Женщина без прошлого

Успенская Светлана

ГЛАВА 15

 

 

Кладбище в этот негромкий серенький денек выглядело сонно и мирно. Ветер перебирал листы жухлой ивы, болтливые осины о чем-то гугняво спорили между собой; старые, размякшего дерева кресты утопали в ядовитой тропической зелени, а новенькие, глянцевые памятники оседлали плешивый, выжженный солнцем косогор.

Веня нарезал круги по аллеям, то попадая в полосы раскаленного солнца, то ныряя в прохладную тень. Он курино вертел шеей по сторонам в тщетной надежде узреть предмет своих поисков — квелую фигуру утомленного алкоголем Сифоныча.

В соответствии со старой доброй традицией, по которой все могильщики не столько люди ручного труда, сколько философы умственного направления, и не столько философы, сколько подручные Харона, и не столько подручные многоуважаемого лодочника, сколько заядлые поклонники зеленого змия, Сифоныч обнаружился в овраге в обнимку с совковой лопатой.

— Отдыхаю, — проснувшись, объяснил он, — от трудов праведных. Потому как в условиях прекратительной жизни среди покойников нуждаюсь в душевном отдыхе, средства для которого обеспечиваю неустанным трудом во здравие почивших и за упокой живущих.

Вместо приманки Веня достал из кармана купюру, но одаривать ею Сифоныча не стал, а только красноречиво помахал ею в воздухе.

— Вы, наверное, могилку обрести желаете, — предположил Сифоныч. — По вашему жизнерадостному облику можно догадаться, что вы вчера навек расстались с любимой тещей. — Он протянул алчно дрогнувшую длань.

Но купюра, поманив могильщика Большим театром, затрепетала в воздухе крылышками и спряталась в широкой ладони соблазнителя.

— Нуждаюсь в некоторых услугах, не оговоренных прейскурантом, — намекнул Веня.

Глаза Сифоныча, утонувшие в поперечных складках коричневой, сожженной загаром кожи, тревожно забегали. Он даже огляделся по сторонам — но полдневные аллеи были пусты, легкий ветерок беззаботно ворошил растрепанную шевелюру кустов. Могильщик испуганно втянул голову в плечи, как будто над ним навис карающий меч правосудия.

— Где он? — спросил, заикаясь от полноты чувств. — Где ты его присыпал? Учти, за ухоронку такса двойная. Мне же замаскировать его надо, сверху какую-нибудь богобоязненную старушонку уложить, чтобы милиция до конца света твоего покойника не сыскала.

Вене надоело томить недогадливого сторожа.

— Вениамина Прокофьевича помнишь? Это он меня к тебе направил.

При упоминании знаменитого имени Сифоныч вытянулся во фрунт.

— Неужто помер Вениамин Прокофьевич? Да и то, пора ему скопытиться. Вот радость-то какая! Вы уж будьте покойны, по первому разряду обслужим…

— Жив дедушка, жив, — оборвал Веня неуместный восторг, — чего и вам желает. И даже помнит вашу былую честность и высокую направленность духа. И надеется, что вы захотите послужить восстановлению справедливости и воссиянию света истины по сходной, не слишком высокой цене.

Сифоныч еще больше встревожился, во взгляде его проступила явственная тоска.

— Отчего же не послужить… — тоскливо промолвил он. — Только я ведь давно оставил прежнюю специальность, поскольку после известных событий совершенно разуверился в ней.

Врал наш Сифоныч, ох врал! Веня, конечно, об этом вряд ли когда узнает, да только не для того бывший домушник устроился на непыльное место кладбищенского сторожа. Амбициозные прожекты туманили его смятенную жизненными неудачами душу. Мнилось ему что-то невероятное… Похороны миллиардера, чьи унизанные первосортными бриллиантами руки надменно скрещены на выпирающем пузе, а золотой брегет весом не меньше семисот граммов прощально тикает в кармане пиджака… Похороны маршала, чья рыдающая родня несет на подушечке орден Андрея Первозванного, тоже усыпанный бриллиантами и платиной… Похороны тихого еврея-ростовщика, которому вместо традиционной подушечки-думки заботливые родственники кладут под голову набитый золотом полотняный мешочек, чтобы покойнику легче жилось в загробных высях…

Да только ничего этого на поверку не оказалось! Не было ни миллиардеров, ни маршалов, ни евреев-ростовщиков, да и откуда в наших стоеросовых краях возьмется этот столичный бомонд… Только и радовался Сифоныч, когда провожал в последний путь погибших в перестрелках братков. Впрочем, навар с них небогатый — поддельные под Картье китайские часы, цепочки дешевого турецкого золота и фальшивые перстни… Ошибся Сифоныч, ох как ошибся в своих честолюбивых устремлениях! Завял душой, опустился морально, стал сшибать по мелочи и чрезмерно увлекаться алкоголем, что раньше считал для себя недопустимым.

Вот и теперь, когда подозрительный визитер, сказавшись внуком досточтимого Вениамина Прокофьевича, потребовал от него неприятных, но вполне выполнимых вещей, Сифоныч только крякнул:

— Ладно, что же… Для воссияния света справедливости… Готов послужить за умеренную плату!

Договорились, что Веня на днях забежит справиться о выполнении задания, а потом купюра из ладони посетителя, шелестнув крылышками, обрела своего нового владельца.

— Смотри, Сифоныч, только без фокусов, — на всякий случай предупредил Веня. — Это задаток.

— Фокусам не обучен, — сурово произнес Сифоныч и пошел разыскивать могилку, о которой ему говорили.

Кажется, он обиделся.

 

Сифоныч (через два дня)

Вот какая история с вашим поручением получается… Неудобно даже рассказывать, потому что подобное стечение обстоятельств может вызвать недоверие, подозрительность и сомнения в моей безусловной правдивости. Да только нам смысла нету заливать, потому как нам выгоднее с Вениамином Прокофьевичем поддерживать факел искренней дружбы, который мы запалили еще в славные времена шестидесятых годов, в легендарное время тамбовской банды, когда мы с Вениамином Прокофьевичем были соседями по коммунальной квартире и вместе недосыпали ночами, мечтая эту банду изловить. И с тех славных пор я храню в душе непререкаемую честность и стремлюсь к высоким показателям труда.

С вашей могилкой прямо один грех получился! Я ведь денно и нощно охранял ее, эту вашу родственницу или подсудимую. Я ведь прямо дневал и ночевал в ее оградке, прямо глаз не смыкал, ожидая момента, чтобы безболезненно определить содержимое ее последнего убежища согласно вашей добровольно оплаченной просьбе.

И вот однажды, проснувшись поздно вечером, отправился я за инструментом в подсобку, чтобы наконец удовлетворить по мере своих скромных сил ваше неукротимое любопытство. И уже готовился подрыть лопатой землю при свете рано взошедшей луны, которая, надо признаться, заливала окрестности неприятным мертвенным светом, как вдруг в отдалении послышались неверные, крадущиеся шаги.

Я, конечно, насторожился, лопату в сторону отложил, чтобы не вызывать у запоздалого посетителя законных опасений относительно моей незаконной деятельности. И конечно, за ближайший холмик схоронился, чтобы не смутить его своим пристальным вниманием и не спугнуть его в неукротимой родственной горести. Или в его стремлении похищать чужие венки и продавать их на воскресном базаре под видом изделий собственного производства. Или в его желании воровать чужие памятники для своих собственных покойников. Или делать то, что я один имею право делать, как уполномоченный гражданин и дипломированный ночной сторож.

Короче, залег я за ближайшим крестом и обострившимся зрением стал наблюдать такую картину: гляжу, по кладбищу шатается дамочка средних годов, еще не окончательно пьяная. А может, и вовсе не пьяная, а только с непривычки боящаяся вставших из гроба упокойников. И вот эта дамочка продирается через кусты, вся дергаясь понятно от чего — от ночных шорохов и естественных звуков земли. А может, ейная одежда за кусты цепляется и ей кажется, что упокойнички ее своими руками трогают.

Вижу, на дамочке этой лица нет, а в руках явственно определяется сверток непонятного назначения и понятного назначения лопата.

Ну, думаю, конкурентка моя… Щас я ее поймаю и в милицию сдам, ежели она, конечно, к этому времени от разрыва сердца не помрет. И уже свисток в ротовую полость принял, чтобы, значит, призвать милицию, но пуще для увеличения страха в нападавших. То есть в нападавшей.

Смотрю, дамочка, оглядываясь по сторонам и дрожа, как камыш на ветру, начинает в земле копаться. И копается ей при этом легко, поскольку я уже половину работы для нее сделал, ей только и остается одной ручонкой крышку гроба приподнять, а другую внутрь запустить.

Так она и сделала. Приподняла, ручонкой стала внутри копаться и засунула туда чего-то. А потом — как дунула, как побежала! Только пятки в лунном свете засверкали.

Вот, Вениамин Прокофьевич, извольте принять по протоколу: кроссовка розовая, еще не окончательно старая, мешочек с прахом и произведение ювелирного промысла с памятной надписью «В день свадьбы от В.».

Пепел сигаретный, изволите утверждать? Это уж как вам угодно будет. По скудости нашего образования мы вам противоречить не смеем, только нам удивительно, что вместо людского праха сигаретный пепел в захоронении обнаруживается. Нам это даже слышать неприятно, потому что подобные факты вызывают лишь сокрушение о человеческой природе и всеобщем упадке нравов.

Если изволите, я, конечно, могу все возвернуть назад по закону и в соответствии с вашими пожеланиями. Только хочу заметить, что весьма неразумно золотые колечки в могиле оставлять без присмотра, когда каждый проходящий может прибрать к рукам это произведение ювелирного промысла, за которое в ближайшей скупке три сотни отсыплют, так что мама не горюй!

Как угодно будет, Вениамин Прокофьевич… За могилкой прослежу, глаз не сомкну, так стану за вашей упокойницей наблюдать.

Только очень уж удивительно мне, в свете последних событий, чего это дамочки нынче по кладбищам шляются и в могилы сигаретный пепел суют. Странные у них привычки нарисовываются. Раньше такого и в заводе не бывало.

— Это она, — воскликнул Веня, — лже-Кукушкина! Узнаю ее почерк. Всполошилась, испугалась, что вскроется ее подноготная, и решила подстраховаться. Сигарет нажгла, пепел в мешок насыпала, а для правдоподобия свое обручальное кольцо, оставшееся от незабвенного мужа, туда же подбросила. Наверное, боялась в своей квартире улики оставлять, опасаясь грабежа со стороны конкурентов. Мол, не сомневайтесь, это я лично здесь похоронена в натуральном виде, экспертиза дословно подтвердит, потому что пепел и кольцо в наличии. Ведь любая собака скажет, что это кольцо ей влюбленный супруг в день свадьбы подарил на вечную память, еще не подозревая, что жена станет его подарки в свою могилу подкладывать, нагло мухлюя с фактами своей скоропостижной кончины.

Дед сосредоточенно повертел пальцами кольцо.

— Сдается, не все так просто, как кажется, — задумчиво проговорил он, вздевая на нос очки.

— Проще пареной репы! — с юношеской пылкостью возразил внук. — Не сообразила дамочка, что тем самым выдает она себя с потрохами.

— Хотя порой мои глаза вследствие преклонного возраста и подводят меня, да только кажется мне, будто надпись эта свежая, сделана не двадцать лет назад, а чуть ли не накануне — надпил острый, край неровный, за двадцать лет мягкий металл стерся бы, а между тем в углублении порошинки и металлическую пыль видно… Новодел это, вчера паяли!

— Ну, дед, ты даешь! — восхитился Веня, всматриваясь в кольцо.

Действительно, надпись выглядела достаточно свежей, хотя кто их знает, как выглядят на самом деле старые надписи? Но Веня безоговорочно поверил собственному деду, уважая его опыт борьбы с тамбовскими бандами и глубокое знание жизни.

— Брать ее надо, — пробурчал он, — в милицию волочить эту лже-Кукушкину и кандидатку в мэры нашего города! Не дай бог она изберется! Тогда она всех наших горожан до нитки разденет, а сама немыслимые капиталы на этом наживет!

— Главное, кроссовка нашлась, — примирительно проговорил ветеран. — Теперь у нас все как по маслу пойдет.

Веня на кроссовку посмотрел: ничего особенного, размер средний, качество китайское, земля на подошве черная.

— И что нам эта кроссовка дает? — Он пожал плечами.

— Многое дает! Видишь болотистый след на подошве? Откуда он возьмется, если Муханова все время на машине разъезжала? А?

— Ну, может, она по дороге в кустики останавливалась, — предположил Веня.

— В кустики… — недовольно проворчал дедушка и некстати углубился в воспоминания. — Одна дамочка в тамбовской банде была. Думали — аферистка чистых кровей, а оказалось, она за любовником своим увязалась. Несудимая, кстати, хотя имела золотую фиксу и говорила хриплым голосом, подозрительным на туберкулез. Шерше ля фам, как говорится…

— Что шерше, то шерше, — подтвердил Веня.

К этому времени в его светлом, несколько отуманенном происходящим мозгу зародилось страшное, но небезосновательное подозрение, которое ему придется или развеять, или подкрепить в нижеследующих главах, не прибегая к помощи слабых на голову или мертвых свидетелей, корыстолюбивых работников паспортного стола и собственного деда, а пользуясь только сухим языком медицинских карт и заумной тарабарщиной врачебных диагнозов.

— В сущности, — произнес дедушка, грустно прислушиваясь к своему пищеварению, — очень просто установить, кто такая эта Кукушкина. Человек — это то, чем он болеет. В определенном возрасте это становится очевидным…

В определенном возрасте, — продолжал дедушка, — вам вдруг становится ясно, что ваша биография — это вовсе не длинный перечень достижений и побед или не менее длинный перечень разгромов и поражений, а всего лишь сухие, лишенные эмоций строки из истории болезни.

Человек здоровый скучен и обыкновенен. Его кирпичный румянец на сухощавом, не одутловатом лице (если, конечно, этот румянец не вызван столь уважительной причиной, как скоротечная чахотка) вызывает омерзение. Влажный, бодрый блеск его глаз, взирающих на мир с тупым оптимизмом не знающего страданий существа, способен вызвать у собеседника тошноту и стойкий пневмоторакс. Его блестящие, здоровые волосы, свивающиеся в крупные кольца, вызывают негодование любого пожившего, чтобы не сказать — пожилого, человека, страдающего очаговой алопецией… А посмотрите, как он идет! Как он четко чеканит шаг, как с тупой коммунистической бодростью взмахивает рукой, всем своим мощным, пышущим телом демонстрируя несокрушимое здоровье.

Его пищеварение скучно, как распорядок дня ведомственного учреждения, оно не готовит ему сюрпризов. Оно покорно проталкивает по своему темному лабиринту то, что ему положено проталкивать. Его хозяин не ведает, что такое коварство разбушевавшегося кишечника. Да что там, он даже толком не знает, где у него кишечник! Спросить его, так он двенадцатиперстную кишку от слепой не отличит. И уж конечно, бесполезно интересоваться у него насчет вареной свеклы и вызываемых ею замечательных явлений в человеческом пищеварении. Что такое свекла, он, наверное, еще поймет, а вот насчет всего остального — удивится, набычится, почуяв подвох, пробормочет что-то про винегрет и уберется по своим делам — на какое-нибудь глупейшее свидание или на футбол. А то еще на рыбалку отправится, чтобы сидеть до самой зорьки на обледенелом бережку, зарабатывая неминуемый в этом случае простатит.

Убедились? Удостоверились? Поняли?

Нет, здоровый человек ничего не смыслит в смысле жизни. Тайна бытия так и останется для него тайной за семью печатями. Бесполезно спрашивать его о высоких материях, о смысле существования, когда он даже самое себя не понимает! Спросишь у него, где сердце, — ответит весьма приблизительно, хлопнув себя по желудку. А насчет желудка осведомишься — хорошо, если в печень рукой заедет, а то и вообще в пупок ткнется. Про почки его даже и не пытай.

О чем с ним разговаривать, как найти общий язык? Ты ему про эмболию легких талдычишь, он тебе про матч «Алания» — «Спартак». Ты ему про великое толкуешь, про спондилез и грыжу позвоночника, про амебиаз и неизлечимое бешенство, про пиелонефрит и инфаркт миокарда в правом желудочке, а он тоскливо в окно косит. А то еще скажет какую-нибудь глупость вроде: «С желудком у меня полный порядок» — и думает, что изрек нечто обоюдоинтересное.

Итак, у здорового человека нет ни биографии, ни анамнеза. Его история болезни — тоненькая книжица с чистыми страницами.

Однако здоровому человеку не позавидуешь. Нечему, граждане пациенты, завидовать. Кто он? Что он, зачем он? Ради чего он живет? С чем борется? За что сражается? Что он пережил на своем веку, кроме мимолетного насморка? Чем может похвастаться, кроме обуявшей его в детстве ветрянки? Коли рассмотреть подробнее, окажется, что за душой у него ничего нет. Даже простого радикулита! Глуп такой человек, прост и незамысловат. Он даже и не человек вовсе, поскольку не пациент.

Что сможет предъявить этот здоровяк на Страшном суде? Кому нужно его образцовое пищеварение и регулярное, стандартной мощности мочеиспускание? Кого соблазнит на сочувствие его оформленный, нормальной периодичности стул? Разве он страдал, надеялся, разве он погибал и воскресал от случайно подслушанного слова лечащего врача? Разве он, не переживший ужасов катетеризации уретры, сможет войти в Царство Небесное? Не страдавши, не мучаясь? О чем ему беседовать с Господом нашим Вседержителем, когда настанет время подведения итогов и на весах будет взвешено черное и белое?

То ли дело заслуженный больной, прошедший и огонь, и пламя, и больничные стены, и познавший не только районную поликлинику, но даже и многие другие больницы, и таких диагнозов понаслышавшийся, что непонятно, как он с этими диагнозами до сих пор живет, как бегает с процедуры на сдачу анализов, с анализов на прием к специалисту.

Вот после приема идет он гордый, целеустремленный… Его измученный взгляд скользит по прохожим, по этим пышущим здоровьем крепышам, не изведавшим ужасов больничной жизни, а значит, и самой жизни не изведавшим. Но встречает он такого же доходягу, как он сам, — приятели мгновенно узнают друг друга в толпе по бледному виду и желтизне слизистых оболочек.

— Давно не виделись, — раскланиваются премило. — Как дела?

— Отлично! У меня пароксизмальная тахикардия.

— Да-а-а? — Завистливая нотка в долгом «а». И тут же заносчивое: — А у меня блуждающая почка!

И эти двое проникаются расположением и симпатией. Им есть о чем поговорить, им есть что рассказать. Они такое пережили!

— Весной лежал в тридцатой.

— О, в тридцатой! — Важный кивок, — мол, доподлинно известна нам эта больница, сами не раз в ней леживали, такое можем рассказать при желании, что уши завянут по всему телу. — Кто вас оперировал? Владислав Самойлович?

— Владислав Самойлович был на конференции по почкам. Лев Валерьянович.

— А-а-а… — Уважительно. — Лев Валерьянович! — Даже немного завистливо.

— Сложный случай, сказал. — Гордо. — Впервые в его практике. Снимки в Париж возил, французы изумлялись.

И они удаляются в ближайший скверик, взяв друг друга под руку. В беседе они свободно оперируют медицинскими терминами, так что прохожие заинтересованно оборачиваются, надеясь при случае проконсультироваться у них относительно парапроктита или водянки правого яичка. Ведь они тоже хотят приобщиться к волшебному миру пациентов и диагнозов, к миру анализов и новейших лекарств, миру неизлечимому и непобедимому, как сама смерть.

Разговор заканчивается под вечер, когда двое приятелей стоят возле подъезда и один из них, держа собеседника за пуговицу, убедительно втолковывает:

— Очень помогает… И сидячие теплые ванны с экстрактом из ногтей дикой обезьяны тоже хороши!

— Да, но только не говорите мне, что вытяжка из багульника розоволепесткового поможет… Пользовались мы этой вытяжкой неоднократно — мертвому припарка…

Друзья расстаются, когда в окнах дома уже гаснут огни и родственники тревожно накручивают телефонный диск в поисках пропавшего больного, подозревая в этот момент самое худшее — от скоротечной лихорадки Эбола до фибромиомы матки, от знакомого приемного покоя в районной больнице до еще незнакомого окна выдачи трупов в городском морге.

— Ну, пока! — Прощаясь, приятели долго трясут руки. — До встречи у Александра Петровича (врач районной поликлиники).

— Или у Резо Багратионовича (патологоанатома)! Всех благ вам, дорогой, и крепкого здоровья… Ведь главное — здоровье!

Но только не здоровье нужно нашим приятелям. Ибо я болею — следовательно, я существую. А кто не болеет — тот, сами понимаете… С таким человеком и на анализы идти не хочется, настолько омерзительно одухотворенному человеку наблюдать его космонавтический гемоглобин и не поддающееся разумному объяснению, недостойное сколько-нибудь мыслящего человека отсутствие сахара в моче. Состоявшийся как личность индивидуум всегда может похвастаться если не затемнением в мозгу, то хотя бы затемнением в легких, если уж не судьбоносным трихинеллезом, то хотя бы элементарным бациллоносительством.

Далеко за примерами ходить не надо. Возьмем хоть Александра Сергеевича… Нет, не акушера-гинеколога из инфекционного роддома и не кожника из вендиспансера, что на улице Ленина (налево от остановки, а потом дворами, дворами, через безымянный переулок — и прямо к просевшему крыльцу с синей вывеской и дезинфекционным запахом просторного холла, прием с восьми до двадцати, анализы платные, кроме лишая), а Александра Сергеевича Пушкина. Рассмотрим его биографию — тьфу ты, пропасть! — его историю болезни. И что мы там найдем? Свидетельства ума и многих хворей, начиная от апоплексии сосудов (в быту — варикоз конечностей), кончая многоразовым триппером, подхваченным у бесплатных красоток. И все это не может не наводить на глубокие, освежающие разум и чувства мысли, не может не вызывать трепет перед немеркнущим русским гением.

Или вот, граф Толстой — расширение семенного канатика, холерина и желудочная лихорадка. Отсюда — всё. Отсюда и «Анна Каренина», и «Крейцерова соната», отсюда «Война и мир», арзамасский ужас, отлучение от церкви и смерть на станции Астапово. А не было бы этого, тогда что бы было? Что осталось бы в сухом остатке? Скандалы с женой, косьба, раздача хлеба голодающим крестьянам и стыд, стыд здорового человека перед бесконечно больными, бесконечно страдающими — кто белой горячкой, кто от нехватки денег — соплеменниками.

Листаем дальше. Некрасов — рак желудка, достойная, заслуживающая уважения болезнь. Достоевский — эпилептик. Конечно, не больно красиво, но зато неизлечимо. Гоголь — геморроиды, слабость кишечника и сила пера. Чехов — заслуживающая глубочайшего уважения чахотка. Снимаем шляпу перед Горьким в связи с той же чахоткой. Даже какой-нибудь Ардалион Пузиков — и у того, поди, сыщется ни на что не годный, не вызывающий дрожи в коленках отопроктит. Да и кто бы он был без отопроктита и был бы он вообще в нашей памяти, в истории человечества, в истории бесконечных болезней? Сгинул бы, растворился, не оставив даже анализа мокроты. Историю его болезни куда интереснее читать, чем придуманные им истории, — вот где сила слога, вот где мощный подтекст, вот где гражданское мужество, отчаяние и надежда, смерть и жизнь!

Что, думаете, у них, в заграничном зарубежье, не то? То же самое! Те же желудочные колики плюс ночное недержание мочи. Причем сдобренное изрядной долей алкоголизма на фоне плохой наследственности. Возьмем хотя бы Мопассана… Голубчик наш, ну, конечно, у него — заслуживающий почтения хронический сифилис. Или Анри Барбюс. Будь ты хоть трижды Анри и четырежды Барбюсом, но кем бы ты стал без непроходимости кишечника? Или, например, Бальзак — инфаркт на фоне бронхита, достойный конец уважаемого литератора, надгробие в «Пантеоне», заключение о вскрытии на семи страницах. А Сартр — до того был здоров, что пришлось ему пристраститься к амфетамину, чтобы в конце концов ослепнуть и хоть как-нибудь скрасить свою унизительно здоровую, лишенную смысла выживания и выздоровления жизнь.

И вот мы тоже болеем и страдаем по мере сил. По мере сил выдавливаем из себя анализы и умные мысли. И мучимся по ночам от рези в желудке и приступов вдохновения. Мы идем в поликлинику как на Голгофу, а на Голгофу мы ходим как в поликлинику — по расписанию.

— Может, попробовать народную медицину? — спрашиваем с надеждой у врачей.

— Попробуйте, — строча неразборчивым почерком в книге нашей жизни, кивают они.

— А что, если зверобоем?

— Зверобоем тоже можно, — соглашаются.

— А не испробовать ли…

— Только в меру.

И мы идем и пробуем. Мы мажемся по маковку керосином и рыщем по полям в поисках расторопши пятнистой, уповая на ее чудодейственность. Мы кидаемся от белой горячки в другую крайность — в черную тоску. Мы вырезаем из газет рецепты и записываем адреса народных целителей. Мы выписываем популярный еженедельник про здоровье, хотя как раз этого самого здоровья у нас уже лет сто как не наблюдается. Мы говорим, что презираем здоровых, — но только потому, что больше всего на свете хотим сами стать здоровыми. Хотя уже никогда не станем здоровяками с глупым румянцем во всю щеку и туго натянутой кожей на лбу. Тупыми машинами, не знающими ни страдания, ни сострадания.

Из последних сил мы стараемся вписать еще одну страничку в историю нашей болезни, подклеить к ее картонному околышу еще хотя бы один анализ, раздобыть хотя бы одну, пусть даже плохонькую кардиограммку. Потому что, пока в книге всей нашей жизни появляются новые листы, это значит — мы еще не умерли. Это значит, нашу карточку не сдадут в архив на хранение, а сберегут ее для каждодневного трепетного пользования. Это значит всего-навсего, что мы болеем. Мы болеем — и, следовательно, мы существуем…

Существуем… — закончил дед трагическим голосом. — Ухватил мою мысль, внучек?

Идея хитроумного ветерана была проста до гениальности: просмотреть медицинские документы всех обнаруженных на сегодняшний день Кукушкиных, Мухановых и иже с ними и обнаружить совпадающие заболевания. Потому что будь ты хоть гением конспирации, но, если у тебя, к примеру, язва желудка, этот прискорбный факт еще можно утаить от взыскующих глаз общественности, но от врача этот факт не утаишь. И можно игнорировать белохалатное медицинское племя, можно презрительно хмыкать при упоминании о районной поликлинике, но если приспичит и когда прижмет…

— Понял, — кивнул Веня тоскливо. — Да только работа эта не по мне, в бумажках копаться… Мне бы встретить кого в темной подворотне, да по шее ему… если она у него есть. А потом собственноручно проверить, где у него опущенная почка и увеличенная в объеме печень! Да так, чтобы у него в груди везикулярное дыхание сперло! Чтобы у него смещенная селезенка екнула! А потом двенадцатиперстную кишку ему на кулак намотать и… А вместо этого приходится разбираться с разными бабенками фертильного возраста.

— Знаешь, один в тамбовской банде был, все утверждал, что у него заворот кишок, — оборвал Венин монолог дед. — Мол, мучим с детских лет суровым заболеванием и нуждается в специальном лечении. Проверили его — никакого заворота и в зародыше нет, а есть элементарный перитонит. А заворот кишок это он, значит, симулировал, чтобы облегчение себе от суда снискать. А этот заворот на самом деле был не у него, а у другого подследственного, которого мы спутали с первым. Понимаешь?

— Нет, — признал Веня. — По мне, дали бы ему в солнечное сплетение — и дело с концом — ни заворота, ни кишок.

Дедушка устало прикрыл глаза, а внук, журавлино вышагивая, заспешил в районную поликлинику.