерство финансов, опять к Витте, и продолжал числиться там до 1917 г., дослужившись до чина действительного статского советника. <...> Стремительный взлет молодого чиновника можно объяснить лишь влиятельнейшей протекцией (почему В.П. Мещерский так покровительствовал своему сотруднику <злые языки объясняли это их гомосексуальной связью — М.У.>) и взятками. В любом случае, его деятельность с конца 188о-х была окружена атмосферой грязи, злоупотреблений и скандалов195.

Одновременно с блестящей карьерой Колышко сумел прославиться как публицист. Под разными псевдонимами он активно сотрудничал в нескольких изданиях: журнале «Гражданин», «Санкт-Петербургских ведомостях» («Рославлев»), «Русском слове» («Баян») и «Биржевых ведомостях» («Вох»)». Сам И.И. Колышко дал себе следующую характеристику:

Судьба поставила меня близко к людям, делавшим эпоху — на рубеже между государственностью и общественностью. Далекий по удельному весу от «вождей» типа Милюкова, далекий по таланту от Горького, Бунина, Розанова, Мережковского, в свое время я обладал и убедительностью, и темпераментом. Я и впрямь писал в газетах разного «направления», но писал я об одном и том же196.

Но здесь интересна не столько идейная беспринципность Колышко-русскословца, сколько позиция Власа Дорошевича, обычно не подпускавшего публицистов охранительского толка к своей газете.

По воспоминаниям И.М. Троцкого:

Популярность И.И. Колышко как публициста и драматурга была известна всей читающей <...> России. Имя Баяна не сходило со страниц руководящих петербургских и московских газет, а его <...> мастерски написанные статьи читались с огромным интересом. Покойный И.Д. Сытин, издатель «Русского слова», привлек Баяна в качестве постоянного сотрудника своей газеты и очень гордился этим литературным приобретением.

Участвуя как литератор в политических интригах, Колышко, будучи «человеком Витте», играл роль его наемного пера.

После отставки графа Витте политическая журналистика Колышко приказала долго жить, зато он

небезуспешно выступил как драматург. По всей России прогремела его пьеса «Большой человек», где под именем В.А. Ишимова публика без труда признала С.Ю. Витте. Опальный сановник предстал выходцем из низов, космополитом, болеющим за развитие империи. Фигуре С.Ю. Витте был присущ трагизм: И.И. Колышко изобразил его как человека, прорвавшегося к большой власти, после чего сохранение полученного влияния превратилось в единственную цель. Пьеса не была шедевром драматургии, <но> Колышко неплохо на ней заработал: в 1917 г. он утверждал, что получил от постановок этой и еще двух других пьес (которые, впрочем, были неудачны) 200 тысяч рублей. С.Ю. Витте вроде бы не обиделся, но незадолго до его смерти они поссорились. Летом 1914 г. отставной сановник открыто говорил, что закрыл для И.И. Колышко двери своего дома, и обещал со временем вывести его «на чистую воду»197.

Неизвестно, успел сановник выполнить свою угрозу, но по свидетельству И.М. Троцкого, «имя Баяна с середины 1915 года исчезло со страниц “Русского слова”». Сам Колышко жаловался, что:

Все его обращения <по этому поводу — М.У.> Сытину, Дорошевичу и Благову остаются без ответа. Жалованье ему продолжают аккуратно платить, но статей не помещают. Он теряется в догадках, не зная чем объяснить подобное поведение редакции198.

Судя по воспоминаниям И.И. Колышко199, он прямо или косвенно участвовал во многих сомнительных политических интригах Российской империи. Последней политической аферой оказался эпизод, связанный с переговорами о сепаратном мире в 1916 — начале 1917 гг.

После начала Первой мировой войны он, из-за своей очередной спутницы жизни, имевшей немецкое подданство и вынужденной поэтому покинуть Россию, перебрался с коммерческим поручением — покупать сталь для российских заводов, — на жительство в Стокгольм. И.М. Троцкий часто появлялся в столице нейтральной Швеции, а И.И. Колышко, в свою очередь, был частым гостем в Копенгагене — столице тоже нейтрального Датского королевства, где находился скандинавский корпункт «Русского слова», возглавлявшийся И.М. Троцким. Оба журналиста поддерживали между собой отношения.

Как вспоминал И.М. Троцкий, его коллега давно подозревался сотрудниками русской миссии и журналистами в тайных связях с немцами, но200:

Сорвать маску с Колышко было нелегко. Он в последнее время <1917 г. — М.У.> был осторожен.

Вывела его из душевного равновесия Февральская революция и, особенно, быстро образовавшееся Временное правительство. Не принимал он участия в ликовании, охватившем многочисленную русскую колонию Копенгагена. Отсутствовал и на торжественных службах в посольской церкви с провозглашением многолетия новой власти. Колышко явно пребывал в состоянии полной прострации. <Журналистами — М.У.> решено было пригласить его на обед и попытаться вызвать на откровенность. Приглашение <им> было принято без колебаний.

Встреча состоялась в одном из лучших ресторанов датской столицы. Колышко обычно <...> учтивый <...> и занимательный собеседник на этот раз был неузнаваем. Он совершенно потерял контроль над своими эмоциями. С каждым выпитым стаканом вина возбуждение его росло. <...> Негодуя и понося на все лады членов временного правительства, он клеветал на них, обливая их грязью. <...>

— Иосиф Иосифович, умерьте свой пыл! Могут подумать, будто мы ссоримся! — увещевали мы разбушевавшегося Колышко.

Смягчался его гнев и мнения обретали более снисходительную оценку, едва они касались германских или австрийских государственных деятелей. Трудно было слушать без внутреннего возмущения расточаемые Колышко панегирики по адресу сомнительных германских миролюбцев. Лопнуло, по-видимому, терпение Полякова-Литовцева.

— Теперь и для меня ясно, — заметил он, — почему Дорошевич перестал печатать ваши статьи. — Погодите, Соломон Львович, не злорадствуйте, скоро вернусь в Петроград и создам собственный орган печати. Мне никто рта не закроет! — парировал Колышко.

Обед закончился в атмосфере плохо скрываемого «недружелюбия».

В такси, везшем нас домой, и у Литовцева и у меня одновременно <...> вырвалось восклицание «германский агент».

Справедливость требует отметить, что Колышко нас не обманул. Он нисколько не преувеличивал, говоря о создании собственного органа. <Еще> в 1916 г. он заключил с <немцами> договор <...> о создании издательства в Петрограде, которое должно было служить целям прогерманской пропаганды. Договор заключен был в Стокгольме. <Один> известный по тому времени германский промышленник <...> согласился ассигновать на эту цель два миллионов рублей.

Колышко не погрешил против правды, сообщая о своем скором возвращении в Россию. Со скандинавского горизонта он исчез так же бесшумно и таинственно, как и появился.

В Петрограде публицист появился 18 апреля (1 мая) 1917 г. Однако по-настоящему развернуться он не сумел, так как сразу попал в поле зрения русской контрразведки. Скорее всего, о нем сообщил А.Р. Кугель, известный журналист и фактический хозяин газеты «День». Вероятно, И.И. Колышко сгубило хвастовство: перед А.Р. Кугелем он бахвалился большими деньгами, настойчиво уверяя собеседника, что их происхождение «чистое». Он также стал убеждать А.Р. Куге-ля в необходимости пропаганды мира. Уже этого было достаточно, чтобы у петроградского газетчика возникли вполне обоснованные подозрения, и он обратился в контрразведку. Связи И.И. Колышко и его деятельность оказались «под колпаком», они отслеживались более полутора месяцев, а когда журналиста и его подельников внезапно арестовали в ночь с 22 на 23 мая (4-5 июня), в руки контрразведчиков попали еще и некоторые документы, крайне неприятные для Колышко, в том числе его корреспонденция в Швецию201 и

<...> печатный проект сепаратного договора России и Германии на 12 листах большого формата. Контрразведчики обратили внимание, что по этому проекту предусматривалась независимость Финляндии и Украины (как и у В.И. Ленина), а также на обещание выплатить публицисту аванс в 20 тысяч рублей. Еще одной существенной уликой стало длинное письмо И.И. Колышко своей подруге-немке. В нем он с удовлетворением сообщил, что подготовлена почва для удаления из правительства П.Н. Милюкова и А.И. Гучкова. Он также повторил просьбу перевести полмиллиона рублей через Стокгольм и столько же — через Христианию, <т.к.> намеревался приобрести «Петроградский курьер» (попытка восстановить сотрудничество в московском «Русском слове» не удалась)202.

Арестованный контрразведкой по поручению министра юстиции Временного правительства как немецкий шпион, Колышко провел несколько месяцев в Трубецком бастионе Петропавловской крепости. Однако в итоге следствие в те на редкость либеральные времена постановило, что:

Захваченные документы ничего не сообщали о шпионаже И.И. Колышко в пользу Германии. Поэтому позднее, когда журналист отчаянно отбивался от обвинения, надо признать, что никаких доказательств этому так и не было обнаружено. Но вот о контактах с немцами они свидетельствовали однозначно. Причем, по данным контрразведчиков, получалось, что И.И. Колышко стал частью единой цепи, действующей в пользу сепаратного мира, куда входили и большевики203.

После 1918 г. неудачливый «агент влияния» посчитал за лучшее переселиться на Запад. И.М. Троцкий пишет в «Новом русском слове», что ему:

Встречаться с И.И. Колышко <...> приходилось и позднее, в первые эмигрантские годы в Берлине. Уже тогда он производил впечатление бывшего человека, стоявшего у последней черты, где от былого Баяна оставался лишь биржевой спекулянт и маклер по продаже советских долговых обязательств.

Этот эпизод из бурной биографии И.И. Колышко настораживает. Дело в том, что подобными операциями в Берлине занимались, как правило, люди, связанные с советскими спецслужбами. Если еще вспомнить и о том, что в Петрограде-Ленинграде благополучно проживала прежняя семья И.И. Колышко (а он был женат на княжне В.С. Оболенской), а сам журналист не только регулярно переписывался с родственниками, но и посылал им средства для жизни, неизбежно возникает вопрос: не сотрудничал ли он с новой властью в России?204

На этот риторический вопрос ответа у И. Троцкого, естественно, не было. Обошел он своим вниманием и тот интересный факт, что Колышко к началу 1932 г. напечатал в том же «Новом русском слове» 12 больших очерков об известных писателях (Розанов, Мережковский, Гиппиус) и политических деятелях (Витте, Столыпин, Распутин) предреволюционной России205.

Однако состояния на бумагах сомнительной ценности И.И. Колышко не нажил. К началу 1930-х он перебрался в Ниццу, там жил очень бедно, в основном на зарплату очередной своей подруги-француженки, перебиваясь случайными литературными заработками и выступлениями. <...> в 1934-1935 гг., он сотрудничал в берлинской фашистской газете «Новое слово». Восхваляя фашизм как разновидность национализма, И.И. Колышко, вероятно, оказался недостаточно пропитан антисемитскими взглядами, и его имя вскоре исчезло из числа авторов. Скончался он в безвестности 1о апреля 1938 г. в Ницце206.

Подводя итог жизни Иосифа Иосифовича Колышко, нельзя не отметить, что, засветившись в истории Первой мировой войны как авантюрист-неудачник, он остался в русской литературе автором значительного числа произведений, представляющих непреходящий интерес: критические статьи — сборник «Мысли и образы» (1897, 1898), публицистика — сборники «Маленькие мысли Серенького» (1898), «Пыль» (1913), пьесы — «Большой человек» (1909); «Поле брани» (1911); роман «Волки и овцы» (1901) и, конечно же, своих мемуаров «Великий распад» (написанных, по-видимому, в 1930-1932 гг.).

Надо отдать должное И.И. Колышко: он мастерски владел пером, его рукопись <«Великий распад»> содержит яркие зарисовки, образы, парадоксальные выводы, меткие наблюдения, ее легко и интересно читать. <...> Привлекают внимание сделанные им портретные зарисовки известных писателей и литераторов начала XX в. — это, конечно, не их биографии, а зоркий взгляд талантливого публициста, пытающийся ухватить у каждого из своих героев самую яркую его черту. Разумеется, его наблюдения субъективны, но нередко — метки. Очень важно, что И.И. Колышко уделил немало внимания закулисной стороне жизни литературно-газетного и плутократического мира (гонорары, «дачи» и т.п.). Из других источников об этом известно не так уж много, а ряд сведений автора — уникален.

Работа автора над мемуарами не была завершена, это можно заключить уже из сбоев при нумерации глав, а также многочисленных повторений одних и тех же сюжетов207.

А вот другое авторитетное мнение: известный современный литератор полагает, что:

В «Маленьких мыслях» Колышко-Серенького отражался скорее общий, обывательский страх перед «чрезмерностью» эпохи. Зачем все эти Марксы, Ницше, Ломброзо, Шопенгауэры, декаденты и прочее? Даже Чехова он обвинил в чрезмерном идеологизме: «...не мстит ли он жизни за перенесенные невзгоды? Но жизнь сильнее и умнее Чехова».

Можно смеяться над страхами Колышко, которые отчасти были, конечно, чисто журналистским приемом, как и явно эпатажный псевдоним. Но инертная обывательская масса тоже обладает правом голоса, так как она не только не всегда не права, но и, наоборот, права почти всегда, являясь надежным килем государственного корабля, не позволяющим ему во время общественного шторма раскачаться и затонуть208.

В контексте современного интереса к фигуре Иосифа Колышко представляется важным обратить внимание на то, что первым, кто в конце 1960-х напомнил русскому читателю об этом колоритном типаже «серебряного века», был именно Илья Троцкий.

 

Примечания

1 Летом 1905 г. он жил в курортном местечке Критцендорф (Kritzendorf), неподалеку от Вены ( artikel/90o_krido/dorfwandrg_o8/Dorfwanderung_2oo8_Zusfsg. pdf).

2 «Союз освобождения» — нелегальное политическое движение русских либералов (1903-1905 гг.), в 1905 г. насчитывавшее более 16оо членов в 22 наиболее крупных городах Российской империи. В работе Союза принимали участие выдающиеся русские мыслители и общественные деятели: Н.А. Бердяев, В.В. Водовозов, Н.И. Гучков, Е.Д. Кускова, В.А. Маклаков, С.Н. Прокопович, П.Б. Струве, С.Л. Франк, Г.С. Хрусталев-Носарь и др. 15-18 октября 1905 г. на съезде, созванном Союзом, была учреждена Конституционно-демократическая партия (кадеты). С этого момента «Союз освобождения» прекратил свое существование.

3 Троцкий И. И.Д. Сытин (Из личных воспоминаний) // Новое русское слово. 1966. № 19612. 11 ноября.

4 Без сомнения, немаловажную роль в «значимости» предложения Сытина играло и то обстоятельство, что в массе своей «венские газеты <...> жалко оплачивают литературный труд». См.: Хазан В. Миры и маски Осипа Дымова //Дымов О. Вспомнилось, захотелось рассказать... Из мемуарного и эпистолярного наследия. Т. 1. / Общая ред., вступит, статья и комментарии

В. Хазана. Jerusalem, 2011. С. 67.

5 Троцкий И. Гениальный самородок. Памяти И.Д. Сытина // Сегодня. 1934. № 218. 7 декабря.

6 Троцкий И. Иван Дмитриевич Сытин. К столетию со дня рождения // Новое русское слово. 1951. № 14318.; И.Д. Сытин (Из личных воспоминаний).

7 Здесь И. Троцкого подводит память. Он уехал в Берлин, повидимому, в начале октября 1907-го, а первая его статья, как берлинского корреспондента газеты, была напечатана в декабре: Троцкий Иа. Бюлов и поляки // Русское слово. 1907. № 271. 8 декабря. С. 3-4. За ней последовало еще четыре, также на политическую тему: Троцкий И. Бюлов и блок // Русское слово. 1907. № 275. 13 декабря. С. 2; Свобода собраний. № 279. 18 декабря. С. 2; Процесс Гардена. 1907. № 285. 25 декабря. С. 2; Трудная задача // Русское слово. 1907. № 288. 28 декабря. С. 3. Всего в 1908 г. И. Троцкий опубликовал в «Русском слове» 24 статьи.

8 Рууд Ч. Русский предприниматель московский издатель Иван Сытин. М., 1993 (гл. 9, «Издатель в годы войны»).

9 Там же.

10 Чумаков В. Русский капитал. От Демидовых до Нобелей. М.,

2008 (

11 Гиляровский В.А. «Русское слово» // Москва газетная. М., 1999.

12 Рууд Ч. Русский предприниматель московский издатель Иван Сытин (гл. 9).

13 Гиляровский В.А. «Русское слово».

14 Троцкий И. Зудерман и Толстой (Из воспоминаний журналиста) // Сегодня. 1928. № 328. 2 декабря.

15 Бакунцев А. «Вокруг» Бунина. Газета «Сегодня» в «нобелевские дни» 1933 // Новый журнал. 2010. № 260. С. 156-166.

16 Там же.

17 Яковлева Е.П., Чернобаева А.Ю. А.В. Руманов Аркадий Вениаминович // Русские писатели, 1800-1917. Т. 5. М., 2007. С. 386-389; Дымов О. Вспомнилось, захотелось рассказать. Jerusalem, 2011. Т. 2. С. 329, 334; Обухова-Зелиньска И. Забытые классики: случай О. Дымова (переписка О. Дымова и А. Руманова, 1902-1914) // РЕВА. Кн. 5. Иерусалим; Торонто; СПб., 2011. С. 72-114.

18 Руманов А.В. Штрихи к портретам // Время и мы (Тель-Авив). 1987. № 95. С. 231-232.

19 В эту группу входят такие выдающиеся имена, как Иннокентий Анненский, Николай Гумилев, Всеволод Рождественский, Николай Оцуп.

20 Они учились вместе в одной гимназии.

21 Померанцев К. Сквозь смерть: Воспоминания. London, 1986.

С. 117-123.

22 Яковлева Е. Корней Чуковский и Аркадий Руманов: к истории взаимоотношений // Звезда. 2008. № 3. С. 149-162.

23 Пяст В. Встречи. М., 1997. С. 145, 214.

24 Дымов О. Вспомнилось, захотелось рассказать. Т. 2. С. 330.

25 Там же. С. 330-332.

26 Померанцев К. Сквозь смерть: Воспоминания. С. 123.

27 В.В. Розанов: Pro et contra. Личность и творчество Василия Розанова в оценке русских мыслителей и исследователей. Т. 1-2. М., 1999.

28 Букчин С. «Смейтесь, чтобы не плакать»: Корней Чуковский и Влас Дорошевич: история отношений // Всемирная литература (Минск). 2005. № 4 (. htm).

29 Троцкий И. Гениальный самородок. Памяти И.Д. Сытина.

30 Динерштейн ЕЛ. Иван Дмитриевич Сытин и его дело. М., 2003.

31 Рууд Ч. Русский предприниматель московский издатель Иван Сытин (гл. 9).

32 Троцкий И. Гениальный самородок: Памяти И.Д. Сытина.

33 Розничный скупщик мяса и рыбы.

34 Троцкий И. Бесконечные русские споры (Из личных воспоминаний) // Новое русское слово. 1967. 7 января. С. 5

35 Троцкий И. Гениальный самородок. Памяти И.Д. Сытина.

36 Первым, кто в этот день поздравил Сытина с юбилеем, был сам Николай Второй.

37 Рууд Ч. Русский предприниматель московский издатель Иван Сытин (гл. 9).

38 Троцкий И. Гениальный самородок. Памяти И.Д. Сытина.

39 Седых А. Памяти И.М. Троцкого.

40 Троцкий И. Бесконечные русские споры (Из личных воспоминаний); Каприйские досуги (Из личных воспоминаний) // Новое русское слово. 1966. № 19 634. 11 декабря. С. 3-4; 1966. № 19661. С. 5; № 19676. С. 2, 7; 1967. 22 января. С. 2, 7.

41 Визит Сытина к Горькому на Капри состоялся в начале октября 1913 г., см.: Горький М. Полн. собр. соч.: письма в 24-х томах. Т. и. С. 297-298; в этом томе также опубликовано много других сведений о контактах Горького с издательством Сытина.

42 Троцкий И.М. Гениальный самородок. Памяти И.Д. Сытина.

43 См.: Тардзонио С. Михаил Первухин — летописец русской революции и итальянского фашизма // Культура русской диаспоры: саморефлексия и самоидентификация. Тарту, 1997. С. 38-53.

44 Накануне приезда Сытина, 14 мая 1913 г., Горький писал Ладыжникову, что отдает «Русскому слову» предпочтение перед «Нивой», поскольку «иметь связь с органом столь распространенным — недурно» (Горький А.М. Письма к писателям и И.П. Ладыжникову. (Архив Горького. T. VII). М., 1959. С. 223). Горький добавлял, что «в этот орган можно ввести немножко своих людей»; вскоре с «Русским словом», помимо Горького, Бунина и Телешова станут сотрудничать Владимир Короленко, Валерий Брюсов, Александр Куприн.

45 Троцкий И.М. Зудерман и Толстой (Из воспоминаний журналиста).

46 Троцкий И. Каприйские досуги (Из личных воспоминаний).

47 Троцкий И. Иван Дмитриевич Сытин (К столетию со дня рождения).

48 Гардзонио С. Михаил Первухин — летописец русской революции и итальянского фашизма. С. 48-53.

49 Все цитируемые тексты М. Первухина приводятся по статье М. Ариаса «Одиссея Максима Горького на “острове сирен”» (www. utoronto.ca/tsq/17/arias17.shtml).

50 Ариас М. Одиссея Максима Горького на «острове сирен».

51 Там же.

52 Одним из первых теоретиков расового антисемитизма, а в политическом отношении — фашизма национал-социалистического толка, стал Эмилий Метнер.

53 О нем см.: Тольц В. Русский фашист князь Николай Жевахов; Письма М. Первухина к В. Бурцеву // Гардзонио С., Сульпассо Б. Осколки русской Италии. С. 11.

54 Скончался М.Г. Первухин от туберкулеза 30 декабря 1928 г. в Риме.

55 Ариас М. Одиссея Максима Горького на «острове сирен».

56 «Красивый цинизм» — название статьи известного консервативного публициста и литературного критика Михаила Меньшикова, посвященной творчеству Горького (Новое время. 1900. № 76).

57 Там же.

58 Троцкий И. «Последние» (от нашего Берлинского корреспондента) // Русское слово. 1910. № 199- 29 августа. С. 5-6.

59 Берлинский камерный театр.

60 Горький закончил работу над пьесой, получившей в окончательной редакции название «Последние», весною 1908 г. В «Сборнике товарищества “Знание”» пьеса появилась с цен-

зурными купюрами, изъято было следующее место: «Соколова. Он, конечно, революционер, как все честные люди в России. Софья (повторяет, ударяя на слове „честные“). Как все честные люди? Соколова. Да. Вам это кажется неправдой? Софья (не сразу). Я не знаю». К представлению в России на сцене пьеса была запрещена Главным управлением по делам печати. В Архиве А.М. Горького хранится цензорский экземпляр с резолюцией: «К представлению признано неудобным. СПБ. 10 июня 1908 г.»

61 Николаева А. Ранняя драматургия М. Горького в историкофункциональном изучении: проблема интерпретации жанра пьес «Мещане», «На дне», «Дачники». Диссертация... канд. филология, наук. Самара, 2000 (. html).

62 Там же.

63 Троцкий И. Август Стриндберг (Скандинавские воспоминания) // Дни. 1923. № 232. С. 9.

64 Троцкий И. Встреча со Стриндбергом // Сегодня. 1929. № 179. 20 февраля. С. 3.

65 Крайний А. Литературная запись. Полет в Европу // Современные записки. 1924. XVIII. С. 123-138.

66 Пахмусс Т. Из архива Мережковских: письма З.Н. Гиппиус к М.В. Вишняку // Cahiers du monde russe et soviétique. 1982. Р. 418.

67 Горький M. Из литературного наследия: Горький и еврейский вопрос. Иерусалим, 1986.

68 Агурский М., Шкловская М. Максим Горький 1868-1936 (из литературного наследия). Иерусалим, 1986.

69 Тельман И. Горький боролся с антисемитизмом (. ru/history/press/2oo9/o8/news994276864. php); Шумский А, Левин П. Еврейская тема в творчестве Горького // Лехаим. 1999. № 10(90) ().

70 Троцкий И. Оскорбленная литература (По поводу Нобелевской премии) // Сегодня. 1929. № 319. 17 ноября. С. 3.

71 Парамонов Б. Пантеон: демократия как религиозная проблема // Парамонов Б. Конец стиля. М., 1997. С. 186-187.

72 Троцкий И. Бесконечные русские споры (Из личных воспоминаний).

73 Троцкий И. Каприйские досуги.

74 Троцкий А. Максим Горький // Литературное обозрение. 1991. № 8. С. 70-71.

75 Там же.

76 Троцкий И. Иван Дмитриевич Сытин (К столетию со дня рождения).

77 Троцкий И. Каприйские досуги // Новое русское слово. 1967. 22 января. С. 2, 7.

78 В ходе яростной публичной полемики Стриндберга со Свеном Гедином — любимцем и гордостью шведов, общественное мнение было на стороне последнего, и как личность Стриндберг в начале 1910-х стал в Швеции персоной нон грата. Кроме того, Гедин входил в состав членов Нобелевского комитета, поэтому номинирование Стриндбергом кандидатуры Горького подверглось бы, как полагал шведский писатель «уничтожающей критике влиятельных поклонников Свен Гедина. К чему же обрекать Горького на роль жертвы наших внутренних распрей» — (Там же).

79 Муратова К.Д. Максим Горький и Леонид Андреев: Неизданная переписка // Литературное наследство. Т. 72. М., 1966. С. 9-60.

80 Андреев Л. Неосторожные мысли. О М. Горьком (. org.ru/biblio/Ocherki_Fel/Neostor m.html).

81 Троцкий И. Бесконечные русские споры (Из личных воспоминаний).

82 Басинский П. Горький. М., 2005. С. 440.

83 ad hominem (лат.) — как человеку.

84 Владислав Фелицианович Ходасевич в 1922-1925 гг. (с перерывами) жил в семье М. Горького в Сорренто. Однако в 1925 г. он решительно разошелся с Горьким, занимавшим все более просоветские позиции.

85 Ходасевич В.Ф. Горький (2) // Ходасевич В.Ф. Собр. соч. в 4 тт. Т. 4. М., 1997. С. 374-375.

86 Троцкий И.М. Август Стриндберг (Скандинавские воспоминания) // Дни. 1923.

87 Здесь И. Троцкий явно ошибается: пятидесятилетие литературной деятельности Л. Толстого отмечалось в 1902 г. Речь может идти об аналогичном 6о-летнем юбилее, до которого Толстой не дожил.

88 Троцкий И.М. Зудерман и Толстой (Из воспоминаний журналиста).

89 Троцкий И. «Нищий из Сиракуз» (от нашего берлинского корреспондента) // Русское слово. 1912. № 234. 12(23) октября. С. 6.

90 В Германском литературном архиве (Deutsches Literaturarchiv Marbach am Neckar) хранится письмо И.М. Троцкого к Г. Зудерману от 16 июля 1912 г. из Берлина (Brief von Ilja М. Trotzki an Hermann Sudermann — ead.creator.gnd%3D%3D “22117425036”).

91 Текст своей статьи о Толстом Ришпен заканчивает так: «Несмотря на то, что наши души в настоящее время непроницаемы друг для друга, несмотря на наше незнание русского языка, благодаря которому нам остается печальная необходимость читать его творения только в переводе, мы достаточно их читали и прониклись ими, чтобы поставить Льва Толстого в ряду гениев, обогативших умственную и эстетическую сокровищницу мира. Среди тех гениев, которые истолковали жизнь своего времени и своей расы и, следовательно, мировую жизнь, мы видим, как он блистает, как один из самых выразительных, самых мощных, как один из мастеров. И как маленькие дети Равенны показывали друг другу Данте, говоря: „Вот тот, кто возвратился из ада“, — мы воскликнем от всей души во славу Льва Толстого: „Вот тот, кто возвратился из жизни“. И <...>, быть может, оба эти восклицания имеют одинаковый смысл» (Ришпен Ж. Лев Толстой // Русское слово. 1910. 8(21) ноября).

92 Троцкий И. В гостях у Гергардта Гауптмана // Русское слово. 1910. № 147. 12 июля. С. 6.

93 Tolstoi Leo [Nikolajewitsch]. Die Kreutzersonate. 2. Ausgabe. Berlin, 1922.

94 Hauptmann G. Tagebücher 1906 bis 1913. F.a.M.-Berlin, 1994. S. 273.

95 Там же. S. 610-611.

96 «Берлинер тагеблатт» (Berliner Tageblatt) — ежедневная газета, выходившая в 1872-1939 гг. в Берлине. Одна из двух наиболее важных немецких либеральных газет этого времени. Принадлежала концерну медиамагната Рудольфа Моссе (Mosse; 1843-1920).

97 Hauptmann G. Centenar-Ausgabe. Bd. VI. F.a.M.-Berlin-Wien, 1963. S. 915.

98 Ланской Л.Р. Уход и смерть Толстого в откликах иностранной печати // Литературное наследство. Том 75; кн. 2. М., 1965. С. 415.

99 Hauptmann G. Centenar-Ausgabe. Bd. XL. S. 950-960.

100 Hauptmann G. Zum Geleit // Tolstoi L. Die Kreutzersonate.

101 Reichart WA. Ein Leben für Gerhard Hauptmann: Aufsätze aus den Jahren 1929-1990. Berlin, 1994. S. 97.

102 Толстой Л.Н. Полy. собр. соч. в 90 тт. Т. 30. С. 335.

103 Троцкий И. Новая пьеса Герхарда Гауптмана (от нашего берлинского корреспондента) // Русское слово. 1911. № 4. 6(19) января. С. 5.

104 В своих многочисленных воспоминаниях о деятелях мировой культуры Илья Троцкий никогда не возвращался к своей встрече с Гауптманом. Возможно, это объясняется тем, что Гауптман был единственным нобелевским лауреатом среди немецких писателей, который не занял последовательно антинацистской позиции и остался жить в Германии (хотя и писал втайне антифашистские стихи).

105 См. в обзоре: Ланской Л.Р. Уход и смерть Толстого в откликах иностранной печати. С. 413-417.

106 Имеется в виду статья, написанная в 1904 г. (Stein L. Tolstois Stellung in der Geschichte der Philosophie // Archiv fur Geschichte der Philosophie. 1920. № 32 (3-4). S. 125-141), поскольку других работ о Толстом у этого автора нет.

107 «Berliner Lokal-Anzeiger» — ежедневная газета, выходившая в 1883-1945 гг. в Берлине.

108 Рафаэлю Левенфельду принадлежит самая первая биография Льва Толстого из числа написанных на немецком и изданных в Германии. Ее русское издание: Левенфельд Р. Первая биография Льва Толстого. Разговоры о Толстом и с Толстым. Лев Николаевич Толстой, его жизнь, его творчество, его миросозерцание.

109 Здесь явная ошибка корреспондента, т.к. эпоха «Sturm und Drang» («Буря и натиск») — период в истории немецкой литературы (1767-1785), связанный с отказом от культа разума, свойственного классицизму, в пользу предельной эмоциональности и крайних проявлений индивидуализма, интерес к которым характерен для предромантизма.

11о Троцкий И.М. Август Стриндберг (Скандинавские воспоминания).

111 На самом деле эти события происходили в 1910 г.

112 Троцкий И. Зудерман и Толстой (Из воспоминаний журналиста).

113 Моричева М.Д. Георг Брандес о Толстом. Забытая статья в русской газете ( 75-1-12_Моричева.pdf).

114 Strindberg А. Briefwechsel. Bd. V. Stockholm, 1956. S. 209.

115 Шатков Г.В. М. Горький и скандинавские писатели // Горький и зарубежная литература. М., 1961. С. 82-107.

116 Газетные старости ( 05&d=17).

117 Nilsson N.Â. Hamsun och Dostojevskij // Hamsun og Norden: ni fordrag fra Hamsun dagene pâ Hamaroy. Наташу, 1992. P. 56; Эгеберг Э. Кнут Гамсун в России ( egeberg/).

118 Панкратова Э. Гамсун и Россия ( hamsun_og_russland/).

119 Ловецкая Т.Ю. Переписка И.А. Бунина с Г. Брандесом (1922-1925) // И.А. Бунин: Новые материалы. М., 2004. Вып. 1. С. 220-231.

120 Из письма Ницше Брандесу от 2 декабря 1887 г. Переписка Фридриха Ницше с Готфридом Келлером, Георгом Брандесом и Августом Стриндбергом ().

121 Точнее — в 1910 г.

122 Роман М.А. Гольдшмидта «Еврей» — одно из наиболее ярких и значительных произведений европейской литературы XIX в., в котором дано изображение еврейской жизни; имел в свое время большой читательский успех и был переведен с датского на иврит, идиш, русский и многие другие языки.

123 «Процентная норма» — система дискриминационных мер по отношению к евреям, проводимая образовательными государственными учреждениями, в соответствии с которой численность евреев в средних и высших учебных заведениях не могла превышать десяти процентов от общего контингента учащихся в черте оседлости, пяти процентов — вне ее и трех процентов — в Петербурге и Москве (. co.il/?mode=article&id=13338& query=).

124 «Желтый билет» — удостоверение, выдававшееся женщине в обмен на паспорт и обязательство проходить регулярные врачебные проверки. Давал право официально заниматься проституцией, в том числе вне черты оседлости. Тысячи еврейских женщин меняли паспорт на «желтый билет», вовсе не собираясь работать проститутками, лишь только бы выбраться из «черты оседлости».

125 В 1887 г. Брандес посетил Россию, где прочитал на французском языке цикл лекций о литературе. Он побывал в Петербурге, Москве и Смоленске.

126 «Die räche ist süß», т.е. «Месть сладка» — подобного афоризма у Гейне не встречается, однако существует немецкая пословица: «Rache ist süß, aber vollzogen bitter» — месть сладка, но горько отмщение.

127 Троцкий И. Скандинавское еврейство (Путевые очерки) // Сегодня. 1931. № 55. 5 марта. С. 3-4.

128 Trotzky I. Die Brüder Brandes (Zum hundertjärige Geburtstag von Georg Brandes) // Jüdische Wochenschau. 1942. № 142. 4 Aug.

129 Шейнис А. Брандес, Георг Морис Коген // Еврейская энциклопедия Брокгауза и Ефрона. Т. 4. Стлб. 898-901.

130 Brandes G.M.K. Meine Stellung zum nationalen Judentum // Der Jude (eine Monatsschrift, Berlin) 1917-1918. H. 9. S. 592-595.

131 Trotzky I. Die Brüder Brandes (Zum hundertjährigen Geburtstag von Georg Brandes).

132 Эгеберг Эрик. Кнут Гамсун в России.

133 Брандес писал о Толстом в своей книге «Впечатления от России» еще в 1888 г.: Brandes G. Indtryk fra Rusland. Kobenhavn, 1888. S. 457-479.

134 Троцкий И. Кнут Гамсун // Новое русское слово. 1952. № 14651.

С. 3.

135 Гамсун Т. Кнут Гамсун — мой отец . М., 1999 (. ru/library/knut-gamsun-moy-otec7.html).

136 Троцкий И. Кнут Гамсун // Новое русское слово. 1952.

137 К Хаукланду И.М. Троцкий также обращался с предложением принять участие в толстовском проекте, и, судя по всему, получил согласие.

138 Это наблюдение И.М. Троцкого подтверждается из других источников, например: Будур Н.В. Гамсун. Мистерия жизни. М., 2008. С. 19.

139 Книга Гамсуна «В сказочной стране. Переживания и мечты во время путешествия по Кавказу» (М., 1910), была написана в 1903 г. по итогам путешествия Кнута Гамсуна с женой по маршруту Петербург — Москва — Кавказ (и далее в Турцию).

140 Будур Н.В. Путешествие Гамсуна в «сказочное царство» (www. norge.ru/hamsun_eventyrrejse/).

141 Троцкий И. Зудерман и Толстой (Из воспоминаний журналиста).

142 Гамсун безоговорочно встал на сторону нацистов. Он отослал свою нобелевскую медаль Геббельсу, указав в сопроводительном письме, что «Нобель учредил свою премию для награждения „идеалистических“ произведений, а я не знаю никого, кто был бы более идеалистичен в своих речах и статьях о будущем Европы и человечества, чем Вы». В 1943 г. он был удостоен личной встречи с Гитлером, а после его самоубийства написал некролог , в котором назвал нацистского лидера «борцом за права народов» (Будур Н.В. Гамсун. Мистерия жизни. С. 19). «Выступление Гамсуна в поддержку нацистского режима не было вызвано ни болезнью, ни существеным изменением личностных черт, ни резким проявлением старческих процессов, ни давлением со стороны... Он сам построил свой политический корабль и суверенно, последовательно направлял его в течение полувека» (Коллоен И.С. Гамсун. Мечтатель и Завоеватель. М., 2009).

143 Будур Н.В. Гамсун. Мистерия жизни. С. 37.

144 Эгеберг Э. Кнут Гамсун в России.

145 Гамсун К. О духовной жизни современной Америки. М., 2011. С. 7; Наг М. Гамсун — норвежский Достоевский // Наг М., Коксвик М. Мартин и Марион. М., 2011. С. 86-114.

146 Будур Н.В. Гамсун. Мистерия жизни. С. 1о.

147 Наг М. Как Гамсун завоевал русскую литературу, и как русская литература завоевала Гамсуна ( rus_lit/).

148 Между Гамсуном и Стриндбергом существовали вполне дружеские отношения, «но поскольку они оба были люди неврастеничные, то и не могли подолгу выносить общество друг друга», см.: Лангслет А.Р. Параллельными путями: Гамсун и Мунк ().

149 В настоящее время в доме № 65 по ул. Дроттниггаттан (Drottninggattan), в «Голубой башне» («Blä tornet»), где находилась последняя квартира Стриндберга, располагается его музей, а на асфальте уличного тротуара золотыми буквами впечатаны цитаты из его произведений.

150 Троцкий И. Август Стриндберг (Скандинавские воспоминания).

151 Троцкий И. Встреча со Стриндбергом.

152 Троцкий И. Август Стриндберг (Скандинавские воспоминания) // Дни. 1923.

153 По-видимому, имеется в виду герой повести А. Стриндберга «Романтический пономарь», которая впервые была опубликована по-русски в 1910 г. (перевод Елены Благовещенской).

154 Троцкий И. Встреча со Стринбергом.

155 Ясперс К. Стриндберг и Ван Гог: Опыт сравнительного патографического анализа с привлечением случаев Сведенборга и Гельдерлина ().

156 Троцкий И. Август Стриндберг (Скандинавские воспоминания).

157 Троцкий И. Венок на могилу (Памяти Эллен Кей) // Дни. 1926. № 996. С. 2.

158 Троцкий И. У Эллен Кей (От нашего корреспондента) // Русское слово. 1910. № 191. 20 августа / 2 сентября. С. 2.

159 Об этой эпопее см.: Марченко ТВ. Русские писатели и Нобелевская премия. Köln; München, 2007.

160 Троцкий И. Каприйские досуги // Новое русское слово. 1967. 22 января. С. 2, 7.

161 Юнгренн М. Осколки. (Из разысканий о русской культуре прошлого века) // От Кибирова до Пушкина: сборник в честь 60-летия Н.А. Богомолова. М., 2001. С. 721-722.

162 Бальзамо Е. Август Стриндберг: лики и судьба. М., 2009.

163 Серков А.И. История русского масонства первой половины XIX века. СПб., 2000. С. 810.

164 Дымов О. Вспомнилось, захотелось рассказать. Т. 2. С. 503.

165 Троцкий И. Вместо венка на могилу О. Дымова // Новое русское слово. 1959. № 1676. 18 февраля. С. 3

166 Чуковский К.И. Осип Дымов // От Чехова до наших дней: Литературные портреты, характеристики. СПб., 1908. С. 52-56.

167 Единственный роман О. Дымова, написанный им в российский период, — «Бегущие креста» (1911) или, под другим названием — «Томление духа», был прохладно встречен критикой и, несмотря на переиздания, читательского успеха не имел.

168 Хазан В. Миры и маски Осипа Дымова // Вспомнилось, захотелось рассказать. Т. 1. С. 49, 53.

169 В петербургском музее А. Ахматовой находится его альбом шаржей О. Дымова, датированный 1900 г.

170 Хазан В. Миры и маски Осипа Дымова. С. 33.

171 Высказывание литературного критика О. Норвежского об Осипе Дымове (Там же).

172 По всей видимости, князь Георгий Дмитриевич Эристов-Сидамон — адвокат, меценат, культурный и общественный деятель, один из основателей клуба «Бродячая собака».

173 Троцкий И. Вместо венка на могилу О. Дымова.

174 Троцкий И. Венок на могилу Кусевицкого // Новое русское слово. 1951.

175 Троцкий И. Вместо венка на могилу О. Дымова.

176 Гиппиус 3. Дмитрий Мережковский ( gippius_zinaida/dmitriy_meregkovskiy.html#173728).

177 Куприн А.И. Саша Черный // Возрождение. 1932. № 2625. 9 августа. С. 3.

178 См.:

179 Буренин В. Критические очерки // Новое время. 1907. № 11 303. 31 августа (13 сентября). С. 3 (в позднейших републикациях этого текста — ошибочное «зажигающих» вместо «загаживающих»). Интересно, что Буренин, в отличие от не менее одиозного из-за нападок на либералов и антисемитских выходок М.О. Меньшикова — его собрата по перу в Суворинском «Новом времени», расстрелянного большевиками в 1918 г., в Совдепии мирно скончался в своей постели в 1926 г. Более того, похоже, что именно объекты его постоянных издевательств Буренина и «прикрыли». Самый влиятельный из них при новом режиме — Горький, способствовал назначению пайка для Буренина, как «заслуженного литератора». «Злопамятные» евреи тоже не вредничали, см., напр.: «Буренина я видел только один раз. Было это в Петербурге, в начале двадцатых годов. Аким Львович Волынский числился тогда председателем Союза писателей, а принимал посетителей в Доме искусств, где жил. Однажды явился к нему старик, оборванный, трясущийся, в башмаках, обвязанных веревками, очевидно, просить о пайке — Буренин. Теперь, вероятно, мало кто помнит, что в течение долгих лет Волынский <Хаим Лейбович Флекснер — М.У.> был постоянной мишенью буренинских насмешек и что по части выдумывания особенно язвительных, издевательских эпитетов и сравнений у Буренина в русской литературе едва ли нашлись бы соперники <...>. Волынский открыл двери и, взглянув на посетителя, молча, наклонив голову, пропустил его перед собой. Говорили они долго. Отнесся Волынский к своему экс-врагу исключительно сердечно и сделал все, что в его силах. Буренин вышел от него в слезах и, бормоча что-то невнятное, долго, долго сжимал его руку в обеих своих» (Адамович Г. Table Talk I // Новый журнал. 1961. № 64. С. 101-116 (. co/br/?b=128o94).

180 Дымов О. Вспомнилось, захотелось рассказать. Т. 1. С. 477-482.

181 Дымов сделал блестящую карьеру в кинематографе — немецком, английском, американском. По его сценариям в 1930-1939 гг. было поставлено несколько десятков фильмов.

182 Осип Дымов и Илья Троцкий покоятся на одном нью-йоркском кладбище — Бейт Давид (Beth David Cemetery) в Лонг-Айленде.

183 Троцкий И. Вместо венка на могилу О. Дымова.

184 Об этом инциденте см.: Хазан В. Миры и маски Осипа Дымова. С. 62.

185 Речь идет о «Ноес винер Тагсблат» («Neues Wiener Tagblatt»).

186 Хазан В. Миры и маски Осипа Дымова. С. 12.

187 Троцкий И.М. Вместо венка на могилу О. Дымова.

188 Анна Николаевна (урожд. Смирнова) — вторая (с 1927 г.) жена О. Дымова. О ней см. Хазан В. Миры и маски Осипа Дымова. Т. 1. С. 101, 106, 699.

189 Уральский М.Л., Кадаманьяни Ч. «Среди потухших маяков»: письма С.Н. Орема и Т.С. Варшер И.М. Троцкому // РЕВА. Кн. 1о. Торонто; СПб., 2015. С. 15-38.

190 Троцкий И. Обесчещенный талант; Со ступеньки на ступеньку (к портрету И.И. Колышко) // Там же. 1962. 2 ноября. С. 3; Со ступеньки на ступеньку (из записных книжек журналиста) // Там же. 1967. 3 июля. С. 5

191 Там же.

192 И.И. Колышко-Баян // Крымов Вл. Портреты необычных людей. Париж, 1971. С. 151-157.

193 Лукоянов И.В. Иосиф Иосифович Колышко и его «Великий распад» // Колышко И.И. Великий распад: Воспоминания. СПб., 2009. С. 4.

194 Колышко И.И. Великий распад: Воспоминания. С. 28.

195 Лукоянов И.В. Иосиф Иосифович Колышко и его «Великий распад». С. 5.

196 Колышко И.И. Великий распад: Воспоминания. СПб., 2009. С. 17-18.

197 Лукоянов И.В. Иосиф Иосифович Колышко и его «Великий распад». С. 7—13.

198 Троцкий И. Обесчещенный талант.

199 Колышко И.И. Великий распад: Воспоминания.

200 Троцкий И. Со ступеньки на ступеньку (из записных книжек журналиста).

201 Лукоянов И.В. Иосиф Иосифович Колышко и его «Великий распад». С. 12.

202 По утверждению И.М. Троцкого, осенью 1916 г. Колышко говорил ему, что планирует войти в руководство «Петроградского курьера», который собирается приобрести некая «группа общественников и финансистов», см.: Троцкий И. Со ступеньки на ступеньку (из записных книжек журналиста).

203 Лукоянов И.В. Иосиф Иосифович Колышко и его «Великий распад». С. 12.

204 Троцкий И. Со ступеньки на ступеньку (из записных книжек журналиста).

205 Лукоянов К.В. Иосиф Иосифович Колышко и его «Великий распад». С. 14.

206 Там же. С. 14-15.

207 Там же. С. 14-15.

208 Басинский П. Памятник Колышко-Серенькому // Новый мир. 1995. № 1.