Пронзительный свет бестеневых ламп заливал операционную голубоватым тревожным светом.

— Скальпель, зажим, еще зажим, — негромко произнес хирург, глядя на операционное поле из-под толстых роговых очков.

Бесшумные исполнительные медсестры скользили вокруг стола, подавая инструменты.

Изнурительная двухчасовая операция подходила к концу. Округлая черная пуля, вынутая из живота пациента, покоилась на белой салфетке на столике.

— Иглы, шьем, — негромко бросил хирург. — Как он?

— Давление шестьдесят на восемьдесят, пульс сорок, — через секунду отозвалась медсестра.

— Нормально. Выдержит, — произнес хирург и через некоторое время добавил: — Снимайте наркоз… Уже заштопали. Пять кубиков для стимуляции сердца.

Медсестра достала шприц.

Врач с облегчением снял марлевую повязку, стянул резиновые перчатки и принялся мыть руки. Этот хирург считался лучшим специалистом Склифа именно по огнестрельным ранениям. Огнестрельные брюшной полости — это была его «коронка». И врач был доволен — они спасли парня, вытащили его прямо с того света.

Больного везли на каталке в реанимацию. Его голова в кровавых ссадинах (ерунда, касательное ранение) слегка подрагивала от толчков и неровностей пола.

Отделение реанимации, куда привезли раненого Славу Гофмана после операции, располагалось на первом этаже.

— Пить, — прошептал Слава, в тумане наркоза едва различая над собой склоненное лицо медсестры.

Лицо исчезло, и его губ коснулось что-то освежающее. Но пить ему не дали, чуть смочили губы (при полостных операциях пить нельзя), и медсестра ушла. В зыбком свете, льющемся из коридора, угадывались черные ящики аппаратуры, в глубине палаты светился экран, по которому, слабо пища, ползла светящаяся точка.

Слава плавал в вязком полузабытьи, то приходя в сознание, то погружаясь в звенящий кошмаром сон. Пару раз в светлый проем двери проскальзывала медсестра, легкая рука касалась запястья, проверяя пульс, смачивала губы, потом медсестра бесшумно исчезала, как белое полуночное привидение.

Перед рассветом тихие коридоры реанимационного отделения совсем обезлюдели, больные, даже самые тяжелые, забылись зыбким предрассветным сном, и наступила такая плотная ватная тишина, что, казалось, ее можно было резать ножом.

Легкий шелест шагов по коридору не мог бы разбудить даже сторожевого пса, страдающего бессонницей, и тем более его не услышала дежурная по отделению, которая крепко спала, уронив голову на руки. Петли двери осторожно скрипнули, в предрассветном густом сумраке появилась хрупкая фигура в белом халате с марлевой повязкой на лице. Огромные темные глаза глядели поверх марли внимательно и уверенно.

Слава Гофман бредил — действие последнего укола заканчивалось, его мучили послеоперационные боли, живот горел изнутри неугасимым огнем, а пересохшие губы беспомощно хватали воздух.

Светлая фигура заботливо наклонилась над кроватью и тут же испуганно отшатнулась — с подушки на нее умоляюще глядели черные, блестящие лихорадочным блеском глаза.

— Пить. — Пересохшие губы с трудом разжались. Запавшие в глазницах глаза неотрывно смотрели на склонившее лицо.

Ресницы над марлевой повязкой успокаивающе взметнулись и опустились, легкие прохладные пальцы выпростали горячую руку больного из-под простыни. В воздухе запахло спиртом, и Слава почувствовал прохладное касание к нежной коже локтевого сгиба.

— Пить, — снова разомкнулись обескровленные губы.

— Сейчас, сейчас, — прошелестел в ответ нежный голос.

Медсестра скользнула к столу около окна, чуть слышно звякнуло стекло стакана. Потом опять шелест одежды — и в дно жестяной раковины громко ударила струя воды из-под крана.

— Пить, — жадно шептал Слава.

— Да, да. — Белая фигура снова склонилась над постелью, заботливо приподняла одной рукой голову, а другой поднесла воду к губам.

Зубы стукнули о край стакана, холодная, еще пузырящаяся влага, как холодный ожог, освежила полость рта и скользнула в горло. После нескольких жадных глотков голова обессилено опустилась на подушку, и губы разжались вновь:

— Пить!

— Сначала укол…

Легкий звук обломанного горлышка ампулы, фонтанчик из поднятой вверх иглы — и несколько капель жидкости из шприца капнули на лицо. Холодное прикосновение иглы к коже, легкая царапающая боль — и по венам как будто разлилась вожделенная прохлада.

— Пить. — Губы уже не шептали, они только мелко вздрогнули и сразу же застыли на меловом лице. Веки устало сомкнулись, напряженное тело обмякло под тонкой простыней, частое дыхание стало реже и тише.

Заботливая рука опустилась на покрытый мелкими бисеринками пота лоб, задержалась там на несколько секунд и скользнула ниже, к веку. Зрачок был неподвижен.

Снова зашумела тугая струя воды — быстрая белая тень ополоснула стакан, взяла шприц и вскрытую ампулу, чутко застыла у двери, вслушиваясь в утренние звуки больницы, и через секунду выскользнула в коридор, прикрыв за собой чуть скрипнувшую створку.

Даже лежащая под капельницей недремлющая старушка из палаты напротив не расслышала дробный стук удаляющихся по коридору шагов. Но старыми бессонными глазами старушке все же удалось заметить край белого халата и рыжеватые волосы, заколотые на затылке под высоким колпаком.

«Небось девчонки из травмы поболтать заходили к нашим медсестрам, — подумала старушка, потому что больше ей не о чем было думать. — А может, из кардиологии… Наши-то, из реанимации, в белых халатах не ходят… Наши-то все в зеленых, как в операционном блоке. А эти, из кардиологии, они в белом…»

И старушка уверенно нажала кнопку вызова медсестры. Ей нужно было подать судно.

Так начиналось хмурое дождливое утро первого августовского дня.

Я достал из кармана потертый листок из записной книжки, найденный Кэтрин на моем письменном столе, и, мрачно взглянув на косые корявые буквы, в спешке нацарапанные на коленке, вычеркнул первые инициалы списка. На листочке осталось пять коротких строчек, первые две из них украшали грозно изогнутые вопросительные знаки.

Итак, из тех, на кого я мог опереться, живыми пока оставались Ринат, Игорь Копелян и я. Причем большие сомнения возникали у меня в отношении последнего из этой троицы, то есть в отношении себя самого. Судя по ночному звонку, пребывать в состоянии биологической целостности мне предстояло очень недолго.

Не надеясь на лучшее, я позвонил в справочную Склифа. Равнодушная служительница Эскулапа поведала мне, что больной Гофман умер после операции, очевидно, сердце не выдержало. Но это было уже не важно — их работа была бы не слишком хороша, если бы они дали ему выкарабкаться…

Но почему они сменили стиль? Почему? Зарвались? Поспешили? Надоело играть в «несчастные случаи»? Я терялся в лавине неразрешимых вопросов. Мне становилось страшно. Стыдно признаться, но мне становилось страшно!..

Выйдя из леса, черной громадой подступившего к железнодорожному пути, я шел по цветущему разнотравьем лугу. В воздухе жужжали мухи, носились оголтелые слепни, как метеориты, и, несмотря на высокое полуденное солнце, над ухом мерзко зудел комар. Вдали, через луг, за купой деревьев, за серыми домиками, виднелась высокая колокольня и крытый новой жестью купол церкви. Туда-то я держал курс.

— Отец Амвросий в храме, — доверчиво поведала мне ветхая старушка, выйдя из деревянного флигеля. — Сегодня Успение Богородицы. Утреннюю службу уже отслужили.

Я чуть было не спросил ее, кто такой отец Амвросий, но вовремя сообразил, о ком речь. Эта добровольная служительница культа, пожалуй, не поймет, если я начну ей объяснять, что мы с преподобным учились вместе в школе и частенько любили заниматься тем, что подрисовывали усы и бороды святым угодникам в учебнике по истории Древней Руси. И преподобного тогда звали не отец Амвросий, а Игорь Копелян, и отличался он от нас, пацанов, разве что большей впечатлительностью во время экзаменов и непонятной, ничем не обоснованной любовью к кошкам.

А теперь поди ж ты, он почти святой! Теперь он забронировал себе местечко на небесах, и как только прозвенит звоночек отправления (не могу гарантировать, что это будет именно звонок, а не выстрел), так он тут же прямым курсом отправится в горнюю обитель к Отцу Небесному и будет с доброй улыбкой наблюдать за тем, как мы, проклятые грешники, умираем от перегревания на раскаленных сковородках в аду.

Интересно, хмыкнул я, в наш век научно-технического прогресса, наверное, и адские пытки уже модифицированы, грешников мучают одетые в спецодежду из асбеста черти — специально обученный персонал, прошедший непременные курсы повышения квалификации раз в два года и сдавший зачет по технике безопасности специальной комиссии из райского министерства. Грешников теперь выдерживают в специальных автоклавах или в печах с большой пропускной способностью, что позволяет максимально увеличить КПД обработки грешнико-единицы и уменьшить до минимума ее время.

Наверное, железные крючья, которыми так грозно потрясают демоны на средневековых картинах, уже давно не применяются для пыток. Теперь в чистых, просторных залах стоят аккуратные автоматы современного дизайна, выполненные по импортной технологии, и в зависимости от персонально заданной программы пыток обрабатывают грешников — пилят их алмазными дисками, прижигают кожу клеймами из легированной стали, сдирают с грешных тел кожу специальными профессиональными корнцангами.

И грешники довольны — их обслуживают вежливо, качественно и в срок. При таком высокотехнологичном производстве сокращается число недоделок, отсутствуют вечные жалобщики, ранее донимавшие начальство адской организации своими претензиями: мол, у меня кожу не до конца содрали, висит неэстетичными лохмотьями, мол, иголки из-под ногтей забыли вынуть, мол, пережарили на сковородке — один бок обуглился, а другой не пропекся… На все виды выполняемых работ выдается вечная гарантия. И все довольны, все смеются…

Предаваясь таким вольнодумным мыслям, я вступил под прохладные своды храма. Это была довольно известная церковь, построенная до революции на средства какого-то купца-миллионщика после смерти его дочери. Воздвигнута она была в честь иконы «Благовещение Божьей Матери», которая уже лет восемьдесят пылилась в запасниках Третьяковской галереи. Со временем церковь сильно обветшала, покривилась, но в последние годы как будто воспряла духом — следы полувекового запустения, следы разрушения и тлена соперничали с торжественной позолотой и яркостью красок нового иконостаса, лишаи облупившейся штукатурки соседствовали с сочными цветами отреставрированных фресок.

Особый запах, запах свечей, елея и еще чего-то потустороннего витал в прохладном сумраке придела. Я с трудом прикрыл за собой тяжелые, кованные железом двери и вздрогнул от звука собственных шагов. С боязливым трепетом оглядывая сумрачные лица святых мучеников, я прошел к иконостасу и, робко перекрестившись, заглянул в алтарь. В пучке света, падающего откуда-то сверху, я разглядел черную коленопреклоненную фигуру, застывшую перед темной доской. Рядом, шипя и излучая испуганный свет, дрожала тонкая свеча.

Я не решился окликать Игоря. Тот молился истово, самоуглубленно, отгородясь от суетного света в моем лице, часто осенял лоб широким крестом и земно кланялся, шепча какие-то торжественные древние слова. До меня долетали лишь короткие обрывки фраз: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его…»

Снаружи сумрачной церкви сияло ласковое солнце, пахло горячей травой и сеном, здесь же, внутри, было тихо, мирно, отрешенно. Снаружи убивали всех и вся, убивали тайно и явно, не стесняясь в выборе средств и не размениваясь на сантименты, убивали, как хороший фермер режет кур к Пасхе — быстро и в больших количествах. А отец Амвросий молился, как будто ничего этого он не знал.

Мне надоело ждать — я добирался до Троепольского два часа, в животе у меня бурчало так, что по церкви разносилось протяжное эхо, руки оттягивала сумка со шмотками, а ноги затекли от жары и неудобного положения… Я зевнул. Благоговение прошло. Часовая стрелка на будильнике тянулась к двенадцати. Где-то за окном протяжно прокричал петух, и залаяла собака в деревне. Мне стало скучно.

Я тактично кашлянул, скромно опустив глаза долу. Никакого эффекта.

Я раскашлялся, как хронический курильщик сразу после подъема утром, но перед первой сигаретой. Черная фигура не поднималась с колен…

Я надрывно кашлял, как больной на последней стадии скоротечной чахотки.

Постепенно во мне закипало раздражение. Ему тут хорошо отсиживаться в тишине и в безопасности, думал я. К нему не придут однажды темной ночью и не утопят в ванной, в него не будут стрелять из проходящего мимо «БМВ» и не подадут отравленных грибков на ужин. Его не будут таранить шеститонным джипом, и, уж конечно, он не утопится в море, в изрядном подпитии плавая с симпатичной девчонкой. И уж совсем невероятно, чтобы его дом подожгли, скрывая следы преступления.

Ничего этого не случится, потому что он священник. Он персона, имеющая статус абсолютной неприкосновенности даже для бандитов вроде наших близнецов. Никто не будет пачкаться убийством этого человека в черной рясе с окладистой бородой древнего пророка. Что с него взять, кроме позолоченного паникадила и пары черных досок прошлого века, из тех, что не успели сжечь в печке во время войны? Кроме того, у нашего отца Амвросия прямая телефонная связь с Господом Богом, и если уж над нашей Шестой бригадой действительно распростер крылья черный ворон, кричащий «Nevermore», то ему все равно ничего не грозит — у Игоря железный блат там, наверху, архангелы за него замолвят словечко, если понадобится. Уж за него-то я спокоен на все сто!

Вот за кого я волнуюсь, так это за себя. Ну и за Кэтрин, естественно… А все, что сейчас мне нужно от Игоря — это оставить свои шмотки и получить позволение на ночь пристроить свои кости в этой святой обители или где-то рядом. Дома мне нечего ждать. Норда, слава Богу, удалось пристроить соседке, о нем позаботятся. А я не самоубийца, чтобы сидеть у себя дома и дожидаться, когда мой череп украсится еще одной, лишней дырочкой диаметром примерно миллиметров пять. Я хочу на время затаиться здесь, под мощным прикрытием Святой Церкви и самого отца Амвросия, моего друга еще со школьных пеленок. И еще я хочу под этим прикрытием совершать кое-какие телодвижения по спасению своей личной шкуры, своей подруги и немногих, оставшихся в живых приятелей.

А Игоря они не тронут. Конечно не тронут.

Когда он увидел Копцева через полуоткрытую створку царских врат, то расстроился — только что, в миг неистовой молитвы, ему показалось, что он достиг чаемого спокойствия души, добился смирения плоти, и ему не хотелось, чтобы кто-нибудь разрушал его с таким трудом воздвигнутую безмятежность. Но, услышав дурацкий искусственный кашель и увидев улыбающуюся физиономию, которая своей жизнерадостностью контрастировала с благоговейной тишиной и торжественной обстановкой храма, все накопленное во время долгого смирения раздражение вспыхнуло в нем с отвратительной силой. Отец Амвросий чуть было не закричал от боли и омерзения к людям, которые насильно тянут его в мир, из которого он рвется уйти.

— Игорь, я к тебе… Приютишь? — нагло, как показалось священнику, произнес Копцев, улыбаясь.

А он не был готов видеть именно его. Отказывался от встречи, потому что боялся разговора о Ней, воспоминаний, одобрительных мужских оценок, зная, что не выдержит этого, что это будет для него как соль, посыпаемая на язву. Но долг пастыря, долг приходского священника обязывал впустить просящего, помочь ему, наставить на путь истинный. Он обязан был обратиться к заблудшей овце со словом Божьим. И отец Амвросий через силу раздвинул обескровленные губы и треснувшим голосом ласково сказал:

— Входи, сын мой. Храм открыт для тебя во всякое время…

Он решил быть с ним ласковым и смиренным. Такое поведение требовало от отца Амвросия огромного присутствия духа, а он не мог обнаружить его в себе, потому что недавно достигнутое спокойствие потребовало чудовищного напряжения духовных сил, оставив после себя пустоту и усталость.

— Мне бы переночевать у тебя, если можно, — просительно проговорил Копцев и вновь смущенно улыбнулся — понял, наверное, что помешал.

Сделав над собой усилие, отец Амвросий решился быть гостеприимным и кротко произнес:

— Мой дом открыт для всякого путника.

Его глаза смотрели поверх вошедшего. В темноте около восточного входа, там, где еще недавно висела драгоценная икона «Благовещение Божьей Матери», он заметил согбенную фигуру в черном платке, поднимавшую смутное лицо во вдохновении молитвы.

Сердце замерло и упало — это с новыми силами воспрянул бес, который еще три минуты назад был, казалось, надолго укрощен. И отец Амвросий вздохнул, страдальчески морща брови:

— Пойдем, Сергей, покажу тебе мои покои.

Выйдя из сумрачной церкви, они окунулись в тугой разгоряченный воздух августовского полдня.

— Я у тебя ненадолго, не переживай, — утешающе, с наигранной веселостью бормотал Копцев, бросив в угол свои вещи. — Наехали они на меня, понимаешь?

Отец Амвросий согласно кивнул. Его мысли были заняты загадочной фигурой, увиденной в церкви, а губы беззвучно шептали: «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя грешного… И не введи во искушение…»

— Они Славку Гофмана застрелили, понимаешь, — продолжал Копцев, — они уже и до меня добираются… Мне ночью Толенков звонил, приглашал для разговора…

Отец Амвросий слушал проплывающие мимо его сознания слова и, соглашаясь, механически кивал. А перед глазами вновь вставала фигура в церкви, тонкие руки, осеняющие крестом лоб.

«Это не наваждение, ведь бес не может креститься, — размышлял священник. Эта мысль приободрила его. — Наверное, случайная богомолка зашла. — И тут же он спохватился: — А церковь-то я не запер! Там же серебряная утварь, иконы!» Он вышел в сени, кликнул церковного сторожа, Савельича, живущего рядом, и попросил его запереть храм.

Через некоторое время Савельич возник в дверях, звеня связкой ключей, и степенно доложил, что все, мол, батюшка, в полном порядке, храм заперт.

Успокоенный отец Амвросий вновь обратился к гостю…

Они сидели, за скромной трапезой. В сущности, ел один Копцев, намазывая толстые куски черного хлеба натуральным деревенским маслом и заедая все это свежей зеленью с огорода. Запотевшая от холода кринка молока дожидалась своей очереди.

Копцев с набитым ртом пытался что-то рассказывать, бурно жестикулируя пучком петрушки… Что-то о своей последней встрече с Гофманом, когда его, Серегу, ни за что связали и заперли. Отец Амвросий смиренно смотрел мимо него, в пустоту, и ощущал в душе уже не возмущение, испуг или ярость, а полное беспредельное равнодушие.

— Ты представляешь, Игорь, — объяснял Сергей, захлебываясь словами, — Славку порешили прямо на глазах у всех! Пристрелили, как загнанного лося. Затравили. По описанию свидетелей, кажется, это был Толенков. Кто сидел за рулем — не знаю, но кандидатов на роль водителя в шайке близнецов — уйма. А Гофман еще был жив, когда его привезли в Склиф… Умер после операции…

— Не ропщи, Сергей, — равнодушно промолвил отец Амвросий, глядя немигающим взглядом в угол, где около иконы в богатом окладе смиренно теплилась лампадка. — Все там будем.

— Да что ты говоришь? — возмутился Копцев так, что даже перестал двигать челюстями. — Выходит, когда нас всех перережут, как кроликов, ты милостиво помолишься за наши души, да?

Его собеседник не отвечал, продолжая неподвижно глядеть на ровный свет лампады.

— Тебе плевать, что у Артура Божко и Эдика Савоськина осталась куча детей? Тебе плевать, что скоро эти головорезы доберутся, например, до меня? Тебе плевать, что они могут убить половину людей этого города, а мы будем только испуганно блеять, как кроткие ягнята: мол, какой ужас, какой кошмар?!

Отец Амвросий, наконец, с усилием оторвался от созерцания иконы и перевел измученный раздумьями взгляд на собеседника. Лицо Копцева побелело от гнева — он был в бешенстве.

— Я знаю, почему ты так спокоен! — почти кричал он, сжимая в руке нож с застывшим на лезвии слоем желтого масла. — Они тебя купили, я знаю! Они давали тебе пожертвования на реставрацию, а ты отпевал их братков, погибших в бандитских перестрелках! Ты, служитель Церкви, куплен так же, как и менты, как врачи! Но ты боишься признаться в этом разговоре со мной, ты уверен, что тебя не тронут!

Отец Амвросий обессиленно опустил веки: его обеспокоил поток несправедливых обвинений, но для оправданий не находилось слов. Бескровные губы с трудом разжались и обречено прошептали:

— Не ропщи на Бога, Сергей. Неисповедимы его пути. Мы все там будем…

— Ну вот, началось, — уныло произнес Копцев и опять принялся за бутерброд. Бурная тирада, очевидно, нисколько не сказалась на его аппетите. — Старая сказочка, где-то я ее уже слышал! Я сыт этой мутью по горло! Я в нее не верю!

— Ты можешь верить или не верить, это дело твоей совести, — устало произнес отец Амвросий. — Но тому, кто примет кару за грехи свои здесь, в земной юдоли слез, страдание зачтется на небесах…

— Ты сам веришь этому, а, Игорь? — насмешливо спросил Копцев. — Неужели ты веришь, что если Сашке Абалкину подвели фазу к джакузи, то он попадет в рай? Что Эдик Савоськин, при всех его прекрасных душевных качествах, станет святым оттого, что кто-то подпилил на его машине рулевую сошку? Что Славе Гофману скостят несколько лет поджаривания на огне, если его расстреляли? По-моему, это смешно!

Отец Амвросий вздохнул. Ему страшно не хотелось выбираться из скорлупы своего отчаяния, но его заставляли, бросая вызов. И он должен был принять этот вызов.

— Сын мой, — мягко начал он, стараясь не раздражаться, — все мы грешники, все мы запятнали себя неверием и страшными провинностями и вынуждены нести за это расплату. Господу угодно ужасной гибелью наших друзей показать оставшимся в живых путь спасения. Тем, кто изберет этот путь волею своею или по наущению чьему-либо, несомненно, даруется благословение Господне. Мы должны смиренно принять все тяготы судьбы и нести по жизни свой крест, как Господь наш Иисус Христос нес свой крест на Голгофу…

Лицо священника покрылось болезненным румянцем, глаза загорелись фанатичным огнем, а жилистые сухие руки сжались в страстном порыве. Он заговорил громче, воодушевляясь:

— Ты помнишь, Сергей, наше давнее служение Сатане в человеческом обличье, ты помнишь наши языческие игры, наше неверие в Господа, наше юношеское презрение к нему. За эти грехи мы рано или поздно должны понести расплату. И еще за то, что мы отвергли и затоптали Бога в своей душе, подобно язычникам презирая его благодать, за то, что отринули веру как постыдный предрассудок, достойный лишь слабых людей, за то, что наслаждались приобщением к сатанинской организации, — мы должны понести кару уже сейчас. Кого-то это коснется раньше, кого-то позже, но никто не избегнет своей участи…

— А ты? Как расплатишься за это ты, Игорь? — спросил Копцев. — Или ты уже замолил все свои грехи на сто лет вперед?

Отец Амвросий болезненно сморщился и, страдальчески понизив голос, произнес:

— Я расплачиваюсь за это каждый день, каждый час, каждую минуту… В минуты малодушия, которое иногда охватывает меня так же, как и обыкновенного человека, я молю Господа о даровании мне смерти, как самого вожделенного блага. В силу наложенного на меня сана и священнических обязанностей я не должен даже помышлять об этом, однако насколько бы мне было легче, если бы я оказался на месте одного из наших погибших друзей… Но Богу угодно, чтобы здесь, на земле, каждую секунду, каждый, даже самый короткий, миг я нес ад в своей душе, — и я смиряюсь перед его волей. А вам, вам, слепым ягнятам, не желающим лицезреть своего пастыря и припасть к его стопам… — Он судорожно вздохнул, раскаты густого баса уверенно и грозно звучали в небольшой комнате, оглушая слушателя. — Вам суждено всем погибнуть в слепоте и заблуждении, если вы не покаетесь! Вы должны отринуть ад, взращенный по недомыслию в своей душе! Вы должны отвергнуть дьявола, смущающего ваш разум неверием! Вы должны стойко принять гибель, если она суждена вам во искупление грехов, и благодарить за это Господа, как за блаженнейшее испытание, ведущее вас в горнюю обитель! Вы должны покаяться!..

Внезапно в комнате наступила тягостная тишина, звенящая в ушах последними словами.

Копцев сидел за столом притихший и задумчивый. Но через несколько секунд после того, как смолк голос отца Амвросия, он встрепенулся, провел рукой по лицу, как будто смахивая невидимую паутину и спокойным голосом как ни в чем не бывало сказал:

— Так я не понял, Игорь… Можно у тебя пожить пару дней или нет?..

Отец Амвросий устало опустил глаза, побледнел и, помолчав несколько секунд, безразлично произнес:

— Конечно, Сергей. Мой дом всегда открыт для тебя…

Мы договорились встретиться с Кэтрин в Петровском Пассаже, в кафе, из которого прекрасно просматривался вход в магазин. Неоспоримое преимущество этого кафе состояло еще и в том, что при любом подозрительном типе, который попытался бы расстрелять меня из автомата, я мог бы удрать через противоположный выход на Неглинную.

В последнее время, кажется, мы слишком увлеклись игрой в шпионов, и, честно говоря, после дня, проведенного под прицелом Славы Гофмана, после чудесной встречи с Кэтрин у него в квартире, после кадров «Дорожного патруля», запечатлевших раненого друга на мостовой, я немного мандражировал… Ведь, кажется, лишь одному мне и, может быть, Кэтрин, известно, какой я, в сущности, классный парень! И не совсем зануда, и не жмот… Однако типам, которые занимаются столь хлопотным делом, как убийство, нет никакого дела до личных качеств клиента. При случае они расправятся со мной с таким же удовольствием, с каким в тот момент я уписывал пиццу за столиком кафе и цедил джин-тоник из банки.

Пицца была великолепна! К исходу второй порции я даже стал жалеть, что обладаю только одним желудком, да еще ограниченного размера, что не позволяет мне бесконечно наслаждаться едой. Охлажденный джин-тоник освежал лучше, чем океанский бриз, и поэтому настроение мое стало неуклонно изменяться в лучшую сторону, несмотря на появление Кэтрин и ее пренебрежение требованиями конспирации — она приветливо помахала мне рукой в перчатке, еще находясь в дальнем конце зала.

Кэтрин в темных очках и в шляпе с широкими полями напоминала шикарную роковую женщину из американского боевика категории «В». Ну, в крайнем случае, журналистку, которая следит за своим объектом наблюдения и старается не засветиться. Об этом я не замедлил сообщить ей, после того как Кэтрин, мимоходом чмокнув меня в щеку и обдав запахом дорогих иноземных духов, присела на краешек пластмассового стула, готовая при малейшей опасности вспорхнуть и бабочкой-белянкой умчаться в душный зной раскаленных улиц.

Выслушав мою пышную тираду, Кэтрин недовольно поджала кроваво-красные губы и мрачно заметила:

— Если у тебя еще есть силы, чтобы шутить, надеюсь, их хватит на то, чтобы немного подумать над своими шутками?

— Я целыми днями тем только и занимаюсь, что думаю.

— Вот как? — холодно осведомилась Кэтрин. Она, кажется, все еще дулась из-за того, что я ее обозвал роковой дамой категории «В», и поэтому смотрела на меня как на муху, невесть как попавшую в ее стакан. Она не замечала, что градус моего веселья неуклонно рос с увеличением количества джин-тоника в желудке. — И каковы же результаты твоей бурной мыслительной деятельности?

— Результаты нулевые, — уныло вздохнул я. — Ты знаешь, иногда мне даже начинает казаться, что в моем черепе по недосмотру родителей нет и половины того, чем должен обладать среднестатистический мужчина средних лет. И это меня начинает печалить…

— Да, я давно заметила у тебя нехватку серого вещества и чудесную прямизну извилин, — ехидно подтвердила Кэтрин. — Не волнуйся, кажется, у тебя это врожденное. Но, по правде говоря, я считаю, что для настоящего мужчины и этого количества слишком много. А тем более для человека, добывающего себе пропитание поставкой третьесортного чтива в провинциальные журналы…

Она намекала на роскошную историю о трех близняшках, разлученных в роддоме и впоследствии воссоединившихся, — недавно я удачно продал эту ахинею в альманах «Птицы Приполярья». Лицо мое обиженно вытянулось, наверное, у меня был такой вид, как будто корова лягнула копытом в живот, потому что Кэтрин наконец улыбнулась и снисходительно добавила:

— Ну-ну, Сержи, ты же знаешь — порядочные люди на правду не обижаются… Давай поговорим о делах.

— Давай, — процедил я сквозь зубы. Только до отказа набитый желудок мешал мне на нее сильно обидеться. Зачем портить волнующий процесс переваривания пищи ссорой с любимой девушкой? Тем более, что пицца может оказаться последней из съеденных в моей жизни…

— Послушай, Сержи, — примирительно начала Кэтрин, поглаживая своей тонкой рукой, на которой трогательно проступали голубые прожилки вен, мою мохнатую лапу. — Понимаешь, ты единственный в этом городе, на кого я могу положиться… Ты единственный в этой стране, о ком я знаю, что он не связан с наркомафией. Ты единственный человек в мире, который, я знаю, не задумываясь, сунет свою голову в пекло, если я его об этом попрошу…

Последнее замечание я бы назвал притянутой за уши гиперболой, но, черт возьми, как приятно хоть раз в жизни услышать о себе что-то хорошее. И я, расслабленный потреблением коктейля, расплылся в младенческой улыбке, как мягкотелое беспозвоночное животное:

— Да, Кэтрин… Да, ты права! Я именно тот, о ком ты говоришь!

Отцу Амвросию было тридцать лет. Уже три года он пребывал в должности настоятеля храма Благовещения Божьей Матери в селе Троепольском. После семинарии он скоропостижно женился на дочери своего духовного наставника и при его покровительстве распределился в престижный подмосковный приход недалеко от столицы. Несмотря на молодость и нерусскую внешность — бурная копна кудрей на голове, по-восточному темное лицо, алые, мягкие, почти женские губы, пышная ухоженная борода, благоухающая одеколоном «Хаттрик», — прихожане любили и уважали своего настоятеля и доверчиво делились с ним своими бедами, горестями и печалями.

Матушка Ирина, супруга отца Амвросия, красивая молодая женщина, увлекающаяся иконописью, умерла через год после их свадьбы, во время родов. Младенец прожил на свете всего полчаса и отправился вслед за матерью на небеса, так и не издав положенного крика, возвещающего о рождении нового человека. После смерти жены и сына отец Амвросий замкнулся в себе, стал нелюдимым и мрачным. Со временем он почти справился со своим горем, но второй раз так не женился, несмотря на настоятельные требования вышестоящего церковного руководства.

Отныне вся его жизнь протекала в молитве и для молитвы, в спасении души и для спасения души. Земные люди, его прихожане, интересовали отца Амвросия теперь много меньше, чем положено было по должности, и после смерти жены он выполнял обязанности священника как-то автоматически, не вкладывая в обряды душу. Он крестил, венчал, отпевал, претворял хлеб и вино в плоть и кровь Христову, а мысли его были далеко, не на земле, не на небе, они невольно тянулись к Ней.

Он не поражался уже, как раньше, своей способности творить чудо освящения, совершение евхаристии не приводило его, как раньше, в состояние просветления и чудесного умиления, служба, которую он обычно служил с ощущением восторга, воспаряя душой к Богу, стала только утомительной необходимостью. Он забыл свои честолюбивые мечты о духовной карьере, об обещанном друзьями покойного тестя переводе в столичный храм, о начатом еще при жизни жены исследовании трудов Нила Сорского, которое, по его замыслу, должно было стать лучшей из современных книг о столпах православия.

Теперь он жил, все время мысля о Ней, молясь о Ней и молясь об освобождении от Нее, от Ее невидимого ежесекундного присутствия. Если бы Она была жива, ему было бы намного легче справиться со своим духовным недугом. Тогда все было бы проще — Она была бы для него только греховной женщиной из плоти и крови, вожделение к которой ему необходимо побороть. Тогда в его борьбе, в его страдании была бы немалая толика от подвига, от борьбы с бесом соблазна, от почетного противостояния сатанинскому наваждению. Но она перестала быть обыкновенной земной женщиной. Ее телесная оболочка исчезла, однако с исчезновением оной его муки совсем не уменьшились, а, наоборот, чудовищно возросли. Теперь только мысли о Ней, не смиряемые постом и молитвой, властвовали над ним во всякое время дня и ночи. Эти мысли с еще большей дьявольской силой овладевали им после того, как он думал, что победил их верой, молитвой, смирением.

Даже в семинарию он поступил лишь затем, чтобы доказать самому себе и Богу, что он сильнее человеческих слабостей. Новое призвание захватило его, временно вытеснив воспоминания о Ней. После семинарии, после женитьбы на Ирине и рукоположения в сан в его душе наконец настало просветление. В этот период своей жизни он чувствовал себя настоящим русским священником, чистым душой, любящим «всех малых сих», не жалеющим сил для служения Господу, несущим слово Его людям.

Постепенно мучения и постоянная борьба с самим собой, с мыслями о Ней отступили на второй план. Бес, вошедший в ее ангельский образ, наконец перестал смущать и соблазнять его, появляясь лишь иногда, в самые черные дни, чтобы испытать его крепость. Этот бес рассыпался под сводами сумрачной церкви бубенчиками ангельского смеха, смущал его знакомыми чертами, мельком различаемыми под платком какой-нибудь прихожанки, терзал воспоминаниями весной, когда опьяняюще пахло талой землей и набухшими почками и матушка Ирина ставила на стол скромный букет подснежников.

Ему казалось, что с годами соблазн слабел, уменьшался и обещал рассыпаться и исчезнуть навсегда. Отец Амвросий несколько раз встречал Ее, она приезжала к нему в церковь исповедаться и заодно проверить свою власть над ним, но встречи не приносили ему ожидаемых мучений — после них он ощущал себя просветленным и сильным как никогда, замечая, что постепенно начинает относиться к ней не как к женщине, не как к ниспосланному ему свыше испытанию, а как к дочери, как к заблудшему человеку, погрязшему в грехе и нуждающемуся в спасении. Так продолжалось лишь до смерти жены. С гибелью Ирины стройный мир душевного и духовного благополучия, с таким трудом воздвигнутый отцом Амвросием, был разрушен. И его испытание началось вновь. Бес не погиб, он только временно затаился, чтобы позже, отыскав прореху в защитной броне, вновь овладеть всеми мыслями отца Амвросия и его душой.

И сразу же после смерти жены, не давая передышки, с утроенной силой принявшись соблазнять воспоминаниями, появился его демон, блаженный и ужасный демон в женском обличье. Он являлся по ночам, витая в темноте как незримый дух, являлся днем, в церкви во время службы. Он не исчезал после сотворения креста. И отец Амвросий понимал — это не сатанинское наваждение, не внешняя сила, стремящаяся сбить его с праведного пути. Бес глубоко внутри, в сердце, и его не выгонишь крестом, постом и молитвой, он не исчезнет после бичевания. Он врос в его душу, обвил ее, как плющ обвивает древо, и пьет из него соки. Избавиться от него можно, лишь срубив само древо, то есть самого отца Амвросия.

Но в Православной Церкви самоубийство — самый страшный из грехов, потому что человек, посягая на свою жизнь, вложенную в него Богом, замахивается на божественное предопределение. Этот грех не замолишь. А если самоубийством кончает жизнь священник — в глазах Церкви это преступление вдвойне. И тогда отец Амвросий решил оставить служение в храме и уйти в монастырь, о чем и подал прошение выше. Ему не позволили, мотивируя это какими-то высшими политическими соображениями. И пришлось ему остаться один на один со своей болезнью.

И даже после Ее ужасной, адской гибели ожидаемое облегчение не наступило. Наоборот, лик ее, лишенный телесной конкретности, плавился в тигле его воображения и беззастенчиво принимал то образ Богородицы, то святой Магдалины. Теперь ее лицо взирало на него со старинных икон, блестя выпуклыми белками глаз, слепя золотым нимбом над головой.

Отец Амвросий мучительно размышлял, пытаясь отыскать и себе, и ей оправдание. Ведь Мария Магдалина тоже много возлюбила, и ей простилось. Может быть, и Ей простится? Может, в ее похоти, в ее жадности была какая-то затаенная Божья искра, желание не просто любить, а возлюбить и пойти за это на костер? Может быть, ее не поняли, оттолкнули, погасили Божий огонь, осветивший ее душу? А за одну эту искорку простится много грехов… Мысли о Ней как о святой были кощунственны, но блаженны. И он предавался им с упоением и болью.

Отец Амвросий не роптал, изнуряя себя неистовыми молитвами. Ведь лишь молитвой, постом и физическими лишениями он победит беса, притаившегося в его душе. Он, всегда любящий неплохо поесть, теперь даже в дни, не предназначенные для поста, питался только черным хлебом и водой. Он похудел, почернел. Его глаза горели почти безумным внутренним огнем, но бес не отступал, он еще больше ярился и досаждал отцу Амвросию, не оставляя его ни на миг.

Смерти друзей проходили незамеченными мимо него. Но каким-то дальним, еще свободным от борьбы с Ней уголком сознания, он понимал, что это расплата за то, что когда-то они все участвовали в фашистской бригаде, поклонялись олицетворенному злу. И спасение от кары — приобщение к Христу, думал отец Амвросий. А, кто из них захочет пожертвовать своей свободой неверия, чтобы спасти душу? Кто из них захочет испытать лишения, чтобы очиститься от скверны? Пожалуй, никто. И он, как священник, тоже не может их спасти, потому что быть спасенным против воли нельзя. А неустанно проповедовать, объяснять, вести к Богу этих упрямых, жадных до денег и телесных утех самовлюбленных ослов у него нет времени — он должен бороться со своим бесом. И эта борьба требует его всего без остатка.

В результате нашей приятной душещипательной беседы с Кэтрин в Петровском Пассаже не более чем через тридцать минут я уже тащился по направлению к станции «Кузнецкий мост». Мне предстояло в душном вагоне трястись на другой конец города. Плечо оттягивала черная сумка, а в ней болталась тяжелая железная коробка странной формы, больше всего напоминающая консервную банку. Это было очередное подслушивающее устройство Кэтрин.

Вместо того чтобы отправиться к Ринату и попытаться сколотить с ним коалицию против близнецов или, на худой конец, прощупать настроения в стане врага, я должен был тащиться к черту на кулички, чтобы прицепить эту консервную банку к днищу какого-то автомобиля, на котором будто бы катался очередной барон наркомафии. В моем кармане валялся замусоленный листок, на котором прихотливая рука Кэтрин, явно не знакомая с основами топографии, изобразила план охраняемой автостоянки. Туда мне и предстояло проникнуть под покровом темноты.

Машина — синяя иномарка неизвестной породы («Да не разбираюсь я в этих железных монстрах», — капризно бросила Кэтрин) — должна была обитать где-то в районе Выхина. Опознать ее я должен был по цвету и по номеру. Затем в мои обязанности входило прицепить банку к днищу автомобиля со стороны водителя и тихо слинять через забор — и отныне любовь благодарного человечества будет мне обеспечена.

Я нехотя тащился в толпе гуляющего и жующего народа и с тоской думал о предстоящем поручении и о безрадостных перспективах собственной жизни… Особенно в лом мне было тащиться куда-то на окраину, искать автостоянку, лезть через забор… Ведь, черт побери, я же сказал ей, что сейчас обитаю у Игоря, а это два часа езды до Троепольского! Но Кэтрин сделала вид, что пропустила мое замечание мимо ушей, — кажется, даже без собственного согласия я уже записан в добровольные помощники американского президента.

Волею судеб мой путь пролегал мимо ночного клуба «Monkeys». В памяти всплыл ночной разговор с Толенковым и недвусмысленное приглашение для генеральных переговоров. Выпитые в кафе пять банок джин-тоника настолько преисполнили меня пофигизмом, что я всерьез начал подумывать, не зайти ли на огонек к близнецам. Внимание внезапно привлек новехонький четырехколесный зеленый динозавр, высовывающий свою морду из подворотни около служебного входа в клуб. Он, как доисторическое ископаемое животное, грозно посматривал на меня бронированными фарами, как будто хотел сожрать живьем.

В мозгу, отуманенном изрядным количеством алкоголя, внезапно зародилась блестящая комбинация, достойная лучших умов американского ЦРУ. Зачем ехать черт-те куда, кричало все во мне, зачем вступать в конфликт с работниками автостоянки, придирчиво охраняющими железных коней, если здесь, в десяти метрах от меня, стоит прекрасный, абсолютно неохраняемый экземпляр, несомненно, достойный пристального внимания самой красивой и загадочной американской журналистки в России! Ведь близнецы Палей тоже связаны с наркомафией! Они ездят на съезды крутых в бани, они занимаются торговлей наркотиками, они подмяли под себя значительную часть города, и, кроме того, они, возможно, виноваты в гибели моих друзей!

И если я прицеплю подслушивающее устройство к их железному другу, то убью сразу двух зайцев. Во-первых, окажу несомненную услугу Кэтрин и удостоюсь ее пожизненной признательности, а во-вторых, смогу быть в курсе событий и планов мафиозных близнецов, в чем состоит, естественно, и мой непосредственный интерес. Так без труда и без особого риска для жизни я смогу узнать, что они замышляют. При одном условии, конечно, — если близнецы все свои дела будут обсуждать в машине. Уровень алкоголя в крови уверенно убеждал меня, что момент самый что ни на есть подходящий и нечего сомневаться!

Надо было дождаться, пока стемнеет. Но пока дымные сумерки не заволокли город, пришлось курсировать по окрестным кабакам и поддерживать свой высокий жизненный тонус немереным потреблением алкоголя. «Все смешалось в доме Облонских», — писал классик, и совершенно аналогично все смешалось у меня в желудке. Когда я не мог уже отличить большой палец руки от собственного носа, наконец-то стемнело, и, покачиваясь, будто от сильного ветра, мое бренное тело короткими галсами двинулось по направлению к ночному клубу.

Я легко пришвартовался к зеленому динозавру (меня шатало как будто от усталости). Под высокое брюхо этого танка мог, не наклоняясь, войти ребенок школьного возраста, и я, стукаясь головой о какие-то железки и тяжело кряхтя, без труда заполз под него на коленях. Тяжело сопя и чертыхаясь, я прилепил консервную банку к днищу (магнит присосался намертво — не оторвать) и по-быстрому отчалил, дав прощальный гудок.

«А нам все равно, а нам все равно!» — пел я, размашисто шагая по ночным притихшим улицам. В Троепольское ехать было уже поздно, и я направился к Ринату, ощупью, как безнадежно слепой, отыскивая дорогу на Ордынку и поминутно впадая в кратковременное забытье.

— Ты что? — вопросительно уставился на меня Ринат, когда мой покачивающийся силуэт возник в проеме двери.

— Нормалек! — прохрипел я и рухнул на пол. Мне было очень худо.