Утренняя заря

Урбан Эрне

РАССКАЗЫ

 

 

#img_5.jpeg

 

БУДНИ ОДНОЙ ВОИНСКОЙ ЧАСТИ

После отбоя

Эти строки я начал писать после отбоя в расположении одной танковой части. Комендант военного городка поместил меня в комнате, которую занимал под кабинет физрук полка. В нее поставили старенькую, видавшие виды железную кровать и старомодный умывальник. Для полного комфорта мне принесли несколько вешалок для одежды, жестяную кружку и железный лист, который я попросил сам, чтобы использовать его в качестве подставки для кофеварки. Что же еще было в комнате? Зеркало, которое должны были повесить у умывальника, правда сейчас оно не висело, а лежало на столе, так как солдат, который мне его принес, забыл захватить гвоздь.

После отбоя и небольшой вечерней прогулки я вернулся в комнату. По привычке я всегда гулял вечером перед сном, вот и здесь не удержался от искушения пройтись немного вокруг казармы по усыпанным гравием дорожкам. Кругом росли высокие сосны, раскидистый кустарник, а дорожки вели к батальонным паркам боевых машин, к зданию солдатской столовой и дальше — к искусственному водоему, в который впадал небольшой, но быстрый ручей.

В такое время тишину здесь нарушает лишь журчание ручья да перестук колес редких ночных поездов.

Окна казармы открыты настежь. Я остановился под одним из них и стал невольным свидетелем следующего разговора.

— Дурак ты, без денег у нынешних девиц успеха добиться нелегко.

— Я ее угощал, и все равно она не захотела пройтись со мной к озеру. Знаешь, там есть такое укромное местечко, где в зарослях плакучих ив стоят лавочки…

— Значит, ты ей не те слова говорил. Что ты ей говорил?

— Это не так уж и важно, — послышался третий голос.

— Тебе-то что до этого?

— Глупый ты! Когда имеешь знакомую девушку, и служба кажется более легкой да и время бежит быстрее.

— И это говоришь ты, которому и служить-то осталось всего ничего. Сколько дней тебе осталось до демобилизации?

— Сто пятьдесят дней плюс два часа до сегодняшней полуночи… И тогда — прощай, казарма… А тут, как ни странно, еще находятся люди, которые выбирают казарму местом для отдыха.

— Как это?

— Я имею в виду нашего уважаемого гостя, этого книжного червя. Он сегодня выступал у нас в клубе, где ляпнул солдатам, что приехал к нам немного отдохнуть и разрядиться…

На самом деле вскоре после прибытия в часть секретарь партийного бюро полка пригласил меня на встречу с солдатами, любителями литературы, а таковых собралось не менее шестидесяти человек. Отвечая на их вопрос о цели своего приезда в часть, я действительно сказал, что, устав от работы, решил окунуться в новую обстановку, побыть среди новых для меня людей, что было равносильно отдыху. До этого мне не раз приходилось посещать воинские части, и в памяти всегда оставались незабываемые впечатления.

Вот, к примеру, интересная история скупого на слова рядового Петера, который, однако, очень активен на занятиях, когда другие готовы отделаться молчанием. До армии он был простым рабочим-землекопом и на собственной, так сказать, шкуре испробовал то, что молодой офицер-воспитатель знает только по книгам. В части Петер сделал «карьеру» и даже завоевал авторитет как лучший стрелок. На всех стрельбах он без промаха поражал все мишени. В армию он, по сути дела, пришел безграмотным, но вскоре научился читать и писать и теперь самостоятельно пишет письма домой жене, которая осталась ждать его с двумя ребятишками. Более того, вместе с письмом он посылает домой и деньги, не ахти какие, но все-таки помощь. Со временем печальный и молчаливый Петер превратился в довольно разговорчивого улыбчивого молодого человека.

Историю этого солдата я и рассказал моим слушателям, не забыв сдобрить ее юмором. Выслушав меня, солдаты поняли, что мои слова об отдыхе в казарме являются не более чем отговоркой, за которой скрыто намерение собрать в части материал для своей новой книги.

Я, правда, пытался отнекиваться, говоря, что за столь короткий срок вряд ли удастся многое узнать, тем более что моя осведомленность о жизни современной венгерской Народной армия вряд ли выходит за рамки знаний, которыми располагают окружающие меня люди.

Как уже у нас установилось, период ежегодного призыва в армию, стал значительным событием и праздником одновременно. В эти дни телевидение, радио, кинохроника и многочисленные иллюстрированные журналы передают всевозможные материалы о жизни воинских частей, показывают украшенные цветами ворота казарм, приветливо улыбающиеся лица офицеров и добродушных солдат-старослужащих, с распростертыми объятиями встречающих молодое пополнение. А спустя несколько недель средства массовой информации рассказывают о торжествах в воинских частях, связанных с принятием молодыми солдатами военной присяги. Операторы кино и телевидения, пользуясь возможностью, как правило, снимают крупным планом крестьян с пышными усами, сельских женщин в пестрых косынках и исключительно красивых девушек, с неослабным вниманием следящих за первым торжественным маршем, которым проходят их родные и любимые после принятия присяги. Помимо того, материал о жизни солдат Народной армии попадает на страницы прессы или на экраны телевизоров только тогда, когда проводятся какие-либо более или менее крупные учения или заходит речь о появлении в войсках нового вооружения.

Однако это вовсе не значит, что армии у нас не уделяется должного внимания. Разумеется, она обеспечена всем необходимым: от новейшего вооружения до удобного обмундирования и хорошего питания…

Но этого явно недостаточно для обычного гражданского человека, который подчас не способен понять различия между нашей Народной армией и армией иного капиталистического государства, особенно различия, касающегося офицерского корпуса, представителей которого в капиталистических странах считают особой кастой. Находясь на службе, эти люди проводят служебное время за пьянством, в погоне за юбкой и картежной игре.

Офицеры полка при встрече завели со мной разговор об одном романе, вышедшем у нас массовым тиражом. Как ни старался я убедить их в том, что автор, о романе которого зашла речь, вывел лишь одного отрицательного героя — офицера, которого позже разоблачает другой герой, тоже офицер, мои собеседники только руками махали, говоря, что слова нельзя сравнивать с поступком, а схематичные, лишенные убедительности разглагольствования положительного героя не имеют ничего общего с разоблачением.

Возьмем, например, такого офицера-танкиста из нашего полка, говорили они мне. Большую часть солдат полка составляют молодые парни, призванные в армию из сельской местности, иначе говоря, люди, все техническое образование которых не выходит за рамки умения водить велосипед, а ведь и из них офицер-воспитатель обязан за два года подготовить воинов, которые в одинаковой степени должны научиться водить танк, пользоваться вверенным им вооружением, уметь работать на радиостанции. И не только за техническую подготовку подчиненных ему солдат отвечает офицер, но и за их дисциплину.

Еще в древние времена старики считали настоящим мужчиной только того, кто честно отслужил свой срок в армии. Это положение с учетом необходимых поправок справедливо и в наше время, иначе говоря, служба в Народной армии — для нашего общества большая жизненная школа. Отсюда вытекает, что офицер нашей армии не только командир, но и воспитатель. Более того, все недоработки в воспитании молодого поколения, прибывшего в часть, предстоит исправлять офицеру и в вопросах дисциплины, социалистического самосознания, воспитания чувства патриотизма.

На первый взгляд это может показаться лишним. Большая часть новобранцев переступает порог казармы, имея за плечами учебу в школе или работу в сельхозкооперативе. Следовательно, они еще до службы в армии уже были членами какого-то коллектива и в основном знакомы хоть в какой-то степени с принципами коллективизма.

Это правда, только не однозначная, а противоречивая. Дело в том, что нашу молодежь воспитывают не только работа и учеба, но и дом, и семья, и улица, которые подчас превращают некоторых молодых парней в безответственных эгоистов, на первых порах с трудом привыкающих к воинскому образу жизни.

Любопытно понаблюдать где-нибудь в сельской корчме за старыми солдатами, собравшимися за бутылкой доброго вина, которым пришлось испытать ужасы боев на реке Исонзо или под Добердо, довелось сполна испить чашу страданий в годы второй мировой войны. Интересно видеть, как они, выпив литр вина и раскрасневшись, затягивают старую солдатскую песню, а затем начинают вспоминать военные эпизоды из собственной жизни, хотя ни старая королевская, ни хортистская армия отнюдь не были народными, не говоря уже о том, что между солдатами и офицерами там лежала такая глубокая пропасть, ликвидировать которую можно было только путем свержения основ всего старого строя.

Невольно возникает вопрос: отчего же раскраснелись лица старых солдат? Быть может, оттого, что они вспоминали свою молодость? Возможно, что и поэтому. Однако, распевая хором старую солдатскую песню, они невольно вспоминали и те трудности, которые им пришлось вместе переносить, вновь чувствовали, что они товарищи, братья, старые добрые друзья.

Возникнет ли такое чувство у теперешних солдат? И вообще, какие нити связывают или разъединяют молодых, только что пришедших в армию солдат, которые должны заслужить право называться солдатами Народной армии?

Духовная валюта

Заместитель командира полка по политчасти подполковник К. с его размеренными движениями и скупой речью на первый взгляд может показаться суровым и строгим человеком. Он относится к числу тех людей, которым более сорока, но менее пятидесяти и которые со времени освобождения страны по-настоящему так и не смогли расслабиться и отдохнуть, потому что находятся в постоянных заботах, с кем-то соревнуются, кого-то догоняют и обгоняют, а жизнь ставит перед ними все более сложные задачи.

Если учесть тот факт, что К. служил в хортистской армии рядовым и в этом же качестве прошел через русский плен, то с полным основанием можно сказать, что сын бывшего батрака сделал неплохую карьеру. Но если задуматься над тем, во что это ему обошлось — а у него многодетная семья и есть даже внуки, — то смело можно утверждать, что честно заслуженное звание досталось ему нелегко, и с этой точки зрения вряд ли стоит ему завидовать. Может даже возникнуть опасение, как бы наряду со строгостью, свойственной ему, в его отношении к молодым офицерам не проявилась горечь досады.

Но ее нет и в помине, а строгость его с лихвой перекрывается жизнерадостностью, великолепным чувством юмора, добротой и готовностью в любую минуту помочь товарищу. Если поинтересоваться почтой подполковника — а писем у него в сейфе полным-полно, — то окажется, что подполковник являет собою своеобразное бюро жалоб, в которое солдаты и их близкие обращаются по большим и малым делам, более того, к нему нередко обращаются за помощью даже демобилизовавшиеся солдаты. Получает подполковник и такие письма, в которых бывшие подчиненные предлагают хорошее место работы для товарищей, которые вот-вот должны демобилизоваться, и частенько одновременно с этим автор письма посылает замполиту фотографию маленького сынишки. Другой, решив учиться дальше, просит прислать ему нужную справку, а письмо свое заканчивает следующими словами:

«В остальном я, собственно, живу в том самом ритме, в каком жил в в армии, с той лишь разницей, что чуть больше позволяю себе небольших вольностей…»

Среди множества писем из почты замполита самое интересное, пожалуй, письмо одного парня, который, получив в свое время призывную повестку, полагал, что его чуть ли не к двум годам тюрьмы приговорили. Разумеется, во время службы с ним пришлось немало повозиться. Но, как видно, не зря, раз он через три года после демобилизации написал подполковнику К. свое письмо-откровение.

«…На работу я не жалуюсь, — писал демобилизованный солдат, — на жизнь тоже. Я женился, построил дом, обставил его мебелью. Правда, на первое время самодельной мебелью, но дети и хорошая мебель в наших планах стоят на первом месте. Словом, жизнь хороша! А теперешнему механику-водителю бывшего моего танка я желаю как следует ухаживать за ним, так как от исправного танка ему первому прямая выгода».

Я же, как лицо сугубо гражданское, извлекал пользу из того, что подполковник К. ввел меня в самую гущу жизни части. Он относился ко мне с большим терпением, отвечал на все мои, порой очень глупые, вопросы и, что самое главное, предоставил в мое распоряжение собственную кофеварку, к тому же без моей просьбы и на довольно долгое время.

Обо всем этом я говорю заранее для того, чтобы правдивее выглядела сцена, о которой я расскажу ниже.

— Я кое-что не понимаю, — сказал я подполковнику вскоре после приезда в полк. — На воротах вашего военного городка крупными буквами написано: «Казарма имени Боттяна», однако ни в клубе, ни в кабинетах начальства я не видел ни одного портрета Яноша Боттяна.

Когда я сказал об этом подполковнику, глаза его как-то хитро заблестели, он улыбнулся и коротко ответил:

— Пойдемте.

Подполковник привел меня к кабинету комсорга полка старшего лейтенанта В. и, толкнув дверь, проговорил:

— Входите!

Первое, что мне бросилось в глаза, когда я вошел в комнату, — бюст Боттяна, стоявший на длинном узком столе. Выполнен он был великолепно. Он передавал облик мужественного, опытного полководца и одновременно выражал его какую-то крестьянскую хитрость и мудрость.

— Прекрасно! — невольно воскликнул я. — Превосходная работа. Кто его сделал?

— Женщина-скульптор Анна Карпати.

— И за какую же цену? — поинтересовался я.

— За духовную валюту.

— А что это такое?

— За господню плату, вернее говоря, бесплатно.

— Не может быть! За такой бюст по крайней мере тысяч двадцать можно заплатить, не меньше.

— Вполне возможно. Однако наш скульптор сделала его для нас бесплатно, хотя с этим бюстом у нее было не только много работы, но и немало забот: пришлось основательно покопаться в библиотечных архивах, так как оказалось, что до нас не дошло ни одного портрета полководца, ни одного наброска.

— Тем более поразительна великодушная доброта скульптора! А что связывает ее с вашей частью? Возможно, тут служит кто-нибудь из ее родственников?

— Об этом вам лучше спросить нашего комсорга.

Старший лейтенант В. — молодой человек крепкого телосложения, с открытым взглядом. Жизнь у него была нелегкой: в семье он рос тринадцатым ребенком.

На мой вопрос, как ему удалось даром, или, как выразился подполковник, за господню плату, получить такой великолепный бюст, комсорг тоже улыбнулся, а затем рассказал историю, которая в наши дни смахивает на сказку. Суть ее сводилась вот к чему.

В части давно хотели заполучить бюст или портрет Боттяна, имя которого носит военный городок. Однако на приобретение портрета не было отпущено или даже запланировано не только двадцати тысяч форинтов, но и ста форинтов. Тогда комитет комсомола решил внимательно присмотреться к новобранцам и выяснить, нет ли среди них художника или скульптора, а если таковых не окажется, то поискать таковых среди их ближайших родственников.

Эти поиски закончились безрезультатно. Но оказалось, что в штабе одного из батальонов есть паренек, который дружен с художником. До армии этот парень работал садовником в области Ваш. Звали его С., и служил он только первый год. Поначалу разговор с ним у меня никак не клеился, и его круглая физиономия просияла только тогда, когда я спросил его:

— А вы знаете, что мы с вами земляки?

— Как, и вы из области Ваш?

— Точно, оттуда! К тому же я лично очень хорошо знаком с вашим бывшим начальником Кароем Майтени. А вами я заинтересовался в связи с бюстом Боттяна.

— Ну и досталось же мне тогда! — Физиономия у парня сразу же помрачнела.

— Где досталось?

— А в штабе. Меня все упрекали, что я только и занимаюсь, что этим бюстом.

— Теперь не бойтесь, я вас выручу.

— А я и не боюсь… Я сейчас и сам уже могу постоять за себя.

— Правильно. Тогда давайте поговорим о вашей знакомой, об Анне Карпати. Почему вы вспомнили о ней, когда речь зашла о бюсте?

При упоминании имени девушки парень заулыбался.

— О, знаете ли! Я ни о ком другом и думать не мог! Она очень добрая и… простая. О чем мы только с ней не говорили, сидя на берегу Рабы, за ловлей рыбы!

— А кто рыбачил? Вы?

— Да, я люблю ловить сомов. А она мне помогала.

— Вы с ней переписываетесь?

— Иногда звоню по телефону, иногда встречаемся. А когда мы вместе со старшим лейтенантом В. ездили в Пешт, то заезжали к ней.

— Спросите у нее при случае, сколько примерно стоит этот бюст.

Парень улыбнулся:

— Этим уже интересовались в доме творчества… Я… помогал ей отливать этот бюст.

— В Пеште?

— Да, получил отпуск и помогал ей. А когда нужно будет чистить бюст, она опять попросит меня помочь ей. И я охотно помогу.

Я заинтересовался, кто даром, или, иначе говоря, за духовную валюту, согласился отлить бюст в бронзе. Оказалось, что тут не обошлось без помощи подполковника К., а отливали бюст в бригаде имени Гагарина на заводе цветных сплавов.

«Хорошо, мы отольем, — сказали замполиту в бригаде. — Но только нам нужна медь, не меньше ста пятидесяти килограммов». И пошли письма в комсомольские бюро различных промышленных предприятий и друзьям с просьбой собирать медный лом, чтобы потом переслать его в часть.

Со временем было собрано полтора центнера медного лома.

— Все это очень хорошо, — заметил я. — Только вот я никак не могу понять, почему замполит принимает так близко к сердцу такое пустяковое дело?

— Не такое уж оно и пустяковое, — ответил мне К. — Мы из этого дела извлекли прежде всего пользу. Оно помогло нам установить тесную связь солдатского коллектива с местным населением. И за это мы прежде всего должны быть благодарны Анне Карпати. Но и помимо нее нам помогали комсомольские организации многих промышленных предприятий, не говоря уже о бригаде имени Гагарина. А с точки зрения политического воспитания это дело сыграло особую роль. Бюст мы установили в торжественной обстановке.

Я был целиком и полностью на стороне подполковника К., тем более что в памяти моей всплыло несколько примеров из жизни другого полка. Невольно вспомнилось, как решался вопрос об оплате хозяйственных работ, выполненных солдатами, и как в этом вопросе повели себя некоторые хозяйственники. Был случай, когда на каждого солдата за уборку свеклы ежедневно полагалось по 15 форинтов, а подполковнику К., что называется, «с боем» пришлось добиваться того, чтобы солдатам заплатили из этой суммы хотя бы по два форинта. Нечто подобное произошло и при уборке солдатами кукурузы. Руководители сельхозкооператива восприняли участие солдат в уборке как крупный подарок, вполне возможно, что они еще получили премию за своевременную уборку урожая, но солдатам ничего не заплатили, более того, даже не потрудились организовать для них приличный ночлег. Правда, я не стал напоминать об этом подполковнику К., не желая портить ему настроение.

«Сторонник» ведения домашнего хозяйства

Попадая в незнакомую обстановку, я, как плохой танцор, обычно начинаю танцевать от печки, а точнее — от библиотеки. Делаю я это в надежде на то, что мне легче всего будет найти общий язык с любителями чтения.

В этой части мое внимание привлекло объявление полковой библиотеки. Я забрел в помещение, в котором функционировали различные кружки. В одной из комнат занимались радиолюбители, в другой — умельцы-золотые руки собирали миниатюрные модели танков. В музыкальной комнате стекла в окнах дрожали от звона множества гитар. Коридор казармы, уставленный полочками для цветов и вазами, сделанными руками солдат, меньше всего напоминал мне казарменное помещение. Скорее это походило на Дом культуры.

Все оно так и было, за исключением объявления, о котором я уже упомянул выше. Объявление извещало о литературном диспуте. Победитель награждался краткосрочным пятидневным отпуском.

Вопросы диспута были довольно коварными. Дело в том, что командир полка подполковник М. сам хорошо разбирался в литературе, в особенности в венгерской, и потому решил воодушевить читателей полковой библиотеки заманчивым обещанием отпуска.

Заведовала библиотекой стройная улыбчивая молодая женщина со светлыми волосами, жена офицера, который в настоящее время служил в отдаленном гарнизоне. Отец библиотекарши — военный музыкант. Есть у нее и маленький сын, который находится на попечении бабушки. Читатели библиотеки попросту зовут заведующую тетушкой Марикой, что звучит несколько комично, так как эта «тетушка» всего-навсего на несколько лет старше их самих.

— Правда ли, что шестьдесят процентов личного состава состоят читателями вашей библиотеки? — спросил я заведующую.

— Откуда у вас такие данные?

— Из официального доклада одного из командиров.

— Да… — задумчиво произнесла Марика, — только… только между просто читателем и активным читателем существует большая разница.

— И каково же число активных читателей у вас?

— Их гораздо меньше.

Во время последующих посещений библиотеки — а я заходил в нее чуть ли не каждый вечер — я имел возможность убедиться в том, что число ее читателей довольно велико. Больше всего солдат части оказалось из области Сабольч-Сатмар, а некоторые приехали в полк, можно сказать, из самых дальних уголков Задунайского края. Один из парней-новобранцев, оставивший дома шестеро маленьких братишек и сестренок, лишь оказавшись в военном мундире, впервые познакомился с радио. Другой в первый раз в жизни ехал на поезде на призывной пункт. Вот и спрашивается: разве могут они вот так сразу стать активными читателями полковой библиотеки? От моего внимания не ускользнуло и то, что большинство таких парней, как правило, читали молодежные романы, напечатанные крупным шрифтом, так как мелкий сливался у них в глазах и им было трудно усвоить написанное.

О книгах мы говорили мало, а больше о солдатской жизни. В один из таких вечеров разговор зашел о воинской службе.

Я рассказал солдатам, что в свое время — а было это осенью сорок третьего года, когда мне как раз исполнилось двадцать пять лет и я считался, так сказать, новичком-танкистом, — азбука службы в основном сводилась к тому, чтобы солдат четче печатал шаг в строю и безукоризненно выполнял все ружейные приемы. Когда раздавалась команда «Стой!», мы с такой силой били ногами по земле, отбивая три положенных шага, что она, казалось, была готова разверзнуться под нами. А если вспомнить о парадной шагистике… А сейчас, как я успел заметить, солдаты-танкисты и ходить-то как следует не умоют, воинскую честь каждый отдает на свой манер, а когда молодой солдат в одиночку куда-нибудь идет по своим делам, то порой можно подумать, что он не справляется с собственными ногами и руками.

Мои слова рассмешили солдат.

Первым заговорил командир отделения сержант Н., работавший до армии в виноградарском госхозе:

— За то время, которое нам отводится на обучение, обезьяну и ту можно научить отдавать честь. Вы нам лучше расскажите, какая техника была в ваше время в армии.

— Не ахти какая. За десять месяцев, пока я носил мундир хортистского солдата, мы всего лишь дважды побывали на стрельбище, а все мои военные навыки сводились к тому, чтобы я мог настроить радиостанцию, на которой должен был работать. Правда, одиночной подготовке отводилось довольно много времени.

— А у нас на это отводится всего несколько часов в месяц.

— Я пытаюсь судить не по внешним признакам… Возьмем, например, статистику ЧП или арестов. Последние графы обычно бывают такими чистыми, что по одному этому показателю подразделение можно зачислить в число передовых.

Тут сразу же начались дебаты. Суть их сводилась к тому, что дисциплинарных взысканий в части нет только потому, что начальники стараются не наказывать подчиненных. Знакомясь с материалами одного совещания, я пришел к выводу, что на первом месте в системе воинского воспитания стоит убеждение, а наказание, как таковое, применяется только тогда, когда другие методы не приносят желаемого результата.

— Так оно бывает и на практике? — поинтересовался я у солдат.

— В основном так и бывает, — ответил мне сержант Н. — Только «в основном» нельзя ни воспитывать, ни наказывать. Вышестоящий начальник — это для подчиненных одновременно и представитель партии и представитель народной власти. А я кто такой? Между нами говоря, хочу сказать откровенно: «Вместе живем, так что же ты прыгаешь?» Но ведь в подразделении порой попадаются и неисправимые люди, только начальство не любит говорить о них откровенно.

— Любить не любит, но в то же время и не скрывает этого, — заметил я.

И я тут же заговорил об одном ЧП, о котором узнал от начальства: офицер застал часового на посту спящим.

А сколько таких ЧП набирается в части за один год или за всю историю ее существования? Для того чтобы посчитать их, вполне достаточно пальцев одной руки. Естественно, речь не идет о проступках, совершаемых новобранцами, многие из которых, избалованные родителями в семье, вообще имеют довольно туманное представление о воинском порядке и дисциплине.

Так, например, к подполковнику К. был назначен шофером один новобранец, который до армии окончил гимназию и получил аттестат зрелости. Он хорошо водил машину, знал ее, начальство понимал с первого слова, но был в постоянных неладах с военной формой, а мыло и воду считал своими заклятыми врагами.

Однажды — это был третий день учений — он сел за баранку небритым.

— Почему вы не бреетесь? — не выдержал всегда хладнокровный подполковник К. — У вас что, бритвы нет?

— Бритва у меня есть, и притом самой лучшей заграничной фирмы, но ведь здесь, в лесу, нет электричества, а опасной бритвой или безопасной я ни разу в жизни не брился.

— Вот как?! Разрешите узнать, чем вы занимались до армии?

— Занимался домашним хозяйством.

— Что такое? — удивился подполковник.

— Родители обеспечили меня всем необходимым, вот этим я и занимался.

Позже выяснилось, что парень даже пользовался родительской машиной, брал ее для встреч с друзьями и для прогулок с девушками. Короче говоря, он жил с родителями как за каменной стеной, и призыв в армию был для него тяжелым ударом.

Подполковник К. приказал майору М. обратить особое внимание на солдата, оставить его возле себя, чтобы иметь возможность влиять на него и воспитывать.

Как было бы хорошо, если бы такой человек, надев на себя военную форму, моментально перевоспитался и начал примерно служить! Но так не бывает.

Наш герой вскоре после демобилизации явился в часть на родительской машине, чтобы от всего сердца поблагодарить подполковника К. за науку и воспитание. При этом одет он был с иголочки.

— Ну и как же теперь у вас обстоят дела с вашим личным домашним хозяйством? — поинтересовался подполковник у демобилизованного.

— Хозяйство мое осталось в прошлом. Я устроился на работу на завод, товарищ подполковник, собираюсь поступать в университет…

Откровенно говоря, мне редко приходилось встречаться с такими солдатами, каким был этот парень вначале. Как правило, я искал встреч с людьми, которые с самого начала ведут себя серьезно и к призыву в армию относятся как к почетному долгу.

Автобиография одной роты

Беседуя с солдатами о политических занятиях, я услышал различные высказывания.

— На политзанятиях порой и подремать можно, хотя бы с открытыми глазами: ведь говорят-то, по сути дела, все об одном и том же.

— Все зависит от руководителя занятий, — не согласился с предыдущим солдатом его сосед. — Есть офицеры, которые так интересно преподносят материал, увязав его с современностью, что у нас и желание не появляется задремать.

Я попросил назвать таких офицеров и, узнав, что лучше других проводит занятия капитан Ф., решил лично познакомиться с ним.

— А что, собственно, вас интересует? — спросил меня сухощавый капитан. На первый взгляд он производил впечатление несколько педантичного человека.

— Я бы хотел задать вашим подчиненным три вопроса и сразу же получить на них письменные ответы. Первый вопрос: что вы думали о службе в армии до призыва? как вас подготовили к военной службе в школе или в комсомоле? на кого или на что вы жалуетесь? Второй вопрос: кого вы считаете выдающимся деятелем венгерской истории? И третий вопрос: любите ли вы читать, и если да, то назовите вашу любимую книгу.

Капитан Ф. немного подумал, а потом сказал:

— Давайте попробуем. Как говорится, попытка не пытка. Только, разумеется, нужно будет перед этим объяснить солдатам цель эксперимента.

И вот в назначенный день в клубе собрали одну из рот. Все парни как на подбор — здоровые, рослые, плечистые. Когда мне наконец удалось разрядить напряжение в зале и среди солдат послышался смех, я начал задавать им свои вопросы.

Из полученных мною ответов получилась довольно любопытная мозаика. Я был очень благодарен солдатам за то, что они откровенны со мной. Не скрою, я был изумлен, узнав, что все до единого солдата роты, переступая порог казармы, не имели ни малейшего представления о том, что их тут ожидает. Виновны в этом их отцы и деды, из чьих рассказов у новобранцев сложилось неверное представление об армии, и в неменьшей мере «страшные» рассказы друзей, отслуживших уже в армии. Демобилизованные часто изображали из себя этаких отчаянных, разудалых парней, хотя на деле, за очень редким исключением, не были таковыми и даже ни разу не сидели на гауптвахте.

Из множества ответов на первый вопрос приведу здесь ответ только одного солдата, пришедшего в армию из далекого села:

«Перед отправкой в армию мои друзья, уже отслужившие в солдатах, сильно пугали меня армейской жизнью. Часто я удивлялся и думал: неужели у нас в армии на самом деле такие строгости? Как же я тогда смогу прослужить два года? Но тут я вспомнил, что мой отец тоже служил в армии, да еще в какое трудное время, — и ничего, выдержал. Расставание с домом и родными было тяжелым, но постепенно я подружился с товарищами, да и времени для грусти по дому у меня не оставалось. Теперь же у меня такое мнение, что все здесь ладно и хорошо. Я принял военную присягу и с честью, как подобает, отслужу положенное время».

Я невольно подумал о том, насколько легче пришлось бы этому парию, да и другим его товарищам, если бы они еще до призыва получили правильное представление о жизни современной Народной армии. Было бы хорошо, если бы допризывникам объясняли, что от них потребуют не только чисто мужских качеств, но и соблюдения чести, и социалистического самосознания.

В одном из ответов были написаны, например, такие слова:

«Человек, если он в солдатах, бывает неправ даже тогда, когда он на самом деле прав».

Любопытно то, что писавший это подчеркнул слово «человек» жирной чертой, точно хотел показать, что «человек» и «солдат» — совершенно разные понятия.

Ниже я нашел и само объяснение столь категоричному суждению, которое было сформулировано следующим образом:

«Больше всего мне бывает обидно тогда, когда со мной поступают несправедливо. Меня несправедливо наказали. Я хотел объяснить, как все произошло, потому что знал о готовящемся свинском поступке, но сам его не совершал. Однако меня никто и слушать не захотел: отругали и наказали. Правда, было это уже давно, но я до сих пор не могу забыть этого случая и простить несправедливости. Некоторые офицеры думают, что у нас нет совести, но это совсем не так. В этом отношении многое нужно менять».

Любопытно то, что на несправедливые действия офицера пожаловался только один-единственный солдат, хотя и другим было не занимать смелости и решительности.

На мой второй вопрос, кого они считают выдающимся деятелем венгерской истории, большинство солдат роты назвало Шандора Петефи. Трое солдат назвали Лайоша Кошута, двое — Миклоша Зрини и один — Ференца Ракоци. Почти никто из солдат никак не объяснил свой выбор, кроме двоих.

«Я назвал Петефи потому, — писал один из них, — что он сильно любил свой народ, сам стал одним из главных руководителей революции 1848 года и пожертвовал своей жизнью ради интересов родины».

«Я выдающимися деятелями в истории Венгрии считаю всех тех, кто пожертвовал своей жизнью за родину и за свободу, а таких людей в нашей истории немало», — так написал другой.

Задавая этот вопрос, мне хотелось выяснить, почему именно молодым солдатам нравится тот или иной исторический деятель прошлого и была ли для солдат история в школе обычным учебным предметом или благодаря совместным усилиям общества и средней школы она оказала действенное влияние на формирование их личности.

Самые короткие ответы я получил на третий вопрос. Большинство солдат назвало своей любимой книгой роман Гезы Гардони «Звезды Эгера». Но тут мне невольно пришлось задуматься над тем, почему молодежь интересуется в первую очередь романами Жюля Верна и Фенимора Купера, которые издаются у нас в серии для детей среднего и старшего возраста. Разгадку популярности этих книг я нашел тогда, когда заинтересовался тем, жители каких областей или районов их читают. И оказалось, что в основном это призывники из сельской местности области Сабольч-Сатмар, что подтвердило и знакомство с абонементными карточками в библиотеке.

Из современных венгерских писателей читаемыми оказались лишь книги трех прозаиков: Шандора Даллоша, Деже Дьери и Андраша Беркеши. Несколько человек назвали своими любимыми книгами «Старик и море» Хемингуэя и «Милый друг» Мопассана.

Большинство личного состава роты, хотя и несколько по-школьному, но сформулировали свое отношение к армии примерно так:

«Находясь в армии, мы чувствовали себя как бегуны в эстафете, когда одна группа сменяет другую. Скоро и я уступлю свое место молодому солдату, который будет охранять мир, а следовательно, и меня лично. Я же постараюсь создать счастливую семью».

Не жертва, а обязанность!

За ельником белеет длинное здание, дверь которого раскрыта настежь. Напротив двери, у стены, стоит преподавательский стол, а сбоку от него стойка, на которой висит большая схема, изображающая какой-то замысловатый механизм с множеством всевозможных колесиков, винтиков, шестеренок. У схемы стоит молодой офицер с указкой в руке. Это лейтенант А., отличный специалист по вождению танка.

В тот момент, когда я появился, лейтенант проводил опрос по пройденному материалу. Солдаты один за другим подходили к схеме и, взяв в руки указку, рассказывали, как действует рулевое управление.

Из ответа одного парня, судя по произношению, уроженца из Ниршега, я ничего не понял. Его сменили двое других. Эти солдаты отвечали довольно бойко и, судя по всему, неплохо разбирались в схеме.

Затем отвечал невысокий крепыш. Он выпалил все таким залпом, что я от удивления вытаращил глаза.

— Вы не только рассказывайте, но и показывайте нам все по схеме, — посоветовал ему лейтенант А.

Парень сразу же смешался, указка в его руке начала неуверенно ползать по схеме.

Лейтенант вызвал другого солдата поправить ошибку крепыша, а затем объявил перекур и, подойдя ко мне, сказал:

— У ребят память словно воск. Теоретически они знают весь мотор, а твердых практических навыков не имеют. Вот и приходится все время напоминать им об этом.

— А как обстоят дела с остальными? — поинтересовался я. — С какой подготовкой они пришли в армию? Я вижу, у них все обстоит благополучно, не так ли?

— Несколько человек… пришли из МТС, а основная масса впервые видит мотор в разрезе.

Я невольно подумал о том, что лейтенанту А. наверняка приходится немало возиться со своими питомцами.

— Товарищ лейтенант, по сколько часов в сутки вам приходится работать? — спросил я его.

— По десять — двенадцать, не считая практических занятий.

— А их сколько бывает в году?

— Сто двадцать — сто тридцать часов, причем половина этого времени уходит на вождение машины в ночных условиях.

— Это же огромная работа, приходится, видимо, многим жертвовать?

— То, что мы делаем, не жертва, а наша святая обязанность, — ответил мне лейтенант. — Настоящий офицер не может смотреть на свою профессию только как на возможность заработать себе на жизнь…

Командир полка подполковник М., разговаривая со мной, посоветовал мне обратить особое внимание на лейтенанта А., заметив, что тот принадлежит к когорте тех великолепно подготовленных молодых офицеров, которые за последние пять лет поступают в части из военных училищ.

…Однажды вечером, часов в десять, я пришел в отведенную мне комнату, но свет в ней почему-то не горел. Темно было и в коридоре, а я, как назло, обещал солдату, написавшему нечто подобное роману, как он говорил, к утру прочитать его рукопись и высказать о ней свое мнение. Мне ничего не оставалось, как обратиться к дежурному офицеру за помощью.

Дежуривший в тот вечер офицер в очках был со мной предельно деликатен. Вместе с ним дежурил совсем еще молоденький подвижный лейтенант. Вечерняя поверка в подразделениях уже прошла, солдаты лежали на своих койках и что-то негромко обсуждали.

— Я уже тринадцать лет служу, — рассказал о себе дежурный. — За это время у меня было немало различных неприятностей, однако, несмотря на это, должен заметить, что хорошего, разумеется, было больше, чем плохого. В один год меня трижды переводили с места на место, а тут, как назло, жена три месяца лежала в больнице, а у меня на руках двое маленьких детишек…

Я поинтересовался, каким образом капитан утешает себя в моменты, когда на него обрушиваются неприятности.

— Чаще всего я забываюсь за чтением, — ответил он. — Правда, моя личная библиотека не очень большая, но то, что у меня собрано, время от времени хочется перечитать еще раз. Более того, мне везет на редкие издания. Вот, например, у меня есть роман Купера «Последний из могикан» из первого венгерского издания.

— Что вы говорите! — удивился я. — И какого же года это первое издание?

— Тысяча восемьсот сорок пятого. Эту книгу мне подарила знакомая старушка пенсионерка.

— А как вы приобрели остальные книги? После прочтения критических статей или по совету продавщиц книжного магазина?

Капитан рассмеялся:

— И так и этак. Кое-какие книги мне подарили офицеры из братских социалистических стран. Однажды я познакомился с польским капитаном, мы с ним разговорились о кинофильмах, о книгах. И он мне настоятельно рекомендовал купить и прочесть роман Пруса «Фараон», если он переведен на венгерский язык. Я купил и прочел эту книгу — замечательное произведение!

Так я познакомился с капитаном Б. Мы проговорили с ним до поздней ночи, после чего он пригласил меня побывать у него дома и познакомиться с его библиотекой.

Я уже говорил о том, что командир части подполковник М. — большой любитель чтения и превосходно разбирается в произведениях современных венгерских авторов. В беседе с офицерами выяснилось, что общий культурный уровень молодых офицеров, прибывающих в часть, оставляет желать лучшего. В правильности этих слов я убедился хотя бы на примере того, что среди читателей полковой библиотеки оказалось на удивление мало молодых офицеров, а начальник полкового клуба тоже жаловался, что в его кружках занимается мало молодых офицеров. «Значит, капитан Б., — подумал я, — всего лишь приятное исключение, хотя активным читателем полковой библиотеки и его нельзя назвать».

Когда я пришел к капитану домой, он оказался занят: в ванной комнате сломался кран, и он чинил его.

— Знаете, слесаря у нас не так-то легко дождаться, вот он и копается сам, — начала оправдываться передо мной жена капитана, которую скорее можно было принять за его старшую дочь, чем за мать двоих детей.

В эту минуту в комнате, вытирая вымытые руки, появился и сам капитан.

— Пустяки это, — вымолвил он. — Я люблю что-нибудь делать для дома, кое-что вроде неплохо получается. Когда-то я мечтал стать инженером-авиатором, но… отец стал инвалидом, и я подростком оказался без материальной поддержки, а от моей мечты остались лишь воспоминания.

Капитан показал мне несколько моделей самолетов, которые стояли на шкафах. Затем он предложил мне сесть, и наша беседа началась. Но вскоре ее пришлось прервать для того, чтобы уложить в постель двух маленьких дочек, которым, разумеется, хотелось подольше попрыгать около гостя.

Я понимал капитана: после службы, проведя почти весь день в расположении части, не хочется выходить из дому — тянет отдохнуть за книгой, у радиоприемника или телевизора. Правда, и для этого времени остается не так уж много.

В ходе разговора капитан показал мне стопку общих тетрадей. Оказалось, что он является слушателем вечернего института марксизма-ленинизма.

— Вы член партии? — спросил я его.

— Да, уже пять лет. — Потом он погладил руку жены и добавил: — Моей будущей жене еще пятнадцати лет не исполнилось, когда мы с ней познакомились.

Среди жен офицеров

За полотном железной дороги и за шоссе, отделенными молодыми тополями, раскинулись блочные домики военного городка. Домики были не очень красивы, общий вид портило белье, сушившееся на балконах. Однако в целом городок производил отрадное впечатление: чистый и аккуратный, с неплохим магазином самообслуживания, скромным буфетом и маленькой зеленой лавкой. Роль Дома культуры выполнял офицерский клуб, располагавшийся в новом, хорошем здании. В самом центре городка находилось здание, в котором размещались школа, детский сад, почта и пошивочное ателье.

Я был приятно удивлен, найдя в нем вместо небольших комнатушек светлые просторные залы.

— Это же целая швейная фабрика! — с восторгом произнес я.

— Не жалуемся, — скромно ответила мне директор ателье. — Годовой доход наш равен двенадцати миллионам форинтов.

Работали здесь девяносто женщин: все они жены или дочери офицеров. Они шили на экспорт детские платья, которые затем отправляли в Пешт. Помимо них здесь работало еще сто тридцать работниц, которые занимались вышивкой.

— А каков средний заработок? — спросил я.

— Тысяча двести — тысяча четыреста форинтов.

— Не так уж много, если учитывать, что шьете вы на экспорт.

Швеи, перебивая друг друга, начали объяснять мне, что они не жалуются, потому что их рабочее время распределено разумно (с пяти утра до часа или с часа дня до девяти вечера), и в субботу они не работают. И все это в двух шагах от дома, а это тоже что-нибудь да значит…

Постепенно женщины сменили тему разговора, начали вспоминать прошлое, когда во всем городке, кроме жалкого зеленого ларька, ничего не было. За хлебом тогда приходилось стоять в очереди, так как завозили его мало и на всех не хватало. В школу детям приходилось ходить в село за четыре километра. А когда зима выпадала снежная, идти приходилось колонной: впереди протаптывали путь матери, а уж за ними тянулись дети… Но все это давно в прошлом. Все трудности жены офицеров сносили без ропота, на то они и подруги офицеров.

О, офицерские жены! За всю вашу беспокойную и подвижническую жизнь вы достойны самой большой благодарности.

Продолжение следует

Когда мое пребывание в части подходило к концу, знакомые стали спрашивать меня:

— Ну как результаты? Собрал что-нибудь?

— Думаю, что да. Я познакомился с большим числом людей, которые способны на многое, вплоть до самопожертвования.

В заключение мне хотелось бы, пусть коротко, рассказать о командире полка подполковнике М., с которым мы едва успели пожать руки, как к нему вошел дежурный по полку и доложил, что личный состав полка прибыл на торжественное собрание, посвященное Дню освобождения, 4 Апреля.

Подполковник — невысокого роста, спортивного телосложения. Мы шли рядом, и я заметил, что он волнуется, славно перед инспекторской проверкой.

В зале, где собрались солдаты и офицеры, я понял, что он волновался не без причины, так как должен был получить высокую правительственную награду.

Никогда не забуду, как встретили это известие солдаты: они так зааплодировали, что, казалось, крыша вот-вот обрушится.

— Этой награде я обязан им, их старанию, работе и службе, — скромно объяснил мне М. — Ну а с вами мы прощаемся навсегда…

— Если пригласите, — ответил я, — приеду сюда еще не раз. Прошу считать меня внештатным ветераном вашей части.

На том и закончилось мое знакомство с одной воинской частью, а жизнь уже пишет продолжение моего рассказа.

 

НОВОЕ БЕРЕТ ВЕРХ

1

На троицу, когда начинает цвести сирень и жаворонки справляют свадьбы, особенно приятно бесцельно бродить по полям, где каждая тропинка сама ложится тебе под ноги.

Рожь уже начинает колоситься, в ее тени на тонких стеблях качаются лиловые цветы шпорника. Поет жаворонок. Внезапно, словно вспугнутые ружейным выстрелом, перелетают из ржи в пшеницу стайки отяжелевших, жирных куропаток.

А потом опять тишина, как будто и для полей наступил воскресный отдых.

Но Петер Мошойго, бывший примерный хозяин, два года назад вступивший в производственный кооператив, не поддается очарованию покоя, грубо нарушает тишину дремлющих под майским солнцем полей. То вправо, то влево тычет он палкой и идет все быстрее, как будто спасается от преследования.

Забравшись на высокую дамбу Рабы, Мошойго замедляет шаг. Внизу ворчит и свирепствует в тщетной злобе река, грызет каменную запруду, тоскует по новым, еще не изведанным берегам. А когда ей удается вырваться, смыть часть насыпи, убежать от предназначенного ей людьми русла, то рядом с одной насыпью вырастает другая, крутые бока ее поднимаются выше многоэтажных домов, и ласточки буравят в них дыры, вьют гнезда.

А там, откуда отступает грязно-серая вода весеннего паводка, лоснится густой, как деготь, ил — лучшее удобрение для полей, не уступающее навозу.

Но вот Мошойго засовывает палку под мышку и, сильно вдавливая каблуки в песок, начинает спускаться к реке. Насыпь покрыта травой, жирными, мясистыми цветами калужницы. Мыльный корень вымахал чуть ли не в рост человека. Мошойго тычет палкой в ил, одну за другой делает в нем дырки и машинально выводит: «П. М. 1946».

— Эх, грязь ты, грязь! — ворчит Мошойго. — Во всем ты виновата! Из-за тебя я со всем миром поссорился.

2

Ссора Петера Мошойго со всем миром началась в 1946 году, но правильнее будет сказать, что ссора не с миром, а с самим собой.

Весной 1946 года Петеру Мошойго, по словам односельчан, да и по его собственным словам, привалила удача. А началось все с того, что в один из ветреных и дождливых мартовских дней возвращался он домой раньше, чем обычно. Был с головы до пят в грязи, с сапог отваливались комья величиной с крупную брюкву. Да и неудивительно: Мошойго был председателем земельного комитета и от зари до зари вместе с представителем общества по борьбе с наводнениями шагал по залитым полям, определяя размеры постигшего их бедствия.

Общество по борьбе с наводнениями ни во время войны, ни позже не обращало достаточного внимания на эту скандальную реку. Проволочные сетки каменных плотин порвались, и река опять принялась за свое: нарыла множество нор в песчаных берегах, образовала затоны. Когда же внезапно наступила оттепель, да такая дружная, что снег таял буквально на глазах, то вместе с порывистым и сильным южным ветром пришла беда. Река Раба, блудная дщерь Штирийских гор, одним махом разбила старые плотины и широко разлилась по полям.

Чего только не наговорил Мошойго представителю общества по борьбе с наводнениями!

— И о чем вы думали? — возмущался он. — За что мы платим вам? Собирать с нас муку и сало, заставлять нас резать ивовые прутья — на это вы мастера, а до проклятой Рабы вам и дела нет!

Мошойго ругал представителя общества не только как председатель земельного комитета, то есть совершенно официальным образом. Его собственное хозяйство пострадало от разлива реки: три хольда пшеницы залила вышедшая из русла река и совершенно покрыла их илом. Представитель общества, инженер старого типа, в крагах, с крючковатой палкой в руках, совсем растерялся и не находил слов для ответа.

«Что делать? Перепахать все заново или оставить на милость божию?» — терзался Мошойго.

Постигшее бедствие так разъярило его, что он оставил инженера, который что-то еще кричал ему вслед, и зашагал прочь, хлюпая по грязи и думая, что ему действительно ничего другого не остается, как бросить на волю божию все три хольда. Где ему взять зерно, если он и решится перепахать землю? Тягловый скот у него, правда, есть: вол и буйволица. Вола он получил при разделе помещичьего поголовья, а буйволицу поймал в кукурузе, когда фронт перешагнул через Рабу. Животное пришло сюда, очевидно, издалека, может быть, даже с Трансильванских гор; мучается с буйволицей Мошойго, а соседи смеются, издеваются над ним, ведь буйволов в их краях даже понаслышке не знают. Жена и дочь до сих пор не хотят попробовать буйволиного молока, как будто не скотина это, а дьявольское отродье. Тягло, значит, у него есть, ну а зерно для посева? Хорошо бы достать яровую пшеницу, но ехать за ней надо к озеру Ферте. Крестьяне там сеют яровую, потому что торфяная беспокойная почва, чувствительная и к теплу, и к холоду, губит посеянное в нее озимое зерно. Но для этого нужны деньги, а откуда он их возьмет? Ведь и озимую он смог посеять только экономя на еде, отказывая себе во всем — всю зиму семья Мошойго сидела на картошке да на кукурузных лепешках.

Терзаемый мучительными думами, пришел Мошойго домой. К тому времени созрело у него твердое убеждение, что никогда ему не было и не будет удачи. Должно же было так случиться, что при жеребьевке ему досталась именно эта земля у самой реки! Будь у него поле подальше, наплевать бы ему и на паводок. (При этом он совсем забыл, что около реки самая лучшая земля, на которой еще при помещике сажали капусту. Ну и что ж? То было давно, а теперь вот какая беда с землей приключилась!) Мошойго распахнул дверь и, не здороваясь, заорал прямо с порога:

— Подавай на стол, мать! — Мошойго и вообще-то был человеком беспокойным, а сейчас он так стремительно ворвался в дом, что чуть не налетел на приземистого плешивого человека, сидевшего у печки. — Черт возьми!.. — выругался он, отступая на шаг. — Это вы, ваша милость? Что вам тут нужно?

Плешивый человек, с трудом разогнув поясницу, поднялся с табуретки. У него был огромный, чуть не до самых ушей рот, большой, в лиловых прожилках, приплюснутый нос и пышные усы…

— К тебе пришел я, Петер, к тебе… Говорят, ты председатель?

Мошойго с удивлением смотрел на этого улыбающегося, льстивого, скользкого человечка. Как? Неужели это пресмыкающееся было когда-то витязем Реже Капчанди, заносчивым и крикливым, чванливым и самоуверенным? Гм! На ногах у посетителя непарные солдатские башмаки, сам он одет в замасленный комбинезон и такую же грязную куртку, в руках картуз.

Хороша «ваша милость»! Был надутый пузырь, а теперь лопнул, вот и все!

Придя к такому заключению, Мошойго отстранил с дороги Капчанди, как будто тот был не человеком, а вещью, и уселся за стол, бросив через плечо:

— Да, председатель я, выбрали… Ты чего же, мать, на стол не подаешь?..

Жена Петера Мошойго, преждевременно состарившаяся от непосильной работы и частых родов, маленькая, похожая на птичку, сильно взволнованная приходом незваного гостя, с возвращением домой мужа успокоилась, даже как будто помолодела. Она быстро поставила на стол тарелку с голубцами, а на другой тарелке подала нарезанную ломтиками ветчину.

Капчанди недоуменно моргал, глядя на Мошойго. Тут что-то не так. Этого не может быть! Откуда у вшивого батрака такое нахальство, такая спокойная самоуверенность? Как смеет это ничтожество так презрительно обращаться с ним, барином?

А Мошойго не только смотрел на витязя с презрением, он вел себя так, будто Капчанди и вовсе не было в комнате. Он взял ложку и начал преспокойно уплетать голубцы, будто Капчанди вообще на свете не существовало.

Кровь бросилась в голову вчерашней «вашей милости». Он постарался сдержаться, успокоиться, но это удалось ему лишь отчасти.

— Значит, это правда, что ты председатель, — сказал Капчанди и, не ожидая приглашения, подсел к столу. — Ну, а если это так, объясни мне, как вы посмели разделить мою землю?

— Это после того, как вы драпанули?

— Я? Кто вам сказал? Да у меня и удостоверение есть! Бежать мне, конечно, пришлось, но всего лишь до Шопрона. Там я и остался, жизнью рисковал, сопротивлялся…

— Знаю… Русским сопротивлялся…

— Ну, уж это…

— Послушайте, ваша милость! — прервал его Мошойго, не считая нужным вступать с ним в спор. — Вы были витязем, были нилашистом. Вы лично отправили рыть окопы под Фехерваром более двадцати человек. А сколько их вернулось обратно? Девять. Если бы вы даже были добрым человеком, если бы ваши батраки в бархатных камзолах ходили, то и тогда бы вы заслуживали того, что получили. Мы вас объявили врагом народа и записали это в протокол. А врагам народа земли не полагается, и все их имущество до последнего клочка земли подлежит экспроприации.

— А… а мои заслуги?

Мошойго попросту ничего не ответил ему, только отмахнулся, как от назойливой мухи: не видите, мол, я занят, обедаю, не желаю пустыми разговорами заниматься.

Капчанди немного подождал: может быть, одумается еще этот мужлан? Но Мошойго даже ни разу не взглянул в его сторону. Что оставалось делать? Капчанди нахлобучил картуз на голову, застегнул куртку и, отдуваясь и свистя, как плохо закрытая кастрюля, со злобой сказал:

— Что же, Петер, лишил ты меня имущества, но власть на тебе не кончается!.. Есть еще советы — областной и выше. Я докажу свою правоту, буду оспаривать ваше решение, подам иск. Больше половины моей земли и по сей день пустует, никто ее не обрабатывает… — И он ушел, хлопнув дверью.

— Ой, Петер! Ой, муженек! — запричитала жена. — Что ты наделал? Рассердил барина!

— Барина? Какой он тебе барин? — заорал на жену Мошойго, запихивая в рот кусок жирной ветчины. — Не вой! Чего воешь! Не знаешь, что ли: закатилось барское солнышко!

Но Капчанди и в самом деле не смирился, все пороги обил сначала в областном, а потом и в Национальном совете, писал прошения, показывал справку об участии в движении Сопротивления. Многого он не достиг, но Мошойго все же получил запрос: почему новые хозяева не обрабатывают полученную ими землю?

А у Мошойго и своих бед хватало. Разве недостаточно и того, что ил покрыл три хольда его пшеницы?

Опять отправился Мошойго в поле посмотреть на пшеницу, над ответом на запрос подумать. Да уж лучше бы он не ходил туда! Поле было покрыто блестящей черной коркой, редкие ростки, пробивавшиеся сквозь ил, походили на щетину, выросшую на щеках покойника. У Мошойго защемило сердце.

— Ложкой собирать мне, что ли, эту вонючую грязь? А ведь делать что-то надо! Не то и меня обвинят, что земля пустует, да и о хлебе на зиму для семьи надо подумать.

Мошойго задумчиво тыкал палкой в ил, машинально бороздил черную поверхность железным наконечником. И вдруг его осенило: борона здесь нужна! Именно борона, да потяжелее. Воздух пустить к корням, дать им возможность дышать!..

Мошойго и сам не понимал, как ему пришло в голову такое. Машинальный досадливый жест подсказал ему, как превратить горе в радость, убыток в прибыль.

А прибыль из этого получилась, да еще какая!

Даже самые лучшие удобрения не дали бы такого результата, как этот незваный гость — та самая «грязь», которую он так ругал. Пшеница выросла такая, что приезжали из центра любоваться ею. Но самой главной удачей было то, что засуха не оказывала никакого влияния на покрытую этой «грязью» землю. Сверху «грязь» бороздили трещины, но чуть глубже, если ее немного копнуть, она оставалась такой же блестящей и влажной и была похожа на тесто, когда оно плохо подходит и хлеб получается с закалом.

Что за пшеница выросла на удобренном «грязью» поле! Очень скоро она перегнала в росте пшеницу на соседних полях, которая не пострадала от паводка и была хороша. На поле у Мошойго пшеница стояла зеленой стеной, высотой почти в человеческий рост, гордо покачивая тучными колосьями, а на соседних — пожелтела и сникла от жары.

— Никак двадцать три центнера! — У Мошойго замер в руках карандаш, когда они вместе с инспектором взвесили собранное зерно и подсчитали средний урожай с одного хольда.

— Вы можете гордиться! Почет вам и награда, дядюшка Петер! — взволнованно говорил ему инспектор, очень болевший за честь своей области. — А Капчанди со своими кляузами пусть катится к черту!

Но Мошойго не было никакого дела ни до Капчанди, ни до обещанной награды. Его одолевали теперь заботы иного рода: он не знал, что делать с пшеничной рекой, так неожиданно хлынувшей к нему в дом. Когда чердак был наполнен, пшеницу начали ссыпать в кухню, потом в комнату, домашние ходили по колено в зерне, а спали во дворе под тутовым деревом.

Наконец пшеницу рассыпали по мешкам. Инфляция кончилась, пшеница была в то время дороже золота, и Мошойго купил на вырученные деньги такого коня, который, как говорится, копытами звезды с неба сшибает. А на месте старого плетеного шалаша за домом, служившего хлевом, выросла конюшня. Мошойго занялся извозом, а неожиданную удачу решил сделать постоянной. Весной он уже сам таскал «грязь» на свое поле.

От этой работы он чуть не надорвался. Теперь его пшеница была посеяна на другом участке, подальше от реки, а его жена, сын и старшая дочь проклинали ту минуту, когда Мошойго уверовал в «грязь». Однако мучились они не зря: семья Мошойго опять собрала около двадцати центнеров с хольда, а соседи, которые еще недавно смеясь показывали пальцем на выпачканных в грязи Мошойго, теперь кусали себе локти от зависти.

Да и как было не завидовать?! В конюшне у Мошойго рядом с Ленке уже стоял Пейко, в хлеву хрюкали шесть откормленных свиней, а сам Мошойго целую зиму занимался извозом — возил камни для общества по борьбе с наводнениями. И если кто-нибудь из соседей, встретясь с ним на ярмарке или во время праздника сбора винограда, говорил не без ехидства: «Везет же некоторым!» — Мошойго презрительно смотрел на него, а сам думал: «А почему мне не должно везти? На то у меня и голова на плечах, да и руки умелые».

3

Не будем подробно описывать, чего стоил семье Мошойго этот успех. Достаточно сказать, что его жена, маленькая, слабая женщина, таяла прямо на глазах. Она украдкой растирала спиртом ноющие суставы: боль, особенно при перемене погоды, сводила ее с ума. Старший сын Балинт не захотел нести вместо отца, занимавшегося извозом, всю тяжесть хозяйственных забот и, отслужив срок в армии, поступил в офицерское училище. Дочь Теруш собиралась поступить на курсы воспитательниц детских садов — она очень любила детей, но отец воспротивился этому и возложил на нее множество хозяйственных дел. Некоторое время она молчала, но когда отец поручил ей еще уход за тридцатью гусями, взбунтовалась:

— Чего вы нас все погоняете, папа? Совсем кулаком стали!

— Я кулак?! — возмутился Мошойго. — Ни земли у меня столько нет, ни батраков… А отцу не перечь! Занимайся гусями. Сколько выручишь за пух и перо, все твое. Купишь что хочешь себе на приданое.

Женские жалобы надоедали Мошойго, и он торопливо уходил из дому.

Присмотрел Мошойго себе мотор в шесть лошадиных сил. Продавал его один слесарь, сын владельца водяной мельницы: семья собиралась навсегда покинуть деревню и уступала мотор по дешевке. Мошойго рассчитал, что с помощью мотора он пустит в ход соломорезку, будет молоть кукурузу, а если удастся еще и крупорушку достать, так можно будет и с извозом покончить. Под крупорушку придется приспособить летнюю кухню, зацементировав пол; Теруш он пошлет на курсы механиков, получит разрешение. Мошойго уже мерещилась вывеска над его воротами: «Крупорушка Петера Мошойго».

Шумит купленный мотор, тянет бесконечную ленту приводного ремня, протянутого к соломорезке. Но и извоза не бросил Мошойго, возил теперь камни для починки дороги. И вот однажды вечером, в субботу — была осень пятидесятого года — жена сказала ему, что к ним заходил Михай Дэли, секретарь партийной организации, — очень ему Петер, мол, нужен.

— Не сказал зачем?

— Нет. Завтра опять зайдет.

Пока Мошойго умывался и ужинал, мысли его все возвращались к Дэли. Чего ему понадобилось? Но после ужина, когда Мошойго взял в руки карандаш и погрузился в подсчеты, Дэли совсем вылетел у него из головы. Мошойго снял с шеи полотняный мешочек, куда складывал заработанные за неделю деньги, отсчитал десяток хрустящих сотенных и позвал Теруш:

— Покажи-ка мне, сколько у нас в кассе…

Теруш, красивая, чернобровая, румяная, своевольная девушка, встала из-за стола, неохотно вынула из комода красивую шкатулку орехового дерева и швырнула ее на стол перед отцом:

— Считайте сами!.. Деньги за перья, что на приданое обещали, тоже тут!

— Не болтай, чего ты болтаешь? — засмеялся Мошойго. — Не бойся, не украду я твоих денег, только взаймы возьму под проценты. А как будет у меня крупорушка — предложил мне ее кулак один, из-под полы продает, — так за каждый свой форинт ты с меня получишь полтора. Не только на приданное, но и на мебель хватит.

— И в кулацком списке рядом с вами стоять буду!

— Молчи! Иди-ка сюда, мать… Иди, коли зову!

Жена бросила мыть посуду и, бледная, трясущаяся, сделала несколько шагов к мужу. Выглядела она как после тяжелой болезни.

Мошойго подошел к ней, обнял за плечи:

— Скажи, мать, разве я такой уж плохой? Пью, что ли? Деньги на ветер бросаю?

— Нет, отец, нет! — всхлипнула жена. — Только…

— Что только? Договаривай! И ты уже против меня?

— Не против… Только люди… Тебя целую неделю дома нет, ты и не знаешь, что по деревне говорят. А люди болтают, что потерял ты голову от успеха.

— Кто это говорит? Кто смеет? Никто не имеет права языком обо мне трепать! Ни у кого я ни куском хлеба, ни глотком воды не одалживался, никого не грабил, никого не прижимаю, кроме себя… Сам у себя изо рта кусок вырываю… Черт бы их побрал, завистников этих! Какой же я кулак?

— Нет, для других вы еще не кулак! А для своей семьи давно уже кулаком стали! — набросилась на него Теруш, гневно сверкая глазами и хмуря черные брови. — Да и на деревне скоро кулаком станете, стоит вам только привезти сюда кулацкую крупорушку.

— Замолчи! Вот я тебе…

— Не тронь Теруш! Не смей! Не дам бить Теруш! — послышался вдруг крик Пирошки, младшей дочери.

Девочка была уже в постели, громкая перебранка разбудила ее, она вылезла из-под одеяла, бросилась к сестре, обняла ее маленькими ручонками, золотые локоны ее растрепались, по пухленьким щечкам покатились крупные слезы.

— А ну вас всех!.. Что с вами говорить!.. — Мошойго схватил шкатулку с деньгами и выскочил из кухни в заднюю комнату, так хлопнув дверью, что на буфете зазвенели стаканы.

— Господи Иисусе! — вздохнула жена, а Теруш обняла сестренку и заплакала вместе с ней. — Успокойся, Терике, не отчаивайся! — утешала ее мать. — Может, еще и образумится отец…

Сердце у матери щемило: ей и Тери было жалко, и за мужа беспокойно. Мать уложила в постель обеих дочерей, разрешила Пирошке, плакавшей в один голос с сестрой, лечь вместе с Теруш и до тех пор уговаривала их, до тех пор баюкала, пока не иссякли их слезы и обе не заснули крепким сном.

Только тогда мать сдалась, заплакала, потихоньку всхлипывая, чтобы не услышали ее ни муж, ни дочери.

4

Может быть, Мошойго попросту был злым, жестоким человеком? Может быть, он был несправедлив к своим домашним? Нет. Во всяком случае, не совсем так. Радость стяжательства, жадного, ненасытного приобретательства, вид материальных ценностей, рождающихся из труда его собственных рук, являющихся плодом его усилий, — все это затмило в нем способность здраво мыслить. Он не понимал, как его источник радости может стать для семьи источником горя. Он не делал ничего недозволенного, не приносил никакого вреда своим односельчанам. Никто не запрещает и другим потягаться с ним смекалкой и силами, если им это удастся.

На другое утро Мошойго еще больше укрепился в своем решении. В душе у него кипело раздражение. Он чистил в конюшне лошадей Ленке и Пейко, когда в дверях появился Михай Дэли.

— Чего тебе? — не особенно дружелюбно встретил гостя Мошойго.

— Большие новости у нас, Петер, — ответил ему коренастый, смуглый, неторопливый секретарь. — Производственный кооператив организуем.

— Ну и что? — огрызнулся Мошойго, не прерывая работы.

Он усиленно скреб лошадь, желая показать, что услышанная новость его нисколько не интересует. Да он и действительно не сразу понял значение события, весть о котором принес ему секретарь.

— Мы подумали, что надо и с тобой потолковать. Ты был председателем комитета по разделу земли, а все бывшие члены земельного комитета вошли теперь в комиссию по организации кооператива. Очень хорошо было бы, чтобы зачинатели стали теперь продолжателями. И для деревни это был бы хороший пример: строители демократии стали строителями социализма.

— Ну и что? — Мошойго перестал скрести лошадь и почувствовал, как им овладевает страх.

— Неужели не понимаешь? — Дэли шагнул к Мошойго, положил ему на плечо руку. Голос его звучал серьезно, почти торжественное — Послушай меня, Петер. — Он искал слова, которые могли бы дойти до сердца Мошойго. — И деревня, и я знаем, что тебе улыбнулось счастье. Знаем мы и то, что ты не упустил его, ловко использовал стихийное бедствие: построил дом, приобрел лошадей, в домашней работе тебе мотор помогает, извозом занялся. Одно лишь лыко тебе не в строку: семья-то твоя недовольна этим, браток!

Мошойго выпрямился, откинул назад голову, как будто его кто в лицо ударил.

— Откуда тебе это известно? Сын написал? Нажаловался?

— Каждому это видно, у кого глаза есть, Петер. Ты в понедельник запрягаешь лошадей, натягиваешь вожжи, а жена твоя и дочь надрываются в поле. Кто в деревне, кроме них, окапывает картошку при луне? И напрасно ты так на меня смотришь, я тебе правильно говорю, сам видел.

— Я не приказывал им этого, не заставлял…

— Но ведь ты хочешь, чтобы в семье и доме порядок был? Как ты, так и они… Подумай, браток, разве это жизнь? Да и на себя посмотри, ведь от тебя только кожа да кости остались. С чертом ты, что ли, договор заключил себя мучить?

— Демократия у нас: что хочу, то и делаю.

Михай Дэли кивнул: так, мол, действительно у нас теперь демократия, а про себя удивился, каким колючим и несговорчивым стал Мошойго с тех пор, как его дела пошли в гору. Но будь что будет, Дэли все же решил задать ему последний вопрос, припасенный на самый крайний случай:

— Слыхал я, собираешься ты купить крупорушку. Говорят, уже договорился с одним кулаком из Яношфа.

— Ну и что?

— Не покупай лучше, просчитаешься с ней, Петер.

— Как это? Хотелось бы мне знать почему?

— Неужели не понимаешь? Заржавеет она у тебя в сарае, ломаного гроша не заработаешь ты на этой крупорушке.

— Это ты мне, что ли, не дашь? Ты запретишь?

— Не я, а кто повыше меня. Не дадут тебе разрешения на крупорушку.

— Даже в том случае, если механиком при ней моя дочь будет?

— Даже и тогда… У нас теперь ограничивают, а не размножают кулаков. Такие, значит, дела, на это и рассчитывай, если ты вообще еще не разучился рассчитывать, браток.

Мошойго был поражен. Ему стало страшно: ведь он мог пустить на ветер большие деньги, более десяти тысяч форинтов, если бы в следующую субботу купил эту окаянную крупорушку. Плакали бы его денежки!.. Когда его соблазняли, уговаривали купить, то убедили в том, что никаких осложнений не будет, с разрешением все уладится, если машину будет обслуживать кто-нибудь из их семьи. И вот — на тебе…

Или, может быть, Дэли шутит, хочет попугать его? Нет, не шутит он, глядит серьезно и строго и опять заводит разговор о кооперативе.

— Людям выгодно вступать в кооператив, потому что у них хлеба будет больше, а для тебя кооператив — облегчение от забот, возможность жить поспокойнее. Мы не принуждаем тебя, на аркане не тянем, только просим: подумай… Никакие деревья до неба не вырастут, да и удача не птица, ее не запрешь в клетку, улетит она, когда ты меньше всего этого ждать будешь.

— Вот она, моя удача! — воскликнул Мошойго, протянув вперед руки. — И ни бог, ни люди не лишат меня этой удачи. Все, что у меня есть, я сам сделал, своим умом и вот этими руками! Один сделал, понимаешь?

— Правильно, — согласился Дэли. — Все это ты честным трудом заработал, но не забывай, что в батраках у Капчанди ты тоже не бездельничал. Когда надо было навоз возить, так для тебя утро в имении Капчанди в три часа ночи наступало. Вот ты говоришь: демократия. Правильно! А кем ты был без демократии? И теперь не было бы у тебя ни кола ни двора, не помог бы тебе ни труд твой, ни удача. Так-то, Петер!

Возразить на это было нечего. Мошойго задумался. Дэли прав: не будь у него теперь шести хольдов земли, полученных при разделе, да еще виноградника, не было бы и удачи… Но ведь и другие получили столько же, и у других была возможность наладить жизнь, а они продолжают бедствовать… Но у него, Мошойго, все же было преимущество перед другими: ведь с самого начала кроме земли было у него и тягло. Ближе других оказался он к общей миске, председателем был, вот и достался ему вол, а потом на его пути оказалась еще и буйволица — и здесь судьба не отвернулась от него…

Так в чем же его личная заслуга? Чем он может гордиться? Разве лишь тем, что не транжирил денег, что ухватил свое счастье, как быка за рога.

Дэли заговорил опять, как будто мысли Мошойго прочитал и продолжал их нить:

— Пойми, не зависть во мне говорит. Да и те, кто меня прислал, лишь о трудолюбии твоем думают, не об удаче. Слава, доброе имя у тебя есть, да и всегда ты был примером для односельчан. Пораскинь умом, Петер, может, поймешь, что лучше тебе быть с нами. А когда и как мы у себя в деревне социализм построим, так это и от тебя зависит.

Последнюю фразу Дэли произнес скорее для формы, но она-то крепче всего и засела у Мошойго в голове. Долго он потом думал о ней, перебирал на все лады.

— Уж не заболел ли ты, отец? — спросила у него за обедом жена.

Обед был воскресный: жена зажарила молодого петушка, залила его сметаной, не пожалела красного перца, подала на стол с рисом и малосольными огурчиками.

— С чего это ты взяла!.. — огрызнулся Мошойго.

— Плохо ты что-то ешь! А ведь специально для тебя готовила, угодить хотела.

Мошойго сидел у стола, уставившись перед собой, жевал медленно, без аппетита, и мысли его были далеко. Жена напрасно ждала обычной похвалы: угодила ты, мол, мне сегодня, Эржи. И младшая дочь Пирошка напрасно ждала, что отец шутливо предложит ей разломить с ним куриную дужку — чье желание, мол, раньше исполнится…

Петер Мошойго думал о социализме. До сих пор ему было хорошо, до сих пор он был свободным человеком, хозяином, вольным как птица, мог строить планы, решать, что хорошо, а что плохо. Ну а дальше? Вот и Дэли говорит, прямо в нос ему тычет, что несчастна его семья, что он, Мошойго, терзает свою семью. И о крупорушке стало уже известно партийному секретарю, и в это надо было ему вмешаться! Эх, что и говорить! Пропади он пропадом, этот мир, где вот такой человек, как Дэли, может вторгнуться к тебе во двор, в сердце, в мысли, заглянуть в кастрюлю, что у тебя сегодня на обед.

Решившись вдруг на что-то, Мошойго обратился к дочери:

— Послушай, Теруш!

— Что вам, папа?

— Не будет у нас никакой крупорушки! Не было и не будет! Можешь идти нянчиться с чужими сопляками!

— На курсы воспитательниц? О господи!..

Теруш вскочила со стула, захлопала в ладоши, закружилась по комнате и вдруг рухнула перед отцом на колени, стала целовать ему руки, поливать их слезами и смеяться сквозь слезы. Потом опять вскочила, закружилась, принялась болтать, что, мол, она сегодня же напишет заявление, сейчас же. Может, осенью и примут ее на курсы…

— Что случилось, отец? — заволновалась жена.

— Ничего. Собирай дочь в дорогу, а меня оставьте в покое и катитесь к черту со всей деревней!.. Не нуждаюсь я ни в чьей жалости!..

Кооператив был основан, люди постепенно вступали в него, а Мошойго как будто спал наяву. Он уезжал в понедельник, возвращался в субботу, всю неделю трясся в жесткой телеге по дорогам и никак не мог понять, почему так изменился вокруг него мир, и случилось это с тех пор, как создали у них в деревне кооператив, но звучание этого слова значило для него не больше, чем шум мельницы или тиканье часов. О возможности самому вступить в кооператив Мошойго как-то не задумывался, а если ему и приходила в голову такая мысль, он просто гнал ее прочь от себя.

Долго бы еще, наверное, оставался Мошойго хлопающей на окне ставней — ни туда ни сюда, — если бы спустя недели две после создания кооператива не получил он повестку зайти в сельскую управу. Это его удивило, даже рассердило, потому что на повестке стояло: «По вопросу о налоговой недоимке», а Мошойго был совершенно уверен, что за ним никаких недоимок не числится — налоги он уплатил сейчас же после сбора урожая.

— Что случилось? — накинулся он на счетовода. — Вот квитанция по налогу. Никаких недоимок у меня нет. Зря беспокоите человека!

Счетовод, серьезная круглолицая девушка, чернобровая и краснощекая, средняя дочь Михая Дэли, взяла у него из рук квитанцию, внимательно прочитала, кивнула, но не отвела глаз, а сказала спокойно и уважительно:

— Тут все в порядке. Мы побеспокоили вас не из-за этого, дядюшка Петер.

— А из-за чего?

— Разверстка пришла на подоходный налог. Вам придется уплатить за полтора года.

— Подоходный налог? Это что за новости? Какие же у меня доходы?

— Которые вам за извоз идут. Большие это деньги, большой доход, дядюшка Петер. Вот здесь письмо от предприятия по ремонту дорог. Пишут, что вы ежедневно зарабатываете более ста форинтов.

— А корм лошадям? А… а мой труд? Это, по-вашему, не в счет? Об этом предприятие вам не пишет?

— Закон есть закон. Вы, дядюшка Петер, зря на меня обижаетесь, я свои обязанности выполняю, только и всего.

Мошойго захлебнулся горечью, но в душе признал, что девушка действительно ни при чем. Он постарался взять себя в руки, но в голосе его прозвучала жалоба, когда он все же решился спросить:

— Ну, а сколько мне все-таки придется платить по этому самому подоходному налогу? Сколько сдерет с меня государство?

— Восемь тысяч форинтов с небольшим, но это за полтора года.

— Ско-о-олько?

Мошойго покачнулся и оперся обеими руками о стол, чтобы удержаться на ногах. Именно столько лежит у него в шкатулке — его кровные деньги, собранные с таким трудом! Эта сумма осталась у него после того, как жена и Тери купили все, что было необходимо для поездки дочери на курсы. Безобразие! Тут, конечно, не обошлось без подсказчика! Михай Дэли! Конечно он. Узнал, что у Петера Мошойго завелись деньжата… Уговоры не помогли, не удалось им заманить его в кооператив красивыми словами, так теперь хотят сломить другими мерами. И дочь свою подговорил Михай Дэли, вот эту самую.

Мошойго взорвался:

— Я этого так не оставлю! Пойду жаловаться! — заорал он. — В область поеду, в министерство пожалуюсь!

И поехал, в тот же день поехал, чуть лошадей не загнал, но добрался только до районного центра. Мошойго возмущался, говорил о справедливости, просил пересмотра — все напрасно. Ему объяснили, что никакой несправедливости здесь нет, не его одного обложили налогом, сотни, даже тысячи людей платят подоходный налог. Единственное, что можно сделать, поскольку сумма, подлежащая выплате, велика, — это разрешить ему уплатить в рассрочку.

— Не нужно! — В Мошойго взбунтовалась гордость. — Не нуждаюсь я в вашей милости!

Вернувшись домой, Мошойго тотчас же отнес деньги на почту, потом надел праздничный костюм — настроение было такое, будто он собирается на похороны, — позвал в комнату жену и дочь и хриплым голосом сказал:

— Надели мне на шею ярмо! Работать на государство я не стану. Извоз брошу. Что было, то прошло. Теперь пойду записываться в кооператив.

И пошел, подал заявление. Дэли обрадовался, пожелал ему счастья, долго тряс руку. Мошойго молчал, душа горела и ныла, но в ней росла и крепла уверенность, что тут не обошлось без подсказки Дэли.

5

В деревне не знали и даже не подозревали о переживаниях Петера Мошойго. Люди, уважавшие его, а может быть, чуточку и завидовавшие ему, узнав о его вступлении в кооператив, подумали: «Раз для Мошойго хорош кооператив, то и нам не может быть в нем плохо» — и тоже стали подавать заявления.

Правда, некоторые находили странным поведение бывшего примерного хозяина, удачливого, предприимчивого и рачительного, когда он отказывался занять в кооперативе хоть небольшую руководящую должность. «Пусть молодежь потрудится для общества», — отвечал Мошойго секретарю, и напрасно Дэли уговаривал его, напрасно подсылал к нему представителей районного управления — все их старания не привели ни к чему: Мошойго был тверд как скала. Во всем остальном поведение Мошойго ничем не было примечательно. Он сдал в кооператив землю, лошадей, телегу и сельскохозяйственный инвентарь, но все же ухитрился продать на сторону электрический мотор, соломорезку и машину для очистки кукурузных початков, получив за них наличными, чем насмерть перепугал жену.

— Мебель купи! — приказал он ей, отдавая деньги. — Пусть твоя дочь не жалуется, что у нее жестокосердный отец.

И только через некоторое время после вступления в кооператив, когда в Шимон-Юдаше была ярмарка, выяснилось, что таит Петер Мошойго в глубине души. Там, на этой ярмарке, случилось нечто, показавшее, что вступление Мошойго в кооператив отнюдь не исцелило его ран, а, наоборот, разбередило их.

В тот день повез Мошойго на ярмарку трех откормленных свиней, которые у него к тому времени еще оставались. Погода стояла студеная, даже мороз прихватывал. К полудню ледяной ветер начал срывать с низко идущих туч колючую снежную крупу. Народу на ярмарке собралось мало, да и те немногие, кто приехал, дрожали на ветру; Мошойго несколько раз забегал в корчму на углу пропустить стаканчик-другой палинки. Сначала у него огнем загорелись уши, затем побагровели щеки, и в конце концов махнул Мошойго на все рукой и засел в корчме, стремясь залить вином бушующую в нем ярость, готовый и сам погибнуть, и весь мир погубить.

Он пил до тех пор, пока огромная, как печка, женщина, приносившая палинку, не сказала ему:

— Сожалею, уважаемый, только хватит уж: всем моим запасам конец пришел.

— Ну что ж! Есть еще кабаки на свете!

Мошойго нахлобучил шапку, накинул на плечи полушубок, вышел из корчмы навстречу ранним молочно-белым, словно зимним, сумеркам.

Лишь на третий день, когда его жена все глаза выплакала, голося, что выследили, мол, недобрые люди, загубили ее муженька, обобрали, отняли вырученные за свиней деньги, нашли Мошойго его знакомые в чужом селе и привезли домой.

Но и это не остановило его.

Едва протрезвившись, он дрожащей рукой соскоблил с подбородка трехдневную щетину, сходил на виноградник, а потом снова засел в корчме. И пошел пир горой! Набежал народ, пришел цыган со скрипкой, Мошойго всех приглашал к своему столу, сорил деньгами, бросал цыгану сотенные и кричал:

— Вот это за моих лошадей! А это за телегу! За мотор! За шесть лошадиных сил!

Напрасно плакала, звала его домой жена, даже душой покривила: выдумала, что их единственная корова, оступившись, сломала ногу.

Мошойго и взглядом не удостоил жену, даже слушать ее не захотел.

Жена, отчаявшись, позвала Дэли.

— А-а, секретарь пожаловал, товарищ Дэли! — насмешливо приветствовал его Мошойго, поднимаясь с места. Он схватил Дэли за руку и с пьяной настойчивостью заставил сесть рядом с собой за стол. — Пей, секретарь, пей, чтоб тебе пусто было! Пей, раз уж удалось тебе накинуть мне на шею ярмо!

— Не хочу я твоего вина! Пойдем отсюда! Что ты за чушь несешь, Петер?

— Не пойду, пропаду тут в корчме, но не пойду. И вовсе это не чушь. Сельскохозяйственный производственный кооператив! А знаешь, секретарь, как этот твой кооператив иначе люди называют? Союз холопов кабальных! Что ты на меня уставился? Надел на меня ярмо и радуешься? Был я холопом, холопом и остался. Конец! Упокой, боже, душу Петера Мошойго!

Напрасно старался уговорить его секретарь, Мошойго то плакал, то смеялся, то кричал, но ни на шаг не отступался от того, что казалось ему справедливым и правильным.

Когда Мошойго окончательно развезло, секретарю с большим трудом удалось дотащить его до дому, но, даже погружаясь в беспробудный пьяный сон, Петер все еще кричал:

— Не нужен мне социализм! Крылья мои, крылья вы мне подрезали!

6

То ли ветер шумит в камышах, то ли человек тоскует, изливает во вздохах горечь своего сердца.

Уже первая звезда зажглась на небе, отразилась в зеркале неподвижной воды, когда Мошойго наконец пришел в себя, очнулся от бремени тяжких воспоминаний.

Два долгих, пустых и безнадежно-томительных года прошло с тех пор, как он в последний раз прокричал свою правду и замолк, будто саваном закрылся. С тех пор не живет он, а так, существует. Выполняет свою работу, делает все, как и остальные, хлеба ему хватает, но радость труда, радость делать что-то своими руками покинула его, и, может быть, навсегда, может быть, до самой смерти не придется ему больше испытать этой радости.

Ну а семья? С сыном он помирился. Теруш стала воспитательницей в детском саду — осуществилась ее заветная мечта — и работает у себя в деревне, возится с ребятишками, которых оставляют ей на попечение родители, уходя на работу. Младшая дочь растет, уже в четвертом классе учится. Разумная девчонка, ум у нее острый, пытливый, и пишет красиво: буквы как бисер… Дети будут счастливы, без боли врастут в новый мир, не надо им будет для этого менять сердце. А он сам?..

И зачем вернулся в деревню Дэли, почему его после учебы не послали в другое место? Секретаря партийной организации Михая Дэли командировали на долгосрочные курсы председателей производственных кооперативов. Это было хорошо, что Дэли уехал, что два года не было его в деревне. За это время Мошойго смог успокоиться, примириться со своей участью. И вот теперь, когда Мошойго стало казаться, что ему на все в жизни наплевать, что только на том свете сможет он найти утерянное счастье, в деревне снова появился Дэли, отшлифованный жизнью в городе и еще более самоуверенный. Сразу же, с первого дня, он начал приставать к Мошойго. Да, вот именно, приехал и сразу же выставил Мошойго всем на посмешище.

Членов кооператива созвали на какое-то собрание по поводу борьбы за мир или чего-то в этом роде. Мошойго тоже пошел, да и как не пойти, глядишь, время скорее пройдет, а то в воскресенье не знаешь, куда деваться от безделья. Можно, конечно, газету почитать или радио послушать, но ведь и газеты, и радио только о кооперативах и разглагольствуют: мол, все в них хорошо — настоящий рай на земле. А на самом деле… Одним словом, пошел он на собрание к четырем часам, ко времени, о котором известили по всей деревне громкоговорители.

На подмостках сидела и Теруш. Любит она всякие сборища, все бегает по общественным делам, вместо того чтоб мужа найти себе. Но дело, конечно, не в Теруш, а в том, что и Дэли явился на собрание, и его тут же выбрали в президиум, приветствовали, хлопали ему, с такими почестями принимали, будто на этих кооперативных курсах невесть какими умными люди делаются. Правда, ничего не скажешь, Дэли умный был мужик, вот только в крестьянском деле не очень разбирался, но не без причины, конечно: ведь он и на заводе работал, и в каменоломне, и известь жег, да и в тюрьме посидел в молодые годы за политику. Поэтому и направили его на курсы, чтобы он научился тому, чего не знал. Давно пора поставить во главе кооперативов людей знающих и грамотных, чтобы не шла работа через пень колоду, не работали люди спустя рукава. Но не это важно, а то, что Дэли явился на собрание, и сразу стало видно, что ничуть он не изменился, остался таким же приставалой и насмешником, каким был.

Выбирали представителя от кооператива, чтобы послать его в уезд на большое собрание борцов за мир. Предлагали то одного, то другого, а Дэли на это сказал:

— Считаю, что единственный человек, который такой чести достоин, — это Петер Мошойго!

Такого Мошойго не мог оставить без ответа! Он, Петер Мошойго, относится к своему пребыванию, к своей работе в кооперативе по принципу: день да ночь — сутки прочь. Никаких заслуг у него нет, никаких обязанностей. Так почему же он теперь вдруг стал самым достойным? Как это он может быть представителем кооператива? Удалось им один раз завлечь его, поймать на удочку, но уж в другой раз не получится, не хочет он быть вечно подстилкой под ногами Дэли. Вскочил Мошойго с места и даже сам не помнит, что в сердцах крикнул тогда, но что-то вроде:

— Наплевать мне на ваш мир! Лучше будет, если вы оставите меня в покое!

Народ загудел. Теруш вскрикнула, закрыла лицо руками, потом ринулась к отцу, зашипела на него, прямо в лицо ему бросила:

— Уходите, уходите отсюда! Честные, порядочные люди даже одним воздухом с вами дышать не захотят!..

Это так поразило Мошойго, что он убежал с собрания и, сгорая со стыда, пришел вот на берег Рабы. Он уже раскаивался в случившемся, но кто в этом виноват? Если бы не Дэли, то он бы сегодня… Эх! Теперь все равно. Достаточно молчал он, по крайней мере, хоть один раз высказал громко то, что накипело у него на душе.

Мошойго поднимается, ищет зажигалку, потом, опираясь на палку, начинает взбираться по насыпи. Луна уже появилась на небе — идти стало легче.

Но что это с ним? Дыхание захватывает, голова кружится, перед глазами круги. Никогда еще такого не было. Может быть, воспоминания утомили его или стыд отнял последние силы?

Тяжело опираясь на палку и часто останавливаясь, добирается Мошойго до дому. Не знает он, что именно тут и ждет его последнее испытание.

В первой комнате сидят обе его дочери — Теруш и маленькая Пирошка, и во второй комнате тоже горит свет, и Мошойго видит, что там разговаривают его жена и Дэли.

— Это еще что? — закричал Мошойго. — В моем доме уже дочь распоряжается, приводит незваных гостей?!

— Нет, — сдержанно сказал Дэли, вставая, — я сам пришел. — Голос его потеплел. — Не сердись, браток, не знал я, не думал, что засела у тебя в душе заноза. Если бы я об этом догадался, то написал бы тебе или приехал, отпуск бы взял, чтобы тебя повидать, твою рану вылечить.

— Никаких ран нет у меня, никаких заноз нет! — огрызнулся Мошойго и пожал плечами. — Занимайся-ка ты лучше своими делами. — Испуганная жена вышла из комнаты. Мошойго посмотрел ей вслед и увидел, что на пороге стоит Пирошка. — Брысь отсюда, соплячка! — обрушился он и на дочь. — Отправляйся за матерью! Женщинам место на кухне. А ты садись, чего стоишь, — обернулся он к Дэли, подчиняясь обычаю гостеприимства.

Дэли сел с таким видом, будто пришел сюда для мирной беседы. Он вытащил кисет с табаком, аккуратно скрутил цигарку.

— Умница у тебя Пирошка, — заметил он, выпуская густой клуб дыма. — Пока я тебя ждал, она мне арифметические задачи решала: трудодни ваши подсчитывала.

Дэли посмотрел на стол, Мошойго проследил за его взглядом и увидел, что из-под старенького пенала, который еще до Пирошки принадлежал двум старшим детям Мошойго, торчит уголок красной книжки.

Мошойго схватил книжку и сунул в карман.

— Ну и что? — проворчал он. — У меня не меньше, чем у людей…

— А могло быть, и больше.

— Зачем? Я милости еще ни у кого не просил.

— Пирошка вот тут подсчитала, что на вас двоих приходится девяносто один трудодень… С этим, конечно, с голоду не помрешь, но для жизни маловато. Думалось мне, больше у тебя будет, когда ты вступал, браток… Думал, успокоишься ты, найдешь свое место. Не так вышло. Трещишь ты, шипишь, как гнилое дерево, никуда не годное, а ведь огнем мог бы гореть!

— Трепи языком, трепи, этому ты хорошо обучился.

— Не лучше, чем ты упрямиться. Когда ты наскочил на меня там, на собрании, я сначала подумал, что ослышался. По тебе, раз не можешь ты свои дела обделывать, состояние наживать, так пусть весь мир рушится, катится к черту?

— Брешешь! Я так не говорил!

— Но думал так!

— Вон! Вон отсюда! — заорал Мошойго.

На губах у него показалась пена, глаза застлал кровавый туман. Если Дэли скажет еще хоть слово, ярость разорвет Мошойго на части или набросится он на Дэли с кулаками. А Дэли, уже стоя на пороге, обернулся и сказал:

— Человек показывает себя не упрямством, а работой. Твоя беда в том, что ты сам себя на цепь посадил, силе своей развернуться не даешь, приставил ты к ней тюремщиком свою злобу. Меня ты винишь, на меня сердишься, а ведь крылья-то свои ты сам себе подрезал.

Скрипнула дверь, стукнула щеколда, затихли шаги. В комнате воцарилась пугающая, мертвая тишина. Мошойго почувствовал себя так, как когда-то давно на войне: был он тогда ранен, потерял сознание, а потом постепенно стал приходить в себя. В ушах у него звенело, в ногах ощущалась противная дрожь, земля качалась под ним.

«Точно в душу мне заглянул!» — подумал он и, казалось, ощутил, как сердце с силой заколотилось о ребра. Тут Мошойго не выдержал и уронил голову на стол.

Жена заглянула в дверь, но сейчас же попятилась, вытирая глаза передником. Знает она характер мужа; в таких случаях надо дать ему время успокоиться, отойти немного.

Но маленькая Пирошка думала иначе. Она смело вошла в комнату, мелкими шажками побежала в угол, стала что-то там искать, копаться, как мышонок. Щелкнула крышка шкатулки, той самой, из орехового дерева, где когда-то Мошойго держал деньги и куда теперь Пирошка складывала свои тетрадки. Девочка нашла то, что ей было нужно, поспешила к отцу, дернула его за рукав и защебетала:

— Посмотрите, папа, посмотрите же! Я это сама нарисовала!

Что за странная штука — человеческий характер! В другое время Мошойго отмахнулся бы от дочки — никогда не ласкал он ее, не баловал, не брал на руки, но теперь он послушно посадил ее себе на колени, склонился вместе с ней над тетрадкой.

Для того чтобы рассмотреть рисунок, сделанный толстым карандашом, чтобы прочитать крупные буквы, не нужны очки.

Мошойго увидел тракторы, целых три, похожие на спичечные коробки на колесах, и много странных фигурок, у каждой голова, как картошка, и тело, как вынутая из той же коробки спичка. И надпись: «Так работают у нас в кооперативе».

— Здесь мы сеем, здесь копаем, уже второй раз копаем, а здесь пашем, — старательно объясняла маленькая художница, водя по рисунку пальчиком.

Мошойго проследил за движением пухлого пальчика и только теперь увидел еще одну надпись. Внизу красными буквами с восклицательным знаком в конце стояло: «За мир!»

Мошойго вздрогнул, будто по нему пробежал электрический ток. Он крепче сжал плечики девочки и с беззлобной горечью зашептал ей в ухо:

— И ты… и ты против меня, пигалица?

7

Теперь Мошойго восстановил против себя весь кооператив, кроме разве своей семьи. Люди не знали причины его вспышки, не знали и того, что точит его вот уже более двух лет, и приняли его выкрики буквально; стали поговаривать, как ни парадоксально это звучит, что он хочет вернуть старое, что Петер Мошойго один из тех, о ком говорят и пишут, что они «враги мира». Знал ли об этом сам Мошойго? Не знал, хотя и заметил, что люди стали избегать его, а некоторые даже не здоровались с ним. Какая могла быть тому причина? Тут, конечно, не обошлось без происков Дэли, его одного может благодарить Мошойго за такое отношение к нему других членов кооператива. «Ну что же, как аукнется, так и откликнется», — сказал себе Мошойго и вообще перестал выходить работать на кооперативные поля.

Погода стояла дождливая, переменчивая, первое окучивание было закончено, поэтому отсутствие Мошойго особенно не бросалось в глаза. Дэли тоже решил оставить его на некоторое время в покое: пусть, мол, поварится в собственном соку.

Но вот пришла пора второго окучивания, и членов кооператива оповестили, чтобы все, кто может держать тяпку в руках, вышли в поле. Мошойго притворился глухим, ва ним послали снова, но и после этого он не вышел из дому.

На третий день случилась беда. Пирошка вернулась из школы вся в слезах.

— Подстрекателем зовут папу! — рыдала она. — Поглядите вот тут! — Девочка сунула под нос матери сатирический журнал «Лудаш мати». — Говорят, что вот этот дяденька на отца похож, а написано тут, что он только по воскресеньям ходит в поле, да и то не работать, а в тени отдыхать.

Напрасно успокаивала ее мать, напрасно сулила ей подарки, девочка заявила, что больше не пойдет в школу. Тогда мать прибегла к угрозам, но Пирошка — ни в какую. Не хочет, мол, она, чтобы над ней смеялись, «подстрекательской дочкой» дразнили.

Мошойго был поражен. Лишь теперь начал он догадываться, почему к нему в кооперативе стали так относиться, и это рассердило его сверх всякой меры. Он подстрекатель? Кто смеет говорить о нем так? Как может желать возвращения прошлого он, Мошойго, бывший батрак, вдосталь помучившийся под ярмом у Капчанди?! Ну хорошо! Если уж они его таким окончательным подлецом считают, что даже невинного ребенка на него натравливают, то он еще покажет им, на что способен… Есть у него еще порох в пороховнице!..

— Кто дал тебе этот журнал, детка? — спросил он у горько плачущей Пирошки.

— Принесли… на парту положили… — всхлипнула девочка.

— Не реви, дочка, все уладится. Мы все пойдем, сейчас же пойдем, и мать, и Теруш. Уж мы им покажем!

И показали!

Под вечер вся деревня только о том и говорила, что Петер Мошойго с ума спятил, решил, что свет перевернулся, опять стал единоличником. Взял он себе весь угол седьмого участка у самого заповедника и вышел на него с семьей, а на углу еще дощечку на колышке прибил: «Семья Мошойго». Честное слово!

Весть дошла и до Дэли. Сначала он испугался, потом призадумался. Может быть, он все же был не прав? Может, слишком круто поступил с Петером? Что еще придумал этот безумец, твердолобый стяжатель? Судя по тому, что говорили, все это было очень похоже на самовольный захват земли. Ну что ж, надо самому пойти посмотреть, что там стряслось, а уж потом и меры принимать.

Дэли вскочил на велосипед и покатил прямо к заповеднику. Так и есть! Дэли даже остолбенел от удивления. Да и как было не удивляться, если семья Мошойго проделала на этом заросшем травой участке всего за полдня такую работу, что другим и за три дня не осилить.

Будь что будет, решил Дэли. Даже если до драки дело дойдет, он положит конец самоуправству. Сорвав дощечку с колышка, он зашагал прямо к главе семьи.

— Что ты тут делаешь, Петер? — спросил он, показывая на дощечку.

— Не видишь, что ли?

Мошойго остановился, опершись на тяпку, и вытер пот.

— А дощечка зачем?

— Пусть все видят, что на этой земле мы работаем, семья Мошойго. Пожалуй, тут тысяча семьсот квадратных сажен будет, хоть я и не мерил.

— Да ты что, себе их, что ли, взять хочешь?

— Зачем себе? Другие тоже могут так сделать, земли всем хватит. Зато всем будет известно, кто на какой земле работает.

Дэли был поражен. Так ведь это значит, что… Мошойго в самую точку попал. Прав он! Всю землю, отведенную под картошку, кукурузу, огороды, бахчи, надо распределить по семьям. Собирать на такие работы людей трудно — сознательности у членов кооператива еще маловато. Сколько времени пройдет, пока соберешь их и на поле выведешь. Да и во время работы они больше друг на друга поглядывают, как бы не копнуть лишний разок, не поработать больше соседа. А если вот так разбить землю на участки по семьям, никто не будет считать минут да на небо поглядывать. Женщины и девушки тоже отлынивать не станут — и отца не посмеют ослушаться, и честь семейную отстоять захотят… Молодец, Мошойго, старый товарищ! Вот ты, оказывается, какой «стяжатель»! Опять сошлись, скрестились наши дорожки. Копай, Мошойго, входи во вкус работы, поладишь ты еще с миром, будешь у нас старшим по бригаде.

Ничего этого не сказал Дэли. Помолчал, а потом, как бы давая разрешение, медленно произнес:

— Что ж, Петер, если тебе так лучше, я не возражаю.

Мошойго смотрел на вскопанную землю, Дэли — на небо, и оба молчали. Солнце садилось, горизонт горел таким красным пламенем заката, что казалось, вот-вот загорится от него лес.

— Ветер будет, — наконец нарушил молчание Дэли.

— Обязательно будет. Да еще какой! Можно начинать добавочное опыление ржи.

— Веревкой?

— Ею. За два конца взяться, натянуть да и пойти по полям, сбивая с головок пыльцу. Школьникам можно поручить, для них это заместо игры будет.

— И об этом подумал! — довольно засмеялся Дэли.

Он был явно растроган, в смехе его звучала благодарность. Наконец-то все плохое позади, птенец вылупился из яйца и уже пробует крылышки — Мошойго снова пробует свои силы, расправляет крылья, даже если еще полностью и не отделался от мысли, что ему их подрезали в кооперативе.

 

МАГАРЫЧ

В зимнее время, часа в четыре дня, человеку, решившему побриться, уже требуется зажечь электрический свет. Солнце только что зашло, и отблески его последних лучей соскользнули с маленького зеркальца, однако Михай Пирок даже не пошевелился, чтобы от своего стола сделать всего-навсего три шага до выключателя.

Затем он встал посреди кухни и стоял согнувшись, словно его хватил паралич. Жили только его глаза, которые шарили по столу, на котором рядом с бритвой лежала четвертушка бумаги с текстом, отпечатанным на машинке.

— Что им нужно от меня? Чего они опять хотят? — пробормотал он, чувствуя, как внутри у него все дрожит от страха и тревоги.

Он никак не думал, что ему и теперь придется трястись от страха. Добрых полгода назад, когда он после долгих и мучительных раздумий, продолжавшихся больше двух лет, в конце концов вступил-таки в сельхозкооператив «Победа», он рассчитывал, что теперь-то раз и навсегда избавился от тревоживших его забот и бессонниц. И вот тебе, пожалуйста! Теперь, когда полученный земельный участок в двенадцать хольдов плюс шесть хольдов земли, взятой им в аренду, казалось, начали давать неплохой доход, появилась эта записка, которая начисто лишила его покоя.

«Не нашли ли они чего у меня? И не хотят ли теперь загнать меня в угол?» — с тревогой думает Михай.

Вот он пошевелился, и рука потянулась к столу за листком бумаги. Михай всматривается в расплывшиеся в полумраке строчки, которые уже запомнил наизусть:

«Уважаемый коллега Пирок!
секретарь Йожеф Пор».

Будь добр, зайди сегодня в пять часов дня в правление кооператива «Победа».

С кооперативным приветом

«А может, никакой беды и нет вовсе? — промелькнула в голове Михая обнадеживающая мысль. — Иначе зачем бы им писать «Уважаемый коллега» и «Будь добр»? Когда я ошибался в чем-нибудь, правление не больно-то церемонилось в выражениях».

Однако в следующий момент от надежды не осталось и следа. Перед мысленным взором Михая Пирока возникло худое и серьезное лицо секретаря, а из-под сердито сдвинутых бровей на него нацелился острый, режущий взгляд.

«Скажите, Михай Пирок, — услышал он отнюдь не добрый голос, — действительно ли на рождество, еще в пятидесятом году, когда вы сидели в корчме и речь зашла о сельхозкооперативе «Победа», вы сказали… — Тут секретарь Йожеф Пор берет со стола толстое дело и, открыв его, читает: — «Пусть они прыгают, сколько хотят, плевал я на их кооператив…»

«Знаете ли… — робко начинает Михай, чувствуя, как его бросило в пот, — с пьяной головы человек много чего может попусту наболтать…»

«Не крутите и отвечайте прямо: говорили вы так или не говорили?»

«Знаете ли… говорил. Говорил, значит! — Михай поднимает голову. — Тогда еще дома был мой сын Йошка. А потом… — голос его становится тише, — откуда мне тогда было знать, что я в свои пятьдесят шесть лет в вашем кооперативе найду покой для души… и свое счастье?» — Глаза у Михая защипало от попавшей в них со щек мыльной пены.

Михай вздрагивает, мысленно обзывает себя «старым дураком», который вздумал разговаривать с самим собой. Смяв записку, он бросает ее в угол, однако отделаться от беспокоящих его мыслей он не может. В руках его прыгает помазок, ходит бритва, со звоном срезая густую щетину, а в голове, словно зубная боль, свербит мысль: а что, если секретарь Йошка Пор вдруг заведет разговор о волах, которых Михай купил для себя на откорм?

— Эх, если бы у меня в ту пору столько разума было, сколько сейчас! — тяжело вздыхает Михай.

Что греха таить, в ту пору у кооператива «Победа» не было более ярого врага, чем Михай Пирок.

— Для настоящего хозяина это не подойдет, — заявил он за столом в корчме, куда заглянул, возвращаясь с базара домой. — Эти кооперативы выдумали для тех, кто не разбирается в хозяйстве, или для лодырей.

— Это уж точно, Михай, — заметил один из собеседников, — но только как ты один против них выстоишь? Ведь за их спиной государство!

— С умом-то все можно! — уверенно заявил Михай, которому только что удалось отозвать сына с военной службы.

Дело же обстояло так. Йошка, сын Михая, добровольно пошел в Народную армию: уж очень ему захотелось стать офицером и носить мундир. Старик отец никак не соглашался с этим решением сына, однако тот все-таки настоял на своем, да только ненадолго. Отец ворчал до тех пор, пока кто-то не надоумил его написать прошение в самые верхи, обосновав просьбу о досрочной демобилизации сына Йожефа государственными интересами.

И он написал такое прошение, не забыл в нем упомянуть ни о смерти жены, ни о своем пятидесятичетырехлетнем возрасте, ни о том, что его дочки повыходили замуж и разъехались по другим районам. А закончил он свое прошение следующими словами:

«Как я, Михай Пирок, один, и уже немолодой, смогу обработать двенадцать хольдов своего участка да еще арендованную землю, когда моя единственная опора, единственный сын Йожеф Пирок служит в солдатах? Земля же не может остаться необработанной, так как это противоречит интересам государства. Если же я найму поденщиков, что я вынужден сделать, то меня заклеймят как кулака. На основании вышеизложенного прошу отпустить моего сына домой…»

Написано это прошение было замысловатым старым стилем, который Михай усвоил от отца, работавшего некогда в имении Байти и получившего за это земельный участок в двенадцать хольдов, однако что касалось самой сути просьбы, то она была изложена понятно и, самое главное, была вполне выполнима. Не прошло и трех недель, как сын Йошка был демобилизован, и старик теперь потихоньку посмеивался себе в кулак.

С тех пор Михай при малейшем случае не переставал твердить о том, что крестьянин выносливее любой кошки и хитрее лисы: для него не существует такого положения и такого закона, которые он не мог бы обойти.

Говорил он это главным образом в связи с тем, что, оставаясь последним частником во всем селе, прошлой весной полтора хольда земли засадил помидорами.

— Дядюшка Михай, — с ужасом говорили соседи, — как только вдвоем вы сумеете вырастить столько помидор?

— А это уж моя забота… К тому же у меня имеется пара великолепных волов…

Упомянутые Михаем волы были не столько великолепными, сколько старыми. Они еще работали в имении у барина, и во время инфляции Михай приобрел их за листовой табак и двадцать литров пшеничной палинки. А поскольку он был человеком смышленым и довольно-таки осведомленным, то заключил с животноводческим кооперативом договор на их откорм. Он запросил под это дело пятьсот форинтов и получил их, а помимо того, вывез с мельницы отрубей для откорма волов. За этим последовала «военная операция», которую Михай лично окрестил «маневром сдирания двух шкур с одной лисы».

Отрубями, полученными от государства, он быстро откормил нескольких собственных свиней, а своих волов начал предлагать знакомым, оказавшимся в затруднительном положении с тяглом.

— Чего вам ждать трактора? Его вы получите только после того, как в кооперативе закончатся все работы по вспашке. А у меня есть пара великолепных волов, едят они мало, зато как работают. Жаль будет, если вы пропустите доброе весеннее время. Чем вы мне за это заплатите? Да хоть ничем. Я ведь не кулак какой-нибудь. Это я, так сказать, делаю из чистой любезности к вам. Будете кормить волов, и только, а если у вас появится возможность, то вы со своей стороны и мне какую-нибудь любезность окажете.

Что можно было ответить на такое предложение? На свете не существует ни одного единоличника, которого не мучила бы хоть самая маленькая, но жадность. Не зря, видать, появилась такая пословица: «Лучше воробей в кулаке, чем синица в небе». МТС и на самом деле может прислать трактор только завтра или послезавтра, к тому же за него нужно платить если не наличными денежками, то частью урожая. А старый Пирок что просит? Да ничего, а уж любезность, которую придется ему оказать, вряд ли может быть тяжелым бременем.

Волов впрягли в работу, а когда подошло время прополки помидоров, Михай Пирок словно с ножом к горлу пристал к тому, кто брал у него волов, и сказал:

— Ну браток, когда тебе туго приходилось, я тебя по доброте своей выручал, а теперь я сам в беде оказался, и было бы хорошо, если бы ты мне помог. Скажи-ка ты своей дочке да жене, чтобы они завтра зашли ко мне прополоть помидоры.

Старая истина гласит, что тайно заключенный договор сильнее того, что скреплен подписью юриста. Что оставалось делать? Поворчит, поворчит человек да и пойдет с семьей на помидорное поле Михая Пирока.

Если же находился смельчак, который говорил, что, мол, это, дядюшка Михай, похоже на лихоимство, то старик, напуская на себя обиженный вид, отвечал ему:

— Так уж и лихоимство? Ведь мы с тобой договаривались о любезности. Если же ты жаловаться на меня решил, то, милости прошу, я не возражаю. Нет таких властей, перед которыми я не мог бы сказать, что любая договоренность касается обеих договаривающихся сторон.

Обычно подобные разговоры заканчивались тем, что стороны приходили к полюбовному соглашению, а старый Михай преспокойно записывал себе для памяти, когда эта семья придет к нему для прополки помидоров.

Поэтому нетрудно представить состояние дядюшки Михая, когда в конце мая к нему нежданно-негаданно заявился какой-то инспектор и, ткнув пальцем в бумаги, спросил:

— Где находятся указанные здесь волы?

— Какие еще волы? — так и обомлел Михай.

— Которых вы обязались откармливать вот по этому договору.

Волы, к счастью, в тот момент находились в хлеву, однако назвать их откормленными никак было нельзя.

— Быть беде, хозяин Пирок, — тихо сказал Михаю инспектор. — Время действия договора истекло. При сдаче живого веса не должно быть ни на грамм меньше, чем указывалось в договоре.

В ту ночь Михай спал плохо, а проснувшись, схватился обеими руками за голову и с горечью воскликнул:

— Эх, Михай, а ведь те волы-то не твои уже! Они принадлежат государству, а ты лишь взялся откормить их…

Может, это и звучит несколько странно, но в ту ночь Михай Пирок в первый раз повернулся в сторону кооператива «Победа». После долгих раздумий он пришел к выводу, что старые штучки сейчас уже не пройдут. То, что раньше расценивалось как ухарство, теперь считается довольно-таки опасной игрой.

«Раз сейчас в роли купца выступает государство, то оно глупости не сделает. Правда, оно теперь уже не обманывает народ, — признался он сам себе. — В конце концов мне оно задаток выплатило, корма выдавало, а я…»

На следующий день утром он забрал из дому все наличные деньги, закупил на них в соседнем селе кормов и начал усиленно откармливать волов. Быть может, он испугался наказания? Ничего подобного! Просто ему не хотелось краснеть перед односельчанами.

Теперь он много размышлял вот над чем: то ли в нем самом, то ли в мире, но произошла какая-то перемена. Почему-то сейчас хорошим стало то, что раньше считалось плохим, а почетным — то, что раньше человек предпочитал хранить в тайне. Раньше, например, управляющий выгонял народ на работу, приманивал его магарычом и палинкой, а теперь бригадир терпеливо уговаривает рабочих, а не то сам возьмет в руки лопату да и покажет, как надо работать в кооперативе. А когда вечером подсчитает сделанное, да еще окажется, что они обогнали соседнюю бригаду, то все встречают это известие бурей аплодисментов.

Ну это еще ничего!

А вот во время сева кукурузу в «Победе» посеяли не как-нибудь, а квадратно-гнездовым способом!

— Редкая кукуруза-то вырастет! — увидев это, крикнул Михай Йожефу Пору, руководившему севом.

— Не беда, дядюшка Михай, — засмеялся в ответ ему секретарь, — зато зеленой массы больше будет!

— Потом замерзнет все, снег ведь еще обещали… — смущенно пробормотал старик.

Однако в нем проснулось любопытство, и он начал наблюдать. Придет, бывало, опираясь на суковатую палку, на плантацию, встанет и смотрит, смотрит. Да и вообще он стал проявлять повышенный интерес к кооперативщикам. Они, правда, иногда тоже цапались между собой, но ссоры эти были мимолетными и легкими, как весенний дождичек. Вслед за спором следовала шутка, слышался смех и слова: «Прости меня, дорогой!», после чего от ссоры и следа не оставалось.

Осенью же в «Победе» собрали вдвое больший урожай кукурузы, чем снял со своего участка дядюшка Михай, хотя он не щадил ни самого себя, ни сына, ни трех дочерей, приезжавших к нему летом. Произведя тайный осмотр кукурузного поля, Михай вышел из-за копенок навстречу Йожефу Пору и сказал ему:

— Йошка, сынок, я вижу, ты тут всему голова. Скажи мне, отчего вы такие сильные?

Секретарь сначала хотел объяснить, что главный в кооперативе не он, а председатель, но не успел он и рта раскрыть, как вдруг, к своему удивлению, заметил, что Михай, этот обычно горластый, гордый, хвастающий умом и силой человек, опустил глаза в землю, а свою палку так сильно сжал в руке, что вены даже вспухли. Сделав вид, что он не заметил смущения Михая, секретарь взял его под руку и спокойно сказал:

— Пойдемте, дядюшка Михай, познакомимся друг с другом.

Михай тяжело вздохнул, посмотрел на осеннее небо и не спеша пошел за секретарем в правление «Победы»…

Висящие криво на стене часы, казалось, ускорили свой бег, в них что-то захрипело. Михай Пирок бросил взгляд на них и испуганно заметил, что часовая стрелка замерла на цифре пять. Нахлобучив на голову шляпу и взяв в руки палку, он сунул ключ в замочную скважину и, повернув его, заспешил к выходу. Но — стоп, Михай Пирок, не спеши! Теперь всему конец!

Ноги Михая словно застыли в воздухе, кровь отхлынула от лица, и он вспомнил и о своем трюке с волами, и о помидорном поле, и о бочке доброго вина, которую выторговал у корчмаря.

— К черту! К черту! — с чувством выругался Михай, охваченный злостью на самого себя. Схватив топор, он бросился в подвал, но в последний момент рука его остановилась. — А если… если меня выбросят… тогда это пригодится… Смело можно будет продать по двадцати форинтов за литр.

Он вышел из подвала, забыв закрыть за собой дверь, и пошел по селу как побитая собака. В тот момент он вспомнил сына, который писал из армии, что недавно его усердие в службе отметило командование. В том же письме сын прислал и похвальную грамоту, которая и по сей день красуется на стене рядом с фотографией Йошки и его собственными дипломами, полученными за высокие производственные показатели. Но что же будет теперь? Из-за отца и на сына свалится беда. Никогда ему не стать офицером, если его родного отца исключат из кооператива..

«Но что это? Что за сборище сегодня в Доме культуры кооператива?»

Михай сглотнул слюну и, зажмурив глаза, решительно распахнул дверь в зал.

И в тот же миг грянуло громкое «ура!». Раздались бурные аплодисменты. Михаю показалось, что он ослышался, так как все кричали:

— Да здравствует Михай Пирок!

Старик остановился и, чуть отклонившись назад, посмотрел в зал. Он не поверил своим глазам: все члены правления, сидевшие за покрытым красным сукном столом, вскочили и горячо зааплодировали. И как вы думаете, кто хлопал больше всех? Кто с улыбкой подмигивал ему? Не кто иной, как секретарь Йожеф Пор. Вот он перестал хлопать и, призвав зал к тишине, тихо сказал:

— Свобода, коллега Пирок! Подойдите поближе!

Михаю казалось, что все это он слышит сквозь толстую стеклянную стену. Ноги отказывались ему повиноваться. Наконец, собрав все силы, он с трудом подошел к столу президиума.

В этот момент секретарь Йожеф Пор обратился к нему с такой речью:

— Коллега Пирок, с большой радостью я довожу до вашего сведения, что вы заняли первое место в районе в соревновании по увеличению надоя молока, оставив позади себя всех своих соперников. Вот ваша премия. Гордитесь ею так же, как мы гордимся вами! — С этими словами секретарь поднял треугольный шелковый вымпел алого цвета и протянул его чуть живому Михаю Пироку.

Михай долго смотрел на вымпел, не отдавая себе отчета в том, что с ним происходит. Так было до тех пор, пока он не прочел слов, вышитых золотом на шелке: «Лучшему животноводу района».

И в тот же миг все смешалось у него в голове — радость, неверие, стыд и воодушевление. А когда спазмы в горле прошли, он прошептал:

— Выходит, это за то… Так вот вы какие! А я-то, старый медведь… — Тут он схватил вымпел и, крепко прижав его к груди, плача и смеясь от радости, прокричал: — Ребята! Все, кто тут есть, пошли немедленно ко мне. — И, высоко подняв вымпел над головой, направился к выходу под одобрительные возгласы всех присутствующих.

Члены правления недоуменно переглянулись между собой, не понимая, куда направился старик. Но вот секретарь Йожеф Пор кивнул головой и направился вслед за Михаем, сказал остальным:

— Пошли! Наверняка он хочет показать нам своих любимых питомцев в хлеву.

Но Михай Пирок шел, вернее сказать, бежал не в хлев, а к себе домой. Он остановился только перед самым домом. Мигом все стаканы и чашки, которые находились в шкафу, были выставлены на стол. На середину кухни выкатили бочку с вином. Когда же члены правления и прочий народ набились в кухню, Михай обухом топора выбил в бочке крышку и воскликнул:

— Пейте! Пейте на здоровье! — Йожеф Пор пронзил Михая взглядом, затем его губы тронула понимающая улыбка. Улыбка была такой, что Михай невольно зажмурился и пробормотал: — Знаешь, брат Йошка, товарищ секретарь, а то ведь я уже начал было думать…

Михай замолчал, подыскивая нужные слова, и Йожеф Пор продолжил за него:

— …что мы спросим с тебя за тех волов?

Михай усмехнулся, и в тот же миг с души у него словно камень свалился, будто кто-то положил ему бальзам на давно болевшую рану.

— Нет, товарищ Пирок, — спокойно продолжал секретарь. — Яблоня не виновата, если расцветает привитый на ней дичок. Вот и в твоем поступке мы видим не твое прошлое, а добрые устремления в будущее. — Зачерпнув вина из бочки, он поднял стакан и, положив левую руку на плечо Михая, добавил: — Ну, брат Михай, за что же мы теперь выпьем?

 

ЛЕБЕДЬ

Одиннадцатый час ночи. В Купольном зале Парламента поют скрипки, звенят цимбалы, ворчит контрабас. Самый популярный в стране оркестр народных инструментов играет один чардаш за другим.

Вот из общего многоголосия оркестра выделяется кларнет. Выпучив глаза и надув щеки, оркестрант выводит замысловатое соло. И, словно едва дождавшись этого, из хоровода танцующих вырывается высокий худощавый мужчина лет пятидесяти, по виду настоящий крестьянин.

Он тяжело отдувается, вытирает ладонями вспотевший лоб и обращается к подвижной молодой раскрасневшейся женщине:

— Хватит, Шара! Не тереби ты меня больше и не волнуй!

Молодка, которую как раз крутит вокруг себя высокий генерал-майор, задорно смеется:

— Как бы не так, дядюшка Пали! Еще как буду волновать — послезавтра на партсобрании.

Крестьянин, которого молодка назвала дядюшкой Пали, смеется и трясет головой, а затем, обращаясь ко мне (я стою, прислонившись к колонне, и от души радуюсь тому, как по-домашнему просто чувствуют себя здесь, на приеме, крестьяне), говорит:

— Боевая женщина! Настоящий танк! Не верится, но это секретарь нашей парторганизации!

— Товарищ Донго! — вырывается у меня неожиданно, так как, только оказавшись носом к носу с запыхавшимся танцором, я узнаю его.

Веселый взгляд, словно вырезанные из дерева скулы, небольшие, молодецки распушенные усы, теплый ворчащий голос — ну конечно же это Пал Донго! Счастливый случай снова свел меня с заслуженным председателем Н-ского сельхозкооператива.

— А-а! Товарищ писатель! — восклицает Пал Донго, обхватывая мою руку своими крупными ладонями, и так сильно и долго трясет ее, что у меня перехватывает дыхание.

— Может, по бокалу винца выпьем? — предлагаю я, чтобы не стоять на пути танцующих и не подпирать стену, когда совсем рядом можно преспокойно сесть за столик и приятно побеседовать.

— Я не против, — соглашается с моим предложением Пал Донго. — Хорошего почина никогда не испорчу.

Мы пробиваемся к столикам сквозь густую сеть танцующих. Поэтому нисколько не удивительно, что, только оказавшись в холле, я вдруг услыхал, как музыкально поскрипывали его начищенные до зеркального блеска, ладно скроенные сапоги.

— Ну и сапожки же у вас! — восхитился я. — Наверняка их тачал какой-нибудь старый сапожник-золотые руки?

— Это точно. — Пал Донго поставил одну ногу на носок и покрутил ею. — Я ему хорошо заплатил.

Не зная, что сказать на это еще, я улыбаюсь, вспомнив, как в сорок девятом году видел Пала Донго босиком. Тем временем нам подают бутылку вина.

И вот Донго сидит напротив меня, сидит словно у себя дома и улыбается. На груди его красуется новенький орден, а глаза искрятся юмором и радостью.

«Сразу видно, что перед тобой счастливый человек», — невольно подумал я, чокаясь с ним бокалом, а вслух сказал:

— За ваши успехи и за ваше счастье!

Играла музыка, звенели бокалы, а из третьего зала доносилось разудалое пение слегка захмелевшего гостя:

Желтый жеребенок с желтым седлом…

Услышав песню, Пал Донго тяжело вздохнул, переложил сигарету в левую руку, а правую опустил во внутренний карман со словами:

— Я вам сейчас кое-что покажу, товарищ.

— Пожалуйста.

— Но только при условии, что вы правильно меня поймете и к тому же не станете надо мной смеяться.

Проговорил он это с таким мрачным видом, что я даже растерялся немного и смущенно забормотал:

— Да, да, разумеется… вы же меня знаете…

И, словно решившись на отчаянный шаг, Пал Донго вытащил из кармана потрепанный бумажник, перетянутый резинкой. Бумажник был старый, с потертыми углами, однако хозяин почему-то не расставался с ним. Не спеша сняв с него резинку, он раскрыл его.

— Я только потому решил вам это показать, — начал он объяснять, — что вы тут заговорили о счастье.

И он положил передо мной карточку, предварительно вынув ее из пергамента, в который она была завернута.

Кто знает почему, но в такие вот задушевные моменты, когда человек безо всякой просьбы раскрывает перед тобой душу, в голову, как правило, приходят глупые мысли. Примерно такая же мысль промелькнула и у меня: «А не влюбился ли этот пожилой Пал Донго?»

И тут же я невольно вспомнил о том, что у него есть жена, дети, более того, даже внуки уже имеются, и, разумеется, если бы он хотел показать мне их фотографию, то наверняка не разволновался бы так. Уж не с секретарем ли парторганизации, этой разбитной молодкой, завязал роман достопочтенный отец семейства?

Однако жизнь, как известно, не любит схем и порой зло подсмеивается над нами.

Из грязного, сильно потертого пергамента была извлечена фотография, на которой был запечатлен не кто иной, как сам Пал Донго. Он сидел на лошади с таким гордым видом, словно хотел крикнуть на весь свет: «Эй, люди, смотрите вы на меня? Смотрите, смотрите! Такой лошади, как подо мной, нет во всей Венгрии, да что там в Венгрии, на всем белом свете, если хорошенько посмотреть!»

И действительно, лошадь, на которой сидел верхом Пал Донго, была чудо как хороша. Белая, арабских кровей, кобылица, стройная и грациозная. В темных глазах ее светился ум. Нет, это была не лошадь, а сказочная жрица!.. Нет, таких и в сказке даже не бывает. А ведь я знал эту лошадь! Знал по сорок девятому году, когда впервые познакомился с самим Палом Донго. А эту кобылу я видел вовсе не у него, и не в кооперативе, а в Баболне. О Баболна! Разве не там находится государственный табун? Там, и только там!

— Лебедь! Ведь это Лебедь! — назвал я кличку лошади, вдруг всплывшую в моей памяти.

— Как?! — удивился Пал. — Вы знаете… эту лошадь?

— Баболна… Мне кажется, что я ее там видел.

— Вы не ошиблись… Она и сейчас там находится.

— Не может быть! Ведь сами-то вы из Задунайского края? Или вы и в Баболне работали?

— Нет, — покачал головой Пал. — В Баболне я был всего раз, да и то в позапрошлом году… Но тогда Лебедь уже была не моя… В течение четырех лет она была для меня всем, я заботился о ней, берег ее. В сорок восьмом году у меня ее забрали офицеры…

— Понимаю: вы ее сами вырастили, а когда понадобились деньги, продали.

Пал Донго махнул рукой и сказал:

— Сам вырастил? Где, в конюшне для челяди? Нет, достал я ее, товарищ, а вернее говоря, похитил. Я ее, милую, в июле сорок пятого из-под Граца привел.

Теперь только я начал кое-что понимать, так как той весной, которая пришла как-то внезапно, я сам был свидетелем и участником тогдашних крестьянских действий, по поводу которых в те дни шло много споров. Крестьяне, не обращая внимания на американские оккупационные власти, контролировавшие часть территории Австрии, рассуждали примерно так:

— Разве австрияки понимают толк в лошадях? Если же мы будем долго ждать, то все лошади, которых нилашисты угнали в Австрию, просто-напросто околеют. Пошли, ребята, пока не поздно, а с русскими пограничниками всегда можно договориться.

Сколько же было в том предприятии романтики, испытаний и в то же время радости!

И вот беднейшие крестьяне из задунайских районов двинулись в «поход». Грязные и запыленные, в рваной, латаной-перелатаной одежде, с пустыми сумами, но с твердой уверенностью в сердце, что все, до сих пор принадлежащее господам, теперь стало их собственностью, ради которой они столько перестрадали, столько пота пролили, они тронулись в этот опасный путь, рассуждая, что если они идут за приключениями, то, следовательно, их поступок нельзя считать воровством или конокрадством, в крайнем случае, они забирают себе то, что в свое время было украдено у них самих.

Правда, далеко не каждому из них подвалило такое счастье, как Палу Донго, которому удалось заарканить на одном из альпийских пастбищ самую красивую кобылицу из бывшего госконнозавода и пригнать ее к себе домой. Разве не так все было? И вот эта самая удача принесла немало огорчений матери Пала Донго.

— Видите ли, я тогда… в то лето жил мирно, — со вздохом произнес Донго, словно отгадав мои мысли.

— Неужели та лошадка так приросла к сердцу? Неужели вы ее так полюбили?

— Ну что вам сказать, товарищ? Если бы мне отрезали палец на руке или даже всю ладонь, то и тогда мне не было бы так больно, как потерять ее. Да и она, когда ее от меня забрали, даже заболела сначала от тоски.

— Переживала, видать… У меня тоже есть ее фотокарточка. При случае пересниму с нее еще одну, лично для вас.

— Пожалуйста, если желание будет, спасибо вам… Хотя фото — только фото, и не больше… Знаете, я тогда чуть было умом не тронулся, чуть было не запил, только то и спасло меня, что в то время как раз сельхозкооператив создали, наш кооператив.

Проговорив это, Пал Донго улыбнулся, задумался, а я почувствовал, что после его незамысловатого рассказа все стало на свои места. Каким образом? Дело в том, что силу, знания и огромную тягу к работе порождают не легкая и беззаботная жизнь, а страдания и бои, которые и сделали Пала Донго самым почетным членом кооператива.

Видно, большие страсти рождают и соответствующие поступки, особенно если речь идет о сильных натурах.

— Из-за этой лошади, — продолжает он, — я только наполовину окончил школу и курсы председателей… Давно, правда, это было, не стоит и вспоминать… Я вижу, товарищ, вы и сейчас многого не понимаете… Все случилось во время экскурсии.

— Экскурсии? Какой экскурсии, куда?

— В Баболну… Было это два года назад, летом. Мы тогда на курсах не только за партами штаны протирали, но и выезжали на предприятия, в кооперативы… Прибыли мы в Баболну на коннозавод… Стою я, значит, у ограды, как раз у выхода, — погода великолепная, ни ветерка, ни тучки на небе, — и вдруг слышу: раздается конский топот и с поля несется табун, впереди него белая кобылица, а сбоку от нее жеребенок бежит, тоже весь белый, только на лбу звездочка.

Я сразу же понял, что белая кобылица — это моя Лебедь, хотя хвост у нее был не подвязан и болтался словно метла… «Лебедь! Милая Лебедушка!» — крикнул я лошади, и, вы знаете, товарищ, она сразу же меня узнала, а ведь нас там, ни мало ни много, человек шестьдесят стояло. Сначала, услышав мой голос, Лебедь замерла на месте, повела ушами, словно антеннами. «Лебедь! Радость ты моя!» — проговорил я ей на этот раз уже тихо, а из глаз у меня чуть слезы не потекли. И вот она подошла ко мне, моя милая… Закивала головой, зафыркала, словно говоря, что это она и есть, а затем положила мне голову на плечо. Скажите, товарищ, что я мог поделать? Я обнял ее за шею, прижал к себе.

Все, кто там были, после рассказывали, что я заплакал и даже закричал: «Лебедушка ты моя милая, никогда больше я тебя не оставлю! Не нужно мне председательство, я лучше за тобой буду ходить…» Но это почему-то не понравилось начальству, и меня даже продернули в стенной газете. Напрасно я объяснял им, что я не просто лошадь люблю, а Лебедь, что лошадей у нас и в кооперативе вполне хватает, но мне на все это сказали, что я-де заражен ядом купечества и что сознание мое находится явно не на должной высоте. А что вы на это скажете, товарищ? Разве это преступление, если человек полюбил такое сокровище, как Лебедь? Я, конечно, прекрасно понимаю, что она, так сказать, государственная ценность и что место ее только на конном заводе, но…

Проговорив это, Пал Донго безнадежно махнул рукой. Как горный ручей, вырвавшийся на равнину, теряет звон своего журчания и течет беззвучно между илистых, поросших тростником берегов, так и Пал Донго неожиданно замолчал и больше уже ие проронил ни единого слова.

Мы сидели и молчали. Я рассматривал фотографию, а он медленно вертел в руках бокал с вином. Из третьего зала снова донеслось пение, но только на этот раз пел ее не один человек, а целая компания. Они так громко пели, что позванивали хрустальные подвески на люстре:

Желтый жеребенок с желтым седлом…

 

БОЛЬШАЯ РОДНЯ

Дома среди семейных фотографий моя мать хранит три снимка, сделанных в Москве. На первом из них — молодые супруги, оба в гимнастерках, с серьезными, даже суровыми лицами. Позади — бабушка, а на коленях у родителей — трех-четырехлетний мальчик. Глазами мальчик похож на отца, лицом — на мать. На обратной стороне фотографии написано:

«Сестре Мари из далекой России. Фери с семьей: Ольга, мама, маленький Федор».

В семье моей матери было десять детей: пять парней и пять девушек. Эту фотографию прислал самый младший, самый любимый брат матери — Ференц. Легенда о нем жила в нашей семье. Сначала ее рассказывала моя бабушка, а после ее смерти — мои тетки. Это была легенда о том, каким умным мальчиком был Ференц, как хорошо умел писать и считать, как благодаря своему уму выбился из батраков в люди, стал рабочим на сахарном заводе. «Таким способным был он, — рассказывали тетки, — что мог бы стать даже заведующим складом… если бы не началась первая мировая война».

Ряды призывников быстро редели, скоро дошла очередь и до восемнадцатилетних. Ференца признали годным к военной службе, одели в солдатскую форму и послали на фронт. После прорыва русскими войсками Юго-Западного фронта в 1916 году он долгое время считался умершим, во всяком случае, пропавшим без вести.

Ференца оплакивали всей семьей, отслужили панихиду за упокой его души, а в день усопших зажигали для него поминальные свечи. И вдруг примерно в 1923 или 1924 году Ференц воскрес, в буквальном смысле слова восстал из мертвых. Возвратившиеся домой военнопленные, однополчане Ференца, рассказали нам, что он жив, находится в Москве, учиться его послали и «будет из него когда-нибудь большой человек».

До сих пор помню, как ликовали все в доме, когда пришло первое письмо из Москвы от моего дяди Фери. Семья и радовалась, и горевала, потому что Фери был жив и здоров. «Чего и всем братьям и сестрам от чистого сердца желаю», — писал он. Женился, сынишка у него есть, но домой возвращаться он не собирался, а вместо себя прислал фотографию.

Семья никак не могла понять, почему Фери не может вернуться домой, если его товарищи-однополчане все же возвратились. Может быть, не хочет вернуться из-за жены? Но в этом отношении он может быть совершенно спокоен, волнения его напрасны: семья ничего не имеет против того, что он женился на русской. Судя по фотографии, жена у него красивая, скромная. К тому же и ребенок у них уже есть.

«Ты мог бы опять поступить на сахарный завод, Фери, — писали ему родственники, — жили бы вы здесь с женой у себя дома, как два голубка».

Мой отец, «дорогой зять» дяди Фери, начертил на конверте адрес, перерисовал таинственные, непонятные русские буквы. Отправив письмо с приглашением вернуться домой, родственники стали строить планы на будущее: как лучше встретить Фери, у кого он будет жить, кто из них и что именно даст ему для первого обзаведения, когда он получит место в семейном бараке для рабочих сахарного завода. Но прошли недели, месяцы, а самый любимый из всех далекий брат не приезжал.

— Вероятно, он приедет к пасхе, — говорили братья, когда резали свинью. — По крайней мере, поест окорока.

— Теперь уж он, конечно, приедет к новому урожаю… — вздыхали пасхальным утром, оделяя всех ветчиной.

Но дядя Фери не приехал ни на пасху, ни к новому урожаю, и мой отец начал потихоньку от всех обвинять самого себя, что неправильно перерисовал русские буквы на конверте.

Наконец в тысяча девятьсот двадцать пятом году, примерно к рождеству, пришло долгожданное письмо с ответом. В то время я был уже большим мальчиком, овладел в школе азбукой и приступил к таблице умножения. Письмо было написано лиловыми чернилами, каждая строчка выведена красивым, каллиграфическим почерком. До сегодняшнего дня не забыл я содержания этого письма.

«Дорогие братья, сестры и милый зять! Вернулся бы я к вам, если бы не знал, что такого человека, как я, ждут жандармы и виселица. Когда произойдет наша радостная встреча, я этого сейчас не могу вам сказать, но уверен, что мы увидимся. Надо верить в будущее, потому что оно принадлежит нам, рабочим».

Что понимает в жизни ребенок? Откуда может он знать, почему горько плачет, всхлипывая, его мать? Почему понимающе качают головами, сжимая тяжелые кулаки, его неразговорчивые родственники?

— Значит, поэтому не может он приехать, — говорят они. — Наш Фери стал коммунистом.

За этими словами следует долгое молчание. Родственники исподтишка сочувственно посматривают на моего отца: после разгрома Советской республики в Венгрии в 1919 году моего отца обвинили в коммунизме, белые офицеры кололи его штыками и били прикладами винтовок.

Посидев еще немного, родственники с печальными лицами неловко, на цыпочках выходят от нас, как будто они опять увидели под нашими окнами сверкание жандармских штыков…

В моей памяти навсегда остался зимний вечер, когда в ранних сумерках передо мной впервые возник образ страны, где учился дядя Фери, где он женился и создал семью. Постепенно моя детская фантазия стала рисовать мне эту страну в виде волшебного заморского царства, полного всяких чудес. Там дети учатся бесплатно, думал я, там не надо выбирать все до последней монетки из тощего кошелька отца, чтобы купить к первому сентября книги и тетради, а в школах там нет чванливых барских сынков, презирающих таких ребятишек, как я, за то, что мы ходим в латаной одежде. Только прилежание и знания принимаются там во внимание, и каждый может выбрать себе профессию по своим способностям и наклонностям.

Пусть господские газеты, газеты патера и учителя, пишут совсем другое. Какое это может иметь значение? Письма из Москвы приходят редко, иногда только раз в год, но все же приходят — и письма, и фотографии. Напрасно кромсают эти письма ножницы цензора, напрасно замазывают черной краской написанные каллиграфическим почерком строчки, чтобы нельзя было разобрать отдельные слова, фотографии показывают нам дядю Фери и его семью, рассказывают о стране, где живет герой семейных легенд и надежда семьи, бывший рабочий сахарного завода, потом красноармеец, а теперь директор советской больницы Ференц Леке. Вместе с письмами и фотографиями издалека приходят к нам и надежда, и бодрость, посылаемые оторванным от семьи, но сохранившим с ней связь родственником.

Перо перестает бегать по бумаге, я останавливаюсь и удивляюсь тому, что пишу: не анахронизм ли это? И все-таки я убежден, что именно так все и было, хотя мне трудно теперь вспомнить, что говорили у меня в семье, что шло от родственников, что думал я сам, жадно ловя каждое слово дядиных писем.

Пятилетка, создание тяжелой промышленности, коллективизация… Надо прямо сказать, что ни я, ни моя семья не разбирались особенно во всем этом. Нам было трудно понять то, о чем писал дядя Фери. Теперь я знаю, почему язык его писем был таким тяжелым: учеба и повседневная работа приучили его думать по-русски, из Венгрии он уехал необразованным пареньком, приобретенные им знания и понятия не укладывались в рамки родного языка. Поэтому и случалось, что он не находил соответствующих венгерских слов, сам переводил новые выражения с русского и фразы его писем казались нам написанными на чужом языке.

На что только не способно любящее сердце, в котором даже в аду нищеты и безработицы пробуждается надежда на лучшую жизнь! Фотографии рассказывали родственникам о том, чего они не могли понять в письмах из-за тяжеловесности языка и помарок цензуры. Вспоминая о том, как правильно и безошибочно судили мы по этим фотографиям о неизвестной нам жизни далекой страны, я и теперь еще продолжаю удивляться. Возьмем, например, один из самых важных вопросов — индустриализацию. Как нам удалось понять, что это значит? А поняли мы, это из-за одного странного происшествия с карманными часами.

Эти часы дядя Фери получил в виде премии от, какого-то доброжелателя, еще когда работал на сахарном заводе. Это были маленькие никелированные карманные часы. Когда его призвали на военную службу, он из предосторожности оставил часы матери.

— Чтобы не потерять… — сказал Фери. — Да и убить меня могут…

Так часы остались дома. Пользовался ими один из зятьев, но в конце двадцатых годов, когда дядя Фери уже выучился и стал директором больницы, он вдруг вспомнил о часах и попросил прислать их ему. Он даже подсказал родственникам, как это можно осуществить на практике.

Мой двоюродный брат Пишта жил тогда в Бельгии, в Брюсселе, работал на шелковой фабрике. Дядя Фери написал, чтобы мы переслали часы Пиште в Бельгию, а Пишта перешлет их ему, потому что между Бельгией и Советским Союзом установлены дружеские отношения и оттуда можно даже посылки посылать по почте.

Родственники были совершенно ошеломлены.

— Как же это так? — возмущались они, читая письмо с такой странной просьбой. — Ведь Фери пишет, что доволен своей судьбой, что стал уже директором больницы! Так почему же он не купит себе часов? Если он директор, то что стоит ему купить себе даже золотые часы? Посмотрите, например, у нас на доктора Штубенволя. Если он захочет, то может покупать себе хоть по паре золотых часов в каждую получку.

Теперь этот каверзный вопрос вызывает у нас улыбку, а тогда нам трудно было на него ответить.

Лучшим советником оказалась здесь вера. А может быть, и сердце дополняло недостаток в знаниях. Родственники смотрели с упреком на моего отца, но он ответил им по самому существу:

— Никакой ошибки здесь нет, дорогие мои родственники. Когда в стране, где теперь живет Фери, построят много заводов, будут всякие машины, то и до часов дойдет, конечно, очередь. Тогда рабочий, хорошо знающий свою профессию, сможет купить себе не только часы, но и велосипед, радиоприемник и даже автомобиль.

Родственников не удовлетворило такое объяснение, но тем не менее часы были отосланы. Однако через какое-то время они вернулись обратно: таможенный сбор оказался слишком высоким для дяди Фери. Родственники в раздумье качали головами, женщины даже всплакнули от огорчения. Года через два после этого случая пришла новая семейная фотография.

Но какая это была фотография!

На ней рядом с мальчиком были сняты две девочки — семья у дяди Фери за это время увеличилась — в бархатных платьях, отделанных кружевами. Родители тоже были прекрасно одеты. Поэтому ничего удивительного нет в том, что тетя Рози Юхас, любуясь этой семейной группой, сказала моему отцу:

— Вероятно, ты все-таки прав, зятек. Наш Фери и его семья выглядят ничуть не хуже, чем господин исправник, когда идет со своей семьей в парадном туалете к обедне. Теперь я вижу, что врет патер, ох и клевещет же на советских людей! Он говорит, что там у них нет ни семьи, ни детей, потому что детей еще в младенчестве отбирают у матерей. А вот здесь, на фотографии, чудесная семья нашего Фери.

Весть о том, что Фери Леке, который умел так хорошо писать и считать и был рабочим на сахарном заводе, стал теперь большим человеком в далекой Москве, побежала от родственника к родственнику, от знакомого к знакомому. Прекрасная должность у Фери, чудесная семья, потому что там у них все не так, как у нас: никто не смотрит, кем был твой отец, сколько у тебя денег и земли. Власть там в руках рабочих, и уважения достойны лишь те, кто пробивает себе дорогу умом и прилежанием…

Через два дня после освобождения нашей деревни, весной тысяча девятьсот сорок пятого года, когда на австрийской границе еще гремели залпы артиллерии, приходит ко мне в помещение партийной организации рослый усатый человек, козыряет и говорит:

— Я товарищ Фери Лекса, тоже революционер.

Я смотрю на него и удивляюсь: откуда взялся этот крепкий, бодрый старик? Какую тайну хранил он до сих пор? Что заставило его прийти ко мне именно теперь, на заре новой жизни?

Толкнули его на этот шаг радость и какая-то стыдливая гордость, смешанная с застенчивостью. Он вкратце рассказал мне одиссею венгерских военнопленных, которые вступили в Красную Армию в те далекие дни, когда она сражалась с наседавшими на нее бандами Краснова и Мамонтова. Говорил он прерывисто, задыхаясь от нахлынувших на него воспоминаний.

Я и верил и не верил тому, что рассказал тогда старый Янош Надь. Мне казалось, что он пришел просто похвастаться, требовать какого-то заслуженного им вознаграждения. Я ошибался. Он принес мне свое сердце, или, лучше сказать, совесть бывшего революционера.

— Знаете, товарищ, — старался он объяснить, подыскивая слова, — когда нас демобилизовали после победы над Врангелем и мы собирались ехать домой, в Венгрию, то мой друг Фери сказал на прощание, потому что он не ехал с нами, а оставался в России: передай, Янош, там, дома, что будет праздник и на нашей улице… Тогда я верил ему и обещал передать вам эти его слова, но, как только мы перешли границу, уменьшилась моя вера. Нас отвели в лагерь, допрашивали, пытали, исповедовали, заперли на два года в карантин, а когда я наконец освободился и вернулся домой, то стал тише воды, ниже травы… А теперь, вот видите, все-таки пришел и наш час… Я думаю, что теперь, конечно, вернется домой и Фери. Как же я буду ему в глаза смотреть, когда он вернется? Ведь я только сейчас передал его поручение. Будьте хоть вы свидетелем, ведь вы ему являетесь родственником, а кроме того, вы секретарь партии, что я все-таки выполнил его просьбу.

Дядя Фери, однако, еще долго, очень долго не приезжал домой. Мы уже думали, что он умер, погиб под бомбежкой во время эвакуации Серпухова, где он тогда жил. Только моя мать упрямо повторяла, что этого не может быть, жив он, обязательно жив, чует ее сердце, что жив.

Жизнь показала, что она была права. Да, именно так. Два года назад мой дядя Фери Леке во второй раз воскрес. Мы получили от него письмо, что он жив-здоров, семья его тоже находится в добром здоровье и он просит дорогих родственников ответить на его письмо, и пусть напишет каждый из нас, в отдельности и поподробнее.

Так мы и сделали — послали ему письмо. А потом, когда с венгерской парламентской делегацией меня направили в Советский Союз, я от имени всех родственников смог со слезами радости на глазах обнять моего дядю Фери и всю его семью.

Тогда-то он мне и пообещал приехать на родину и навестить своих родственников. «Пусть я советский гражданин, но я сын Венгрии», — сказал он. Дядя Фери сдержал свое слово, и вот наконец после сорока трех лет отсутствия он приехал домой и провел целый счастливый месяц с любящими его родственниками.

Ехали мы с ним в Венгрию вместе, и я был свидетелем того, как он после стольких лет разлуки узнавал свою родную землю, как вспоминал давно позабытые исконные местные слова области Ваш и как, потрясенный встречей с оставшимися еще в живых братьями и сестрами, взял в руки ссохшуюся цитру без струн, которую когда-то еще молодым пареньком сам смастерил и которую хранила все это время на чердаке моя мать.

Кто же, как не он, старый интернационалист, тридцать четыре года назад вступивший в партию и сорок три года проведший вдалеке от своей маленькой родины, мог оценить всю разницу между оставленной им в то далекое время Венгрией и той страной, которую он нашел теперь, после своего возвращения. Не случайно сказал он одному родственнику, крестьянину, хваставшему перед ним своим хозяйством, лошадьми, коровами, новым домом:

— Хорошо живешь, и дела твои идут хорошо, хотя ты и родился сыном батрака. Только думаешь ли ты когда-нибудь, кого должен благодарить за это?

Уезжая обратно в Советский Союз, он сказал кое-что и мне. Показывая на свои часы, которые после стольких лет и скитаний снова вернулись к нему, дядя Фери сказал:

— Эх, братишка, дорогой мой племянник-писатель, если бы эти часы умели говорить!

Может быть, я слишком пристрастен, но рассказанная история кажется мне символичной: дядя Фери в те далекие времена вместе с тысячами других венгров стал солдатом революции и, заслужив пенсию в Советском Союзе, посетил свою родину и близких как советский гражданин, но остался он сыном Венгрии.

Он был одним из тех, кто, сражаясь против Краснова, Колчака, Врангеля, боролся и за свою родину. А когда пробил исторический час, советские люди помогли победить революции в нашей стране, принесли освобождение всему нашему народу.