Огненное предзимье: Повесть о Степане Разине

Усов Вячеслав Александрович

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

 

1

Водораздел между излучинами Дона и Волги размыт оврагами. Овраги, тяготеющие к Дону, — долгие, с пересыхающими ручейками, а возле Волги — крутые, частые, как торопливо обгрызенная краюха хлеба. Степь редко оживляется березовыми рощами-колками, только в оврагах, под зыбкими обрывами, местами зеленеет дубовый и ореховый кустарник. Степные травы в мае сочны, лакомы.

На следующий день по выходе из Паншина казаки выволокли на водораздел лодки и струги, увидели на севере знакомые курганы и, как всегда, подумали о легкой смерти. При виде древних могил кочевников смерть почему-то не кажется тяжелой.

Войско само собой разбилось на три отряда. Василий Родионыч Ус вел струги, Разин шел с конными казаками.

Максиму Осипову и Харитонову было поручено присматривать за пешими. Они, недавно сорванные с мест одними слухами о воле и возмездии, в неиссякаемом восторге глотали пыль за казаками.

Казаки Уса знали, зачем они идут и даже куда они отправят свою добычу. Они из пеших подобрали себе помощников — спиной покрепче и рожами позлее. Началась перевалка стругов к отвершкам волжских оврагов, где каждое плечо и сокращение пути на полверсты было подарком. Царицынский беглец Степан Дружинкин указывал урочища, удобные для переволоки.

Конные, ускакав вперед, смотрели, как сворачивают с их пути черные отары. Овцы принадлежали едисанам. Разин считал опасным оставлять этих присягнувших царю ногайцев между собой и безоружным Доном. Разин знал, что одна весть о вольном войске, сбирающемся на Дону против бояр и дьяков, поднимет и привлечет к нему множество крестьян и трудовых ярыг. Свобода — святое дело… Но за нее придется жестоко воевать. А чтобы семитысячное войско не превратилось в неуправляемую ватагу, надо заботиться о нем, кормить и обеспечивать оружием и лошадьми.

В последнем свете долгих сумерек конные сотни вышли к Волге. С правобережных круч виднелась, пропадая в наползавшей тьме, левая, луговая сторона. Покрытая лесными зарослями и протоками, она почти сливалась с мощным руслом. Ее изрезанные заводями берега, крупные острова и правый, овражный берег были удобны для засад и бегства. И если у этих скачущих, плывущих и волочащихся пешком было мучительное сомнение в будущем, то ныне мрачнеющие дали великой торговой и разбойничьей реки и поразили, и убедили их: они — на воле!

Струги свалили в Волгу в версте выше Царицына. Уже стояла чуткая воровская ночь. Все разом притомились, мечтали закемарить. Василий Ус считал: не время. Надо ошеломить защитников Царицына. «Зачем? — возразил Разин. — Они мне сами отворят». — «Окстись!» — «Иначе я, Василий, пошел бы на Азов вины заслуживать. Меня ведь… ждут!» В глухом и как бы сонном голосе Степана Тимофеевича была пророческая убежденность. Василий Родионович поежился: во что ввязался? Он чувствовал, что перед ним и казаками открывается нечто более глубокое, обреченно-безвозвратное, чем они ждали и хотели. Сам Ус умел и останавливаться вовремя, и поворачивать, и получать прощение.

Чуть рассвело, войско двинулось вдоль берега. Вплотную под обрывами, застревая на намывах перед устьями оврагов, шли струги, похожие на тихих плавучих многоножек. Носовые пушечки чернели хоботками нестрашно, любопытно. Конные норовили обойти овраги по верховьям — в степи копыту мягче. Теперь стало особенно заметно, как плохо вооружилось войско. Многие шли с одними деревянными пиками, обожженными в кострах. Другие разжились топорами — от боевых клевцов до деловых. В Царицыне оружия немного. Придется разворачивать походные кузни, брать ближние городки и проплывающие «бусы», тем временем — кормить людей и пресекать бессмысленное душегубство. Волжские города должны ждать избавителей, а не страшиться их.

Стена Царицына была составлена из деревянных срубов, засыпанных землей. Две башни — угловая и воротная — высоко поднимались над односкатной тесовой кровлей. Они чернели бойницами для пушек и пищалей. Бревна, оглаженные пыльными ветрами, блестели, будто мокрые.

— Надобно огненным приметом, — прикинул Ус. — Из пушек вдарить в причинные места. Бывалоча, в Литве…

Разин ознобил его ведовской ухмылкой:

— Я ударяю словом.

При виде множества заведомых душегубцев, как в грамотах Казанского приказа именовалось войско Разина, жители Царицына должны были испытать желание защищаться. Воевода Тургенев поддержал их боевой дух, приказав ударить из пушки и прогреметь в колокола. Но — удивительно: посадские полезли на стену из одного нечестивого любопытства, не взяв оружия, словно не воры расположились табором на склоне ближнего оврага, а скоморохи. Казаки не ответили на выстрел. Дружно и весело потянулись в розовеющее небо дымки их костров, и в лучах раскалявшегося солнца заблестели медные котлы. «У них все обчее», — передавали друг другу жители. Сами они не рвались объединять свое имущество, но от артельных котлов падал какой-то небывалый свет… Никто пришельцев не боялся.

Не успела размякнуть и притомиться на огне пшенная крупа, заправленная салом или рыбной юшкой, как в таборе казаков появились пятеро посадских-перебежчиков. Четверо были одеты бедновато, в кафтанишках, крытых дешевой крашениной, один — в синем аглицком сукне. Именно он вызвал настороженность у некоторых казаков:

— Как вас из городу-то выпустили? Для лазучества?

— А как не выпустишь? — усмехнулся посадский в синем. — Господин Тимофей Васильевич ныне не хозяин. Стрельцами да детьми боярскими маленько держится, конешно.

— И много их?

— Четыре-пять десятков наберется. Свинца да зелья, слава богу много, а то бы против вас не выстоять.

— А вам и так не выстоять.

Синий посадский многозначительно смолчал. Ему-то на стену путь был закрыт. Ус строго, подозрительно стал расспрашивать его о городских запасах и казне. Ответы перебежчиков не обнадеживали.

— Дуванить будет нечева, — вывел Василий Родионович. — Разве купчин потрясти.

— Торговец казаку не враг, — ответил синий с осторожной дерзостью. — У меня свойственник в Воронеже, и сам я на Дону бывал с товаром. Царицынских трясти негоже, атаманы.

Разин сидел в стороне, до времени не вмешиваясь в разговор. Он собирался оставить Уса осаждать Царицын, пусть он и договаривается с посадскими. Но после слов Василия Родионовича о дуване, и следовательно грабеже, Степан не выдержал:

— Передай в город — никого не тронем! Пущай только не тянут, не озлобляют нас.

Посадский понял. Такое отношение к нажитому добру именно и должно быть у Разина, казака из домовитых. Мастеровые и торговцы хотели в это верить.

Василий Родионович кривился несогласно. «Черен и зол, — определял его Степан. — От неудач». Действительно, Василий Ус не знал удачи ни на войне, где вечно супротивничал царским воеводам, ни в том походе под Тулу, на ненужную государю «службу», ни в недавней попытке пробиться по примеру Разина на море, в Персию. Круг наказывал его… Теперь он и его товарищи готовы были отыграться.

Разин желал взять первый город не кровью, а добром. Для всего будущего похода было важно, чтобы городские люди сами отворили ему ворота. У кого руки чесались драться, тех Разин звал в набег на едисан.

Ногайцы-едисаны недавно откочевали в степь между Царицыном и донскими городками. Напав на них, Разин бил двух зайцев: снимал опасность нападения едисан на городки, к чему их непременно будут склонять воеводы, а главное, давал возможность голутвенному войску подкормиться — баранами, конями, ясырем. Казна за зиму оскудела, война же — прорва, жрущая не только жизни, но и деньги. Деньги — особенно.

Накануне расставания между Разиным и Усом случился разговор.

— Не лезь на стены, — попросил Степан. — То мой наказ.

— Без крови хочешь войну сработать? И без дувану?

— Едисанскую добычу на всех поделим. Обещаю.

— Не оммани.

Василий Родионович болезненно поеживался, будто у него зудело меж лопаток. Не ангельские крылья прорезаются? Он шутки не принял:

— Дурно какое-то во мне живет. Вдруг высыпет по шкуре, гнусно…

— Не любострастная болезнь?

— Нет, тут иная порча.

Степан Тимофеевич всмотрелся в опавшее лицо товарища. Какая-то на нем проступала нутряная пустота… Разин задавил внезапную неприязнь. Ус был нужен ему, на него Разин мог спокойно оставить войско, город.

Наутро полторы тысячи казаков неторопливой рысью пошли из табора сначала вниз по Волге, затем оврагом — в степь. Их плотный и упругий строй вызвал на стенах завистливое любование. Так бы и всякий посадский проплыл-проскакал по луговой траве навстречу воле. У многих вострепетали нетерпеливые сердца…

И будто угадав настроение хозяев, скотина в городе заколотилась в стены конюшен и хлевов, а выпущенные коровы, козы, овцы потянулись к запертым воротам. Утром их выпускали в приречные луга. Ныне ворота оказались на запоре, ключ — у Тургенева, у воеводы.

Над Царицыном повис коровий рев и подхалимское блеяние овец. Скотину, правда, подкармливали болтушкой, и по обочинам улиц, по переулкам травы хватало. Скотина хотела воли.

Поздним вечером подкупленный посадскими стрелец опустил со стены веревку. Обдирая от непривычки руки, по ней сверзились в заросший тиной ров новые ходоки.

Крутившийся при Усе Алешка Грузинкин, вздорный, озлобленный крикун, промурыжил их у входа в атаманский шатер: «Василий Родионович почивает!» Посадские поклонились атаману не рядовым поклоном, а земным и заметили, что Усу он пришелся по сердцу.

— Выпусти, государь, скотину погулять. Оголодала, истомилась.

— Об том просите воеводу. Он ваших баранов мучит.

К вечеру задумчивые ходоки вернулись в город. Коровий, козий, бараний круг кричал, постановлял, что время сбивать замок с ворот Царицына.

 

2

Знакомое видение: разбросанные юрты и шалаши, потоптанная в прах трава, попрятавшиеся женщины и дети, и непременно какой-нибудь недогулявший малый увертывается от матери. Мать понимает неминуемость беды, но со своим звериным страхом не может отказаться от надежды упрятать сына под пахучее крыло юрты и дико верещит на мальчишку, путаясь в цветастых тряпках. Еще глупее пастухи, текучим галопом торопящиеся к стаду. Словно вернулся день, когда Степан впервые был головщиком в объединенном отряде у Молочных Вод. Головщиком калмыков был тогда Тургенев — тезка царицынского воеводы.

Ногайцы рода едисан устали от немирной жизни. Старый мурза решил договориться с казаками. Увидев сотни, медленно выползавшие из-за курганов и пыточными клещами охватывавшие улус, он приказал поймать себе коня. Он был готов проситься к Разину в товарищи, хотя и знал, что дьяки станут ругать и бить его за это. Главное — уберечь улус, сохранить народившихся за мирные годы детей.

Мурзу сопровождало около десятка пожилых татар. Они с такой умелой медлительностью забирались на коней, словно напяливали старые, привычные чувяки. Они ходили по земле гораздо хуже, чем ездили, ибо любимый конь прибавляет старому человеку больше сил, чем юная жена… Атаман Стенька, зная степные приличия, терпеливо ждал едущих шагом старейшин улуса. Только два крыла его конного войска пошевеливались, словно на слабом степном ветру.

Старый мурза сказал свое. Сопровождавшие его татары медленно кивали. Переводить не приходилось — Разин свободно изъяснялся на татарском языке. Он грустно посмотрел в глаза мурзы, уже слезившиеся от напряженной речи и высокого солнца, и дважды качнул кудлатой головой.

Мурза не понял. Он предлагал Степану дружбу. Он предлагал людей, чтобы они вместе с казаками повоевали низовые города. Он даже соглашался, чтобы дуванили добычу без татар — те сами возьмут ясырь… «Зачем не хочешь?» — из последней угодливости перешел мурза на русский.

Лицо Степана Тимофеевича стало злым. В злости чувствовалась нарочитость, неискренность — ведь казакам не за что было злиться на ногайцев.

— Если батыр захочет обидеть слабого, найдет причину. Мы, едисаны, не понимаем ваших дел. Что тебе нужно — мясо? Лошадей?

Разин молчал. Крылья его войска колыхались все нетерпеливее. Старый мурза догадался, что атаман сейчас убьет его, чтобы дать знак казакам — начинать… Мурза мгновенно испугался смерти. Он медленно поворотил коня. Медленно ехал по степи. За ним никто не гнался. Тогда он перешел на рысь и скоро оказался посреди улуса, где между юртами и земляными очагами, с которых женщины в неразумном страхе убрали главное свое богатство — медные горшки, крутились, сходились и сдержанно галдели вооруженные ногайцы. Иные были уже в седлах, иные держали коней на тонких поводках. Ненависть и готовность умереть были на их мглистых маленьких лицах.

Солнце било старого мурзу в темя. Казачье войско туго захлестывало улус. Первые женщины и дети уже извивались по-кошачьи перед копытами коней, и их хватали, тащили в седла, но чем ближе к середине улуса, тем гуще оказывалась визжащая толпа, и можно было только гнать ее, подобно стаду. Казаки спешили взять ясырь.

Их жадностью воспользовались конные ногайцы. Ударив в слабое звено цепи, они прорвали ее, вылетели казакам в спину, стали расстреливать их из луков и немногих пищалей. Казаки заметались между улусом и неожиданным скоплением вооруженных едисан, их численное превосходство потеряло смысл. Прошло не меньше получаса, прежде чем Разин сумел собрать несколько сотен для ответного удара. Едисаны дрались отчаянно и безнадежно, самые молодые бросались на сабли и кинжалы, грызя железо, как завещали деды. А не желавшие погибнуть поодиночке утекали в степь, в сторону ослепительного, клонившегося за курганы солнца, чтобы по ним трудней было стрелять.

Ясырь был взят: шесть тысяч человек, по донесениям воевод. Особый отряд сопровождал на Дон «полон татар и татарчонков и баб татарских и девок». Конские табуны, стада овец казаки погнали к Волге. В корыто новорожденной войны кинули первый корм.

 

3

В Царицыне сложилось странное и праздничное положение: посадские в осаде звали казаков в гости, те проникали в город через неведомые лазы и возвращались сытые, хмельные. Ворота оставались на запоре, ключ угревался на груди Тургенева.

Они с племянником объезжали улицы, меняли стражу у ворот и запирались в башне. Там был у них запас еды, свинца и зелья. Из башни хорошо просматривался табор казаков, его ленивая хозяйственная жизнь. Казаки развлекались рыбной ловлей, объезжали угнанных у едисан коней, мастерили на походных кузнях наконечники для рогатин.

Под вечер праздничного дня Степану Тимофеевичу принесли из города подарок — бочонок жженого вина. Под жаренного на костре барашка бочонок выпили. Разину подали топор на длинной рукояти. Он вышел из шатра в одной рубахе — алая вышивка по белому, глянул на солнышко. Настало время великих дел. Разин пошел к воротам города.

Казаки, поднимаясь с теплой травки и вылезая из шатров, пошли за ним. Толпа их, наполовину безоружная, росла и весело базарила. Алые и лазоревые свитки и рубахи, кафтаны и жупаны густо-мясного, синего и фиолетового цвета ярко смотрелись с городских стен. Впервые, может быть, в истории России при виде неприятеля, идущего на приступ, у горожан не зябли души. Их лица, высовываясь из-за настенных щитков и ограждений, обмякали. Они были так захвачены зрелищем, что ни один не догадался обезоружить стражу у ворот.

Пришлось Степану Тимофеевичу своими ручками вогнать топор в дубовый брус. Три стража по другую сторону ворот вздрагивали от каждого удара. Они бы отперли, да не было ключа. Наконец сын боярский Иван Кузьмин поддел замок железным шкворнем и вырвал петли с мясом. Разин вошел в Царицын.

На главной улице его с крестом и чашей святой воды встречал отец Андрей, священник градской церкви. Степан, благословясь, не по-уставному обильно глотнул водицы. Священник позвал Степана Тимофеевича с есаулами обедать.

Из башни одиноко и нелепо ударил выстрел. Тимофей Васильевич Тургенев решился умереть. В башне с ним было несколько стрельцов, недавно присланных из Москвы. Племянник тоже посовестился показаться малодушным, хотя и не был убежден в разумности поступков воеводы. «Стенька, конечно, душегубец, — сказал он за обедом. — Только, я чаю, на Москве в приказах таких-то больше…» Тимофей Васильевич едва не вылил ему на голову братину с медом.

Пока казаки угощались у посадских, в башне молились истово и горько. Ожидание гибели посреди праздничного города было и дико, и обидно. Чего нельзя отнять у русских воевод, так это жертвенной готовности погибнуть. Всем, начиная с Тургенева и астраханца Прозоровского, Разин нес неминуемую гибель, но ни один не бросил город. Бестрепетно ждал «чаши», не умоляя государя об избавлении от нее. Бестрепетные люди, воеводы поволжских городов.

Казаки пошли на приступ башни. Сперва они дурашливо хватались за гладкие дубовые венцы, цеплялись ловцами за трещины. Кричали: «Выходи, побьемся!» Тургенев молчал-молчал, да и велел ударить изо всех стволов. Стрельцы были не дураки, метили поверх голов. Но гром и дым всерьез разозлили казаков, они приволокли бревно. Вышибли дверь, по узкой лесенке побежали на верхний ярус. На каждом повороте в глаза сверкало окошко или щель для затинной пищали. Сквозь них виднелась луговая сторона Волги, в закатном свете кровянела вода. Разин толкался, пролезал вперед.

Московские стрельцы примолкли.

На верхнем ярусе кроме площадок для стрелков были отделены каморы с низкими дверками. Разин ногой отвалил первую дверь. Посреди горенки стоял поставец с корчажками и штофами. Рядом маялся здоровый белокурый парень в золотистой ферязи — не из простых. Разину нравились такие крепкие, бесхитростного вида люди с затаенной усмешкой под усами. Он догадался, что перед ним — племянник воеводы.

Тот не испугался оголенной сабли. Из-под ферязи у него торчала рукоять турецкого кинжала. Он до нее дотронулся, но тут же отпустил.

— Руби. Мне все едино.

И в запоздалой жадности потянулся к поставцу.

Разин задумчиво смотрел на одного из тех, с кем вышел драться не на жизнь. А может, именно — на жизнь? Что, ежели среди его врагов скрываются неявные друзья? Он много думал о дворянах, среди которых хватало недовольных. Чем шире круг союзников…

Казаки горячо дышали за его спиной. Чутьем природного руководителя Разин угадывал, что то, что скажет он при первой встрече с первым дворянином в первом из взятых городов, станет известно многим. Он мягко упрекнул племянника:

— И ты с изменниками против государя!

Племянник удивился и сказал:

— Государь еще возьмется за тебя!

Он не надеялся на жизнь, дерзил из последних сил.

— Когда мы с государем повстречаемся, — усилил голос Разин, — он вас первых изведет, боярское семя.

Он решил помиловать племянника воеводы. Чем больше в его войске — освобождающем, а не карающем — окажется таких, как сей племянник, шляхтич Вонзовский, сын боярский Кузьмин, сорвавший замок с ворот, тем основательнее будет его дело. Он ведь не собирался уничтожать служилых, а только окоротить их, порвать излишние бумаги, построить жизнь на справедливости и свободе.

— Батька, — вылез нетерпеливый Грузинкин. — Срубить его?

— Хватайте воеводу со стрельцами — и в подвал. А ты… как звать?

— Федор.

— Ты со мной пойдешь.

Казаки облегченно засмеялись, полезли в горенку, без злобы задевая племянника плечами, выбили дверь в соседнюю камору.

В ту ночь Степап Тимофеевич беседовал с дворянами, впервые оказавшимися в числе его друзей: Федором Тургеневым, Иваном Кузьминым. Он угадал некую общность между собой и ими — ту, какой у него не было с озлобленными дуванщиками и зернщиками из душегубских осиновых лесов.

— Думаете, у меня в войске одна голь? Гляди — Вонзовский, шляхтич. И иные есть. Я ведь в Москве бывал, в приказах, ведаю, как тяжело вертеть делами-то. Служилым я не враг. Без них бояре дня не проживут. Хочу дворянам грамоты отправить, приказать черни не трогать их, коли не станут драться со мной. А, Федор?

В отличие от восторженного Кузьмина, Федор не разделил его надежды:

— Чем их завлечь-то? Они и без тебя живут. Землю им государь за службу нарезает, крестьян крепит. Конешно, дьяков-волокитчиков никто не жалует.

— И то! А только я в прелестных грамотах никому ничего обещать не стану, одной свободой поманю. Всяк, кто со мной пойдет, свою обиду понесет, а после мы все обиды — в круг! Да криком «любо!» и решим.

Степану Тимофеевичу полюбилась эта мысль: пусть люди недовольны разным, после победы разберемся. Но всякий станет верить, что дерется за свое. Сказалась выучка Посольского приказа… На краткое счастливое мгновение Разину почудилось, что уже вся Россия в неосознанном согласии идет за ним, чтобы всего лишь добить «изменников», а после, на расчищенном зеленом поле, решить, как дальше жить и управляться.

Настало утро — самое злое время после бессонной ночи. И он увидел, что надо делать неизбежное, жестокое. Он с мимолетной жалостью взглянул на задремавшего племянника Тургенева и поручил Алешке Грузинкину — кому ж еще? — вести на берег воеводу.

Грузинкин вел Тимофея Васильевича на веревке. Его приятели кричали про застарелые и свежие обиды, в которых Тургенев, поставленный недавно, не был виноват. Но он был первым воеводой, попавшим на народный суд. Кому-то показалось мало слов, он ткнул Тургенева копьем. Его перекосило от внезапной боли, потом вдруг отпустило. Он брел к реке, бросив глядеть по сторонам: мир, по сравнению с тем, что ожидало Тимофея Васильевича, стал неважен.

Волжская утренняя вода слепила очи после подвала. Потом стало темно под вздернутой рубахой, потом песок забивал рот. Его толкнули с невысокого обрыва, песок в рубахе перетянул, Тургенев перевернулся в воде и исчез в пронизавших ее лучах — тускло-желтых и как бы пыльных…

Племянник Федор заплакал, глядя издали. Степан Тимофеевич сказал ему:

— Будешь при мне служить.

— Да кем? Заложником? — ответил он навзрыд. — Изменником? После таких-то душегубств дворяне ополчатся на тебя. Об чем ты ночыо толковал — все прахом!

Разин заметно сдерживался, поскрипывал зубами. У него был замученный вид. Подошел Алешка Грузинкин, весьма довольный собой. Вонзил опустошенные жестокостью глаза в Федора:

— Этого тоже надо бы свершить.

— Я тебя звал? — брезгливо спросил Степан Тимофеевич.

— Ты меня не звал, батько, — ответил Грузинкин бестрепетно. — Я тебе сослужил, так ты бы наградил меня.

— Ты не мою, а свою злобу утолил. Тебе еще награду.

— Я ради справедливости… Батько! Али тебе неведомо, с чем мы к тебе пришли? У нас не только платье, душа оборвана! Покуда ихний верх был, они нас били, теперь мы их.

Степан Тимофеевич обернулся к Федору:

— Слыхал? Я еще милостив к вам, семени боярскому. Многие будут казнены, но ты то рассуди, что среди вас не виноватых нет.

— На то есть божий суд.

— А, жди его. — Не замечая пугливого изумления в глазах Федора, Разин продолжал: — Пора острог крепить да вести собирать… Одно я твердо обещаю, Федор: коли попадет ко мне начальник милостивый да люди за него попросят, я его не трону. За дядю твоего ни единый посадский не попросил.

Подумав, он добавил тише:

— Пойми, что гнева в моем войске намного больше, нежели во мне.

 

4

Пока под присмотром сына боярского Ивана Кузьмина посадские с охотниками из войска Разина заново укрепляли город, казаки на многочисленных кругах решали, что делать дальше — идти на Астрахань или на север.

На сбор дворянских полков требовалось не меньше месяца. Казалось, следовало исторопиться, ударить на Тамбов, поднять тех самых крестьян под Тулой, что толпами бежали некогда к Василию Усу. Или уж плыть по Волге к Саратову, Симбирску, Нижнему Новгороду. На эти предложения казаки отвечали решительным молчанием.

Все чаще произносилось тревожное словцо «дуван». Война шла по непривычным для казаков законам. Бескровное падение Царицына лишило их добычи. Они кричали на кругах: «Волга отныне — казацкая река! Что на воде, то наше». Прея на солнышке в заношенных персидских кафтанах, они высматривали на слепящей чешуе реки купеческие суда — бусы и насады.

Голутвенное войско продолжало расти: прослышав о взятии Царицына, к Разину шли люди из Слободской Украины и с Днепра. Дон сильно опустел. Корнила Яковлев писал Степану Тимофеевичу, что «от калмык и едисан казакам стало тесно», усилились набеги степных людей на городки. Разин не собирался возвращаться, но письма крестного показывали, что Дон — надежный тыл. Туда уже была отправлена часть пушек из Царицына и едисанский полон.

После очередного круга возмутился Максим Осипов. Он явился в шатер к усталому, охрипшему Степану Тимофеевичу и попросил:

— Отправь меня в Россию. Я с сотней казаков подниму уезды.

— Мне учинилась весть, — остудил его атаман, — что на Царицын идет приказ стрельцов. Придется их встречать. И в Астрахани не дремлют. Астрахань будем брать!

— На что нам Астрахань? Нас в коренной России ждут!

— И в Астрахани ждут. Дон — близко, Астрахань да Царицын станут нам крепким тылом. Для того Астрахань нам нужна, чтобы войско сохранить: казну пополнить, казаков подкормить. Казак воюет не хуже дворян, а тех государь, сам знаешь, как подкармливает. Мужики когда еще подымутся, у казаков сабли наготове. Государь воинских людей не зря подкармливает: не дорого число, а дорого уменье.

— Меня, Максим, самого гложет, зачем мы тут сидим, когда Разрядный уже дворян сбирает по уездам. А только я не о дворянах думаю, а думаю про черный московский люд. Посадские, стрельцы. Потянут они с нами заодно, не страшно и дворян. А не потянут, сгинем.

— По грамотам из Москвы — ждут нас там.

— На то и вся моя надежда. Ты не бывал в Москве, а я-то помню, какие там стены. Одной нашей силой никак не пробить.

Максим примолк. Впервые Разин так откровенно высказал свою надежду и главную тревогу. Чем больше думал Осипов об атамане, чем пристальнее присматривался к нему, тем тверже убеждался, что Разин — человек расчетливый и скрытный. Никто из атаманов не умел так жестко гнуть свое, как он. И в то же время он ни разу не преступил постановления круга. Умел ждать и вышелушивать из этих постановлений то, что отвечало его главным замыслам. Наверно, казакам, привыкшим видеть в Разине рубаку-атамана, было бы странно слышать, что уповает он на домовитый черный московский люд. Осипов вспомнил, что ни один из атаманов так долго не якшался с дьяками, как Разин. И на широком лбу Степана Тимофеевича почудилась ему восковая печать…

— Голодные да нищие явилися ко мне, — тихо заговорил Разин, когда Максим хотел уже, не вынесши молчания, вставать и уходить. — Надеются, что я — отец им. А я, Максим, желаю быть отцом не нищим, а всему народу. Народ наш — черный, посадский и крестьянин, — народ наш домовит, трудолюбив. С ярыгами хорошо гулять, а жизнь вершат трудовые да домовные люди. Я хочу государя встретить, я с ним часто во сне беседую. Я бы сказал ему, что не в дворянах сила, а в черных тяглецах. Они по-своему, без волокитчиков, устроются. Тогда и бумаги можно передрать. И жить…

 

5

Семен Иванович Львов хмуро и тревожно разглядывал загадочные лица своих стрельцов, оструганные астраханскими ветрами. За солдат он был спокойнее: в последнюю минуту в них взыграет вколоченная батогами привычка к исполнению команды и стадный инстинкт… Стрельцы, в разное время высланные из Замосковья, выглядели толпой угрюмых, навек обиженных сирот, не понимающих, зачем им защищать своих обидчиков. Безвинных в Астрахань не посылали.

Князь Львов и сам приехал не своим хотеньем. Он был обязан Степану Разину тем, что тот не убежал обратно в Персию, когда стрельцы подкараулили его при устье Волги. Тогда Степан поверил Львову, взял милостивую государеву грамоту, явился в Астрахань…

Он тогда подарил Разину образ богоматери, назвал своим сыном. Такое умиление испытал.

Полки млели в боевом порядке, пора было кричать напутственное слово. Воры уже сосредоточились на дальнем краю поля, за неглубокой балкой, замкнув прибрежную степь и создав ложное впечатление многолюдства. Коли действовать по испытанным правилам, скоро сей круг порвется и развалится. Об этом и заговорил Семен Иванович, сперва негромко, как бы советуясь с ближними людьми, а при имени государя подняв голос до ликующего крика.

В ответном слитном вопле тысяч солдатских и стрелецких глоток он уловил готовность победить… Федот Панок, конный стрелец, заваливался от натуги в седле и кричал убедительнее всех.

Крича, он думал, что Митька Петел, наверное, давно у атамана Разина. Ночью его с десятью стрельцами отправили для уговора с казаками. Еще при выезде из Астрахани солдаты и стрельцы решили перекинуться к Степану Тимофеевичу. Панок и Петел дошли до края терпежу. Все стало им невыносимо в Астрахани — от бездомовной жизни до самодура Змеева, с искренним зверством подражавшего тому, что немецкие полковники вершили по холодному рассудку…

Казаки приближались неторопливо, словно им лень гонять коней. За конными рядами виднелось множество значков — флажков на пиках. Левое крыло у воеводы Львова было прикрыто пушками Черного Яра — невеликого городка с валом и острогом. Темные против солнца пушкари стояли возле пушек в сизом дыму от фитилей, недвижно и загадочно.

Справа от стрельцов выдвинулись пешие полки нового строя. Полковник Пауль Беем и подполковник Вундрум сделали все в пределах жалованья, чтобы из деревенских растяпистых парней образовать как бы единые многоногие и многорукие существа, способные по команде образовать шеренгу и колонну, иглами пик остановить конную лаву и плюнуть во врага огнем. Полсотни офицеров держали в жестких рукавицах сей новый строй.

Полковник Беем дал команду.

И тотчас радостно забили барабаны, вскинулись ротные знамена. Солдаты и стрельцы дружно пошли навстречу казакам. Беем решил, что русские болваны перепутали команды. Младшие офицеры заметались перед рядами, но тут же полетели наземь, отброшенные крепкими плечами. Старшие догадались раньше, как и положено по чину… Они столпились возле растерянного воеводы Львова — десяток русских дворян и писарей, десяток иноземцев — и наблюдали, как последние шеренги скользят по склону балки. Желтая пыль сухих промоин скрывала их.

И кто-то первым догадался:

— В лодки!

До берега было не больше полуверсты. Они бежали вдоль валов Черного Яра и, люди военные, вчуже жалели пушкарей, кадивших своему безжалостному богу. Черному Яру перед Разиным не устоять… Пушки на валу зашевелились и оскорбленно поворотили жерла вслед бегущим. Взревели, как медведи. Железный дроб и ядра взбили землю между бегущими и лодками.

Полковник Беем бессильно замахал красными кулаками. Люди на валу захохотали. Их смех был страшнее пушечного рева. Как неожиданно все расшаталось в этой стране, казавшейся при въезде такой неповоротливой и монолитной под грузом власти, рассчитанной на столетия. Молодой пасынок полковника — Фабрициус, знаток пушечной науки, чувствовал вялость во всех членах. Ему захотелось, чтобы солдаты поскорей догнали их и убили. И у других, заметил он, мгновенно опали лица, будто страх сожрал подкожный жир.

Солдаты, привлеченные пальбой, бежали к офицерам. Панок догнал пятидесятника Чиркова и врезал ему чеканом по красному, обшитому шелком колпаку. Он не почувствовал еще, что расквитался за всю свою загаженную жизнь, но этот острейший миг, когда гонимые преобразились в гонителей, что-то уравновесил в нем. Да, человек наделен любовью к ближнему, но и такой же неутолимой жаждой возмездия за прежние обиды. Разве не справедливо, что самодур и истязатель получит однажды свою долю боли и страха?

Офицеры потянулись за пистолетами, но подполковник Вундрум надсаженным голосом велел бросить их. В пыльном облаке к ним шел уже казачий отряд. Дворяне повиновались — с плевками в землю, с безнадежной руганью.

В толпу солдат и офицеров, разбрасывая их потной грудью, ворвался черный аргамак. Разин был возмущен:

— Вы што творите? Ап-пусти чекан! — Восторженная готовность стрельцов повиноваться смягчила его. — Ну вы помыслите, колпаки московские, вдруг среди ваших начальников найдутся добрые христиане?

Казаки, прискакавшие с атаманом, взяли офицеров в кольцо. В лице Степана Тимофеевича, внимательно смотревшего на пленных, явилось что-то скуповатое, хозяйское. Ближе других к нему оказался молодой Фабрициус, недавно приехавший в Россию с отчимом. Разин спросил его:

— По-русски говоришь?

Фабрициус ответил еле слышно;

— Могу…

— Еще что можешь?

— Стрелять из пушек.

Разин засмеялся:

— Коли ты так же грозно стреляешь, как говоришь… Видите, православные, каких умелых людей вы погубить хотели?

— Они умелые мордовать нас! — крикнули из толпы стрельцов. — В глотку им…

Разин грозно приподнялся в стременах, но, узнав кричавшего, невесело задумался. Кричал Митька Петел, явившийся сегодня к казакам от астраханцев.

— Вяжите всех. И в башню. Заутра разберемся.

Разин поехал прочь. Казаки у реки устраивали табор.

Толпы солдат и стрельцов с бессмысленно-веселыми лицами бродили по степи, стесняясь приваливаться к чужим кострам. Из Черного Яра жители волокли припасы и то ли угощали казаков, то ли торговались с ними. Берег и степь были так плотно заполнены людьми — семь тысяч казаков да пять тысяч астраханцев, — что Разин на минуту усомнился, нужно ли ему такое войско. Потом сообразил, что мыслит еще по-старому, с казацкой оглядкой на возможность укрыться на Дону. Нет, никуда ему не скрыться. С каждой победой у него будет прибавляться войска. Восходящий ток боевой удачи возносил его…

На его пути оказался одинокий всадник, оберегаемый стрельцами, стоявшими поодаль. В красном плаще-мантеле, с проблеском легкой кольчуги на груди, в простой железной шапке, он остро напомнил Степану Тимофеевичу один счастливый день на море. У пояса — все та же сабля в потрескавшихся ножнах. Вот уж чья сабля и голова дороже ныне всех офицерских жизней.

— А постарел ты, князь Семен Иваныч.

Воевода Львов снял шапку с пропотевшей прокладкой из хлопчатой бумаги. Угроза жизни отодвинулась, дай отдых голове.

— И тебя сей год помял, Степан. Господь тебя благослови, что ты побоище остановил.

— У нас все круг решает.

— Иные офицеры из наемных пошли бы к тебе служить. Им все одно.

— А ты?

— Моя измена государю — моему роду потерька чести. Покуда я в твоей власти, что говорить.

— Князь! Я ведь сам за государя.

— Да государь не за тебя. — Князь Львов лениво оглянулся на стрельцов, в тяжком раздумье наблюдавших за воеводой и атаманом. — Я чаю, нам обоим не выйти живыми из сей замятни.

Ту ночь под Черным Яром князь Львов провел в шатре Степана Тимофеевича. Они то засыпали, то с полуслова продолжали бессмысленный и грустный спор о будущем. Разин пытался внушить князю, что он не только черни обещает волю, но ежели дворяне и лучшие бояре примкнут к нему, государь сам поймет, на чьей стороне правда. Князь Львов, безмолвно усмехаясь, покачивал плешивой головой. Уснули на рассвете.

Туго проснувшись от визгливого рожка, Разин и Львов с одинаковой тоской вспомнили о том неизбежном, что ждало их за пологом шатра. Тоска Степана Тимофеевича, быть может, была чернее: он своей властью должен утвердить тяжелый приговор озлобленных людей, изголодавшихся по скорой справедливости. Князь же лишился права выбора.

Судьи уже стояли на берегу, образовав подобие круга.

Казаки толпились в стороне, не вмешиваясь в расправу над людьми, которые сдались на милость. Офицеры, крепко повязанные, грудились возле башни — зеленые от страха и тяжкой ночи, еще не потерявшие последней надежды. Разин велел отвести князя Львова к офицерам. Тот стал ходить между ними и стрелецкими сотниками, трогать их за плечи, в чем-то негромко, проникновенно наставляя. Пасынок Беема Фабрициус ужался от его неутешающей ласки и мелким шагом выдвинулся из толпы. Дух обреченности был невыносим ему.

Разин тронул коня. На середину круга астраханцев он выехал один.

— Ну, што? — спросил не слишком громко. — Всех милуем, али кого накажем?

Он знал их безжалостность, но не ожидал такого бурного возмущения. Солдаты закричали так, словно они уже не на офицеров злы, а на самого Степана Тимофеевича.

— Всех! Всех срубить!

Их возрастающий — от ближних к дальним — рев был неумолим и дик. И жутко, и жалко стало смотреть на офицеров.

Разин понимал, что расправа над всеми офицерами сыграет на руку его врагам. Но сделать было ничего нельзя — стрельцы, годами терпевшие жестокость немецких полковников, требовали справедливого возмездия.

— Вели срубить!

Вот так: вели, бери на себя общий грех. Потом о тебе скажут — зверь! Он резко возвысил голос:

— Молодцы! — Так обращались к казакам. Лица стрельцов обмякли. — Челом вам бью!

Нет, снова помрачнели и насторожились. Что, если он попросит помиловать хотя десяток офицеров? Он не попросит. Преданность тысяч переметнувшихся к нему солдат дороже.

— Молодцы! По моему, вашего атамана, челобитью помилуйте воеводу Семена Иваныча! Никого более.

В молчании было слышно поскрипывание камешков под сапогами офицеров. Казалось, их мотает общая лихоманка. Чей-то некрепкий, похожий на детский голос вознесся над толпой:

— Князя Семена Иваныча одобрить!

Нехотя закричали остальные:

— Одобрить князя! Милуем!

И тут же чей-то непримиримый крик впилился в добрый гул:

— А прочих всех — срубить!

Разин махнул рукой и выехал из круга.

Солдаты и стрельцы задвигались, засуетились деловито, Петел с Панком значительно покрикивали и метались по толпе. Скоро от башни к берегу протянулись две шеренги. Люди стояли лицом друг к другу, будто изготовившись для веселой игры. Стрелец Иван Ветчина — тяжелый и сырой мужик с маленькими унылыми глазами, но удивительно проворный, рукодельный — выволок связанного полковника Беема и разрезал на нем веревки. Резал бережно, не задевая тела. Потом толкнул его в проход между шеренгами.

Полковник покачнулся и остановился. Последний путь его полого падал от башни к берегу, был очень длинен и извилист. Полковник мутно видел лица и кафтаны, а резко видел одно железо — криво отточенные лезвия бердышей, уплощенные клювы чеканов, жала сабель. Все его тело судорожно противилось врезанию этого железа в кожу и теплую чувствительную плоть. Будь его воля, он так бы и стоял до ночи в тоске и ожидании, только бы его не трогали подольше. Но ближний солдат поднял грубо сточенный боевой топор, и полковника в ужасе пронесло на несколько шагов по склону. Здесь его в первый раз ударили бердышом — неуверенно, вскользь.

Он заторопился, будто надеялся пробежать шеренгу раньше, чем его убьют. Вот он упал. Солдаты в помрачении ненависти рубили бесчувственное тело.

Иван Ветчина так же бережно разрезал веревки на локтях подполковника Вундрума.

Разин не видел убиваемых, а вглядывался в толпу живых. Он подозвал Максима Осипова:

— Вишь, давешний молодой пушкарь? Что за солдат возле него трется?

— Верно, слуга. Жалеет напоследок.

— Ах, как нам пушкари нужны! Нам города брать, Максим!

— Пойду.

Осипов догадался, что атаман не хочет явно вступаться за офицера-пушкаря, раз уж он утвердил решение круга. Он слез с коня и направился к башне.

Фабрициус в ужасе отворачивался от просвета между шеренгами, высчитывая свою очередь. Единственный жалостливый взгляд ординарца и притягивал его, и увеличивал тоску. Ординарец зачем-то кивал ему, подмаргивал, грубо и простодушно пытаясь утешить обреченного. Но сердце Фабрициуса было стиснуто и закрыто для утешения, оно готово было развалиться, как мороженое яблоко, от одного прикосновения Ивана Ветчины.

Осипов подошел к солдату-ординарцу.

— По-тихому… уводи его.

Тот соображал быстро. Воспользовавшись одной из тех минут, когда солдаты, небрежно охранявшие связанных офицеров, завороженно наблюдали, как человек уходил в смерть — каждый новый уходил торопливей и обреченней, — он поволок Фабрициуса за связанные руки.

Иван Ветчина мгновенно заметил непорядок:

— Стой, волчий потрох! Ты куда его?

Между ним и ординарцем оказался молодой есаул.

— Остынь. Вон тебя сотник ждет.

Иван был воспитан в сознании, что всякое постановление исполняется до той поры, покуда этого желает начальство. Сунешься поперек, и есаул, сопровождавший давеча самого Разина, махнет легонько саблей, и нет Ивана Ветчины… Иван отворотился и взялся за стрелецкого сотника. Со злости кольнул его ножом, чтобы скорей бежал.

А молодой Фабрициус на деревянных ногах тащился за ординарцем к лодочному причалу. Там отсидится он до вечера, потом ему обреют голову хлебным ножом, и он настолько придет в себя, что ощутит «щекотку», а много лет спустя, добравшись до бумаги, напишет о ней с особенным знобящим чувством… Страшное забывается легче иных пустяков.

Когда Максим вернулся к Разину, тот грустно улыбнулся:

— Ты ныне сто грехов искупил. Я ждал — сгрызут они тебя.

— Я бы им сгрыз.

Последний офицер умер, когда в долину Волги скатились сумерки — теплые, с желто-розовыми порезами на краю неба. И было странно, что день, видевший столько безнадежного ужаса, тоски и смерти, не торопился бежать из этой долины, чтобы люди поскорей уснули и забыли сделанное. Известно, что грибники и ягодники видят, закрыв глаза, то тафтяные шляпки подберезовиков, то капли земляники в свежей зелени. Что видели солдаты и стрельцы, почуявшие начало новой жизни?

Дорога на Астрахань была открыта. Оставшиеся там солдаты и посадские ждали прихода Разина.

«С нами идет, — объявил он, — сам воевода Львов!»

 

6

Иван Ветчина вытаскивал ножом монету из мякоти бедра. Стесанный край ее показался из-под грязной кожи — в зеленой окиси, крови и копоти. Персидские торговцы в астраханской башне стреляли монетами за недостатком пуль. Иван не понял, почему Разин не велел перерубить их, а отпустил.

Мальчишки восхищенно обступили Ивана Ветчину. Они с утра шныряли по площади и тесным переулкам в поисках интересного и страшного. Во время штурма крови было пролито не так уж много. Но, став хозяевами города, солдаты поторопились расквитаться с приказными и некоторыми дворянами.

— Сам атаман! — крикнул глазастый малый, и ребятня сыпанула в стороны.

Разин в сопровождении казаков и толпы посадских шел вдоль стены. Город, где за один день последние стали первыми, требовал особого присмотра.

Болезненное раздражение с утра томило Разина и все куда-то гнало. Военная удача радовала слабее, чем обычно. И даже то, что воевода Прозоровский посажен с сыновьями в башенный подвал, не утишало, а разжигало раздражение и озабоченность. Взятие Астрахани, выглядевшее как обеспечение тылов, теперь казалось необязательным и суетным. В войске уже подсчитывали, что после астраханского дувана каждый получит стоимость двух-трех коней. И запорожцы, присланные Серком, и мужики из Слободской Украины решали, удовольствоваться такой добычей или дальше искать неверного счастья. Скоро обтает его войско, как льдина в половодье, самые боевые казаки уйдут, а астраханцы не захотят покинуть город…

Визжала женщина. Разин ускорил шаг. За углом башни в окружении мальчишек возились, били друг друга по рукам крепкая тетка в сдвинутой юбке-запаске, с раздернутым платком-убрусом и бедно одетый парень, недавно выбритый по казацкому обычаю, с двумя кинжалами и саблей. Опашень женщины валялся на затоптанной траве. Увидев атамана, она прижала руки к тяжелой груди, а парень, не встречая сопротивления, ткнул ее в бок.

— Балуемся, — сказал он Разину, счастливо улыбаясь. На щеки женщины, как бывает при зашедшемся от страха сердце, сполохами возвращалась краска. Нетрудно было вообразить, как все происходило: прихватил парень женку в пустынном уголке и стал мытарить, уговаривать. Она от ужаса перед его кинжалами даже бежать не решалась. Вся оборона ее была — истошный вопль… Ее положение было скорее унизительно, чем опасно.

Разин сказал:

— Блудное воровство творишь.

— Да мы ж игрались!

— От сих игрищ, — заметили из толпы посадских с робким недовольством, — нашим женкам скоро на улицу не выйти будет.

Казаки брезгливо молчали. Они презирали блуд в походе. Было обычным привезти жену издалека, хоть полонянку, но на Дону венчались с нею. Супружеская измена каралась смертью. Казаки и Степана Тимофеевича втихую осуждали за временных походных женок — в Персии, на Яике. Куда они потом девались, неизвестно, но кто-то себе в утеху пускал байки, будто Разин их топил во искупление вины… Конечно, женщин приходилось оставлять, пристраивать, в Черкасске Разина ждала любимая жена. Случались свары, неприятности. Но почему казакам нравилось приписывать ему нелепые злодейства, чуть ли не жертвоприношения, Разин понять не мог.

Нет, он не разделял их добродетельной брезгливости, говорил даже, что, если есть любовь, можно и возле вербы обвенчаться. Но презирал насилие — «блудное воровство». Легко было представить, что произойдет, если голутвенные и ярыги безнаказанно дорвутся до местных женщин. Он полуобернулся к казакам:

— Срубить!

Парень с запоздалой торопливостью отшатнулся от женщины, как от гадины. У посадских, непривычных к скорым расправам, захолонуло сердце. Потянулись голоса:

— Ла-адна! Пощадить бы для первого разу! Она тоже хороша, чего для поволоклась за башню…

Женщина онемела от такого перепада: человек, едва не до конечной гибели заигравший ее, сейчас помрет! Казак замялся:

— Неохота саблю марать.

Все раздражение и недовольство ходом дел, давно копившиеся в Разине, поднялись, подобно тошноте, и вырвались в отвратительном, срывающемся крике:

— Я боле вам не атаман!

Он выхватил из ножен саблю и бросил на траву. У казака лицо не дрогнуло, только закаменели желваки. Кто знает, чем бы кончилось, но тут из башни солдаты выволокли избитого, в ободранной одежке, жилистого мужика. На его вспухшем лице поражали однотонно-злые, безжалостные ко всему глаза.

— Ларька! — восхитились посадские. — Никак твой час пришел?

Торопясь и радуясь, они объяснили Разину, что Ларька — астраханский палач, и если бы вся кровь, им пролитая, пала на него, он в той коросте задохнулся бы.

Обычно люди не осуждали палачей за их работу, они ведь не своим хотеньем душегубствовали. И когда Ларька Иванов откупил место палача у прежнего держателя, никто не отшатнулся от него. Но скоро заметили, что Ларьке доставляет удовольствие тянуть с казнью, выматывая души обреченным и свидетелям. Палаческого удовольствия народ не мог простить ему.

Разин послушал астраханцев и велел:

— А послужи-ка, Ларька, нам. Сверши вот этого.

Люди и ахнуть не успели, как Ларион, взяв саблю у солдата, отвел бесчувственного прелюбодея в сторону; свалил его сначала на колени, потом на окровавленную землю — навсегда. Все свое подлое искусство, вошедшее уже не в разум, а в мышцы страшных и умелых рук, выказал он в надежде сохранить собственную жизнь. Но Разин не смотрел его работу, задумчиво уставившись на голубое, в сабельных белых шрамах небо. Потом сказал Ивану Ветчине:

— Ты да Грузинкин, чаю, будете не из последних при Василии Родионыче. Запомни сего Ларьку, он пригодится вам. Сами-то вы вершите, покуда злы, да без уменья — под Черным Яром видел.

— Вестимо, пригодится, — серьезно согласился Ветчина.

Прихрамывая, он подошел к палачу и взял его за локоть: наш!

Разин круто повернул от стены в город, к главной площади.

Ему не полюбилась Астрахань еще с тех пор, как он по указанию Посольского приказа без толку ждал здесь отправки в калмыцкие улусы. С воды город выглядел величественно и празднично благодаря церковным шпилям и возвышавшейся над ними башне. Построенная посреди площади для наблюдения за Волгой, ныне она слегка обрушилась, поражая, однако, обрывистой гладкостью стен и сердцестремительной высотой. Внутри же города, зажатого стеной, башня усиливала впечатление тесноты. На пыльных и утоптанных дворах и улочках не было ни деревьев, ни кустов, лишь возле стены торчало несколько пальм, будто и они хотели вылезти наружу, да не сумели… Что-то постылое чудилось Разину в этом городе. Он рад был, что ненадолго застрянет здесь.

На площади кого-то били, утаскивали порубленных. На виселице, на крюке, продетом между ребер, висел подьячий Алексеев — известный и убежденный вымогатель, давно копивший ненависть к себе. И башня, башня… Тоска тяжелого предчувствия снова схватила Степана Тимофеевича, когда он поднял к небу зоркие глаза и различил щербины на углу площадки-раската. Что ж, воеводе Прозоровскому тоже придется глянуть, только с раската — вниз, и выбрать между страшной гибелью и тем, что ему предложит Разин.

Степану Тимофеевичу нашли и обустроили хороминку недалеко от площади, в доме торговца рыбой и икрой.

Нашли и комнатную прислужницу — Арину Алексеевну, вдову, прежде служившую у Прозоровского. Женщина молодая, обстоятельная сразу пришлась Степану Тимофеевичу по душе. Заметив ее робость, он спросил, не его ли она боится, на что Арина с внезапной бойкостью ответила: не только-де не боюсь, а рада, найдя прибежище после разгрома боярского двора. В те дни многие женщины искали заступников среди новоприходцев. Сестра Арины поторопилась выйти замуж за казака… А года через полтора придется государевым подьячим разбираться, взяты те жены насильством или добровольно.

Вдохнув прохладу и чистоту заново убранного дома, Разин устало сел на лавку. Арина стянула с него кафтан и сапоги. В образной горнице ждал чернец Феодосий, духовный отец и исповедник Степана Тимофеевича. Как всякому христианину, Разину нужно было и душу облегчить, и в слове теплое утешение найти. Отец Феодосий много мотался по свету, от Нижнего Новгорода до Риги, даже служил у патриарха Никона, покуда завистники не оклеветали его. Сидел по монастырским тюрьмам, а будучи отпущен, ушел на Дон. В Кагальнике, не удержав отца Ивана, уехавшего в Лысково, Разин и выбрал Феодосия в духовные отцы.

В мягких персидских туфлях Разин тихо вошел в образную. Феодосий коротко и деловито благословил его, затем сказал, что поручение исполнено:

— Святитель ждет тебя.

Речь шла об астраханском митрополите Иосифе, снискавшем почитание и уважение, несоизмеримые с грубой властью Прозоровского. Разин хотел добиться невмешательства митрополита в смутные городские дела. Тогда притихнет и остальное духовенство, ни одному безумному попу не вступит в голову проклясть Степана Тимофеевича и приобщиться к мученикам. Не так страшно проклятие — Никон же проклял государя, — как несогласие в простом народе. Тихая служба Иосифа в занятой казаками Астрахани у многих создаст впечатление, что он, подобно князю Львову, соединился с Разиным.

Их связывало старое знакомство. Разин дважды присылал к митрополиту малолетних пленников — ясырь, взятый сперва у персов, потом у едисан. Из кызылбашской шальной добычи жертвовал на церковное строение. И что-то тайное связывало святителя и атамана, касавшееся, надо полагать, сердечных дел Степана Тимофеевича, о чем никто из них не поделился даже с ближними людьми. Лишь слухи, будто у митрополита воспитывался сын Разина от персиянки, возбуждали в народе тщетное любопытство.

— Снедать не станем, — отказался Разин, когда Арина явилась с рушником для утирания. — На трапезу к митрополиту негоже сыту приходить.

— С голоду мысль острей, — одобрил Феодосий.

В начале переулка, ведущего к митрополитову двору, они наткнулись на собрание посадских — немноголюдное, но озабоченное, деловое. При приближении Степана Тимофеевича все было замолчали, но знакомый голос произнес:

— Сейчас у атамана спросим… Здрав будь, Степан!

Из собрания выбились Трофим Хрипунов, Степанов крестный брат, и Афоня Голышенко, астраханский посадский, владелец трех лавок, чей сын во время штурма присоединился к казакам. Трофим приехал в Астрахань не воевать: в беспокойной его голове штырем засела мысль — уж коли Волга станет вольной казацкой рекой, наладить собственную торговлю с Персией. Хвалынское море влекло не одного Хрипунова, многим мерещились свои насады, груженные шелком.

— Не деньги ли сбираете на караван? — усмехнулся Разин. — Гляди, казаки разобьют вас в устье.

— От татей отобьемся, — жестко возразил Трофим. — Нам тех не допустить, которые с бумагами. Видал небось «Орла» — посреди Волги брошенный стоит.

Первый морской корабль «Орел», построенный на Оке радением Ордина-Нащокина, в прошлом году явился в Астрахань с полной командой и под управлением немцев. Его предназначали для плавания в Хвалынском море, но выйти туда в груженом виде он не смог. Осталось непонятным, чего хотел Ордин-Нащокин: с персидским шахом воевать, своих не допускать до кызылбашской торговли или наладить ту же торговлю для Тайного приказа государя. Разин припомнил, что немцы с «Орла» явились к нему прошлым летом с дорогим подарком. Перед самым штурмом они сбежали на шлюпке вниз — к татарам или в Персию… Бес с ними. Может быть, Трофим желает использовать «Орел»?

— Тяжела птичка для наших вод, — отказался Трофим. — Но зла наделать может много. Казна ведь, за что ни возьмется, добра не сотворит, а всем нагадит. Ежели его в море вывести да там пушками пригрузить — он наподобие Азова при устье Дона будет…

Возмущенная речь Хрипунова встречала у посадских полную поддержку. Разин не улавливал, чего он хочет. Какие, к бесу, пушки, ежели Волга до самого Царицына в его руках, а скоро он с войском на север двинется? «Орел» теперь — всего лишь деревяшка, болтающаяся на вольной низовой волне. Или Трофим, не веря в конечную победу Разина, заглядывает дальше всех?

— «Орел» есть коготь боярский, просунутый в Хвалынское море! — выкрикнул Афоня Голышенко. — В наше море!

Вот что их всех заело — посягательство. Но ныне сей коготь туп. Впустую шумят посадские.

— Ах, да вершите вы свои дела, как хотите! — потерял терпение Разин. — Недосуг нам.

Он заторопился дальше, едва заметив, что Хрипунов и Голышенко переглянулись и поклонились вслед — прощаясь или благодаря за что-то.

Митрополит Иосиф выглядел нехорошо. Держаться он старался уверенно и временами даже строго, а лик и плечи будто оттянуло к земле, в очах — искание и неуверенность. Как всякий человек, митрополит боялся смерти, но пуще тяготила неизвестность: город был отдан во власть завоевателей, уже сводивших счеты с дворянами и приказными, но отношение к духовенству было непонятно. Церковное имущество пока не трогали… Князь Львов был жив, укрылся на своем дворе. Что станет с Прозоровским? Что — с митрополитовыми детьми боярскими? Иосиф мучительно не понимал, как должен он вести себя, что делать, чтобы сберечь не тело, а чистую совесть.

Он прочел краткую молитву, благословил хлеб. Снедали молча. Разин рассеянно хлебал уху — жирную, словно усыпанную мелкими копейками.

— Что дальше станется, Степан? — спросил митрополит, покончив с нею.

— Рыбный пирог, я чаю, — ответил Разин, блеснув глазами.

Иосиф грустно улыбнулся. На старом лице явилась обреченная решимость.

— Тот пирог не по зубам тебе, Степан. Отведай лучше нашего рыбника да ступай себе на Дон. Господь и государь авось простят.

— А коли не простят?

Иосиф не ответил. Он мало верил в царское прощение. Его и самого вряд ли простят за то, что жив, обедает с бунтовщиком, а не кричит ему проклятие с амвона.

— За тобой голь пошла, Степан. С нею, если и сваришь кашу, то сам не сможешь есть, столь крута и солона. Голь никогда победы не одержит.

Разин вспомнил собрание посадских, весело вскинул голову:

— Лучшие люди тоже за меня. Даже и из детей боярских многие пришли ко мне.

— Алешка Анциферов один к тебе переметнулся. Его хоромине цена — три рубли.

— Можно ли, отче, людей дворами мерить? А дух?

— Дух живет, покуда цель свята.

— Цель у меня святей святого, отче. Свобода!

И Разин заговорил о том, как подло и хитро устроена в России жизнь. Крестьяне и ремесленные люди равно прикреплены к своим помещикам и посадам. Свободных людей среди умеющих трудиться — нет! Все Уложение государя Алексея Михайловича составлено так, чтобы они знали свое, отведенное им дьяками и боярами, место. Дух человеческий не может мириться с этим. Все уже давно понимают, что не в божьем произволении тут дело, а дворяне силой построили такую жизнь, такое государство. Отсюда — страшный ропот, до времени потаенный. Подняться же готовы тысячи и тысячи, изменники-бояре утонут в этом море. Он, Разин, поднимет эти тысячи, как поднял без усилий верховья Дона, Царицын, Астрахань. Он хочет одного: черным людям дать свободу, а дальше они сами разберутся, как им жить.

Странное дело: покуда Разин говорил, сухим негромким голосом подчеркивая обдуманность своих намерений и убеждений, митрополиту мнилось, будто сама врожденная рассудочность русского трудового человека взывает к нему, святителю: пойми ты нас! Но отчего сия разумность, возмутив множество умов, излила столько ненужной крови?

— Да мыслят ли по-твоему твои товарищи, Степан?

— Кто ради душегубства и дувана со мной пошел, те скоро отстанут от меня. Последний дуван — в Астрахани. Прочие города я стану брать добром, как Царицын.

— Дай тебе бог…

Разин проколол его остановившимися, требовательными глазами:

— Ты от души сказал, святый отец?

Иосиф растерялся. Он сам не понимал, как вырвалось… Разин настаивал:

— Дашь нам благословение, отче?

Оба они знали свой век и понимали, что значит благословение святителя. Недаром Разин добивался союза с опальным Никоном… Иосиф чувствовал, как у него словно опустошилось сердце — так, слышал он, внезапно умирают.

— Я не закрою двери храмов, — тихо сказал Иосиф. — Но явного благословения твоим товарищам не дам.

— Тайное дашь? Мне, отче. Дашь?

Благословив его, митрополит уже не сможет проклясть, даже и оказавшись в безопасности. Свидетель — Феодосий.

— Дам, — прошептал Иосиф.

(С этой минуты и начались мучения его совести — на долгий год. Они пробьются в сны. Когда погибнут воевода Прозоровский с сыном, митрополит увидит их в небесных палатах за сладким питием, «они же пития ему не дали, глаголюще: не торопился он к нам поспеть…». Потом и он погибнет так же страшно, как они, подозреваемый в предательстве и государем, и казаками.)

Прощались в сумерках. Служитель повел гостей такими переходами, что Разин при его росте дважды приложился лбом. Иосиф не хотел свидетелей своих совместных трапез с атаманом. Шли, шли и оказались возле лестницы, ведущей на стену.

— Дохнем-ка волжским ветерком, — захотел Разин. — Душно мне тут.

— Немудрено: загажен городишко.

По Астрахани гуляли запахи отхожих мест и выгребных ям, проклятье южных городов. На севере хоть милосердная зима давала передышку… Но на стене дышалось вольно, от реки тянуло сырыми травами, тальником и рыбой. За черным блеском русла просматривался остров и левый берег. В тишине был слышен осторожный плеск весел — наверно, кто-то тайно плавился из Астрахани. Степану Тимофеевичу пришло на ум проверить сторожей у проходных башен.

Стрельцы не спали. Василий Родионыч Ус, зная, что после отъезда Разина останется правителем, заранее налаживал порядок. Неведомых людей из города не выпускали. Для пропусков была уже заготовлена алая тесьма, ее скрепляли навесной печатью: сколь на тесьме пуговиц, на стольких людей дан пропуск.

Начальным человеком у стрельцов был Алексей Ларин, он же Рот — происхождением сын боярский, по бедности подавшийся в стрельцы. В Астрахани завел лавку, промышлял хлебной торговлей с Воронежем, но без особой прибыли. Таких людей Разин и есаулы привечали: в Ларине крепко сидела военная косточка. При виде атамана он подтянулся и доложил, что все спокойно, только недавно выпустили за стену пятерых посадских, а вел их за своей какой-то надобностью воронежец Трофим Хрипунов, человек известный.

Стрельцы были приветливы и веселы, посадские угостили их местной бражкой из шелковицы. Один спросил:

— Что, батька атаман, заутра станем воеводу Прозоровского с башни метать?

— Приговорили? — насмешливо удивился Разин.

Сам он воеводской судьбы еще не решил, у него к Прозоровскому последнее дело осталось.

— Иначе не мыслим, — свободно и твердо заявил стрелец.

Он чувствовал свое право: такие, как он, изнутри разрушили оборону Астрахани.

— А если воевода, подобно князю Львову, станет с нами заодно?

Стрелец озадаченно помолчал, но сословное чутье сработало безошибочно:

— Коли они со князем Львовым и притворятся, да и дворяне с ними, придут бояре с войском, они станут нам первые супротивники.

— Что ж, всех дворян астраханских с раскату метать?

Стрелец замялся, видимо пораженный страшной картиной, но Разин понимал, что о дворянах было добавлено не зря.

Ларин отвлек его:

— Никак, костер на лодке?

Посреди темной реки что-то неярко разгоралось. Для лодочного костерка огонь казался великоват. Их было даже два, они сближались и вдруг полыхнули как бы багряным парусом, мгновенно вздернутым на мачту.

— «Орел» горит, — определил дозорный, еще днем присмотревшийся к расположению речных судов.

Никто не отозвался — ни одобрительно, ни осуждающе. Разин испытывал тоскливое недоумение — зачем, зачем? А впрочем, он знал ответ, как и на многие другие жестокие вопросы, которые еще поставит перед ним война. И он, угадывая свое сомнение в молчании стрельцов — людей расчетливых, владельцев промыслов и лавок, приученных беречь добро, — сказал как можно веселее:

— А не гуляй в чужой огород!

Стрельцы согласно и облегченно засмеялись. Алексей Ларин-Рот — громче и убежденней всех.