Признаться, мне было жаль будить сынишку и в то же время хотелось, чтобы он увидел все великолепие июльского утра в природе, ведь горожанину не всякому и не всегда это доступно.

Знаю по себе — как бывают прочны такие впечатления раннего детства, как они согревают твое сердце в годы зрелые, в трудах и испытаниях.

А Володя спит — тихо, словно не дышит, а на лице удивление, может быть, тому, что он видел и пережил за прошедший день.

…Мы долго и не торопясь плыли по тишайшей извилистой реке Уень, любимице охотников и рыбаков. Она берет свое начало из реки Чаус и тянется на сотни километров по левобережной Обской низменности, среди многочисленных больших и малых озер. Тальниковые заросли, непролазные кусты смородины, калины и высокие многолетние черемухи украшают эту пойму. А с запада и с севера высокой зеленой стеной стоят Кашламский и Вьюнский боры, как бы прикрывая всю эту нежную растительность от губительной стужи.

У нас так повелось: плывет охотник к заветным своим озерам и тянет за собой на шнуре блесну. Пока добирается до стана, у него в лодке лежит несколько щук. Птицу-то на мушку ружья поймать надо, а во время хода лодки это делать нелегко; простая же металлическая пластинка с крючками обеспечивает ему не только ужин и завтрак, но рыбы хватает и на угощение для товарищей.

Плывем мы, и я вижу, как Володя во все глаза смотрит на окружающую природу. Ведь на Оби, у города, он ничего этого не видел.

По берегу Уеня кудрявятся заросли тальника, над ними зелеными купами поднимаются высокие ветлы и черемухи, а внизу, в тени, — кусты смородины и калины, встречаются старые-престарые осанистые березы. В зарослях шмыгают птицы, и каждая подает свой голос, а на воде, особенно в заливах, среди широких зеленых листьев, плавают большие цветы белых лилий. И на всем этом зеленом и цветущем мире лежит яркое июльское солнце и покой.

Володя сидит на носу лодки и что-то записывает в свой дневник, который он назвал так: «Путешествие по реке Уень».

Читателей дневника у Володи будет много, и, чтобы им было ясно, где находится эта река с непонятным названием, я написал на первой странице:

«По левобережной низменности Оби, у пристани Почта, в 60 километрах от города Новосибирска, раскинулось охотничье хозяйство “Спартак”. Общая площадь хозяйства — 25 тысяч гектаров. Здесь сотни больших и малых озер и три реки: Уень, Вьюна и Чучка. И реки и озера рыбные; много здесь гнездует разной водоплавающей дичи, а уж певчих птиц так и не перечислить! Благодатные, незабываемые места!..»

Встречное течение почти не заметно. Я спокойно опускаю весло в прозрачную воду и тихонько подвигаю лодку вперед.

На крутой излучине, слева, в просветы между кустов видно озеро Большие Елбаки. Володя пристально вглядывается вдаль: там, под ярким солнцем, сверкает узкое плёсо, окаймленное высокими камышами и зеленым разливом осоки. А справа от Уеня тянется длинное-предлинное озеро Каледеево. Сейчас по озерам, в камышах и осоке, таятся утиные выводки, и Володе хочется везде побывать, все увидеть, но на это нам не хватит не только двух дней, но и двух недель. Впереди я вижу склоненные к воде кусты смородины с крупными спелыми ягодами и подворачиваю лодку к берегу.

Володя вскрикивает от радости — он еще никогда не видел такого обилия ягод. А главное — собирай прямо с куста и отправляй в рот. Это не то, что покупать на базаре!..

— Вот тебе и витамины, — говорю я. — Таких в городе ни в одной аптеке не найдешь… Кушай!..

Володя целыми горстями ссыпает отборную ягоду в рот и от удовольствия крякает. Я даю ему возможность насытиться и тихонько отплываю от куста.

В одном месте на повороте, где образовался широкий залив, покрытый мелкими листочками коричневых водорослей, я запустил блесну и шнур передал Володе.

— Держи, — говорю, — сынок, крепче. В Уене, кроме известных тебе чебаков, живут еще и зубатые щуки и колючие окуни. Может быть, какого-нибудь жадного хищника мы и обманем на свою «железку»…

Володя повернулся ко мне лицом, намотал на левую руку шнур, а правой ухватился за борт лодки. Вероятно, он думал, что щука или окунь могут выдернуть его из лодки. Ведь всякая невидаль страшна!

Удар первой щуки, по-видимому, пронзил Володю, как электрический ток. Я видел, как он вздрогнул, побледнел, как потом несмело перехватил шнур правой рукой и потянул на себя.

— Теперь ей деваться некуда, — подбадриваю я, — тяни… — И Володя заработал руками. Но, когда на поверхности воды показалась широкая открытая пасть щуки, он оробел:

— Возьми, папа… Я ее боюсь…

По неумению он мог упустить щуку, а рыба нам, нужна была, и мне самому пришлось водворить ее в корзину.

У Володи еще дрожали руки, когда он, приподняв крышку корзины, посмотрел на свою первую добычу.

— Килограмма два будет, папа?..

Ему хочется, чтобы я подтвердил его определение, но я говорю:

— Щука, кажется, достойна внимания, не шурагайка какая-нибудь. Можешь записать в своем дневнике, как ты ее поймал…

Володя минуту думает, потом говорит:

— Так ведь ты щуку вытащил…

— Вытащить — дело малое, а поймал ты ее, — возражаю я. — Это самое главное. Потом ты научишься вытаскивать их… Ну-ка запускай блесну, только не торопись, чтобы она не садилась на дно и не собирала на крючки всякий мусор…

Володя осмелел: когда рядом папа, с таким «зверем», как щука, бороться можно…

Не успел он распустить и десяти метров шнура, как ударила вторая щука. Шнур натянулся и начал резать воду — щука уходила в сторону. Неизвестно было: какой маневр она хочет выкинуть, чтобы освободиться от крючков, но было ясно — она не намерена сдаваться. Щука обогнала лодку и устремилась вперед; Володя решил помериться с ней силой и тянул на себя. Неожиданно шнур ослаб. Володя растерялся и глянул на меня, как бы спрашивая: что же теперь делать?..

— Выбирай, сынок, скорее шнур, — подсказываю я.

Не чувствуя никакой тяжести, Володя безнадежно вздохнул:

— Кажется, сошла…

— Ничего, тяни… Это она обогнала тебя…

И как только шнур начал натягиваться, щука свечой выскочила из воды и быстро потрясла головой. Но крючки сидели крепко в челюстях, и освободиться от них ей не удалось,

— А теперь подводи и клади ее в лодку… Смотри только, чтобы она не стукнула головой или хвостом о борт лодки — сорвется…

На этот раз Володя сам управился с хищницей, а вытаскивать крючки из открытой пасти отказался:

— Вон у нее какие зубы…

— Да, палец ей в рот не клади…

Увлекшись щуками, Володя перестал наблюдать окружающее. А посмотреть было что. Уень настолько извертелся, что солнце то встречало нас, то светило сбоку, то провожало, и за каждым новым поворотом нас ожидали новые картины: то зеленые шатры кустов затеняли воду и хотелось постоять под этим навесом, отдохнуть, то в просветы выглядывала узенькая гривка с разнотравьем, усыпанная пестрыми цветами, то открывался вид на высокие небольшие борки, уцелевшие с незапамятных времен от напора обской воды, заливавшей всю эту низменность. Весной борки похожи на плавучие острова, оторвавшиеся от Кашламского или Вьюнского бора.

Уень делает еще два-три поворота и мы оказываемся у Могильного борка. Медностволые сосны и зеленокудрые березки словно с разбегу поднялись на высокий берег и замерли, глядясь в зеркало глубокого и спокойного плеса.

Здесь, у прибрежного камыша-ситника, Володя поймал третью щуку и начал разбирать шнур, чтобы снова забросить блесну.

— Мне кажется, нам следует подумать об ужине, — говорю я. — Солнце уже покатилось под горку, надо поставить палатку, набрать дров для костра… Да и с удочками посидеть хочется…

Володя недоволен:

— Чебаков таскать? Тоже — рыба!.. Щука-то лучше…

— А может, вместо чебака линек попадет? Его на блесну не поймаешь… А уж рыба-то куда с добром!..

Место это мне хорошо было известно, я не раз устраивал здесь свой стан. Небольшая площадка, на которой я всегда ставил палатку, с трех сторон была окружена кустами, и они защищали меня от ветров, а напротив были Могильный борок и чудесный спокойный водоем.

Собирая дрова, Володя обнаружил в кустах черную смородину. Это было кстати. Я еще дома обещал угостить его свежим вареньем.

После жареной щучины, в приготовлении которой сын признал мои кулинарные способности, мы с наслаждением пили чай с вареньем, пили и похваливали.

Жар начинал спадать, плыть никуда не хотелось. Я поставил палатку, и до заката солнца мы сидели возле лодки с удочками. Нашими насадками не интересовался никто, кроме чебаков. Володя вытаскивал их и, сняв с крючка, бросал в воду:

— Иди, гуляй… Расти большой…

После щук ему явно не нравилась эта мелочь, и он, передав мне удочку, ушел к палатке.

С чебаками я поступал так же, как сын, но пару добрых окуней оставил на утреннюю уху.

Вечером мы долго сидели у костра и слушали, как вокруг замирает жизнь: вот закатный ветерок шевельнул кроны сосен Могильного борка, они пошептались немного, словно пожелали друг другу спокойной ночи — и замолкли; перестала плескаться рыба, закрылись на ночь цветы белых лилий, от реки потянуло прохладой, на кустах, в траве появилась роса, исчезли надоедливые комары; одна за другой затихали в ближних кустах суетливые пичуги. На смену голосам дня стали появляться ночные: за Могильным борком, в черемушниках, защелкал соловей, тихим говорком ему стала подражать камышевка возле нашей лодки, на высокой сосне затурчал козодой, позади нас негромко крякала утка и посвистывали утята, а на ближнем болоте затянул невеселую бесконечную песню коростель.

Над костром, как метелица, кружились ночные бабочки: они летели на свет, обжигали крылышки и падали в костер.

Было уже поздно.

— Пора, Володя, спать. Завтра рано разбужу.

— А ты что будешь делать?

— Погашу костер и приду к тебе…

Он забирается в палатку, но уснуть сразу не может.

— А почему, папа, коростель так дыркает? — спрашивает.

— Должно быть, песня у него такая… Его еще дергачом зовут…

— Вот так песня!.. Дыр-дыр, дыр-дыр, дыр-дыр… Как ему не надоест дыркать?..

— А ему, наверно, кажется, что он поет лучше соловья… У каждой птицы своя песня, у каждого зверя свой голос. Так уж от природы положено…

Помолчал и снова спрашивает:

— А почему борок называется Могильный?

Я рассказал, что жил когда-то в этом борке неизвестный человек. Ни рыбаки, ни охотники не знали: кто он такой? Может, это был беглый каторжник, скрывавшийся от царских чиновников — в старое время такие часто встречались в наших лесах, а может, просто одинокий человек, не ужившийся в деревне. Тут у него было приволье — и рыба и птица, а хлебушком любой охотник и рыбак поделится.

— Так он и помер в одиночестве. Какой-то добрый человек похоронил его. Я еще помню — большой черный крест, должно быть из лиственницы был сделан, а лиственница долго не гниет. Так борок с тех пор и стали называть Могильным… Спи, сынок, завтра, если захочешь, можешь сплавать на ту сторону…

Володя замолкает. Целый день его внимание было напряжено — он хотел все видеть, все знать. Я привез его в благодатные места и радовался пробуждению у него добрых желаний. Пусть хлебнет полной чашей всяческих впечатлений — в жизни пригодится…

Но… приснятся ему, вероятнее всего, щуки, потому что это были его первые встречи с подводными «тиграми».

…Рано утром меня разбудила зорянка. Сидит на сошке у нашего кострища, сама маленькая, серенькая, а на песню мастерица — словно струны незримые перебирает, и таково-то у нее ладно получается!

А Володя спит и, кажется, совсем не дышит, словно тоже прислушивается к пению зорянки. На лице у него счастливая улыбка, и мне жаль спугнуть ее, — жаль потому, что знаю по себе, как сладостны бывали в детские годы эти утренние, часы сна. А надо будить. Надо! Пусть он увидит утро, раннее утро на пойме, на тихом Уене, пусть послушает пение птиц, пусть сам увидит, как раскрываются чашечки белых лилий, — пусть встретит солнце!..

— Сынок! — говорю я негромко. Пор а вставать…

И вижу, как на лице Володи появляется плаксивая гримаса, вот-вот, кажется, скажет: «Ну, почему так рано?» Но гримаса исчезает, лицо светлеет, словно с него сползает тень, еще мгновенье, и Володя смотрит на меня удивленными большими глазами.

— Ты уже встал? — вопрос, конечно, неуместный, он же видит, что сижу рядом с ним, но так бывает спросонья.

— Зорянка, — говорю, — разбудила. Слышишь, как поет?..

Володя раздвигает вход в палатку. На одной из рогулек (сошек), которые я воткнул вчера в землю, чтобы повесить чайник над костром, сидела зорянка. Она совсем не замечала того, что шевелятся борты палатки, что мы переговариваемся и смотрим на нее, — сидела и пела.

— Смелая какая… — говорит Володя и, подумав, определяет: — Будильник…

Это он преувеличил. Голос у зорянки не такой уж громкий, чтобы разбудить уставшего человека: даже в тихое утро он не далеко слышен. А песня ее похожа на торопливый говорок, словно она рассказывает своим деткам, сидящим где-то поблизости, о том, что сегодня небо чисто и весь восток в пламени, что скоро появится солнце, уберет росу и легче будет лазить по веткам в поисках корма. А может быть, она болтает что-нибудь о нас, кто знает?..

Володя оделся, и мы вышли из палатки.

При нашем приближении зорянка вспорхнула и переместилась на самую высокую ветку ближнего куста.

— Ага! Испугалась!..

— Так она же не знает, что ты идешь с добрыми намерениями, а не с камнем в руке. От вашего брата все можно ожидать…

Володя не смущается и не возражает — это к нему не относится…

Второй день на Уень-реке мы начали с того, что снова взялись за удочки. Володе, как и вчера, везло на мелочь, он положил удочку и удалился к палатке. Я понял это так: чем заниматься чебаками, лучше посидеть за дневником, завтра этого уже не будет, а чебаков можно ловить в любом месте…

Я видел, как он достал из палатки дневник и уселся на кочке рядом с кострищем. Какие открытия он заносил на чистые страницы, я не знал, но мне казалось, что Володя видит и слышит все проявления жизни в окружающем нас мире. Вот на вершинах сосен Могильного борка появились первые лучи солнца, потом они упали на кусты, на травы, и всюду засверкали игривым блеском капельки росы. Голос маленькой зорянки уже трудно было различить в огромном хоре ее певчих друзей: трещали где-то в кустах серые дрозды, звонкой флейтой выражала свою радость иволга, пикали и свистели щеглы, тонким и ровным пунктиром чичикали камышевки-кузнечики, перекликались чечевицы: “Ваньку видел?”, взлетали и падали с песней лесные коньки, заливались варакушки, присваивая себе некоторые коленца соловьиной песни. А по камышам и прибрежным кустам, где я сидел, бесшумно перепархивали мухоловки и о чем-то тихонько разговаривали.

Как сумеет Володя записать весь этот хорал, от которого звенел воздух, я не знал, но решил не мешать — пусть наблюдает, все равно мне придется после отвечать на его многочисленные вопросы.

Я и сам заслушался и залюбовался этим звонким утром, красками проснувшейся природы. Заслушался, забыл об удочках и прозевал поклевку, а когда глянул на воду — одного поплавка не было на поверхности.

Пока я возился с первым окунем, второй поплавок пошел ко дну. Прибежал Володя и, желая мне помочь, схватил удилище. И тут получилось так: окунь тянул в глубину, а Володя на себя; на сопротивление рыбы отвечал всей своей силой. Окунь показал полосатый бок, красные плавники — и ушел. Не выдержал крючок.

Володя очень расстроился. Его первый окунь «показал хвост»…

— Это тебе не щуку тянуть на шнуре, — сказал я, — надо было действовать осторожно, он никуда бы не ушел. А теперь можно сматывать удочки — твой окунь всю стайку за собой увел, это я часто наблюдал… Но ты не печалься: уха у нас обеспечена, а окуни еще побывают в твоих руках…

Пока я готовил уху, Володя сидел за дневником. Мне каталось, что самым сильным и волнующим событием утра был упущенный окунь и, ясно, оно должно было найти место на страницах дневника. Но… нам обоим суждено было пережить в это утро еще более сильное…

Впрочем, об этом надо рассказать по порядку…

Уха удалась на славу, и Володя, даже ставши взрослым, часто вспоминал о ней. После завтрака мы свернули палатку, уложили все хозяйство в лодку и тихонько двинулись вверх по реке.

Здесь Уень делает крутую луку. Правый берег постоянно находится под напором воды, и вся растительность: камыши, лилии, рдесты — переселилась под левый берег. Там им спокойнее.

Мы плывем посредине, и я еще издали замечаю: от правого берега маленькая уточка чирушка ведет свое семейство к левому берегу. Там от всякого хищника можно укрыться, да и человек проплывет — не заметит.

Володя только что собирался опустить блесну за борт лодки, посмотрел вперед и… замер.

— Папа… уточки… — шепчет он, словно боится напугать маленьких, еще не оперившихся утят.

Я задерживаю лодку. Пусть понаблюдает…

— Видишь ли, на чистом месте на утят может напасть коршун. Они маленькие, не сообразят нырнуть — и какой-нибудь попадет в лапы хищнику. Вот мать и хочет укрыть их в камышах, а потом перевести на соседнее озеро. Здесь по обе стороны — озера…

Стоим любуемся, как дружно плывет эта семейка — мамаша впереди, а шестеро утят, будто привязанные к ее хвосту, тянутся за ней. И вот когда чирушки уже были на середине реки, неожиданно и гулко громыхнул выстрел с левого берега.

Володя вздрогнул: я рывком, что было силы, двинул лодку вперед.

Опустив голову в воду, трепыхалась и кружилась на одном месте уточка, а рядом с ней, кверху лапки, лежали четыре темных пушистых комочка: пара утят осталась в живых. Они не понимали, что случилось, плавали вокруг матери и даже при нашем приближении не бросились наутек.

На берегу, у высокого куста тальника, стоял белобрысый парень в широкой выцветшей рубашке, с непокрытой рыжей головой. Запомнился плоский нос и узкие щелки глаз. Ствол его берданки еще дымился.

— Ты что же делаешь, поганец? — кричу я. — В кого стреляешь?.. — Мы появились из-за поворота, неожиданно, он был поражен и стоял не двигаясь.

— Что же не добиваешь остальных и не лезешь за своей добычей? Взгреть бы тебя, браконьера, как следует, чтобы ты знал, когда стрелять можно… Дикий ты охотник!..

Он не смутился:

— Я думал — порядочные, а эти и заряда не стоят…

Повернулся и пошел в кусты.

Володя был страшно взволнован.

— Разбойник! Браконьер! Дикий охотник! — кричал он ему вслед.

Он никогда не видел, не знал и не мог себе представить, чтобы взрослый охотник стрелял по птенцам.

Чирушка-мать уже затихла, рядом лежали на воде четверо ее деток, а двое осиротевших плавали возле, надеясь, что мать вот-вот поднимет голову и поведет их в безопасное место. Они пикали, звали ее — ведь рядом были люди, а она учила их прятаться при приближении опасности. Но страшны были не только мы. Я заметил, как утята поворачивали головки и смотрели в небо: там, распластав крылья, плавно парил большой коршун. Острые глаза коршуна уже разглядели на воде жертву: он выжидал только, когда мы отплывем.

Я незаметно двинул лодку вперед.

— Папа, давай поймаем утят, а когда они вырастут, — выпустим, — просит Володя. — Я ухаживать буду за ними…

— Нет, сынок, поймать их нам не удастся. Видишь, как они быстро плавают…

Утята не подпустили нас, доплыли до камышей и скрылись. Я положил весло, и лодка тихо поплыла по течению.

— А как же они? — Володя указал глазами на мертвых птиц. — Так и останутся?..

— Их санитары подберут…

— Какие санитары?

Я не спешил с ответом, повернул лодку под большой куст тальника, поставил ее носом против течения и взялся за удочки. Теперь Володе не нужно было вертеться, отсюда все видно, и пусть он сам понаблюдает за работой санитаров.

Володя, казалось, забыл обо всем, не отрываясь смотрел на убитых чирушек и слушал, как пикали в камышах двое осиротевших.

Я знал — санитары не замедлят явиться, и не успел еще размотать леску, услышал шум. Это коршун, сложив крылья, с быстротой камня падал на добычу.

Володя тоже услышал шум, но не мог сразу определить, откуда он, — и увидел коршуна уже над водой, когда тот, вытянув вперед когтистые лапы, ловко подхватил с воды чирушку-мать и, тяжело махая крыльями, полетел к Могильному борку.

Это заметила сорока и застрекотала во всю силушку, сзывая подруг. Прилетели не только сороки, но и вороны. Пестрым табунком они закружились над легкой добычей, не умея или не решаясь взять ее с воды. Наконец одна ворона подхватила утенка клювом и полетела к кустам; за ней кинулось все шумливое сборище, стараясь отнять у счастливицы ее добычу. Ворона долго увертывалась от нападавших и, наконец, уронила утенка в широкий куст тальника. Словно по команде, вороны и сороки расселись на верхних ветках, каркали, стрекотали и смотрели вниз: там, в густой траве, скрылась их легкая добыча.

А пока они спорили, появились два болотных луня и подцепили по утенку. Сороки и вороны кинулись за ними, но у этих хищников не легко отобрать то, что им попало в лапы. Вернувшись в кусты, они подняли такой галдеж, что Володя спросил:

— Папа, а почему они так кричат? Может быть, — утенок ожил и убегает от них?

— Нет, Володя, утенок теперь не оживет. Пока они гонялись за лунями да спорили, видимо, нашелся еще один санитар — хорек или горностай, и уносит их добычу. Видишь, они перелетают все дальше и дальше от места, где уронили утенка…

А тем временем явился еще один коршун и унес последнего чирочка. Сороки и вороны остались ни с чем.

На широком плесе было чисто, и оно больше никого не привлекало.

И Володя сказал:

— Все!..

— Вот тебе и санитары… Так уж в природе заведено. Если бы умерших зверей и птиц никто не подбирал, — людям, да и всему живому трудно было бы дышать, могли бы появиться новые болезни. Таков закон жизни…

Я смотал удочки и вывел лодку из-под куста. Мы плыли в обратный путь и некоторое время еще слышали жалобное пиканье. Утята звали мать.

Потом голоса стихли.

Я вел лодку возле самых камышей, желая переключить внимание сына на ловлю щук, а он смотрел вперед и, казалось, совсем забыл о рыбалке…

Много видел Володя в эту первую свою поездку по реке Уень, но самое большое впечатление осталось у него от смерти чирушки и ее маленьких детей.

Такое не скоро забывается.