К ак же мало здесь все изменилось! Прошло почти шестнадцать лет, а такое чувство, что никуда отсюда и не уезжал. Впрочем, чему здесь меняться? Слава богу, и Барбакан, и Флорианская улица, и Мариацкий костел, и силуэт Вавеля, возвышающийся впереди, и Сукеницы, и площадь перед ними, полная голубей, остаются неизменными уже лет триста, не меньше. Ну, может быть, за исключением голубей. Хотя не факт.
Шумная Звежинецкая, знакомый до боли бар, куда в пору студенческой беззаботной юности забегали выпить пива, цел и невредим. Замечательно! Зайдем? Зайдем!
Пиво стало лучше — хотя, наверное, и дороже; вот черт, даже и не вспомню, сколько оно стоило тогда на те, старые злотувки. Впрочем, какая разница? Главное — что холодное, а галенка с фритка-ми и суровками — горячая, огненная прямо. А это что? Малиновое пиво? Это как? Ну-ка, неси попробовать!
Нет, не из Украины. И не из России. Из Белоруссии. Да, нравится. Хочешь по-русски поговорить? Хорошо, попробуй, если что — я поправлю. Нормально! Не забыл! Садись, четверка с плюсом.
Где жил? Да далековато, интернат студенцки «Меркурий». Знаешь? Очень хорошо!
Когда жил?Да было такое время в Польше, когда еще была коммуна. Помнишь?
И я помню. Ладно, спасибо, пойдем помаленьку.
За все про все на двоих — сорок злотых. Недорого, наверное. Почти как у нас — только что-то щемит сердце. Сразу и не поймешь, отчего. Надо присесть на скамеечку на плантах, подумать, вспомнить былое. И попытаться понять, отчего ж так болит сердце?
И начинаешь понимать.
Это как встреча с девушкой, которую беззаветно любил в далекой юности. Писал ей стихи, гулял с ней по ночам, назначал свидания, думал о ней ежеминутно, мечтал о предстоящей встрече и, не успев еще толком распрощаться, тут же начинал тосковать по ее глазам, по запаху ее волос, по мягкой нежности ее кожи.
А потом ты ее потерял — она вышла замуж за военного моряка иуехала в далекий приморский город. Потому что капитан третьего ранга, командир какой-то там БЧ на крейсере — это серьезно, солидно; это — квартира, положение, оклад. А у тебя? Ты нищий поэт, студент, босяк У тебя ничего нет — кроме стопки стихов, посвященных ей.
И твой мир рушится.
Потом, как в детском калейдоскопе — мелькают годы, женщины, города и страны, заботы, хлопоты, житейская круговерть.
И вдруг — встречаешь ее через пятнадцать лет.
У тебя — семья, жена, дети, дом, работа. У тебя — все в порядке, ты устроен в жизни, и все тебе кажется хорошо. Пока случайно в переходе метро ты не встречаешь ее.
Сначала ты не веришь своим глазам — она почти не изменилась! Такая же стройная, красивая, потрясающе эффектная — как пятнадцать лет назад. Ты отступаешь в изумлении — и она не сразу, но все же узнает тебя. Ласково, но немного устало улыбается, протягивает руку... И ты понимаешь, что эти пятнадцать лет и для нее не прошли даром. Сеточка морщинок у когда-то безумно любимых глаз. И затаившееся в их глубине едва уловимое горе.
Да, узнала. Нет, не забыла. Живу потихоньку. Нет, не замужем. Нет, не развелась. Погиб при аварии на крейсере. Давно. Осталась дочка и квартира в теперьуже чужой стране.
И ты молчишь. Потому что тебе нечего сказать.
Она — не твоя. И не будет твоей никогда. У нее свой мир, в который она тебя не пустит. Потому что и ее горе, и ее радости принадлежат только ей, и никому больше.
И ты растерянно прощаешься, зачем-то записываешь номер телефона, по которому никогда не станешь звонить...
Моя Польша умерла. В этот славный апрельский день понимаешь это вдруг резко и отчетливо. Ее больше не будет никогда — она ушла вместе с моей юностью, ушла в небытие, и никогда мне в нее не вернуться — как невозможно вернуть молодость.
Я встаю, отряхиваю несуществующую пыль с брюк, не торопясь, иду вдоль кирпичной стены Ста-рего Мяста. Родные места! Вот здесь мы гуляли с
Элей, вот под этими часами безостановочно, по полчаса, целовались. С этой трамвайной остановки она уезжала к себе, на Клепарж. А по этой торговой улице — кажется, Кармелитской? — не помню, как она называлась тогда, — я шел к своей общаге.
По магазинам?Да ну их в баню! Нет, свернем-ка направо, к Барбакану. Полюбуемся на памятник Владиславу Ягайле, на героев Грюнвалъда. У нас осталось слишком много общего, чтобы вдруг так, с лету, забыть об этом.
Вечереет. Апрель, но все еще холодно. Народ в куртках, плащах—хотя трава уже ярко-зеленая, живая.
Вот и Барбакан. Когда уже закончат его ремонт? В мою студенческую юность его уже, кажется, ремонтировали — неужто до сих пор ковыряются? Или по новой начали?
Стоп!
Этого не может быть.
Таня, ты видишь? Или у меня галлюцинации?
На сером бетонном, начинающем зарастать мхом постаменте — четыре красные гвоздики.
Что это было? Это был памятник, Таня. Памятник маршалу Коневу. Человеку, спасшему Краков.
Кто его убрал? Не знаю, не помню. Поляки?
Нет. Его убрали не поляки — это я точно знаю. Поляки на это неспособны — они ведь наши братья, хотя и двоюродные; они помнят, что этот человек сделал для Польши, и никогда бы не учинили такую подлость.
А что значат эти цветы?
А это значит, что моя Польша — настоящая Польша, Польша порядочных людей, честных и мужественных, благородных мужчин и прекрасных женщин, Польша, которую я любил когда-то, — эта Польша жива! Просто очень трудно сегодня ее разглядеть сквозь толстый слой европейского грима, что старательно кладут на ее прекрасное лицо люди, именующие себя «польской элитой».
Моя Польша жива! Четыре красных гвоздики на постаменте снесенного в смутные времена памятника маршалу Коневу говорят об этом лучше всяких слов.
Пусть она живет вечно!