I.
В середине девяностых я оставила в Москве должность вице-президента в авторском культурном центре и вернулась на юг, во Владикавказ, чтобы стать главным редактором газеты кавказских старейшин. В ней я собрала журналистов севера и юга Осетии, таким образом, газета старейшин первая объединила осетин по обе стороны Главного Кавказского Хребта.
Мне очень хотелось чем-либо утешить южан, перенесших в начале девяностых – во второй раз за последнее столетие – агрессию, когда сжигались осетинские села по всей Южной Осетии. Её столица, древний Цхинвал, была в длительной осаде, поливалась тяжёлой артиллерией, пронзалась снайперскими пулями спортсменов бывшей сборной СССР, преимущественно женщин – из Латвии и Украйны милой.
По селам рыскали срочно амнистированные уголовники и варварски отрубали пальцы старушек с золотыми обручальными кольцами, жестоко расправлялись со стариками, которые не покинули родные места.
Когда распад сверхдержавы пустил моду на нематериальные, кроме деревянных рублей, вещи: перестройку, гласность, суверенитет, мгновенно переросшие в хаос и вседозволенность, южные осетины воспротивились уходу вместе с Грузией от России, надеясь на остойчивость её могучего корабля, за что и получили свою трагедию.
Вначале советские, а затем уже российские солдаты стояли миротворцами, иногда от нечего делать, а может, из сострадания осаждённым безоружным цхинвальцам продавали по сходной цене оружие за Бог знает, откуда собранные зелёные бумажки с портретами американских президентов. Деньги государства, в котором гражданская война между Севером и Югом была лишь однажды, служили хорошей приметой, и миротворцы брали только в этой валюте.
Северяне же, наоборот, заиграли в суверенитеты, но крошечные – в каждом ущелье, что имело не политическое, а культурно-познавательное значение. Они быстро построились по ущельным признакам и в качестве ностальгирующих патриотов понеслись забивать в родных горах участки для дач и вилл. В них не был пробуждён освободительный дух южан, потому что по эту сторону Хребта проблем с геополитикой не оказалось.
Куртатинцы, кобанцы, туальцы и все другие выходцы из недр Большого Кавказа по обе его стороны занялись очень престижным делом – пировать на фамильных праздниках, знакомиться с однофамильцами, зятьями, невестками, их должностями, успехами в бизнесе, автомобилями, на которых подъезжали к местам схода.
Цхинвальцы же в эти годы держали оборону своей столицы, как древней крепости, зная, что за кольцом осады уже всё разрушено, а те, кто уцелел, разбрелись за Хребтом. Что помощь не придёт ни от российского, ни от северо-осетинского правительств.
Через перевал поступали лишь крохи от разграбленной по дороге гуманитарной помощи из Германии, Кубани или от тех неисправимых осетин, которых хоть истребляй, но они упрямо числят себя, прежде всего «истинными аланами», а уж потом представителями “многонационального народа”, даже без прилагаемого перечня национальностей.
Цхинвальцев оскорбляла проливавшаяся кровь, но больше всего их потрясло, что рыцари Гамсахурдии, вволю наиспражнявшись в национальном драматическом театре, обезглавили статую великого для осетин поэта – Коста, век назад написавшего: «Весь мир – мой храм, любовь – моя святыня, Вселенная – отечество моё!»
Южан следовало утешить из-за пережитого, северян – упрекнуть в том, что они, поддавшись бывшему советскому партийному руководству, по инерции эволюционировали не сознанием, а внешней формой – заимели собственного президента для северной половины. И в поддержку восставших южных братьев позицию свою не особо проявили, даже на волне модной гласности.
На южан, особенно изгнанников из внутренней Грузии, где они, живя тысячелетиями, и поняли-то в чём дело, когда им под нос сунули автоматы и подожгли их дома, северяне смотрели вначале косо, затем свирепо, затем, забывшись, спутали виновника их бед с их прародителем и прозвали «гамси-ками».
А те после урока политической географии засели за географию экономическую, принялись зубрить идею рынка – совсем не ту рыночную идею, посредством которой поделили и разграбили великую страну, а простую идею выживания.
Южане заполонили собой и товарами рынки севера – челночничали, перекупали, контролировали прожорливое чрево Владикавказа вместо ингушей и азербайджанцев, вытесненных этими мигрантами, считавшими, что это продолжение их этнической родины и больше бежать им некуда.
Но местные власти продолжали брюзжать, играя на перенаселенности столицы, третьей после Москвы и Санкт-Петербурга по плотности, и сумели настроить против них большинство населения с титульным названием “многонациональное”.
И северяне, не гнушаясь, тем не менее, покупать у этих загнанных дорогами и трудностями бездомной жизни южан товар более дешёвый, смотрели презрительно, как патриции на ублюдков и позор своей нации, издревле не торговавшей товарами, даже во времена Великого Шёлкового Пути, проходившего через Дарьяльское ущелье, самые древние ворота в Закавказье.
Моя простая идея состояла в том, чтобы северяне поскорее преподнесли в дар южанам новую скульптуру Коста, поэта 19 в., одинаково любимого по обе стороны Хребта, для замены пострадавшей. А для этого вполне подходила работа скульптора – моего друга, крайне нуждавшегося на тот момент.
С этой беспроигрышной идеей я вошла в кабинет начальника, народного трибуна, и заломила ему цену – пять миллионов неконвертируемых деревянных рублей, что в нищей республике, вступившей со своим кударским рынком как единственным видом производства на путь такого же дикого, но гораздо большего российского рынка 90-х годов эпохи Великого Развала СССР, было достаточно много.
Начальник – председатель общества старейшин, которое одни переводили как Большой Совет, а другие, без церемоний, как Большая Болтовня, народный трибун, был избран на эту должность принародно на съезде и единогласно, если считать по количеству голосов, нашим первым президентом, чего теперь северяне не могли простить трибуну.
О нём злословили, что, даже бреясь перед зеркалом в ванной, он играет перед своим наполовину бритым изображением роль патриарха, что в бурное время молодости бывал по женской части непростительно непочтителен к адату, что слишком лихо оседлал белого коня народного избранника.
Непримиримые находили, что теперь это был серый мул, еле передвигавший ноги, потому что народ всегда упрямо индифферентен к такой избранности.
Всякий раз, когда я входила в его кабинет, заставала его в яростной борьбе с оппонентами, невидимыми в этом кабинете, потому что они были по всей Осетии, независимо от того, действительно ли они бездельничали, как обличал их трибун, или заседали за хорошо накрытыми бесконечно длинными столами.
Трибун всегда жаловался всякому входящему на то, что, как бы много он ни работал на ниве национального института старейшин, они не признавали его авторитета вследствие собственной лености и праздности.
Хотя трибун был прежде профессором научного коммунизма в местном университете, он не понимал одного, что это непризнание ничьих авторитетов проявлялось еще при царе Горохе или короле Артуре, когда аланы сидели за длинными столами и раздавали всей Европе направо и налево свой принцип равенства, передав этот генетический вирус средневековому рыцарству.
Что из того, что теперь это горстка старых коммунистов, перемеленная, как зерно, татаро-монгольским нашествием, подчищенная великой чисткой советских 30-х, выложившаяся во всех пятилетках, оглушенная перестроечной гласностью, прибитая рыночным изобилием?!
Все равно аланы, переназванные когда-то осетинами, упорно оставались теми же самыми: любили не митинги, а застолья, умели хорошо и толково воевать.
Но в стовековом содружестве перехватили у русских братьев пристрастие губительно пить и великое терпение терпеть, терпеть и только потом встать и жахнуть во всю свою силу!
II.
Так как каждая воспрянувшая фамилия поддерживала своих выдвиженцев, неважно на какие посты в республике, то я подозревала, что мой шеф вытряхивал из какого-нибудь «крутого» однофамильца средства на содержание своего поста.
Но меня, главного редактора газеты старейшин, и моих журналистов он считал своими наложницами, независимо от пола, и как султан не платил своему гарему зарплату.
Однако мы были строптивы, и нередко после выхода очередного номера газеты и незамедлительного звонка разъяренного президента республики мой шеф сидел с лицом цвета огненной лавы под пеплом отчаяния.
Так долго продолжаться не могло. Наша газета была уже оппозиционной самим старейшинам, которых мы жалели за то, что они до сих пор пребывали в пелёнках коммунистического прошлого, и хотели показать им в своей газете демократию, потому что в стране и республике они могли не успеть увидеть её при жизни.
Однажды мы так разошлись в своих стараниях, что телекамеры республиканского телевидения, установленные на заседании правительства, не могли выхватить ни одного государственного лица – все они были уткнуты в нашу газету, предсказывавшую шансы новых президентских выборов.
А президент на экране чувствовал свое одиночество и предчувствовал будущую плохую избирательность в своём неблагодарном народе.
После этого он совсем загнал народного трибуна в несмываемый красный цвет, когда должен был лопнуть или сердечный сосуд у того, или наша газета.
Обладая политическим чутьем и уже физически ощущая удавку на шее нашей газеты, накинутую трибуном-цензурионом, мы гордо и дружно всей командой подали в отставку.
Но это было потом, а пока я вошла в кабинет с идеей, которая должна была объединить нас.
Патриарх, выслушав меня, начал стенать на мотив скупого рыцаря, а значит, уже лихорадочно соображал, из кого выдернуть деньги. Это означало путь к незабвенности – после великого нашего поэта Коста он становился вторым в глазах благодарных цхинвальцев. Молодого скульптора старейшина, конечно, в расчёт не брал.
Вскоре он вручил моему другу деньги, тот ему скульптуру, талантливо изваянную в годы студенческой юности. В ней не было одиозности советской поры – позы трибуна и взгляда, устремлённого в светлое будущее неизвестного времени.
Поэт сидел, задумавшись – самая характерная поза человека, видевшего дальше, чем его народ.
III.
Вскоре в начале рабочего дня патриарх объявил, что сегодня я отправлюсь вместе со скульптурой в Цхинвал, разрешив заехать по дороге в аэропорт домой за вещами.
Он был необыкновенно возбуждён и одухотворён – всё утро его кабинет дозванивался в Москву, добиваясь разрешения от Минобороны на вылет военным вертолётом в Южную Осетию, потому что везти скульптуру Транскавказской магистралью четыре-пять часов было не лучшим решением.
Вернее всего, патриарх мыслил спуститься со статуей к цхинвальцам не иначе, как с небес.
По моему наблюдению, старейшины так вцепились в военное руководство страны, что могли забыть о самой статуе. Дважды я, как бы, между прочим, напомнила о ней, но они не услышали.
Они сидели, вытянувшись и неотрывно глядя на трибуна, разговаривавшего с Центром, как будто вернулись в те времена, где были на фронтах орлами и соколами и докладывали о боевых успехах самому генералиссимусу Сталину.
Словом, у меня было сильное предчувствие насчёт статуи…
И только потом они отдали приказ троим – скульптору, его другу и шофёру «Волги» трибуна ехать за скульптурой, которую две недели назад увез грузовик, дабы в любой момент быть готовым к отправке на юг. Меня они должны были завезти за вещами.
Приказание нам отдал референт шефа – полковник. У трибуна постоянно менялись референты, причём, все были военные отставники высших чинов. На подхвате у него были генералы и полковники – молодые, подтянутые, вернувшиеся после службы со всех концов необъятной прежде родины, где всегда были хорошими воинами и традиционно уважались солдатами. Плоха стала сама Армия, в которой полководцы стали числиться по столь же опущенной категории советских инженеров.
А в крошечной Осетии им было трудно разместиться: на каждый квадратный метр приходился один генерал, два полковника и несколько подполковников, а ниже званий у осетин-военачальников не бывало со времен нашествия гуннов в 4 веке христианской эры.
Кроме того, они привыкли командовать строевым порядком, а в самой Осетии осетинами не покомандуешь.
Здесь на страже будней всегда стояла другая армия – иерархическое осетинское застолье, где в чине маршала – сам тамада, по правую и левую руки – его заместители, не ниже, чем генерал-лейтенанты.
И был единственный бессменный Генералиссимус. Когда Никита Хрущев с шумом выносил его отовсюду: из Мавзолея, дворцов, парткомов и парков, – осетины заносили его бюсты обратно – в свои дворы. Да так, что «широкая грудь осетина», как писал поэт Мандельштам, которую тот носил в Кремле, теперь упиралась в начало стола, а дальше располагалось его войско коммунистов-фронтовиков, шедших с его именем в атаки.
Осетины не навязывали своих притязаний на единокровие при его жизни, в 30-х годах поддержали большой исход, как и вся страна, правда, недобровольно, но, по чёткой статистике, каждый десятый навечно остался в списках комитета государственной безопасности от своих же граждан под кодовым названием – “враг народа”.
Однако дремавшие в них гены старых, как евразийский мир, воинов вынуждали относительно мирно переживать политические изломы и считать павших убитыми в боях, неизбежностью во время походов великих полководцев – Атиллы, Македонского, а также кровно родственных Фридриха Барбароссы и того же Иосифа, сына Дзугаты, то есть Дзугашвили.
К короткому аланскому слову, которым они подтверждают ум и мужество – «ЛАГ», что означает «мужчина», они старались никогда не прибавлять «ГУ», дабы не напоминать лишний раз…
Так же спокойно приняли они отверженного вождя на его кровной родине, отведя ему почётное, почти святое место – этот народ разучился молиться в храмах, давно вернувшись к древним ритуалам, где к Богу шли молитвы тостами с последнего застолья перед боевым походом.
И ответ от Бога за устаревшую форму общения получали тоже через наполненный бокал. Этого я тоже не могла понять, потому что в раннехристианском святилище – Святой Роще Хетага, покрывшейся патиной язычества, старейшины воздвигли молельню для молитв-тостов, очень похожую на “бистро”.
Бывало так, что юноши, настоявшись с бокалами под властью велеречивого старшего – тамады, даже по разу пригубив за сказанное, после усердного моления садились за руль и уносились туда, куда пешим старейшинам было не поспеть за ними, и светил им в той дороге красный свет.
В отчаянии, смешивая почтение с отношением как неразумным, я пыталась воспитывать старейшин своей газетой, понимая, что это неблагодарное дело.
Они могли использовать вето в отношении единственной женщины, допущенной к сонму мудрейших. Забываться мне не надлежало – с нашим-то европейским воспитанием, которым отличались все поколения после второй мировой войны.
IV.
Мы помчались в святилище в поисках уехавшего из дома водителя грузовика, как сказала нам его старая мать.
Там, где несколько сельских прихожан занималось благоустройством святилища, старик ответил, что наш парень отправился на пасеку в ущелье, куда точно, он не знает, но к альпийским лугам. Старик не мог скрыть важной детали: парень не расстается с Коста, они повсюду ездят вдвоем.
Кола застонал – скульптура не была отлита в бронзе, оставалась изящной гипсовой…
Мы ринулись в ущелье, но застряли в зобу его узкого горла, где справа ниспадал водопад источника, а слева была шашлычная с изумительными запахами.
Кола решил ждать здесь, потому что из-за поворота автомобили выносились, как бешеные, но мимо шашлычной проезжали с почтением – в надежде увидеть друзей и «сойти с коня».
От яркого солнца и ласкающего горного воздуха Сослан, друг художника, обнажил свой торс, поиграл мышцами, сделал омовение в струях источника, и когда он встал перед нами, озаряя всё светом красоты и совершенства человеческого тела, я отнеслась к этому, как к национальному богатству. Кола понимающе улыбнулся, он его не раз воплощал в скульптуре.
– Сослан, тебе со всей этой красотой надо сниматься в кино, – подытожила я с восхищением.
Решили вернуться к началу ущелья. Там стоял киоск с девушками, которые крутились вокруг него и весело щебетали.
Мы с шофёром отъехали к дому нашего пасечника в надежде, что тот мог приехать домой другим путем, а когда вернулись, на площадке царила мёртвая тишина: девушки в своем карточном домике держали оборону от наших романтических друзей.
Нас друзья ждали к обеду с классическим ассортиментом всех киосков страны в период перехода от голодного социализма к сникерсному изобилию.
Но тут мимо нас промчался бешеный грузовик, и мы бросились за ним, при этом скульптор стонал всякий раз, когда тот взлетал и с грохотом падал на шоссе, сплошь с выбоинами.
В моем доме нас ожидала некоторая паника, которую внушил по телефону референт-полковник, угрожая, что старейшины взлетят без статуи и без нашего сопровождения, но в срок.
Такая пунктуальность была совершенно несвойственна старейшинам, по-видимому, они не отошли от утреннего ностальгического шока.
V.
В аэропорту моего родного города Беслана мы загрузились в пустое брюхо военного вертолёта со скамейками по борту.
Старейшины быстро разлили что-то по бокалам и вознесли молитвы покровителю путников – святому Уастырджи, которого в новые времена стали называть Святым Георгием, однако, сохранив за ним статус «покровителя мужчин».
Молодые с большим достоинством отказались, мне, конечно, не предлагалось.
Спустя несколько минут начался взлет души к Богу. Я медитировала: какая удивительная акция взлетать в небо с белой статуей, со старейшинами, с друзьями над Главным Кавказским Хребтом – и сердце плавало в полом пространстве груди.
Мы летели над горами, ущельями, каньонами, вечными снегами, над родиной Коста – Наром, над Рокским коридором, соединяющим обе части Осетии. Здесь, в небе, не было ни таможни в конце Алагирского ущелья, ни блок-постов с кордонами российским солдат, думавших, что они стоят на южных рубежах России и северных – Грузии.
Здесь, под крышей мира, было видно, что под нами единая пространственная Осетия, и никакая дурная сила политиков не уродовала гармонию пространства.
Обернувшись в салон, я увидела, что все приникли к окнам иллюминаторов. Казалось, Коста сидел, еще более углубленным в свои мысли. Это была вершина впечатлений за всю мою жизнь!
Одним взглядом я охватывала ушедший мир предков – там, внизу, они скользили по узким тропам, то скрываясь от преследователей, то преследуя хищного зверя, худощавые, в легких, протертых до дыр арчита, умевшие проходить, словно тень облака, по узким лазам ущелий, над пропастями так, что ни один камешек не срывался, чтобы повлечь за собой обвал или камнепад.
Перемещаясь в широком пространстве от начала Даргавса до южных ущелий, они проносили свое великое свойство выживать, и за это сейчас я испытывала к ним благодарную любовь и нежность потомка.
Я снова обернулась – на месте трибуна сидел не вдохновенный актёр на сцене жизни, не скупой чинуша, способный назавтра опять завести свою волынку о нехватке денег на мою дерзкую газету – там сидел задумчивый осетин, разглядывавший внизу жизненное полотно своих предков, и профиль на фоне иллюминатора был волевым, словно вырезанным из камня.
И был он мне сейчас родным и понятным именно потому, что и его давно ушедшие вглубь земли предки являли ему одному то, чего никогда не увидит человек из другого племени.
Здесь, высоко в небе, летя над югом и севером родины, лучше думалось о нашем бытии.
Можно надругаться над всем, что нам дорого – все мы поголовно на этой земле язычники, потому что идеализируем массу материальных вещей, но всегда найдутся те, кто восстанавливает порушенные святыни, найдется мастер, найдутся мудрые старейшины.
И я стала неистово молиться Богу, проплывая над единственным местом в мире, где осталась наша этническая родина, сузившаяся до крошечных пределов, с которых сойти просто некуда.
Я просила Бога, чтобы он скинул с нас невыносимое бремя зависеть от политиков – зачастую извращенцев, избавить нас от жестокой судьбы быть разделёнными на две части вокруг Хребта, который на самом деле есть НАШЕ КРЕПКОЕ СТРОПИЛО ПОЗВОНОЧНИКА!
Еще я просила Бога дать нам любовь друг к другу – надменным снобам и несчастным беженцам, потому что дети и тех и других – единое племя.
– Если ты не дашь нам всего, о чём молю Тебя, то можешь сбросить нас сейчас в одну из пропастей под нами, потому что невыносимо жить иначе!
Бог не сбросил нас в пропасть, но дал мне ощущение птицы, парящей высоко в небе, над крышей мира…
А вскоре мы уже кружились над южной столицей.
VI.
Мы долго кружились над городом, то ли запрашивая Тбилиси о посадке в стойко независимой уже шесть лет Южной Осетии, то ли выбирая для тяжёлой статуи место поближе к театру, пока, наконец, не приземлились на стадионе.
Вертолёт мгновенно был облеплен ребятишками, среди которых прыгали совсем малыши, не знавшие войны. Они не подозревали, что такой же «рыжик», как прозвали его в городе, приносил кровь и смерть.
А мы не подозревали, что мужчины, наблюдая за нашим кружением, сжимали кулаки и мечтали о «стингерах», и у кого-нибудь из защитников города могли сдать нервы от плохих воспоминаний.
Те, кто бросился нам навстречу, ждали нас уже не менее четырёх часов, и вместо приветствий у них вырвалось: «Стол остыл совсем!»
И вскоре мы оказались при входе в небольшой зал научного института, где, сомнений не было, нас ждал прекрасно накрытый осетинский стол – по три пирога на блюдах, мясо, фрукты, молодое вино, пиво древних Нартов и, конечно, русская водка.
Старейшины стали занимать свои места, молодые – свои позиции для обслуживания их.
Трибун, на мгновение забывшись, пригласил и меня, на что я с холодным достоинством ответила, что не припомню, когда в доме моего отца я сидела бы со старейшинами за одним столом.
Все закивали, одобряя мое классическое кавказское воспитание, а парни мигом собрали мне пышный «хай»– «долю», положив сверх меры сладких фруктов.
Я взяла свою «долю» и вышла на улицу, раздумывая, что делать дальше, в какой дом направиться. Сопровождавший меня цхинвальский журналист предложил сразу же отправиться в дом, где я намерена остановиться, и там украсить хозяйский стол своим приношением.
Мы пошли в дом, где я хотела поскорее обнять хозяйку. Дело было не только в том, что этот дом я любила за славный, ничем не изживаемый юмор и теплоту его обитателей по мужской линии – дядюшки, старого тбилисского интеллигента, мужа-врача и двоих сыновей. И не только в том, что по женской линии, через прабабушку Абайон, я восходила фамильным родством к хозяйке дома.
В рассказанном мне эпизоде эта женщина, блиставшая в молодости необычайной красотой, вновь в полной мере проявила свое достоинство.
Шеварднадзе, сменивший в Грузии на посту президента режим Гамса-хурдия, с размахом сменил и оружие против непокорного Цхинвала – бандитские обрезы и автоматы на стрелковую артиллерию – а по окончании своей военной кампании приехал извиниться перед цхинвальским народом. Увидев Зару, он поспешил подойти к ней и, как в прежние времена, протянул руку.
Перед ним стояла постаревшая осетинская женщина, которая потеряла свой старинный тбилисский дом, пережила с родным городом, дядюшкой, мужем и обоими сыновьями все ужасы войны.
Она сказала ему:
– Нет, Эдуард Амброссиевич, руки я Вам не подам…
«Белому Лису» только и оставалось поступить, как кокетливому французу, которые утверждают, что мужество женщины рождает нежность мужчины. Он ответил:
– Я-вас-по-ни-маю…
VII.
Старейшины уже второй день встречались с народом: коммунистами, интернационалистами, сталинистами, ветеранами войны, труда, снова войны – недавней, потому что в городе оставались после войны одни старики и женщины – молодежь после военного противостояния выплеснулась в мир.
А самых смелых и верных, странным образом, уже после войны кто-то перестрелял, вменив им грехи сицилийской мафии.
Все рады приезду братьев с такой прекрасной миссией. Цхинвальцы не утяжеляют своих сердец грузом обид – они светлы и искренни, как дети, вновь переступив через свои смерти. Все вместе возносят молитвы к Богу, поют героические песни, говорят друг другу хвалебные тосты: южане благодарны за Коста, северяне – за героизм и мужество южных братьев.
Произошло большее, чем геополитическое слияние – осетины становятся осетинами, поэтому обе стороны провозглашают отныне и навеки единую Осетию, которую никто – ни Сталин, ни Хрущев, ни Горбачев, ни Ельцин, ни кто-либо другой больше не раздерет на части.
«Аланию» – поправляют северяне, уже назвавшие исторически правильно свою часть.
Мы с Кола бродим по мастерским художников, мне дарят герб непризнанной Южной Алании, Кола всюду встречают бокалом молодого вина и куском неповторимого осетинского сыра.
Фамилия Кола в Грузии звучит как Джугашвили, в Южной Осетии как Дзугаев, на севере как Дзукаев, поэтому он богат родственниками.
Сослана не видно, Кола говорит, что его приняли за античного полубога и увезли в Джаву пробовать молодое виноградное вино под молодого барашка.
На третий день пребывания делегации в театре состоялся митинг по случаю замены статуи. С прошлым покончено, да и новый Коста в своей задумчивости даёт повод заново осмыслить прошлое и будущее.
Этот акцент и наш отъезд следует, конечно, отметить банкетом.
И в зале ресторана, знавшего в былые времена, как любая точка страны, пышность приемов московских гостей из ЦК коммунистической партии, а сейчас пустого и необжитого после войны, тем не менее,… нас встречает хорошо накрытый бесконечно длинный стол – вполне достойный апофеоз на земле наших южных братьев.
Затем мы спешим к вертолёту, чтобы успеть на север до захода солнца, кружимся над городом, устремляемся по Рокскому коридору – и вот мы уже в бесланском аэропорту.
VIII.
Встречал нас референт-полковник. Под командованием у него находилась пара: юноша в черкеске и девушка. Юноша – рука на рукоятке кинжала на поясе, стойка номер один и – на носках по кругу перед старейшинами, вовлекая в круг и девушку!
У неё в руках большое блюдо с тремя пирогами и большим куском мяса сверху – осетинские хлеб-соль. Она передаёт кому-то блюдо и плывёт навстречу юноше.
На лице трибуна удовольствие – не забыли еще на малой родине, чтут! Он начинает свою речь перед собравшимися, среди которых наша делегация и вертолётчики, за прошедшие три дня полностью национализированные цхинвальским застольем.
Трибун говорит о значимости прошедшей акции, о прошлом и будущем единого народа, затем ему подносят почётный бокал и блюдо, чтобы он отщипнул хлеба-соли.
Блюдо держит на вытянутых руках… форменный урод с оттопыренным брюхом, раздувшимися щеками, скрывшими глаза – полностью изуродованной анатомией. Этот зомбированный держатель блюда целиком ушел в осмысление речи трибуна: куда ездили, зачем вернулись…
У меня вырывается стон – в каком виде южане вернули античного полубога?! Как же так, старейшины ведут застольный образ жизни, а подтянуты, стройны и легки! А этот…
– Старая закалка, – поясняет Кола.
Митинг окончен, мы едем домой. Но через километр опять остановка. Я понимаю, что теперь у святилища, к которому мой род имеет самое прямое отношение.
Мой дед и его братья, всего четверо, в конце прошлого века вернулись на север из той части Осетии, которую потом генсек Хрущев подарил своему шурину Мжаванадзе, тбилисскому партийному боссу – оба они, как говорили, были женаты на двух сестрах Петровнах.
Как видно, один угостил другого бутылкой хорошего грузинского вина, а тот, расчувствовавшись, подарил ему часть моей родины. Так потеряла я колыбель своего рода – селение с целебным озером и родовой башней близ Коби, дорога к которому ведёт через Дарьял. А граница с соседней республикой, теперь государством, подошла к самому горлу Владикавказа.
Дед и его братья, обосновавшись на равнине, в Беслане, соорудили здесь святилище покровителю нашего рода Таранджелозу, чей образ, вернее всего, восходит к Архангелу Михаилу, которое недавно переименовали согласно новой моде в святилище Святого Георгия, имея в виду древнего покровителя мужчин, путников в частности – Уастырджи.
Опять на капоте машины разложены яства. Тост-молитва теперь посвящается Святому, но пить и закусывать должны собравшиеся, вертолётчиков с нами уже нет.
Вечерних рейсов в маленьком аэропорту тоже нет, на трассе никого, кроме одного автомобиля, который удивлённо останавливается. Водитель и женщина с маленьким ребенком подходят и с почтением замирают.
Это придает некоторую свежесть речи трибуна, он рассказывает теперь святому Георгию о наших делах, словно хороший мальчик для похвалы старшего. И мы тоже в который раз замираем в почтении и к Покровителю, и к трибуну, который и впрямь говорит святые для каждого осетина слова.
IX.
На следующий день, я села перед компьютером, чтобы излить всю душу в статье на первую полосу, и мне часто мешали слёзы…
В редакции был только один из журналистов, его голос и раздался из-за спины:
– Пойдем, я заварил чай, отдохни.
И мы сели за длинный полированный стол, который выпросили у старейшин, на нём удобно было макетировать газету и перекусывать. Парень во главе стола, я – напротив.
Тост всегда с осетином, как раньше верный конь. Мой журналист тихо и вдохновенно говорил о своём понимании прошедшей акции, о будущем нашей родины.
Я слушала, мне становилось тепло и радостно, и в неожиданном для себя порыве я высоко вознесла свой бокал горячего чая:
– Оммен, Господи, за дела Твои!
1997 г.