Создатель «Робинзона» родился в ту пору, когда даже уличные мальчишки вместо общеупотребительного «Пошел в…!» говорили: «Пошел в нижнюю палату!», подразумевая парламентский «огузок». Так невысоко держалась репутация прежнего республиканизма, от которого практически ничего не осталось. Но говорили недолго, потому что и года не прошло, как (29 мая 1660 года) причалил к берегам Англии корабль и сошел с него Карл II, он же Чарльз II.
Дорогой, пока пересекали пролив, его величество, по воспоминаниям очевидца, рассказывал, каких натерпелся он бед за все время скитаний и недобровольной отлучки. Карл II кружил возле Англии, один раз даже пробовал высадиться и схватиться с армией Кромвеля, но тогда «железнобокие» представляли собой отлаженную военную машину. Так что если бы по счастливой случайности на поле битвы не нашлось векового дуба с достаточно вместительным дуплом, куда претендент на престол и спрятался, то, безусловно, будущий Карл II разделил бы участь своего отца, казненного революцией. Потом пришлось ему пробираться в одиночку к морю, к берегу, откуда можно было уплыть в безопасные места. Ему встречались солдаты его собственной разбитой армии, и один из них даже предложил выпить за здоровье принца Чарльза. На вопрос, видел ли он когда-нибудь его королевское величество, солдат ответил: «Еще бы! Ростом будет эдак пальца на четыре поболе твоего». В пути платье Чарльза так износилось и он так обнищал, что на французском берегу за ним в тавернах присматривали, как бы этот бродяга чего не стащил!
За все унижения Карл-Чарльз получил сторицей. Лондон встретил его ликованием. Столица была иллюминирована. Обозначая свои пожелания будущему правителю, люди вышли на улицу с кусками той самой телесной части, которая в общеупотребительном выражении заменена была «парламентской палатой». Это означало – «Долой огузок!». Фактически он уже был отрублен, и демонстрация была только дополнительным напоминанием. Очевидец отметил, что особенно натуральным постарались сделать этот символ мясники из Сити, поднявшие на шестах филейную часть быка.
Положение вещей новый король по-своему вполне понимал. Историки неоднократно задавались вопросом, каким же образом этот пустой сластолюбец сумел так долго, четверть века, продержаться на троне? И не просто продержаться. При нем не произошло ничего, что ввергло бы страну в хаос.
Соотношение между троном и парламентом при Карле II не только не нарушилось, но парламентский авторитет даже еще усилился, и притом в пользу нижней палаты, хотя, конечно, состав ее в корне изменился. Вроде бы, по букве закона, укрепилась веротерпимость. Продвинулась вперед наука. Вновь открылись театры. Начал развиваться спорт.
Чтобы объяснить очевидный прогресс вмешательством короля, стали ретушировать его портрет, вспоминая, что был он и довольно образован (учился у самого философа Томаса Гоббса), и весьма остроумен, прост в обращении, а уж что касается спорта, в особенности скачек, то несомненный талант. Однако все эти успехи, за исключением, пожалуй, спорта, следует скорее объяснить невмешательством, не лишенным прозорливости, попустительством всему, за чем чувствовалась перспективная сила.
Прежде всего Карл II, или, как его называли, «душка Чарли», видел, что хотя совершающееся под его эгидой и называется «реставрацией», но речь вовсе не идет о восстановлении порядков, ушедших вместе со смертью его отца. Первым делом он и объявил политическую амнистию. Под надзором, но практически в покое оставлен был даже Джон Мильтон, великий поэт-республиканец.
Ничего невероятного нет в предположении, что будущий автор «Робинзона» мог видеть создателя «Потерянного рая», но самый факт существования поэта при короле, которого поэт-республиканец громил в своих памфлетах, представляется неким чудом. Ведь как характеризовал этого поэта Пушкин? «…Мильтон, друг и сподвижник Кромвеля, суровый фанатик, строгий творец… тот, кто в злые дни жертва злых языков, в бедности, в гонении и в слепоте сохранил непреклонность души и продиктовал „Потерянный рай“…».
Автор этих строк – и король!
Объяснение искать надо в общей политике Карла. Ходатаями за Мильтона перед ним выступали государственные чиновники – по роду службы, а по призванию поэты, испытавшие сильное творческое воздействие живого классика. Но, главное, счеты с прошлым сводить новый король не стал. И не из великодушия или особой дипломатии. Ему было ясно, что люди, на которых следует опираться, в сведении таких счетов и не заинтересованы.
Веротерпимость? Да он сам был на грани полного безверия или, точнее, безразличия к вопросам веры. «Неужели господь покарает нас за некоторые развлечения?» – говаривал веселый король.
Любил театр полностью, со всем, что совершается на сцене и за кулисами. Кто не знал, какая прочная сердечная привязанность приковывает почетнейшего «гражданина кулис» к актрисе Нелли Гвин?
Однажды карету Нелли остановила толпа фанатически настроенных протестантов, которые по-прежнему всюду подозревали католические козни. Нелли смело им крикнула:
– Я сплю с королем, но с папой римским не флиртую!
Когда же в католическом «флирте» стали подозревать саму королеву, Карл все-таки принял меры, чтобы отвести упреки, но, когда был раскрыт некий – на этот раз мнимый – заговор, он ходу событий не препятствовал, хотя ему было известно, что несколько десятков ни к чему не причастных людей пойдут на плаху.
Единственно, где вмешательство короля оказалось решительным и даже «революционным», так это действительно в спорте. Не только любитель лошадей, но в самом деле великолепный ездок, «душка Чарли» преобразовал «турф» (скаковую дорожку) и сам скакал жокеем. Благодаря ему скачки сделались национальным увлечением англичан. Король-жокей относился к этому виду спорта, как на конюшне говорится, по охоте, то есть от души и своим отношением он сумел заразить соотечественников.
При нем опять стали ставить Шекспира. Может быть, хотя бы в этом все пошло по-старому? Ведь до последних минут его отец Карл I не расставался с шекспировским томом. Узнав, какую книгу читает приговоренный к смертной казни король, архиепископ лондонский заметил: «Читал бы библию, такого бы не случилось». Так что же, восстановленный Шекспир? Нет, и здесь реставрации, в сущности, не было, была реконструкция во вкусе «Чарли», который любил развлечения. Поэтому и Шекспир стал не тот. Трагедии превратились в комедии. «Ромео и Джульетта» заканчивалась благополучно. Король Лир остался без злого на язык шута. «Все за любовь» – так стала называться пьеса, прежде и теперь известная под заглавием «Антоний и Клеопатра». Переделками шекспировских пьес занимался, между прочим, один драматург и поэт, прозрачно намекавший, что он незаконно рожденный отпрыск самого автора. Шекспиру был он предан по-родственному, искренне и, перекраивая пьесы, верил, что делает их только лучше.
А поощрение наук? Несомненно! Ведь реформатор философии Томас Гоббс, воспитатель «Чарли», всю жизнь находился под высочайшим покровительством. Прямо в 1660 году, среди первых своих постановлений, Карл II подписал указ о создании Королевского общества, фактически Академии. Среди первых членов общества был физик-реформатор Роберт Бойль. Первой публикацией общества оказался трактат Ньютона. Прогресс, и какой еще прогресс! Но если мы в самом деле заинтересуемся историей общества, получившего королевское покровительство, то увидим, что оно уже давно существовало. Король просто не стал препятствовать ходу вещей, пожав созревающие плоды.
«Пожалуй, этот правитель изо всех стоявших в Англии у власти наилучшим образом понимал страну и народ, которыми он управлял», – таково было мнение Дефо. И к этому уже, кажется, ничего не добавишь, кроме соображения о том, что все же мы не находим «Чарли» в пантеоне героев, которым поклонялся автор «Робинзона».
«Понимал» – но что это значит, можем мы узнать у того же Дефо, который на склоне лет, когда написал он все свои основные книги, развернул и хронику «золотых деньков принца Чарли». Это уж не времена гражданской войны, о которых Дефо мог только слышать, и не дальние страны, о которых мог он прочесть и выспросить, это все он видел – его собственное детство, юность и первая пора возмужания. Если угодно, это и есть мемуары самого Дефо, воспоминания о времени, когда он рос.
Книга имеет, как водится, заглавие пространное, но кратко называется «Роксана». Как исповедь моряка или записки солдата, это тоже автобиография, но в социальном смысле чья? На заглавном листе указано – «мемуары подружки», чьей же? А чьей угодно, в том числе самого короля, что тоже указано прямо в заглавии. На этот раз центральному персонажу-«автору» Дефо даже имени не дал, потому что Роксана – только прозвище. Вообще говоря, Роксана – подруга Александра Македонского, вторая из его подруг, а на английской сцене шло тогда сразу три пьесы, где Роксана действовала, поэтому всякий, кто «подружку» встречал, находил ее похожей то ли на героиню этих пьес, то ли на артистку в этой роли и говорил: «Ну прямо Роксана вылитая!» «Подружку» узнавали по «полету», по типу. Она такой и была – личность темная и в то же время всем известная. «Всем известная, именуемая… известная под именем», – в заглавии на целую страницу Дефо нанизывает разные имена, и все ненастоящие.
Когда эту книгу разбирают критики, они обычно подчеркивают, что Роксана как раз непохожа на «всех», по крайней мере, всех прочих персонажей Дефо, причастных к той же древнейшей профессии. Она, во-первых, вращается исключительно среди людей высшего круга, а во-вторых, руководит ею не мелкая корысть, у нее запросы, в свою очередь, «высокие», по-своему «артистические»! Верно, однако этот контраст и важен: «подружка» обрела немало всяких прозвищ и даже титулов, но своего собственного имени у нее все-таки нет, она пробилась на самый «верх», так и оставшись неизвестно кем. Тип с улицы и со сцены, фигура из покоев короля (попавшая в них через потайную дверь) и из-под забора. Она только что не украдет, а может, и украдет, если одну оставить без присмотра, и она же, смотрите, выступает до чего важно, и какие на ней драгоценности: «Графиня Винцельсгейм!»
Такая вот была и Нелли Гвин, спутница Карла, попавшая из дома терпимости на подмостки, те самые, где Лир остался без шута (неловко – клоун и король!) и где история Ромео и Джульетты заканчивалась счастливым соединением любящих сердец.
Что она, эта Роксана, добра или зла, до предела развратна или по-своему порядочна? О нет, выросший в большом городе Дефо прекрасно знал, как нужда толкает па путь порока.
В его время не только разврат процветал как ремесло, но особым, хорошо оплачиваемым занятием сделалось и разоблачение разврата. А уж когда идет речь о выгоде, там попробуй пойми, где в самом деле разоблачение, а где вымогательский шантаж. Как в таких случаях водится, сплелся клубок из противоречиво взаимосвязанных выгод. Если не тебя, а ты уличаешь, это дает только прибыль, и еще какую! Стало выгодно мужу уличить в прелюбодеянии жену, жене – мужа, слугахМ – их обоих, а уж суду – всех вместе взятых. Были установлены расценки амурных грехов, шкала, по которой соответственно уличенные платили, а обличители получали вознаграждение. Если учесть, что расценки были высоки, так что можно было потерять состояние и нажить состояние, то нетрудно представить себе, какая началась амурно-денежная горячка. Пошли один за другим громкие процессы, крючкотворные дознания с пристрастием: кого застали, с кем застали, где застали? «Свидетель, отвечайте суду по всей совести, чем они занимались?» Замочная скважина сделалась источником немалого дохода. Поскольку шкала прелюбодеяний составлена была весьма подробно и плата взималась в прямой пропорциональной зависимости от меры падения, то допросы чинились со всем тщанием. Однажды судья даже приказал:
– Свидетель, ложитесь и покажите нам как можно точнее, что именно вы видели!
Роксана – из этой среды. Но для нее не только от нужды уйти, но и большой выгоды добиться – все это, как она выражается, «дело второе». Тогда что же «первое»?
Как трудно ответить, кто она такая, так и понять, что ей нужно, нелегко. Главное – бесцельная погоня вроде бы за какой-то целью. Один за другим меняются у нее «друзья», и ни один из них – ни богатый ювелир, ни купец, ни сам король, в покоях которого «подружка» провела как-никак три года, – не то что не устраивает ее а не останавливает в стремлении еще… куда? Человек безымянный, без основы и в результате – без цели. Такая судьба – это как маршрут без отправного пункта: откуда же вдруг появится пункт назначения?
Разврат для Роксаны, разумеется, «дело». Она, между «делом», родила чуть ли не дюжину детей, которые все распределены но приютам, отданы по чужим людям, пристроены, и ни один ребенок не занимает ее мыслей больше или дольше того, как, например, дочь, которая уже подросла, случайно встретилась с матерью и, не дай бог, ее узнает! А… а если и узнает, что за беда? Нет, в общем, положений или ситуаций, когда Роксана могла бы испытать чувство неловкости и вообще какие-либо чувства. И при всем том – живая, покладистая, деятельная натура. Иногда и всплакнет, а уж веселиться умеет с блеском, именно с блеском. Блеск – туалеты и все убранство, из-под которого сверкают быстрые, хищные глазки, высматривающие очередную добычу.
Иногда Дефо упрекали, что не умел он описывать чувства, нежные чувства. Нет, очень даже умел, только сами чувства летучи и мелки. Ведь и Роксана тоже, если угодно, воспитанница Томаса Гоббса, полноправная его современница. Чему учил философ, что проповедовал? Материализм, принцип «наслаждений», механику мыслей и химию переживаний – вот Роксана и живет ради удовольствий, а внутренний голос совести служит ей инструментом послушным. Она когда в грехах кается, то не слишком громко, так, чтобы не все услыхало небо… Роксана могла бы принять участие и в заседаниях ученого общества, полный титул которого – Общество поощрения опытных наук. Она бы продемонстрировала Бойлю и Ньютону, показала бы им практически, как претворять их идеи в повседневность.
Персонаж на сцене и прямо в жизни, типаж, размноженный в «светскую» толпу, – таких прекрасно понимал «Чарли», и если он вернул на сцену Шекспира, не отправил на эшафот Мильтона и поддержал Ньютона, то это лишь оборотная сторона полнейшей беспринципности, той внутренней пустоты, что так хорошо видна в ненасытности «подружки»: всякая цель, какую она себе ставит и достигает, упраздняется именно в момент достижения. Попала в высшее общество, куда так хотелось ей попасть, но за счет попрания всяких норм, и потому уже никаким «аристократизмом» удовольствоваться она не может. Что ей сословные барьеры, когда она-то знает, насколько просто они нарушаются! В Роксане суть Реставрации, как выражается та же суть в ублюдочных переделках Шекспира или в комедиях, написанных прямо в эпоху Реставрации и насыщенных сексуальной истомой, специфической жаждой жизни, той жаждой, что свойственна бывает людям, которые спешат насладиться поскорее, пока у них всего этого не отняли.
– Скажите мне, к чему все это?
– Ну и резвятся они! Как они пляшут! («Джентльмен – учитель танцев», 1672.)
А чтобы веселость, отзывчивость и гибкость самого короля были уже вполне понятны, следует довести до сведения читателей, что «душка Чарли» находился на денежном содержании у своего шурина, короля французского Людовика XIV. В поисках денежных средств, которые были ему так нужны ради развлечений, и чтобы уж не одолжаться у непокладистой нижней палаты, Карл оптом продал политику своей страны за постоянный годовой пенсион в сто тысяч фунтов стерлингов. Он получал деньги, любовниц, в которых король французский тоже знал толк, и распоряжения, как вести себя в международных делах. Между прочим, французам был отдан обратно Дюнкерк, в боях за который некогда погиб старший брат Робинзона. По той же договоренности и за те же деньги Карл II должен был в один прекрасный день объявить себя католиком, что повело бы к перестройке жизни всей страны. Подобная акция так и не была сочтена целесообразной. Веселый король продолжал справлять протестантские обряды, исправно неся службу в пользу католиков, причем даже не своих, а заморских.
Нам еще предстоит рассмотреть сложную страницу в биографии Дефо – особую миссию, которую исполнял он за кулисами большой английской политики. Подойдя к этой невеселой полосе в его жизни, не забудем, что той же «работой» не гнушался сам король, первый из семи, которых увидит на своем веку автор «Приключений Робинзона Крузо».
Именно фон, самим Дефо мемуарно восстановленный, высвечивает его собственную фигуру «гражданина современного мира», как называют его биографы, желающие подчеркнуть, что создатель «Робинзона» стоял у истоков существующей сегодня западной повседневности.
Мы вообще каждого из великих писателей склонны называть «нашим современником», но большей частью наименование это условно, далекие эпохи могут быть разве что созвучны нашей, однако прямой преемственности с ними уже нет. Но если шекспировский театр буржуазная революция сровняла с землей и нынешние театры на него непохожи, то издательство, выпустившее «Робинзона», пусть под другим названием и в других, поистине современных масштабах, все же то самое издательство так и продолжает выпускать книги.
Свет и тень, на фигуру Дефо падающие, не позволяют сразу увидеть его, ибо и люди его эпохи перед ним в долгу не остались. Он уловил их алчность, хищничество, их глубокую развращенность. Зато уж некоторые из них, в свою очередь, о нем судили на редкость нелицеприятно: «Человек он крайне несдержанный и опрометчивый, жалкий продажный потаскун, присяжный фигляр, наемное оружие в чужих руках, скандальный писака, грязный крикливый ублюдок, сочинитель, пишущий ради куска хлеба, а питающийся бесчестьем» («Доклад относительно Даниеля Де Фо», 1707).
Итак, увидел он свет в приходе святого Джайлса у Кривых ворот в лондонском Сити. Город в городе, самая старинная, наиболее деловая часть английской столицы. Улицы тут и назывались по профессии – Артиллерийская, Канатная… На углу Серебряной и Монастырской комнату у парикмахера когда-то снимал Шекспир. А чтобы попасть в свой театр, ему нужно было перейти на другой берег Темзы, на заречную сторону. Никаких театров прямо в Сити местные жители, люди занятые и благочестивые, не потерпели бы. Иное – этот слепой старичок поэт в строгом костюме пуританина, Джон Мильтон. Жил тихо, размеренно, и домик его у Конопляного холма посещали блестящие господа, близкие самому королю, несмотря на то, что старичок этот метал когда-то громы и молнии против королевских «кавалеров». Тут его и похоронили с почетом прямо в приходской церкви. Торжественные были похороны – сын свечного торговца мог видеть эту процессию.
Обосновался Джеймс Фо с семейством, должно быть, на Передней, Фор-стрит, неподалеку от городской стены.
Но мальчишки, известно, владеют любой из улиц: «Он бросился наутек, а я за ним, без передышки и без оглядки до самой Церковной через Фонарную на Колпачно-Холмистую, оттуда по Святой Марии до городской стены, через Поповские ворота вниз к старому Бедламу на Болотное поле…»
Это из романа Дефо «Полковник Джек», где первые пятьдесят страниц – городское детство. Книга написана вскоре после «Приключений Робинзона» и не содержит ошибок в географии, по крайней мере географии местной, лондонской.
Дефо знал Лондон уже не по книжкам, поэтому даже теперь, когда время естественно и насильственно изменило древний город и война разрушила старый Сити, все же и теперь его книги могут послужить туристическим руководством. Не только романтику дальних странствий, но и поэзию переулков, узких улочек, тупиков и закрытых дворов, которые изучил он с детских лет, воссоздал Дефо, Шекспир, понятно, пришелец, он тут только комнату снимал. «Человек из Стрэтфорда» – так назвал Шекспир в Лондонском судейском протоколе. Дефо I подобных протоколах называть будут «человеком из Сити». Шекспир явился из провинции в столицу, будто г другой край прибыл, а Дефо – коренной житель большого города, хотя он вспоминал, пусть не очень часто и охотно, своих провинциально-сельских предков.
Дефо не исполнилось еще, наверное, и двух лет, когда совершилось событие, повлиявшее на всю его дальнейшую судьбу.
Веротерпимость веротерпимостью, но был издан «Закон о церковном единообразии», который, по существу, означал объявление всех раскольников вне закона. Если, конечно, не подчинятся они обрядам и правилам официальной английской церкви. Так что Дефо еще успел родиться полноправным членом прихода святого Джайлса, но вскоре, в 1662 году, когда «закон о единообразии» прошел через парламент и был подписан королем, его отец соответственно вместе со всем семейство: оказался, как предки его, изгнанником, хотя никуда не думал уезжать.
Джеймс Фо мог по-прежнему вести свою свечную торговлю, но всякое продвижение по общественной лестнице для него и его детей было закрыто. Кроме того, «единообразие» предусматривало «непротивление королю»; стало быть, всякий поступок и в конце концов любая инициатива могли быть сочтены «неугодными» и – «Волей короля!» – следовало жестокое наказание. Поэтому, если человек, сохраняя верность своим убеждениям, оставался протестантом-раскольником, то имущество его и сама жизнь оказывались под непрерывной угрозой.
Многих после закона 1662 года в самом деле постигла тяжелая участь, тюрьма и смертный приговор. Но Джеймс Фо остался, кем он и был всегда, протестантом-диссентером. И сын его Даниель не изменил вере отцов. Это надо запомнить, ибо на протяжении переменчивой жизни нам еще придется увидеть его в положениях трудных, подчас унизительных, даже жалких. Станут, как мы уже слышали, обвинять его в двуличии и во лжи. А он будет повторять, что никогда не изменял себе. И действительно не изменял! Только уследить за единой линией во всех его действиях не легко.
Вторым по счету и силе ударом была чума, страшная эпидемия, поразившая Лондон и унесшая пятую часть городского населения. Больше всего пострадало Сити, и было это в 1665 году, так что Дефо мог сохранить об этом событии пусть и смутные, но все же собственные воспоминания.
Тот год и тот город Дефо реконструировал много лет спустя во устрашение своих соотечественников, у которых память была коротка или вовсе никакой памяти не было, и при угрозе новой чумной эпидемии они верить не хотели, что такое бывает… Вот Дефо для наглядности и составил «Дневник чумного года».
Чтобы укрепить веру в свои слова, Дефо сделал ссылку на важный источник – семейную традицию. Это в целом все, что у них помнилось и рассказывалось, но прежде всего то, что рассказывал его дядя, Генри Фо, шорных дел мастер, двумя литерами которого – Г. Ф. подписан «Дневник».
Биографы допускают даже, что подобный дневник мог в самом деле существовать. Конечно, это только допущение, но важна возможность такого допущения в принципе, как показатель уровня среды, в которой формировался Дефо.
Г. Ф. – человек торгово-ремесленный, хозяин мастерской, предприниматель, просвещенный до известной степени. Пусть читали такие люди преимущественно одну-две книги, то есть священное писание и «Путь паломника», но все же читали, и притом с малых лет, и так, с малых лет, усваивали книжный способ мышления и речи. Такой человек, как Генри Фо, вполне может и зорко наблюдать, и точно сообщить, что же он видел.
Не дьявол, а сам господь насылает эту кару, как было и в одна тысяча шестьсот шестьдесят пятом году, – так разъясняет все дело разумный шорник, рассказывая о беседах своих с братом, таким же, как он сам, человеком из Сити, впрочем, не ремесленником, а торговцем. Брат тогда только вернулся из Лиссабона, где понаслушался от других купцов, в особенности азиатских, что за штука чума, так что уж при первых же слухах собрал он семью, выехал из Лондона, само собой, в Нортгемптон, по семейному маршруту Дефо. А Генри Фо раздумывал, бросить ли все на произвол судьбы и бежать или же остаться и присмотреть за добром? «Уж очень много было всего у меня, – размышлял вслух шорник, – седел, товара и всякой утвари».
«Подумай, – убеждал его между тем брат, – если уж господь бог позаботится о жизни твоей, то неужели не побережет он твое добро?».
Однако, несмотря на высокие гарантии, Генри Фо остался в городе и видел, как все это было. Многие, рассказывает он, до того прониклись мыслью о небесной каре и близости страшного суда, что предпочли тут же | покаяться. Так и объявляли прямо на улице среди честного народа: «Виноват, было дело, украл!» – «Прости меня, господи, перелюбодействовала!» – «Что уж говорить, обманывал!» и т. п.
А что же предпринял вместе со всем семейством Джеймс Фо? Раньше считалось, что, подобно многим, он подверг себя со всеми чадами и домочадцами добровольному домашнему заточению. Теперь исследователи склонны думать, что он из Лондона уехал, как тот брат-торговец, что советовал шорнику больше уповать на бога. Да ведь и домашнее затворничество было далеко не лучшим способом спасения. Генри Фо разъясняет: один заболевал (чаще всего слуги, которым приходилось появляться на улице) – остальные оказывались обречены.
К дверям зачумленного дома, чтобы обитатели не разбежались и не разнесли заразы, приставляли охранника. Так некоторые, чтобы спастись, подкопы делали.
Кто-нибудь стенал над ухом у сторожа как можно громче а другие тем временем рыли подземный ход. Сторож стоит себе и слушает: «Воют, стало быть, тута…» Вдруг затихнет все. Сторож думает: «Либо все кончились, либо от страха без чувств валяются».
А вот приближается главный «персонаж» той страшной поры – возница с телегой мертвых.
– Покойников берем! Покойников бере-ем! – и звонит в колокол, привязанный к повозке.
– Эй, – говорит сторож «узникам», – выноси своих!
Тишина в ответ.
– Выноси, кому говорю, ждать вас не будут! Никого. В дом заглянул, а кроме тех, что уже нашли себе вечный покой, никого больше нет. Сбежали.
Возница телеги мертвых особенно сильно врезался в память Генри Фо. Жуткая должность. Ужасный труд. Улицы были узки, рассказывает шорник, так что тележка не везде проехать могла, и приходилось тащить покойников, иногда очень долго тащить. Но возница не мрачен, однако и не беззаботен – человек дела, страшного дела, и смерть его не берет.
Это – Дефо, его взгляд на вещи, передоверенный шорнику или, точнее, перенятый у таких, как Генри Фо – шорник, и развитый до целостной жизненной позиции. Взгляд трудового человека, и, каков бы ни был труд, им не гнушаются, им гордятся, им занимаются с толком и умением. Шорник или возчик на телеге мертвых – каждый из них по-своему мастер.
Шекспир своего могильщика рассматривал несколько свысока хотя бы потому, что принц Гамлет стоит на краю смертной ямы, а могильщик на дне ее. В «Дневнике» Дефо читатель встречается с кладбищенским возницей лицом к лицу. И Дефо подробно и по-деловому, как если бы требовалось и читателя научить тому же занятию, описывает возницу и его обязанности. Сказано, что набирали этих людей большей частью из бедняков, что числились они могильщиками, однако работа была у них несколько иная, одним словом, подход профессиональный. Описывается и сама работа: как нужно было прежде вытащить мертвые тела из домов, как погрузить на тележку и как тащить, в особенности если нужно долго тащить.
Путь телеги мертвых воспроизведен со всей тщательностью. Это, видно, долго служило им всем предметом воспоминаний и рассказов с точными указаниями, где и что было. Мертвых сваливали в ямы, которые приходилось рыть по всем приходам. Сначала, говорит Генри Фо, трупов по пятьдесят умещали в яме, потом все больше и больше, от двухсот до четырех сотен тел на яму. А потом уж и не знали, что делать, потому что сверху надо же все-таки слой земли побольше сыпать, а глубже рыть – вода. Однако со временем чума взяла свое и стала свирепствовать так, что пришлось, сообщает шорник, выкопать просто пропасть, поскольку назвать эту гигантскую скважину «ямой» было бы слишком слабо.
«Немного, я думаю, – ведет свой рассказ Генри Фо, – наберется старожилов, уцелевших в нашем приходе, которые могут подтвердить, что так было, и которые могут указать, где находилась яма».
Проверено: не пустые слова, яма тянулась, как Генри Фо указывает, у западной городской стены вдоль церковной изгороди от Песьей канавы, потом на восток, в сторону Белой часовни, а кончалась у пивной Трех монахинь.
А дальше в Пирожной таверне, попалось на глаза Генри Фо зрелище, знакомое и нам с вами, только из другого источника.
Ни ушам, ни глазам своим сначала не поверил достопочтенный шорник, когда услышал и увидел он то, что увидел он и услышал: развеселая компания проводила время как ни в чем не бывало. «Таков был обычай этих людей и прежде, – рассказывает дядя Даниеля Дефо, – I но теперь их безумства приняли такой возмутительный характер, что сперва смущали, а затем стали ужасать! даже самих хозяев заведения». Короче, пир во время чумы.
Не умел описывать чувства! Учтите: описал он первым в мировой литературе вот то сверхчувство, запечатленное потом Пушкиным и возникающее в ситуации предельной: необъяснимый и властный порыв, толкающий на риск даже человека рассудочного, такого, каким был дядя Дефо. Ибо понятно и даже по-своему простительно безумство развращенно-отчаянных, затеявших среди всеобщих бед пирушку, но какая сила привела делового человека на край мрачной бездны? А ведь он пошел и заглянул в страшную яму… Могильщик ему еще сказал: «Что ж, смотри, коли хочешь!» И удовлетворяющий свое рискованное любопытство шорник становится похож на тех безумцев, что поют и пьют «под чуму».
Сближение минутное, но длительным делать его и не надо, это сближение и так слишком злое, вроде того, какое произведено будет над Гулливером в стране гуигнгнмов: привяжут его к одному бревну рядом с йеху, и ох как покоробит Гулливера от такого соседства, но ведь ничего не скажешь – похожи!
«Достаточно хотя бы заглянуть в адскую бездну, чтобы остался на тебе ее зловещий отсвет» – сформулировано это будет уже, собственно, в новейшее время, на пороге нашего века, а первый вклад в разработку такой диалектики человеческого поведения внес, конечно, Дефо.
Пристальнейшим взглядом всматривался в природу человеческую Шекспир, но, как в случае с могильщиком, с известной дистанции, иногда очень значительной, определяемой расстоянием во времени: от преданий, «старых историй» – к современности. Дефо рассматривает человека через детали повседневного поведения. Положим, «Дневник» воспроизводил события шестидесятилетней давности, но от прошлого к настоящему соединяла их память одного человека, и, кроме того, все совершалось на тех же улицах…
Зло, как и грех, в природе человеческой Дефо понимал для его среды традиционно, по-евангельски (кто без греха? кто решится первым в грешника бросить камень?), но при этом ставил вопрос и по-своему, прежде всего: «Что более праведно, благочестиво: бездействовать или же пойти на риск и покаяться?» Мы знаем, что Дефо опишет человека в борьбе за жизнь на необитаемом острове. Но ведь действительно, дело не в острове, а в одиночестве, которое (как и подчеркивал Дефо) и в толпе может кого угодно настигнуть. Вопрос в полноте ответственности, которую берет на себя человек, и только он сам, один, оставаясь в чумном городе и готовясь встретиться лицом к лицу с самой смертью.
«Без особой на то охоты, но я вынужден напомнить моим соотечественникам о событиях весьма плачевных в нашем Сити, которые совершались там во времена страшного мора или, как его у нас называли, посещения», – это уже без повествовательных посредников вспоминал сам Дефо. Как зарастали тогда лондонские улицы травой, как опустели самые людные места города, как прекратилась всякая торговля и лишь немногие лавки еще оставались открытыми. И как на тротуаре возле Почтового двора лежал кошелек с деньгами, и никто не осмеливался дотронуться до него. И лежал кошелек несколько часов, пока человек, уже перенесший чуму, не пришел туда с ведром воды и раскаленными докрасна большими щипцами. Взял кошелек щипцами: кожа сгорела, а деньги высыпались в ведро.
«С удрученным сердцем вспоминаю я и то, – говорит Дефо, – что помню хорошо, хотя был совсем еще зелен. Имею в виду большой лондонский пожар…»
«Жаль, не описал он пожар», – вздохнул Вальтер Скотт, когда издавал сочинения Дефо. Но, добавил Скотт, к счастью, есть и другие классические описания этого бедствия. Действительно, от той же эпохи сохранился еще один, поистине эпохальный дневник в двадцать девять томов, в котором есть и чума, и большой пожар, и вообще все время зафиксировано в бытовых деталях, конкретных лицах, сложных закулисных коллизиях. Автором дневника был крупный чиновник морского министерства, фактически один из создателей британского флота. Это Самюель Пипс, на которого комментаторы Дефо часто ссылаются ради проверки: те же события в другом освещении. Пипс не делал из своего дневника секрета и даже показывал современникам, как он его ведет, стенографическим способом, но расшифрован и опубликован дневник был сто лет спустя, так что Дефо этим источником не мог пользоваться. Проверка по летописи, составленной Пипсом, тем более поучительна, что сопоставление получается объективным. И среди прочих результатов проверки обнаруживается разный угол зрения, определяемый не только пристрастиями личными, но именно уровнем наблюдения – средой, и соответственно районом города. Пипc жил там же примерно, где и Роксана, где жили не труженики и торговцы, кропотливым трудом добывавшие себе копейку, а совершенно «новые люди», поднимавшиеся быстро по служебной лестнице и селившиеся неподалеку от королевского дворца, на Стрэнде, то есть набережной. И смотрит он, судя по дневнику, на таких, как Дефо, со стороны и свысока.
«Джейн, одна из наших служанок, – пометил Сэмюель Пипc 2 сентября 1666 года эту запись, – засидевшаяся в тот день позднее обычного за приготовлением вещей к празднику, вдруг подняла нас в три часа утра и сообщила, что Сити горит».
Не сразу можно было представить себе размеры нагрянувшего бедствия. Поначалу Сэмюелю Пипсу показалось, что хотя и горит, но где-то далеко, и он отправился назад в постель. И даже несколько часов спустя около семи, когда поднялся он и выглянул в то же окно, ему показалось, что огонь не приблизился и даже стал тише. Но надо было посмотреть в другую сторону: целые улицы были охвачены пламенем!
Добровольный летописец спешит из дома, он устремляется к Тауэру, и вот перед взором его открывается объятый пламенем город. В Сити стена у Поповских ворот остановила движение пожара: Сэмюель Пипc отмечает этот факт так же, как находим мы упоминание об этом в семейных преданиях Дефо.
Но разница в самом деле в наблюдательных позициях, в районах города. Сэмюель Пипc, хотя и был потрясен виденным, но это не отменило для него праздника и не помешало ему в тот же день отменно пообедать с друзьями. И в продолжение славного застолья они с тревожным любопытством поглядывали в окно. А Дефо, его семья и соседи видели пожар изнутри. Они, собственно, и горели!
В отличие от чумы, где первопричины выдвигались всего только в двух вариантах – происки дьявола или же божья кара, о такой напасти, как этот пожар, горожане не знали, что и подумать. Кто опять ссылался на бога или на дьявола, кто утверждал, что это все «проклятые католики», а кто говорил – раскольники, но достоверно знали одно: загорелось у булочника на Пудинговой улице, а там пошло полыхать.
Если чума унесла пятую часть лондонского населения, которое тогда составляло четыреста тысяч, то пожар, хотя погибло в нем только шесть человек, превратил город в руины. В это же время разгорелась еще и война – с голландцами.
Войны на веку Дефо шли фактически непрерывно. Это была одна и та же, изредка приостанавливаемая перемириями, да и то лишь частичными, борьба за передел мира. Англичане поддержали голландцев в их стремлении освободиться от испанского господства, но сами стали с ними жестоко соперничать за владения на суше и на море. Между англичанами и голландцами было три войны подряд. В первой из них англичане потеснили голландцев и заставили их признать Навигационный акт, принятый английским парламентом в 1651 году. В этот самый год, за месяц до принятия акта, Робинзон ушел в море, и все коллизии, в какие попадает он «на водах», являются последствиями все того же парламентского постановления, запрещавшего ввоз товаров в Англию на иностранных судах.
Навигационный акт защищал интересы английских мореплавателей и купцов, но – в пределах таможенного осмотра, у берега, а в открытом море борьба в результате этого постановления только обострилась. Четыре года англичанам потребовалось, чтобы «убедить» голландцев, наиболее сильных своих морских конкурентов, не нарушать этот акт. Однако спустя десять лет началась вторая англо-голландская война. И опять перевес поначалу был на стороне англичан, в особенности в заокеанских колониях, где голландцам пришлось расстаться с Новым Амстердамом, и англичане присвоили ему название того самого города, где родился Робинзон, только, естественно, с приставкой Новый, то есть Нью-Йорк (1664).
Но вскоре стихийные бедствия ослабили англичан, и прямо по следам чумы и пожара летом 1667 года голландцы дерзко блокировали вход в Темзу и уничтожили британский флот прямо в виду города. В итоге по заключении мира решено было так: от притязаний на свой бывший Новый Амстердам, а нынешний Нью-Йорк голландцы окончательно отказываются, зато в Навигационном акте будут сделаны послабления в благоприятную для них сторону.
Все это было тоже не окончательно, потому что еще через несколько лет началась и третья война, и впоследствии были конфликты, в силу которых Дефо неоднократно тревожил своих читателей вопросом: «А вдруг придут голландцы?»
Из всех голландских нападений налет 1667 года был особенно опасным и памятным, ведь тогда боялись, что голландцы в самом деле придут, возьмут да и высадятся! В Лондоне поднялась паника…
В эту трудную пору у Дефо умерла мать. Знаем мы о ней мало, но факты все же важные. По социальному положению Алиса Фо стояла выше своего мужа и была коренной англичанкой. Это ее отец, дед Дефо, имел довольно обширное хозяйство, а потому настроен был не в пользу парламентских преобразований и в результате по ходу революции и гражданской войны понес, как видно, значительные убытки, иначе чем еще объяснить выход его дочери замуж за какого-то торговца? Одним словом, породнился Дефо по линии матери с той прослойкой, откуда родом была и мать Шекспира. Предки Мэри Арден (матери Шекспира) и Алисы Фо (девичья фамилия ее неизвестна) – пусть не совсем сельские сквайры, но вполне йомены.
В «Гамлете» сказано: «Послужил как йомен». Это принц говорит о почерке, об умении писать красиво, а почерк в тот раз по ходу дела спас Гамлету жизнь: удалось изменить собственный смертный приговор… И всегда говорил Шекспир о йоменах только так, не много, но веско, и называл он их неизменно стойкими, мужественными, верными. У К. Маркса мы находим определение йоменов – становой хребет нации.
«Йоменом я родился, йоменом и умру» – это реплика из пьесы, хотя и не шекспировской, но шекспировских времен, произвела сильнейшее впечатление на М. Горького, когда он еще в молодости прочитал эту пьесу и поразился силе самосознания простого человека, гордого своей участью. Именно с йоменами связано понятие о «старой веселой Англии».
Когда и где она существовала? На это можно ответить определенно. Почти всегда в прошлом. Идеал ускользающий, уходящий, уходящий вместе со «старым добрым временем», которое кажется «добрым» лишь на почтительном расстоянии. Уже Шекспир застал «старую веселую Англию» лишь в обломках, уже Шекспир – природный йомен по своим корням – покинул родную среду и отправился из сельской местности в большой город на заработки. А Гулливер смог увидеть тех же «поселян старого закала» только благодаря тому, что в ученой стране Лапута получил возможность управлять временем, и Гулливер вызвал их из прошлого.
Если бы такая возможность представилась и нам с вами, то, двигаясь назад от века к веку, мы, разумеется, не задержались бы в «старой доброй Англии» Диккенса, потому что тогда это наименование сделалось уже только условностью. Пришлось бы миновать и шекспировские времена. Но где-то, продвинувшись еще на сто лет вспять от Шекспира, могли бы мы остановиться в середине XV века.
Не скажешь, что в ту пору англичанам жилось особенно уютно и весело, но тогда было отменено у них крепостное право, деятельные люди из народа вместе со свободой личной получили известную свободу действия, и зажили они совсем вроде как «прежние помещики», сами себе хозяева. Вот они-то и назывались йоменами. И хотя в это же самое время Англия вела за морем тяжелейшие войны, а внутри страны враждовали аристократы, все же скромное довольство йоменов казалось земным раем. Нет, они не сторонились битв. «В бой, стойкие йомены!» («Ричард III» Шекспира) – и меняют они плуг на меч, и служат родине так, как послужил принцу Гамлету почерк… В боях за родину отстаивали они и свой малый, домашний мир. А если доискиваться до изначального смысла понятия «йомен», то ближе всего будет – «местный»: человек на своей земле.
Относительное процветание «старой веселой Англии» продолжалось немногим более полувека. Как исчезала она, писал в начале XVI столетия Томас Мор. Людей «поедали» овцы, наступали новые времена, когда пахарей сгоняли с земли, чтобы разводить овечьи отары, – нужна была шерсть на потребу быстро растущей текстильной промышленности. Но обрабатывать волокно англичане умели только очень грубо. Приходилось отправлять сырье за границу, большей частью в Голландию и Фландрию, где ткацкое дело стояло, как мы уже знаем, на высоком уровне. А когда религиозные притеснения погнали протестантов с насиженных мест и устремились они на Британские острова, это действительно пошло англичанам на пользу: приезжие мастера научили англичан обрабатывать шерсть так, что это принесло им на века силу и славу. И если Дефо иногда напоминали, что он, собственно, не англичанин, он, в свою очередь, предлагал вспомнить о деловом долге островитян перед его континентальными предками, о том, кто помог коренным британцам стать первой промышленной державой мира…
Судьба таких людей, как Дефо или Шекспир, которые, вливаясь в ряды людей «новых», участвуют в социальном процессе, разрушающем их собственную среду, отличается еще и движением возвратным, как бы покаянным порывом назад, к «дому», – с попыткой воссоединить «новое» и «былое».
Итак, крах республики, Реставрация, «Закон о единообразии», чума, пожар, война, смерть матери. Ото всех потрясений, которые могли прямо или косвенно коснуться мальчика десяти лет, Дефо заболел, и его возили к целебным источникам на юг Англии, в графство Кент. А вскоре отец, оставшийся с детьми и большим торговым делом на руках, отдает его в учебный пансион.