Бунт женщин

Успенская Татьяна

Бунт женщины, мечтающей стать СВОБОДНОЙ и СЧАСТЛИВОЙ…

Отчаянный бунт девчонки-старшеклассницы, униженной жестоким отцом и наглым «бойфрендом»…

«Профессиональный» бунт феминистки-экстремалки — и повседневный, ежечасный бунт феминистки «духовной»…

Бунт интеллектуалки, открывшей для себя Бога, — и бунт «вечной бабы», истерзанной любовником-«мачо»…

КАЖДАЯ из них однажды отказалась быть «человеком второго сорта». Но — КАК ЖЕ НЕЛЕГКО обрести НАСТОЯЩУЮ СВОБОДУ, НАСТОЯЩУЮ ЛЮБОВЬ, НАСТОЯЩЕЕ МЕСТО В ЖИЗНИ!..

 

Я — главная героиня романа, и я создала в своём воображении всех его героев. Я дёргаю их за верёвочки, когда хочу, чтобы они заговорили или совершили какое-нибудь действие. Я ставлю своих героев в такие ситуации, в которых они наиболее полно могут проявить себя. Эти ситуации порой далеки от той реальности, в которой мне довелось существовать, в частности, всё, что касается религиозной темы, — фантазии одной из моих героинь. Но мне интересно играть в ту жизнь, которую я придумываю.

 

Пожалуй, назвать роман можно психологическим, ибо речь идёт лишь о внутренней жизни героев, вот почему реалии не имеют особого значения, я ставлю своих героев в те ситуации, какие мне интересны с точки зрения психологической.

А может быть, это вовсе и не роман, а вереница психологических этюдов, связанных вместе одними и теми же героями.

Ещё раз прошу не искать в романе точного соответствия с жизнью.

Полина

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Я — КЛЕТКА НА ДНЕ ОКЕАНА

 

Глава первая

Надо жить в таком месте, в котором останавливаются поезда.

В моём Посёлке останавливается в сутки лишь один поезд.

Насыпь, рельсы. Под солнцем рельсы блестят, под дождём постукивают сбившимся с ритма пульсом. Дождь идёт у нас чаще, чем поезда.

Мой второй дом — эта насыпь и дробь дождя, забивающая голос отца.

Моя жизнь разделена на две.

Одна — здесь, где я сама по себе, могу скользить по безработным рельсам то влево, то вправо, могу перепрыгивать через рельсы, могу представлять себе людей, проезжающих мимо меня в поездах, и другие посёлки, где чаще, чем дождь, — солнце. Из своего Посёлка никуда не выезжала, но легко оказываюсь в выдуманных мною посёлках и городах.

Вторая жизнь — дома, где я подопытный кролик, который должен идти в рост под голос отца. Отец любит читать лекции: какой мне надо стать, когда вырасту.

Отец учит детей математике. И мне определил будущее: «Выучишься, будешь в нашем Посёлке учить детей — стараться для его развития и процветания». И предмет определил — математику.

А зачем математика здесь? Считать капли дождя? Расходы и приходы?

— Посмотри вокруг, как тебе повезло — жить в нашем Посёлке! — говорит отец. — Казалось бы, Богом забыт, поезда и то почти не останавливаются, а как всё разумно устроено! Ты была маленькая, не помнишь, что было до Перестройки: еды на всех не хватало, очереди, работы нет, люди бежали прочь. Повезло нам с мэром. Это он изо всех сил старается. Восстановил Храм, сделал его центром жизни…

Я знаю, как отцу нравится каждое воскресенье торжественно вести нас с мамой в Храм, гордо поглядывая вокруг.

На него тоже поглядывают и — кланяются ему.

Он — лучший учитель в нашем Посёлке.

Все его ученики легко поступают в технические вузы, где главный предмет — математика.

Все девчонки в классе влюблены в него.

Часто исподтишка я смотрю на него — хочу понять почему. В самом деле он необыкновенно красив. Уроки ведёт так, что ни на секунду нельзя отвлечься.

Почему же, если он такой умный, красивый, всеми любимый, я чувствую себя так плохо в его присутствии?

В пятом — седьмом классах у нас математику и почему-то биологию преподавала молоденькая учительница. Я прозвала её Шушу, может быть, потому, что, входя в класс, она широко улыбалась нам и говорила: «Ну, ребятки, игры, шутки в сторону, шушукаться прекращайте и — на дно океана!»

Шушу любила рассказывать нам о жизни океана: о растениях и рыбах, о причудливом мире дна. Даже тогда, когда тема урока была совершенно другая, умудрялась найти несколько минут в начале урока. Не раз говорила, что мы все — оттуда, со дна океана. Придумала она или вычитала где-то, теперь уже не узнаешь: её давно нет на свете, она умерла, а я, когда сижу на своей насыпи, часто представляю себе океан, и себя, и Шушу маленькими детьми, бредущими по дну. Мы можем там дышать, и мы хорошо знакомы с обитателями океана.

Мне нравились и уроки математики, которые вела Шушу. Она играла с нами. Заставляла нас самих придумывать задачу или велела нам разыгрывать задачу, условие которой было написано на доске: мы становились пешеходами, самолётами, поездами…

— Посёлок процветает потому, что мэр помог наладить в нём производство колбасы. Где это видано, чтобы за колбасой ездили люди со всех концов области в Богом забытый Посёлок и чтобы в этом Посёлке у всех была работа. Никто теперь не хочет уезжать отсюда! Даже педучилище мэр открыл: учись не хочу, — разглагольствует отец. — А началось всё с Витьки. В первые годы Перестройки Витька создал на остановившемся заводе маленький кооперативный цех и начал производить колбасу! Ему поставляли мясо все окрестные колхозы и совхозы. С одним из них он даже договорился, что в нём будут специально для его цеха выращивать бычков. А когда стало возможно, Витька выкупил у государства весь завод.

«Витька» — это Виктор Викторович, отец моего одноклассника — Пыжа. В самом деле его завод процветает: делает очень вкусные колбасы, сосиски и прочее!

Две жизни.

Одна здесь, на насыпи, где я могу себе самой задавать вопросы, скакать через рельсы на одной ноге и подставлять дождю лицо.

Дома я внимательно слушаю отца и пытаюсь делать то, что он требует: старательно решаю задачи и молюсь. И повторяю слова отца: человек должен быть чистым перед Богом, служить Ему, а женщина должна служить ещё и мужчине, знать своё место.

Я очень хочу быть хорошей. Почему же отец не улыбается мне так, как девчонкам в школе, влюблённым в него?

Чаще всех он улыбается Люше. Имя её Люся, но все зовут её Люша. Она на класс старше меня. И ходит за отцом по пятам. Лишь кончается урок математики в нашем классе, она тут как тут — стоит в рамке двери и не мигая смотрит на отца, пока он собирает тетради или кому-то что-то объясняет, а потом — собачонкой — бредёт за ним по коридору. Рыжая копна волос, зелёные глаза, а росточком — много меньше меня.

Моя мама смотрит на отца так же, как Люша, — собачьими глазами. Мама служит отцу и знает своё место; готовит, стирает, растит меня, в нашей школе учит детей биологии.

Мама очень хорошо знает биологию, но почему-то дети не слушают — её робкий голос тонет в гаме. Цветоложе, стебли, грибы, пумы и птицы — красивые картинки на доске, нарисованные моей мамой, часто гибнут под мокрой тряпкой дежурных, так и не увиденные ребятами.

— Мама, кем ты хотела быть в юности?

— Хотела найти спасение от рака.

— Зачем же ты стала учителем?

— Папа не разрешил мне учиться в аспирантуре, и мы вернулись после университета сюда.

— Почему не разрешил?

— Папа знает, — пожимает мама плечами.

Разве папа — Бог, чтобы знать, как жить маме, мне, детям в школе?

Когда заболеваю, мама растирает меня мазью, поит раствором, приготовленными ею самой. У нас на подоконниках — цветы, травы в больших и в маленьких горшках. И на полу в гостиной — кадки с растениями: с боярышником, с шиповником… Есть даже лимонное деревце. И в огороде много маленьких деревьев и лечебных трав — с ними мама проводит каждую свободную минуту, делает из них лекарства.

Папа всё за нас с мамой знает.

Но папа не знает тайн приготовленных мамой лекарств, папа не знает моей насыпи, где я пытаюсь разобраться в своих ощущениях и вопросах.

И сегодня, как часто после уроков, я хоть на несколько минут иду туда.

Ранняя осень. Очень тепло, по обыкновению идёт дождь. Дождь стучит по рельсам, птицы прибились к проводам, молчат.

Не успеваю войти в дом, отец подходит ко мне.

— Где ты так долго была? Ты сделала уроки? — спрашивает строго. — Покажи, как ты решила задачу. Сначала переоденься.

Цветы, тихая музыка, мамина улыбка, еда на столе…

С меня течёт вода. Я не чувствую этого. Я не хочу решать задачи, зову дробь дождя. Пусть расступится потолок, пусть дождь застучит в комнате или хлынет в окна, тогда папа не станет заставлять меня заниматься, а будет чинить потолок. Но потолок незыблем, а окна закупорены наглухо — отец не любит чистого воздуха.

У мамы — астма, ей всегда душно. Часто мама задыхается. Порой ночью с постели бежит на улицу. Она молчит, но я слышу её крик: «Воздуха!»

Отец продолжает спать, когда мама ночью бежит на улицу — вздохнуть.

«Папа знает», как жить маме, как жить мне.

Девчонки, влюблённые в моего отца, провожают его после окончания школьного дня до дома, как артиста. И Люша тоже идёт следом, только позади всех.

Все останавливаются у крыльца, и я смотрю через окно, что выходит на крыльцо, как отец раздаривает улыбки девчонкам, как покровительственно что-то говорит им. Люша не отрываясь смотрит на него.

Дождь льёт — Люша стоит перед окном, когда все остальные расходятся по домам. Под дождём рыжина тухнет. Платье облепило её тощее тело. Хоть плащ ей тащи!

Если увидеть отца её глазами… Тогда нужно сильно задрать голову и — жмуриться. От его улыбки. От его взгляда.

Я не задираю голову, моё поле обзора — тусклая пуговица полосатой рубашки, почему-то все его рубашки полосаты, и тусклая пуговица пиджака. Рубашка всегда чистая и пахнет ветром — мама сушит бельё во дворе. По полоскам можно взобраться вверх, до воротника. Воротник — жёсткий. Символ неприступности.

— Мы тебя ждём с обедом, переоденься и — за стол, — говорит отец.

В то субботнее утро отец не поднял меня с постели, как всегда, в семь часов, не погнал заниматься.

Не открывая глаз, чувствую — уже далеко не семь. Яркое весеннее солнце нагрело окно и забросило лучи в мою комнату. Они ещё не подобрались к кровати, но в комнате ощущается их присутствие. Сегодня — солнце, не дождь!

…Вода. Много воды. Цвет — оранжевый, и светло-зелёный, и голубой. Я на дне с Шушу. Растения, как и на земле, только причудливее, движутся, дышат, словно живые существа. Мохнатая лапа, щупальце. Я не знаю, где я: над водой или в воде. Щиплет глаза, щиплет губы — так бывает, когда попало мыло.

Я ведь уже проснулась. Или ещё сплю?

Открываю глаза. Лучи — стрелами по полу.

Отца, похоже, дома нет.

Щекочет нос запах стирального порошка.

Какая связь между сном и тем, что мама стирает, отца нет дома и сегодня — солнце? Под солнцем рельсы блестят.

Я свободна от задач, и я хочу посидеть на своей насыпи.

Даже если отец именно сейчас возвращается домой и увидит меня, я успею улизнуть. Бесшумно выскальзываю из дома. Пять метров до угла улицы, ещё пять метров до дуба, и я — в безопасности. Главное — не оглянуться.

Путь к насыпи — через овраг. На кромке оврага — дуб. Поздороваюсь с ним и — по откосу вниз. Подбежала к оврагу. Резко остановилась, ухватившись за ветку дуба.

На дне оврага, неглубокого, — лапы, щупальца, причудливые фигуры, крупные колючки — шевелятся под ветром. Как во сне. Воды нет, но передо мной — дно. Оранжевое, светло-зелёное и каменное. Когда-то тут была вода? Может быть, именно наш Посёлок был дном океана?

Пытаюсь понять, почему мне приснился океан, что значит мой сон и почему раньше я не видела причудливых фигур, щупалец на дне нашего оврага.

Начинаю спускаться. Ступаю осторожно: что, если растения — воинственны, вцепятся в меня?

Нет же, не дно. Не из сна. Это стебли и колючки прошлого года, они пыльны и жёстки, мало подвижны, ещё не успели пойти в рост, и рядом с молодой хрупкой травой и первыми цветами кажутся агрессивными. Почему показались лапами, щупальцами? Часто мои глаза видят не реальное, а то, что им хочется видеть.

Сейчас дно оврага со всех сторон окантовано пушистыми светло-зелёными кустами. С меня ростом.

За одним из кустов — мужчина укрыл своим телом женщину, от неё лишь рыжая копна волос.

Полосатая рубашка, приспущенные брюки и — голый зад… движется…

Ноги подогнулись, уселась прямо в колючки и в острые стебли.

Стрекочет, посвистывает, попискивает овраг, заглушает сопение и сбившееся дыхание мужчины.

Всё-таки вырвала свой зад из колючек и стеблей. Одну ногу оттащу с трудом от земли, другую — едва пячусь, ощущая тяжесть кровоточащего зада.

Сейчас увидит меня!

Допятилась до тропы, по которой — вверх, уцепилась за жёсткий стебель незнакомого растения, повисла на нём.

Голос настиг, когда была уже наверху:

— Полина?!

Не оглянулась. Перевалила через кромку оврага, уткнулась лицом в траву.

Женщина — Люша. С тринадцати лет ходит за отцом по пятам. Сейчас ей семнадцать. На год больше, чем мне.

Голый зад отца… — только его и вижу.

Всё-таки встаю и бреду к своей насыпи. Разом рухнуло в овраг моё прошлое — в голосе отца: «Человек должен служить Богу», «Молись, Поля», «Кайся в своих грехах», «Нельзя носить на себе грехи, кайся».

«Кайся», — барабанит по голове дождём голос отца.

Нет дождя.

Не успела вползти на свою насыпь, услышала стук колёс.

Поезд?! Сейчас, утром? Никогда в это время не бываю на насыпи. Мой поезд — тот, что останавливается в четыре дня, один за сутки. И он идёт на юг!

«Кайся!» — пало в стук.

Я вскочила так быстро, что потеряла равновесие, осела на землю, тут же поднялась.

Поезд — проходящий. Прямо сейчас кинуться перед ним на рельсы. Или пусть заберёт меня отсюда, или пусть задавит.

Скатилась с насыпи. И — отшатнулась.

Морда поезда скалится, бьёт жаром, от неё лучи веером, прожарят раньше, чем поезд остановится.

Проскочил, отшвырнув меня к насыпи горячим тугим воздухом. Распятая воздухом, с раскинутыми руками, прибита к насыпи.

Жадно хватаю ртом воздух, пахнущий чужой жизнью.

«Молись», «Кайся в грехах».

За кого «молись»?

В чём «кайся»?

Может быть, мои грехи — это то, что у меня нет друзей и учителей я не люблю.

Одну учительницу любила. Шушу.

— Закройте глаза, ребятки, сегодня мы погружаемся на дно океана. Снизу, со дна, вода в солнечный день — голубая.

— Из океана, из воды началась жизнь, — голос Шушу.

Я ещё не человек, я — простейшее, амёба, я ещё одна клетка, не слившаяся с другой, тихо лежу на дне океана. Я порождена водой. Миллионы лет у меня в запасе — долго мне превращаться в человека.

Хотя теперь неясно, зачем превращаться в человека — всю жизнь так и сидеть на насыпи и жадно глотать горячий воздух летящих мимо поездов?!

Шушу умерла. Разрыв сердца.

Что разорвало её сердце? Просто так ничего не бывает. Нужно много тусклых пуговиц, торчащих среди полосок, много «кайся» и «молись», чтобы оно взяло и разорвалось.

Она умерла молодая.

Ветер гонит её голос мимо меня, никак не зацепиться за него. «Шу-шу», «шу-шу».

Сегодня мне приснился Шушин океан. Может, Шушу послала его в мой сон, чтобы что-то сказать, от чего-то предостеречь.

— Ты чего, балдеешь тут?

Я вздрагиваю от неожиданности. И даже вскакиваю.

Пыж? Что он тут делает?

Пыж вовсе не Пыж, а Виктор. Пыж он потому, что пыжится. Его отец Виктор Викторович — самый богатый человек в нашем Посёлке. Он снабжает все окрестные посёлки и города колбасой.

Пыж любит сласти. Всегда у него в кармане сникерсы и другие иностранные конфеты и печенья. Он всегда жуёт: и на переменах, и на уроках.

Сейчас Пыж стоит передо мной, засунув руки в карманы штанов. Странно, что не жуёт.

А я словно голая. Он раскрыл моё убежище! Куда теперь мне деваться?

— Чего моргаешь? Пыль попала в глаза?

Я пячусь от него, от насыпи, а он идёт ко мне.

— Тебе говорили, что ты — красавица? Я такую видел в телике. Только на ней было длинное платье.

У Пыжа — громадная пасть, его толстые губы похожи на борта пухлых оладий.

Он не важный сейчас — наглый, но его почему-то бьёт дрожь. Я поворачиваюсь, чтобы бежать прочь, и — застываю под окриком: «Стой!» В одну секунду он оказывается возле, опускает свою лапищу на мои плечи, разворачивает меня лицом к себе.

Срабатывает рабская психология: я покорно стою перед ним опустив голову, как перед отцом. Только вместо тусклых полосок отцовых рубашек — золотистая молния куртки.

— У неё тоже чёрные глаза. У неё тоже косы, только замотаны они вокруг головы. У неё тоже длинные ноги и тощая спина… — Он больно сжимает мои плечи.

Он тяжело и часто дышит. Как отец. У меня подгибаются ноги. Голый зад отца движется и движется — вверх, вниз.

Пыж учится со мной в одном классе, но он старше меня на год, ему уже семнадцать.

Он дрожит, меня тоже начинает трясти. Тошнота поднимается из голодного желудка, кисло-горьким вкусом заполняет рот.

Голый зад отца. Я не бегу от Пыжа, валюсь на траву, подмятая им.

Нет, нет! — стучит в голове. Но мне бежать некуда, и отец сделал меня послушной — я подчинена воле сильного.

Пыж задирает мне юбку. Пыж больно давит грудь. Своими мокрыми оладьями-губами впивается в мой рот, и из его рта в мой горько-кислый течёт сладкая слюна, лезет в мой рот его толстый язык. Я задыхаюсь. Меня трясёт, мне больно, он всё сильнее жмёт мою грудь, он прибил меня к земле своим толстым тяжёлым телом, мне не шевельнуться, не вздохнуть. Я теряю сознание от боли, безвоздушья и сладости, заменившей воздух. А когда прихожу в себя, Пыж застёгивает штаны.

— Скажешь кому хоть слово, убью! — Он поворачивается и идёт прочь валкой походкой.

Сладкий вкус путается с горько-кислым и словно всю меня пропитывает. Истома и боль, унижение и удивление (я — взрослая?)… Трогаю своё тело. Оно носило меня, я его не замечала, а теперь есть оно, а меня нет.

 

Глава вторая

Отец ставит меня перед собой, едва вхожу в дом.

— Ты где была? — спрашивает неуверенно. — Почему такая всклоченная? Где измазала юбку?

Полоски, пуговицы, всё на месте.

Он не спрашивает, как я попала в овраг. А задавая свои вопросы, знает: я не отвечу.

Правда, сегодняшний допрос отличается от обычных: отец не трясёт меня за плечи, не мнёт мне больно руки своими клещами-пальцами, не сжимает плечи так, что я почти слепну и глохну, он просто повторяет на разные лады свои вопросы. А я хочу есть.

Играет тихая музыка, пьяно пахнут только что распустившиеся лилии, мама собирает на стол — приносит суп и второе сразу.

Мама слова ласкового, даже «спокойной ночи», не скажет мне при отце, не поцелует меня на ночь, чтобы не спровоцировать крик отца «Что ты делаешь в её комнате?», но то, как мягко она подаёт мне еду, как смотрит на меня издалека, — ласка!

Сейчас в её глазах вопрос: что случилось? Между мною и ею натягивается нить — мама чувствует, что-то произошло, я чувствую её беспокойство. Это впервые: я ощущаю маму — своим испоганенным телом, своей растерянностью и опустошённостью. И впервые во мне возникает жалость к моей маме. Словно сейчас она ловит ртом воздух, не может продохнуть, как бывает, когда у неё приступ астмы. И словно у меня сейчас приступ астмы — я вместе с ней задыхаюсь.

Впервые я вижу кого-то, кроме отца и себя!

Если маму вылечить… если дать ей посидеть без дел под солнцем… если сказать ей что-то такое, от чего она улыбнётся… да ведь мама — красавица, со своими яркими глазами, чуть вздёрнутым носом и пышными волосами до поясницы!

Я привыкла жить без неё. И порой взгляды её и слёзы тяготили меня, сейчас я жадно разглядываю её, я ловлю её взгляд и молча кричу ей: «Мама, мне плохо сейчас!» Мне сейчас очень нужна моя мать!

— Иди занимайся. Лист с задачами у тебя на столе, — говорит после обеда отец.

Я больше не хочу решать задач. Я хочу в свой сон — пусть вода океана омоет меня, потому что я вся липкая, как сласти Пыжа. Я хочу виться водорослями, плыть, как рыба, я хочу узнать, почему Шуша думает, что человек родился в воде, на дне океана? Но я послушно иду к себе, сажусь за стол. И сижу. Сквозь новую мою, липко-грязную кожу, сквозь сытость не могу выбраться к задачам.

Раньше была «я» со своими вопросами и ощущениями, тела не замечала, сейчас «я» — это тело. Саднит оно, ноет, зудит. Корочками присохла кровь на местах, в которые впивались колючки и стебли.

Я хочу вымыться, но, если в середине дня пойду под душ, отец пристанет с вопросами.

— Покажи, что решила? — входит он в мою комнату.

Отец явно не в себе сегодня. Тон его миролюбивый. Да он заискивает передо мной! Он боится, что я скажу маме! Он понимает, я видела!

Но удивление перед его заискиванием вязнет в моём новом «я», в моём теле.

— Не решила?! — крепнет прежний металл в голосе отца. Он не уверен в том, что я видела. — Не понимаешь самых простых вещей?!

Пусть убьёт, пусть трясёт за плечи, всё равно. Меня ещё нет. Я лишь клетка на дне океана, бессознательная и немая, и ещё неизвестно, получится или не получится из той клетки человек. Шушу рассыпалась в прах, но, может быть, какая-то её клетка уже проросла новой жизнью?! Я — ещё только клетка. Не всё ли равно? Мёртвая Шушу и я, непонятно — мёртвая или нет, вместе спасаемся на дне океана.

— Если через полчаса не решишь ни одной задачи, будешь наказана.

Я смеюсь.

— Ты что?! — изумлённый голос отца.

Я всегда наказана.

Отец выходит из комнаты.

Это впервые!

Я даже встаю. И иду к двери.

Но радуюсь напрасно. Отец врывается в комнату с перекошенным, вздутым краснотой лицом, подскакивает ко мне, хватает за плечи и начинает трясти.

— Ты… смеешь смеяться над отцом? Ты… смеешь… — Он захлёбывается злобой.

Чего, кого он может испугаться? Мамы? Меня? Да он убьёт меня, если я выцежу хоть слово! Я перетряхиваюсь в его руках, взбалтываюсь, летят искры из глаз, звенит в ушах, и маета тела, липкость утрясаются, становятся моей плотью.

Пыж встретил меня у ворот школы, смерил настороженным взглядом.

— Ну что, понравилось? Хочешь ещё? — спросил.

Так же, как перед отцом, я замерла в столбняке, только сладкой болью откликнулось тело, горькой сладостью наполнился рот.

— Стоять здесь после занятий, усвоила?

Несколько часов жгло затылок Пыжовым взглядом.

Шушу любила меня. Подойдёт на уроке, положит руку на голову. Рука чуть дрожит, бьётся пульсом.

…На пороге класса — отец. Шушу склонилась над журналом. «На перемену выходите!» — голос отца. И сразу — глаза Шушу: мамины, Люшины… снизу вверх — собачьи.

И Шушу была влюблена в моего отца?

И с ней он там, на дне оврага?..

Может быть, она умерла из-за отца…

На перемены я сегодня не выхожу, остаюсь на месте и тупо смотрю в книгу.

С полным мочевым пузырём, едва переставляя подгибающиеся ноги, иду к выходу после звонка. Едва отошла от двери класса, на моё плечо пала тяжесть, придавила. Я осела под ней. Не поворачиваясь, сказала:

— Хочу в уборную.

— Ничего нет проще. — И тяжесть развернула меня к туалету.

Пыж ждёт около. Жёсткой пятернёй впивается в моё плечо и ведёт меня прочь от школы. Ноги едва идут, воля парализована. Весьма вероятно, у меня не хватило бы сил самой дойти до своего дома.

Приводит он меня не на насыпь, а к себе домой.

Толстый ковёр. Откидная койка у стены. Гигантский стол. Чего только нет на нём: и книги, и остатки еды, и гантели.

Не успела равнодушным взглядом увидеть всё это, Пыж быстро, едва касаясь, горячей ладонью провёл по косам и по лицу.

Ещё мгновение, я уже на ковре, а он навалился всей своей дрожащей тяжестью. И снова в миг затопления меня сладкой горечью я словно потеряла сознание — распалась в пыль.

Пришла в себя от холода.

Пыж, уже одетый, ест хлеб с сыром. Он почти не жуёт — глотает куски и снова откусывает.

Я очень хочу есть, но от вида заглатывающего еду Пыжа — рвота. Чуть не захлебнулась ею, успела заткнуть рот рубашкой. Никак не могу выплюнуть горечь, забившую рот.

Руки не слушаются, когда я пытаюсь надеть трусы.

Входит женщина.

Вылитый Пыж — толстая, крупная, с невинными голубыми глазами в длинных ресницах. Я видела её в школе, но не знала, что это мать Пыжа.

— Что здесь происходит? — спрашивает она меня.

Я покачиваюсь под её взглядом.

— Почему ты полураздета?

— Потому что ваш сын силой приволок меня сюда. Потому что он изнасиловал меня.

Женщина повернулась к Пыжу:

— Это так?

Пыж ошалело смотрит на меня.

— Она лжёт, — выдавливает жёваным голосом.

— Как зовут? — Теперь женщина спрашивает его. А когда он отвечает, она шепчет: — Ты понимаешь, что ты наделал? Ты понимаешь, какой скандал устроит Климентий? — Она подходит ко мне, помогает одеться. Руки её дрожат. — Горе какое… Что будем делать? — Она одёргивает, оглаживает мою мятую юбку. — Я помню Полю маленькой, — говорит непонятно кому. — Машина дочка. Мы с Машей были близкими подругами. Не узнала. Выросла.

— Я с первого класса её люблю. — Пыж больше не жуёт, Пыж моргает и пытается улыбаться.

— Вот и хорошо, вот и хорошо, — бормочет женщина. — Если забеременеет, вы поженитесь.

— Нет, — отрезала я. От равнодушия не осталось и следа, мне плохо в этом доме, и я хочу поскорее уйти отсюда.

— Почему «нет»? Если Витя говорит, что столько лет любит тебя… — Женщина обхватывает меня, прижимает к своей груди. — Не плачь, Поля. Мы сделаем для тебя всё. Поселим в лучшей комнате, оденем, как королеву, ни в чём отказу не будет. Если забеременеешь, вас распишут. Витя у нас добрый. Он был маленький, всем всё отдавал. Наберёт пакет сластей, игрушек и раздаёт ребятам. Он и сейчас добрый, он не обидит тебя.

Я отстраняюсь от женщины и смеюсь. Смеха не получается, получается лай.

— Не плачь, Поля. Он не вытерпел. Он же говорит, он любит. И ты, когда узнаешь его, обязательно полюбишь, я знаю.

Ноги неверные — подламываются, когда делаю шаг к двери, и я оказываюсь на ковре. Перед глазами суетятся, сталкиваются чёрные мелкие мушки. Я хочу есть.

— Сейчас, доченька, я принесу тебе водички.

Не проходит и минуты, она вкатывает в комнату стол на колёсах, помогает мне подняться и сесть перед ним на стул.

— Пей, доченька. Это клюквенный морс. Может, хочешь супа? У меня сегодня фасолевый. А может, съешь котлетку? И пирожные…

Я пью морс. Но он застревает в глотке, и меня рвёт.

— О, Боже! Сколько же раз это было?!

Ей никто не отвечает, и она начинает плакать:

— Прости нас, доченька! Ради Бога, прости нас, доченька! Переходи к нам жить. Я буду ухаживать за тобой. Меня зовут Ангелина Сысоевна. Мы с твоей мамой учились в школе, мы с твоей мамой были подруги, мы с твоей мамой…

Я встаю и иду к двери. Рвёт меня от отвращения.

Ангелина Сысоевна идёт за мной и по улице. Я едва бреду. Мне очень холодно, несмотря на то, что на улице — тепло.

Дома одна мама. И, едва я вхожу, она говорит:

— Не терпи, доченька. Уезжай отсюда. Я уже погибшая, а ты не терпи, доченька.

Мы сидим с мамой друг против друга, две чужие страны, разгороженные границей, — столом с едой. Я ем с нашего общего стола, но это не нарушает границы: между мною и мамой — годы её и моего терпения, её и моего рабства.

— Раньше, в твоём возрасте, люди женились. Ты уже взрослая. Уходи из дома, он погубит тебя.

— Почему не уходишь ты? — подаю наконец голос.

Вот и случился разговор между мной и мамой.

— Я люблю его, — говорит мама. — Я его раба. Я знаю, он изменяет мне. Но он не может не изменять, женщины сами липнут к нему. Не одна я такая потеряла голову. По-своему он любит меня. Как себя, как свою руку, ногу. Он сам себе не рад. Характер такой — надо, чтобы всё было, как хочет он. А знаешь почему? Мать бросила его маленьким. Твой дед, Григорий Герасимович, изводил её придирками, нравоучениями, бил. Терпела она, терпела и сбежала. Климентий остался без матери трёх лет. Тогда Григорий Герасимович принялся за него: «Как стоишь?», «Как сидишь?», «Как говоришь?». А потом привёл мачеху — под стать себе. Он ей слово, она ему два! Начались драки и склоки. Сама понимаешь, каково стало Климентию: теперь оба придирались к нему — на нём срывали зло. Вот он и стал таким, какой сейчас. И природа, и воспитание. Иногда ему, может, и жалко меня или тебя, а разве против себя повернёшь?

— Ты должна была бы стать адвокатом, — говорю я. И, сама себе удивляясь, рассказываю о том, что сделал со мной Пыж.

— Убьёт! — шепчет мама белыми губами. — И Виктора убьёт, и тебя, и Гелю.

— Ты говоришь — бежать. Сама знаю, надо бежать, тем более, если будет ребёнок. Только куда, мама, побежишь с ребёнком? Ни бежать, ни тут оставаться. Что делать?

Я сыта, и рвота больше не подкатывает ко рту. И за долгие годы я не одна.

Хочу спать. Сквозь дремоту, налившую тяжестью веки, вяжущую рот, сковывающую тело, — благодарность к маме: я не одна. Мама помогает мне добраться до постели, и я сплю.

Что мама сказала отцу, не знаю, только отец не мучает меня сегодня, и я сплю с шести вечера до утра. В школу иду, не выучив уроков.

Пыж подходит ко мне на большой перемене и суёт мне в руку маленькую коробку.

Я отдёргиваю руку.

— Это кольцо. Тебе. Пожалуйста, выйди за меня замуж.

Его губы-оладьи шлёпают друг о друга, рука протянута ко мне.

И снова поднимается рвота.

— Мама говорит, она добьётся, нас поженят.

Пыж никуда не волочит меня и не сжимает болью ни руку, ни плечо, а ощущение насилия есть. Я поворачиваюсь и ухожу от него.

Он зародился, мой ребёнок. И я ощутила его присутствие сразу. Не только по внешним признакам. Я ощутила неодиночество.

Ложусь спать и снова попадаю в Шушин сон. Шушу хотела предупредить меня, хотела защитить меня прислала сон. Бреду по тому сну Захлёбываюсь, плыву, качаюсь растением. И я — щупальце, впившееся само в себя. И я — простейшее, амёба, клетка на дне океана.

Не простейшее, не амёба. Во мне начинает расти человек! Из меня, клетки, и — чужой, слившейся с моей. Что же теперь делать, если половина этой клетки — из рвоты, отвращения, а вторая — из моего рабства? Какой человек может вырасти из насилия и унижения? А пока это лишь клетка, и она доставляет мне много неудобств: требует еды, воды, воздуха. Жрёт всё, что я ем. И меня жрёт. Но высасывает она из меня меня прошлую и мою рабскую психологию. С удивлением замечаю, что теперь открыто во время наших трапез разглядываю отца: его карие глаза в загнутых до бровей ресницах, тонкий короткий нос, верхнюю губу с рельефно вычерченными углами, откинувшимися друг от друга.

У отца такое выражение лица, какое может быть у пророка: пророку Богом открыт смысл жизни, и отец считает, что вправе судить людей, повелевать ими.

Однажды отец замечает, что я разглядываю его.

— Ты что? — спрашивает он меня грозно, недовольный моей смелостью. — Решила задачу?

Я не отвечаю ему. Но разбухаю довольством — первый мой бой с отцом, и в этом бою я одерживаю победу.

Мама смотрит на меня с мольбой: «Остерегись!»

Да, я ещё слаба. Растущая во мне клетка ещё очень мала, я пока на поле битвы одна и не могу противостоять отцу. Осознание этого заставляет меня привычно опустить голову.

Каждый день теперь я ищу возможности поговорить с мамой.

Но утром мама уходит позже нас с отцом, её обязанности — убрать в доме после ночи и завтрака, приготовить обед. А возвращается она позже нас — каждый день ведёт биологический кружок.

Я люблю после уроков приходить на занятия этого кружка и слушать мамины рассказы. Где привычная Золушка? Где жалкая бездарь-училка, позволяющая ребятам орать и играть во время уроков?

В кружке всего три человека — две девочки и мальчик.

Наверняка кружок давным-давно закрыли бы, если бы мальчик не был сыном директора школы.

Директора прозвали Великом. Ребята его не любят.

А его сын Денис — совсем особенный.

Когда он родился, директорская семья поселилась при школе, в трёхкомнатной квартире. Нянчить Дениса пригласили тётю Раю, школьную уборщицу и сторожиху. Это было очень удобно — днём тётя Рая свободна и ночует в одном из классов на первом этаже, из окна которого хорошо видны подступы к школе. Комната вполне пригодна для жилья: в ней есть диван, шкаф и большой стол.

На время уроков мама, по договорённости с директором, оставляла меня с тётей Раей. Детство у нас с Денисом получилось общее: вместе слушали сказки, что читала нам тётя Рая, песни, что она пела нам, вместе играли, вместе гуляли. Тётя Рая — уютная, толстая. И добрая: она разрешала нам носиться по классу-комнате, громко смеяться и кричать.

С детства Денис любил зверюшек.

Как-то, три или четыре года было ему, он нашёл дрожащую от холода или ещё от чего-то кошку и, не спросив тётю Раю, кинулся с ней домой.

Его мать, Вера Андреевна, накричала на тётю Раю — плохо смотрит за ребёнком, а кошку выбросила.

Денис расплакался. Побежал было за ней, но Вера Андреевна подхватила его на руки и стала ему внушать, почему-то в третьем лице, что мальчик должен понять маму: мама много работает, устаёт с больными, возиться с животными ей некогда, кроме того, животные все ковры попортят, потому что от них одна грязь, за ними нужно убирать, а ещё им нужно специально готовить. «А ковры — дорогие!» — сказала она в заключение.

Все знали, её слабость — ковры и люстры.

Денис расплакался ещё горше. И в другой раз упрямо принёс домой бездомную собачонку.

— Мама, я сам буду убирать за ней, — сказал он.

Но её тоже выбросили.

В этот раз мать не стала ничего объяснять сыну и утешать его, когда он расплакался, а накупила ему игрушечных зверей — собаку, и медведя, и зайца… Целый зоопарк устроила в его комнате!

На игрушки Денис даже не посмотрел. Нужна ему была только живая зверушка.

До шести лет проплакал.

А как пришло время в школу идти, тётя Рая уговорила Велика устроить в комнате, где она ночует, живой уголок: «И Денис будет доволен, и вам хорошо — не дома. А уж я помогу со зверями: буду кормить их, убирать за ними!»

Велик согласился.

Все вместе поехали на Птичий рынок, купили Денису хомяка, белую крысу, птицу Петю и, чтобы зверям было где «гулять» зимой, — кадки с травой и другими растениями.

Из-за Дениса мама приходила домой поздно — после занятий кружка дожидалась тётю Раю, пока та уберёт школу.

Денис любил сидеть со своими зверями до ночи: уроки учил с Петей на плече, положив на колени Хомку и Фимку. И спать готов был тут же, на полу, среди своих зверей, рядом с диваном, на котором спит тётя Рая. Но тётя Рая, зная суровый нрав родителей, отправляла Дениса домой.

Тётя Рая играла в его жизни большую роль.

Пока Денис был на уроках, она уходила домой и пекла ему пирожки с капустой или варила его любимый компот из сухофруктов. Поставит перед ним тарелку с пирожками и приговаривает:

— Ешь, внучок, тощий уж больно, наберёшь тело, наберёшь силу! Капуста с яйцом — самая вкусная начинка!

Часто и мне перепадали пирожки или её ласка.

А то бегала тётя Рая по магазинам и искала что-нибудь для зверей: гребешок — чесать, посуду для еды… Однажды купила домик.

— Выбросили в Детском универмаге — для кукол, а ведь в нём может жить Хомка! — сказала Денису, когда он пришёл после уроков. — Дерево — тёплое!

В домике стали жить и Хомка, и Фимка. Улягутся рядом и в окна выглядывают, ждут его, а завидят, выскакивают и взбираются ему на плечи.

Кружок создал в школе Велик. Он был очень горд, что нашёл такой простой и удобный выход: и Денис — со зверями, и женины ковры — в чистоте! Его распирала жажда придумать что-нибудь ещё для сына. Однажды он и заговорил об этом с Денисом:

— Ты любишь зверей. Хочешь, создадим биологический кружок? Изучай на здоровье то, чего нет в программе. Пойдёшь на биофак в столичный университет.

Денис учился тогда в пятом классе.

— А можно кружок будет вести Мария Евсеевна? — спросил он. — Она интересно рассказывает…

Велик согласился.

Больше всех на свете Денис любит мою маму. Сейчас ему пятнадцать, а — словно семь: едва мама соберётся домой, он просит:

— Не уходите, Мария Евсеевна! Расскажите что-нибудь ещё.

Не только маму послушать иду я в биологический кабинет…

У Дениса узкие озёрца-глаза наискосок к вискам.

Иногда я прихожу пораньше мамы — успеть поговорить с ним.

— Здравствуй, — говорит мне Денис. — Как хорошо, что ты пришла. Смотри, Хомка в домике себе жильё соорудил — из листьев. Хочешь, пойдём погуляем с ними.

Хомка, Фимка — ручные. Не убегают, когда мы выносим их на траву: выбирают травинки, жуют, смешно шевеля усами. Хомка заботится о Фимке, вылизывает его, думает: это его ребёнок. Петя летает над нами или сидит на дереве и что-то болтает.

— Если бы у меня был пёс, я бы тебе такое показал! Научил бы его говорить! Собака что человек, всё понимает. Помнишь, Мария Евсеевна рассказывала о головном мозге собаки? — И тут же подхватывает на руки зверей. — Идём скорее, Мария Евсеевна, наверное, уже пришла! — Он бежит в школу, я бегу следом, птица летит над нами.

Одноклассникам Денис кажется странным, и они смеются над ним.

На уроках моей мамы Денис сидит перед учительским столом, ловит каждое слово. Любит задавать вопросы, и порой эти вопросы — странные:

— У растения есть душа, как у человека? Я читал, растения реагируют на человека, оторвавшего у него ветку.

— Почему животные не говорят, они же чувствуют то же, что и люди, они, как и люди, умеют любить и ненавидеть.

Велик и его жена ненавидят мою маму, но вынуждены держать её в школе — ради Дениса.

Две тихие девочки, тихий мальчик слушают маму, смотрят спектакль. Часто мама показывает фильмы: то извержение вулкана, то шторм, то расслоение гор, то наводнение. Мама комментирует происходящее на экране. Её голос звучит здесь совсем не так, как в классе!

Отец является всегда в самый интересный момент: спасёт дельфин ребёнка или не спасёт, вырвется на волю из капкана заяц или не вырвется, удастся или не удастся рыбакам спастись во время шторма?..

— Ты что здесь делаешь? — подступает ко мне отец. — Я собираюсь домой. Кто обед подаст?

Всё-таки Денис допёк своих родителей, и в день пятнадцатилетия ему купили щенка. Поставили условие: он соблюдает все правила приличия — в восемь приходит домой и разговаривает с родителями о своих делах.

Щенок чёрен, лобаст, весел. Назвали его Бег. Бег носится по двору — за Денисом и за мной. Нашёлся в Посёлке инструктор — занимается с Бегом и другими собаками. Бег уже умеет подавать лапу и по команде сидеть. Сидеть ему трудно, он подвизгивает — старается обратить на себя внимание, а когда ему разрешают встать, начинает носиться туда-сюда, между кадками с растениями, ни минуты не посидит спокойно. Но едва входит в комнату мама, Денис берёт щенка на руки, и они вместе слушают маму и смотрят на неё.

Срываются они с места, когда входит тётя Рая, и несутся провожать маму!

В тот день — дождь. И пузыри. Лопаются, разбрызгиваются, тут же надуваются новые.

Денис с Бегом провожают маму. Денис кругами бегает вокруг мамы, обернув лицо к ней, Бег носится за Денисом, норовит схватить его за руку своими крупными мягкими губами. То ли Бег толкнул его, то ли Денис споткнулся, но он потерял равновесие и, чтобы не упасть, обхватил маму руками.

— Ты что делаешь? — сквозь шум дождя резкий окрик.

Широкий зонт укрывает Веру Андреевну всю, как крыша беседки. Высокие боты.

— Кто разрешил?

Она подходит к моей маме, смотрит на неё в упор.

— Вы сами не можете дойти, голубушка? — Отрывает Дениса от мамы. В этот момент Бег прыгает на Дениса, и остаются на его светлой куртке грязные мокрые пятна от лап.

Мать Дениса, брезгливо морщась, отшвыривает пса, полуобнимает Дениса за плечи. Бег хватает её за рукав, оттягивает от Дениса.

— Я вас увольняю! — кричит мать Дениса моей маме. — Вы больше не работаете в школе.

И, действительно, маму увольняют.

Новый учитель биологии обсыпан перхотью. Много курит, и по пиджаку — пепел. Пепел и перхоть. Разобрать, где что, нельзя. На его уроках — тишина. Вся биология разбита на пункты. Законы кровообращения. Виды растений и деревьев… Отвечать ему легко. Материал легко укладывается в эти пункты.

Денис вошёл в кабинет Велика после первого же урока.

— Верни Марию Евсеевну, — сказал жёстко.

— Тебе надо поступить на биофак, и всё, что тебе необходимо для этого, ты получишь у нового учителя, он очень компетентный человек.

— Лучшего учителя, чем Мария Евсеевна, нет. Я хочу заниматься у неё.

Велик не ответил ему и занялся бумагами, разбросанными по его столу.

Денис появился в нашем доме в тот момент, когда отец вставал после обеда из-за стола.

Хомяк и крыса за пазухой, клетка с птицей и Бег.

— Мария Евсеевна, мне некуда идти, только на улицу.

Отец встал между Денисом и мамой.

— Ты пришёл попросить пристанища в моём доме? Об этом говорить надо со мной. Ты уже виноват в увольнении моей жены и в потере половины дохода моей семьи. Чего ещё хочешь добиться?

Ничего не сказал Денис, вышел из дома.

Мама кинулась за ним.

— Стоять! — заорал отец.

Но мама не остановилась, она выбежала из дома, позабыв о плаще. Отец рванулся за ней — схватить, смять, я встала на его пути.

— Это ещё что, бунт?

Он уже занёс руку, но я вылетела из дома, хлопнув ему в нос дверью.

И отец — остался.

Мама бежит за Денисом, зовёт его. И он останавливается.

Денис — словно из-под дождя, хотя сегодня дождя нет.

— Подожди, что-нибудь придумаем, — говорит моя мама.

— Что вы можете придумать?! Что? Мне вас жалко. Вам хуже, чем мне. Я хочу о вас заботиться.

Они стоят и смотрят друг на друга слепыми глазами.

Денис стал заниматься с новым учителем.

Слушал его, но вопросов не задавал и, едва кончался положенный час, выскальзывал с Бегом на улицу. Возвращался уже к тёте Рае.

Тётя Рая очень переживала, что маму уволили, и, не стесняясь в выражениях, почём зря ругала родителей Дениса — как смеют они обижать хороших людей?

Денис кормил животных, делал уроки — под голос тёти Раи.

Слышал он её или нет, неизвестно, только домой вечером теперь не спешил и порой так и засыпал на полу, положив голову на своего пса. Тёте Рае приходилось будить его и гнать домой.

Однажды он приходит к нам, когда отца дома нет, а мама готовит еду.

— Давайте уедем отсюда! — говорит он маме. — Я скопил денег, мне родители дают на неделю. Я пойду работать. Наймусь или в зоопарк, или в ветеринарную лечебницу, или в Ботанический сад. В больших городах всё это есть.

— Тебе рано работать, тебе только пятнадцать.

— По виду шестнадцать, по трудолюбию и сноровке сто, и я не боюсь никакого труда.

— А что будет с моей дочерью?

Денис смотрит непонимающе:

— Как «что»? Она же с нами! Она — дочь, я — сын. Я знаю, я — ваш сын. Так бывает. Ну что вы плачете? Так бывает, я знаю.

Бег, как послушный ученик, сидит на месте. Единственная вольность, которую он позволяет себе: бьёт хвостом по полу.

— Все будем работать, а мы с Полей — ещё и учиться. Домашние дела тоже будем делать все вместе. Ну что вы плачете? Скажите: да или нет?

Резкие щелчки хвоста по полу.

— «Да» или «нет»?

— У меня есть муж. Я не могу бросить его.

— Можете. Он не стоит вас. Он не понимает вас. Он сделал вас несчастной. Вы найдёте себе другого мужа. Перестаньте плакать.

Он уходит, когда мама наконец улыбается. Бег идёт рядом с ним, опустив пушистый хвост.

Тётя Рая едва доплелась до школы — ноги ватные, в груди жжёт. Плюхнулась на стул возле двери и водит мутным взглядом за Денисом. Пришёл с гулянья, вытирает лапы Бегу, поит животных, кормит, ходит по комнате с раскрытым учебником, десять шагов в одну сторону, десять в другую — ему нравится учить уроки на ходу. Нет-нет да бросит в сторону тёти Раи беспокойный взгляд. Наконец не выдерживает, спрашивает:

— У тебя случилось что-то или что-то у тебя болит? У тебя синие губы. — Он подносит ей стакан с водой. Тётя Рая воду не пьёт, из толстых щёк смотрит на Дениса. — Тебе больно? Тебе нужно лечь! Опирайся на меня, осторожно вставай. Вот хорошо. — Денис ведёт её к дивану, вернее, волочит — переставлять ноги она не может.

Не дотащит — тётя Рая очень тяжёлая. Сажает её на стул у стола и бежит в учительскую — вызвать «скорую».

По школе — запах.

Почему школа забрызгана химическими веществами?

Но думать некогда.

Тётя Рая сползает со стула. Глаза закрыты. Бег у её ног.

Птицу зовут Петя. Не потому, что похожа на петуха — она небольшая, серая, похожа на крупного воробья, а потому, что всё время издаёт звуки, имеющие отдалённое сходство с «ку-ка-ре-ку», правда, это «ку-ка-ре-ку» не сразу получается. Сначала несколько раз звучит «ку-ка», «ку-ка», потом несколько раз — нечто, напоминающее — «ре», «ре» и снова — «ку», «ку».

Сегодня Петя особенно возбуждён. Он летает над тётей Раей и кричит «ре», «ре», «ку», «ку», «ку», все слоги звучат наоборот. Петя машет крыльями и гонит ими воздух в лицо тёти Раи.

«Скорая» увозит тётю Раю с диагнозом — «обширный инфаркт».

А через час является за Денисом отец.

— Почему ты не идёшь домой? — спрашивает сердито. — Поздно.

— Я останусь сегодня здесь, — говорит Денис.

— Нет, ты пойдёшь сегодня домой. Ничего с твоими зверями за одну ночь не случится, а завтра я найму другую уборщицу и сторожиху: кто-то ведь должен варить собаке еду?!

— Я не хочу другую. Я хочу тётю Раю. Она вернётся ко мне.

— Знаешь, сколько месяцев она будет восстанавливаться после инфаркта?! Если вообще не умрёт.

Он красив, отец Дениса. Тонкий и длинный. Золотистые волосы. Правильные черты лица.

— И в кого ты такой уродился? — риторический вопрос. — Хоть бы одну мою черту унаследовал! Никакого характера. Размазня. Когда-то ты должен наконец стать мужиком!

В другой раз Денис, может быть, и спросил бы: «А что значит, по-твоему, «стать мужиком»?» Но сейчас одна мысль: тётя Рая может умереть?

— Ну, идём же! Опять умолять тебя, уговаривать, упрашивать!

Синие губы, идти не могла…

Денис садится на пол, возле Бега, суёт руки в его шерсть.

— Ты что, дразнишь меня? — Отец хватает Дениса за плечо, но Бег рычит, задрав верхнюю губу, так, что видны белые молодые зубы. — Это ещё что?! — Но руку отдёргивает. — Что же будет, когда он станет совсем взрослым?

Она может умереть?

«Ешь, внучок, тощий уж больно, наберёшь тело, наберёшь силу! Капуста с яйцом — самая вкусная начинка!»

«Я купила щётку. Будешь чесать Бега, шерсть заблестит».

— А ну, вставай, кому говорю? У меня и без тебя дел навалом! Нет того, чтобы помочь дома. Ты вообще помнишь, что у тебя есть родители?

«Выбросили в Детском универмаге для кукол, а ведь в нём может жить Хомка, дерево — тёплое».

— Ты слышишь меня? — Велик хватает со стола книжку и хлопает Дениса по спине.

Бег вскакивает и исступлённо лает на него.

Денис тоже встаёт. Он не говорит отцу ни слова, идёт к двери. Книги остаются разбросанные на столе. Он вернётся сюда рано утром. Нельзя не выучить уроков.

Бег подлетает к двери, тычется ему в колени.

Денис проводит рукой по его голове и первый выходит из комнаты.

Как жить без тёти Раи?

Едва переступив порог своего жилища, ложится спать.

— А кушать? — зовёт мать. — А «здравствуй»?

Но отец что-то говорит ей, и в доме наступает тишина.

Уснул Денис сразу, едва коснулся головой подушки.

И так же, сразу, проснулся.

На светящихся часах — начало третьего.

Родители спят.

Денис одевается.

Лишь бы не скрипнула дверь! Он идёт в носках, ботинки — в руках. Наконец коридор.

Последнее препятствие — входная дверь. И — сорвать ключ от школы с гвоздя.

Ну а там — обойти школу с другой стороны, ключом открыть дверь и… Бег рядом!

Бег всё понимает. Никогда ему не придёт в голову лаять зря. Инструктор доволен им: Бег барьеры берёт, защищает Дениса от «врага», когда в вывороченном ватнике инструктор нападает на Дениса. В это воскресенье он будет учить Бега не есть чужую еду, брать только из рук хозяина. Нужно не забыть — принести кастрюлю с едой. Хороший учитель у Бега. Опытный. Только полуграмотный. Говорит смешно, все слова с ударением на «ать», «ять»: прыг-АТЬ, ла-ЯТЬ, бег-АТЬ, как и «лежать», «стоять», но собаки понимают его, а хозяевам приходится переучиваться, и Денис тоже кричит Бегу: «прыг-АТЬ!»

Безлунная ночь. Хоть глаза выколи. Но и ощупью он доберётся до входа.

Первый раз идёт по двору ночью!

Ещё угол. Здесь уже видно — сюда доходит свет от тусклой лампочки над входом в школу.

Прежде всего — запах.

Не такой острый, как вчера, повыветрился за несколько часов, но всё-таки ощутим: сладкий запах химических веществ.

Теперь зажечь свет. И — направо через вестибюль, через длинный коридор — к своей комнате, в которой его ждёт Бег.

Свет вспыхнул яркий, одновременно и в вестибюле, и в виднеющемся сквозь него коридоре.

Денис увидел его сразу — своего пса, лежащего в неестественной позе. Возле пасти — застывшая, зачерствевшая, затвердевшая слюна, пена… Чуть дальше за Бегом — тела Хомки и Фимки — тоже в неестественных позах.

Снится?!

Подойти бы — ещё можно спасти? а ноги пришпилены к полу.

Школа травит тараканов и мышей.

Вот когда дошли до него разговоры прошлого дня в столовой — буфетчица жаловалась учительнице первого класса:

— Развелось тараканов, спасу от них нет, даже в горячий суп лезут. А мыши жрут крупу. Завхоз говорит, не только крупу, тетради жрут, книги. Из санэпидемстанции специалистов вызвали, они приготовили классное угощение: намазали хлеб повидлом, придётся по вкусу.

— Что ж, и тараканам и мышам — одно и то же?

— Тараканам мы ещё и порошочка подсыпаем, любят его.

В воскресенье — урок: не брать чужую еду, только из рук хозяина. На сладкое позарился!

Почему не проверил, заперта ли дверь в комнату со зверями? А может, отец специально оставил дверь приоткрытой?

Да нет же, всё в порядке, просто привиделся кошмар. Сейчас проснётся, и всё идёт своим чередом. Тётя Рая уже напоила, накормила зверей и сидит, пьёт чай, ждёт его, как всегда по утрам. Он перед уроками обязательно заходит сказать ей «Здравствуй!» и пробежаться с Бегом по улице.

Мерещится ему тело в неестественной позе.

Почему Бег оказался в коридоре? Бросился за ним? Нет. Тогда они с отцом увидели бы его. Выбраться сам он не может — дверь открывается внутрь комнаты. Ответ один: отец оставил щель, Бегу пришлось какое-то время поработать, прежде чем расширить щель, и он съел бутерброд, предназначенный для мышей и тараканов.

Так было?

Как было?

Подойти к Бегу. Может быть, ещё можно спасти. Вызвать «скорую», она быстро приедет, и Бега промоют, и Хомку с Фимкой промоют. Конечно, нужно вызвать «скорую». Это так просто — 03.

Травят мышей и тараканов. Фимка — крыса, белая крыса, любит его, как собака, спит на коленях вместе с Хомкой. Уроки учатся легче.

Всё-таки он подошёл к Бегу, и сел возле него на пол, и стал гладить блестящую шерсть. Тётя Рая права: если каждый день чесать щеткой, шерсть становится нарядной.

Бег не откидывается на спину, задирая все четыре весёлые лапы.

Денис несёт его в биологический кабинет. Возвращается за Хомкой и Фимкой. А потом сидит на стуле, на котором сидела больная тётя Рая.

Кричит Петя, забытый в клетке. Денис выпускает его. Петя садится на Бега, но тут же взлетает и пристраивается на коленях Дениса.

Проходит много часов, прежде чем появляется в комнате отец.

— Ты почему не явился на уроки? Ты почему ушёл не позавтракав? Мучитель! — Крик обрывается.

Пауза растягивается на вечность. Отец выходит, не закрыв дверь.

Так же он не закрыл её вчера?

Не мысль, не вопрос — ощущение, осевшее в воздухе.

Голос отца, тонкий, звенит на одной струне из коридора:

— Кто посмел бросить, отраву здесь? Я сотню заплатил за щенка! Кто посмел отравить животных?

Денис не падает на тела Бега и Хомки с Фимкой, он спокойно смотрит, как его зверей засовывают в мешок и уносят. Петя сидит на коленях окаменевший, но в колени Денису — взбаламошенный стук сердца.

— Идём домой, я приготовила твою любимую солянку. Мы купим тебе другую собаку. Мы купим тебе всех, кого ты выберешь.

— Мать говорит дело, мы купим тебе всех, кого ты захочешь. Иди домой, я скоро приду, и мы поедем выбирать щенка. Мать обзвонила несколько семей, у них точно такая же порода. Иди домой.

Он идёт домой. Вместе с Петей. И мать не запрещает, только предусмотрительно захватывает клетку! Она дорого заплатила за ковры, как из их пуха выгребать кал?

Денис ест. И ложится носом к стене.

Не часы, вроде прошла минута, его теребят:

— Вставай, поедем за щенком, вставай же!

Он не хочет вставать. И щенка не хочет. Ему не нужна другая собака. И не хочет он чужого хомяка. И белая крыса ему не нужна.

— Вставай же! — тонким голосом кричит отец. — Я отменил совещание, чтобы ехать с тобой! Что же это за человек?! Ни о чём нельзя договориться.

— Пусть он поспит, — говорит мать, — а мы с тобой привезём ему щенка, точно такого же.

Денис садится, смотрит на мать.

— Я не хочу такого же, такого же не может быть. — Денис идёт к двери. Петя кричит ему вслед, и Денис возвращается, открывает клетку, кладёт Петю за пазуху. — Я не хочу такого же, такого же не может быть, — повторяет он.

Дорога широкая между рядами домов.

К оврагу он не пойдёт — там он гулял с Бегом. Он идёт к железной дороге. Раньше никогда не ходил сюда.

Дождь сегодня тихий. Не стучит по асфальту, не стучит по крышам.

Денис приходит к моей насыпи, садится на то место, на котором сидела обычно я, и смотрит, как на рельсы бесшумно падает дождь.

Меня нет на насыпи. Во мне растёт клетка. Внутри меня идёт процесс, что проходил в течение миллионов лет: из амёбы — через головастика — в человека. Океан родил жизнь на земле. А теперь я — океан, во мне из клетки — через головастика — созидается человек.

Если я созидаю жизнь, значит, я — могучая.

Мой отец в себе не созидает жизнь. Почему же он властен над моей жизнью? Он только выбросил из себя не нужное ему семя. Без моей мамы не родилась бы я. А теперь я сама созидаю человека.

Я ношу себя по земле осторожно: не споткнуться, не упасть, не заболеть. Я много ем, И не реагирую на слова отца. Говори, отец. Я в этой жизни важнее тебя — я созидаю человека.

А Денис сидит на моей насыпи и смотрит, как дождь легко оседает на рельсы. Сегодня несильный дождь. Сегодня дождь рассыпан в воздухе — как воздух: пейте, люди, наконец напьётесь чистой водой.

Наступает день: мою маму вызывает к себе Велик.

Он встаёт, когда она входит в кабинет, и спешит к ней навстречу, берёт её под руку, ведёт к креслу, усаживает.

— Дорогая Мария Евсеевна, приношу вам свои извинения, — говорит он патетическим голосом и улыбается. — Дирекция школы, уволив вас, совершила ошибку. Как мы могли?!

— Не тратьте сил, — прерывает его мама. — Я в школу не вернусь. У вас есть учитель, у меня есть дела.

— Я не о себе, я о Денисе, он не ходит в школу, он почти не ест, он не разговаривает с нами, будто это мы с матерью отравили его животных.

У Велика дрожит голос? Велик плачет?

— Где он сейчас?

— Если бы я знал! Мать не знает. Она обвиняет меня в смерти животных, решила разводиться. Умоляю вас, верните мне семью. Верните мне сына.

— У вас его не было, — говорит моя тихая, кроткая мама. Встаёт, идёт к двери.

— Мария Евсеевна, вы куда?

— Искать Дениса.

— Вы будете работать в школе?

— Прежде чем ответить вам, я должна поговорить с Денисом.

 

Глава третья

Мне не хватает моей насыпи.

Теперь я всё время хочу спать. И едва дожидаюсь мгновения, когда можно добраться до кровати. Но перед тем, как уснуть, представляю себе, что пришла к своей насыпи. Рельсы — в солнце, рельсы — под дождём, они уходят вверх, к небу. Я иду между ними, по шпалам в новую жизнь, выше, выше. Держу обеими руками живот. В нём созидается ребёнок.

Я хочу девочку. Она будет любить меня так же, как я люблю маму, и я никогда не окажусь одинокой, потому что умру раньше своей дочки, а на отпущенное мне время её любви хватит.

По шпалам я несу в своём животе в свою новую жизнь свою девочку.

Если идти и идти… обязательно придёшь в новую жизнь. Только нужно идти.

Засыпаю прямо на шпалах. И снится мне океан. Мне часто снится океан, и я уверена, не без участия Шушу.

Ангелина Сысоевна, мать Пыжа, каждый день сторожит меня у школы. Встречает одними и теми же словами: «Здравствуй, доченька». Она понимает, я не пойду к ним в дом, и ведёт меня в кафе. Она хочет накормить меня обедом, но я обхожусь булочкой с чаем. Совсем отказаться от еды никак нельзя — моя девочка всё время хочет есть.

— Поля! Мне нужно поговорить с тобой, — говорит мать Пыжа.

Эта фраза — ежедневна, как и «Здравствуй, доченька», и я до слова знаю, о чём ей нужно «поговорить со мной». «Прости моего мальчика. Он не ведал, что творил, но он так сильно любит тебя! Он не может без тебя жить, выйди за него замуж, прошу!»

Речь всегда одна и та же, только порядок фраз разный — иногда «прости его» повторяется пять раз. Иногда «он любит тебя» расцвечивается наречиями типа «сильно», «глубоко», а иногда прибавляются эпитеты в мой адрес: я — «красивая», «умная» и «необычная».

Иду я покорно в кафе ещё по одной причине. Моей девочке нужна и вторая бабушка. Отец ей не нужен, вполне спокойно можно жить и без отца, а вот бабушка очень нужна.

Конечно, с лихвой может хватить дочке и моей мамы. Разве можно желать лучшей бабушки? Но эта рыхлая, когда-то величественная, а теперь жалкая Ангелина Сысоевна — тоже несчастна, ей тоже не сладко живётся, хотя, в отличие от моей мамы, похоже, именно она руководит ходом жизни своего семейства. Совсем ненадолго вышел из-под её контроля сын.

— Я договорилась со своей подругой, — говорит сегодня Ангелина Сысоевна, — она — могила, ни слова никому не скажет, хоть пытай её, такой характер. Она — врач, мы с ней вместе учились, я ведь тоже могла бы работать врачом. Нужно посмотреть, всё ли в порядке. Ты очень молода, ты не знаешь… а если он лежит неправильно? А если какая патология? Ты потом не простишь себе.

— Я согласна, — прерываю её.

И мы идём к врачу.

Ангелина Сысоевна держит меня под руку, словно я могу удрать. А я не хочу удирать от неё. Моей дочке нужна бабушка. Я изучаю Ангелину Сысоевну — что она может дать моей дочке?

Кормить дочку будет моя мама. Она готовит вкусно и чисто. Я не хочу, чтобы моя дочка ела еду, приготовленную Ангелиной Сысоевной, — вдруг её станет рвать, как меня вырвало от морса?

Улица, по которой мы идём, самая главная в нашем Посёлке. Большие, четырёх-, пятиэтажные дома, громадные витрины… Мимо нас едут велосипедисты, машины. Людей на этой улице всегда много. И знакомые удивлённо взирают на нас с Ангелиной Сысоевной — как это мы тут вместе оказались, что это за дружба такая странная?

Знакомые связаны со школой. Это бывшие ученики, учителя, родители. Хотя Посёлок и большой, в нём почти все знают друг друга или друг о друге. Ангелина Сысоевна сейчас величественная, идёт откинув голову, выставив груди и живот, словно это она беременна. А я под взглядами людей — как под лучами прожектора в ночи.

Врач оказалась тощей и длинной. И её я встречала. На улицах или в магазине, не помню.

— Привела к тебе мою невестку.

— Сейчас мы сделаем тебе ультразвук. — Врач просит меня лечь на кушетку, оголить живот, мажет его масляной жидкостью и принимается водить трубкой по нему. Смотрит на экран, говорит медсестре фразы, из которых я понимаю лишь отдельные слова: матка, размеры, очертания, девятнадцать с половиной недель…

Слово «мальчик» я сначала никак не соотнесла с собой.

Но Ангелина Сысоевна воскликнула:

— Мальчик?! Наследник?! Я так и думала, что Бог позаботится обо мне, пошлёт подарок. Поленька, доченька, спасибо тебе.

— Ей нужно беречься, — говорит врач. — Есть некоторая опасность… — Она помолчала, сказала невнятно: — Выкидыша.

— Ну-ка, повтори всё сначала, — просит Ангелина Сысоевна.

— Есть некоторая патология, плод лежит низко… возможен выкидыш. Относиться к ней надо как к хрустальной: не разрешать поднимать тяжести, не заставлять делать работу, связанную с наклонами, с приседаниями, с вибрациями. Но больше всего нужно бояться стрессов. Близость исключается. Хрупкая она у тебя.

Ангелина Сысоевна не сказала в кабинете ни слова, взяла пачку бумаг и, попрощавшись со своей подругой жалким взглядом, вышла.

Но не успели мы очутиться на улице, как она, не обращая внимания на людей, преградила мне путь и громко сказала:

— Пощади!

От её патетического голоса, от величественного вида — ни следа. Моргающая слезами несчастная женщина. Она громко всхлипывает. И лишь в эту минуту я поняла, что Ангелина Сысоевна очень одинока. Вот почему она так ждёт этого ребёнка. Она станет нянчить его, и её жизнь наполнится смыслом. Она ещё не сказала ни слова, а я уже знала: она просит меня как можно скорее выйти замуж за Виктора и переехать к ним.

— Пожалуйста, не плачьте. Вы слышали, мне нельзя волноваться, пожалуйста, — твержу я, пытаясь стряхнуть с себя взгляды: её — жалкий и любопытные — прохожих.

Услышав «нельзя волноваться», она перестаёт плакать, вытирает слёзы и уже спокойно говорит то, что я уже сказала за неё:

— Я буду ухаживать за тобой. Я буду беречь тебя. Провожу в школу, встречу, накормлю. Никакой работы по дому делать не дам. У тебя будет всё, что тебе нужно в жизни.

— Мамы не будет, — говорю я.

— Как это — «мамы не будет»? Мама будет каждый день. Я дам ей ключ, в любую минуту дня и ночи она придёт к тебе. Я поставлю ей в твоей комнате красивую, новую, удобную кровать. Будет мама. Да я твоей маме стану ноги мыть. И тебе. Только переезжай. Твоя мама — моя любимая подруга юности. Мы с ней дружили. Даже её деньги хранятся у меня.

Мы всё ещё стоим около подъезда женской консультации. На нас смотрят люди, прислушиваются. Но Ангелина Сысоевна, кроме меня, никого не видит. Глаза у неё набухли слезами, губы тоже словно налились слезами, и щёки — как подушки.

— Доченька, кровиночка моя, пощади. Мы всё сделаем по старинке: придём с мужем и сыном, как положено, свататься. Только разреши прийти. Не скажи отцу о беременности до свадьбы. Характер у него — крутой: и нас поубивает, и тебя. Послушайся меня. Уже сейчас живот виден, с каждым днём он будет расти. Скорее нужно играть свадьбу.

Выговорившись, она берёт меня за руку и ведёт от консультации прочь. Похоже, она успокоена собственной логикой, разумностью рассуждений и считает: всё так и будет, как она говорит.

— Дай мне ранец. Он — тяжёлый.

У меня — мальчик? Не девочка?

Мальчик — такой, как мой отец?

Нет, я не хочу мальчика!

В это мгновение мальчик шевельнулся во мне, и я — обеими руками — прижалась к нему.

Я, «хрупкая», по выражению доктора, сама созидаю мужчину. И этот мужчина лежит во мне по-домашнему безобидно. Он не будет ханжой, хамом, развратником. Он — Денис. Он будет любить животных и людей. Он…

— Почему ты не отвечаешь мне? Ты хочешь, чтобы наш с тобой мальчик родился или нет? Тебе опасно оставаться в твоём доме, — звучит голос Ангелины Сысоевны. — Как только станет видно… Разреши… Ты что руками прихватила живот?

Он должен родиться. Он защитит меня от моего отца, раскинет руки и крикнет: «Не смей обижать маму». Я — мама.

— Что ты чувствуешь, неудобство какое? Может, вернёмся? Может, прямо сейчас нужно лечь в больницу? Бывает, в особо сложных случаях и по несколько месяцев лежат.

Зима в нашем Посёлке исходит дождём, не тем, что выстукивает по рельсам дикие танцы — такие дожди летом, зимний дождь виснет в воздухе, оседает в лёгких влагой — пей меня! мутит глаза — смотри через меня, я — главнее всего. Дождь пропитывает одежду. Он — живое существо, с тысячью щупалец, проникающих внутрь, требует к себе постоянного внимания: смахнуть его, цепкого, со складок капюшона, с ресниц, с лица, стереть, не слышать его.

Ангелина Сысоевна взяла с меня слово, что через два, самое большее — три дня я отвечу: согласна ли обвенчаться с Пыжом и переехать — под её защиту — в её дворец.

Я осталась около двери своего жилья. Загадала: пусть отца дома не будет, а мама будет.

Отца дома не оказалось, но и мамы тоже.

Поев, я снова вышла к дождю.

Кроме насыпи и оврага, есть ещё одно место в нашем Посёлке, где можно спрятаться от людей.

Это — павильон со множеством отсеков, с проёмами для дверей между отсеками, но без дверей. В нём в летние месяцы происходят выставки-продажи продуктов и вещей для местных и для приезжих. Тут есть и прилавки, и большие столы, и лавки для отдыха. Крыша — стеклянная, днём и читать здесь можно.

Мягкие дорожки — на полах, зимой — пыльные, летом их пылесосят ежедневно.

Две входные двери. Запирается одна из них, и я знаю, где прячется ключ.

Увидела я это случайно.

Кусты перед павильоном, деревья, скамейки уже прикрылись серо-чёрной завесой, не разглядишь отдельно, слились они в сумерки, и я — часть невидимого мира, в своём серо-тёмном плаще, ветка, сук… Лишь дверь — белая. На фоне двери — женщина. Встаёт на цыпочки, вся вытягивается к широкой притолоке и кладёт на неё ключ.

Прихожу в павильон редко, запираюсь изнутри. Выбрала я себе отсек в самом конце коридора, в окне его — сосенка, тощий подросток, с поднятыми вверх руками, держащими свечи.

Я смотрю на сосенку и сижу так долго. Ещё минута, и она откроет свою тайну — кому несёт свечи. Что-то происходит между нами, не я к ней иду, она подносит мне себя. Через стекло — её лицо. Длинны зелёные ресницы, распахнуты глаза.

Почему-то никогда не хотелось зайти за павильон и встретиться с ней живой.

Сегодня я хочу увидеть её. Она даст знак — выходить ли замуж за Пыжа?

Ничего плохого случиться в его доме не может. Ангелина Сысоевна вдолбит ему в голову, как нужно вести себя со мной. Сделала же она так, чтобы он не смел приближаться ко мне в школе. Конечно, запретить смотреть не может. Его взгляд — бур, въедающийся в мой затылок. Шевельнуться не могу под ним — то ли обидой, то ли защитой провожает. Пыж каждое моё движение. Учиться он стал лучше всех в классе. Отвечает не учителю, мне. Сам норовит вылезти к доске — так мы глаза в глаза. Он похудел и побледнел, перестал жевать сласти, ещё больше вытянулся.

Вопрос один: хочу я или не хочу, чтобы мальчик родился? Слова Ангелины Сысоевны точны.

Ключа за притолокой не было, а дверь плотно закрыта. Осторожно потянула я её на себя, она легко, не скрипнув, открылась. Вторая — та, которую нужно открывать ключом, распахнута, и в павильоне звучит мурлыкающий голос отца:

— Ну, а теперь, когда мы доставили друг другу удовольствие, я разрешаю тебе сказать, что ты хотела.

— Я беременна, — говорит Люша.

Одета она или ещё раздета? Сколько месяцев её ребёнку? Мальчик он или девочка? — вопросы глупы, но они возникают в зловещем молчании.

То, что молчание — зловеще, ощущается даже здесь, далеко от отсека, где отец с Люшей. Я вылезаю из сонной одури, в которой пребываю целый день, как из старой кожи. Бедная Люша. Что ждёт её? Кто её возьмёт под свою защиту? У меня-то есть мама и Ангелина Сысоевна.

— А какое отношение я имею к этому факту твоей биографии?

— Это ваш ребёнок, вы же знаете. Вы же знаете, я только с вами… вы же знаете…

— Как ты можешь доказать мне это?

— Что?! — лепечет Люша. — То, что я была девушкой? Или то, что я ни с кем…

— Ты смеешь навязывать мне своего ребёнка? Ты смеешь со мной торговаться? Как ты смеешь задавать мне вопросы?

Не вижу, а словно вижу: он хватает её за плечи и трясёт, как меня.

«Господи, пощади Люшу! — воплю я про себя. — Он же вытрясет из неё ребёнка!»

Когда он трясёт меня, моя кровеносная система, связывающая меня в одно целое, разрывается на отдельные сосуды, хлещущие кровью, а позвоночник распадается на отдельные позвонки, и всё это по отдельности звенит, стучит, ходит ходуном, истекает кровью.

Сейчас я кинусь к Люше и закрою её собой.

— Даю тебе неделю, — ровный голос. Может, мне показалось и отец вовсе не трясёт Люшу? — Или ликвидируй ребёнка, или уберись из Посёлка. — И он движется к выходу, потому что голос его гремит близко.

Я ныряю в первый же отсек и прячусь за стену возле дверного проёма.

— Не забудь положить ключ на место.

Хлопает дверь.

По странной случайности отец тоже выбрал отсек — с сосенкой против окна.

Первая мысль — о сосенке, а не о том, что отец убьёт девочку, как убил Шушу.

Никто не говорил мне — «они жили», но я теперь знаю это. Они жили — Шушу и мой отец. Я помню… он оставался с Шушу наедине в классе, когда ребята уходили на перемену.

Сколько лет прошло, и лишь в эту минуту, когда Люша затаилась в своей беде, я вижу его плотоядный взгляд, которым он «ошаривает» тонкую фигурку моей любимой учительницы.

Не сюда ли, в этот павильон, приводил он и Шушу?

Отец убил Шушу.

Может, и Люша уже умерла? Лежит там скрючившаяся, с руками на животе — последним движением спасти ребёнка.

Ещё, может быть, есть шанс спасти? «Шу-шу», «Лю-шу», «шу», «шу»… — шуршит в голове, и под это «шу-шу» я на подламывающихся ногах еле-еле передвигаюсь к своему — к Люшиному отсеку. Может, это Люша, не отец, выбрала?

Волосы — по спинке стула, Люша сидит лицом к моей сосенке.

День на исходе, и потому я не вижу рыжины волос. Сумерки припорошены моросью. Окно — тёмно-серое, в мороси.

Как тихо я ни подошла к отсеку, а Люша обернулась. Вскочила.

Сколько надежды в её лице!

В тот миг, когда надежда эта сменилась страхом, я сказала:

— Он убьёт тебя… — Хотела сказать «как Шушу», с разбега захлопнула рот. — Он — подонок, — вместо этого сказала я. — Ты зря это…

Под словом «это» я понимаю — «полюбила его», а Люша говорит:

— Он взял силой. Я и не понимала, что со мной, мне и в голову не приходило. Мне нужно было лишь видеть и слышать его. Он такой умный, так много знает! Он такой красивый! Он так улыбается! Он такой ласковый!

Я подхожу к Люше и обнимаю её, животом к животу.

Это первый в моей жизни человек, которого я обнимаю.

А когда наши дети толкнулись друг в друга, я отстранилась и сказала Люше:

— Если ты хочешь родить ребёнка и выжить, тебе надо уехать из Посёлка, Мир — большой, может быть, и найдёшь себе пристанище. Всё равно тебе нужно учиться.

— Я не могу без него, — говорит Люша.

— Он — подонок, — повторяю я в третий раз. — Он очень плохой человек. Его нельзя любить. Моя мама любит его всю жизнь, но она несчастна — он изменяет ей, он искалечил её жизнь.

— Нет, — близко-близко чёрно-громадные зрачки. — Не искалечил, он дал её жизни смысл. Она может смотреть на него, она может служить ему, она может слышать его дыхание ночью. — Люша замолкает, видимо, ищет, чему же ещё может радоваться мама, как ещё наслаждаться отцом, и неожиданно я понимаю: а ведь именно так и происходит, мама именно наслаждается, любуется отцом, глаз не сводит с него, когда он дома, ловит каждое слово и именно служит ему. Ей нравится это — она спешит услужить ему. — Нет, он не искалечил ей жизнь. У неё — полная жизнь. Она — хороший учитель, — говорит Люша.

— Ты смеёшься, её никто не слушал, когда она вела уроки, над ней все издевались.

— Вот и не все. Я любила уроки Марии Евсеевны. Садилась на первую парту и записывала каждое слово. Цветы выращиваю, как учила она, травы собираю. Я хорошо знаю и ботанику, и анатомию. Всё, что она рассказывала, я усвоила.

Зачем-то я зажигаю свет.

Перевернулась в эту минуту моя жизнь.

Рыжие волосы, широкая блуза, хотя живот ещё не прёт из Люши, как из меня, она пока худенькая, а это странно — мне казалось, мы забеременели в один и тот же день.

У меня — праздник: Люша говорит, мама — хороший учитель, и смотрит на меня с почтением и нежностью.

— Твоя мама — самая лучшая, самая красивая, самая умная женщина на свете! — Люша чуть щурится от яркого света. — Если бы у меня была такая мать! Моя видит только своё стойло — кухню, стирку и деньги. Никогда я не стала бы бухгалтером, целый день считай и считай! А мать потонула в своих цифрах, смысл её жизни — выцедить из каждого дня нашего быта лишнюю копейку. Экономит даже на спичках. Если горит конфорка на плите и нужно зажечь ещё одну, никогда не возьмёт новую спичку, использует обгоревшую. Я уж не говорю о недоеденной корке хлеба. Размочит и всунет её обязательно в запеканку или заставит доесть, хоть давись! Совсем замучила нас с братом.

— У тебя разве есть брат?

— Есть. Но ему только шесть лет. Он — от второго маминого мужа, поздний ребёнок. А твоя мать — личность. Меня очень мучает вина перед Марией Евсеевной. Я должна объяснить ей… Ну чего ты так ошалело смотришь на меня? Прежде, чем я что-то решу, я должна поговорить с ней. Ты советуешь уехать. Куда? И как я буду там, где-то, жить? Представь себе, ребёнок рождается. Чем я буду кормить его, где купать? А если, допустим, я устроюсь работать, кто будет сидеть с ним? Правда, у меня есть двоюродный брат, мы жили вместе здесь, он нянчил меня, играл со мной, а потом вместе с родителями уехал и теперь живёт в большом городе, учится в институте, подрабатывает в ресторане, он очень любит меня и наверняка с удовольствием приютил бы, но не могу же я на него повесить свои проблемы и ребёнка, он должен жить свою жизнь, так ведь?!

— Что же ты собираешься делать?

— Как «что»? То, что Он велит: избавлюсь от ребёнка. Он не хочет ребёнка, разве я имею право родить, если отец не хочет?

— Он не младенец, наверняка знает, как предохраняться.

— Он не думал, он обо всём позабывал, как и я. Ведь это не специально, это просто несчастный случай…

— …за который должна расплачиваться только ты?

Я кладу руки на живот — мой сын изнутри руководит мной, это его голос, его слова, не мои. Я всегда была рабой. Точно такой же, как Люша. Я всегда знала своё место, ощущала своё ничтожество. Я крепко спала, а теперь проснулась. И оказалось: я совсем другая. Сладость ощущения — быть покорной — исчезла. Я не хочу никому подчиняться.

— Именно я и должна расплачиваться. Он не просил меня влюбляться в него, он не заставлял меня стоять перед его, перед вашим крыльцом дурацким чучелом, он не звал меня в провожатые. Я сама приставала к нему. — Голос Люши — в единоборстве с моим мальчиком. — Может быть, потому, что я росла без отца… может быть, такая мать… не знаю, а он не похож ни на кого, он — над всеми, большой, надёжный.

— Он совсем не надёжный. Он должен был бы понять твоё чувство: что ты боготворишь его, что ты вовсе не близости хочешь, а общения, разговора.

— Это правда, — соглашается Люша, — но я должна была соображать.

— Он искалечил твою любовь, а теперь бросил одну.

— Он превратил меня в женщину. Я упрошу его. Никому не открою, что это ребёнок — его, и — рожу.

— А что скажет твоя мать? Кто будет кормить твоего ребёнка здесь?

— Не выгонит же она меня из дома! Я делаю половину домашней работы.

— Может, и не выгонит, а изведёт, — говорю я уверенно. — И обязательно докопается, чей ребёнок. Такой скандал закатит. На весь мир!

Сосенку мою в окно не видно, окно давно тёмное.

Мы с Люшей стоим лицом друг к другу и знаем: сосенка — тут, с нами, подняла свои свечи к небу. Глаза у Люши — цвета игл сосны. В животе её — мой брат или моя сестра, хотя я ощущаю Люшу сестрой.

Дома отец ставит меня перед собой.

— Где ты шляешься ночами?

Я стою перед ним, опустив голову лишь мгновение. Привычка сильна, но, не успевает он открыть рот, чтобы одарить меня привычными ругательствами, я смотрю на него — его глазами. Лишь теперь, когда я ращу в себе своего мальчика, я осознаю: моё лицо — его лицо, только в женском варианте.

Что-то он ловит в моём взгляде, что настораживает его, он обрывает себя на полуслове, спрашивает только:

— Уроки сделала?

У него чуть дрожат крылья носа и левая щека — он явно не в своей тарелке.

— Садитесь есть, — зовёт мама.

И я, избавленная от необходимости отвечать, наконец вылезаю из куртки и непромокаемых брюк.

С мамой тоже явно не всё в порядке.

— Ты нашла мальчишку? — спрашивает отец.

Мама кивает.

— Когда ты выходишь на работу?

— Завтра.

Это уже разговор за столом, вовсе не привычный в нашем доме.

Отец снизошёл до маминых дел.

Но маму внимание отца не радует.

 

Глава четвёртая

В тот день пошёл снег — редкость в нашем Посёлке. Мокрые белые лохмы дружной массой неслись в ускорении с неба, но, припадая к холодной земле, превращались в скользкую кашу.

В тот день я решила переехать к Ангелине Сысоевне. Вот мама вечером придёт домой и поможет мне перебраться.

— Мария Евсеевна! — Люша окликнула маму, лишь когда та ушла с улицы, на которой — школа. — У вас свободный урок, простите, задержу. Я виновата перед вами. Я люблю вас. Что мне делать? Спасите меня! Я жду ребёнка от вашего мужа, я люблю вашего мужа.

Обе облеплены тающим снегом.

— Знаю… любишь… Знаю…

— Я не думала, Мария Евсеевна, не собиралась… Что-то вело меня к вашему дому, провожала, стояла, не в силах уйти. Сама не понимала, я не хотела, я вас очень люблю. Вы для меня… я хочу, как вы… биологом. Вы столько дали мне, сформировали!.. Что теперь? Что будет дальше? Сделаю всё, как скажете.

— Что Климентий сказал о ребёнке?

— Правду. Сказал, не имеет к нему отношения, велит вырезать или уехать из Посёлка. Это я сама… это я… за ним… как собака. Что сделать? Уехать? Вырезать? Я не могу сказать матери…

— Оставить. — Мама поворачивается, идёт прочь.

— Мария Евсеевна! — Люша, ковыляя на деревянных ногах, догоняет, заступает дорогу. — Как «оставить»?

— Оставить. Ребёнок появился. Убить нельзя.

— А как же… жить тут… на глазах… мать меня…

— Я поговорю с ней!

Мама обходит Люшу, идёт прочь. Поскальзывается на грязной каше.

Тишина бывает разной. Розовая. Когда в ней — покой. Коричневая, чёрная… — перед землетрясением. Вот-вот затрясётся земля, и начнёт трясти нас, подземный гул рвущейся наружу огненной лавы разорвёт барабанные перепонки, оглушит навеки.

Почти вижу грязно-коричневый цвет нашей сегодняшней тишины.

Отец улыбается. Отец заглядывает маме в глаза.

Мама глаза прячет.

Я держу обе руки на своём ребёнке — укрыла, спрятала.

Защитить.

От кого? От чего? Ничто пока не угрожает ему. Отец в мою сторону и не смотрит.

Даже мамины золотистые и розовые цветы присыпал коричневый цвет, и лимонное деревце в большой глиняной кадке, которое мама особенно любит, тоже. Я чувствую… приближается что-то, что взорвёт всех нас.

Тишина не нарушилась и вечером.

Но сон сегодня не приходит, что странно, спать я хочу всё время и едва дожидаюсь мгновения — коснуться головой подушки.

А тут — ни в одном глазу.

С мамой так и не поговорила. Она пришла вместе с отцом.

Хочу пить. Бреду на кухню. И попадаю в мамин голос. Он обтекает меня, чтобы собой заполнить всё мировое пространство, но проскальзывает и в меня:

— Ты должен жениться на ней. Хватит моей муки. Ты изменяешь мне с первого года нашего брака. Я молчала, я делала вид, что ничего не знаю. Дай мне свободу.

Меня начинает трясти… ноги разъезжаются… — всё-таки возникает подземное движение, каждое слово, сказанное шёпотом, оно переводит в крик и повторяет во мне по несколько раз. И я, и мой ребёнок трясёмся под этими словами, и барабанные перепонки болят, словно по ним бьют молотки, сейчас лопнут.

Наш дом качает, как корабль в шторм, и в разрушительном подземном огне трещит по швам наша жизнь.

С гибелью её к нам с мамой должно прийти облегчение. Мы спасёмся с мамой! Мы станем жить одни! И не нужно мне уходить под защиту Ангелины Сысоевны! Моя мама вокруг нас с сыном возведёт стены — защитой. Мальчик будет играть в мамины цветы, в мамины деревца и травы, что живут в нашем доме робкими лазутчиками прекрасной живой жизни. Мы с мамой приведём в наш дом Дениса.

— Я столько лет терплю твои измены. Больше не хочу Пожалуйста, не искалечь жизнь девочки, как уже искалечил жизни стольких, не погуби девочку, как погубил… — Договариваю за неё: — Шушу — Девочка так любит тебя!

Мамин голос — землетрясение? Землетрясение тоже бывает спасительным. Лава сожжёт, зальёт огнём уродство нашей жизни.

— Маша… Машенька…

Кажется? Или слышу в самом деле?

— Я люблю тебя. Они сами, поверь, сами, мне не дают покоя. Я люблю только тебя… всю жизнь, я без тебя погибну Ты смотришь на меня, и я всё могу… Ты не смотришь… и я болен. Машенька…

— Что «всё можешь»? Издеваться над дочерью? Рушить то, что создаёт жизнь? Ты никого, кроме себя, не видишь. Я удобна тебе. Этот ребёнок — подарок Бога. Может быть, сын… Всю жизнь ты так хотел сына!

— Мне никто, кроме тебя, не нужен. Я не могу и не хочу без тебя. Я люблю смотреть на тебя, я люблю твоё тело, твоё дыхание… твой запах…

— Я всё равно ухожу от тебя. Я не хочу больше жить с тобой. Я устала. Женишься ты или не женишься… я ухожу.

— У тебя кто-то есть? У тебя любовник?

Слова отца пляшут. А может, они пляшут потому, что меня качает, швыряет из стороны в сторону, жжёт огнём, вырвавшимся, хлынувшим из-под земли. Огонь жжёт и наше жильё, и нашу уродливую жизнь.

Скорее сожги дотла. Это моё и мамино спасение. Я хочу жить! Как я хочу жить! Вместе с мамой и моим мальчиком! Мама сможет спать с открытым окном и никогда больше не будет задыхаться. Из дома скользкой тварью улизнёт мой страх, и музыка, которую упрямо каждый день включает мама, зазвучит в нашем доме громче. Наконец я смогу потянуться проснувшись. Наконец учиться начну.

— Господи!

Я обращаюсь к Нему с молитвой:

— Помоги, Господи! Уведи из моей жизни моего отца. Освободи нас с мамой. Дай нам начать жить!

— У меня нет любовника. И я ни в кого не влюблена, — тихий голос мамы. — И я не изменяла и не изменяю тебе. Я не хочу больше жить с тобой. С тобой. Слишком долго я терпела, слишком долго мучилась! Больше не хочу.

— Ты хочешь расстаться со мной? — Отец не кричит, отец говорит нормальным голосом, но его голос бьётся в мои барабанные перепонки гулом подземным — оглушая. — Этого не будет. Я никогда не уйду от тебя и никогда никуда тебя не отпущу! Никогда ты от меня не освободишься! Никогда не будет у меня другой жены! — С последними словами он выбегает из спальни, я едва успеваю скрыться в своей комнате.

Хлопает входная дверь.

И вдруг понимаю: он пошёл убивать Люшу!

Мама затаилась в своей тишине, той, что после землетрясения, когда кругом одни обломки. Помочь ей… Но сейчас смерть грозит не ей…

Я поспешно одеваюсь, ощупью подбираюсь к двери и попадаю в снег. Он всё продолжает идти. Но теперь, прикоснувшись к земле, он не тает и не превращается в скользкую кашу, он лежит светом — освещает наш Посёлок, он скрипит под отцовскими шагами, и легко определить, куда отец движется.

Почему же опять коричневый цвет — пятнами на этом чистом снегу?

Шаги отца не шаги здорового человека. Раненое животное. То шарахнется в одну сторону, то в другую, то приволакивает ногу, будто нога ранена, то семенит… И я словно стала им, повторяю его движения — «шарахнулась в сторону», «волочу ногу», «семеню», попадая в его следы.

Сколько длится наше странное путешествие сквозь белый-коричневый-чёрный снег?

Люшино освещённое окно — издалека.

Я не успела попросить Господа: «Только бы Люша спала и отцу открыла бы её мать!»

И секунды не прошло, Люша, в куртке, наброшенной на ночную рубашку, — перед отцом. С поднятым к нему узким, светящимся личиком. Под фонарём волосы — золотистые.

— Здравствуйте! — говорит Люша и улыбается. — Я так соскучилась!

Он не услышал. Не видя (он спиной ко мне), я вижу красный взгляд, словно все сосуды лопнули. Он слеп в этот момент. Бешенство, скопившееся внутри, бурлит в отце лавой, требует выброса, и отец начинает трясти Люшу.

— Посмела! Разрушила! Убила! Тварь!

Я начинаю молотить отца по спине, не в силах сложить слоги в слово — от-пус-ти! Я кричу молча.

Ничего не понимая, не в силах остановить лаву, вырывающуюся из него злобой, он чуть приподнимает Люшу и швыряет на землю. Только после этого поворачивается ко мне.

Глаза — красны. Лицо — перекошено.

— Ты?! Ты что делаешь тут? Следишь?

Он уже замахивается — ударить меня, но я кричу без голоса:

— Убийца! Ты — убийца! Ты убил Шушу! Ты убил Люшу!

«Шу», «шу», «шу», «шу»… — шуршит вокруг, тушит боль разодранных барабанных перепонок.

— Я тоже жду ребёнка! Я тоже ухожу от тебя. Под чужую защиту Вместе с мамой. Убийца! — кричу я, не в силах больше держать в себе ненависть, мешающую расти моему ребёнку в моём чреве, именно эта ненависть и делала моё чрево опасной зоной. А теперь… без ненависти… оно станет ребёнку защитой…

Но не успеваю ощутить в себе покой, голубеющий безопасностью, как на меня обрушивается удар, и я — пропадаю.

Первое, кого вижу, — мама.

— Ты можешь идти? — Она чуть приподнимает меня, и моя голова вполне удерживается на плечах и не убегает от меня.

Под фонарём сидит Люша, прислонённая к столбу.

— Он убил её? — спрашиваю я маму.

— Нет. Он не убил её. Пока она жива.

Мама как-то странно моргает, словно глаза засыпаны песком.

— Ты можешь встать? — спрашивает она.

Я встаю и чуть покачиваюсь.

Падает белый снег.

На моей памяти он впервые в нашем Посёлке укрыл землю.

— Ты можешь идти?

Мама идёт к Люше, закидывает Люшины руки себе на плечи, приподнимает её.

Они обе чуть покачиваются под снегом.

Мы идём очень медленно.

Идти недалеко. Мама приводит нас в школу, в комнату, где жили звери Дениса. В ней чисто. И нет ни одной живой души — птица, оставшаяся в живых, у Дениса дома.

Мама укладывает Люшу на диван, на котором спала когда-то тётя Рая, снимает с себя пальто, укрывает.

— Сейчас… я принесу тебе лекарство. — Она уходит в медкабинет. А я на нетвёрдых ногах подхожу к Люше.

Волосы мокры, развалились в сосульки. Глаза едва ли видят меня — мутны, и вовсе они не зелены, как иглы сосны, они — ржавчина.

— Скажи хоть слово, — прошу я.

Люша закрывает глаза.

Она дышит спокойно.

Мама приносит валокордин, поит её. Но Люша лишь пригубливает чашку и снова закрывает глаза.

Мы сидим с мамой около спящей Люши.

В комнате — тепло, даже жарко, и я снимаю куртку.

То ли неловко повернулась, то ли порывисто встала… из меня хлынула горячая жидкость.

Мамины глаза. «Скорая».

К утру я родила… мёртвого мальчика.

Первый человек, которого я встретила, выходя с мамой из больницы, — Ангелина Сысоевна.

Осунувшаяся, похудевшая, она кинулась ко мне, обхватила.

— Доченька! Как же ты теперь? Как же я теперь?..

Мама гладит её по голове, а я — плачу.

Ни в детстве, ни в минуты обиды и отчаяния не плакала.

— Как же ты теперь? Как же я теперь? — повторяет Ангелина Сысоевна. — Прости меня, доченька. Не знаю, из-за чего у тебя был стресс — наверное, Климентий узнал о ребёнке. Доченька, я не защитила тебя. Как же я без тебя и без нашего мальчика?

С трудом нам удаётся распрощаться с Ангелиной Сысоевной. Я обещаю встретиться с ней, как только чуть окрепну.

Отец был дома. Сидел перед телевизором. Но, когда я вошла, выключил и встал.

— Прости меня, Поля, — неожиданно говорит отец и тут же прибавляет: — Но всё-таки ты объяснишь мне, как ты посмела? Я ещё должен выяснить, с кем ты путалась…

Мама тянет меня от него в мою комнату:

— Ложись, отдохни. Я тебе сюда принесу поесть.

А Люша на другой день после той ночи пошла в школу. И на третий. И на четвёртый.

Она умерла через две недели. И врачи установили: разрыв сердца.

После похорон я ушла из дома. Маме в карман её фартука, где лежат лекарства от астмы, положила записку: «Мамочка, прости. Жить с отцом под одной крышей не могу. Как только осяду где-то, устроюсь на работу, извещу тебя. Я буду очень осторожна. Я хочу жить и надеюсь: мы станем жить с тобой вместе. Вдвоём. Я люблю только тебя. Не волнуйся обо мне».

Насыпь. Дождь.

Один раз в сутки останавливается поезд на нашей станции.

В последний раз сижу на моей насыпи и смотрю, как дождь бьётся о рельсы и рассыпается моросью.

У меня есть билет от дождя, от этой насыпи, от отца.

Деньги на билет мне подарила Ангелика Сысоевна.

Мы встретились с ней в кафе.

Она плакала без передышки, и лицо её съёжилось приближающейся старостью — все морщины обозначились, хотя далеко не все прорезали кожу и она совсем ещё молодая, ровесница моей мамы.

Она могла бы и не говорить, я и так знала о ней всё, но она говорила:

— Мужа не люблю. Ни муж, ни сын меня не любят. Я полюбила тебя! Не бросай меня.

Она жаловалась мне на свою жизнь, как жалуются близкой подруге. Она объяснялась мне в любви, как объясняются единственному человеку в жизни. А я даже жалости не испытывала к ней. В моей душе было пусто. Мой мальчик, мой защитник, самый близкий мой человек покинул меня, бросил одну. Но и о нём я в тот час не думала. И не жалела о нём.

Я наблюдала за собой со стороны.

Тощая, глазастая. Пьёт чай, ест ветчину.

Маме в записке я наврала, что люблю её. Я не любила даже её. Если бы во мне были силы, я собрала бы их все и обвинила бы в своей судьбе маму. Из-за неё я несчастна. Из-за неё бегу из дома. Я бы никому на свете не позволила так относиться к своему ребёнку!

Я обвинила бы маму, если бы у меня были силы. Сил не было. И меня не было — обвинителя.

Слушаю Ангелину Сысоевну, смотрю в её глаза.

Ей легче, когда она жалуется. Пусть жалуется.

Расставаясь, она протягивает мне конверт.

— Не обидь меня, доченька, — просит, — возьми. Тебе нужно восстановить здоровье. Тебе нужно хорошо кушать. Я тебе никогда ни в чём не откажу, только позови меня. Тебе пригодятся.

И я беру её деньги. Не для того, чтобы «восстановить здоровье», а для того, чтобы уехать от неё, и от отца, и от дождя.

— Спасибо, Ангелина Сысоевна, — говорю я. — Я обязательно восстановлю своё здоровье.

— Ты будешь приходить ко мне?

Я не люблю врать, даже в мелочах, но киваю и целую Ангелину Сысоевну ледяным поцелуем.

— Прости нас, доченька, — говорит на прощанье растроганная Ангелина Сысоевна. — И помни, я очень люблю тебя.

Дождь бьётся о рельсы. Это плач по Люше и по моему мальчику. Это плач по всей нашей Поселковой жизни!

И непонятно мне, почему Бог и Природа плачут вместо того, чтобы изменить жизнь? Наверняка они знают, как нам тут живётся.

— Почему? — стучит дождь.

Стук колёс? Слава Богу! Моё время — улепётывать из-под дождя, из-под горя.

Не опоздать бы. Ещё нужно добраться до платформы.

 

Глава пятая

Плацкартный вагон.

Напротив меня — женщины: молодая и старая. Лузгают семечки. Сбоку, через проход, — женщина средних лет, в платке, с корзиной, старик, с птичьим острым взглядом, держит в руках газету, время от времени заглядывает в неё. По проходу идут и идут люди.

Поезд везёт нас всех на юг.

Сколько часов нужно проехать, чтобы выбраться из-под дождя?

У меня нижняя полка, но я на ней не хозяйка. По ней почти на всё пространство раскинулась яркая юбка женщины с бело-жёлтым шаром из волос. Сидит женщина у окна, загораживает мне проносящиеся мимо леса и посёлки.

Я хочу лечь.

Шелуха от семечек каждую секунду слетает с губ женщин в газетный кулёк.

Женщины передо мной — в серо-чёрной одежде, повязаны тёмными платками. На их фоне крашеная, в оранжевой юбке и зелёной блузке, с диковинным сооружением на голове, особенно выделяется. Женщины молчат. Руки у обеих — в толстых жилах. Ими, видно, и живы. Лица унылы, глаза тусклы. Они ловко грызут семечки, это занятие тоже их быт и, похоже, единственное развлечение.

Мы молчим — в гомоне других отсеков и в стуке колёс. Наступают сумерки. Крашеная всё так же смотрит в окно.

Пустота раздувается во мне с каждой минутой всё больше и расплющивает мои органы, я лопну сейчас. Мне нужно лечь, невмоготу больше удерживать себя в сидячем положении.

Как по команде, женщины сбрасывают последнюю шелуху с губ в газетные кульки, прячут семечки и начинают стелиться.

А крашеная смотрит в темноту.

Тогда я забираюсь на верхнюю полку.

Сплю… не сплю.

Пункт моего назначения — большой промышленный и культурный центр, в кассе мне сказали: там легко жить и легко найти работу. Этот южный Город — конечная остановка поезда, проспать её невозможно. Но с первым светом я соскальзываю вниз — а вдруг не успею выйти и поезд повезёт меня назад?

Крашеная всё сидит, припав к окну.

И я ощущаю в ней ту же боль, что — во мне.

Касаюсь её плеча. Она поворачивается ко мне.

Глаза — стеклянные. Кукла.

Выкладываю на стол пирожки с капустой, что вчера пекла мама на обед, яблоки, пододвигаю ей — ешьте!

Она смотрит не видя.

Не хозяйка. Жертва.

Я обнимаю её за плечи. Не пустота во мне — жизнь. И я должна поделиться этой жизнью с крашеной, выпустить наружу её слёзы — пусть бы хлынули. И есть ещё время — она успеет поспать, а я посторожу её сон. Своим опустевшим животом ощущаю её полный жизнью живот — мне кажется, она беременна. Я вкладываю в её руку яблоко — накорми своего ребёнка!

Она послушно ест.

«Не надо так, — говорю я ей молча, — ты не одна».

Теперь, когда ко мне повёрнуто её лицо, я могу видеть голые деревья за окном, зелёные ели, провода, столбы, взгорки, поля… Всё знакомое, всё — как в нашем Посёлке, только всё по-другому. Другое — свет. Здесь не идёт дождь, и уже явилось солнце — веером своих лучей над полем. Мы едем на юг.

Я глажу спину женщины, и под моими руками спина становится всё мягче.

Женщина еле жуёт.

Неужели я ошиблась, и в её чреве ребёнка нет?

Но вот она видит мамины пирожки и тут же начинает жадно есть их, один за другим!

Из поезда мы вышли вместе. Мы ещё не сказали друг другу ни слова, но знание уже повязало нас одними путами: она знает — я бегу прочь от своей жизни, я знаю — она бежит прочь от своей. Начинаем мы разговаривать на людной площади большого Города, под солнцем и пылью юга.

Зовут женщину Инна. Она старше меня на десять лет и в самом деле ждёт ребёнка. Её бросил любовник. Родители — люди старорежимные. Убьют, по словам Инны, и за незаконную связь, и за незаконнорождённого ребёнка. Инна говорит медленно, смакуя каждое слово, наслаждаясь своими страданиями. Я же чувствую себя взрослее её: я родила в муках ребёнка. Пусть он умер — не выдержал того, что обрушил на нас с Люшей мой отец, но он — родился, и я теперь знаю, что значит быть женщиной и что значит — родить человека.

Хлопоты первого дня растягиваются на вечность: нужно снять комнату, закупить продукты и необходимые вещи, устроиться на работу… Инна — парикмахер, и мы с ней обходим салон за салоном. А что я могу делать? Даже школу не кончила.

Инна предлагает мне поработать в той же парикмахерской уборщицей и сразу пойти на курсы.

— Хорошая профессия. Твоё дело — фантазировать, наводить красоту! — объясняет мне Инна. — Всегда, во все времена, будешь сыта: всегда людям нужно стричься и быть красивыми.

В парикмахерской, в которую взяли на работу Инну, уборщица не нужна, нужен человек в бухгалтерию.

— Ты хорошо считаешь? — спросила меня заведующая.

Спасибо отцу, я хорошо считаю.

В моей работе один недостаток — целый день без движения.

Зажили мы с Инной неплохо. Меня отправили на курсы бухгалтеров повышать квалификацию. Инна работала в две смены, чтобы собрать деньги для ребёнка. Вечерами мы сходились в нашей комнате. Благодаря Инне, комната блестела чистотой. Инна вкусно готовила. По воскресеньям мы с ней подолгу сидели за столом — разговаривали.

Инна росла на улице. Родители были целый день заняты: мать делала кремы, мази и притирания от угрей, прыщей, морщин, отец распространял. Раскупали кремы и мази хорошо.

Что значит расти на улице, Инна объяснила. Классики и прыгалки — невиннейшее занятие. Но проигравшего наказывают по законам блатного мира: шалобанами, салазками, чуть всю спину не корёжат, выворачивают руки.

— Жестокость улицы делает людей стойкими и изворотливыми, — говорит Инна.

Не только жестокость — свобода. Налёты на чужие сады в близком пригороде, купание до заморозков, лазанье по крышам — делай, что тебе заблагорассудится.

Женщиной Инна стала в тринадцать лет — с мальчишкой из двора.

Гену она стригла. У Гены — пышная шевелюра, и волосы не лезут под шапку зимой. Инна разрежала их, укладывала волос к волосу. Лицо Гены она видела в зеркало. Улыбка — самому себе. Он любовался собой и приглашал её полюбоваться вместе с ним. Смотри, какие у меня яркие губы! Смотри, какие у меня яркие глаза — аквамарин! Смотри, какой у меня просторный лоб и узкий нос! Смотри!

Она и смотрела. Он влюблён в себя. И она влюблена в него.

Геннадий приходил к ней раз в неделю. Обрастал он быстро, но разрежать волосы просил раз в месяц. Еженедельно она должна лишь чуть подравнять их. «И тут, смотри, лезет», — говорил Геннадий ей строго. Он любил порядок.

Воротники у него всегда твёрдые, кипеннобелые, даже если рубашка голубая. На пиджаке ни складки, ни пылинки.

Говорил Гена исключительно о себе. Он работал чиновником в отделе финансов, и можно было представить себе, как аккуратно разложены на столе его бумаги! Рассказывал он о курортах, на которых побывал, о путешествиях — в каких морях купался, на скольких пароходах плавал, о застольях — какие вина пил.

У неё порой дрожали руки, и она боялась выстричь клочок.

Однажды Геннадий сказал:

— Прошвырнёмся после работы?!

У Инны остановилось сердце.

Самый красивый… такой значительный… Послышалось?

А он, словно угадав, что жизнь в ней замерла, повторил.

Она щёлкала ножницами, как волк — зубами: каждый лишний волос бодро падал под ноги, она щедро поливала Геннадия одеколоном и обмахивала салфеткой.

— Ну, значит, прошвырнёмся, — понял он её рвение, ничуть не удивившись. Конечно, она согласна!

А она представила себе, как идёт с Геннадием по своему двору, и все, старухи на лавочках, девчонки, теснящиеся на их танцплощадке, — в отпаде.

Но Геннадий не захотел провожать до подъезда.

— Сама дойдёшь.

Боялся ли он чужого двора, с местной шпаной, или не хотел, чтобы его увидели… оставалось только гадать. Так или иначе, подведя к арке во двор, он чмокал её и отталкивал: «Ты свободна, катись спать». Она «катилась», но не спать, а смотреться в зеркало — она ли это? Её целовал Геннадий! Её водил Геннадий в кино! Не спать, лежать с открытыми глазами и видеть его лицо. И взгляды баб — как все они смотрят на него. Ещё бы не смотреть. Почти два метра роста, а лицо…

Во время фильма он заставлял её гладить его руки или колени. И она — млея — гладила.

Но ходила она по кино и танцам недолго. Геннадий посчитал, что пора переходить к делу. Он так и выразился: «Чего мы с тобой тратим время? Надо переходить к делу. Я собираюсь с тобой переспать».

Мог бы и не говорить. Он — её хозяин. Он — глава её жизни. Они поженятся, и она сможет смотреть на него каждое утро и каждый вечер, и по субботам с воскресеньями, и во сне.

Он не спросил, согласна ли она, привёл в захламленную, пыльную, вонючую квартиру.

— Это хата моего приятеля Васьки. Сначала уберись, я не могу тут дышать. — И он уселся перед телевизором.

Она принялась мыть, скрести, раскладывать по местам вещи.

Ей нравилось работать на него. Она — его жена, хозяйка дома и, конечно, обязана навести чистоту.

Он принёс с собой простыни и велел аккуратно расстелить на тахте. Он заставил её тщательно вымыться и вытереться полотенцем, которое он принёс. От полотенца пахло так же, как от его рубашек, и прежде его тела она ощутила припавший к ней его запах.

Она дрожала, будто это первая близость. Она ждала — он будет гладить грудь, плечи, как показывают в кино, и она будет млеть под его руками. А он — заставил её гладить его тело. Млел он. Она тоже пьянела от его гладкой, чуть розоватой — девичьей кожи.

А потом, когда был готов, он взял её, и ушло на их близость не больше двух минут.

— Я думал, ты девушка, — трезвым голосом сказал, едва закончил своё дело.

Сейчас он встанет, оденется и уйдёт навсегда, её же всё ещё крутило, а голова — плыла отдельно.

Он и встал и тщательно, медленно оделся.

— Ещё лучше, — сказал он. — Никаких обязательств у меня перед тобой нет. Принеси справку от врача, что не имеешь женских болезней. Одевайся, я спешу, у меня дела. Да и Васька скоро явится. Следующая встреча в пятницу в шесть здесь.

Сколько набралось их, этих пятниц… она не считала. В кино не ходили, по улицам не гуляли — даже провожать перестал.

Не сразу поняла: а ведь в толпе он едва узнает её. В глаза не смотрит, лица не видит, дело своё сделает, и — привет.

Началось всё с запаха. Ей стало неприятно входить в Васькину квартиру. Мебель, стены, не говоря о вещах, пахли лежалой грязной ветошью и давно немытым телом. Запах забивал ноздри, глотку, вызывал рвоту. Особенно плохо становилось на Васькиной тахте. Несмотря на чистые простыни, что приносил Геннадий, запах въедался в нутро. Лежала и боролась с рвотой.

Она насквозь пропиталась тем запахом.

Ни душ, ни стирки не уничтожали его.

Запах потащил за собой токсикоз. Привычная еда стала вызывать отвращение. Перестала садиться за общий стол. Ела прямо на кухне, выхватывала куски картошки, мяса из супа или из сковороды, жадно запихивала в рот. Глотала целиком, не жуя, и еда лежала тяжестью часами, если не случалось рвоты. Но скоро и мясо с картошкой не смогла есть. Покупала селёдку, солёные огурцы и ела тайком от родителей.

Родители были заняты своими делами. И она задыхалась дома не только от запаха, преследовавшего её, но и от собственной неощутимости: есть ли она вообще.

Она знала, чувство это мнимое, стоит матери заметить, что она — беременна, тут же ощутит себя! Мать станет бить стёкла, посуду, мебель, а заодно и её. Мать у неё бесноватая. И дались вещи ей тяжело, а не пожалеет их и потом, когда войдёт в берега. И её не пожалеет, если прибьёт до смерти, — пропало и пропало. Один выход — сделать всё, как положено, выйти замуж, привести к семейному бизнесу молодого ловкого мужчину.

Вот о бизнесе она и заговорила в очередную пятницу.

— Морду мазать?! — захохотал Геннадий. — Не интересуюсь. Что это тебе вдарило в голову — меня приглашать в семейный бизнес? Я предложения не делал, жениться не желаю, мне и так хорошо. Меня обслуживает мать, всё, что нужно мне, реализует в лучшем виде, а в рабство не хочу.

Тут она и сказала ему про ребёнка.

Он уже брюки снимал… И ведь снял, и аккуратно повесил на стул, как обычно. Как обычно, сделал своё дело. Потом, как обычно, не спеша оделся. А оделся и — завизжал:

— Не пришьёшь. Не докажешь. Не мой. Точка. Ты — разгульная, развратная девка. Катись от меня куда подальше.

Вот она и покатилась, точно по назначению: «куда подальше». От него. От родителей. Покатилась — смыть запах Васькиной хаты новой жизнью, решить свою судьбу самостоятельно, покатилась родить дочку.

Только дочку. Чтоб мужицкого духу не было в её доме!

Дочку она станет растить совсем не так, как мать растила её. Будет разговаривать с ней, рассказывать сказки, учить её музыке, танцам. Красивую жизнь создаст ей — встречайся, дочка, с артистами и певцами, учись всем наукам, зови в дом друзей! Дочка будет счастливой. Прежде, чем уснуть, день за днём перебирает Инна: как в детский сад будет дочка ходить, как в школу, в какие игры играть… — расписала всю дочкину жизнь.

Живот у Инны уже выпирает немного вперёд, а сзади — фигурка, как у девочки.

— Как же ты будешь работать, когда ребёнок родится? — спросила я в один из вечеров.

— А что тут особенного? Комната рядом с работой. Постригу одного — домой, пелёнки переменю, накормлю и — следующего стричь!

— Ты с ума сошла? А если плачет ребёнок? А если случится с ним что?

— Раскаркалась! Сперва рожу, а там погляжу, что и как выйдет.

Инна уснёт, а я кручусь. Не очень-то я гожусь в папы. Моего заработка на троих да на комнату не хватит. И так, в конце месяца, чтобы хозяйке заплатить, приходится мне голодать — последний кусок Инне отдаю! Как втроём прожить? Ребёнку-то побольше нашего нужно: одних одёжек сколько… Мама присылает мне деньги, но нечасто и немного. И пишет нечасто — что-то с мамой происходит. Скорее всего, болеет.

О маме я запрещаю себе думать. Иначе ни работать, ни учиться не смогу.

Мама отпала от меня, как и мой сын, вместе с последом, вместе с кровью, вместе с разорванной пуповиной.

Мама пишет о погоде, о плотном расписании. Мама не пишет об отце. Мама не пишет о Денисе. Я сама представляю себе, кто что делает сейчас.

Денис идёт по лесу и по полю один. Птицу он выпустил. Это не наш лес и не наше поле. Денис похудел ещё больше — выпирают на спине лопатки и скулы торчат скобами. Он голоден. А идёт и идёт.

Мой отец держит в руках газету, книгу, строк не видит. Ходит он в церковь, как раньше?

Отец по-прежнему заставляет маму служить ему, лишь порой сидит уставившись в одну точку.

Ирония судьбы. Цифры в моей жизни и сейчас мною распоряжаются — и на работе, и вечером на бухгалтерских курсах.

Ангелина Сосоевна стоит на пороге школы, ждёт меня.

Мама ни о ком и ни о чём таком не пишет, но сквозь строчки маминых писем… моё прошлое раскидывает свои запахи, цвета, движения, гонит сон, возвращает меня в брошенную мной жизнь.

Как узнал адрес, непонятно, но однажды Геннадий явился в парикмахерскую. Не уселся в очереди, а хозяином вошёл в зал, без «здрасьте», без «как чувствуешь себя?» взял Инну за плечо — она от неожиданности выстригла лишний клок у клиента.

— Бросай свою халтуру! — сказал резко.

Инна вывернулась и продолжала работать. Она даже не посмотрела на Геннадия.

— Алименты не пришьёшь! — сказал, вовсе не стесняясь ни клиентов, ни Инниных коллег. — Поедем прокатимся, вытрясем…

И тут Инна повернулась к Геннадию и пошла на него — животом вперёд, защитой выставив острия ножниц.

— Урод человеческий, ублюдок, кыш! «Прокатимся», «вытрясем»… Да я сейчас из тебя твои вонючие кишки вытрясу! Пошёл отсюда, пидер гнойный!

Геннадий попятился к выходу.

Когда мы после работы вышли из парикмахерской, он преградил нам путь:

— Денег дам, вырежи ребёнка!

Инна остановилась перед ним и захохотала:

— Вот дура-то! Смотри, Поля, ведь никакой красоты в нём нет, одно размазанное дерьмо. Что же это я так убивалась-то? Что же это я такое вообразила себе?!

Инна подступила совсем близко к Геннадию:

— Слушай меня, прыщ на жопе, моё терпение сильно истощилось, а мне никак нельзя выходить из берегов, дитю вредно! Катись отсюда немедленно. У меня вся милиция подкупленная, стригу бесплатно: в один секунд заметут тебя менты да ещё отметелят! А за изнасилование — сядешь! Докажу, что девушкой была. Как пить дать, отсидишь червонец! Уходи подобру-поздорову, останешься вонять тут, пеняй на себя!

Ни слова не сказала Инна за весь вечер. Спать легла, не пожелав мне «спокойной ночи». Лежала тихо, не шевелясь, дыхания и то не слыхать было. А когда пробили часы у хозяйки двенадцать, спросила:

— Кого я рожу от ублюдка?

Я подскочила от её бессонного голоса.

— Чего молчишь? Знаю, не спишь. Сию минуту отвечай, что мне делать? Аборт — поздно, но можно попробовать вытравить. Не хочу ублюдка. Не хочу вечно иметь перед собой эту рожу. А ещё, думаю, пусть и дочка родится. Не будет ли она двух метров росту, как этот говнюк? Если ни один мужик не захочет задирать голову, какое такое ей получится счастье? Разве что в баскетбольную команду устроится да с бабой станет трахаться! Куда ни кинь, везде мне выходит пиковый интерес. Да и девка может пойти в Генку, а то и вместе — в Генку и в мою мать!

— Может, только на тебя будет похож? — всё-таки попробовала я успокоить Инну.

— А это ещё хуже.

Хотелось мне или не хотелось, чтобы Инна родила?

Пустой мой живот тосковал о ребёнке, и сгоряча я могла бы любить Инниного сына как своего. Враньё, не хочу я свою жизнь посвятить чужому ребёнку!

Суд над собой — первый в жизни. Других судила. Себя не видела, не знала. «Я» полезло из меня лишь здесь, под общей крышей с Инной, и с ужасом я стала в себе ощущать гены своего отца. Я хочу спать, Инна не хочет — свет не тушит, так и рвётся из меня: «Потуши!» Я не хочу есть макароны, а Инна сварила, так и хочется отодвинуть их. Я стала ощущать свои желания, свои чувства, задавленные в родном доме отцовской властью. Кто я? Почему в глубине моей души шевелится червяк — не надо нам тут ребёнка!

Но Инне — двадцать шесть. Может, у неё-то последняя возможность родить.

— Никто не сказал, что победят его, а не твои гены, — говорю я.

— Чего-о? Какие ещё «гены»?

— Ну, это код от матери и код от отца. Это то, что ты говоришь: «От ублюдка — ублюдок!» Вовсе не обязательно. Твоя генетика вполне может победить. А может, ребёнок соединит всё лучшее и от тебя, и от него. Рассказывала же ты мне, какой он чистюля, аккуратный! Наверняка он хороший работник. И — красивый. Вполне вероятно, девочка от тебя возьмёт фигуру, а от него — черты лица.

— Не хочу! — крикнула Инна и прикусила язык — сейчас разбудит хозяйку.

— Природа непредсказуема. Может, такого человека тебе выдаст, что всю жизнь будешь радоваться. Нельзя самой решать — нельзя идти против природы… против Бога.

— Ты, случаем, не верующая? У меня одна знакомая всё Бога поминала. Чего ты-то так о Боге печёшься? А обо мне, скажи, кто-нибудь печётся? Я вкалываю по две смены и не могу собрать на приданое ребёнку. Сама — раздетая. Рожу — начнутся бессонные ночи. И свободы никакой на двадцать лет. Стоит ли игра свеч, если примется расти ублюдок?!

Рассуждения Инны упали на хорошо удобренную почву: Инна, ладно, мать, а мне-то за что мучиться с чужим ребёнком? Мамой-то не меня он будет звать, Инну.

— А что, если это твоя последняя возможность? — спросила я едва слышно. — Говорят, после чистки часто детей не бывает.

— Откуда ты знаешь?

— Когда лежала в роддоме, слышала: одна там навзрыд плакала. Ей уже — тридцать пять, а снова выскребли. После первого аборта ребёнок не держится.

— Что значит — «не держится»?

— А то и значит. Беременеть она может и семь недель ходит нормально, а как ребёнку пора к матке прикрепиться, чтобы питаться, так — конец, не может — содрана слизистая, и начинает ребёнок в утробе погибать без еды. Ещё чистка, ещё. У неё было семь выкидышей. Врач сказал — больше нельзя, а то совсем матку приведёт в негодность. Ничего я не знаю, Инна. Если стану женским доктором, расскажу.

— А ты хочешь стать женским доктором?

Я молчу. Инна говорит:

— Если бы не я, ты учиться пошла бы! А если я ещё и рожу тебе на голову, возьмёшься помогать и вовсе бросишь мысли об учёбе. — Такого поворота от Инны я не ждала — она способна встать на мою точку зрения! А говоришь, оставить надо, потому что нельзя идти против природы. А против тебя можно?

— Против себя тоже нельзя! — слышу свой напористый голос. — Ребёнок — это семья, а так останешься в жизни одна. Тебе, Инна, надо родить. Обо мне не думай. Ну, не в этом, так в следующем году пойду учиться.

— Пойдёшь или не пойдёшь. Затянет тебя жизнь в свой омут и не высунешь головы, не то что ноги. Я, может, тоже хотела бы забросить к чёрту ножницы.

На том наш разговор в ту ночь и кончился Вставать скоро, и так весь день придётся ходить варёной курицей.

Мы едва дождались окончания рабочего дня и спать повалились в девять часов.

Несколько дней прошло молча. Ели и падали в койки.

А однажды Инна не вернулась домой.

Сходились мы дома в девять тридцать: она после второй смены, я — после занятий на курсах.

В одиннадцать я вышла из дома.

Парикмахерская — закрыта. На улицах — пусто, даже шпаны в этом Городе я за два месяца не встретила ни разу. И, хотя в некоторых окнах горит свет, Город производит впечатление спящего.

И тут, стоя у своего подъезда, я поняла, что случилось: Инну украл Геннадий, затолкал в машину и сейчас «вытрясает» из неё ребёнка, носясь за городом на бешеной скорости…

Роддом — в трёх кварталах от нас. Около двенадцати я вошла в приёмное отделение. Инна не поступала.

В эту ночь, дожидаясь Инну на своей неразобранной койке, голодная и беспомощная, я задала себе вопрос: почему жизнь определяют мужчины?

Не хочу от них зависеть.

В шесть часов утра тренькнул дверной звонок. У Инны же есть ключ! Кто это может быть?! Я кинулась открывать.

Денис?!

Длинный, тощий, с широкими плечами юноши. Ему же только пятнадцать!

— Что случилось? Мама?!

— Мама жива.

Он прошёл за мной в комнату и буквально рухнул на стул у нашего обеденного и одновременно рабочего стола.

— Зачем ты здесь?

— Хотел поговорить с тобой!

— О чём?

— Не сейчас.

Я подвигаю ему чистую тарелку, кастрюлю с картошкой и котлеты, дожидающиеся Инну, смотрю, как жадно он ест.

Глаза у него слипаются, он клюёт носом.

— Ложись на мою кровать, я лягу на Иннину, — говорю ему.

Он сразу засыпает.

Я тоже засыпаю сразу, словно все силы разом покидают меня, засыпаю без сновидений, без страхов.

А просыпаюсь в девять.

В девять я должна быть на работе.

Даже не взглянув на Дениса, прямо в мятой одежде кидаюсь прочь из дома.

Инна не пришла на работу. Её клиенты сидят в очереди к другому мастеру.

Полдня мы с директором — на телефоне. Милиция, бюро несчастных случаев, снова роддом… — Инна нигде не значится. Телефона родителей у нас нет.

Запах одеколона и все другие запахи парикмахерской болью шарят в моём голодном желудке.

На курсы в этот день не иду.

Денис спит.

Вставал или так и спит с семи утра?

Инны дома нет.

Вместо Инны у меня в руках список телефонов, куда мне нужно звонить вечером, — может, поступят о ней какие сведения?

Вещи Инны — в шкафу, в правой его половине. Мне нужна записная книжка, мне нужен домашний и рабочий телефоны Геннадия.

Записной книжки в её вещах нет. Есть письмо от родителей — две страницы ругани, записанной аккуратным убористым школьным почерком: и неблагодарная Инна, и наглая, и исчадие ада, и бесполезная тварь… Конверта нет, и узнать родительский адрес не могу. Перебираю по одной Иннины тряпки, в карманах ничего не нахожу.

Больше всего на свете я хочу спать. Но воображение рисует мне картинки Инниных мучений: Геннадий пытает её, Геннадий избивает её.

— Я очень рад видеть тебя.

Денис стоит за моей спиной, а я сижу на полу перед открытым шкафом и ворохом Инниных вещей.

Вот ещё почему течёт по спине ледяной пот: Денис приехал ко мне. Он долго шёл, долго ехал. У него обтянутые кожей кости. Его надо откормить, а еды осталось мало.

Рядом с ним я совсем маленькая, хотя старше его на год.

В моём новом Городе дождь идёт редко, и воздух — сухой. Наверное, поэтому всё время хочется пить.

Прежде чем идти в магазин, мы с Денисом пьём чай. И я смотрю в его глаза. А он смотрит в мои. Мы молчим. Как молчат незнакомые стеснительные люди, не умея начать разговор. Я не знаю этого Дениса. Над верхней губой у него светлая поросль, в глазах — жёсткость. Нужно спросить, зачем он приехал ко мне, но я хочу пить и пью уже вторую чашку и ем вчерашнюю еду. Она — холодная, а на кухне топчется хозяйка.

Стук в дверь. Хозяйка.

— Не рано ли ты начала водить к себе мужчин?

Мы с Денисом встаём и смотрим на старуху. Она — грузная, ей тяжело стоять. Глазки её серыми мышками с любопытством перебегают с меня на Дениса и обратно.

— Я приехал от её родителей, — говорит Денис мужским густым голосом, — это моя двоюродная сестра.

— Он будет жить здесь, — заявляю я.

Хозяйка неожиданно широко улыбается:

— Очень хорошо. Я поставлю ему койку, а вы за неё будете платить дополнительно. Ясно? После десяти не шуметь.

Жильё кусается. Где я возьму лишние деньги?

— Магазин закроется, — говорю Денису.

И мы идём в магазин.

Денис — младше, а я чувствую себя — под его защитой. Он идёт спокойным шагом взрослого человека. Он знает, как ему жить? Снизу искоса пытаюсь разглядеть выражение его лица, но, кроме острого детского подбородка, чуть припушённого светлой порослью, не вижу ничего.

Когда мы возвращаемся домой с продуктами, я рассказываю ему о жизни Инны и о её исчезновении. Денис слушает внимательно. Не успеваю закончить свою сбивчивую речь, говорит:

— Думаю, она решила избавиться от ребёнка. И неважно, сама ли так решила или Геннадий решил за неё, весьма вероятно, что сейчас она делает подпольный аборт. Моя мать — гинеколог. Она рассказывала: самое опасное, когда женщины идут не к врачам, а к подпольным акушеркам. Знаешь, что такое — подпольная акушерка? Это очень смелая и очень жадная особа, которая на дому освобождает женщину от бремени.

— У Инны нет денег. И взять неоткуда.

Денис пожимает плечами:

— Потом женщины вынуждены всё равно прибегать к помощи врача, потому что они, как правило, искалечены.

Значит, сейчас из Инны по кускам выдирают её живого ребёнка?! Её девочку?

Денис смотрит на меня. Словно светит в лицо сильной лампой.

— Пожалуйста, успокойся, — говорит он. — Мы пока ничего не знаем, да и помочь мы Инне, к сожалению, не можем.

— Зачем ты приехал ко мне? — спрашиваю я наконец.

— Первое: хотел увидеть, удостовериться, что с тобой всё в порядке. Второе: твой отец пьёт, а мать гибнет. Мне кажется, тебе надо быть сейчас с ней.

— Я не могу жить с отцом под одной крышей. Я ненавижу его.

— Он не самый приятный человек, согласен, но — ненавидеть… это уж слишком. Ты молчишь. Мне тоже мой отец не очень нравится, но — ненавидеть… — повторяет он. И ещё повторяет: — Мария Евсеевна гибнет. Она плачет часто. Ей нужна твоя помощь. Понимаешь? Дело вовсе не в твоём отце…

Прямо сейчас ехать на вокзал. Одна ночь в поезде.

— Чем я могу помочь маме? — спрашиваю. — Отец любит её, он не может обидеть её. Он очень любит её, — уговариваю я себя.

— Сомневаюсь, что сейчас он может именно так сформулировать свои чувства, — тихо говорит Денис.

— Какие планы у тебя? — спрашиваю я.

— Глобальные или сиюминутные?

— И те, и другие.

— Глобальные: экстерном закончить школу, поступить в этом году в институт. Сиюминутные — уговорить тебя вернуться домой.

— Когда ты собираешься обратно? — спрашиваю осторожно.

— Я могу вернуться только с тобой. Тебе тоже нужно закончить школу.

— Почему ты привязываешь себя ко мне?

— Потому что я могу вернуться только с тобой.

— Я не понимаю.

— Понимать нечего. Я буду там, где будешь ты, — сказал он твёрдо.

Распахнулась дверь, и в комнату почти впала Инна.

Мы бросились к ней, едва подхватили.

Белая маска вместо лица, сбитый в одну сторону, смятый шар волос.

Не успели посадить её на кровать, как вошёл Геннадий. Он положил на стол конверт с деньгами.

— Надеюсь, хватит на восстановление сил. Также надеюсь, мы никогда больше не увидимся. — И он пошёл к двери.

В одну секунду Денис оказался перед ним и загородил выход.

— Что всё это значит? — спросил жёстко.

— Это значит, что это не твоё дело. А ты, собственно, ей кто?

— А я её брат, и это моё дело. Что всё это значит? — повторил он свой вопрос.

— Это значит, что у нас с ней нет больше никаких общих дел.

— Это я понял. Что произошло с ребёнком? Ты велел ей избавиться от него?

— Я не велел. Она сама.

— Что ты сделал, чтобы ребёнок погиб? Я не получил ответа.

— Я нашёл доктора… — невнятно произнёс Геннадий.

— Ты нашёл подпольную акушерку и заставил Инну сделать подпольный аборт, так?

— Да что ты лезешь в чужие дела? Откуда ты взялся? Она не говорила мне ничего о брате.

— Она тебе вообще ни о чём не говорила. А скорее всего, ты её просто не слушал — тебе было неинтересно. Ты видишь только себя. Сейчас мы с тобой вызовем милицию, и ты дашь свои показания поподробнее. Тебя будут судить за убийство.

— Такой статьи нет, — говорит насмешливо Геннадий.

— Такая статья есть. Ты подстерёг женщину, силой запихнул её в машину, затем привёз её к акушерке и принудил избавиться от ребёнка, так? А вот вещественное доказательство. Конверт с деньгами. Ты загремишь на длительный срок.

— Отпусти его.

— Почему? — спрашиваю я Инну.

— Почему я должен отпустить его? — повторяет мой вопрос Денис.

— Потому что я не хотела родить от него. Кто получится от такого подонка? — Слабый, прерывистый Иннин голос скребёт по коже наждачной бумагой. — Он сделал лишь то, на что я никак не могла решиться. Если бы я хотела оставить ребёнка, я бы не далась акушерке.

— Он привязал тебя? Он держал тебя? — спросил Денис.

— Откуда ты знаешь? Да, он держал меня. Но я рада. Был мальчик. Я не хотела мальчика. Был бы похож на него.

— У тебя никогда не будет детей, подлец! — сказал Денис. — Ты обречён на одиночество. Ты будешь ползти за женщиной, чтобы она пожалела тебя…

Геннадий хохотнул:

— Любую поманю…

Со всего маху Денис ударил Геннадия по ухмыляющейся физиономии.

И сразу хлынула кровь.

Денис снова ударил кулаком в лицо. И ещё раз. И ещё. Он исступлённо молотил Геннадия кулаками по лицу, а Геннадий, залитый кровью, мотался перед ним из стороны в сторону. У него вспух нос.

Денис очнулся, когда Геннадий выплюнул зуб и стал сползать по двери на под.

Длилось всё это несколько секунд.

…Кровотечение у Инны началось ночью.

«Скорая», роддом, приёмное отделение. Круг замыкался. Вчера Инна «сюда не поступала», сегодня поступила. Сразу на операционный стол.

Мы ушли из роддома лишь после того, как Инна уснула в послеоперационной.

Снова мы ложимся спать в шесть часов утра.

Но я не просыпаюсь в девять. Я просыпаюсь в двенадцать от крика хозяйки:

— Иди к телефону.

Это заведующая. Рассказываю ей об Инне и снова падаю — спать.

В этот вечер мы снова сидим друг против друга.

И снова Денис просит меня вернуться домой.

— Я не люблю дождь, — говорю Денису. — И я не хочу видеть своего отца.

— Но ты любишь мать и хочешь видеть её. Ты знаешь, Мария Евсеевна — больной человек, у неё обострение астмы.

— Пусть она приедет ко мне. Работу она в большом городе найдёт.

— Тебе нужно закончить свою школу, что много легче, чем кончать чужую.

— Я не хочу учиться у отца, я не хочу преподавать в школе математику.

— Преподавать насильно никто тебя не заставит, а отец больше детей не учит, он не может, он пьёт, я говорил тебе. Математику ведёт новая женщина. Тебе-то учиться всего несколько месяцев. Надо получить аттестат. Аттестат — это надёжное будущее. Если ты вернёшься, я тоже попробую окончить школу в этом году.

— Как же ты сможешь подготовить все предметы?

— Почему «все»? Я уже сдал биологию и химию, когда ты уехала. Для меня самый трудный предмет — математика, я буду сдавать её первой, если вернусь. И физика мне трудна. Остальное — ерунда.

Снова жить под одной крышей с отцом?! Отца за его убийства никто не ударил по физиономии, а у него на счету побольше душ, чем у Геннадия. Но Денис сказал: мать может погибнуть. Я хочу видеть мать.

— Мне осталось две недели до окончания курсов, — говорю наконец, — и я получу диплом бухгалтера.

— Хорошо. Подождём диплом. А я пока начну заниматься. Но прежде всего мы пойдём на почту и позвоним твоей матери. Ты скажешь ей, что скоро вернёшься, чтобы у неё появилась надежда.

Но я сказала маме совсем другое. Я сказала ей, что ко мне приехал Денис и ввёл меня в курс дела. Я сказала, что прошу её бросить отца и перебраться навсегда ко мне. Сказала, что здесь нет дождей, дышать легко, она здесь выздоровеет очень быстро, потому что её астме здесь не выжить.

Голос мамы произвёл на меня странное действие — я стала совсем слабой.

— Доченька, — плакала на другом конце провода мама. — Дай номер телефона, я буду звонить тебе. Доченька!

— Ты приедешь?

— Я не могу оставить отца.

— Ты его любишь больше, чем меня?

— Я не могу оставить его.

— Пусть он пьёт без тебя, пусть погибнет.

— Я люблю его.

— Больше меня?

— Ты не можешь погибнуть. Рядом с тобой Денис.

Я сейчас маленькая девочка в маминых руках. Она купает меня. Она одевает меня. Она прижимает меня к своей груди. Она смотрит на меня ласкающим жалеющим взглядом.

— Я позвоню тебе, доченька, как только смогу, не трать деньги. Спасибо, доченька… ты позвонила мне…

— Мама, не плачь, мама!

Гудки бьются в моё ухо.

Почему в этом Городе не идёт дождь? Мне сейчас не хватает моего дождя, пусть он зальёт меня.

Мне нужно ехать домой. Нужно срочно помочь маме, пока она не погибла, как погибли Шушу, Люша и Бог знает кто ещё…

Моя мама — одна, без меня.

Две недели прошли, как проходят и минуты, и годы. Денис целые дни сидел в библиотеке — готовился к экзаменам. Инна работала и восстанавливала свои силы, теперь она взяла лишь одну смену, ей не нужно больше копить деньги для ребёнка.

Единственное событие случилось в эти две недели — Денису исполнилось шестнадцать лет. Мы с Инной купили ему красивую рубашку и галстук, испекли торт, приготовили вкусный обед. Денис, видно, не ожидал, он очень удивился, растерялся и весь вечер повторял одно слово: «Спасибо!»

Диплом бухгалтера оказался небольшой картонной книжечкой, но в нём значилось, что у меня теперь есть профессия и, скорее всего, я не умру с голоду.

Прощались мы с Инной в парикмахерской.

— Ты вернёшься? — спросила Инна.

— Я вернусь, — отвечала я.

— Не потеряй Дениса, — сказала она. — Таких, как он, больше нет.

Инна просит меня вернуться обязательно, говорит о том, что будет скучать обо мне, что я стала ей сестрой, а Денис — братом.

А я слушаю и держу руки на своём животе. Он — пустой. В нём нет моего сына. И виноват в этом отец, с которым я снова должна жить под одной крышей.

После потери ребёнка Инна перестала улыбаться. Ни разу не надела яркой одежды, ходила в одном и том же, тёмном скромном платье. Злой прищур, ненависть к посетителям. Посетители — мужчины. Инна — мужской мастер. Мне хочется сказать ей: «Не проткни им голову, твои клиенты не виноваты в твоей беде». Вместо этого говорю:

— Пожалуйста, ешь побольше и больше гуляй. Я пошла. — А сама продолжаю стоять. — Может, на подготовительные курсы устроишься и вместе в институт поступим?

— Ты чего? Профессия вот она, кормит меня.

— Разве жизнь — еда? Для души.

— Для души читать с утра до ночи, не понимать ни черта в чужой учёности, завидовать чужому уму? Не для меня. Я себя всегда прокормлю. — Инна полоснула по мне несчастным взглядом. — Ты вот возвращайся.

…Нам с Денисом достались боковые полки, в проходе. Не посидишь рядом — идут и идут люди, чуть не по ногам. Большую часть пути мы стоим в тамбуре, глядя в окно.

— Ты куда хочешь поступить? — спрашивает Денис.

— Не знаю, не думала.

— Чем тебе нравится заниматься?

Смотрю в светлые узкие глаза Дениса.

— Мне кажется, тебе понравилось бы работать с людьми… — говорит он. — Ты стала бы замечательным преподавателем.

Я вздрагиваю. Денис толкает меня на те же рельсы, что и отец.

— Не нравится школа, можно преподавать в институте, — замечает Денис мою реакцию. — А можно стать психиатром. Сколько людей нуждается в помощи! Ты так мягко и терпеливо говорила с Инной! Благодаря тебе она пришла в себя и начала работать. Если бы не ты, неизвестно, сколько ещё лежала бы уткнувшись в стену. А то и покончить могла бы с собой!

— А ты на биофак пойдёшь?

— Нет, конечно. Я хочу стать геологом. Хочу подальше от людей, от цивилизации!

— А как же твои любимые звери?

— Звери мало живут. Не хочу переживать их смерти, их страдания. Это издевательство — держать их не в природных условиях.

— Можно изучать их в природных условиях.

— Я ехал к тебе в поезде, смотрел в окно. Деревья, поля, холмы — такой покой! Захотелось самому побыть в покое, вышел на остановку раньше. Тишина в лесу, свет в поле… дышать легко.

— Что же ты хочешь изучать?

— Камни.

— Они — холодные, жёсткие!

— Они — спрессованная, когда-то тёплая жизнь. Они тоже живые. В них те же элементы, что и в нас с тобой, просто переставлены по-другому. Кто знает, чем, кем они были раньше. Из вулкана лава — жидкая, огонь, а — застывает валунами, камнями, причудливыми фигурами.

— Но ты так хорошо знаешь биологию, её можешь сдать не готовясь!

— То, что знаю, уже моё. Хочу знать больше…

Если бы мне предоставили право выбора: мой сын или Денис? Почему «или»? Я могла бы родить сына, вернуться домой, и ко мне пришёл бы Денис. Пришёл бы?

— А как ты относишься к психологии?

Наверное, все в поезде давно спят. И проводница спит. А мы с Денисом стоим в тамбуре. И он задаёт мне вопросы. Но то ли светлый узкий взгляд Дениса, то ли наше бессонное стояние в тамбуре, когда весь мир вокруг погружён в сон, то ли страх перед дождём и пьяным отцом… я не могу отвечать.

Денис провожает меня домой.

Дождя в этот час в нашем Посёлке нет Есть раннее утро. Оказывается, поезд, когда везёт людей на север, останавливается на нашей станции в пять сорок три утра. Вот почему я никогда его не видела и не слышала, и долгие годы мне казалось, что есть в мире один-единственный поезд: тот, что может увезти меня на юг, от дождя!

Дождя нет. Исходит, истаивает последними часами ночь, цепляется за фонари и крыши домов, не хочет пускать свет.

Денис стоит передо мной у крыльца нашего домика, за который не надо платить ни копейки, и держит мою сумку с вещами. Вещей мало, я не купила себе ни одной новой, несколько старых тряпок и диплом бухгалтера.

Под лампой, что освещает крыльцо, не светятся его волосы, спрятанные в капюшон куртки, глаза — в тени, и весь он, до рта, застёгнут на железную молнию.

Мы стоим и стоим, как в тамбуре поезда, одни в мире, погружённом в сон.

Сейчас я открою дверь, и проскользну по спящему ещё какое-то время дому в свою комнату, и лягу в свою постель, и усну без сновидений. А может быть, не усну, а буду держать перед собой узкие светлые озерца глаз и смотреть в них.

Прошла, наверное, целая жизнь, в окне гостиной вспыхнул свет.

Мама проснулась. Мама ждёт меня. Мама кипятит чай и печёт мне мои любимые оладьи.

Денис поставил сумку на крыльцо, повернулся и пошёл прочь. Он шёл и не оглядывался. А я стояла рядом с сумкой у ноги на крыльце своего дома и смотрела, как уходит от меня Денис, мужчина, которого нельзя ненавидеть.

За моей спиной, в моём тылу — мама, она печёт мне оладьи.

 

Глава шестая

Мама не пекла мне оладий и не кипятила мне чай, она сидела, пригнувшись к коленям, и не встала, когда я вошла. Лишь подняла голову.

С неузнаваемого лица — глаза обречённого.

Я подошла к ней, и она пала в мои руки. Хрупкая, тощая. Выпирают лопатки дистрофика. Роскошные когда-то волосы висят сосульками.

— Машка, рюмашку!

Я вздрогнула.

Голос — хриплый, незнаком:

— Куда ты делась, дура-баба? Рюмашку и закусь. Жрать давай.

Мама тоже вздрогнула, когда раздался зов отца. И закаменела спиной. Я ещё крепче прижала её к себе.

— Не ходи, мама, — шепчу я.

— Машка!

Мама пытается снять мои руки с себя.

— Я пойду, мама.

Цветы по стенам родительской спальни, все стены — в зелени. Огромная двуспальная кровать, по диагонали — отец.

Не отец. Заросший бородой и волосами чужой мужик — такие стоят у пивного ларька. Глаза налиты кровью.

— Здравствуй, — говорю, все свои силы бросая на то, чтобы победить дрожь.

Отец садится в постели.

— О, у нас дорогая гостья! К нам пожаловала блудная дочь. Проститутка. Тварь. Шлюха. — Он поднимает голову лампы, стоящей на тумбочке, и светит мне в лицо. — Какие мы щипаные! Какие мы драные! И что же ты мне, дочь, принесла? Бутылку — обмыть потерю девственности? Где же бутылка? В гости идёшь, неси бутылку. Это ещё не значит, что я с тобой стану пить. Ну, и со сколькими ты трахалась? — Он шарит по мне жадными глазами. — Не в мать. Мать была девочкой и ни разу не изменила мне. Твоя мать — мой ангел.

Жалкий алкоголик.

Но почему-то я стою перед ним, опустив руки по швам, как солдат — перед генералом. Господи, дай мне силы восстать против него!

Мама тянет меня сзади за куртку.

— Машка, поди сюда! Не воспитала, как положено, вот плоды! Шлю-ю-юха! Ты куда пятишься? Стоя-ять!

Но я наконец прихожу в себя и вылетаю из комнаты.

Бедная мама!

Мама остаётся под шквалом ругательств и оскорблений, я кидаюсь к телефону, неверным пальцем, срывающимся с диска, набираю номер.

— Ангелина Сысоевна, — шепчу в трубку. У неё сонный голос — ещё нет семи. — Вы говорили, учились в медицинском. Вы говорили, все врачи Посёлка — знакомые, пожалуйста… кто заберёт его? Пьян. Замучил маму.

— Доченька! Вернулась! Я скучаю, сил нет.

Мама несёт отцу стакан с водкой, движется суетливым семенящим старческим бегом. А маме всего-то тридцать восемь.

— Ты хочешь отдать отца в больницу, на принудительное лечение?

— Да. Хочу. Мама погибает.

— Доченька, не волнуйся, я поймаю людей до работы. Сразу, сейчас. А потом… мы с тобой увидимся, да?

Из спальни хлюпающий звук. И сразу — истошный крик:

— Ещё стакан!

Голос близко. Отец встал. Ещё секунда, и он — в гостиной. Занял её всю. Качается из стороны в сторону, руками цепляется за воздух, пытаясь сохранить равновесие. От него плещется запах — волнами, окатывая меня, заливая.

— Нет, я должен выразить тебе своё отцовское возмущение. Опозорила! Из-за тебя я бросил работу. Из-за тебя я…

— Из-за Люши, — говорю. — Из-за Люши ты…

— Замолчи! — неожиданно резким голосом обрывает меня мама.

Удивлённо смотрю на неё. В её лице такой страх, что я прикусываю язык.

Но уже поздно. Отец подхватывает стул и идёт на меня.

— Что ты сказала?! Как посмела? Тварь. — Неожиданно движется он ко мне вполне твёрдой походкой. Размахивает стулом.

— Беги! — кричит мне мама и кидается передо мной — закрыть меня своим телом.

Но я рывком выдёргиваю маму из-под удара и сама шарахаюсь в сторону. Удар приходится по маминому лимонному деревцу — оно, хрустнув, валится набок, от глиняного большого горшка отлетает кусок. Отец теряет равновесие и падает на поверженное деревце.

— Беги из дома! Он способен на всё! Он убьёт тебя.

Взгляд отца блуждает, никак не может зацепиться ни за меня, ни за маму, но это взгляд — бешеной собаки.

Мама подходит к нему.

— Климеша, родной мой, вставай-ка, пойдём выпьем, закусим, а потом ляжем и поспим, — голос её дрожит. — Тебе надо поспать. Ты устал.

— Прочь, сучка. Твоё отродье… Прочь! Я убью её, тогда дашь мне стакан. — Он рывком встаёт, снова теряет равновесие, садится на пол. — Совершу правосудие. Опозорила на весь Посёлок. По улице пройти нельзя — всяк пальцем тычет: «Дочь — шлюха!» Не желаю такую дочь. Ненавижу. Молчком всё. Слова не вытянешь. Моими советами побрезговала, а кобелём — нет. Узнаю, с кем путалась… и его убью! Погоди, проведу расследование. — Обеими руками опираясь на маму, отец встаёт.

— Климеша, пожалуйста, пойдём ляжем.

Но отец хватает первый попавшийся горшок с травой, кидает в меня. Попадает он в горку с посудой — разлетается стекло и сыплется дождём.

Отец идёт ко мне, размахивая руками. Теперь в его руках горшок с розово-жёлтой лилией. Отец сламывает лилию, отбрасывает её и швыряет горшок в меня.

— Уйди! — кричит мне исступлённо мама. — Уйди же, ради Бога!

Я влетаю в свою комнату и поворачиваю ключ.

Никогда замка в моей комнате не было. Мама прячется тут от отца.

Через секунду отец обрушивает всё своё бешенство на дверь. Дверь — дубовая, но на всякий случай я готовлю путь к отступлению — срываю полоски бумаги с окна, отпираю его, путь в сад свободен.

Удары сыплются безостановочно.

Пока он дубасит в мою дверь, мама — в безопасности. И я перевожу дух.

Наверняка отец бьёт маму. И всё пропивает: в гостиной нет хрустальных конфетниц и ваз, толпившихся на горке, — подарков благодарных учеников, нет серебряных вещей — отец любил серебряные фляжки, стаканчики, нет ковра на стене гостиной, над диваном, на котором сидели перед телевизором в редкие добрые минуты хорошего фильма, нет магнитофона. Продано всё. Водка стоит денег.

Нищета. Оба не работают.

Но вот пауза — барабанный стук кулаков прервался криком:

— Принеси топор, стерва.

— Климеша, вот стакан. И огурец ты просил, — дрожит голос.

— Что это с тобой? Сама тащишь. Выпью, не бойся, только сначала дочь накажу, как положено отцу. — Шаги прочь, и вскоре снова отец начинает колотить в дверь, теперь не кулаками — чем-то тяжёлым.

И дверь треснула.

Я бегу к окну. Пронзительно звенит входной звонок.

— Кого это чёрт принёс?! — кричит отец.

И через мгновение — голос мамы, вибрирующий, срывающийся:

— Скорее! Он собирается убить мою дочь!

— Эт-то кто такие? Эт-то по какому праву? Я в своём праве. Мой дом! Моя дочь! Как посмели? Прочь! Убью! — И глухое падение тяжёлого предмета.

Это ступка. Или пестик, толстый, тяжёлый кусок меди, которым мама в ступке толчёт орехи.

— Ах ты, бандит! — мужской злой голос. — Чуть не убил. Заходи, Лёшка, справа! Ага!

Я иду в гостиную.

Два дюжих мужика скручивают отцу руки.

— Доберусь до тебя! Не жить тебе и кобелю, что обрюхатил тебя. Только дознаюсь, кто таков. Да я…

— Иди, псих! Сперва мы до тебя доберёмся. Чуть не убил, бля…

— Не надо, пожалуйста, не бейте его, — шаткий голос мамы, — он себя не помнит, он не такой, он никогда не пил раньше…

— Какой он, сами видим.

— Пожалуйста, — просит мама. — Не бейте, молю вас.

Только теперь я замечаю тощую женщину-очкарика, сидящую у края стола и строчащую что-то на бумаге.

Мама кидается к ней:

— Пожалуйста, скажите им, чтобы не били его. Пожалуйста. Я вижу, они хотят бить его.

Врач не отвечает, строчит.

— Я заплачу вам! — Мама бежит к плащу, достаёт кошелёк, но в кошельке ничего нет. Она растерянно шарит по карманам. Я отдаю ей сотню. — Вот, — говорит мама и торопливо суёт врачихе деньги.

Врачиха поднимает голову. Почти без ресниц глаза, сжатый в тонкую линию рот.

— Вы знаете, куда его везём? В психушку, так как он невменяем и опасен. Что делают с невменяемыми, знаете? Их приводят в чувство. Способы — разные. Иногда укол сразу не помогает. Так что выбирайте. Можем доставить вам ваше сокровище обратно. Ну, решайте! А деньги ваши — ничто, копейки, такие деньги дела не сделают.

Мама садится и в отчаянии смотрит на меня. В эту минуту входит Ангелина Сысоевна.

— Лечение стоит денег, — говорит насмешливо врачиха, и её губы съезжают в сторону. — Так везти его в психушку или вернуть?

— Вернуть… — говорит мама.

— Чтобы он убил вас и вашу дочь?! — усмехается врачиха, и обнажаются мелкие хищные зубы.

— Увозите! — шепчет мама.

— Как вы разговариваете с растерянной женщиной?! — резко говорит Ангелина Сысоевна. — Увозите больного, а с главным врачом я урегулирую этот вопрос.

— Ясно. — Врачиха встаёт и выходит из дома.

Мы остаёмся в доме втроём.

Мама цепляется за меня, с трудом добирается до стула. Её трясёт, и я начинаю гладить её спину.

Несчастная мама!

— Боже, какой у вас разгром! — Ангелина Сысоевна растерянно оглядывает гостиную. — И наверняка голодные, я сейчас. — Она идёт в кухню, наливает чайник, ставит на плиту и выходит из дома.

Я всё ещё глажу маму, а Ангелина Сысоевна уже вернулась с полной сумкой и выкладывает еду на стол.

Через пять минут перед нами дымящиеся кружки с чаем и еда.

Мама смотрит на меня, не отрываясь.

— Доченька! — шепчет она.

— Доченька! — вторит ей Ангелина Сысоевна.

— Прости меня, Маша, — говорит Ангелина Сысоевна. — Мы перед тобой согрешили, наш Витька виновен. Молодость, глупость. Из-за нас мучаешься, Маша. Прости нас. Что хочешь, сделаю, искуплю вину. Сна нету. О лечении не волнуйся, всё будет сделано, как надо. Кстати, не забыла ли ты о своих деньгах, что дала мне после смерти твоей матери? Выручила меня, никогда не забуду: Виктору-то именно эти деньги и помогли встать на ноги! Лежат они на отдельной книжке и дали большие проценты. В любой момент можешь взять их.

— Передай их на лечение, — говорит мама тихо.

— Это твои личные деньги, твоя мать копила их для тебя! Не передам, я договорюсь о лечении бесплатном, не волнуйся ни о чём.

Ангелина Сысоевна сильно постарела.

— Ты тоже, Геля, настрадалась, — говорит мама. — Но ты ни при чём. Мы не в ответе за наших близких.

— В ответе. Баловала, а не научила видеть других людей. Меня перетряхнуло случившееся. Мы с тобой сидели за одной партой. Помнишь, всё нам было смешно. Отвечает кто, смешно. Не может ответить, смешно. У «Мобыть», помнишь, чулки скрутились, в складках были, смешно! Из класса выгнали нас, смешно. А сейчас где наше «смешно»? Я думала, живу хорошо. Муж — богач, дом — хоромы, сын здоров. А теперь чем мне жить, Маша? Профессия есть, да не работаю. Думала, жизнь посвятила сыну, а сын вырос — видишь, что натворил. Тебя любила, считала единственной подругой, вышла замуж, нос задрала — муж главный в городе!

— Полно, Геля, бить себя в грудь. Я не священник, чего ты передо мной исповедуешься? У каждого наберётся, Геля, грехов. Не ты, я виновата в своей беде. Климентию всё прощала, потому что любила до беспамятства — красавец, умница! Было чем гордиться. Мы, бабы, — дуры, нам обязательно нужно верить: наши-то любимые — самые лучшие! Так что, Геля, моей вины, может, не меньше, чем твоей: мужа выбрала я, ему служила я, хотя с рождением Поли её любила больше всех в жизни. Но именно я невольно позволила Климентию муштровать её. Не позволила бы, не бродила бы Поля бесприютно по Посёлку и ничего такого с ней не случилось бы!

В эту минуту снова звенит звонок в дверь.

Теперь он робок.

Мама идёт открывать.

— Сынок?! — В голосе её — радость. — Спасибо, мой мальчик, за Полю, — скорее догадалась я, чем услышала. — Только почему не сказал, что уезжаешь? Я места себе не находила. Боялась, опять сильно расстроился из-за чего-то.

Денис обвёл взглядом комнату.

— Что случилось здесь? — спросил. Ему не ответили. — Я вижу, вы всё продали! Простите, приду позже!

Мама не успела рта открыть — хлопнула дверь.

Долго в доме стояла тишина.

— Вот кто подарок судьбы, — сказала Ангелина Сысоевна. — Я за ним давно наблюдаю. У таких надутых болванов такой сын… Это ты сделала его таким, это ты воспитала его!

— Не говори, Геля, глупостей. Болваны они или не болваны, а сын он — их, от природы такой необычный, с самого детства. Не я учила его любить зверьё, не я учила его отстаивать свою любовь перед родителями, не я учила его жалеть всех, кому плохо. Не я гнала его к Рае в больницу! — Мама подробно рассказывает о Денисе…

Звонит телефон. Мама берёт трубку, говорит «здравствуйте» и садится.

— Не хочу. Мне не нравится ваше отношение ко мне. Не знаю, я должна подумать. — Она слушает какое-то время. — Опять до следующего взрыва ненависти. — Снова долго слушает. — Завтра отвечу. — Кладёт трубку и сидит уронив голову на грудь.

— Денис заставил отца снова позвать тебя на работу? — Мама не отвечает. — Это хорошо, что ты начнёшь работать.

И вдруг мама кричит:

— Хорошо, да? Кому хорошо? Я плохой педагог. Дети не слушают меня.

— А ты… стукни кулаком по столу… А ты поставь «двойку»… — Я плачу от жалости к маме.

— Не плачь, Поля. Маша, хочешь подумаем о другой работе?

— Другой?! Что я умею? — говорит мама еле слышно. — Ты знаешь, что это такое, когда нигде нету тебя и твоей жизни? Знаешь, что значит, когда ученики не любят тебя и не уважают?

— Ну это ты врёшь! А Денис? А Люта?! — говорю и прикусываю язык.

Но мама подхватывает это лёгкое ласковое имя:

— Люшу убила я: Одна я. Она любила меня. Она ко мне пришла спасаться.

Глаза у мамы, как у отца, безумны. Ещё секунда, и она начинает задыхаться — хватает ртом воздух, давит руками грудь, а глаза наливаются кровью.

Господи, она сейчас умрёт!

Я распахиваю все окна в доме. Ангелина Сысоевна вызывает «скорую».

Искусственное дыхание, укол.

И наконец мама, надышавшись, спит. И впервые в нашем доме настежь открыты окна. Дыши, мама! Только дыши.

Мы сидим с Ангелиной Сысоевной на диване. И я хочу сказать ей спасибо. Хочу сказать ей, что скучала о ней. Но рот словно клеем набит.

— Ты хочешь спать. Ты, наверное, тоже не спала ночь. Иди, доченька, ложись. Я покараулю ваш с мамой сон. Не волнуйся больше ни о чём, я всё сделаю.

Что это значит — «всё сделаю»? — хочу спросить, но в голове тоже клей, и в самом деле я засыпаю и сплю без сновидений.

А в это время приходит к нам Денис, и они вдвоём с Ангелиной Сысоевной убирают стёкла, выносят разбитую мебель, моют, чистят наш дом — восстанавливают его для жизни после побоища…

 

Глава седьмая

Инна пишет мне каждый день. Её письма — полуграмотны, но в них — вся её жизнь без меня.

В тот же день, как я уехала, Инна встретилась с Русланой.

Руслана — крупная женщина лет двадцати двух — двадцати трёх, с тяжёлой челюстью и недобрым взглядом.

— Почему ты — жертва? — спрашивает она Инну. Потому что хочешь быть жертвой. Почему ты хочешь быть жертвой? Потому что невежественна. Почему ты невежественна? Потому что не любопытна. А теперь давай посмотрим с другой стороны. Почему мужик захватил власть повсеместно? Потому что он — любопытен? Вовсе нет. Потому, что он — ленив. Работать не хочет, хочет командовать. Командовать, приказывать — это тебе не мыть пол, не стирать бельё, согнувшись в три погибели, не варить еду, не таскать тяжёлые сумки.

— Есть мужчины, которые сами всё это делают, — робко возражает Инна, вспомнив о Денисе.

— Ты правильно говоришь — «мужчины». А я говорю о мужиках. Отдельно взятые мужчины, те, у которых женская душа, тоже жертвы, их тоже используют. Обычно же правят мужики, они определяют жизнь государства, жизнь каждого из нас.

— Есть властные женщины, подавляют и детей, и мужей, — возражает Инна, вспомнив о матери.

— Вот и хорошо. Вот и правильно. Власть должна быть у женщины. И знаешь почему? Женщина не хочет воевать.

— Ещё как хочет, — перебивает Инна. — У нас в доме живёт тётя Акина. Уж она не пропустит никого, каждого обольёт грязью, а то и кулаки пустит в ход.

Руслана щурится, словно прицеливается:

— Может быть, она наводит порядок? Может, она, как и я, воюет с мужчинами?

— И с детьми, и с женщинами… для неё нет ни одного хорошего человека, никому нет пощады, терроризирует всех.

— Ну, значит, она — мужик, — уверенно говорит Руслана. — Очень даже бывает. А ты меня слушай, что скажу. Раньше мужики на земле работали, жили по-божески. А потом выродились или поубивали настоящих мужчин те, что были у власти.

— Не вяжется, — качает своим шаром-головой Инна. — А те, кого поубивали, не били жён, не командовали детьми? А разве всякий-каждый убийца плох к своей жене? Может, который и на руках носит свою бабу, и сам под каблуком у неё, и соседям, может, он делает доброе? Может, вовсе и не по его, а по жениному распоряжению убивают? Путаница у тебя, Руслана, в голове. Вот уж путаница! Зависит от человека. Я знаю очень хорошего парня, и ничего нет в нём женского.

— Это у тебя путаница, и я наведу в твоей голове порядок.

Встретились Инна с Русланой в парикмахерской. Руслана пришла стричься. Высидела очередь и попала к Инне.

— Я — мужской мастер, — сказала Инна, — сроду не подстригала женщин.

— А меня подстрижёшь. Мне нужна короткая стрижка. Похожая на дикобраза.

— Поймите, совсем разные стили.

— Мне всё равно, какой стиль, состриги патлы. А ты чего такая тощая да угрюмая, обидел кто?

Инна возьми и скажи: «Обидел».

После работы Руслана ждала Инну на улице.

— Мы идём ко мне есть пельмени. Отказа не принимаю.

— Отказа не будет, — легко согласилась Инна, не желая возвращаться в свою пустую комнату.

И вот они обе — разъярены.

— Я хочу открыть тебе смысл жизни! — кричит Руслана.

— Какой ещё смысл?

— Ты очень тёмная девочка. Не читаешь, не думаешь. Только и знаешь — щёлкать ножницами да жрать.

— Ты что оскорбляешь меня?

— Я не оскорбляю, я тебе открываю глаза. Жизнь должна иметь смысл.

— Ну и какой смысл у тебя? Воевать с мужиками?

— Всех под корень. Я — мститель. И тебя сделаю мстителем. Слыхала про амазонок? Вполне можно жить без мужиков.

— А кого я буду подстригать? Я — мужской мастер.

— Переучишься и будешь стричь женщин. Женщин на свете много, только стриги!

— Зачем тогда стричь их? — спрашивает Инна. — Им красота нужна для мужиков. И как они будут жить без мужиков?

— Ты, Инна, — тёмная дура. Думаешь, женщины не могут удовлетворить друг друга? И вообще женщины уже давно борются за свои права — хотят сами решать дела государства и личную жизнь. Ты слышала что-нибудь о женском движении? Вождём должна быть женщина, тогда не будет войн.

Инна хлопает глазами.

— Я не хочу быть вождём, я хочу ребёночка, и чтобы у него был отец, такой как Денис. — Она рассказывает о Денисе.

— И что же тебе помешало родить от него ребёночка?

— Да ему только шестнадцать исполнилось. Да он не мой кавалер. Я бы и на возраст не посмотрела, родила от такого. — Руслана захохотала. — Ты чего? — обиделась окончательно Инна. — Издеваешься надо мной?

— Я? Издеваюсь? Ты с ума сошла! Шестнадцать лет. Он и есть ребёночек. Он ещё сам беззащитен. За него самого, может, надо изо всех сил бороться. Но погоди, когда созреет… это мы ещё посмотрим, мужиком он станет или мужчиной.

— Он всех жалеет…

— Надоест.

— Он всем помогает…

— Устанет. Увидит себя и то, что надо ему. Ты, Инна, по возрасту уже взрослая, по уму — дитя. Думаешь, он таким и останется навеки? Вылезет и из него его дерьмо.

— Замолчи! — крикнула Инна. — Что же, хороших людей и нету? Одни подонки? Врёшь ты! — Инна встала и пошла к двери. — Даже слушать тебя не хочу.

— А зря, — настиг её у двери Русланин голос. — Полезно иногда послушать того, кто не так, как ты, думает.

— Я спать хочу. — Инна взялась за ручку двери.

— Это другое дело. Поспи. На свежую голову, может, услышишь меня по-другому, я тебе не предлагаю из-за угла или в затылок убивать мужиков, я предлагаю тебе бороться за права женщин, чтобы ни один не смел женщину обидеть, как обидели тебя. Виновного нужно призвать к порядку. Ты поставишь на место того, кто обидел тебя, другая — того, кто обидел её, и так далее. Для начата приходи на наше заседание. В воскресенье в пять жду. Вот адрес. — Руслана подошла к Инне, положила в её карман бумажку и вдруг резко притянула её к себе…

В одном из писем Инны — ксерокс дневника Русланы.

Руслана происходила из старинного дворянского рода — от времён Иоанна Грозного. Несмотря на преследование дворян, деды и родители Русланы держали свою родословную с гербом в красном углу гостиной. Собственно, дворянами были отец и дед, а мать — разночинка, её отец — интеллигент в первом поколении, учитель из крестьянской семьи, но это не мешало и матери с гордостью говорить всем, что она — дворянка.

И Руслана ощущала себя дворянкой.

Когда же началась Перестройка, дворяне создали своё «Собрание» и комитет по изучению летописей, грамот и документов.

Руслана всегда помнила, что в ней течёт голубая кровь.

В школе она выделила несколько избранных, достойных её внимания. Прежде всего — Мелису.

Мелиса — учитель истории, рассказывает Руслане о её прошлом, о бунтарстве, о превосходстве дворян над другими сословиями.

Мелиса любит вызывать Руслану отвечать. Руслана любит слушать Мелису и спорить с ней. Они могут спорить часами.

Кроме того, Мелиса в самом прямом смысле слова возвышается над всеми, и мужчинами и женщинами, она выше даже Русланы. И челюсть у неё такая же — тяжёлая. Надень на неё вместо юбки брюки, не отличишь от мужчины.

Второй человек, с которым Руслана хотела бы подружиться, — Леонида. Такая же высокая, как она, Руслана, так же, как она, увлечена историей — они вместе занимаются в историческом кружке. Леонида тоже несёт на себе знак избранности. Но Леонида никак не откликается на заигрывания Русланы и вообще держится особняком от всех, кроме Вероники. Вероника часто выступает на занятиях исторического кружка, делает доклады и страстно реагирует на доклады ребят. Леонида любит слушать Веронику, и после занятий они вдвоём идут домой. Руслана смотрит им вслед.

И ещё Вадик.

Вовсе не сразу Руслана возненавидела всех мужчин.

Вадик был главой их школьной организации.

Чуть выше неё, спортивен, всегда улыбчив. Он организует общешкольные читательские конференции, исторические чтения, диспуты… и часто сидит на сцене, перед всеми. Сам он никогда не выступает, но каждому выступившему или кивнёт, или скажет — «молодец», или просто улыбнётся.

Вадик — в её бодрствовании и в её снах: словно с ней домой идёт, вместе с ней делает уроки, ложится с ней в одну кровать, встаёт вместе с ней утром. И пусть они не сказали и двух слов друг другу, она знает, она чувствует, он разделяет её мысли и ощущения.

— А почему бы нам не устроить настоящий бал? — как-то на одном из собраний предложил Вадик. — Со старинными танцами и с современными, со свечами, с распорядителем, со всеми ритуалами.

Может, он тоже дворянин?!

Готовили бал целый месяц: шили платья, разучивали кадрили. Руслана в ночь перед балом не спала. Завтра Вадик подойдет к ней!

Но… в тот, первый, бал в её жизни никто не пригласил её танцевать.

В какой-то момент затянувшегося ожидания она увидела себя со стороны: длинная, нескладная, с тяжёлой, семейной, челюстью. Сначала восторженным, потом жалким взглядом шарила она по ребятам в поисках Вадика. Как к защите, прижималась к нарядной, разукрашенной стене актового зала. Её было так много — серо-зелёного платья в цветах, до полу, рук, ног, жидких волос, что, казалось, все видели её ожидание и её отчаяние.

Вадик стоял с товарищами. Жестикулируя, рассказывал что-то. О чём говорил? Об олимпиадах, о чужих планетах или о последнем фильме, нашумевшем в городе: инопланетяне явились на землю!

Но вот к группе ребят подошёл распорядитель бала, с широкой красной лентой через плечо. Ребята зашарили глазами по лицам и фигуркам девушек, и вскоре Вадик остался один. Он продолжал «бежать» взглядом… вот встретился с её, улыбнулся и… «побежал» дальше. Пригласил свою одноклассницу, потом другую, потом третью.

Жажда бросить руки на широкие Вадикины плечи и под его удивлённо-восторженным взглядом расправиться, расцвести сменилась липким пульсирующим унижением. Провалиться сквозь паркет, рассыпаться в пыль… — только не торчать верстовым столбом под насмешливыми взглядами…

И во второй бал, и в третий… Вадик танцевал со всеми по очереди, кроме неё.

Как-то к ней подошёл невзрачный одноклассник, но не танцевать пригласил, а спросил, когда следующий зачёт по физике. Распорядитель пригласил её танцевать — с трудом выдавила: «Я не умею». Острым взглядом обиженной птицы она видела его попытки уговорить стоящих по стенкам ребят потанцевать с ней. Насмешливые взгляды-жала вонзались в неё и жгли огнём.

Клятва родилась из унижения: «Отомщу!»

Что бы она ни делала: шла в школу, готовила уроки… — она стояла у стены под градом насмешливых взглядов, а Вадик танцевал по очереди со всеми влюблёнными в него девицами, кроме неё.

Вовсе этот Вадик не тот, за кого она приняла его.

Легкомыслен, беспечен. В последнее время стал часто произносить речи со сцены. И, когда звучит его глубокий баритон, девчонки млеют — не понимают смысла того, о чём он говорит, слушают лишь модуляции его богатого голоса. Не только она попалась на удочку — чуть не в очередь выстраиваются девицы идти с Вадиком после уроков, провожают до дома. А он нежится в девичьей любви, лоснится довольством.

В ослеплении Руслана не желала видеть, что Вадик, в свою очередь, изо всех сил старается угодить окружающим. А если нужно кого-то поругать, лишь советует получше учиться или не прогуливать уроков.

Она продолжала следить за каждым его шагом, про себя повторяла его слова, глупо улыбалась, когда думала о нём. И, может быть, в гораздо большей степени за невозможность избавиться от наваждения, чем за равнодушие к ней, возненавидела его. Наступил день, когда она ощутила себя готовой для боя. На одном из собраний, посвящённом школьным текущим делам, потребовала слова.

Шла по проходу под сочувственными и насмешливыми взглядами, разбухала злобой. И эту злобу взойдя на трибуну, обрушила на Вадика — клеймила его как врага человечества.

А он моргал. Разинут рот, глупы глаза на малиновом лице.

Не дышали девчонки, и мальчишки, и учителя.

А лишь она замолчала, раздался возглас:

— Давно пора гнать его из секретарей!

Голос — мужской, и нетрудно предположить: владелец его влюблён в одну из поклонниц Вадика.

— Устроился в цветнике! — ещё мужской голос.

Обвал. Один за другим вставали парни и — казнили Вадика: барин, бездельник, учится хуже многих, в вождях держат за рожу да за кожу, моделью работать ему, а не молодёжным лидером.

Руслана продолжала стоять на трибуне: дирижёром, с поднятой палочкой, собирала голоса в хор.

Против любого из выступающих она точно так же стала бы бороться, а тут в союзниках её лютые враги — род мужской, ненавистный.

Вадика сняли с должности общим собранием. Учителя не успели вмешаться. Как ни орали очнувшиеся от потрясения девчонки, как ни стучали ногами, победило мужское население — парней оказалось в школе больше, чем девчонок.

Руслана стала героиней дня. Девчонки негодуют, парни благодарят и разговаривают с ней о футболе.

Подошла к ней Мелиса Артуровна, сказала скупо: «Молодец». Руслана за неё добавила: «Первый бой выиграла!»

Мелиса считается лучшим и самым умным учителем школы. И Мелиса всегда — в бою: с учебниками истории, с теми великими деятелями, которые унижали и обижали людей. Её уроки — бунт! Бунт против Петра, Нерона… — всех тех, кто убивал безвинных. И её уроки, и её злость — те же, что живут сейчас в ней, в Руслане: всех властителей казнить, уничтожить.

Мелисино «молодец» — поддержка!

Победа бальзамом залила раздражённое нутро Русланы. Спокойствие не пришло, но пришла уверенность: возможна борьба с мужиками, которые хотят определять жизнь.

Попутчица уверенности — досада на девчонок. Что же они, дуры, не понимают: она их спасает! Подошла к Леониде.

— Ты-то что злишься на меня? Тебе-то, как и мне, ни черта не светит в личной жизни, если мы не отвоюем равные права с мужиками!

Леонида пожала плечами и отошла.

Несколько дней Руслана маялась от обиды — шипение девчонок ей вслед, презрение и недоумение Леониды отравляли победу.

Но вот как-то, на одной из больших перемен, к ней подошла невзрачная Вероника из параллельного класса.

— Ты уверена, что знаешь, как жить? — спросила тонким голосом.

— Уверена. Я знаю, как бороться за наше достоинство. Давай вместе.

— Сначала скажи. Из твоего выступления получается, что ты лучше других всё знаешь, я хочу понять.

— А что тут понимать? Власть у мужчины.

— Ты хочешь власти? — спросила Вероника.

— Нет, я хочу равенства.

— Но, если отнять власть у мужчин и отдать её женщинам, получится не равенство, а власть женщин. Ты хочешь этого? Если честно, Вадик не обижал никого. Он старался каждому помочь. Получилось несправедливо.

— Ты что, тоже втюрилась в него?

Вероника вздохнула.

— Ну, что за слово?! Тот, кто на виду, завораживает. И ты, смотри, какие сильные чувства вызвала у нас.

— Ненависть.

— У кого — ненависть, у кого — восхищение. Никто не остался равнодушным. Не все же были влюблены в Вадика! А Вадик совсем не такой монстр, каким ты его нарисовала.

Вовсе она не невзрачная, эта Вероника. Фигура — красивая, в серых глазах — голубизна и насмешка: уж не сама ли ты влюблена, милая?!

Звонок оборвал разговор, но из перемены в перемену, изо дня в день он продолжался.

Руслана ни словом не обмолвилась о пережитом на балу и о Вадике, но о чём бы она ни говорила, из её рта лилась желчь. Аргументы нашлись неоспоримые: правительство, деканы университетов, директора заводов и фабрик — мужчины. А женщине предназначена роль безмолвного безликого робота. И в семье женщина — домработница. Дома после полного рабочего дня, не успев войти, начинает ещё один рабочий день, всё — на ней одной: стирки-уборки-готовки-дети, а ведь часто женщина зарабатывает ничуть не меньше мужчины.

— А бывает, женщины — барыни, мужчины делают всю домашнюю работу. Бывает, женщины склочны и взбалмошны, мужчины — добры и великодушны. — Вероника возражала, но от Русланы не отходила.

После школы оказались в одном институте — на истфаке.

Мелисины лекции, Мелисина уверенность в том, что история важнее других предметов, гнали школяров на истфак.

С первого дня института Руслана вступила в женскую организацию города. Вся баскетбольная команда представлена.

Первая женщина Русланы или первый «мужчина» — баскетболистка, налитая мужской силой и властностью. Ещё выше Русланы, задастая и грудастая, она не церемонилась: не успели переступить порог её жилища, как сразу же припала к Русланиным губам своими мягкими и горячими.

Руслане отступать некуда, за ней — запертая входная дверь, и она упёрлась руками в грудь баскетболистки.

Та отстранилась и, чуть сощурив коровьи, с поволокой, глаза, усмехнулась:

— Не играй в целочку. Зачем шла ко мне? Я тебя сразу приглядела. Кричишь громче всех. А теперь кривляешься? Ханжа, что ли?

Вадим ещё гулял по её снам и бессонницам, ещё танцевал перед ней, склонившись к очередной девчонке, но в тот момент, захлёстнутая душной волной чужого желания, она услышала своё тело — истома расплющила его по двери, и руки сами собой упали бесхозные. Баскетболистка знала чуткие точки. Едва касалась она их губами и пальцами, а Руслана дрожала от наслаждения, не понимая, где она, что с ней происходит, подчинялась лишь волшебству своего прозревающего наслаждением тела.

Жизнь обрела смысл. Она — нужна.

— Герои — те, кто больше убивает людей, разве не так? Вспомни сказки: сказочный герой, если убьёт врага, получает в награду красивую дочь царя и полцарства. А маршалы, полководцы всех веков чем прославлены? Тоже убийством! В прошлом, казалось бы, — урок настоящему. — Руслана Веронике кричит, будто Вероника глуха. — А настоящее не хочет уроков, плодит новых разрушителей и убийц. Только масштабы другие! Пётр Первый убивал тысячами, двадцатый век — миллионами! Да ещё нынешний век порождает уродов, любящих деньги и вещи. После умерших хозяев деньги и вещи остаются жить, но порождают рабство новых хозяев.

— А Волга впадает в Каспийское море! — вдруг говорит Вероника и впервые распахивается в улыбке. — Что ты хочешь сказать?

— Уничтожить причину.

— Что же за причина? Мужчины?

— Захватчики. Мужчины захватили историю. Патриархат — искажение истории. Патриархат — такой же урод, как власть денег и жажда власти во всех её видах. Патриархат искусствен. Природа — прежде всего женщина.

— А если бы ты родилась мужчиной? Ещё больше подавила бы женщину? Уж ты поплясала бы на наших костях!

Бунт на корабле?!

Веронику она хочет качать на руках. Веронике она хочет дарить подарки.

— Я родилась женщиной, — говорит она примиряющим тоном.

— Ты могла родиться мужчиной.

— Зачем ты дразнишь меня?

Припасть губами к влажным белым ровным зубам. Они — прохладны?

Руслана протягивает руки к Веронике. Касается плеч осторожно, но в следующую минуту прижимает Веронику к себе и целует в губы. Узкие ледышки. Замёрзшая девочка. Рёбрышки, маленькие тугие груди. Ещё мгновение, и Руслана присаживается от боли — Вероника коленкой саданула её в пах.

— Нет, нет, нет! — злая дробь в уши.

Ещё мгновение, и Вероники в комнате нет.

Солнце обдаёт комнату золотистым душем.

«Нет, нет, нет!» — из углов, с потолка пикирует к Руслане.

Она кидается прочь из комнаты, из дома. Ноги подводят к парикмахерской. Не задумавшись, влетает в неё и оседает на свободный стул. Она — в очереди. Она — среди мужиков. Это мужская парикмахерская.

Зачем она здесь?

Ей нужно срезать волосы.

Зачем ей короткая стрижка?

Она хочет отомстить.

Кому? Мужикам? Веронике?

Как трудно сидеть на одном месте!

На негнущихся ногах Руслана входит в громадный светлый зал, видит тощую женщину с перевёрнутым лицом под шаром крашеных волос. Тощую зовут Инна.

 

Глава восьмая

Шорох дождя. Звук из детства. Помогал уснуть. Будил утром. И сейчас пробрался в сон, застучал, забил звуки и голоса южного сна, затушевал серым лица и ситуации. Ничего не помню.

Серое окно. Окно в моё детство. Подойду и, как в кино, — кадр за кадром.

Не хочу детства. Не хочу пуговиц и полосатых рубашек. Не хочу Люши у окна.

Отец в больнице. Мы с мамой вдвоём в доме. Сядем друг против друга. Будем говорить много часов подряд.

Босиком иду по своей комнате.

Пол — холодный, но мне приятен этот холод.

Мне нужна мама.

В доме — свет. Зажжены все лампочки, хотя сейчас сумерки раннего утра. Никаких следов вчерашнего разгрома нет: стекло с пола и с полок горки убрано. Даже лимонное деревце перевязано на сломе и водворено в свою глиняную посудину. Отбитый кусок приставлен к стене, можно склеить. На столе — чистые чашки, салфеткой прикрыта тарелка с пирожками. Что же, Ангелина Сысоевна ночью пекла их?

Иду на цыпочках в мамину спальню, чуть приоткрываю дверь. Мама читает.

— Встала? Вот и хорошо. Пойдём пить чай. Я боюсь пошевелиться — разбудить тебя.

— Как ты себя чувствуешь?

— Спала как убитая.

Разговора не получается. Мама молчит.

Мама совсем не похожа на себя. От носа к углам губ потянулись морщины, кожа — блёкла.

— Ты думаешь о том, что его там могут бить? — спрашиваю маму. — И ты чувствуешь себя предателем?

Мама кивает.

— Но ведь Ангелина Сысоевна сказала: она договорится с главным врачом.

— О чём она может договориться? Там нужно платить большие деньги, чтобы начали лечить. У нас таких денег нет.

— А может быть, в качестве исключения? Ведь они, кажется, знакомы с юности. — Иду к телефону и набираю номер Ангелины Сысоевны. Благодарю её за всё, что она сделала для нас. И спрашиваю, говорила ли она с главным врачом?

Она говорила. И отца начинают лечить.

— Но ведь нужно платить за лечение большие деньги?! — спрашиваю я.

— Об этом не беспокойся, всё улажено. Мой муж сам вызвался помочь, он ведь обязан маме — на её деньги создал свой цех! И вовсе не такая уж и большая сумма оказалась. — Ангелина Сысоевна просит к телефону маму и что-то долго говорит ей.

И мама плачет.

— Спасибо, Геля, только это совершенно неудобно.

Снова что-то долго внушает ей Ангелина Сысоевна. И снова мама благодарит её и кладёт трубку. Она долго молчит. Но черты её разглаживаются.

Тогда я рассказываю маме об Инне, о своей работе, о курсах.

— Сдам задолженности экстерном, сдам экзамены на аттестат зрелости и уеду. Мам, ты слышишь меня?

— Слышу, Поля, ты опять хочешь уехать от меня.

— Не от тебя, от прошлого, я не могу жить с отцом под одной крышей, он же вернётся рано или поздно. Я не хочу погибнуть.

— Вот и правильно, — соглашается мама.

— Я прощу тебя поехать со мной.

— Как же я оставлю папу? — удивлённо спрашивает она. — Разве можно бросить больного человека? Тем более, мужа.

— Ты сама больна. И, если не уедешь, погибнешь, я чувствую это. Ты себя не видишь. Ты сильно изменилась. Ты совсем больная.

— Я нужна папе. Это мой долг — быть с ним всегда, особенно когда он болен.

— Никто не сказал, что ты должна мучиться с ним до могилы. Останешься с ним, погибнешь, — повторяю я. Обнимаю маму. — Ты не можешь спасти его. Ты же говорила: алкоголизм не излечивается, если сам человек не хочет излечиться.

— Ты так сильно ненавидишь его? — Мама — сплошная кость. И мышцы как кости. — Нельзя ненавидеть. Ненависть разрушает.

— Я вижу, как твоя любовь разрушает тебя. Ты чуть не умерла вчера. И в любой момент… Ты не можешь таскать его на себе, он в два раза тяжелее тебя. Ты не можешь не спать ночами. Я не хочу, чтоб ты была несчастная.

— Что такое — счастливая? Ты там была счастлива?

— Я была спокойна.

— Спокойная не значит счастливая. Ты делала не своё дело, ты жила с чужим тебе человеком, ты жила в плохих условиях.

— Я была спокойная, — повторяю я.

— Мне пора собираться.

— Куда ты собираешься?

— Сначала в школу, потом к папе.

— Ты согласилась вернуться в школу?

— Я согласилась вернуться к работе, без которой я несчастна, за которую платят деньги, а они нужны мне, чтобы жить.

— Ты говорила, эта работа тебе не по нервам.

Мама засмеялась.

— Ты что?

— Я усвоила твой урок, попробую действовать, как ты велишь: «Вон из класса», «Двойка» в году!»… — Мама смеётся, а плечи вздрагивают, будто она плачет. — Ты пойдёшь в школу? — спрашивает она меня.

— Пойду. Хочу договориться с учителями, разрешат ли они сдавать экстерном пропущенное мной или я должна остаться на второй год?

— Тебе нужно разрешение директора, — говорит неуверенно мама.

Мы вместе идём в школу — к первому уроку.

Не дождь сегодня, наш с мамой путь освещает солнце.

Сейчас я увижу Дениса.

Я не думала о нём ни во сне, ни когда проснулась, он — во мне, он — моя половинка, это он — создатель моей новой жизни. Он вытащил меня из пустоты, поставил на освещённую солнцем поляну — «Живи!». И я живу. Денис ехал, а потом шёл ко мне много часов, полуголодный, без денег, и дошёл до меня, чтобы сказать: «Живи!», «Я с тобой!».

Он не сказал мне «Я с тобой», если быть честной. Я почувствовала эти несказанные слова — они тёплым плащом укрывают меня от дождя, от отца, они мягким светом заполняют опустевшую мою утробу, в которой так долго жил мой мальчик. Сказал он чуть по-другому: «Я буду там, где ты».

Денис ждёт меня в вестибюле школы.

— Здравствуйте, Мария Евсеевна, — говорит он. — Здравствуй, Поля.

Он не смотрит на меня, он смотрит на мою маму, и наша с ним тайна летит мячиком — от него ко мне, от меня к нему.

Денис разрушает барьер между мной и школой. Если бы не он, никогда не переступить бы мне снова её порога.

Если я хочу учиться вместе с Денисом в институте, я должна сдать «хвосты», государственные экзамены и получить аттестат.

Из-за отца не слышала, не видела одноклассников, хотя Валентина, Сонюшка заговаривали со мной, зазывали на вечера, в компанию, на танцы.

Валентина — красавица, с косами вокруг головы, Сонюшка — худышка-мышка, с дымом светлых волос. Вокруг обеих — поклонники. Десять мальчиков из пятнадцати влюблены в Валентину, трое — в Сонюшку.

Валентина — тайна. И около неё, как возле рефлектора, порой жарко.

Учится Валентина хорошо по всем предметам, в химии блещет.

Неожиданность при такой ослепительной внешности — ум.

Неожиданность в ней и доброта. «Дай откусить», — просишь у неё яблоко. «На!» Учительница начнёт ругать кого-то, первой вскидывается Валентина: «Она (он) больше не будет!» Заступница!

Если бы не моя странная судьба, обрекшая меня на изгойство… только Люша и Валентина могли бы стать моими подругами.

Сегодня в школу привёл меня Денис, и в этой школе нет моего отца. Поэтому я спокойно иду на свой третий этаж.

У двери класса — Пыж. Сторожит меня?

О Пыже не помнила. Нету в природе. Ангелина Сысоевна есть. А Пыжа нет.

— Прости меня, Поля, если можешь. Ты стала ещё красивее.

Тошнотой отозвались слова, сладко-горькой слюной наполнился рот. Я кинулась прочь от класса, к лестнице.

Лицом к лицу — Денис.

Не спросил «Что с тобой?», улыбнулся:

— Забыла в раздевалке что-то?

Тошнота и сладко-горький вкус во рту исчезли. И я уже без страха покосилась на Пыжа.

Не сосёт конфет, моргает виновато.

Пыж ли это?

Денис ушёл в свой класс, я снова очутилась перед Пыжом.

— Кто-нибудь слово скажет, убью. Не бойся. Прости, Поля.

Со звонком вхожу в свой класс.

Никто слова не сказал, а взглядов ничьих не видела. Лишь Валентина прислала записку: «Как хорошо, что ты вернулась. Здравствуй». На перемене она подошла ко мне. Улыбается мне.

— Если чего-то не поймёшь, я тут! Но я не хочу надоедать тебе, знаю, сейчас тебе ни до кого.

К моему удивлению, в математике я не отстала. Задачи, что предлагает новая учительница, худенькая и громкоголосая, знакомы: это они вереницей перерешались мной по жёсткой воле отца. И физика не трудна. Ввергла меня в панику литература. Я должна прочитать много толстых книг, и зарубежных, и отечественных, должна сдать тьму сочинений.

Дни слились в один. Сижу над учебниками, письменными работами, читаю книги.

Маму вижу редко. Еда у нас теперь — на бегу. Утрами с трудом только глаза продираю, а мама уже поела и обед приготовила. После уроков она спешит с обедом к отцу. Я задерживаюсь в школе почти ежедневно: сдаю пропущенный материал Домой попадаю к вечеру, но мама ещё в больнице. Возвращается она, когда я уже поела и сижу за очередным сочинением или контрольной.

Мамы — две. Утренняя и — вернувшаяся от отца.

Утренняя — улыбчива, легка, полна сил и надежд на новый день. Вечерняя… молчит и, чуть коснёшься её, вздрагивает.

В школе мама — утренняя.

Теперь она не Золушкой входит в класс. Ещё от порога выкликает имена — к доске, отвечать.

— Остальным открыть блокноты, в левую колонку — достоинства ответа, в правую — недостатки.

Теперь во время её урока каждый получает оценку: и тот, кто отвечает у доски, и тот, кто пишет рецензию на его ответ. А если по старой памяти и попробует кто-то слово вольное сказать, тут же зазвучит мамин голос:

— Отвечать хочешь? Ну-ка, иди скорее. Тебе, пожалуй, предложу вопрос из начала года.

На уроках мама — утренняя.

В больнице она превращается в жалкое существо.

Отцу вшили ампулу — если выпьет, погибнет. Агрессии в нём так много, что он начинает пытать маму сразу, лишь его вводят в комнату свиданий:

— Как ты посмела предать меня? Как ты смеешь потакать девчонке? Ты выбрала её. Ты её любишь больше. Ты идёшь у неё на поводу. Это ты виновата в том, что произошло с ней. Ты искалечила мою жизнь. Мы договаривались родить сына. Ты говорила — любишь меня и будешь служить. В чём твоя служба?

Он говорит без остановки, пока длится их свидание.

Вначале мама пытается вставить слово — успокоить отца, он не слышит. С каждым его обвинением мама тает, и к концу дня вместо неё — лишь сосульки волос. Едва движется она в вечерних сумерках домой. Еле добирается до кровати и — спать.

— Мама, — кричу я ей в отчаянии однажды, выныривая из очередного сочинения, — ты сейчас лучший учитель школы, в тебя влюблены поголовно все, девчонки подражают тебе, почему ты позволяешь отцу мучить тебя?

— Не позволяю, — без голоса отвечает она, — он разряжается на мне.

— Поешь, я поджарила тебе хлеб с сыром. Пожалуйста.

Она послушно садится за стол, машинально ест.

— Ты погибнешь, мама. Он уничтожит тебя. Ты должна уйти от него. Слышишь? Ты не смотришь на меня. Ты не слушаешь меня.

— Я не хочу привыкнуть к тебе. Через два месяца ты уедешь, а я разучусь жить одна.

— Какая чушь! — говорю я неуверенно. — Ты никогда не будешь без меня. Ты уедешь со мной. Ты должна уехать со мной. Тебе нельзя оставаться с отцом. Мы с тобой станем хорошо жить. Я буду учиться и работать, ты — работать. Мы с тобой прочитаем много книг…

— Я хочу спать… — Мама встаёт. — Через неделю отец вернётся домой.

Мама уже давно приняла душ и легла, а я сижу над нашими пустыми чашками.

Как же мы с мамой будем жить, когда отец вернётся? И утром она будет такая, какая приезжает из больницы? Снова начнёт задыхаться и цепляться скрюченными пальцами за ковёр.

Нет, я не хочу, чтобы отец появился дома. Я звоню Ангелине Сысоевне и прошу о встрече.

Она прибегает через пятнадцать минут.

— Помогите, — прошу я. — Мама погибнет. Он и сейчас травит её. А будет дома — в любую минуту может убить. И что делать мне? Меня он тоже убьёт. Первую.

— Ты приходи жить к нам. У тебя будет отдельная комната.

— А кто защитит маму? Без меня вся его агрессия обрушится на неё. Спасите маму! Уговорите её разойтись с ним и уехать со мной.

— Ты уедешь? Ты опять оставишь меня одну? Доченька, я не могу жить без тебя. В календаре отмечала чёрные дни — без тебя. Не уезжай. Хочешь, куплю тебе однокомнатную квартиру? У меня есть сбережения. Лишь бы видеть тебя!

— Но в нашем Посёлке, кроме педагогического училища, учебных заведений нет. Где учиться?

— Дыра, — соглашается она. — Я говорю мужу, мы живём в дыре. Он — ловкий, вполне может что-то придумать в большом городе, деньги-то есть. И Витьке тоже пора учиться. Разве отпустишь одного? Он уже понатворил тут… Доченька, я поговорю с мужем. Мы переедем в тот город, где будешь жить ты.

Я не хочу жить в одном городе с Пыжом. Ангелина Сысоевна может приезжать ко мне, не надо же нам встречаться каждый день!

— Что делать с мамой? Я могу попробовать её уговорить уйти, но куда? Без крыши над головой начинать в тридцать восемь всё сначала? И представь себе, что устроит отец, если мама заикнётся о разводе.

— Не заикнётся. Она сбежит и оставит письмо.

Ангелина Сысоевна часто моргает своими добрыми глазами, словно сор попал, а сыплются слёзы.

— Мама не сможет бросить мужа. У нас, у баб, воспитанных в другой эпохе, в крови терпение и чувство долга. Кто мог подумать, что всё так выйдет? Климентий — самый красивый из всех мужчин, которых я знаю. Все мы были влюблены в него и завидовали Маше. — Ангелина Сысоевна тяжело вздыхает. — А вышло, видишь, как: Маша — самая несчастная. Ты, доченька, дай мне время, я постараюсь хорошо подумать. Схожу к врачу, объясню, как отец опасен, я сделаю… — Она не таясь плачет. — Мальчик не родился, но он был, и в нём была моя кровь, моя кровь осталась и в тебе, я знаю, ты — моя родная, ты — моя доченька. Не бросай меня.

Дениса я почти не вижу. Мне нужно сдать за полгода, ему — за полтора, в три раза больше материала! И он совсем не знает математику, а это — алгебра, геометрия, тригонометрия. Денис появляется в школе редко — лишь на экзамен.

Столкнёмся с ним в школе, улыбнётся мне. «Сдаёшь?» «Сдаю». «И я сдаю». И бежит дальше.

Я понимаю, я должна ждать. Я должна терпеть. Между нами — тайна: наш большой Город, наша комната. Правда, в той комнате и Инна живёт, но Инна не мешала нам смотреть друг на друга.

Ещё два месяца, и мы с Денисом поедем к себе домой. Наш дом — в том Городе. Мы будем учиться и работать зимой, летом — ходить в походы. Пусть он идёт впереди по лесу, по горе, я стану ступать след в след за ним. Всегда передо мной будут его спина и широкие плечи. Он повернётся ко мне, спросит: «Ты как?» Я не отвечу, ответить не хватит сил, я скажу про себя: «Всё в порядке».

Неделя подходила к концу. Отца должны выписать во вторник.

Накануне мама вернулась из больницы раньше обычного.

— Ещё на месяц задерживают! — Она с трудом сдерживает радость. — Говорят, очень агрессивный и необходим курс лечения. Сегодня свидания не было.

Бедная моя мама! Выдала себя. Она, как и я, изнемогает от необходимости жить с отцом под одной крышей.

В этот вечер мы с ней долго ужинали. Я отложила свои сочинения и контрольные, а мама, оживлённая, помолодевшая, неожиданно заговорила:

— Я была такая хохотушка. Палец мне покажи, закатываюсь. Это всё мама. Внушала мне: я самая красивая и самая счастливая и жизнь — праздник: «Ты празднуй каждый день и будешь всегда молода и счастлива». Я и праздновала. Неприятности? Конечно, были. Но мама советовала не воспринимать их как неприятности. «Идёшь по дороге, а впереди навален мусор, что ты делаешь? Обходишь, так? Не задумываясь и не принимая близко к сердцу. Вот и обходи. Усмехнись и — вперёд!»

— Почему ты никогда не рассказывала о бабушке? Отчего она так рано умерла? Она болела?

— Покончила с собой. Онемела? Я тоже онемела, когда узнала. Её бросил муж. Он не мой отец, отец умер раньше, и она — ничего, пережила. Этот же — хлюст, одноклеточный: ни идей, ни детей не родил, слова доброго никому не сказал, пустоцвет. А она отравилась, когда он ушёл к другой. Чем он покорил её? Мой-то Климентий хоть умён и талантлив, красив.

— Как же ты пережила мамину смерть?

— Долго не могла осознать. А когда чуть пришла в себя, начала винить себя. Это всё произошло потому, что я занята была собой, влюблена по уши. Ну и работы, конечно, по уши. Уроки, подготовка к ним, любимый муж, ты — маленькая. Знаешь, как в молодости: живёшь свою жизнь, ничего вокруг не видишь. Я и бросила маму. Иногда целую неделю не позвоню. До сих пор смотрю на себя прежнюю и недоумеваю: неужели я могла не звонить матери? Вернуть бы то время…

Если бы я не знала свою маму, решила бы — мне преподносится урок любви к родителям. Но я знала: никакой задней мысли у неё нет, впервые за многие годы она освобождается от боли.

— Если брошу отца, он покончит с собой. Он не умеет жить без меня.

— Ты хочешь искупить свою вину служением отцу?

— Может быть.

— Но фактически из-за отца ты и потеряла мать. Ты так служила ему, что, по твоим же словам, не видела никого вокруг.

— Это правда… — удивлённо говорит мама. — Это так.

«Из-за него долгие годы ты не видела и меня!» — чуть было не сказала я, сказала: — Для тебя остаться с отцом — значит тоже покончить жизнь самоубийством, ты погибнешь, а вину свою перед матерью не искупишь. Кроме того, у тебя есть я. Ты нужна мне.

— Ты хочешь, чтобы я служила тебе? Это логично. Я пустила тебя в жизнь.

— Нет, я не хочу, чтобы ты служила мне, я сама умею готовить и стирать, я хочу, чтобы ты прожила свою жизнь, чтобы ты стала опять хохотушкой, чтобы ты каждый миг была счастлива.

— Это невозможно. Ты ещё не знаешь… прошлое не проходит, прошлое становится плотью.

— Я знаю это. Ты забыла, я — мать, потерявшая ребёнка.

Сквозняк, что гулял по мне, вырвался фразой, и я заплакала.

Мама отпаивала меня ландышевыми каплями, гладила, и в её заботе боль начала таять.

— Я не брошу тебя, доченька. Прости меня.

У меня не хватило сил спросить: «Ты поедешь со мной?» Еле добравшись до постели, я мгновенно уснула.

На другой день после уроков Ангелина Сысоевна не пришла к школе, как приходила ежедневно, чтобы проводить меня домой и перекинуться несколькими фразами. Я купила пышный торт и отправилась к ней.

Дверь открыл Виктор. В школе он старается не попадаться мне на глаза, сейчас мы лицом к лицу, и я впервые не ощущаю в себе враждебности к нему.

— Мама дома?

Он отступает, и я вхожу в переднюю.

Ранец своей тяжестью тянет меня в правильную осанку из моей привычной согнутой, и получается: я наступаю на Пыжа.

— Кто там, Витюша?

Пыж приходит в себя и говорит «Здравствуй», будто мы не провели целый день в одном классе.

В гостиной на диване лежит Ангелина Сысоевна, до подбородка укрыта пледом.

— Что с вами случилось?

— Доченька! — Ангелина Сысоевна приподнимается и снова откидывается на подушку. — У меня гипертонический криз. Вчера с мужем поговорила.

— Вы вчера были в больнице. Спасибо. Мама очень обрадовалась, что есть ещё месяц без отца! Даже поужинала как человек. Я так вам благодарна! — Нарочно говорю скороговоркой, чтобы не дать заговорить ей, я поняла: Виктор Викторович отказался переезжать в другой город. — Ангелина Сысоевна, вы сами не знаете, какой вы человек. Я так благодарна вам за всё, что вы делаете для меня и для мамы! Лежите, отдыхайте. Я уберусь и приготовлю поесть.

— У нас есть работница, она всё, что нужно, сделала, — говорит Пыж, и я оборачиваюсь на его голос.

Он — красный. И глаза блестят.

— Я покормил маму и дал лекарство.

— Доченька, посиди со мной хоть десять минут. Я знаю, у тебя много уроков, совсем нет времени, только десять минут. А торт забери. Мне нельзя, и Вите нельзя, у него нашли сахар в крови, правда, немного, но нужно вовремя принять меры. Доченька, спасибо, что пришла. Я так расстроилась вчера…

Говорю о погоде — о том, что дождик почти перестал и скоро придёт весна, о том, что физичка требует наизусть пересказывать целые параграфы…

— Вместо того чтобы учить нас думать и понимать, она требует, чтобы мы лишь запоминали материал, — жалуюсь я.

Минут двадцать без передышки несу бессмысленную чушь. Чего я не хочу допустить? Чтобы Ангелина Сысоевна вслух произнесла: «Муж не хочет переезжать в другое место», или того, что она начнёт рассказывать о разговоре в больнице, или того, что Виктор встрянет и снова привлечёт к себе моё внимание?

Судя по тому, что Ангелина Сысоевна пытается заговорить прямо при Пыже, Пыж — в курсе всех наших семейных дел. Мне это не нравится. Я не хочу при нём ничего обсуждать, я не хочу участия Пыжа в нашей жизни. Зачем Ангелина Сысоевна всё рассказывает ему? И сама себе отвечаю: я — мост между нею и сыном, я — причина их соединения. И, похоже, она не оставила надежды заполучить меня в невестки. Кажется, Пыж по-настоящему любит меня.

Целую Ангелину Сысоевну, глажу по голове, по детским пушистым волосам.

— Звоните, когда сможете поговорить, — прошу её. — Я очень люблю вас. Выздоравливайте скорее.

— Возьми, доченька, торт, — напоминает мне Ангелина Сысоевна. Её слёзы стекают в подушку. — Спасибо, что ты пришла. Я скоро поправлюсь и постараюсь помочь твоей маме.

Виктор идёт следом за мной к двери. Он опять нем — мы с ним вдвоём в передней.

— До свидания, — говорю я первые слова, обращённые к нему.

Он моргает и смотрит на меня из красноты.

Дождь почти перестал, и от тротуара парит, как летом. Солнце работает и сквозь вечные тучи, скапливающиеся над нашим Посёлком. Тучи — хранилища слёз и испарений. Тучи — знак беды. Тёмные, набухшие, в любую минуту они готовы обрушить на жителей возмездие непонятно за что.

Мы приедем втроём в мой Город. Денис и я поступим учиться, мама будет работать. Получится семья. А после ужина мы останемся с Денисом вдвоём, и он дотронется наконец до моей руки, и он обнимет меня. Маме мы найдём мужа. Мама — красивая. Распустим ей волосы, распахнём окна — дыши, и она снова превратится в девочку. Может быть, мы станем жить все под одной крышей. У нас с Денисом родится девочка, у мамы — мальчик.

Я ловлю себя на том, что глупо улыбаюсь. Всё расписала. Всё предусмотрела. Даже игрушки, которые мы купим для детей.

Ноги несут меня к Денису. Он сейчас сдаёт физику.

Физику он знает плохо и вполне может огрести тройку. Хотя вряд ли поставят тройку сыну директора школы.

Мой отец не посчитался бы, поставил бы. Отец плевал на директора и всех других, он — лучший учитель Посёлка и района, его ученики — победители всех олимпиад. Директор никогда не посмел бы уволить отца, но не смог допустить его на уроки пьяного. Вернись отец трезвым и здоровым, тут же получит свои классы.

Я жду Дениса у окна в коридоре. Выйдет из кабинета и сразу увидит меня. Хоть сегодня даст он себе передышку? Дождь кончился, и, может, мы пойдём куда-нибудь?

Полчаса тянутся веком. Не спрашивает же физичка его за весь год?!

Наконец выходит. Голова опущена. Быстрым шагом идёт к лестнице. Провалился?

Чуть не бегу за ним. Останавливаюсь.

Не хочу бегать за ним, как Люша бегала за отцом. Если он захочет меня видеть — придёт.

Мама, к моему удивлению, сегодня дома.

— В больнице — санитарный день, меня не пустили.

Интересно, что такое — санитарный день: баня или травля тараканов? Не успеваю переодеться, как раздаётся звонок в дверь.

Денис?!

Бегу переодеваться. Надену розовую пушистую кофту — Ангелина Сысоевна подарила!

— Ну, сдал? — мамин молодой голос.

— Я получил «отлично», хотя знаю на «тройку», и мне совсем это не понравилось. Теперь придётся доучивать до «отлично», а у меня времени нет.

Денис улыбается, когда я выхожу в своей новой розовой кофте.

— Давайте, детки, обедать. — Мама накрывает на стол.

Мы сидим друг против друга, совсем как в моих видениях будущего. Мама рассказывает о девочке-шестикласснице, вырастившей в комнате берёзу, берёза подобралась к потолку.

Денис рассказывает об экзамене — физичка гоняла его по всем темам без исключения, а то, в чём он путался, начинала объяснять.

— Никогда не думал, что стыд — такое липкое чувство. Бр-р. Мерзкое.

Я смеюсь.

Над потешным видом Дениса? Над его проблемой? Или над тем, как быстро сбылось то, что я расписала по дням своего будущего?

— Ты чего? — спрашивает мама.

— Ты чего? — спрашивает Денис и смотрит на меня своими узкими добрыми озерцами.

Разве объяснишь… Несу чушь о мудрости учительницы, которая объяснила ему сложный материал, о своих экзаменах и сочинениях. Я — болтаю. Я — дома. У меня есть семья. И Денис смотрит на меня. Он слушает меня очень внимательно — ему всё это тоже придётся сдавать, а я купаюсь в его внимании. Я даю ему лист с задачами по математике, которые нужно уметь решать, называю темы сочинений и книги, которые прочитала и которые нужно прочитать ему…

По горящим полешкам скачу словами — Денис смотрит на меня.

В этот день я не занималась совсем. И мама не готовилась к урокам. Денис ушёл около одиннадцати, мы с мамой сразу легли спать.

Мой смех живёт теперь в нашем доме. Я летаю от дома к школе, от школы к дому Ангелины Сысоевны — принести ей книжку из библиотеки, цветы, фрукты, от Ангелины Сысоевны — домой. Скорее, скорее: а вдруг Денис забежит?

У Дениса через месяц математика. Вся.

Потерпеть остаётся совсем недолго. Сдадим выпускные экзамены и — в путь. А пока самой нужно заниматься.

Мне легче, чем Денису. Я в последнем классе и полгода, что пропустила, почти догнала.

Встречаясь с Денисом в коридорах, мы здороваемся, перебрасываемся ничего не значащими словами, и Денис бежит дальше — что-то сдавать, что-то слушать, что-то учить. И я бегу дальше — держа перед собой его взгляд.

Пролетает месяц, как один день. И отец всё-таки возвращается домой.

Привыкнув к мысли о бегстве с мамой и Денисом в мой Город, я вычеркнула отца из своей жизни. Буйный, эгоистичный… — сами пороки его вкупе с пьянством освобождают меня от любых обязательств перед ним и от мук совести. Мы с мамой имеем право удрать от него, как удирают люди от камнепада, от раскалённой лавы из потревоженного вулкана! Я решила перетерпеть наше совместное житьё под одной крышей, как бурю, как грозу.

И всё-таки от одной мысли «отец возвращается» рука моя застывала над сочинением, буквы в книге расползались тараканами.

Привезли отца мама и Ангелина Сысоевна.

Отец вошёл в дом бочком. Вошёл и сразу повис мешком на стуле, глаза — мутны. Он зарос — борода и усы.

— Об уколах я договорилась, — говорит Ангелина Сысоевна. — Такую женщину пришлю! Комар укусит — больнее, чем её уколы. Не будет ни флегмон, ни воспалений. Мотя же поможет и в остальном. Сделает всё, что попросишь. Берёт совсем немного.

— Садись с нами, Геля, — приглашает мама.

Отец ест жадно. Еда вываливается у него изо рта, вместе со слюной виснет на нижней губе, спадает на стол или тонет в кудрявой бороде… Ни на кого не смотрит, видит только еду, хватает с тарелки сразу два пирожка или сразу два куска ветчины. Не жуёт. Что, он все эти месяцы не ел? Ежедневно мама приносила ему обед и ужин!

Отец молчит.

— Спасибо за вкусный обед, — говорит Ангелина Сысоевна. — Ну, я пошла. Смотри, прервёшь уколы, пеняй на себя.

Когда мама уносит остатки еды и посуду на кухню, отец поднимает голову. Видела бы сейчас Люша это бессмысленное существо с отвисшей нижней губой, не погибла бы!

Но вот отец встаёт и включает телевизор — дом наполняется криками, смехом, болтовнёй, громкой музыкой, угрозами, злобой. Несогласованные звуки взрывают нашу с мамой жизнь.

Раньше мы любили читать, сидя за обеденным столом, теперь разбегаемся по комнатам. Мама пристраивается за тумбочкой в спальне, я — у себя за столом. Но звуки вездесущи, чуть притушенные, они буравят уши своей настырностью, и я не могу сосредоточиться. Иду в гостиную, делаю чуть тише. Отец снова до отказа выворачивает колесико звука обратно.

Так и начинаем мы с мамой жить — в какофонии чужой жизни, оккупирующей нашу и лишающей нас возможности работать дома.

О том, что отец может преподавать, даже мысли не возникает. Мешком сидит он целый день перед орущим телевизором. И во время еды не выключает. Телевизор мы с мамой выключаем, лишь когда отец засыпает. Волочём отца к дивану — тут же, в гостиной — до спальни нам его, двухметрового и тяжёлого, не дотащить.

Наступает день, когда прямо из школы я иду в библиотеку. Но в библиотеке голова тоже не работает — я слишком устала.

Дом Ангелины Сысоевны далеко от библиотеки, дальше нашего. Ранец набух дождём, тянет всё больше и больше — переломлюсь сейчас назад и затылком грохнусь о землю.

Может, случилось чудо и дома тихо? Но наш дом издалека грохочет стадионом, хоккейным матчем.

Скорее к Ангелине Сысоевне.

Едва тащусь.

Наконец добрела. Дом — трёхэтажный, зелёный, с террасами вверху и внизу. Словно в первый раз вижу, какой он красивый. В нём есть комната для меня. Сейчас отдохну.

Уже поднимаю ногу на крыльцо, вдруг вижу Пыжа на насыпи, с затянутыми мутной плёнкой глазами.

Пыж разрушил меня и — вывел из спячки.

А ведь мой мальчик — сын Пыжа, Виктора. Я так берегла мальчика!

Чего больше — отрицательного или положительного — в том, что случилось на насыпи?

Стою перед крыльцом дома, в который меня звали жить. Меня хлещет дождь.

Так или иначе, я пришла к Ангелине Сысоевне, не к Виктору.

И всё-таки иду прочь. Снимаю с плеч ранец, теперь меня перекашивает в сторону.

То, что я не хочу терпеть насилия — это хорошо или плохо?

— Доченька!

Ангелина Сысоевна, под огромным зонтом, идёт от нашего дома.

— Бедная моя, скиталица. — Она раскидывает зонт и надо мной, я ставлю ранец на свой сапог. — Бесприютная моя. А я у вас была. Принесла вам с мамой подарок.

У меня скулы свело от голода, жажды и обилия залившей меня воды. Слизываю капли с губ.

Ангелина Сысоевна отвечает на мой немой вопрос:

— Чтобы вы с мамой могли заниматься, я купила наушники! Надевает их отец, подключается к телевизору, и весь гам шкварит в уши только ему.

— И дома будет тихо?

— И дома будет тихо. Идём, увидишь. И нечего мучиться под дождём, и нечего голодной торчать в библиотеке целый день. Идём же!

Щиплет в носу. Прижаться бы к ней, поцеловать её, сказать «спасибо». А я не то что ранец стокилограммовый поднять не могу, вздохнуть сил нет.

Ангелина Сысоевна берёт мой ранец.

— Боже мой! С такой тяжестью каждый день?!

Уже издалека мы слышим вопли погони, стрельбу, свист.

— Что же это такое?! — Она буквально врывается в дом, подскакивает к отцу и кричит ему в ухо: — Долго ты будешь издеваться над домашними? — Снимает со стула наушники, суёт штепсель в телевизор, нас оглушает тишина. Отец встаёт и протягивает руку к проводу — вырвать. — Вот тебе стул. — Но тут же сама видит, провод совсем короткий, и отец, чтобы слышать, вынужден сидеть вплотную к экрану. — Господи, как же я не подумала? Доченька, потерпи, завтра же куплю удлинитель. Последний вечер потерпите.

Живот отца чуть не достаёт до колен, я и не заметила, когда он отпустил себе такое брюхо.

Ангелина Сысоевна перехватывает мой взгляд.

— Что поделаешь, доченька, уколы снимают буйство, но одновременно и убивают многое другое. Выбирать-то не приходится.

— Садитесь, — приглашает мама. Хотя бы на время обеда выключи, — говорит она отцу.

И вот мы сидим за столом.

Лев Толстой — гуманист, жалел дедушку, которого кормили в углу, отдельно от всех, а я бы, будь моя воля, усадила бы сейчас своего папочку в угол, не могу видеть свисающей с губы еды.

Мы, все четверо, молчим. Я очень хочу есть. Несмотря на отвращение к отцу, беру немного хлеба, жую долго. Ни в чём не хочу я быть похожей на своего отца.

А когда отец снова у телевизора, мама говорит Ангелине Сысоевне:

— Давай бросим уколы. Пусть лучше бьёт нас, только не это.

— Не бьёт, убить может! Подумай хорошо, Маша!

— И то плохо, и это. Нету выхода. Нету мне жизни, Геля.

— Крест, — кивает Ангелина Сысоевна. — С другой стороны, я узнавала, с психом разведут в два счёта. Даже не спросят того, кто посидел в психушке.

— Разве в этом дело? — Мама качается былинкой, шея — тощая, одни глаза. — Ты бы бросила? Жена я.

— В старое время не посмела бы бросить, а теперь время — другое. Бери пример с молодых. Нельзя терпеть, и точка. Жизнь одна. Мешаешь жить, катись или в психушку, или в дом престарелых, или просто вон из дома, на все четыре стороны. Думала я, думала, а ведь молодые правы, нельзя жертвовать собой. Всю жизнь мы жертвовали собой: то — государству, то — домашним. — Она снова заплакала. — Я ведь тоже обречена, Маша. Во всём завишу от своего бизнесмена.

— Ты, Геля, не обречена, у тебя есть профессия. Иди работать. Сбросишь лишние килограммы, начнёшь жить своей собственной жизнью. Посмотри-ка на себя. Сколько ты добра нам сделала! Станешь нужна людям, расцветёшь. Твоё призвание — помогать. А ты ещё и деньги будешь получать за своё доброе сердце и знания! — Мама обняла Ангелину Сысоевну. — Я тебе так благодарна, Геля! Что бы я без тебя делала?

Теперь не погоня. Теперь драка. Приходится говорить громко, но всё равно слышно плохо — звуки телевизора забивают голоса.

— Сколько бы я вам ни служила, Маша, всё равно не искуплю того зла, что причинил Витька Поле.

— Не знаю, — говорю я неожиданно сама для себя, — зло причинил или добро сделал. Была рабой, учусь быть человеком. — Я встала и ушла к себе, не в силах больше оставаться под грохотом, воплями, ударами, истериками.

Результат разговора — прощание с Мотей.

Мотя — молчаливая, незаметная, но она и в самом деле оказалась человеком незаменимым. Не только уколы отцу делала, мыла его, причёсывала, меняла ему одежду. Убирала дом. Делала она всё это в первую половину дня, пока мы с мамой были в школе, к нашему приходу дом блестел, а Моги не было. Приходила у она ещё раз вечером, перед сном, делала укол и, улыбнувшись, сказав «досвиданьица», исчезала.

— Большое спасибо, — говорит ей мама после очередного вечернего укола, — за ваше отношение к нам, за помощь. Вот деньги. Но с уколами всё. Попробуем начать жить.

— А может, постепенно? — спрашивает Мотя. — Сразу-то обрывать дюже опасно.

Мама смотрит на Мотю не понимая.

— Случаи бывают: сердце может не выдержать.

— Вы так думаете? — спрашивает мама. — Ну, хорошо, давайте попробуем перейти на один.

— Неделю один, потом через день, а там — с Богом! — певуче говорит Мотя.

Мама обнимает её.

— Спасибо вам большое. — И повторяет: — Вы столько делаете для нас, у меня не хватает слов благодарности.

— И не надо. Все мы делаем, что положено.

Отец стал просыпаться. Появились признаки беспокойства.

Телевизор он ещё смотрел, но теперь стал следить за мамой — она поливает свои цветы и деревья, она понесла на улицу мусор, она присела к столу записать план завтрашнего урока. Что-то он пытается понять и не понимает. С того дня, как его ввели в дом, он ни разу не заговорил. И, казалось, не осознавал, где он. Сохранялись лишь животные инстинкты, работали лишь пять чувств. Мясо или курица жарятся, у него раздуваются ноздри. Проснувшийся сейчас интерес — любопытство зверька: что это вокруг него движется, мельтешит? Первое его слово после больницы — «хочу». Не дожидаясь общего ужина, он потребовал себе ватрушку.

Из желания ли привязать меня к дому, или просто чтобы занять себя и меньше думать, мама почти каждый день что-нибудь пекла, и запах домашнего теста жил теперь живым существом во всех порах нашего жилья. Занимаясь в своей комнате, я гадала, что сегодня печёт мама на ужин: сметанник, шанежки, беляши?

Мама удивлённо повернулась к нему, услышав его «хочу».

— Ватрушку?

Он кивнул.

Есть он продолжал так же жадно и неопрятно, глотал не жуя, но вот в какой-то из вечеров тыльной стороной ладони, доев, вытер мокрые губы. Мама поспешила дать ему салфетку.

Наступил день, когда он спросил: «Почему я не хожу в школу?»

Уколы уже прекратились, но лекарство ещё оставалось в отце, и мама не поняла: он считает себя учителем или учеником.

Наступил день, когда он не включил телевизор и назвал маму Машей.

В нём шла работа, не видная нам: возвращались память и деятельность мозга. На лице стали проявляться живые чувства: потерянность, недоумение и — раздражительность. Прежде всего раздражительность. Неподвижное сидение перед телевизором, видимо, скопило в отце массу негативных ощущений, и теперь они изнутри бередили его.

Телевизор не включил и — огляделся. Подошёл к своему письменному столу — с книгами, с тетрадями учеников. Каждую книгу и тетрадь подержал в руках, проглядел.

Раздражение вырвалось, когда пришла с работы мама.

— Почему не разбудила? Я проспал уроки! Почему ушла без меня?

Голос ещё был без полной силы, без гневных рулад — ватный, но раздражение уже пропитало его.

Еда падать изо рта перестала. Зато изрыгалось теперь постоянное недовольство: «горячо», «не досолила»…

Память возвращалась медленно. Но вот он спросил:

— Почему я не хожу в школу? Какое сегодня число? У меня выпускные классы, материал, наверное, запущен.

— Вместо тебя взяли другого учителя, — сказала мама робко.

И я чуть не заорала на неё — опять жалкая подчинённость отцу! Она сама себя делает его рабой!

— Как это можно было — взять другого…

— Ты беспробудно пил. Ты разнёс весь наш дом! Ты лежал в клинике! Что должен был делать директор в течение всех этих месяцев?

Отец повернулся ко мне. В его лице недоумение. Одно лишь недоумение.

Чем вызвано оно? Тем, что я заговорила? Или тем, что прошло несколько месяцев с того дня, как он выбыл из жизни? Или тем, что он ничего не помнит?

А он, видимо, не помнит ничего, иначе снова кинулся бы на меня с кулаками — убить.

В тот день он уселся за свой стол и просидел за ним несколько часов. И несколько дней подряд молчал. Ходил по гостиной, листал учебники математики, разглядывал себя в зеркале, трогал бороду и усы, мешки под глазами. Он себя не узнавал.

В один из дней начал бриться. Электробритва не берёт его густую бороду, и он сбривает её бритвой опасной. Открываются толстые складки щёк, как у бульдожки. Он пытается разгладить их.

Видимо, брился, чтобы пойти к директору. Не пошёл. Ходил по дому, смотрел на себя в зеркало ванной — привыкал к новому своему обличию. Лицо перекошено гримасой гадливости.

Есть стал медленнее — жевал. На нас с мамой не смотрел, словно нас в природе не было.

Так прошло несколько дней.

Жду, когда он взорвётся, когда, ослеплённый вспышками памяти, кинется на меня с кулаками…

В одну из ночей — стук упавшего тяжёлого предмета. Я подскакиваю — опять крушит дом? Быстрые шаги, и в мою комнату влетает мама, запирает дверь, припадает к ней. Она — в разорванной ночной рубашке и дрожит.

— Не могу…

В свете ночника мама — синяя, в свете лампы, которую зажигаю, — бледная. Веду её к тахте, укладываю, укрываю.

Мы лежим, прижавшись друг к другу. И скоро мама перестаёт дрожать.

«Мама, уедем со мной, — говорю ей про себя. — Мы заживём с тобой спокойно. У нас будет семья: ты, я и Денис. А потом мы найдём тебе мужа».

Тяжёлые шаги по дому. Отец останавливается, снова идёт.

Глажу мамину спину. Выпирают лопатки, как у дистрофика.

Сейчас отец закричит: «Окопались, твари». Любимые его словечки! Сейчас он сломает дверь, ворвётся, стянет маму с тахты, поволочёт за собой.

Не успеваю подумать, как он дёргает дверь, кричит:

— Твари! Окопались! Машка, иди на место. Ты мне жена!

Снова мама начинает дрожать. Снова глажу её.

Отец барабанит в дверь. Но той силы, что сшибает дверь с петель, нет. И я шепчу маме в ухо:

— Не обращай внимания, тебе рано вставать, постарайся уснуть.

— Слышишь, что я сказал? Иди на место.

Мама послушно встаёт. Я хватаю её за руку.

— Не пущу! Тебе надо спать. Он сейчас уйдёт. Потерпи.

И отец уходит. Ругается громко, грубо, но — уходит.

И, как ни странно, мама засыпает.

Встаю, открываю окно. Дыши, мама. Весна! Пусть выветрятся крики, злоба, и ты освободишься от боли и страха.

Мне тоже нужно бы поспать. А сна нет. Как убедить маму уехать со мной? Я попрошу сделать это Дениса!

Шорох дождя — в открытое окно. Аккомпанемент моей жизни. Ну, смой же дурное, унеси наши муки, помоги нам!

 

Глава девятая

Инна пишет мне подробные письма, и её новые знакомые — Руслана и Вероника словно поселились в нашем Посёлке.

— Нельзя терпеть, Вероника. Все беды от того, что люди терпят. Когда терпят, разрушают себя.

— Ты категорична, Руслана. Если ссадила коленку до крови и она ноет, что тебе остаётся делать, как не терпеть? Терпение — часть жизни. Боль терпишь, одиночество терпишь.

— Ерунда, Вероника, ты ничего не понимаешь в жизни. Зачем терпеть одиночество? Иди к тем, кто любит тебя.

— А если те, кто любит меня, не способны вывести меня из одиночества? А если это мог бы сделать лишь тот, кто не любит меня?

— Иди к нему.

Вероника смеётся.

Инна смотрит то на одну, то на другую своими водянистыми глазами.

— Не всё берётся в жизни нахрапом, Руслана, не всё в ней так, как хочется, как нам нужно, чтобы было. В том-то и дело, что очень часто приходится терпеть.

— Это слабым натурам. А я ничего не терплю. Я возьму всё, что хочу, в жизни, всё, что мне нужно.

— Да ну?! — спрашивает ехидно Вероника.

— Если не могу взять то, что хочу, захочу другое так же сильно.

— Это не всегда возможно, — тонкий голос Вероники.

Денис выходит после очередного экзамена из кабинета.

Я жду его.

Он видит меня и улыбается.

Больше всего на свете он хочет спать. И я уже готова отступить — пусть выспится, но он спрашивает:

— Ты сегодня не спала ночь?

И ему — в озерца — я говорю:

— Уговори маму уехать со мной. Она гибнет. Она снова готова всё терпеть.

Денис идет спать, а я иду к Ангелине Сысоевне, ждущей меня у школы, сказать, что сегодня не могу посидеть с ней в кафе, хочу поговорить с мамой. Только успеваю вернуться в школу, навстречу — отец. При галстуке. В полосатой рубашке. Как великан из сказки, заполняет всё пространство. Пиджак не сходится, и живот чуть вываливается из впившихся в него брюк. Он улыбается. Значит, Велик отдал ему классы обратно? И что же будет с новой математичкой?

— Где мать? — спрашивает он меня. — Найди её и скажи — я её жду.

Я тоже хочу найти маму. Но я хочу, чтобы она шла домой со мной.

Зачем я отпустила Ангелину Сысоевну? Как бы сейчас она помогла нам!

— Сколько раз повторять, пойди приведи мать.

— Если она не идёт домой, значит, занята, — говорю я.

Отец взрывается и шипит мне в лицо:

— Я помню всё. Это ты разрушила мою жизнь, опозорила меня. Из-за тебя все мои несчастья. Ты ещё объяснишь мне кое-что.

— Не объясню, я скоро от тебя уеду снова, уже навсегда, — едва слышно шиплю я в ответ. — Это ты разрушил мою жизнь. И мамину. Ты убил Люшу, Шушу и, если тебе позволить, добьёшь нас с мамой. Ты — убийца!

Напоминание о Люше производит в отце внезапную перемену — он отступает от меня, пятится к двери и выскакивает на улицу.

Что же, он забыл о Люше, а я напомнила?

Мама задержалась после уроков, и я ухожу одна.

Отца дома нет.

Почему-то иду к павильону.

Там кто-то есть. Может, вовсе и не отец?

Что мне делать здесь? В эту минуту никому не грозит смерть. И я уже отступаю, крадучись, к двери, как слышу:

— Убийца?!

Бежать отсюда прочь. Отец задал себе вопрос.

В этот день я делаю больше, чем за всю предыдущую неделю. Решаю лишние задачи, прохожу лишний параграф по физике и почти заканчиваю сочинение, когда раздаётся поворот ключа.

Мама тоже успевает подготовиться к урокам, убраться и собрать ужин.

Рука виснет над листом на середине фразы. Только что в голове выстраивались чёткой вереницей выводы из сочинения — писала я в тот день о «Старике и море» Хемингуэя, и — ни одной мысли.

Мама зовёт меня к столу.

Если бы не лёгкое дыхание, можно подумать, никого нет.

Боюсь взглянуть на отца.

— Кто папочка? — спрашивает он меня, и его голос дрожит от злости.

Я спешу сбежать в свою комнату. Не успеваю, отец заступает мне путь.

— Не я, ты — убийца, это ты убила нашу семью. Отняла у меня жену. Ты не желала делать то, что я велел: занималась из рук вон плохо. Теперь-то я понимаю, какие у тебя наклонности, в мою мамочку пошла, она бросила отца, путалась с кем ни попадя, и ты…

В это мгновение между нами оказывается мама.

— Лжёшь! — шепчет она, прижав руки к груди, как бы давя в себе подступающий приступ. — Твой отец — такой же зверь, как ты, измучил мать, бил её, изводил, она не выдержала, она бежала — спасалась от него.

— Я — зверь?

Мама широко раскрыла рот и стала хватать воздух. Я кинулась к телефону, а отец едва успел подхватить её.

Врач «скорой» никак не мог снять спазм.

— Мама, умоляю, мама, вздохни скорее.

Я распахнула окна, буквально оттолкнула доктора и стала стаскивать маму с дивана.

— Что ты делаешь? — доктор попытался помешать мне.

— Скорее на улицу. Воздуха!

Доктор помог мне.

На улице мама вздохнула.

Она стояла, тоненькая, полураздетая — доктор сорвал с неё кофту, когда делал искусственное дыхание, с прижатыми к груди руками, с выпученными ещё глазами и — дышала. Я изо всех сил растирала её спину.

Когда доктор ушёл, а мама лежала без сил на диване, отец патетически произнёс:

— Хороший спектакль устроила, по всем правилам. — Он стал плотно закрывать окна, одно за другим.

— Ну, теперь ты выполнишь мою просьбу? — прошептала я маме в ухо, под стук захлопнувшейся последней створки.

Мама посмотрела на меня не видя.

Где была она несколько минут назад, когда умирала?

— Бросилась на защиту. Тигрица! А мне что достаётся? Я всегда один. Тебе всё равно, о чём я думаю, тебе плевать на то, что нужно мне. Эмоциональная недостаточность, — вдруг сказал он. — Из-за неё, — кивнул на меня. Теперь он стоял над нами, у дивана, и собой заполнял всю комнату. — Тебе, Маша, нужно было стать актрисой, ты — драматическая актриса.

Мама лежала с закрытыми глазами, и губы ещё не порозовели, и лицо ещё оставалось очень бледным, но она дышала. Спокойно и тихо. И была весна — кончался апрель. А в конце мая начнутся экзамены. Нам нужно перетерпеть один месяц май. Только бы мама не умерла за этот месяц. Только бы она уехала со мной! Я пошла к столу — надо помыть посуду.

— А может, не только она отняла тебя у меня? А может, тебя отнял кто-то в школе? Директор набрал сплошных мужиков. Завтра я выхожу на уроки и увижу всё собственными глазами…

У меня зашевелились волосы на голове. До меня дошло — а ведь отец снова станет моим учителем! Не хочу! Мне так нравится наша Алевтина Павловна. Пусть она звёзд с неба не хватает, но мне тех знаний, что даёт она, вполне достаточно для того, чтобы поступить вместе с Денисом в геологический.

— Вы обе ещё ответите мне за всё!

— Я хочу в уборную, — сказала мама и, когда проходила мимо меня, спросила: — Можно я с тобой лягу?

Конечно, мама. Мы заперлись с ней на ключ, бросив на столе грязную посуду.

В тот вечер я не сомневалась в том, что мама уедет со мной.

 

Глава десятая

Прошло ещё две недели. Отец работал. Но, шва Богу, Велик не дал ему выпускные, отец получил шестые классы. Математики в шестом много — и тригонометрия, и геометрия, и алгебра, и у отца — полная нагрузка. Приходил он домой с тетрадями и до ночи сидел за своим столом.

За ужином молчал. И так продолжалось какое-то время. Но однажды он стукнул по столу так, что задребезжала посуда.

— Есть у меня жена или нет? Иди на место, в свою комнату! Это всё она! — Он с ненавистью взглянул на меня, вскочил, схватил стул и со всей силы грохнул им об пол — стул развалился.

— Я сейчас вызову бригаду из психушки. Тебе там понравилось? — крикнула я охрипшим от страха голосом.

Он повернулся ко мне.

Мы стояли лицом друг к другу.

Вот сейчас он схватит меня, как стул, и швырнёт на пол.

И вдруг сжалось сердце: а ведь никогда я не назвала его «папа», «папочка», у меня нет отца!

Наверное, он услышал происходящее во мне, потому что — отступил, повернулся и пошёл к своему столу.

А я всё продолжала стоять, разбухшая слезами, — так жалко стало себя!

Мама обняла меня, усадила и, словно услышав моё «папа», «папочка», принялась гладить по голове. Руки у мамы были горячие, как нос у заболевшей собаки. Она всё ещё любит отца. Она хочет быть с ним. Все эти тихие дни, когда он готовится к урокам или, задумавшись, смотрит в окно, нет-нет да пристынет к нему взглядом. И, чем дольше гладила меня мама, тем было очевиднее: сегодня она уйдёт к нему, добровольно уйдёт, принесёт себя ему в дар, а со мной не поедет.

Высвободиться из её рук… но, точно мгновение застыло, я жадно втягиваю в себя жар её рук, я захватила её руки в плен: мне, мне…

В этот вечер мама ушла к отцу, а я плакала в подушку, пахнущую мамой, ходила по комнате, но никак не могла избавиться от зрелища скачущих на нашем столе чашек и тарелок. Отец обнимает маму, отец обладает мамой. А мне кажется: мама предала меня.

Скорее спать. Завтра в школу. Завтра две контрольные — по химии и английскому. Завтра я увижу Дениса.

Моё будущее. Мы идём по полю, по лесу, по горе: он — впереди, я — сзади. Что мы ищем в лесу, в поле, в горе: воду, нефть, уголь, не важно. Важно: он — впереди, я — сзади, и мы одни в лесу, в поле, на горе. Он повернётся — тут ты? в порядке? — и снова широким спокойным шагом продолжит наш путь.

Мы танцуем с ним.

Мы никогда не танцевали. Его руки…

Подушка — одна на двоих. Вот его лицо. Его дыхание. Я сплю — в его дыхании, в его тепле.

Дениса я на следующий день не увидела. Толи он Не пришёл в школу вообще, то ли сдал очередную порцию материала и поспешил домой заниматься дальше, то ли сидит в каком-то классе — отвечает.

Последнего урока у меня не было, и я пошла домой. Я люблю бывать дома одна.

Весна гонит меня к новой жизни.

Сегодня весенний день, а вовсе не весенний. Дождь вроде как дождь, а каждая капля звенит от холода. Я продрогла в своей тёплой куртке — зуб на зуб не попадает. Может, потому, что не выспалась. Глаза слипаются.

Сразу, прямо в куртке, прошла к себе и рухнула — спать.

Снится мне голос Дениса: «Вы — самая красивая. Вы — самая добрая. Вы — самая умная…»

Почему он зовёт меня на «вы»?

Не снится. Голос Дениса гуляет по нашему дому свободный, чуть хриплый, чуть задыхающийся:

— Вы — несчастны, вы измучены, согласитесь: вам нужно уехать.

Денис выполняет мою просьбу. Уговаривает маму. Конечно, Денис выполняет мою просьбу. Он обещал помочь. Почему же мне так больно? Что-то не так в его голосе, в его словах… Я давно уже сижу на тахте. Прикладываю руки к груди и жму грудь, совсем как мама. Только мама пытается вздохнуть, а я — зажать боль.

— Вы — часть меня, я — ваша часть. Раньше думал, сын. Нет. Прошу вас, доверьтесь, я сделаю вас счастливой. Вы будете всегда улыбаться… вам так идёт улыбка. Вы наконец напишете книгу о своих опытах над растениями, вы опубликуете рецепты созданных вами лекарств. Вы откроете в себе новые возможности и реализуете их. Мы будем вместе.

— Что ты мне предлагаешь? О чём ты?

— Замуж за меня…

— Что-о?!

— Вы думаете, я — мальчик. Пусть мне только шестнадцать. Два года пролетят.

— Ты сошёл с ума! — В голосе мамы страх. — У меня есть муж… я старше тебя больше чем на двадцать лет. Морщин с каждым днём будет больше. У меня взрослая дочь.

— Мы — из одного поколения. Вы всё понимаете, как я. Морщины — чушь, если я с вами каждый день, я не вижу их.

— Ты сошёл с ума, — повторяет мама устало. — Ты причиняешь мне боль. Ты мне как сын.

— Есть то, что есть. С детства… Вы входите в класс… вы говорите… вы улыбаетесь — я…

— Пожалуйста, иди домой… Пожалуйста.

— Я не могу жить без вас.

И через паузу — голос отца:

— Мне дадут сегодня пообедать? — голос миролюбивый. — Я слышал, ты делаешь большие успехи. Наперебой, со всех сторон кричат: «Вундеркинд! Гордость родителей!» Я мечтал бы иметь такого сына. Приходи к нам почаще.

Денис молчит.

— Скромен. Я всегда знал, ты — вещь в себе. Даже когда ты писал работы на «тройки». Тебе нужен был разбег. Увлечение биологией затмило для тебя всё, поэтому ты не очень серьёзно относился к математике, но новая дама говорит, ты и в математике — талант! Я склонен ей верить. Маша, поставь ему прибор. Сейчас дочь подойдёт, и мы пообедаем как семья.

— Простите, мама обижается, когда я…

Отец досказывает за него:

— …обедаешь не дома. Её можно понять. Ну, иди, иди. Счастливые твои родители. Маша, что ты такая красная? Тебе опять нехорошо? — И когда хлопает дверь: — Маша, я хочу сказать тебе: я люблю тебя. Это ты рушишь нашу любовь, для тебя существует только дочь. С минуты её рождения первый кусок — ей, ночью сторожишь её дыхание. А уж если у неё насморк, и вовсе не спишь ночи напролёт. Неужели ты не понимаешь, я — твоя половина, первый кусок нужен мне, первый взгляд — мне. Надеюсь, она уедет, и наша с тобой жизнь наладится. Скажи мне хоть слово! — Отец пошёл мыть руки и принялся мурлыкать: — «Сердце, тебе не хочется покоя…»

В тёплой куртке я распарилась, одежда пропиталась потом и затвердела, я — в панцире, я — в скафандре и сейчас или уйду в воду, или вознесусь в космос — навечно. Нужно бы переодеться… но, я боюсь, услышат… Крадусь к окну. Тяну шпингалет вверх, не щёлкнул. Прислушиваюсь. Слава Богу, отец опять разглагольствует:

— Почему я должен ждать? Я голоден. Давай-ка вдвоём. Вспомни, как мы сиживали в молодости. Не сводили глаз друг с друга. Я и сейчас люблю тебя безумно. Сколько лет прошло, а я не разочаровался, нет, ты — ни на кого не похожа…

Приоткрываю створку. Ловлю слова. Успеть до пауз.

— Сегодня один ученик спросил: «А все задачи можно решить? Есть нерешённые? А если ошибка в данных?» Представляешь, и это шестой класс! Ты слышишь меня? Что ты молчишь? Я с тобой говорю? Почему никак не реагируешь?

— А как я должна реагировать?

— Как в юности, взглядом, мимикой, удивлением.

Я уже на столе. Распахиваю окно и, едва дыша, стараюсь без шороха выбраться на улицу; не стукнув, закрываю за собой створку.

Стою, прижавшись к стене своего дома, справа от окна, разинула рот и пью дождь. Очень скоро замерзаю — зуб на зуб не попадает. Ни одна мысль не забредёт ко мне в гости. Льдины-капли бьют по лицу, обжигают холодом, но не тушат боль. Шагну ли, подниму ли руку, чтобы смахнуть с лица льдины-капли, впившиеся в кожу, сгорю от боли.

Меня держит на ногах стена моего дома, в её милости нахожусь и — пью, пью, пью…

Сеется сквозь набухшее тьмой небо свет, смельчак, пролезший ко мне, — помочь мне. Весной темнеет поздно.

Вместе с водой движусь к земле… спать… растаять.

Очнулась от холода.

Едва поднялась. Пытаюсь вспомнить сон. Такой странный сон. Денис хочет жениться на моей маме. Я ни при чём. У меня нет семьи.

Бреду прочь от дома.

Ангелина Сысоевна напоит чаем.

День, ночь. За сколько лет я прохожу один квартал до Ангелины Сысоевны?

Есть павильон. Лучше пойду туда. Там можно поспать.

Дома я оставила ранец.

Зачем мне ранец? Зачем мне заниматься?

У меня есть документ — курсы дают право работать.

— Где ты была, доченька? Что случилось с тобой? — Под вечным своим зонтом — Ангелина Сысоевна. — Все мы сбились с ног. Мама плачет, говорит, убила тебя. Даже Климентий ищет — звонил в милицию и в «Несчастные случаи». Господи, да ты — синяя, совсем продрогла! — Она плачет. — Это всё мы с Витькой… искалечили твою жизнь, прости, доченька. Идём ко мне. Сейчас позвоним маме.

— Нет, не позвоним! — кричу я, но получается шёпот.

Мы стоим на крыльце живого дома, в котором — тепло. И на пороге его — Виктор Викторович. Первый раз вижу его — толстого, крепкого, с круглой головой и круглой, довольной физиономией сытого человека.

— Витька, чаю! — кричит он и помогает мне перешагнуть порог его дома. — Наделала шуму. Куда ты пропала? Я помню тебя вот такой. — Он машет рукой у своего колена.

И «Витька» — в коридоре.

— Ты искалечил ей жизнь! — говорит Ангелина Сысоевна ему. — Смотри, до чего она дошла!

— Нет! — говорю я. — Нет. Не надо…

Но я не договариваю, я уже плыву и мягко опускаюсь в светлую, ярко-светлую, чуть зеленоватую воду.

А выныриваю — в запах нашатыря.

Надо мной — мама.

— Прости, доченька.

Я не понимаю, о чём она. Мне — жарко. Мне — душно.

— Пойдём домой, — говорит отец.

— Нет! — кричу-шепчу я. Выставляю ладони — защитой от своего дома. — Не хочу. — Но я уже снова ничего не вижу и не слышу.

Я несусь в пустоте… меня швыряет от одной песчаной огненной насыпи к другой… в промежутке — пустота, я ни за что не могу ухватиться… от насыпи к насыпи… между ними — миллион лет…

Но вот голос:

— Спала температура… Тише, пусть спит.

Голос Ангелины Сысоевны. Я — с ней. И — не надо смотреть маме в глаза.

В голове — полочки… на них — аккуратными стопками — задачи, параграфы физики и химии, старик Хемингуэя, мальчик… На одной из них — завёрнутая в тонкую папиросную бумагу мысль: «Моя мама ни в чём не виновата, она никогда не выйдет за него замуж, она любит меня больше жизни».

Открываю глаза. Мама.

За окном — яркий день.

Мама — прозрачна, сквозь неё видна чужая мебель чужого дома. Меня не увезли домой.

— Наконец, — шепчет мама. — Прости меня, доченька.

Я снова закрываю глаза.

Что дальше? Что мне делать? Я больше не хочу жить дома. Там звучит голос Дениса. Он будет звучать с утра до ночи, повторять фразы, погасившие мою жизнь.

— Маша, пусть она побудет у меня, пойди поспи.

— Какое «поспи»? У меня уроки.

— Вот видишь, уроки. Она будет дома одна, а тут не одна. Иди, Маша. После уроков придёшь. Всё будет в порядке.

Моя мама никак не провоцировала чувство Дениса, она никогда не выйдет за Дениса замуж.

Мама выйдет замуж за Дениса, я знаю это.

Дело не в маме. Не мама любит Дениса, Денис любит мою маму, и с этим ничего поделать нельзя.

Я открываю глаза лишь после того, как мама уходит.

— Доченька?! Наконец!

— Пожалуйста, — перебиваю я Ангелину Сысоевну, — помогите мне уехать из Посёлка. Купите билет, пожалуйста…

— Кто обидел тебя? Отец? Мама? Что случилось? Ни от кого не могу добиться ответа. Опять случилось что-то страшное? Что?

Сажусь в кровати, оглядываю комнату. Она — голубая: обои, простыни, даже плинтуса. Светло-голубая, как небо в ясный день. А шторы, а скатерть на круглом столе, а плед на кровати, а абажур, — оранжевые. Ангелина Сысоевна тоже не любит дождь. Она тоже хочет сбежать из нашего Посёлка к солнцу.

— Конечно, если тебе так нужно, конечно, я куплю билет. Но подумай о маме. Она и без того несчастна, ты просто убьёшь её.

— У мамы отец. Я мешаю им. Отец любит маму и не обидит её.

— Ты из-за этого хочешь уйти? Неправда. Мама не была бы так растеряна и так испугана, если бы речь шла об отце. Мама говорила мне, она не любит отца, это просто долг. Я знаю, что значит долг. Это значит — пустое сердце. Оно должно быть заполнено. У мамы — тобой, я знаю. Она не наглядится на тебя, не надышится. Думаешь, она ради отца старается вкусно готовить… вообще жить? Ради тебя. Ты убьёшь её.

— Её семья — отец. Я не могу всегда быть рядом с ней. Мне нужна моя жизнь.

— Для этого прежде всего ты должна окончить школу. Тебе остался один месяц, а там экзамены, и всё.

— Зачем? Мне не нужно заканчивать школу…

— Вот-вот, я чувствую. — Ангелина Сысоевна садится ко мне на тахту, смотрит на меня испуганными, голубыми, под цвет комнаты, глазами. — Дело не в том, чтобы начать свою жизнь, ты не хочешь жить, ты хочешь погибнуть. Скажи мне, доченька, что с тобой, и я сделаю всё, что только нужно, для твоего спасения.

— Разве вы сберегли моего ребёнка? Вы так хотели его! Вы не смогли.

— Ты не пришла ко мне.

— Об этом я и говорю. Я — отдельно. Сама по себе. Вы не всемогущи. Вы не можете охранить меня от беды. Никто никому не может помочь. И я вам не могу помочь.

— Можешь. Ты изменила мою жизнь. Я угадывала желания сына и мужа, сама не жила. Я буду хорошим врачом. Это всё ты. И сын стал другим… благодаря тебе. И наши с ним отношения изменились. — Ангелина Сысоевна чувствует меня, она изнемогает от страха. — Люди могут помочь друг другу.

— Помогите мне уехать.

Ангелина Сысоевна встаёт. Руки её дрожат, когда она пытается застегнуть кофту, и падают беспомощные — так и не застегнули!

— Пожалуйста, дайте мне лист бумаги и ручку.

Я знаю, Ангелина Сысоевна прочтёт письмо, и мне нужно изощриться так, чтобы она ничего не поняла.

«Мама, я очень люблю тебя. Но мне нужна моя жизнь. Каждому нужна своя жизнь. Я не умру. Из-за тебя. У меня есть профессия. Может быть, я кончу школу и поступлю на вечернее отделение. Одна просьба к тебе: послушай своё сердце и не погуби свою жизнь. Чувство долга — плохое чувство. Открывай окно на ночь, даже если отец будет против».

Несколько строк я писала весь тот час, что Ангелина Сысоевна ходила за билетами.

Она возвращается и развивает бурную деятельность: жарит цыплёнка, печёт оладьи, варит яйца и картошку, словно я буду ехать в поезде не сутки, а всю свою жизнь.

Руки до локтя — голые, снуют отдельно от неё. Она безостановочно говорит:

— Мама придёт в три. Может быть, дождёшься здесь и поговоришь с ней? Витька поедет поступать. Может быть, в тот же город. Если бы ты полюбила Витьку… он совсем не такой, какого ты знаешь. Ошибаются все… Он — однолюб. Мой дед любил бабку. Она умерла, когда деду было тридцать шесть лет. Один растил нас с братом, на всю жизнь остался холост. Я как-то зашла к нему… он смотрит на фотографию бабки и говорит: «Ты жди меня спокойно. Я и здесь всегда с тобой. Всё, спи». Мне было одиннадцать, а до сих пор, слово в слово, звучит его голос. Такая любовь… Он долго жил. Всегда спокойный, словно его жена — в соседней комнате.

Я слушала Ангелину Сысоевну и успокаивалась. Даже мелькнула мысль: если бы я жила тут, с ней, может быть, смогла бы и школу кончить.

— У меня к вам просьба, — сказала я. — Я не могу идти домой. Мне нужны мои вещи. Рюкзак, бельё, одежда… документы — в столе.

— А книги ты не возьмёшь? — дрожащим голосом спрашивает Ангелина Сысоевна. — Тяжело тащить, я понимаю. Знаешь, я прямо сегодня пойду на почту и вышлю их тебе, они дойдут за неделю, а ты пока устроишься в школу. Чемоданчик тебе дам, он лёгкий, ничего не весит.

Она уходит за моими вещами.

Надо бы позвонить Инне, предупредить… Не надо. Инна писала, она ждёт меня в любую минуту.

— Поля!

Я не услышала, как вошёл Виктор.

— Я давно хочу тебе сказать, прости меня. Я видел, мать куда-то побежала. Прости меня. Скажи, как исправить.

Виктор не пошёл в школу или удрал с уроков?

Ангелина Сысоевна права, он изменился. Но ни плохой, ни хороший он не нужен мне, и я говорю ему:

— И ты прости меня. Я желаю тебе удачи во всём. В любви, в профессии.

— Ты прощаешься со мной? Удача в любви — это ты.

— Мама говорит, ты — однолюб. Я тоже однолюб, — неожиданно говорю я Виктору.

— Ты любишь Дениса?

На ринге это назвали бы ударом ниже пояса. Во все глаза смотрю на Виктора. Кровь бурлит в моей голове, ещё мгновение — я снова потеряю сознание, но Виктор капает мне капли в рюмку, вливает в мой рот. Он красный, у него дрожат руки, совсем как у Ангелины Сысоевны, и я пустым своим животом ощущаю наше родство. Мы оба неизлечимо больны. И с этим ничего нельзя сделать.

Мы смотрим какое-то время друг на друга, но вот я слышу.

— Он тоже однолюб. Он тоже с собой ничего сделать не может.

Виктор знает и то, что Денис любит мою маму. Наверное, это знают и девочки из биологического кружка.

— Я не прошу тебя выйти за меня замуж, я знаю, это невозможно. Прошу только: помни, в любую минуту я есть… помочь.

Кровь ещё бьётся в голове… но то, что Виктор знает мою болезнь, и то, что он обозначил её словами… меняет всё: панцирь мой, звеня, распадается обломками.

Он стоит передо мной, большой, красный, и моргает.

На его плечах — тот же груз, что и на моих.

— Ты любишь мою маму, — говорит он запинаясь. — Я похож на неё.

И то, что Виктор как бы поделил надвое мою ношу и взял себе половину её, и то, что он сломал мой панцирь, даёт мне возможность дышать. Я дышу — впервые с того часа, как услышала Дениса.

Виктор борется с собой: сказать или не сказать. Мне всё равно, скажет он или не скажет, всё, что касалось меня, он сказал. Но то, что он говорит, подкидывает меня с места:

— Сегодня твоя мама сказала Денису: «Ты убил меня, ты лишил меня дочери. Не смей никогда на километр подходить ко мне». Каждое слово ясно слышал. Я должен был понять, что случилось.

— А он?!

— Побежал из школы прочь. Ты, надо думать, услышала то, что он говорил матери о своих чувствах…

— Витя, Витенька, беги к нему, ищи его… в овраге — он там гулял с Бегом, он может быть и на насыпи. Пусть он живёт. — Мои слова трясут меня электричеством, оказывается, я трясу Виктора за плечи. — Витя, спаси его. Пожалуйста, спаси, я знаю его…

— Я тоже, думаю, знаю его, он — сильный человек, он справится.

— Нет. Он эмоциональный. Ты не знаешь его. Откуда ты знаешь его?

— Он — мой близкий друг.

— Что-о?

— Когда я влюбился в тебя, я стал за тобой следить. Ты чуть не каждый день бегала в биологический кружок, и я вычислил: не за матерью же…

— Почему не за матерью? Мы с ней не могли говорить дома.

— И во время занятий кружка не могли.

— Я могла слушать её.

— Врёшь. Ты ходила туда из-за него тоже. И я решил понять, что в нём такого… необычного. Сначала он злил меня. Шпендрик, а все носятся с ним. В первый раз я подошёл к нему, когда ему купили собаку. Мы вместе кормили Бега, вместе гуляли…

— Я никогда не видела тебя рядом с ним.

— Что я, дурак, по-твоему? Ты не видела меня и тогда, когда в течение многих лет сидела на своей насыпи под дождём. Думаешь, я случайно оказался там? Так вот, скоро я понял, Денис — блажной, тронутый, часами рассказывал мне о зверях и растениях.

— Как же ты, друг Дениса, зная его, мог так… со мной…

— Сопляк, младше на год, а отнимает тебя… И я — помойка для его излияний. Решил отомстить и ему, и тебе. Он болтал мне о своих планах: жизнь посвятит биологии… а я наливался ненавистью к нему и к тебе, почему ты видишь его, а не видишь меня. Я был злой, — повторил Виктор горестно. — Я был гадкий. То, что я сделал с тобой, — Виктор поморщился, — не сразу отрезвило меня. Отрезвил меня Денис. Всё столкнулось вместе. Уволили твою мать. Денис прибежал ко мне: спасай! Мама помчалась к Велику. Не получилось. Когда погибли звери, я тоже думал, он не будет жить. Я пас его, брёл следом, не ходил на уроки, как и он. Там же, где тебя, сторожил на насыпи его, Сталкивался с ним лицом к лицу, вызывал на откровенность. Я заставлял его повторять всё снова и снова, мне мама говорила, когда плохо, надо выговариваться и выплакиваться. Я знаю, я помог ему. А потом он дёрнул за тобой. Вот тут я чуть с ума не сошёл. Я-то думал, он тебя в упор не видит, я был уверен, он в твою мать… — Виктор запнулся. — Я уже любил его. Я уже знал его. Он уже был мой друг. Я догнал его, когда он, журавль с рюкзаком, шёл к поезду. И я думал — убью его. Накануне он сказал мне: «Мне нужно вернуть Полю сюда во что бы то ни стало!» Когда я возник перед ним, он от неожиданности отпрянул: «Ты чего? Ведь мы попрощались!» Я кипел, как чайник, даже, мне кажется, булькал. И я выбулькал: «Зачем… Полю… сюда? Зачем уходишь?» Он ничего не заподозрил, он думал, я пекусь о нём, и так мягко, знаешь, говорит: «Не волнуйся ты так. Мария Евсеевна больна, Мария Евсеевна измучена, ей нужна помощь, её нужно спасти». Я хлопнул его изо всех сил по плечу: мол, дуй, пусть ляжет путь…

— Ты пишешь стихи? — спросила я неожиданно для себя. — Или рассказы?

Он вытаращил глаза.

— Ты чего это? С чего взяла?

— Речь у тебя… временами странная: «пусть ляжет путь». Так говорят поэты… — Теперь я булькаю, как чайник, ожогом саднит в груди, я плещусь кипятком. Я ненавижу Виктора и готова хватить его тяжёлым предметом по башке. Повторяются прозрачные слова Дениса: он хочет вернуть меня в помощь маме.

— Да, я пишу стихи. И я послал их на конкурс в Литинститут.

На удивление нет сил.

— Может, ты и друг Денису… может, враг… может, тебе и кажется, что ты знаешь его… только иди скорее, прошу тебя, найди его. Я чувствую, я знаю, он может что-то сделать с собой. Пожалуйста.

Денис обманул меня, вселил в меня надежду. Он — лицемер. Он не сказал мне правды. Он сказал мне: «Я буду там, где будешь ты», а должен был сказать: «Я буду там, где будете вы, Мария Евсеевна и ты».

— Пожалуйста, Витя. Ты, сам говоришь, любишь Дениса. Помоги.

— А ты пока уедешь…

— Нет, я дождусь тебя.

Виктор ушёл. А я едва доползла до голубой комнаты и упала на постель.

Сплю не сплю… Денис — впереди, я — за ним.

Голос мамы:

— Она уехала? Вот она пишет в письме…

— Поезд — в четыре, билеты у меня, она не могла уйти без вещей.

Они обе буквально врываются в комнату.

— Доченька! — зовёт меня мама.

— Доченька! — зовёт Ангелина Сысоевна. — Тебе опять плохо? Что с тобой случил ось без меня? Я принесла вещи.

Сажусь в кровати. Приснившийся мне Денис уплывает, я могла бы удержать его, если бы не мама…

Мама давит себе грудь — сейчас начнётся приступ.

Я жду Виктора.

— Пожалуйста, Ангелина Сысоевна, сдайте билет, — говорю, едва шевеля языком и губами. — Неловко, я загоняла вас, но деньги пропадут. Я никуда не еду.

— Слава Богу, — шепчет мама. — Спасибо, доченька.

Она ещё не знает, что с Денисом может случиться беда.

— Слава Богу, — говорит Ангелина Сысоевна.

Мама давит грудь.

— Пожалуйста, мама, пойди отдохни. Тебе очень нужно скорее поспать, хотя бы пару часов. И я хочу спать. Посплю и приду домой. Я же никуда не уезжаю. Остаюсь. Мне только нужно поспать. Я не могу сейчас идти. Я посплю здесь и приду, как только проснусь.

— Ты не обманываешь меня? Можно, я возьму твои вещи домой?

— Можно. Возьми мои вещи. Ничего не готовь, ляг.

— Что случилось? — спрашивает Ангелина Сысоевна, как только мама уходит. — Я вижу, что-то случилось.

Я закрываю глаза — пусть думает что хочет, я хочу спать.

— Пожалуйста, — едва ворочаю языком, — сдайте билет, всё остальное потом.

Она явно встревожена, но послушно идёт сдавать билет.

Что делала бы я без неё в этой жизни? Спасибо, Ангелина Сысоевна.

 

Глава одиннадцатая

Время тянется. Я хожу по комнате. Хожу по гостиной, по кухне. Зверь в клетке.

Пусть любит маму, только бы жив.

Ангелина Сысоевна возвращается через час. И почти сразу, следом за ней, вваливается в гостиную Виктор. Он именно вваливается, чуть не падает, налетая на кресло у телевизора.

— Ты была права. У матери взял бланк, подделал рецепт, в аптеке купил таблетки, шёл, идиот, глотал, шёл, глотал. Не успел упасть, я вышиб из его рук эту чёртову гадость! — Виктор бросает на стол коробку с ничего не говорящим мне названием. — Едва доволок его до больницы, никогда не думал, что столько в нём весу! Сознание потерял там. Промывают. Там его предки. — С волос и по лицу Виктора течёт вода, он стирает её рукой, а лицо тут же снова — мокрое.

— Господи, да объясните мне, что случилось?

— Ну идёмте же! — Но у меня подламываются ноги, я опускаюсь на диван, ватная. Никакая сила не поднимет меня.

— Он жив, — шепчет мне в ухо или кричит Виктор.

Ангелина Сысоевна ни о чём больше не спрашивает.

Какое-то время мы сидим и молчим.

— Пойдёмте. — Я встаю, и ноги, хотя слушаются плохо, идут.

Ангелина Сысоевна молчит. Она — умная, поняла, о ком мы.

Больница. Не проходит и пяти минут, как она даёт мне белый халат, подталкивает к двери палаты:

— Иди!

Его не вижу. Белый сугроб навис над ним.

— Сыночка, очнись… Сыночка! — Над ним плачет его мать.

Ноги не идут, а как-то я оказываюсь около него. Это не он. Одни губы. Вывороченные, толстые. Вместо лица — губы.

Нельзя, чтобы узнала мама…

— Сыночка, очнись!

Я сижу в ногах Дениса. Вглядываюсь в его лицо.

— Пойдём, пожалуйста, ты уже несколько часов здесь. Маме сказали, будет жить, опасность миновала. Пойдём. — Голос Виктора стуком дятла.

Я должна пойти домой.

Дома спит мама. Когда она проснётся, я должна быть дома.

Я иду домой. И прихожу домой.

Мама спит. Отец готовится к урокам.

— Явилась? — спрашивает он.

Явилась. Я явилась домой. Почему я не иду в свою комнату, а сажусь к столу, под лимонное деревце? Это моё место.

— Мама сказала, обед на столе.

Отец говорит мне человеческие слова. Не спрашивает, где я «шлялась», и не говорит, что докопается до того, кто отец ребёнка. Он готовится к урокам.

Звонок в дверь. Отец идёт открывать.

— Витя? Здравствуй, Витя, заходи. Ты совсем взрослый.

— Я хотел бы поговорить с Полей.

Следом за мной Виктор идёт в мою комнату. Я плотно закрываю дверь.

— Он пришёл в сознание. Очень слаб, но опасность миновала. Мама позвонила из больницы.

— Спасибо, — говорю я и неожиданно для себя целую Виктора в щёку.

Мама просыпается утром. И идёт в школу. Пусть она узнает в школе. Не от меня.

Я в школу не иду. Не хочу слышать со всех сторон, что случилось с ним. Я знаю, что с ним случилось. А мама… она прежде услышит, что он жив и будет жить. Я сажусь делать вчерашние уроки и писать сочинение.

Школу я кончу. И уеду. В тот же день, как кончу школу. Только пусть мама будет жива. И Денис будет жив. И пусть они будут вместе.

Виктор пришёл на большой перемене:

— Не волнуйся, капельницу уже отключили, он в порядке. Я принёс тебе экзаменационные билеты.

— Маму видел?

— Не… — Виктор пожал плечами.

Видел, — понимаю я, — мама не в лучшей форме.

— При тебе сказали ей? — спрашиваю.

— Нет, конечно. В учительской.

— Она пошла к нему?

— Нет, конечно, уроки… Я побегу. Меня сейчас будут спрашивать. Химичка давно точит зуб.

Мама к обеду не вернулась, и отец потребовал от меня еду. Сварила картошку и сосиски, подала.

Мне хотелось есть, но не хотелось сидеть за одним столом с отцом.

Мама вернулась в пять. Я поспешила поставить перед ней обед. Она уставилась на меня. Смотрела — не видела. К еде не прикоснулась.

— Ну, всё в порядке? — спросил отец. — Ты чего не ешь?

— Всё в порядке? — повторила мама даже интонацию. Больше за весь вечер она не сказала ни слова и ушла спать, когда отец сидел ещё за столом.

С Денисом я столкнулась на улице через неделю. Я знала, он вышел из больницы. Он шёл, по обыкновению, отрешённый, меня не заметил.

В ту ночь я бродила по гостиной. В последние дни стояли холода. Дождь не лил — моросил. Превратиться в лёд не мог, температура — чуть выше нуля, а казалось, позванивает, едва слышно, как праздничный звон бубенцов вдалеке.

Что потянуло меня к окну, против которого стояла Люша? Чуть раздвинула шторы.

На месте Люши — Денис.

Я осела на пол, едва успев упереться руками, чтобы не упасть.

Померещилось?! Чуть привстала и поглядела снова. Денис стоит на месте Люши.

Господи, спаси его, только бы он не решил умереть. Спаси его. Дай ему надежду.

Иди спать, Денис, — шепчу.

В гостиной темно, и он не может видеть меня, смотрящую в щель между занавесками.

Стою до тех пор, пока он не идёт прочь.

Одеваюсь и, когда он отходит немного, выскальзываю из дома. Стараюсь идти на цыпочках, но, даже если бы топала, он не услышал бы… он звенит в звенящем дождём воздухе.

Денис подходит к школе, идёт в свою квартиру. Спасибо, Господи, ты услышал мою молитву.

Те три часа, что мне остаются до утра, я сплю мёртвым сном.

На следующий день Денис снова стоит под нашим окном.

И на следующий.

Не умирать решил — ждать.

Мама не сводит с меня глаз. Готовит мою любимую еду. Рассказывает за столом о своих учениках. Никогда не заговаривает со мной ни о чём другом.

Отец затаился. Но порой его ноздри ходят ходуном. Уж не знаю, что не нравится ему больше — мамино возбуждение или моя независимость.

Потерпи, отец, — молча говорю я ему, — ещё месяц, потерпи, я навсегда уйду из твоего дома.

Стены, мебель, сам воздух этого дома враждебны мне, но деревца и цветы — мамины…

Денис — за окном, отец, генерирующий злобу и грозящий взрывом, лихорадочно возбуждённая мама с бессонными глазами… — моя жизнь последних месяцев дома.

Как-то за обедом отец спрашивает маму:

— Я слышал, Денис бросил школу, не сдаёт экзамены. После попытки самоубийства совсем тронулся — бродит где-то ночами, возвращается чуть не под утро, ты не в курсе?

Вилка с куском огурца дрогнула.

— Не в курсе, — быстро сказала мама.

— А я думал, тебя вызывал директор. Так хорошо сдавал и бросил. Теперь не получится экстерном, придётся десятый класс просидеть на уроках. Возможен рецидив, — говорит отец. — И с чего это он вдруг свихнулся? Такой необыкновенный человек, — разглагольствовал отец.

В эту ночь мама легла на диване в гостиной.

Отец на ночь принимает снотворное. Наверное, таблетки спасают нас с мамой — держат отца в чуть заторможенном состоянии. Спит он крепко и очень трудно встаёт.

Около одиннадцати мама принялась ходить по гостиной, как я хожу, ощущая за окном Дениса. Он стоял на том же месте, что и в прежние ночи, тощий, в куртёшке до пояса, наверняка промёрзший. Она распахнула окно, и Денис — подошёл.

— У меня свободный день в среду, — сказала она лихорадочно. — Муж дежурит по школе, у Поли уроки, я буду одна, нам надо поговорить. Прошу, сейчас иди спать. И вообще… не стой ночами, начни заниматься.

— Я смогу видеть вас?

— Сможешь.

Среда — завтра.

Я должна знать, что мама задумала. От этого зависит моя жизнь.

У меня есть время до утра.

Выход один: как всегда, уйти в школу — усыпить мамину бдительность, вернуться через окно. Влезу, когда мама будет в кухне.

К дому подойду со стороны сада.

Изо всех сил стараюсь съесть свой завтрак как всегда, — не заглотнуть, жевать.

— Я провожу тебя, — вдруг говорит мама.

Удостовериться хочешь, что я зайду в свой класс? — понимаю, но даже головы к ней не поворачиваю.

Мы выходим из дома и идём в школу.

Совсем девочка. Худа, словно и не рожала. Из-под капюшона плаща — светлые пышные волосы… Только очень бледная.

Дождя сегодня нет, и даже проглядывает солнце. Оно благословляет маму с Денисом? Или наше с ней прощание? У меня чувство, что мы прощаемся.

Мама доходит со мной до моего класса.

Около дверей ждёт Виктор.

— Здравствуй, — говорит он. — Под конвоем сегодня?

Мама уже в конце коридора, я должна спешить. Мне нужно успеть домой до её возвращения.

— Здравствуй. Я могу попросить тебя? Возьми мой ранец к себе домой, если я не вернусь… пожалуйста. — Я буквально скатываюсь с другой лестницы и через чёрный ход несусь домой по другой улице.

Помню, в детском саду я упала. Ничего особенного — разбила коленку. Её прижгли йодом, наложили повязку с каким-то лекарством. Ничего особенного. Но коленка саднит, и я сижу в углу большой комнаты, где играют и кричат дети, и зову про себя: «Мама! Мама!» И мама словно слышит мой зов, приходит в детский сад. Секунда, и я — в её запахах, в её беспокойстве.

— Шла после уроков, захотелось увидеть: как ты тут? Ты расстроена?

И коленка уже не саднит вроде.

— Возьми меня домой, — прошу я.

— Папа рассердится, ему нужно работать.

— Ну, возьми, пока он не пришёл, а потом опять сюда.

Мы с мамой принялись лечить деревце — подвязывали обломившуюся ветку, приживляли.

Одна картинка из моей жизни сменяет другую, как, говорят, перед смертью. Правда, перед смертью, говорят, мелькают те сцены из прошлого, в которых ты виноват. Сейчас вижу счастливые картинки нашей жизни с мамой вдвоём. Они наперечёт, потому что почти всегда между нами стоял отец.

Несусь. Ветер свистит в ушах.

Долго не могу открыть дверь. Наконец я — в своей комнате! Вхожу в стенной шкаф и зарываюсь в платья. Дверь оставляю приоткрытой. И дверь в гостиную у нас всегда открыта, мне будет слышно каждое слово.

Почему я подслушиваю, подглядываю? Я тяжело больна. Это не я. Какая-то сила крутит меня, распоряжается мной помимо меня.

Едва слышный звук неплотно прикрытой двери. Едва слышные шаги.

Мама и всегда ходит по дому тихо, едва касаясь пола.

— Господи! — едва слышный голос мамы.

Она и всегда говорит тихо.

— Господи, помоги мне! — совсем близко ко мне. Мама заглянула в комнату.

Шумит вода. Мама — в ванной. Принимает душ.

Господи! — молю я. — Помоги, Господи!

Что задумала мама? Что сейчас происходит?

Мама вытирается, идёт в свою комнату, ищет, что надеть… А может быть, одежда давным-давно приготовлена. Невидимкой иду за мамой: на кухню — ставить чайник, снова в гостиную — убрать со стола посуду и остатки завтрака.

Всё враньё. Мама ничего не убирает… она сидит одетая в гостиной и — ждёт.

— Господи, помоги! — шепчет мама. — Я должна…

Момент, когда в доме появился Денис, я пропустила. Сквозь стук пульса услышала:

— Что вы?!!

Я вышла из шкафа.

— Первая любовь… пусть будет удовлетворена…

Мама — в лёгком халате. Совсем девочка. Наша ровесница. Она обнимает Дениса. Денис стоит закрыв глаза, неестественно бледный.

— Я хочу, чтобы ты жил… я хочу, чтобы ты жил… — бормочет мама. — У тебя всё пройдёт, ты сразу выздоровеешь. И — поймёшь… проза жизни… не так красиво, как кажется… Ты выздоровеешь… перестанешь уважать меня… полюбишь девочку…

Я кричу про себя. Я пронзительно кричу. Я понимаю: мама выходит замуж за Дениса. Это навсегда. Я знаю, это жертва. Она не любит Дениса, она ещё любит отца. Я знаю, никогда бы не смогла она жить с шестнадцатилетним мальчиком. Я знаю, ей сейчас плохо, так плохо, что она может задохнуться. Я кричу истошно, кричит каждая моя клетка. В эти минуты я теряю всю свою семью, двух людей, без которых жить не могу. Лезу из окна и бегу прочь. Расплёскиваю посверкивающие лужи.

Солнце, месяцами таящееся от нас, сбросило с себя чёрные тучи и явилось — для них.

Почему никто не слышит моего крика, почему редкие прохожие не оглядываются на меня и не спешат ко мне на помощь? Я разорвусь сейчас от собственного крика.

Мне нужен дождь, он забьёт мой крик.

До упора выжимаю звонок, но Ангелина Сысоевна не спешит распахнуть передо мной дверь.

Она же устроилась на работу!

Плетусь в консультацию. Очередь. Сажусь рядом с женщинами.

— Десять лет пытаюсь родить, а всё — выкидыши, не держит матка. Муж — терпеливый. Дал мне последнюю попытку. А потом — «прости-прощай».

— У меня — опухоль. Нужно резать, а я боюсь.

— Вы — последняя?

Встаю, иду из консультации прочь. Ангелине Сысоевне не до меня.

Крик звенит во мне, живой, пульсирует последними секундами перед взрывом.

Стою перед школой.

Что мне делать здесь?

Виктор отвечает химию.

Что Виктор? Не стану же я ему рассказывать, что произошло с моей мамой!

И денег на билет у меня нет.

Я вспоминаю про тётю Раю.

Днём тётя Рая всегда дома. У неё возьму деньги; Напишу записки — маме, Ангелине Сысоевне и Виктору. Она передаст.

Мой диплом — дома…

Так и так придётся ждать, пока мама куда-нибудь из дома выйдет.

И всё-таки иду к тёте Рае.

Вхожу в дом, ко мне на плечо садится Петя.

— Как он оказался у вас? — спрашиваю машинально.

— Выпросила у Дениса. От всей прошлой жизни мне осталась птица! — говорит тётя Рая и рассказывает, как Петя радуется, когда приходит Денис.

Тётя Рая сильно похудела.

— Поленька, что случилось? С Денисом? — спрашивает.

Я киваю и мотаю головой одновременно.

— Опять?.. — Тётя Рая ухватилась за дверь.

— Нет, он жив. Можно я у вас посижу?

— Конечно, заходи. Значит, жив. После этой истории не видела его, сплю плохо, мерещится он — в больнице. Значит, всё в порядке. А меня, видишь, починили хорошо, хожу работаю. Устроилась сторожем в горсовете. Тихая работа, сплю всю ночь, кому нужны бумажки? Я слышала, Денис перестал сдавать экзамены. Решил ещё год поучиться?

Мычу что-то невразумительное.

— Вы же друзья!

Это правда, мы — друзья, ещё какие друзья…

— Бедный мальчик, он столько пережил! Я как услышала, что произошло с его животными… всё из-за меня!

Когда я снова оказываюсь на улице, идти не могу. Прижимаюсь к стенке дома, в котором живёт тётя Рая, и стою. Я хочу спать.

Поспать можно в павильоне. А ведь мама обязательно пойдёт в школу — проверить, там ли я.

Едва бреду. Вхожу в класс. Химия. Виктор отвечает таблицу Менделеева. Сажусь на место и плыву в химических запахах. Ещё недолго потерпеть. Совсем недолго. И всё кончится…

Мама в школу пришла. Заглянула в наш класс во время истории.

Успокойся, мама. Я ничего не знаю. Только дай мне час времени побыть дома одной. Я ничего с собой не сделаю. Соберу вещи, и всё. Ты принесла себя в жертву. Ты спасла Дениса. Тебе очень плохо сейчас. Для тебя Денис — сын. Тебе сейчас хуже, чем мне. Но, я знаю, ты теперь навсегда с Денисом.

Уроки кончились. Ко мне подошёл Виктор.

— Ты можешь ничего не говорить, но, я чувствую, что-то случилось: Мария Евсеевна провожала тебя в школу, заглянула в класс на истории. Никогда такого не бывало. Пойдём к нам, хочешь? Мама пришла с работы, пообедаем втроём.

— Поезд в четыре, — говорю я Виктору, — сейчас два двенадцать. Помоги мне. Я совсем вас с мамой загоняла, но у меня нет выхода — надо успеть собраться.

Мы идём от школы. Всё непривычно. Солнце осушает своей игрой лужи. И то, что мы идём с Виктором рядом… И то, что мы разговариваем.

— Я или мама можем что-то изменить, чтобы ты не уехала? Или хотя бы подождала уезжать и закончила школу?

— Нет, вы ничего не можете изменить.

Я иду. Я говорю с Виктором. Когда жизнь кончилась.

— Мне нетрудно купить билет. Хочешь, я подойду к дому в три тридцать?

— Хочу. Только под окно. А Ангелика Сысоевна потом передаст маме записку.

Мама дома и задыхается, у неё — приступ.

Звоню в «скорую», звоню Ангелине Сысоевне — перехватить Виктора. Я не могу уехать — мама умирает.

Приступ длится до вечера. Ни уколы, ни искусственное дыхание не помогают, мама пытается вздохнуть и не может. Опять сини губы, выпучены глаза, смертная бледность…

Виктор, Ангелина Сысоевна, отец, врачи топчутся в беспомощности.

И я стою около неё.

Она пытается поймать мой взгляд.

Вопрос — жить ей, не жить — зависит от меня? Она знает, что я знаю? Она просит пощадить её?

Что же я за стерва?! Только о себе думаю.

Ну же, забудь про себя, соверши геройский поступок: поднимись над обидами, подави себя, спаси жизнь своей матери! И я склоняюсь к ней:

— Мама, мама, пожалуйста…

Губы мои лепечут жалкие слова, руки мои гладят её, чуть придавливая и отпуская грудь.

И мама начинает дышать. Ровно, спокойно, как здоровый человек. И тут же отпускает её день — нашпигованная лекарствами, она засыпает.

Отец голоден, у нас нет обеда, Ангелина Сысоевна варит макароны, трёт сыр. Мы сидим за нашим столом.

Отец разглагольствует о необходимости серьёзного лечения, о друзьях, о молодости. Ангелина Сысоевна плачет. Виктор ест.

 

Глава двенадцатая

Хожу в школу. Готовлюсь к экзаменам. Я не могу уехать, пока не сдам экзаменов.

И мама может умереть. Она лихорадочно возбуждена. На щеках появились красные пятна, как бывает, когда человека сжигает чахотка.

Жизнь словно в паузе. Отец терпит — не цепляется ни ко мне, ни к маме. Ангелина Сысоевна наверняка внушила ему, что мама может погибнуть. Мама учит детей, делает домашнюю работу. Я занимаюсь. Денис сдаёт экзамены. Но пауза в любой момент взорвётся.

Снова — дожди. Они растягивают паузу, они отдаляют взрыв.

Спасла Дениса. Погубила себя. Мама ждёт помощи. Помощи — в одобрении её поступка, который наверняка она считает подвигом.

Неужели Денис не видит, что происходит с ней?

Не видит. По средам он встречается с ней. Он летает по школе. Глаза режет, когда смотришь на него.

Я словно на цыпочках стою. Из-за неестественности позы всегда напряжена и тело болит. Мне неловко дома — от отца волны затаённого раздражения. От мамы — волны вины и растерянности. И те и другие окатывают меня с головой, из-под них не вынырнуть.

Наконец — аттестат зрелости у меня в руках.

Крыльцо школы. Мама рядом. Ребята говорят о сегодняшнем выпускном бале.

Мы с мамой идём домой.

— Здесь некуда поступать, — лепечу я.

— Ты не останешься на вечер? — робко спрашивает мама. Ей не под силу ноша, что она взвалила на себя. — Я люблю тебя больше всех в жизни.

Мы идём по широкой улице нашего Посёлка, и навстречу нам, и рядом идут люди. Сегодня — праздник. Сегодня выпускной вечер. И в нём участвует очень много жителей Посёлка: сто учеников, родители, бабки с дедами да ещё учителя. Для нашего Посёлка выпускной вечер — событие. Каждую минуту нам с мамой приходится здороваться, и это для меня — благо.

— Я знаю, мама. Я тоже люблю тебя больше всех на свете. Но мне нужно учиться. Я хочу успеть подготовиться.

— Ты можешь послать документы, а готовиться — дома.

— Я не выбрала профессию. Мне нужно походить по вузам.

Я не знаю, сдал Денис экзамены или нет. Дома о нём больше — ни слова. Даже отец почему-то никогда не упоминает его имени.

— Может быть, ты отдохнёшь хоть несколько дней? — Робкий голос мамы едва доносится до меня.

— Я не устала. Мне нужно найти работу, чтобы я могла работать во второй половине дня. У меня много дел.

— Тебе не надо работать. Я буду посылать тебе деньги на жильё и еду.

— Спасибо, мама. Я хочу работать. Не отрывай от себя. Постарайся подлечиться… Ты таешь, как Снегурочка. Нужно лечиться.

Мы пришли домой.

Отца нет. Отец проводит викторину в своём классе.

— Сейчас одиннадцать, поезд в четыре. Я приготовлю тебе еду.

— Спасибо, мама.

Слава богу, я — в своей комнате. Сижу на тахте и смотрю в окно. Серый день. Дождя нет, но тучи низки — в любую минуту хлынет.

Мама думает, она любит Дениса как ученика, как сына и принесла себя ему в жертву. Она не знает… Его вопросы ставили её в тупик, заставляли прочитывать много книг — ни к одному уроку не готовилась она так, как к; встрече с Денисом. Он умнее её. Он умнее меня, Он умнее моего отца. Он умнее всех, кого я знаю. Она не знает… он нужен ей как равный, нет, как ведущий её — по биологии, по лесу, по каждому дню. Она не знает, именно он нужен ей. Чтобы она снова стала молодой и прожила свою жизнь.

Слёз нет, есть жалость к себе и вздорная энергия. Они душат меня и порождают в моей душе отвратительные черты-уродцы.

— Давай попьём чаю, — входит ко мне мама. — А может, давай сначала я помогу тебе собраться?

Голос мамы рвётся, видно, ей стоит большого труда произносить слова.

Я иду с мамой в гостиную.

Только не подходи, мама, ко мне. Только не дотронься до меня, — кричу я. Во мне толкаются, дерутся рождённые вздорной энергией черты — уродцы моей души.

Звенит звонок, и не успеваем мы с мамой повернуть головы к двери, как в гостиной уже Ангелина Сысоевна и Виктор.

— У вас не заперто. Не боитесь злых людей? — улыбается Ангелина Сысоевна. В руках у неё — громадная коробка.

— Здравствуйте, Мария Евсеевна. Здравствуй, Поля! — говорит Виктор. Он ещё не снял парадный костюм с галстуком, в котором получал аттестат, и кажется старше своих лет.

— Доченька, заказывали мы с Витей давно, наконец пришло. — Она осторожно развязывает ленту. Осторожно открывает коробку, которую тут же подхватывает Виктор. Вынимает длинное, голубоватое, платье. — Это тебе на выпускной бал.

Немая сцена из «Ревизора» — все застыли. И струится платье… до полу… светлой полосой с чёрного неба…

— Господи! — тихий голос мамы. И — мольба в глазах — ещё один день, только один…

Ангелина Сысоевна смотрит на бурлящую кастрюлю с яйцами — мама забыла о ней, и, наверное, все яйца полопались.

— Витюша, выключи, пожалуйста, сынок. Не сегодня же, нет? — спрашивает Ангелина Сысоевна. И в её глазах тоже — мольба.

Светом с чёрного неба — голубое платье.

— Хоть немножко ты же и нас любишь? Ведь мы… хоть немножко… тоже твоя семья, так ведь?..

И я пошла на бал. В голубом длинном платье. Просвет в чёрном небе моей жизни.

И мама шла со мной рядом. В белом костюме, с рассыпанными волосами. Худенькая девочка моего возраста. И сидела рядом со мной за праздничным столом в большом актовом зале, заполненном музыкой и людьми, убранном берёзовыми ветками, с яркими огнями, победившими тёмные сумерки Посёлка. Мама не ела, смотрела на меня. И у меня горела щека.

А когда начались танцы, сидеть нам с мамой не дали: и её, и меня наперебой приглашали.

Танцевать нас учили в седьмом-восьмом классах.

Школа наша — старомодная, и учили нас старым добрым танцам — вальсам, фокстротам, танго…

Я всегда танцевать стеснялась.

Сегодня моё тело распоряжалось мной — уроки пошли впрок.

Оказывается, мне очень нужно было движение. Лёгкое, невесомое, моё тело выздоравливало — вышвыривало из себя уродцев моей вздорной энергии. Не имело значения, с кем я танцевала, я едва различала лица партнёров. Скакали огни, скакали берёзовые ветки, тяжёлые люстры. И пол, мне казалось, кренился и снова выравнивался. Музыкой — через движение — я освобождалась от себя.

Мелькало мамино лицо, повёрнутое ко мне, но я его тут же теряла. Её взгляд, как и все другие, не успевал поймать меня в фокус.

Но вот — танго. Медленный танец. Штиль после бури… когда считаешь потери.

— Пожалуйста… — около меня Виктор.

Не успел он обнять меня, как тело среагировало.

И в этот момент я увидела Дениса. В сером костюме, в галстуке. Значит, он тоже закончил школу? Денис шёл к маме — через зал — от входа. Инопланетянин, спустившийся с неба. Освещает глазами, как прожекторами, свой путь.

Не дошёл. Маму повёл в круг отец.

Впервые вижу: они танцуют.

Денис смотрит. Отец склонился к маме, что-то шепчет ей. Отец улыбается. Он похудел и издалека — прежний, тот, в которого девчонки влюбляются.

— Ты — красивее всех, — говорит Виктор. — Ты сама не знаешь… — Он тяжело дышит. Я упираюсь обеими руками ему в грудь. Прочь, насыпь. Прочь, саднящая боль спины и зада. Прочь, раздирающая боль внутри. Тело помнит… только что было. И сквозь боль — тянет низ живота. — Прости меня… Если простишь, я начну жить.

Руки обмякают. Музыка — лихорадкой — во мне.

Денис смотрит на маму.

Сейчас отец почувствует, обернётся, и… Денис перестанет торчать посреди Вселенной.

— Прости меня. Я буду служить тебе всю жизнь.

Отпихиваю его и мчусь к выходу. Из-под музыки. Из-под взгляда Дениса, которым он впился в мою маму. Из-под прошлого, где я — покорная кукла в руках отца, в руках Виктора… где мною можно распорядиться, как вещью, где льёт дождь и у меня нет мамы — послушной куклы в руках отца, где зреет — нарывом — моё изгнание. Отобрано у меня всё: мама, Денис, детство, юность… я — одна.

— Доченька!

Я буквально падаю в объятия Ангелины Сысоевны — она в эту минуту входит в зал.

— Кто обидел тебя?

Я хочу Виктора, — понимаю в этот миг. Не Виктора, близости. Я ненавижу Виктора. Я ненавижу своё тело, жалкое, рабское тело, отзывающееся на лесть и ласку. Я не хочу близости! Я не хочу зависимости от Виктора, от Дениса.

— Что ты так дрожишь? Тебя сильно обидели? Уж не Витька ли опять?

Я машинально оборачиваюсь. Теперь их двое посреди танцующих. Соляные столбы…

— Уж не Витька же? Он будет служить тебе всю жизнь. У него мой характер.

Подкашиваются ноги.

Ангелина Сысоевна подхватывает меня.

— Я не знаю, что происходит с тобой, доченька, но тебе здесь плохо. Хочешь, выйдем на воздух?

Я хочу близости. Крик моего тела — мой позор.

Танго наконец кончилось. Но что это? Снова танго…

Денис дошёл до матери и пригласил её танцевать. И мой отец… улыбается Денису… И что-то говорит ему. Обкраденный… не чует вора… Хлопает по плечу, как сына.

Как может Денис дышать под улыбкой и лаской отца? Как может смотреть ему в глаза?

Отец улыбается. Идёт через зал к Валентине, моей однокласснице.

Красавица, высокая, с откинутой из-за тяжёлой косы головой.

А мама ищет меня глазами. И не идёт… танцевать с Денисом, она идёт ко мне. Через зал. Семенит. Почти бежит.

— Я тебе горяченького раздобуду… подожди, доченька, я сейчас. — Ангелина Сысоевна хватает мой стакан и быстро уходит.

— Я согласна уехать с тобой вдвоём в любую точку земли, чтобы нас не нашли, — говорит мама. — Что ты так смотришь на меня? Я ненавижу свою жизнь, я хочу жить с тобой, мне будет спокойно только с тобой.

— А как же ты бросишь отца?

Мама улыбается. Жалкой улыбкой побитой собаки.

— Мне всё равно, я хочу быть только с тобой.

Чернота под глазами. Нос заострился. Первый раз с того дня её лицо — вот так — мне… После тяжёлой болезни… Дотронуться до острой скулы… до узкой шеи. Я смею любить свою маму.

— Подумай хорошо, мама. Ты взорвёшь всю свою устоявшуюся жизнь.

— Я уже взорвала. Я хочу быть только с тобой. А ты хочешь жить со мной? Что ты плачешь? Да или нет? Не плачь, ради бога. Ты хочешь жить вдвоём со мной?

— Доченька, тебе опять плохо? — Ангелина Сысоевна ставит передо мной дымящийся чай.

— Да, мама, — говорю я наконец.

И она улыбается. И она… вздыхает, как после приступа.

— Геля, мне нужна твоя помощь, я еду с Полей.

Ангелина Сысоевна смотрит на меня, на маму.

— Ты уходишь от Климентия?

— Я еду с Полей, — повторила мама. — Можешь ли ты передать ему письмо и моё заявление в школу, они столько раз выгоняли меня!

Я дышу, как маленькая… беззаботно. У меня есть мама. Я больше не одна. Не с Ангелиной Сысоевной, я буду жить со своей мамой. И буду спешить домой с работы, чтобы увидеть маму. Я буду маме готовить, чтобы она отдохнула. Теперь я поступлю в институт. Мама хочет, чтобы я училась.

Грохот музыки… Бешеная музыка. Современные танцы — все ребята вместе и каждый — во что горазд. Скачи, крутись, извивайся, моё прошлое. Пусть погибнет в движении всё больное и горькое! Никогда больше мой отец не войдёт в мою комнату и не положит мне на стол задачи. Никогда больше не будет ненавистной химии. А что будет?

Денис — у стенки. Виктор — у стенки. Денис смотрит в нашу сторону. Виктор смотрит в нашу сторону.

Музыка — по головам: все идите в круг!

Красивые, некрасивые, любимые, нелюбимые… — в одном кругу. Никто никого не приглашает… каждый — сам по себе, каждый — для себя…

Отец — в кругу. Напротив — Валентина. Из болезни, из раздражения — музыкой — вытягивается над всеми прежний отец. Ровесник, к которому повёрнуты лица девчонок.

— Я всё сделаю, Маша, что ты говоришь. Кстати, отдам, наконец, мой долг тебе! Сумма не маленькая. Климентий может сорваться, — говорит Ангелина Сысоевна без перехода.

— Выбор… — Мама пожимает плечами.

Я добавляю за неё: «Мне нужно спасти дочь, чтобы не сорвалась она».

Это — жертва, как с Денисом? Я не хочу жертвы. Я уже открываю рот — спросить её об этом, мама улыбается. И глаза — не на ниточках, и нос не заострён… и мама дышит.

Не жертва. Спасение её. Она не хочет жить с Денисом.

— Я хочу спать. — Я встаю и касаюсь ладонью маминой шеи.

— Я провожу, — говорит Ангелина Сысоевна. — Тебе, Маша, нужно ещё побыть тут, а то Климентий догадается: что-то не так.

— Завтра он уходит со своими шестиклассниками в поход.

Мы идём по ярко освещённой улице нашего Посёлка.

— Я так рада… — говорит Ангелина Сысоевна. — Вы устроитесь. Может, я тоже решусь…

Улица ждёт крика и шума выпускной ночи. Сначала — по ней. Потом с неё — к другой. С другой — к опушке леса — жечь костёр, встречать рассвет.

— Представляю себе, как ты счастлива, мама будет только с тобой… — Ангелина говорит возбуждённо, громко, а я слышу другой разговор, который сейчас происходит в актовом зале моей школы:

«Я не могу отпустить её одну, она сорвалась, ты должен понять. Я больше всех в жизни люблю её, я нужна ей. Ты — умный, ты понимаешь».

«Вы бежите от меня?»

«Я бегу за дочерью, от мужа, я хочу быть с дочерью».

«Вы уходите от мужа… ко мне?»

«Ты не хочешь понять, мне нужно время. В моей жизни сплошные стрессы, здоровье в плачевном состоянии, я должна отдохнуть».

«Хорошо, говорил Денис. — Я понимаю. Но вы не можете запретить мне видеть вас… издалека… я буду рядом».

«Нет. Поля любит тебя и знает, что ты не любишь её. Пощади её. Дай нам с ней пожить вдвоём, мы никогда не жили вдвоём, мы обе измучены. Не с мужчиной. Я буду жить под одной крышей с дочерью. Мы обе должны выздороветь. Ты понимаешь?»

«Я понимаю. Но я тоже уезжаю».

«В этом моя просьба и заключается: уезжай в другой город, в столицу, я прошу тебя, дай нам обеим прийти в себя».

— Куда ты поступаешь? — Мы стоим на нашем крыльце, и Ангелина ждёт, что я открою дверь. — Ты меня не слушаешь?

Я обнимаю её — изо всех сил прижимаю к себе.

— Я знаю, ты тоже любишь меня, — говорит Ангелина, когда мы уже сидим за чаем. — Я знаю, ты мне родная, доченька. И я очень прошу тебя, не откидывай Витьку. Я не прошу тебя жить с ним, не дай Бог насильничать над собой, я прошу тебя верить ему и принять его заботу. Вы можете всю жизнь быть родные. Витька тоже поедет учиться, и я буду спокойна, если вы будете помогать друг другу.

Я не хочу. Я хочу быть только с мамой. Я хочу заботиться о маме. И чтобы она заботилась обо мне. Виктор будет мешать.

— Витька не будет мешать тебе. Ты изголодалась по матери, он подойдёт к тебе только тогда, когда ты будешь одна. Поможет во всём, о чём попросишь. У меня там троюродная сестра. Она пригласила Витьку пока пожить у неё, он никак не будет навязываться тебе… её дочка вышла замуж, уехала в другой город…

Наконец приходит мама.

У мамы — лихорадка… на щеках — словно румяна наложены. Как, о чём мама говорила с Денисом?

— Геля, пожалуйста, приди завтра вечером к нам — Климентий вернётся из похода. Пусть ты будешь здесь, пусть ты поможешь ему принять удар.

— Мама, если тебе трудно… Если ты не хочешь…

— Трудно? Конечно, трудно, мы прожили двадцать лет. Как ни крути, я предаю его. Но я хочу быть с тобой.

— Предаёшь?! А его измены? — Почему я кричу? Сказала же она ясно: «Хочу быть только с тобой!»

— Измены изменам рознь. Любил только меня, я знаю, его вынуждали…

— И дальше будут вынуждать! — Я прикусываю язык. — Молчи, — кричу себе. — Пусть мама решит сама. Чтобы не сожалела. Не дави на неё. — Прости, мама, ты можешь остаться с ним, я умею жить одна. Я привыкла.

Что я вру? Я не умею. Мне страшно жить одной. И тут я вру. Я — подлая. Я — злая. Я — ханжа. Я хочу оторвать маму от Дениса, пусть ни мне, ни ей… Вот в чём дело! Главное — это. Просто я не хочу признаться себе в этом.

— Решай, мама, сама. Но ты хорошо подумай. Разорвёшь, а потом… что останется у тебя? Бросишь всё… столько лет ты обуючивала дом! А если отец женится? Всё твоё — чужой женщине! Ты потом мне не простишь. — Встаю и иду к себе.

— Никогда не думала, что ты можешь решиться… — зыбкий голос Ангелины Сысоевны. — Завидую тебе.

Не у кого спросить, едет Денис в тот же город, что и мы, или в другой. А может, вообще не кончил школу, а на выпускной бал пришёл к маме?! Виктор нем, как рыба. Неизвестность гоняет меня по комнате.

Ляг спать, — приказываю себе.

Сегодня последняя ночь дома.

Отец — у костра. С Валентиной. А может, не с Валентиной. Какие слова он говорит ей, той, что — у костра? Почему не спешит домой? Сторожит очередную жертву?

Денис — под окном в гостиной… сторожит маму. Мама уже жалеет…

В какой-то миг осознаю… на мне голубое платье. Не выпускное, подвенечное. Оно облепило меня и лишь от колен разлетается в разные стороны. Я выхожу замуж за Дениса. И Денис — под моим окном.

Раздвигаю шторы и — отшатываюсь.

Стоит Денис. В своём сером костюме, в галстуке.

Попросит вызвать маму?

Но руки уже у шпингалета, обе, пытаются приподнять его. Не могу ухватиться, скользят.

Проходит сколько-то минут, пока окно распахивается.

Денис улыбается.

Почему он улыбается?

Он — праздничный.

— Пришёл проститься.

— Со мной?

— С тобой. На рассвете уезжаю. Отец везёт меня на машине в райцентр, оттуда — в десять утра на поезд.

— Куда ты едешь?

— В столицу. Учиться. За два года окончу институт.

— За два? Пройдёшь программу пяти?

— За два — программу пяти. Ты же знаешь, я могу.

— Зачем ты пришёл ко мне?

— Мы — друзья? Разве нет?

Он заискивает передо мной. Он вовсе не праздничный. Это — костюм, это — галстук, это — широкие плечи… глаза у него — загнанного зайца. Мама велела ему наладить со мной отношения.

Денис стоит за окном, его голова вровень с моей.

Захлопнуть створки, задёрнуть шторы.

Ему не нужно дружбы со мной. Ему нужна только моя мама.

— Почему ты не веришь мне? — спрашивает Денис.

«Тебя прислала ко мне мама?» — уже открываю рот — задать этот вопрос и — не задаю. Не ответит.

Чужой… а я — улыбаюсь.

— Разве мы не были с тобой друзьями с детства? Помнишь, ты принесла Хомке травы, села к клетке и просовывала по стеблю? Помнишь, мы с тобой чесали Бега? Тётя Рая принесла скребок и щётку. И ты собирала шерсть в полиэтиленовый пакет. Я спросил, зачем тебе шерсть, ты не ответила. Я до сих пор не понимаю.

— Что тут понимать? Я тоже хотела собаку, но отец не любит животных. Шерсть Бега я смотала в клубок и клала к груди. Закрою глаза, и у меня… Бег… дома. Так засыпала. До сих пор клубок есть.

— Помнишь, мы ели кукурузу все вместе, и Хомка с Фимкой, и даже Бег. Как ты оказалась вечером у нас с тётей Раей?

— Возвращалась с насыпи. Я в тот день удрала из дома.

— Ты тоже ходишь сидеть на насыпь?

Это мама велела ему подружиться со мной… Почему же я — улыбаюсь и говорю с ним?

— Помнишь, ты получил «двойку» за черчение? И весь день после уроков чертил? Нужно было сделать несколько чертежей сразу. Ещё Бега не было. А Хомка с Фимкой сидели на столе, как обычно. И вдруг Фимке наскучило, и она побежала по столу, а хвостом смазала чертёж, тушь ещё не высохла.

— Ещё как помню. Тётя Рая скоблила лезвием бритвы.

Мы смеёмся? Смотрим друг на друга и смеёмся?

Может, ошибка? Может, мне помстилось — мамин скачущий голос, падающий с её плеч халат… и я — живу? Завтра всё встанет на места: мама — с отцом, а у меня — Денис.

— Я пойду, мне рано вставать. Желаю тебе поступить в институт.

— Спасибо.

Он сейчас уйдёт? И унесёт свой голос, свои глаза, наше прошлое?

У нас есть общее прошлое.

— Ты понимаешь, я должен был проститься с тобой… очень много с тобой связано…

Был он у моего окна? Или это моё воображение?

Отодвинулся в прошлое… теперь навсегда. Он простился со мной. Но он своим приходом, своими словами дал бы мне надежду, если бы я не знала о падающем с мамы халатике…

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

СО ДНА ОКЕАНА К БОГУ

 

Глава первая

И всё-таки мы с мамой едем. Вдвоём.

Виктор и Ангелина Сысоевна проводили нас.

От прошлой маминой жизни — два чемодана. Один — неподъёмный. Книги, справочники.

Мы сидим рядом, смотрим в окно. Мама — на месте Инны.

Напротив нас — молодая пара. Они тоже смотрят в окно. Лица у них — скучные. Или они надоели друг другу, или недавно поссорились.

Каждое слово в купе, в замкнутом тесном мирке, — на четверых. И о чём мы с мамой можем говорить? О Денисе мы говорить не можем. Об отце — не можем.

О чём думает моя мама? Я не знаю. И она не знает, о чём думаю я.

А я думаю об Ангелине Сысоевне. Она — последний солдат на поле моего боя. И без меня она станет совсем одинокой. Её муж фактически живёт в своей конторе. Он «делает деньги». Зачем он «делает деньги»? Чтобы сидеть в конторе целый день? Ангелина Сысоевна — одна.

Какая огромная разница — уезжать открыто и тайком. Тайком — тащи, волочи свой чемодан до автобусной остановки. Потом сиди до последнего мгновения на насыпи, чтобы, не дай Бог, не встретить знакомых. Потом пробирайся на платформу не со стороны вокзала. Открыто — такси, гомонящий вокзал и, хоть это не большой город, а лишь большой Посёлок, люди уезжают и приезжают. Уезжать открыто — здороваться со знакомыми, перебрасываться словами: «Учиться?», «Учиться».

— Я хочу есть, — говорит мама.

Она врёт. Она никогда есть не хочет. Она хочет, чтобы поела я — к обеду я не притронулась. Боялась что-то забыть, выворачивала ящики письменного стола, комода, перебирала одежду: что взять, без чего обойдусь. Прощалась — никогда больше сюда не вернусь, я знаю это. Не распахну окна в сад, не раскинусь на своей тахте, не сяду за свой стол. Всё станет чужое: стены, тахта, стол. Мы с мамой теперь бездомные. Я уже знаю, что это такое. Хозяйка сторожит каждый твой шаг — пятно на плите, запах рыбы, телефонный звонок…

— Может быть, ты уже хочешь вернуться? — спрашиваю, когда мы поели. Спрашиваю в самое мамино ухо. Мне хочется коснуться её, удостовериться — не сон, она здесь, со мной.

Мама передёргивает плечами. Понимай как знаешь. И улыбается. И говорит, что хочет спать.

У меня тоже слипаются глаза.

Мама выбрала верхнюю полку.

Какое-то время лежу носом к стене.

Отец уже вернулся из похода.

Наш дом теперь без цветов. Виктор унёс лимонное деревце и тополёк, унёс все мамины кадки и горшки с цветами и травами.

Встаю. Мне нужно увидеть мамино лицо: не плачет ли она.

Мама раскинулась и спит. Спокойно, крепко. Лицо настежь. Безмятежно. Не помню такого за все годы нашей общей жизни. Совсем девочка: щёки розовы, губы ярки, ресницы — веерами.

Что снится ей?

Это первая наша с мамой общая ночь в новой жизни.

Стук колёс баюкает меня — мама качает коляску. Я только начинаю расти.

Город встречает нас солнцем, суетой, криками, такси.

Хозяйка — на работе, Инна — в парикмахерской.

Стол заставлен едой, цветами. На плюшках — записка: «Есть три варианта, вечером покажу. Ешьте, пейте». Слово «ешьте» — без мягкого знака.

Мы с мамой завтракаем.

— Сейчас пойду в гороно, попробую устроиться на работу. Ты что хочешь делать?

— Попробую сдать документы.

— Ты решила, куда?

Киваю. У меня полный рот.

Я решила. Ни в какой геологический не хочу, там не будет спины Дениса, за которой идти, а без его спины геология мне совсем не нужна. Я буду биологом, как мама. И, когда я говорю ей это, она перестаёт жевать:

— Ты же никогда толком не интересовалась…

— Я не интересовалась? А кто приходил на занятия биологического кружка, а кто…

— Ты не готова к экзамену.

— У меня месяц. И я попрошу тебя помочь. Поможешь?

В моей с Инной комнате — мама!

— Давай так, — говорю неожиданно для себя самой, — мы вместе идём в гороно и вместе идём сдавать мои документы.

— Давай!

Мама смеётся?

И словно в меня бес вселяется: начинаю скакать по комнате.

— Вот уже не думала, что ты умеешь такое… — в мамином голосе удивление.

На улице — солнце, в широкой голубой полосе неба, и — люди.

Когда я была здесь одна, ни улиц с домами, ни людей не разглядывала.

Дома совсем не похожи на поселковые. Красивые. И конца им не видишь, ни вверх, ни вниз. И люди нарядные. Если бы не скорый шаг, которым почти все идут, можно решить, что сегодня — праздник. А сегодня день рабочий.

Мы с мамой как бы пристраиваемся к общей спешке, и нас тоже несёт светом солнца.

Адрес и как добраться до гороно узнали по справочной. Девушка попалась разговорчивая и объяснила нам, что оно находится в самом центре рядом с другими важными учреждениями. К тому времени, как мы подходим к гороно, темп города меняется, и меняется состав пешеходов. Теперь это — пенсионеры, женщины с детьми. Тоже нарядные, но — неторопливые. Десять утра. Волны, нёсшие город на работу, пали в штиль.

Дальше события разворачивались фантастическим образом.

В гороно с мамой говорить не стали, отправили в Комитет культуры, и она попала на приём к однокурснику, который когда-то был в неё влюблён. Услышав мамину историю — ушла от мужа, начинает новую жизнь вместе с дочерью, которая сидит в приёмной, он выскочил в приёмную, пригласил меня тоже к себе, усадил рядом с мамой, тоже в зелёное кресло, и возбуждённо заговорил:

— У тебя — дочка, у меня — два сына, моложе твоей, близнецы. Какая красавица у тебя дочка! Я всегда хотел дочку, — он вздохнул, — похожую на тебя. Она у тебя уже совсем взрослая.

Невысок, широкоплеч, Валерий Андреевич носит незапоминающееся размытое лицо, когда всё на месте и всё как бы смазано. Брови, губы — без формы, нос — не картошка и не курносый, глаза — не голубые, не серые, не зелёные, и тоже без определённой формы. И только родинка на щеке, пышная, коричневая, — знак Валерия Андреевича: не спутаешь ни с кем.

— А я считал, Климентий по-прежнему носит тебя на руках.

— Носит… — кивнула мама.

Валерий Андреевич покосился на меня:

— Надеюсь, ты найдёшь время поговорить со мной.

— Конечно, найду, — улыбнулась мама. — У меня теперь будет много счастливого времени.

Валерий Андреевич оказался волшебником.

Он предложил маме работать в одной из лучших, по его словам, школ и поднял телефонную трубку.

— Васёк, ну, я, чего удивляешься? Ну, клюкнем. Хочешь, прямо сейчас, я угощаю. Ну, конечно, жду услуги. Однокурсница, понимаешь… всю жизнь влюблён. Редкий человек, редкий специалист, незаменимый. Поможешь, поможешь… прописка первое дело. Ну… легко с тобой, с полуслова сечёшь. Ну?! Ну ты даёшь! Ну, конечно, из старых фондов хорошо. Не думаю, что — богачка. Ну?! Не забуду, я тебе никогда этого не забуду. Прямо к тебе… куда ещё? Идут. Ну да, с дочкой. И дочка, и мама — красавицы. Есть люди, с которыми время ничего не делает. Ну?! Нет, это нет, к сожалению. Совсем не то. Спасибо, Васёк. До вечера. Не беспокойся, в лучшем виде угощу.

Мама улыбается. Поверить невозможно, что это она совсем недавно волочила на себе пьяного отца к дивану.

— Машенька, слушай сюда, — сказал важно Валерий Андреевич, когда положил трубку. — Тебе выделяется двухкомнатная квартира. Твой дом на кого записан? На Климентия? Вот и ладненько: хорошее дело — домострой. С пропиской не волнуйся, вся милиция — моя, в лучшем виде сделают. Отдашь паспорта, я позвоню. Вот тебе кабинет Васька в мэрии и адрес милиции.

— А что благодетель в твоём лице попросит взамен за чудеса?

— Вечер надежд и воспоминаний, вечер моей молодости.

Мама встала — лёгкая свечечка! Белый костюм ей очень к лицу.

— Я не могу принять от тебя таких даров.

Валерий Андреевич тоже встал.

— Я люблю свою жену, потому что она до безумия любит меня, заботится обо мне. Я никого никогда не предавал. Ты навсегда в моей душе, ты — моя молодость. То сладостное чувство, что ты породила во мне, никогда больше не повторилось, и за него — спасибо, оно сделало меня добрым.

Неожиданная речь Валерия Андреевича без «клюкнем», «ну» и «сечёшь» подняла меня с места. К моей матери обращён не смытый — острый, умный взгляд.

— А с Васьком… что ж, это его язык… по-другому он не понимает. Я не хотел обидеть тебя, прости. — Он протянул маме руку. — Не бойся, не тебе, себе сделал подарок, в благодарность за то, что всю жизнь ты греешь мне сердце. Я очень рад, дочка слышит, она, наверное, не знает, ты — источник… Ладно, хватит патетики, хотя это не патетика, это — так есть.

К середине дня мы получили ключи от квартиры, сдали наши паспорта на прописку, мои документы в университет на биофак. И в руках я держу брошюру, в которой подробно изложено, какие предметы нужно сдать, на какие вопросы нужно ответить, чтобы поступить в институт.

— Теперь я предлагаю купить Инне подарок, потом вкусно поесть. — Мама стоит возле моего университета, закинув к солнцу лицо, и улыбается.

— А может, завершим деловую программу и посмотрим на твою школу?

— И то правда. Сейчас только три. Начальство ещё, наверное, на месте.

Мы чуть не вприпрыжку бежим по улице. До метро. И в метро побежали бы к поезду если бы не разинули рты. Барельефы, арки, росписи на полу и стенах… Сидим на скамье, рассматриваем.

Маме дали два дня на устройство новой жизни и план её работы на лето: она должна обработать пришкольный участок и из ничего сделать биологический кабинет.

А потом мы едим мороженое. Покупаем Инне летнюю блузку.

— Пойдём в парикмахерскую, — зову я.

— А разве она и ночевать будет там?

Мама хочет быть только со мной.

Мы не разговариваем с мамой. Просто носимся то туда, то сюда по нашему Городу. Казалось бы, сколько дел переделали, а сил — хоть отбавляй.

Инна — дома, когда мы наконец вваливаемся в комнату. Она накрывает на стол. Увидев меня, кидается ко мне и душным пушистым шаром волос тычется в лицо.

— Наконец-то! Я уж думала, с вами что случилось. — Она душит меня в объятьях, а когда наконец отпускает, поворачивается к маме, смотрит на меня:

— А мама… не приехала? — спрашивает удивлённо.

— Это — мама, — смеюсь я.

— Мама? Она — ровесница…

Мы смеёмся, и мама — громче всех.

На столе — ветчина и икра, и мы принесли ветчину, икру. Снова все смеёмся.

Звенит звонок. Инна выскакивает в коридор, хватает трубку.

— Аллё! — кричит она. — Приехали. Да. Вас, — говорит она маме. А когда мама выходит, шепчет: — Какая красавица! Глаза у неё янтарные, ты представляешь себе? Больше всех камней я люблю янтарь. И какие громадные! В пол-лица, точно!

— Ты чего мне разрисовываешь мою собственную маму? Я знаю, какая она.

— Она не просто красивая. Ты тоже очень красивая, но ты… как бы тебе сказать… холодная. А она может повернуть жизнь, может дать жизнь. — Инна с трудом подбирает слова.

В этот момент входит мама, и лицо у неё — такое, будто она тащит на себе пьяного отца и сейчас под его тяжестью рухнет.

— Что-о? — пугаюсь я. — Он жив? Это Ангелина?

— Он жив. И он не крушит дом, и не орёт, и не задаёт Геле никаких вопросов. Он не ест, он не спит, сидит и молчит. Она боится, он с ума сошёл или… что-нибудь с собой сделает. Я должна ехать.

— Нет! — кричу я, а получается шёпот. — Ты не должна ехать.

— Он не может жить без меня. Он погибнет.

— А мы с тобой чуть не погибли из-за него. — Голос мой теперь слышен во всём доме, хозяйка наверняка стоит в коридоре и ловит каждое слово. Но шёпот больше не получается. — И сколько из-за него уже погибло?! Нет, мама, пожалуйста! У тебя — твоя жизнь. Ты за два дня помолодела на двадцать лет.

— Я купила шампанское, — говорит Инна. — И я хочу есть.

Мы послушно садимся за стол. Пьём шампанское, едим.

— Представляешь, я и не знала, что существует женское движение. Есть убежища, в которых прячутся женщины от мужей, отцов и любовников, это специальные дома, далеко за городом, никто не найдёт. А когда избитая женщина приходит в себя, ей помогают найти работу. Правда, этих убежищ ещё очень мало у нас. Там и с детьми можно, потому что пьяные избивают и детей, а то и убивают. — Инна говорит с полным ртом, из некоторых фраз получается каша.

— Мама, а что ты ждала? Ему нужно время, чтобы пережить удар. Пожалуйста, подожди что-то решать.

— Не надо жалеть мужиков! — приходит мне на помощь Инна. — Не просто так вы убежали, — говорит она маме. — Достал ведь. Такая, как вы, просто так не убежит. — Инна обнимает мою маму за плечи. — Пожалуйста, дочку пожалейте, она без вас была замороженная, вы у неё одна, она нуждается в вас. А ты перестань реветь, это — шампанское, оно всегда выжимает слёзы, совсем развезло тебя!

— А ты, часом, не психотерапевтом работаешь? — улыбается наконец мама.

— Я работаю парикмахером, мне все в парикмахерской жалуются на жизнь, я утешаю.

— Вот я и говорю.

— Я купила «Снежинку». — Инна бежит к холодильнику, достаёт большую коробку с тортом. — За ней все гоняются. Хрустит и тает.

Звенит звонок.

Руслана. Остановилась в дверях, заняла весь проём.

— Здравствуйте! Простите, что помешала. Инна говорила, должны прибыть. Я заскочила на минуту, у меня ещё много дел. Важная информация: завтра к нам приезжает президент женского движения столицы. Их организация покруче нашей. Вам будет интересно, я уверена.

Наверное, Руслана ещё долго продолжала бы стоять в дверях и говорила бы бесконечно, а Инна бесконечно горела бы факелом, вытянувшись к ней, если бы мама не сказала:

— Пожалуйста, присаживайтесь к столу.

— С удовольствием. — Руслана уселась на наш четвёртый, и последний, стул. — Я очень люблю поесть.

На Инну она даже не взглянула, жадно, по очереди, смотрела то на маму, то на меня. В её крупной голове наверняка уже строились планы о нашем вступлении в женское движение и о нашей работе. Руслана разглядывала нас с мамой и ела. Не прошло и пяти минут, как она, порозовевшая, удоволенная, откинулась на стуле и снова заговорила:

— Положение женщины в нашей стране известно: мужское правление и религия отвели женщине роль служанки на работе и дома, с мужем. И самое трагическое в положении женщины: она сама не замечает, что не человек. Процесс разрушения личности происходит подспудно, незаметно, как незаметно формируется в организме человека рак.

Наверное, так блестели глаза у Савонаролы, когда он кричал, что мир погибнет в огне.

— Способности, идеи, творческий потенциал погибают прежде всего. Дольше всего держится инстинкт самосохранения: женщина учится отключаться, когда её обижают. Но всё равно постепенно в ней формируются рабская психология и депрессия.

Меня раздражает Руслана, и я иду в коридор.

Носом к носу сталкиваюсь с хозяйкой. Через плечо у неё перекинуто полотенце. Она на глазах розовеет, но тут же находится:

— Иду поздороваться, вот, соскучилась, хочу познакомиться с твоей мамой.

Я не понимаю, что она говорит. Но её голос снимает моё напряжение. Обнимаю её, целую в щёку.

— Я тоже соскучилась.

— У вас гостья, я в другой раз, — говорит хозяйка и исчезает в своей комнате. А я бросаюсь к телефону.

Насколько позволяет провод, утягиваю трубку подальше от нашей двери и зову:

— Ангелина Сысоевна! Как хорошо, что вы дома! — На ответный крик «Доченька!» я прошу: — Приведите к отцу Валентину. Она училась в моём классе. Она — мудрая, она что-нибудь придумает. Она умеет найти выход из всех ситуаций! Попросите Витю связаться с ней, объяснить ей, что случилось, что я прошу её вывести отца из депрессии. Умоляю, сделайте всё, чтобы мама осталась со мной.

— Я делаю, доченька, что могу. Прибежала покормить своих мужчин, сейчас бегу обратно.

Ночую там, готовлю там. Отлучаюсь только в магазин и покормить своих. Я так боюсь… В школу не пошёл. Звонил завуч, почему не явился на практику, ну, я объяснила — тяжело заболел. Я стараюсь, доченька. О Валентине ничего не знаю.

— Он танцевал с ней весь вечер. Может, она сумеет расшевелить его. Только не давайте ему выпивать. У него ампула.

— Я знаю, доченька, я помню. Как вы там?

— Если бы не отец, чудесно. Маме дали квартиру и работу в школе, я подала документы. Завтра будем устраиваться.

— Сделаю всё, что зависит от меня, доченька. Я даже бюллетень взяла.

— Если нужно, да: имеете право уничтожить виновника терзаний без жалости, как без жалости он порабощал вас, — встречают меня слова Русланы. Она возвышается над столом могучим своим торсом, пылает щеками.

Откуда Руслана всё про нас знает? Почему я перед ней, как кролик перед удавом? Стоило столько времени высвобождаться из-под власти отца, чтобы здесь подпасть под власть Русланы. Не хочу. Пусть она тысячу раз права, пусть так всё и есть, как говорит она, но выход мы с мамой найдём сами.

— Зависеть надо только от себя! Жалость и пресловутое чувство долга — самые мерзкие чувства, они рушат личность, а жизнь — одна: возьми её удовольствия, и она станет подарком.

— Я хочу спать, — прерываю я Руслану, хотя то, что она говорит, мне на руку!

— Ну и что делать? — тихо спрашивает мама.

— Ой, мне давно пора, — смотрит Руслана на часы и встаёт. Очевидно, она выбрала из нас двоих маму и будет со всей своей истовостью обрабатывать её.

— Делать?! Это хороший вопрос. — Руслана усмехается. — Есть что делать. Прежде всего — то, что хотите вы! Только вы! — Не взглянув на Инну, Руслана выходит из комнаты.

Инна начинает плакать. Плачет она навзрыд, как грудные, без остановки.

— Что ты, девочка? — спрашивает мама.

— Ну, и чем, чем, скажи, отличается насилие над тобой Русланы от насилия Геннадия? Её власть над тобой от власти Геннадия? Ты снова под каблуком. Ну же, Инна, прошу тебя, очнись. Ты сама человек, понимаешь?

— Не понимаю, о чём ты? — спрашивает мама.

— Конечно, не понимаешь. Откуда тебе такое понимать? Вот на! — Я бегу к своей сумке, вынимаю пачку мелко исписанных листков. — Читай!

— Что это? — спрашивает мама.

— Руслана, когда вступила с Инной в определённые отношения, дала Инне почитать свой дневник. Инна, конечно, читать не стала, не захотела поднапрячься и сама разобраться, с кем свою жизнь связывает теперь. Захотела бездумно — снова под бич и чужую власть. Но она меня спросила, что ей делать с дневником, я и попросила её снять ксерокс и прислать мне. После этого я восстала против их отношений. Но Инна не захотела слушать меня. Чего тут понимать, мама? Лесбиянка Руслана, вот кто, Иннин «мужчина». Почитай, мама. В чём, в чём, а в честности перед собой Руслане не откажешь. Много чего узнаешь.

Мама выпрямилась и смотрит удивлённо на меня.

— Да, Инна опять жертва, Инна опять раба! — кричу я. — Свобода женщины — ложь, понимаешь? Инна хочет подчиняться. А Руслане нужна власть.

— Что с тобой, доченька? — испуганно спрашивает мама. Бог с ней, с Русланой, что с тобой? Ты совсем больна. Чего ты так боишься?

— Савонаролы, — выдавливаю из себя и плюхаюсь на стул.

— При чём тут Савонарола, он, кажется, жил в пятнадцатом веке.

Не в пятнадцатом… сейчас живёт, только в другом обличье. Глаза и плюющийся искрами костра рот!

Мама обнимает меня.

— Ты горишь?! Ты трясёшься вся, ты совсем больна, у тебя лихорадка. Почему всё так тебя тревожит? Какое отношение к тебе имеет Савонарола, какое отношение к тебе имеет Руслана?

— Общее… — шепчу я, — цепляется… — У меня стучат зубы.

Савонарола, Руслана, герцог Чезаре Борджиа, Нерон…

— Одно и то же… не ходи, мама, к ней, — шепчу я.

Меня поят валерьянкой. Меня укладывают в постель. Четыре руки растирают меня. Два голоса баюкают меня.

— Мама, не уезжай от меня, — сквозь стиснутые сонные зубы наконец выдавливаю я.

— Нет, конечно, нет, я не уеду. Так ты этого испугалась?

— Она больна, — голос Инны.

— Она очень впечатлительна, настрадалась, терпит в себе, а Руслана коснулась болевой точки. — Мамин голос. Мамины руки.

— Мама, не уезжай. Мама…

— Я с тобой, доченька, только с тобой, ничего не бойся, я буду жить для тебя.

— И для себя, мама!

Говорю или думаю? Я уже сплю, и уплывают от меня Шушу с телом водоросли, Люша, отец, Пыж из моего детства со своей горько-сладкой слюной, Савонарола, Руслана.

 

Глава вторая

Виктор рассказал Валентине о том, что случилось, передал мою просьбу, и она вызвалась помочь вернуть отца к жизни.

Валентина не назвала его по имени-отчеству и не воззрилась на него влюблённым горящим взором, как сделала бы Люша, она сказала:

— Хочу есть. — Сказала таким тоном, каким говорят избалованные красавицы.

Она и есть избалованная красавица.

— Покормите меня, пожалуйста, — капризно говорит Валентина моему отцу.

И отец… поднимает голову. Бессмысленно смотрит на Валентину. Наконец на смену отрешённости является удивление.

— Ты откуда взялась? Что тут делаешь?

— Зашла поужинать. Гуляла, иду, думаю, почему бы не заглянуть? Я очень хочу есть. Пожалуйста, покормите меня.

— От меня ушла жена, — говорит отец. И кричит: — Никого я не любил, только её. Никто мне не нужен, только она. А она… бросила меня.

— Как я понимаю, она уехала не с мужчиной, а с вашей родной дочерью. Вполне естественно, что она боится за Полю… после такой травмы. Поля до сих пор не пришла в себя. Не думайте сейчас о дурном. Мария Евсеевна никогда не изменяла вам и не изменит, она — глубоко порядочный человек, она — редкий человек, она любит вас, она хочет помочь дочери.

Душ Валентининых слов действует — отец встаёт со стула, на котором просидел сутки, и — оглядывается.

— Врёшь ты всё. Смотри, голый дом, увезла цветы, увезла деревья.

— В другой город?! Она знает, вы заняты, вы можете забыть полить их. Что особенного, попросила подругу заботиться. Вы посмотрите на себя… с лица спали. Когда вы в последний раз ели?

— Знаешь что, посмотри ты, что у нас есть.

— Нет уж, лазить по чужим холодильникам…

Отец идёт к холодильнику сам. Достаёт тарелки с едой — дары Ангелины Сысоевны, аккуратно укутанные плёнкой.

В этот вечер Валентина не ушла домой. Она легла в моей комнате. Утром вышла, когда отец уже уходил на работу.

— Ты придёшь накормить меня обедом? — спросил он от двери.

— Я — вас? Почему? Где это видано, чтобы гостья кормила хозяина? Я не домработница, не уборщица, не служанка… — Валентина потянулась, демонстрируя свою великолепную фигуру.

Отец шагнул от двери к ней.

— Вы опоздаете на работу, — усмехнулась она. — Дверь я захлопну.

— Я дам тебе ключ…

— Не надо. Если я и загляну в гости, то только когда вы будете дома и когда на столе будет обед. — Она рассмеялась и закончила громко: — Вы опоздаете на работу, раз, я опоздаю на почту — мне надо отослать в институт документы, два, меня хватятся родители и найдут у вас, три.

— Они не знают, что ты у меня?

Валентина смеялась так заразительно, что и отец улыбнулся.

— Вы что? Может, вы думаете, они сами доставили меня сюда? Я у Сонюшки, понимаете? Поэтому мне сейчас нужно срочно сматываться к ней. Родители пробуждаются в восемь тридцать и сразу примутся звонить. Сейчас без семи минут восемь, у меня мало времени.

— Обед будет готов, обещаю, я жду тебя в три часа.

— Ну, если будет… — Валентина ослепила отца улыбкой, — может быть, и приду… или позвоню, я ещё подумаю.

Отец пошёл к двери и тут же вернулся:

— А куда ты собираешься поступать? Ты уедешь?

— Обязательно уеду. Поступать буду на химфак в столичный университет, вы, кажется, там учились?

— Как, ты уедешь?! А я?!

Валентина смеялась, закинув отягощённую косами голову.

— Какую судьбу вы предлагаете мне? Сидеть возле ваших колен и смотреть вам в руки: накормите вы меня или нет? Мне нужны моя профессия и мой кусок хлеба.

— Пожалуйста, прошу тебя, поступай в институт нашего райцентра, он всего в часе езды! Я буду приезжать за тобой.

— Вы опоздаете… вы уже опоздали. Обещаю сегодня документы не отправлять.

Когда отец ушёл, Валентина опустилась на стул, на котором он просидел больше суток.

Была ли она влюблена в моего отца? Она не знала. Увидела не блестящего, к какому привыкла за школьные годы, — небритого, жалкого. И именно его небритость и жалкость совершенно неожиданно добрались до самых чутких точек её доброты.

Её первая победа. Он встал и пошёл. Он очнулся.

Не признаваясь никому и прежде всего — самой себе, Валентина хотела быть актрисой.

Не то чтобы она играла каждую минуту своей жизни, нет, конечно, но ей нравилось засмеяться, когда хочется зареветь, начать учить уроки или мыть пол, когда хочется без сил повалиться на кровать…

По натуре робкая, готовая примириться с ситуацией, с обидой, она научила себя не примиряться.

«Почему вы несправедливо поставили ему (ей) «двойку»?» — Её трясло от страха — сейчас вызовут родителей, обвинят в наглости, а голос вскидывался гневом в защиту обиженного. Игра получалась сама собой и прежде всего с ней самой, с Валентиной. Игра рождала её другую, не знакомую ей самой, а потому — интересную.

Но сейчас победа принесла усталость.

Что за человек Климентий Григорьевич?

Блестящий математик. Мог решить мгновенно самую трудную задачу из вступительных программ. При них открывал нераспечатанные пакеты, выписанные им по почте из университетов разных городов. Учитель от Бога. Самых тупых выучивал и задачи решать, и запоминать формулы. Ни один его ученик не провалился в вуз по математике. Красавец. Девчонки школы повально влюблены в него: «Климушка велел», «Климушка решил», «Климушка — самый умный»… Все знают, Люша умерла от любви к Климушке. Вполне понятно.

Может, и она, Валентина, готова умереть из-за любви к нему…

Но, когда Сонюшка, глядя на Валентину прозрачными голубыми глазами, млея, с придыханием шептала, как он смотрел на неё и какой он необыкновенный, Валентина начинала издеваться над ним: «Ну и что в нём особенного? Рост? Длинных — полшколы. Глаза с поволокой? Вокруг зрачков — красные прожилки. Губы — красиво очерчены? Оглянись-ка, у многих губы красивые». На каждое Сонюшкино «ах» являлось «фи».

Сейчас она, беспомощная, висела на стуле, позабыв о Сонюшке и родителях. Как вести себя дальше?

Она безоглядно кинулась в спасатели. Но есть три «или».

Или пожертвовать собой ради Климушки и в самом деле посвятить ему свою жизнь?

Или не жертвовать собой, не рушить свою жизнь, свои планы и немедленно сбежать отсюда навсегда?

Или всё-таки сыграть роль спасателя? Простая игра: утешить… а там, когда он научится жить без жены, сбежать?

Но почему-то сегодня — на грани старой и новой жизни — актёрские гены не включались в игру.

Прийти на обед — значит не играть, значит остаться с ним навсегда и забыть о химии.

Не хочет она принести себя в жертву… никому.

Что делать?

 

Глава третья

Ангелина Сысоевна позвонила нам около десяти утра.

Инна уже давно убежала на работу, мы с мамой завтракали. Трубку взяла я.

— Климентий в школе. Валентина — сущий клад. — Ангелина Сысоевна передаёт подробно, что узнала от Валентины. — Он пригласил её к обеду, сказал, обед будет. Стройте свою жизнь, — закончила Ангелина Сысоевна.

Стою у телефона. В трубке гудки.

Иду в комнату — мама убирает койки. Жду, когда закончит. Поворачивается ко мне.

— Это Геля?

Передаю слово в слово её рассказ. Мама садится на застеленную койку и смотрит на меня.

Поедет отбивать отца?

— Он сам будет готовить обед?!

Ещё мгновение таращится мама на меня и — хохочет. Ходит по комнате — хохочет. Я никогда не видела маму хохочущей, она — тихая и смеётся очень редко, и смеётся тихо.

— Сам приготовит обед?! А я-то… столько лет… беспомощный в быту… останется голодный… жалела… обслуживала…

Слёзы слетают с ресниц.

— Не плачь, мама, он не стоит тебя, он…

— Я плачу?! От радости. Я свободна от него! Никогда не служи никому, доченька, никогда не жертвуй собой ни для кого… Никогда, слышишь? — повторяет она — заклинанием.

В этот второй день нашей новой жизни мы носимся по Городу, ищем мебельный, в котором разом можем купить всё, что нам нужно. Спасибо Ангелине за сохранённые деньги! С тахтами, столами, стульями и шкафами едем к нашей новой квартире. По комнатам и кухне ходим на цыпочках. Наше собственное жильё, моё и мамино. Никто никогда здесь не будет читать нам нотации, никто не будет здесь злопыхать и грозить убить, никто не будет ни в чём обвинять нас. Начало жизни. Я родилась в эту минуту, здесь, когда грузчики расставили по комнатам тахты и письменные столы, повесили в кухне шкафчики, когда мы с мамой сели за наш кухонный стол.

Солнечный свет чуть дрожит в нашей кухне, в нём рождаются мои первые «хочу»:

— Я хочу к морю. Я хочу в лес.

— Все «хочу» потом, сначала мы идём в ресторан.

— Дорого!

— Недорого. Осталось ещё много денег от тех, что дала Геля. Даже если бы я не поступила на работу, мы с тобой легко прожили бы три-четыре месяца.

— Как я поняла, ты одолжила Ангелине деньги, завещанные тебе матерью? Но почему Ангелина столько лет не возвращала?

— Так мы договорились, У неё они были сохраннее. Я транжира, — улыбается мама. — Мы с тобой вполне заслужили ресторан и праздник, сегодня начинаем новую жизнь.

Я мотаю головой:

— Не новую. Я вообще… начинаю жить сегодня.

Мама не говорит «Бедная моя!», не льёт надо мной слёз, она улыбается.

Мы трогаем блестящую, чуть розоватую поверхность стола, разглядываем весёлые шкафчики и тумбы. Кухня, большая, светлая, теперь главная наша комната.

— Сюда можно поставить телевизор к закрывать дверь, если кто-то один смотрит, а другой или спит, или занимается, правда?

— Правда, но сначала нам нужен холодильник, — говорит мама. — Ложки-плошки-кастрюли…

— Вилки, ножи, чашки, — подхватываю я. — Так что сначала?

— Сначала ресторан, ложки-плошки-кастрюли — завтра. У нас есть ещё целый день на обустройство. Сегодня ещё поночуем у Инны.

— Нет! Давай ночевать дома, — прошу я.

— В грязи? Надо же вымыть стены и полы! А приготовить еду не надо? А как мы здесь даже без чайника и без тарелок? Пожалуйста, потерпи один день, тем более вечер у нас занят.

— Чем?

— Помнишь, Руслана пригласила нас на встречу с главой женского движения?

— Мама, я не хочу. Я потому не хочу и у Инны ночевать. Я не хочу никаких движений, ни женских, ни мужских, я не могу видеть жал кой зависимости Инны от Русланы, я не хочу никаких отношений ни с кем.

Мама молчит, и вдруг я понимаю: ей необходим противовес, немедленно она должна что-то противопоставить всей прошлой жизни, почувствовать себя значимой.

— Но у тебя есть школа, дети… — поспешно говорю я. Хотя какие дети в июне? Они придут в школу первого сентября, сейчас долго никаких детей не будет! — Хорошо, я согласна.

И мама улыбается:

— Спасибо.

Мы идём в ресторан.

Солнце съехало ко второй половине дня, к западу, но всё ещё жарко, и мы ещё в испарине.

Ресторан — это отдельная глава новой жизни.

Он полупуст. Оркестра, естественно, ещё нет, но музыка звучит, тихая, тягучая. Она втягивает в себя наши отрицательные эмоции, в нас устанавливает покой.

Не успеваем мы сесть и окинуть взглядом кадки с цветами, разнокалиберные столики — на двоих, четверых, шестерых, с уютными лампами и букетами в голубых вазочках, как к нам подлетает молодой человек.

Улыбка и — рыжая копна на голове, кусты рыжих бровей и — ржавчина глаз. Люшина расцветка…

— Здравствуйте. Вот меню, но могу посоветовать.

— Что же вы можете посоветовать?

— Прежде всего представьте себе, что вы дома. Мы — получастные, зелень и огурцы сами выращиваем в теплицах круглый год. Мы любим вас, посетителей, и ощущаем вас нашими родственниками. У всех у нас, работников ресторана, есть другая, своя, жизнь. Я, например, в будущем году закончу… — и он называет институт, в который я только вчера подала документы. — Меня зовут Яков. Первый мой совет — расслабиться и начать отдыхать. Каждый понимает отдых по-разному. Для меня начать отдыхать — улыбнуться и поверить в сказки.

Мы слушаем Якова и в самом деле невольно улыбаемся.

— Во-вторых, я могу рассказать вам о нашем меню. Мне кажется, вы до сих пор не часто ходили по ресторанам, и вам повезло, что попали к нам. Повезло вам и в том, что пришли сегодня. Сегодня у нас форель, судак и солёная сёмга. Это что касается рыбного ассортимента. Мясной представлен более широко: кутабы, ростбифы, телячье рагу, шашлык, бараньи котлеты, языки говяжьи, поросята с хреном…

— Хватит, — мама смеётся. — Вы совсем нас оглушили. Вы правы, по ресторанам мы не ходим, и поэтому выбор для нас — сложная задача. Что хочешь ты? — Она смотрит на меня.

Я не ела ни одного блюда из тех, что перечислил Яков.

— Задам вопрос попроще — рыбу или мясо? — улыбается Яков. — Хотите, подарю совет?

— Это будет очень любезно с вашей стороны.

Вот-вот сорвётся мама с места и заскачет по залу. Яков смотрит на неё восхищённо.

— Вы начали отдыхать, теперь, может быть, вы поможете и вашей подруге расслабиться.

— Это не подруга, а дочка. А впрочем, вы правы, она мне скорее подруга. Слышишь, Полюшка, расслабься и начни отдыхать.

— Как всякий голодный человек, я готова съесть целого барана, — слышу свой голос.

— Спасибо, — говорит Яков. — Вижу, вы уже немного расслабились. Если вы готовы «съесть целого барана», предлагаю шашлык. А вообще возьмите разные блюда: и мясо, и форель. На закуску советую взять сёмужку с маслинами и салат по-гречески.

Когда Яков убегает с нашим заказом, а он именно убегает, мама и в самом деле вскакивает и тоже бежит по залу. Она бежит в туалет. Но, мне кажется, ей туда и не нужно вовсе, просто захотелось пробежаться. Мне тоже очень хочется нестись сломя голову. Так бывает лишь в детстве, когда сознание отключено и, чтобы расти, надо бежать.

А потом мы жрём. По-другому не назовёшь.

Музыка, улыбающийся Яков, золотистая лампочка на нашем столе, тюльпаны, просвечивающие на свет розовым, вкусная незнакомая еда и — мама рассказывает о своей жизни.

На биофак она пошла потому, что хотела узнать, как связаны между собой растения, животные и люди.

— Чего уж проще: человек ест растения и животных, из растений делает лекарства, животных вовсю использует! — говорю я.

— Не так всё просто. Мы много спорили о духовной сущности всего живого. Растение реагирует на человека, сломавшего у него ветку, у некоторых людей цветы растут хорошо, у других умирают. А в какой-то религии, не помню, утверждается, что существует перерождение человека в животное, из животного в человека. Как это возможно, если у человека — дух, духовная сфера, сознание, у животного — нет, я уж не говорю о растениях.

Яков принёс чек, по которому мы сразу расплатились, и теперь убирает соседний столик. Он явно прислушивается к нашему разговору, который мы никак не можем закончить.

Вспомни Бега, — хочу я прервать маму. — Разве у Бега не было духа и сознания, разве он не понимал Дениса с полуслова? — Но прикусываю язык — невозможно нам с мамой говорить о Денисе.

— Человек может осмыслить то или другое явление, животное проявляет себя на уровне инстинкта, — говорит мама.

— Этого никто не знает.

Мама засмеялась:

— Может, ты познакомишь меня с собакой, которая написала хоть строчку или открыла закон физики?

— То, что у животного есть душа, — это бесспорно. Животное способно глубоко и преданно любить.

— Любить и осознавать — вещи разные, — говорит мама. — Но, честно говоря, за годы университета я так и не разобралась в тех вопросах, которые меня интересовали, и главный из них: что такое явление — человек? Проследи, что происходит с обыкновенным осенним листом. Человек рассыпается в прах так же, как лист или животное. Зачем жил, зачем совершенствовался? Всё кончается…

— Простите, что вторгаюсь в ваш разговор, это недопустимо, — неожиданно со стопкой грязных тарелок подходит к нам Яков. — Но я не согласен с тем, что всё кончается со смертью! Я уверен, люди живут много жизней. Кроме материального тела, пребывающего на земле очень короткий период и рассыпающегося в прах, есть сфера высшего «я», Духа. Душа, Дух меняет место своего обиталища.

— Почему вы так думаете? — спросила мама.

— Не думаю, я очень верю в то, что человек живёт несколько жизней, что его душа переселяется в другого человека. Мне необходимо верить в это: сестрёнка умерла совсем молодая. Она жила далеко от меня, но её я любил больше всех в жизни.

И вдруг я спрашиваю:

— Её звали Люша, то есть Люся?

Яков выронил тарелки, я подхватила их, Он сел и уставился на меня:

— Откуда ты знаешь её?

— Она моя подруга.

Мы растерянно молчим. Мама прижала руки к груди.

— Ты расскажешь мне о ней? — тихо спрашивает Яков.

— Можно в другой раз? — Я встаю.

Но Яков начинает быстро-быстро говорить:

— Для меня смерть Люши — большой удар. Я растил её, я очень любил её… после её смерти заболел. А потом… прочитал книгу о реинкарнации — о перевоплощении, о переходе души из тела в тело. И поверил в то, что Люша вернётся жить. Она обязательно будет жить снова. — Он смотрит на меня ржавыми — Люшиными глазами.

— Мама, пожалуйста! — пугаюсь я — мама очень бледна. — Простите, Яша, мы должны идти. — Я помогаю маме встать и вывожу её из ресторана. — Пожалуйста, мама! Ты ни в чём не виновата. И я не виновата. И, если поверить в теорию Якова, в самом деле, весьма вероятно, Люша скоро снова будет жить!

— Мы с тобой радуемся… Мы с тобой…

— Мама, пожалуйста! У тебя мать покончила жизнь самоубийством. У меня умер мой сын… Если мы с тобой сейчас начнём думать об этом, нам опять не жить. Мама, пожалуйста, забудь о Люше. Мы ничем не поможем ей и ничего не изменим в случившемся.

Давно мы с мамой идём по улице. И солнце стелет нам под ноги свои лучи со стороны раскинувшегося чуть ли не на два квартала парка.

До встречи остаётся сорок минут, и мы к клубу идём пешком.

Сначала говорю я, без остановки, рассказываю о том, как мы жили с Инной в прошлом году. А потом, словно прорвалась плотина, начинает говорить мама. Как они списывали с Гелей друг у друга диктанты, как сбегали с математики, как ели мороженое в универмаге и плавали в бассейне.

О Якове мы не вспоминаем.

Но с нами по городу ходит Люша. И слушает наши разговоры.

Зал клуба полон.

Первый раз в жизни вижу столько женщин сразу.

В глубине души думала: все будут такие, как Руслана, — громадные, некрасивые, мужеподобные. А в зале большинство — женщины красивые. Интересно, есть среди них лесбиянки?

Мы припоздали и вошли в ту минуту, когда начала говорить главная докладчица:

— Зовут меня Римма Сирота, как сказала вам Руслана.

Среднего роста, лет сорока пяти, пышная, в сером строгом костюме.

Римма говорит, сколько женщин устроено на работу с нормальной зарплатой, сколько спасено в убежищах от пьяных мужей, отцов — хулиганов и садистов, сколько новых убежищ организовано с помощью государства, скольким женщинам помогли получить жильё. Говорит Римма о том, какая помощь оказывается бездомным, брошенным детям, женщинам — в тюрьмах, в больницах.

Говорит Римма о женском движении как о путешествии в счастливую страну. Женское движение — это помощь и радость, рождающаяся от этой помощи.

— Как видите, работа проделана огромная, почти все проблемы, волнующие женщин, мы пытаемся разрешить. Конечно, остаётся много больных точек. Так, переполнены детдома. Из-за безработицы, из-за отсутствия самого необходимого, из-за дороговизны рушатся, распадаются семьи, родители пьют, воруют. И прежде всего страдают дети. Несколько дней назад произошла очередная драма: муж нанёс жене восемь ножевых ран. Сейчас он — в тюрьме, жена — в больнице, и шансов, что она будет жить, никаких, а пятилетняя девочка попала в детский дом, так как бабушек и дедушек у неё не оказалось. Она плачет, зовёт мать. Мы пытаемся найти несчастным детям новых родителей, но в современных условиях сделать это очень трудно.

После Риммы одна за другой стали выходить на сцену женщины, старые, молодые, некрасивые, красивые, и рассказывать о своих бедах: одну муж бросил, другую изводит скандалами, третьей изменяет… Женщины просят у Риммы совета и помощи. «Что я должна делать?» — главный вопрос на собрании.

— Вот я и говорю, все беды от мужчин. — Руслана вскидывает руку и рубит ею воздух. — Разве дети не вырастут без грубого мужика? Ещё как вырастут! Я предлагаю организовать женскую коммуну. Девочек возьмём в эту коммуну, а мальчиков отдадим в интернаты. Коммуна создаст равные права для всех женщин. Начать новую жизнь надо за городом. Будем работать на земле, сами себя кормить.

— А жить чем? — По ряду почти бежит Вероника. Взлетает на сцену, к трибуне не подходит — пусть там царит Руслана. — Это экстремизм. Зачем-то развилась цивилизация? Работать на земле — прекрасно, но это и тяжкий изнуряющий труд. Веками вырабатывались психология крестьянина и его умение понимать землю. А вы предлагаете дилетантизм, Но я не об этом. Во-первых, какое мы имеем право отделять женщин от мужчин? Бог создал и тех, и других, поселил их зачем-то вместе. Как можно лишать мальчиков материнской любви, а матерей — сыновней? Это преступная идея! Во-вторых, скажите, что делать с этим? — Она хлопнула себя по голове. — И с этим? — ткнула себя в грудь. — Чем жить? Представляете себе армию женщин в одном загоне без возможности удовлетворения умственных, духовных и физических потребностей?! Сколько отрицательных эмоций, раздражения и даже ненависти соберётся вместе?! Постепенно без книг, театров и других духовных ценностей цивилизованная женщина превратится в придаток к земле и утеряет своё высшее «я». Разве не самое важное в жизни — развить свой интеллект и свою душу? И тут же…

— Уходи отсюда, если тебе не нравится то, что мы хотим делать, — резко говорит Руслана.

— И тут же… — повторяет Вероника, — возникнут лидеры, — она едва заметно поводит глазами в сторону Русланы. — Это — болтовня о равенстве. Лидеры потребуют, чтобы им подчинялись. А не всё равно, подчиняться мужчине или женщине? Во всех структурах кто-то кому-то подчиняется, кто-то кем-то командует. Даже в стаях животных и птиц есть вожаки.

— Тебя не приглашали выступать. — Руслана идёт к Веронике. Сейчас сгребёт её в охапку и сбросит со сцены.

— Вот видите, сами убедитесь, каково будет… — Вероника смотрит на Руслану и смеётся: — Чего ты так испугалась? У нас же свобода слова!

— Дайте ей договорить!

— Подробнее давай! Что ты предлагаешь? — крики из зала.

— Прежде, чем подниматься на борьбу за свои права, нужно понять, что ты хочешь противопоставить сегодняшнему правлению мужчин. — Голос Вероники звенит. — Римма говорила, пошли женщины в правительство и получили помощь — в деньгах, в квартирах, в работе, вы сами только что слышали. Чем же оно, мужское правительство, плохо, если сразу же откликается на наши просьбы? Почему бы не посмотреть нам сначала на самих себя? Орём. Чего-то требуем. А что мы орём, чего хотим? Да, порой мужчины подменяют знания силой, наглостью, но мы-то сами что представляем из себя? В большинстве своём невежественны, а развиваться не хотим, учиться и книги читать — лень и неинтересно, стремимся закрыться в своём узком мирке, не желаем осмыслить общую картину. Преодолеть собственные пороки даже в голову не приходит. Разве не в этом одна из причин домостроевского начала в нашем обществе? Почему мы не можем сделать над собой усилие и что-то изменить в самих себе? А ведь если бы мы критически отнеслись к себе и начали совершенствоваться сами… захотели бы учиться, научились бы вырабатывать собственную точку зрения по каждому вопросу… Что мы с вами сами созидаем, а? Кричать-то легко.

— Что ты такое несёшь? — Инна встаёт и, прижав руки к груди, совсем как мама, повторяет: — Что ты такое несёшь? Я не понимаю.

— Мальчиков в интернаты! А почему бы их не воспитать в уважении к женщине, почему бы не вырастить их работящими, добрыми? Экстремизм во все времена — большая беда общества. Савонарола доводил людей до обмороков своим кликушеством, пророчествовал о гибели мира в огне! Картины жёг: не приносит пользы — в огонь! Так погибли великие ценности, например, произведения Леонардо да Винчи. Маленькие дети, по наущению Савонаролы, создавали отряды, которые судили, что и кто может остаться жить, а что и кто должны сгореть. Ничему не научила нас история! И сейчас сколько фанатиков!

— Ты, ты… — преграждает ей путь Инна, — вылезла… тебя не звали… бунтуешь… против кого бунтуешь? Против подруги.

Тишина, провожавшая Веронику до места, взорвалась: женщины затворили, закричали, заходили по залу — кто кинулся к Руслане, кто — к Веронике.

Домой мы приходим глубокой ночью. Инна — жалкая. Шар волос словно опал, и узкое маленькое личико в нём съёжилось.

— Я не понимаю, почему… против Русланы…

— Не против Русланы, против того, что она говорит.

— И вы тоже…

— Конечно, мне ближе Вероника, — улыбается мама. — Ты не огорчайся. Ты любишь Руслану и люби. Руслана — яркая женщина, очень сильная, а несчастна она и агрессивна из-за своих комплексов…

Инна кружит по комнате.

— Руслана — добрая, последнее с себя снимет и отдаст, деньги свои отдаст!

— У неё богатые родители, и она не останется голодной.

— Ты тоже против Русланы? — кричит Инна мне.

— Нет же, успокойся. Просто твой пример не говорит о жертве.

— Что это значит?

— То, что Руслана отдаёт не последнее и голодать ей не приходится, вот и всё.

— Никто не против кого, Инна. — Мама обнимает Инну. — У Вероники и Русланы — разные точки зрения. Одна считает — нужна борьба против мужчин, полная изоляция женщин от мужчин…

— Я тоже так считаю! — восклицает Инна.

— А другая считает, что прежде всего нужно саму себя, внутри, сделать лучше и богаче духовно, то есть научиться самосовершенствоваться, нужно увидеть свои собственные недостатки, много чего прочитать, получить образование. Женщина должна вырваться из своего мирка.

— Зачем? Я боюсь, когда много людей…

— Ты же ходишь на женские собрания! — говорит мама.

— Там Руслана, я слушаю Руслану, я смотрю на неё.

Мама пожимает плечами.

Последняя наша бесприютная ночь. Завтра мы с мамой начинаем свою собственную жизнь на новом месте.

 

Глава четвёртая

Валерий Андреевич пришёл к нам на новоселье. Принёс розы и торт.

— Увидите, целый торт слопаем в один присест. Ну-ка, Машенька, покажи квартиру! Слушай, а ведь и вправду ничего… светлая… паркет лачком покроешь, и всё в порядке, обои со временем поменяешь. Молодец Васёк, не подвёл. Стеллажи в коридоре пристроишь. А здесь, смотри, советую шкафчик в стену влепить, бессмысленный закуток.

— Я не знала, что ты сегодня зайдёшь, ни вина, ни водки не купила.

— А я и не пью, завязал… я, Машенька, чай люблю.

— Ты же собирался с Васьком выпить.

— Ну да, хотел. Посидели мы с ним. Ему наливаю, сам чокаюсь. Он — алкаш, ему так больше остаётся, и он вполне доволен.

К странной речи Валерия Андреевича я попривыкла — маска, игра для слушателя, и терпеливо ждала, когда он заговорит своим нормальным языком. И — дождалась. Это случилось в конце нашего застолья. Он мешал ложкой в чашке, хотя сахара не клал.

— Я, Маша, запил, когда ты вышла замуж за Климентия. Вы с Климентием двинулись в свой Посёлок, а я в тмутаракань не поехал. Пусть твоя дочка слушает. Ты наверняка не рассказывала ей о себе, а дети должны знать, какие у них родители. Я, Маша, как прочитал твою первую курсовую о раковой клетке, поверил в то, что именно ты откроешь спасение от рака! Ты не знаешь, я никогда не говорил… у меня и бабка, и отец, и старшая сестра погибли от рака. А в твоих последующих работах и особенно в дипломной ты так близко подошла к выходу, ты написала о причинах: и о кислородном голодании организма, и о стрессах, и о неправильном питании… Климентий же запретил тебе идти в аспирантуру и увёз тебя учительствовать. Мои родные тем временем умирали один за другим.

Мама кладёт руку на руку Валерия Андреевича. Рука у него — тонкая, с тонкими пальцами.

— Может быть, не надо, Валера? Может быть, не об этом? Помнишь практику? После песен и плясок у костра хочется спать, а мы должны встать в четыре, взвешивать и кольцевать птенцов. Они разевают клювы, думают: мы им принесли личинку или муравья. Помнишь, один птенец пропал? А он уже полетел! — Мама засмеялась детским смехом. — Помнишь?

— Подожди, Маша, костры, песни, птенцы — другая история. Я так любил тебя, что стеснялся: на практике в туалет не ходил целыми днями. Ты для меня была не обычная девчонка, а небожитель, — улыбнулся и Валерий Андреевич. — У меня дома есть третьи экземпляры твоих курсовых и дипломной, и даже сейчас они актуальны: рак-то лечить так и не научились. Тогда я, как твой друг, был обязан уговорить тебя продолжать заниматься твоей темой, должен был побороться за тебя, доказать Климентию, что потеряет наука без тебя! Я мог тогда попросить твоего шефа поговорить с Климентием. Почему я ничего не сделал? Почему позволил тебе уехать?

— Что ты мог? Я любила Климентия и всё равно сделала бы так, как хотел он.

— Я ведь тоже в этом смысле несостоявшийся учёный… я ведь как думал: с тобой вместе в аспирантуру Медицинского, на микробиологию, и прямиком в медицину… будто ещё мог спасти моих… умиравших по очереди, в муках.

— Почему же ты не пошёл в аспирантуру?

— Я же только что объяснил — запил. Нет, конечно, запил я позже, от аспирантуры отказался раньше. Конечно, понятно стремление Климентия поскорее увезти тебя от всех твоих друзей, от твоей жизни.

— Он и сам не пошёл в аспирантуру, его приглашали.

— Это его дело. Но он погубил твою жизнь и погубил твою идею. Скажи-ка мне, скольких девчонок совратил… — начал было и оборвал себя. — Не моё дело, прости, ради бога!

Мама встала, принялась мыть посуду.

— Прости, Маша, человек слаб, всегда в своём сопернике ищет дурное, тем более если тот соперник — красавец, двух метров росту, а ты сам — неказист и мал.

— Ты не неказист и не мал. Ты был мой самый близкий друг.

— Твоё место — в лаборатории. Может, ещё не поздно? Может, попробуешь… В заочную пойдём!

— Поздно, Валер. Открытия делаются лишь в дерзкой молодости, когда идеи кружат голову, когда кажется, можешь всё!

— Неправда. В дерзкой молодости главное — любовь, а сейчас голова на первом месте, сердце и плоть сыграли свои игры.

Обо мне они забыли. Но встать и уйти не могу. Я хочу знать мамину жизнь.

Валерий Андреевич сдвигает чашки в один угол, вытирает салфеткой стол и выкладывает фотографии. Мама в юности: в лыжном костюме, на лыжах, в купальнике, в шортах на дереве, перекинутом через поляну. Во всю фотографию лишь лицо. Улыбка…

— Ни одной не дам, — говорит мне Валерий Андреевич. — Специально пересниму для тебя, если хочешь.

— Хочу, говорю я. — Пожалуйста.

Валерий Андреевич смотрит на меня:

— Я так и думал, у Маши получится хорошая дочка, будет любить Машу. Я тоже хочу такую. Что возьмёшь с мальчишек? Футбол, марки и прочая чепуха, а дочка — для дома. Сделаю тебе лично, обещаю!

По какой-то своей системе он собрал фотографии в чемоданчик.

Мама обернулась ко мне:

— Ему ты обязана тем, что живёшь на свете. Он спас меня от смерти.

— Зачем об этом, Маша? Я пошёл, девочки. Моя жена любит ложиться рано. А ведь не ляжет, будет ждать, потом не уснёт. Хорошей вам жизни в этой квартире. Если разрешите, ещё зайду. Завтра подключу ваш телефон, чтобы вам не пришлось платить бешеные деньги за подключение, купите пока аппарат. Поставите, позвоните мне, скажу ваш номер. — Он поцеловал маме руку, а меня в щёку. — Дай Бог тебе порадоваться жизни с мамой, — сказал мне.

Прямо в коридоре, едва дверь захлопнулась, мама рассказала мне, как она совсем утонула, а Валерий спас её. Было это в Московском море. Она заплыла далеко и начала тонуть, потому что свело ногу. Валерий, один из всех, увидел, что она внезапно ушла под воду.

— Сам чуть не захлебнулся, пока нырял за мной, с трудом доплыл со мной до берега, сделал искусственное дыхание. Я очнулась от его слёз, они падали на моё лицо. — Мама помолчала. — Очень жаль, что не его я полюбила.

— Тогда не было бы меня.

— Ты же есть! — засмеялась мама. — И сегодня мы с тобой вместе.

Она не успела договорить, раздался звонок в дверь.

Это пришла Инна.

«Ты что так поздно, уже пол-одиннадцатого…» — хотела сказать я раздражённо, но вид Инны вызвал совсем другие слова:

— Что случилось?

— Руслана…

— Что «Руслана»?

— Руслана…

Мы ждём продолжения, но Инна всё повторяет одно и то же слово — «Руслана».

— Она жива? — спрашивает мама.

Проходит много времени прежде, чем Инна связывает слова во фразу: Руслана отказалась с ней встречаться, она Инну не любит, она любит другую, с Инной ей скучно, Инна не её уровня, Инна — примитивная.

Какая разница, бросил её Геннадий или Руслана, борющаяся за права женщин?

— Знаешь что, сейчас мы ляжем спать, ты ложись у Поли, а мы с ней вместе, — сказала Инне мама. — Утро вечера мудренее. Завтра всё обсудим.

Утро не оказалось мудренее вечера. Утром Инна не захотела идти в свою парикмахерскую. Она лежала лицом к стене и, когда я напомнила ей о времени, сказала:

— Не пойду. Позвони, если хочешь, я не буду больше жить.

Мы с мамой стоим возле широкой тахты, на которой скрючилась худенькая фигурка, и не знаем, что предпринять.

Бежать за Русланой? Зачем? Руслана — человек суровый и бескомпромиссный. И, в самом деле, с Инной ей скучно.

Какие найти слова?

Жить Инне нечем. Она говорила, что ей надоело стричь. Учиться Инна не хочет, читать не любит, театров не понимает. В киношку сбегать… этим не выживет.

Мама выходит из комнаты, я — следом за ней.

— Мне нужно в школу, тебе нужно в библиотеку и готовиться к экзаменам.

— А как же Инна?

— У нас есть время подумать, пока она выспится.

— Она не может уснуть. Я боюсь.

— Тогда давай так. Я позвоню в парикмахерскую, куплю телефонный аппарат и еды, поработаю полдня, а ты пока разбери книги и садись занимайся. Я вернусь, ты съездишь в библиотеку.

Мама ушла, я снова зашла к Инне. Она лежала в той же позе.

Чемодан с книгами тащу в кухню, дверь к Инне не закрываю.

Сосредоточиться не могу, что читаю, не понимаю.

Слышу голос Инны: «Живого… крючьями… больно ему… я убила его». В той страшной ночи, последней ночи перед нашим с Денисом отъездом, я держу на своих коленях её голову, обе руки положила на ходуном ходящую спину, Денис несёт воду. Стучат о чашку зубы, тает в моих руках тело — одна пышная сорочка и позвоночник. «Зачем жить? — голос дрожит фонарным светом. — Не хочу».

У каждого человека есть своё главное. Инна — страстная. Страстно любила Геннадия. Страстно желала ребёнка. Страстно любит Руслану. Одно чувство владеет Инной в эту минуту. Теперь ей любить некого. Что я могу предложить ей: чем Инне жить?

Римма говорила о детских домах…

Вхожу к Инне в комнату, сажусь перед ней — беспомощной, говорю:

— Она плачет, помнишь? У её матери восемь ножевых ран, мать умирает. Помнишь, что Римма сказала? Девочка зовёт маму. У неё нет ни бабушек, ни дедушек. Поедем возьмём девочку.

Инна садится.

Глаза у неё — глаза рыбы на берегу.

— Римма поможет нам, она обо всём договорится.

И Инна встаёт. Я пишу маме записку Мы едем к Инне за её вещами и позвонить Римме.

Римма диктует свой адрес.

А в это время моя мама звонит Ангелине Сысоевне.

 

Глава пятая

Повиснуть на стуле в чужой квартире, когда вот сейчас, в восемь тридцать утра, мать с отцом встают и звонят Сонюшке, не знающей и не ведающей о том, что Валентина ночует у неё. Но подойти к телефону — остановить разговор родителей с Сонюшкой — сил нет.

Всего полчаса дано ей на решение задачи.

В спасатели она не годится. Она хочет стать химиком, а в свободное время играть в драмстудии…

Климушка был нужен в школе, когда под электрическими разрядами, исходящими от него, она росла и в себе ловила чуткие «точки», подключавшие её к высоковольтной антенне — к электричеству Природы, когда познавала саму себя и в себе находила отзвук сигналов, посылаемых Климушкой.

Но… аттестат об окончании школы — знак нового пути. Климушка, здание школы с запахом пыли — Прошлое.

Перед выпускным балом Сонюшка сказала: «Я приглашу Климушку на белый танец».

Климушка не пошёл танцевать с Сонюшкой, простоял с директором, а на следующий — пригласил Валентину. Поймал в сеть оголённых электрических проводов и — пустил ток.

Она не знает, чего хочет больше: быть химиком или актрисой.

Та минута — проверка: тебя выведи на сцену, играй! Ты можешь заблокировать путь току: не распустить слюни, не потечь патокой по мужскому сильному телу, не размазаться медузой. Можешь упереться ладонями в суматошно стучащую грудь и отодвинуть её, чтобы было много воздуха между телами — между поколениями. Если актриса, играй.

— Я не умею танцевать, — не актрисин, жалкий лепет.

— Умеешь. Ты очень хорошо танцуешь.

— Вот Сонюшка…

— Сонюшка манерна.

— Неправда! Сонюшка естественна, Сонюшка открыта, добра и чувственна.

Сейчас, когда она размазана по стулу в пустой квартире Климушки, Сонюшка мстит ей за выпускной вечер: говорит родителям, что их дочь у неё не ночевала…

Наверное, мама с папой звонят одноклассникам, всем по очереди, по списку, висящему на стене над телефонным аппаратом. Рано или поздно доберутся до Виктора.

Что скажет им Виктор?

Валентина встаёт и идёт к телефону.

Занято.

Набирает снова и снова.

Скорее дойти до дома, чем дозвониться, но она ещё и ещё раз набирает номер — она не готова к встрече с родителями.

Мама сядет очень прямо. Когда ей не по себе, она сразу садится и выпрямляется, и смотрит прямо перед собой.

— Что с тобой случилось? — спросит мама.

А по телефону небрежным тоном можно сказать: «Я жива. Я в порядке. Я ещё девушка. Идите спокойно на работу. Вечером поговорим». И — подпустить усмешку — окраской правды.

Сонюшка отомстила за выпускной вечер.

Занято. Родители звонят всем по очереди, по списку.

 

Глава шестая

Наконец мы с Инной добираемся до дома Риммы Сироты.

— Поедем после «мёртвого часа», — говорит Римма. — Там надо быть в четыре. — Она говорит громко и чётко. — Если девочка понравится, можно начать оформлять документы. Вы хорошо обдумали? Сумеете вы стать девочке матерью? — спрашивает Сирота.

Инна встаёт и смотрит на Сироту.

— Инна хочет сказать, она приехала за девочкой, — говорю я за Инну. — Инна хочет сказать, она постарается.

— А она — немая? Почему вы говорите за неё?

— Когда Инна волнуется, у неё пропадают слова. Она очень много пережила в своей жизни. Она очень страстно всё переживает.

Что я бормочу? Страстно всё переживает? Не справится Инна с девочкой. Я недовольна собой, Инной — мы жалки перед уверенной в себе, красивой женщиной. Нужно объяснить ей получше, а я вдруг спрашиваю:

— А у вас есть дети?

Римма удивлённо смотрит на меня:

— И дети, и муж. Почему вы спрашиваете?

Я пожимаю плечами — не буду же объяснять Римме, что думала: в женском движении почти все лесбиянки.

— Если у вас всё в порядке, почему вы пошли в женское движение? — лепечу я.

Она молчит долго, я расцениваю её молчание как приговор моей бестактности и уже готова просить прощения, а она говорит:

— Я-то счастлива, но столько несчастных женщин, пытаюсь помочь им.

— Вы такая хорошая? — говорю я новую бестактность. — Обычно счастливые не видят несчастных. Как же вы можете понять, что чувствуют они, если вы счастливы, а они несчастны?

Теперь не удивление — любопытство в её лице.

— Разве вам не жалко плачущего ребёнка, хотя вы в данный момент не плачете и вы не ребёнок? Вы же хотите помочь ему! И вы сами… разве вы не приехали с Инной, чтобы помочь ей! У Инны беда, Инне плохо, вы спасаете её, разве нет?

— Я могу понять её, потому что…

Странный получается разговор. Я вовсе не хочу рассказывать Сироте о своих проблемах.

— Потому что вы тоже что-то пережили. — Сирота встаёт и идёт к плите. Она не поворачивается к нам, из чего я заключаю, что с её лицом не всё в порядке и она не хочет показать нам это.

Тишина стучит маленьким красным будильником.

Римма везёт нас в детский дом на своей машине. Машин в потоке много, и мы часто останавливаемся.

Не увидели, прежде услышали — обвал крика. Детский дом, обнесённый забором, плывёт в крике: дети не гуляют, орут.

— Я боюсь, — говорит Инна.

Римма опускает руку, уже протянутую к звонку.

— Чего? Того, что вам не понравится девочка?

— Я боюсь умереть.

— Что-о? — И Римма и я смотрим на Инну не понимая.

И Инна говорит захлебываясь, точно утонет сейчас:

— Не одна она такая, там много таких, мне жалко всех.

— Страус прячет голову под крыло, — говорит Римма, — но от того, что он не видит опасности, опасность не исчезает. Возьмёте одного ребёнка из трёхсот или ни одного не возьмёте, сироты всё равно есть, слышите, кричат. Так, хоть одной поможете. Задача нашей организации — раздать и других детей, но очень многие хотят грудничков, чтобы те не знали своих родителей. Большие дети знают. В детских домах, в основном, дети из неблагополучных семей — пьяниц, проституток, истериков и истеричек, воров. Память у детей жива, и уже выработаны стереотипы, уже сложились привычки: хочешь чего-нибудь, ударь, отними, стащи, заори. Самое тяжёлое — разрушать привычки. В три года их меньше, чем в семь или в тринадцать.

— Пойдём! — Инна нажала на звонок.

Железная дверь всхлипнула и отъехала.

Не успели мы шагнуть во двор, как к нам кинулись дети.

— Ты моя мама! — обхватил мои колени мальчик лет четырёх и заревел.

— Ты моя мама! — кинулась девочка лет шести к Инне. На её голове словно тоже шар, только из пуха, светлого, лёгкого.

Инна склонилась к девочке и положила ладони на её голову.

— Это моя дочка! — сказала она Римме.

С криком «Не умеют себя вести, безобразие!» подскочила воспитательница, сильно крашенная, полная блондинка, и грубо оторвала девочку от Инны та упала. Так же резко она отшвырнула от меня мальчика.

— А ну прочь! А ну дайте дорогу! Почему нарушаете дисциплину?

Римма за руки поволокла нас к тяжёлым дверям серого здания.

За спиной кричала воспитательница, плакала упавшая девочка, и молчали дети: пришли мамы, кого сегодня возьмут?

— Я не хочу другой дочки! — Инна вырвала руку; едва за нами захлопнулась дверь. — Я хочу эту. Красная, злая, Инна дрожала замёрзшей дрожью. — Она ушиблась! Звери!

— Подождите делать выводы. Вы не видели Тусю. Познакомитесь, а потом будете решать.

— Я хочу только эту! Я не хочу знакомиться.

Но Римма втолкнула Инну в кабинет директора.

— Прекратите истерику, — жёстко сказала она.

Мои колени дрожали — их обнял мальчик. Закричать, как Инна — «Хочу этого мальчика, только его» и увезти его домой?!

— Здравствуйте, Римма Павловна. Очень рада вас видеть снова. Ваше появление всегда праздник для нас. Пойдёмте, девочка в изоляторе. Ирина Петровна, — представилась она нам. Миловидная блондинка, с так же сильно, как и у воспитательницы, накрашенными ресницами.

— Я не хочу, — говорит Инна, но Римма повторяет:

— Вы скажете своё слово после того, как увидите девочку.

По широкому коридору, созданному специально для бега и игры, мы идём к изолятору Глухо кричит двор.

Дверь приоткрыта.

— Заходите.

Инна входит первая.

Девочка лежит на спине, до подбородка укрытая одеялом. Смотрит в потолок. Глаза прозрачны.

— Она жива? — спрашивает Римма. — Она же была здоровая.

— Конечно, жива. Мы ей делаем уколы. Наконец перестала плакать и звать маму.

Инна подходит к девочке, дотрагивается пальцем до щеки.

Девочка, не меняя позы, переводит взгляд с потолка на неё.

— Оформляйте. Я беру обеих. Слышите, обеих. — Иннин голос звенит. — Что же вы стоите, идёмте. Она может умереть с вашими уколами.

— Подождите, Инна, а сможете вы прокормить двух? Пособия от правительства хватает не больше чем на три дня.

— Я же работаю! Я умею делать кремы — у меня есть рецепты! Я буду много работать, прокормлю.

Совсем я не знаю Инну.

— Что скажет хозяйка? — охлаждаю я её. — Она выгонит тебя вместе с девочками.

— Какая хозяйка? У вас нет собственного жилья? — Ирина Петровна поджимает и так узкие губы. — Не положено. Жильё обязательно должно быть собственное и хорошее.

— Может быть, мы пройдём к вам в кабинет? — Римма берёт Ирину Петровну под руку и уводит от нас.

— Как ты справишься с двумя? Кто будет сидеть с ними, когда ты на работе?

— А детский сад на что? А школа? Как мы росли? Кто с нами сидел? И потом… кремы я могу делать дома. — Мы входим в кабинет директора.

Я хочу усыновить того мальчика. Но мне семнадцать лет. Я не имею права. И я не имею права заставить маму сидеть с ним.

— Мы тут обсудили… я попробую через свои каналы выбить вам жильё. — Римма достаёт записную книжку, набирает номер и кричит в трубку: — Василий Дмитриевич, я согласна. Да, обеспечу работой вашу протеже. К вам просьба. Конечно, ответная, баш на баш. Женщина усыновляет двух детей, вы знаете, как это для нас важно, она работает в парикмахерской. Конечно, жильё. Совсем ничего? Можно не в новом доме, женщины сами сделают ремонт. Сколько времени вам нужно думать? Ваше решение — жизнь трёх людей, один ребёнок — в критическом положении, нуждается в хороших условиях и в уходе. А кто решает, как не отец города? Позвоню через час. Давайте своего Немченку на ковёр. — Она кладёт трубку и резко говорит Ирине Петровне: — Ваша воспитательница на моих глазах швырнула девочку головой об асфальт, её близко нельзя подпускать к детям, тем более к несчастным. Будьте любезны отстранить её от работы, у меня есть для вас женщина более достойная. А комнату Инне я выбью.

— У неё своих детей не было, — оправдывается Ирина Петровна и заискивающе смотрит на Римму.

— Это и видно.

Инна ходит по кабинету. Останавливается перед Ириной Петровной.

— Вы дадите мне документ о том, что дети — мои? Скажите, не явятся родители? У детей будет моя фамилия? Могу я изменить имена?

— Это вы с детьми согласуйте, как захотят они, дети уже большие, к своему имени привыкли.

Позвонить маме. Куда? Я не знаю ни телефона школы, ни нашего домашнего. Наверняка мама уже вернулась, и наверняка телефон уже работает.

— Пожалуйста, узнайте у Василия Дмитриевича телефон Валерия Андреевича, — прошу я Римму.

— Я знаю телефон Валерия Андреевича, а зачем вам?

— Он знает мой домашний телефон. Мне нужно срочно поговорить с мамой. Я хочу усыновить ребёнка.

— Сколько вам лет? — спрашивает Ирина Петровна.

— На фронтах погибали в семнадцать. Сколько женщин в семнадцать — матери?! Работать можно в семнадцать? У меня сын умер.

— А муж у вас есть? — спрашивает Ирина Петровна.

Римма набирает номер:

— Валерий Андреевич, привет. Ну, а кто ещё? Сирота, Сирота… Нет, сегодня приставать не буду. Тут с вами хотят поговорить.

Я сжимаю трубку так, что рука белеет. Через минуту набираю свой номер.

— Мама, я — в детском доме. Инна хочет взять двух девочек, и, если ей дадут жильё, у неё будут дочки.

— Ты — умница, — голос мамы. В голосе — напряжение. Моя умная мама уже догадалась, почему я звоню ей из детского дома. Но она как бы оттягивает то, что может и не хочет услышать. — Я всегда знала, ты — прирождённый психолог, ты точно реагируешь на ситуацию.

Всё-таки говорю о мальчике, сказавшем мне: «Ты — моя мама».

Мама молчит. Она молчит так долго, что мне становится не по себе.

— Ты здесь, мама? — спрашиваю я.

— Ты уверена, что готова всё своё свободное время, до капли, в течение двадцати лет отдать чужому ребёнку, что готова к рабству на всю жизнь? Ты уверена, что это именно тот ребёнок, которого ты хочешь? Может, этот более наглый, вот и кинулся, а есть, только ты не видела, кто-то, кто ближе тебе? Ты уверена, что никогда не захочешь родить своего ребёнка, с нашей с тобой кровью? Это очень серьёзное решение. Хочешь, чтобы я приехала к тебе?

— Я перезвоню.

Инна обнимает меня:

— Не спеши, Поля. У нас с тобой разные жизни. Ты ещё можешь родить своего. У меня нет выхода, это последний шанс. Мужчин я ненавижу, ты знаешь! — Инна громко шепчет мне в ухо. Я высвобождаюсь из её объятий, вырываюсь из её шёпота.

Звенит телефон.

— Алле, — говорит Ирина Петровна. — Сироту? — спрашивает удивлённо. — Можно Сироту. Ну, вас везде найдут.

Римма берёт трубку:

— Мария Евсеевна? Полина мать? Да, слушаю. Насчёт ночёвки не знаю. Если решится вопрос о жилье, поедут сегодня. Поезд ночной. Да, с детьми. Не знаю, что ответить. Безусловно, тяжёлое зрелище. Триста сирот, и каждый из них ждёт свою маму. Я согласна с вами. Можем оформить на вас. Ваше присутствие необходимо. Формальностей много.

— Нет, — кричу я, совсем как отец. — Нет, ничего не надо. Не надо.

— Не плачь! — Инна снова обнимает меня.

Я вырываюсь и кричу:

— Детей здесь бьют. Детям здесь плохо. Они — маленькие, беспомощные. Но я не могу…

— Ты не можешь спасти всех в мире! — кричит мне в тон Римма. — Вот, мама к телефону.

Голос мамы издалека — сквозь толщу воды:

— Если хочешь, я приеду, и мы усыновим ребёнка. Но мы можем взять одного, не триста. Мы не спасём всех.

Я бросаю трубку и бегу по коридору — к своему не родившемуся сыну. Родившемуся. Имя есть у моего сына — Боречка, самое любимое мужское имя. Моего сына зовут Боречка. Я спасу его. Я помогу ему не мучиться.

Навстречу мне крики. Несутся по коридору навстречу мне дети — мальчики и девочки. «Мама! — кричат они. — Мама!»

И я останавливаюсь. И я пячусь назад. Я не могу взять их всех. Я никого не могу спасти. У меня нет для всех них жилья. У меня нет для всех них еды. У меня нет сил на столько детей сразу.

Они тянут ко мне руки: «Мама!» Не вижу ни одного лица. Орда несчастных. Орда брошенных.

Я бегу от них. Бегу из последних сил и, влетев в кабинет директора, захлопываю дверь и наваливаюсь на неё.

Были дети или не были?

— Выпей-ка, — протягивает мне стакан с водой Римма. — Ты сама нуждаешься в помощи, тебе хорошо бы сходить к доктору.

Гул в ушах пропадает. Криков я больше не слышу. Сажусь и съёживаюсь в комок. Бежали мне навстречу дети или привиделись?

Жильё Инне нашли. Не бог весть какое. Однокомнатную квартиру, нуждающуюся в капитальном ремонте. Но кухня — большая.

— Сейчас мой секретарь оформит бумаги, вы их подпишете, — говорит Ирина Петровна Инне. — Но это только начало бюрократической волокиты. Остальные инстанции будете проходить в своём городе, и это может растянуться во времени на долгий срок.

Девочки ещё не знают, что у них теперь есть мама.

Мой мальчик узнал меня. Он похож на меня. Темные глаза, большой рот. А я предала его. Спасти всех не могу, но одного, своего, могу. Почему же я не беру его домой?

Девочку, которая назвала Инну мамой, зовут Зина. Входит в кабинет и опускает голову толи под тяжестью синей шишки на лбу, то ли шея слишком тонка, чтобы держать голову. Если бы рисовала картину «страх», я нарисовала бы Зину.

— Ты что так дрожишь? — спрашивает её Римма. — Ты чего так испугалась?

— Бить не надо, — говорит Зина.

У Ирины Петровны поджаты губы, сейчас она выстрелит в Зину из своих суженных глаз. Не та воспитательница, что оттолкнула Зину… определяет погоду в детском доме.

— Это клевета… — громко говорит Ирина Петровна. — Тебя не били.

А Римма подходит к Зине:

— Ты узнала свою маму. Что же ты не поздороваешься с ней?

Инна хотела было шагнуть к девочке, но взялась за спинку стула, с которого поспешно встала, и осталась стоять.

Зина смотрит на Инну, Инна смотрит на Зину.

— К тебе вернулась твоя мама. Она была далеко, она тяжело болела, а теперь выздоровела и вернулась.

— Моя мама умерла. Она лежала, лежала и умерла.

— Ты же видишь, не умерла. Видишь же, выздоровела, — говорит Римма.

Зина идёт к Инне и трогает её.

— Совсем выздоровела?

— Совсем выздоровела. Она нашла тебя. Она любит тебя. Вы теперь будете всегда жить вместе.

Инна склоняется к девочке, обнимает её.

— Я распоряжусь: мы дадим приданое — зимние, летние вещи. — Ирина Петровна выходит из кабинета.

— Я дошлю необходимые документы, и начнёте оформлять. Не получится сразу выбить и пособие. Вообще отнеситесь к бюрократической волоките терпеливо, — говорит Римма то же самое, что говорила Ирина Петровна, но другими словами.

Инна отрывается от Зины:

— Если Туся здесь останется, она умрёт, вы же видели её, ей нельзя оставаться здесь. — Инна смотрит на входящую в кабинет Ирину Петровну и резко говорит: — Пожалуйста, сделайте всё, чтобы мы увезли детей сегодня.

— Я уже оформила те бумаги, что зависят от меня, — улыбается любезно Ирина Петровна и вручает Инне целую пачку бумаг. — Подпишите, пожалуйста.

— Инна, мы во всём идём вам навстречу, я беру на свои плечи ответственность за то, что вы сегодня забираете детей, — говорит Сирота. — Вы должны написать мне доверенность, и я сделаю всё, что от меня зависит. Но на это уйдёт много времени.

Тусю Инна несёт на руках.

Мы идём по пустым коридорам. Куда делись дети? И почему так тихо в здании и во дворе?

Зина обеими руками держится за Иннину юбку.

Не успевает Римма открыть дверь своей квартиры, как к ней несутся по коридору беленькие девочка и мальчик с криком «мама приехала», Римма подхватывает их и сразу спрашивает:

— Какие книжки в саду читали, в какие игры играли?

Выходит и муж, приглашает нас к столу. У него через плечо полотенце.

Мы едим. Инна кормит Тусю с ложки, но кисель и пюре текут по подбородку. Туся безучастна, глаза её полузакрыты. Как её посадили на диван, так она и сидит, привалившись к спинке.

Риммины дети удивлённо смотрят на Туею.

Римма, как и её дети, удивлённо смотрит на Тусю.

— Неужели совсем задушили уколами и она не очнётся? — спрашивает непонятно кого и идёт в коридор, к телефону. — Какое лекарство вы кололи, какой срок действия? — спрашивает резко кого-то. — Говорите, иначе я прямо сейчас вызову «скорую» и отправлю девочку на обследование. Я вас под суд отдам! Ну и что, что кричала? Точное название, будьте любезны! — Римма возвращается и напряжённо вглядывается в Тусю.

Риммин муж уводит детей смотреть сказку.

— Ты не хочешь есть? — спрашивает Инна Зину.

— А ты не хочешь, мама?

— Меня беспокоит состояние твоей сестры.

— А разве у меня есть сестра?

— Вот твоя сестра. Но она, как видишь, больна.

— У меня не было сестры.

Инна растерянно смотрит на Римму.

— Разве ты не хочешь иметь сестру? — Римма гладит Зину по руке. — Она младше тебя, ты — старшая, и ты должна о ней заботиться.

— И всё отдавать ей? И во всём уступать? Я не хочу Пусть она сама о себе заботится. Пусть она мне уступает, я — старшая. Пусть она всё отдаёт мне, я не хочу, чтобы мне мало доставалось.

— А разве сейчас тебе мало еды? — Римма показывает на заставленный стол.

Девочка молчит.

— И игрушки у вас будут у каждой свои. Никто не станет отнимать твои. У тебя будет всё необходимое.

Звонит телефон. Римма говорит «Прости» и бежит в коридор.

— Что?! Доза?! Вы, может быть, уже убили её! Пойдёте под суд! — И тут же: — «Скорая»! Срочно! Ребёнок. Передозировка транквилизаторов. Около пяти лет. — Она диктует адрес.

Инна прижимает девочку к груди.

Через секунду мы снова несёмся: Туся с Инной — в «скорой», мы с Зиной и Риммой — в Римминой машине. В бешеной скорости «скорой» и её гуде проскакиваем красные светофоры. Потом Тусю уносят. Римма идёт следом. Инна стоит, прижавшись головой к жёлто-грязной стене, Зина дёргает её за юбку.

— Она умрёт? Она умрёт? — И в глазах — надежда.

Инна поворачивается к ней:

— Будем молиться, чтобы не умерла, будем молиться, чтобы выжила. Мы с тобой потерпим, правда, доченька? Иди ко мне! — Инна садится, берёт Зину себе на колени, та обхватывает Инну за шею.

Инна не видела алчной надежды Зины. Зина хочет Тусиной смерти.

Позывные детского дома, которые постепенно изживутся, или от природы Зина такая? И что тогда делать Инне? Как она справится с ревностью и злобой Зины?

Нет, я не хочу ребёнка из детского дома. Я хочу своего ребёнка. Я попрошу Дениса подарить мне ребёнка. Пусть он живёт с мамой, пусть в упор не видит меня, но может же он оставить мне на память ребёнка! Я буду растить нашего с ним ребенка, и ничего мне больше не нужно. Замуж не хочу. Не хочу такого брака, как у моих родителей, у родителей Инны, как у Ангелины Сысоевны. Знаю несколько супружеских пар, и нет среди них ни одной, которой я позавидовала бы. Не считать же счастьем мещанское благополучие родителей Дениса или Виктора? Замуж выходить нельзя! А вот обеспечить себе и своему ребёнку пропитание и для этого получить профессию — нужно.

Профессию выбрала — биологию, но неожиданно сегодняшние задачки мне кажутся интереснее: Туся и Зина, Ирина Петровна, воспитательница и дети. Я хочу решать такие задачки. Я хочу заниматься психологией.

Появляется Римма:

— Пока не приходит в себя. Ей промыли желудочно-кишечный тракт, сейчас работают с кровью. Если бы её отравили таблетками, было бы проще. Кровь очистить сложнее, но будем надеяться на лучшее.

Римма снова уходит, а Инна склоняется к Зине:

— Пожалуйста, доченька, давай помолимся за жизнь твоей сестрёнки. Скажи: «Господи, помоги, спаси Тусю, спаси, пусть она живёт!» Повтори, доченька!

— Я не хочу… Ты меня будешь мало любить, если Туся оживёт.

— Что ты говоришь? Почему ты так говоришь? Я буду любить вас одинаково.

— Я не хочу одинаково. Я хочу, чтобы ты любила только меня, как ты любила меня давно!

Инна молчит. Подбирает растерянные слова.

— Тебе хорошо было в детском доме? — спрашиваю я Зину.

Она поворачивает ко мне сердитое лицо.

— Ты сама знаешь, ты сама видела, там бьют, там всё отнимают те, кто старше.

— Стоп. Значит, ты тоже отнимала у тех, кто был младше?

— Конечно! — смеётся Зина.

— А что ты делала, когда старшие отнимали у тебя?

— Как что? Я же сказала, отнимала у младших.

— А если бы младших и более слабых не было, что бы ты делала?

Зина вытаращивает свои голубые, в самом деле похожие на Иннины, глазки.

— А если бы младших не было, что бы ты делала? — повторяю я свой вопрос.

Зина давно уже слезла с Инниных колен и стоит передо мной. Тощая, всклокоченная.

— Ревела бы!

— А теперь представь себе, ты — Туся, тебя накололи лекарствами, тебе переливают кровь, ты сейчас можешь умереть.

— Как же! Могу! Я стою перед тобой! Вот она я!

— Нет, это не ты, ты лежишь там. Так в жизни и бывает: сегодня плохо ей, завтра тебе. Плохо сейчас тебе!

Зина затопала ногами.

— Не хочу тебя слушать! Не могу умереть! Я вот я! Ты — плохая! Ты хочешь, чтобы я могла умереть.

— Ты хочешь, чтобы Туся умерла, — пожимаю я плечами. — Ты — плохая, недобрая!

Инна — статуя удивления и растерянности. Рот разинут. Она ничего не понимает.

— Вот тебе, вот! — Зина бьёт меня кулачками по коленям.

— Ты что, доченька, ты что? — приходит в себя Инна. — Разве можно бить человека?

— Все всех бьют. Я вся побитая.

— Только плохие бьют.

— Посмотрись в зеркало, вон, видишь, зеркало, какая ты красная, какая злая! — говорю я. — Ну же, иди посмотри. Ты нравишься себе? Чем ты лучше воспитательницы, которая била тебя?

— Я не хочу быть лучше! — кричит Зина и плачет. Она плачет обиженно, захлебываясь, и Инна кричит мне:

— Зачем ты раздражила её? Она плачет!

Я и так вижу, она — плачет, но, словно бес вселился в меня, говорю:

— Тебе больно. И Tyce будет больно, если ты обидишь её. Помолись за её жизнь! Будет хорошо Tyce, будет хорошо тебе. Злых никто не любит. Если мама поймёт, что ты злая, не будет любить.

— Зачем ты так?! — кричит на меня Инна. — Довела до слёз!

— Я тебе помогаю, неужели ты не понимаешь?

Римма несёт Тусю. Туся укутана в одеяло.

— Поехали. Она пришла в себя, но ей нужно спать. Ей обязательно нужно долго спать. Предложили оставить её в реанимации, но мне не понравилась обстановка в больнице: на двадцать детей одна завитая девица с равнодушным взглядом, я под расписку забрала Тусю. Теперь, Инна, вся ответственность ложится на тебя.

Инна берёт Тусю на руки, прижимает к себе.

Я веду за руку Зину:

— Я — твоя тётка. Тебе придётся слушать меня. Я — мамина сестра, слышишь? Меня зовут Поля. Ты постараешься полюбить Тусю, хорошо? Ты сильно постараешься помочь маме заботиться о Tyce, хорошо? Если ты станешь доброй, если не будешь обижать Тусю, у тебя сразу сложится большая семья, и ты уже никогда не будешь одна, и тебя никто не обидит. У тебя есть мама, сестра, тётя — это я, и ещё будет бабушка Маша. Если же ты останешься злая, то у тебя не будет ни сестры, ни тёти, ни бабушки Маши, а мама помучается с тобой, помучается и отдаст тебя обратно в детский дом.

Весь путь по коридорам, по улице к машине я шепчу Зине свои слова.

Этот июньский день никак не кончается. Но, слава богу, уже десять вечера. Если мы уедем сегодня, то уедем в одиннадцать. Поезд, как объяснила Римма, — долгоиграющий. До нашего города — пять часов езды, а он идёт всю ночь, восемь с половиной, специально чтобы люди могли выспаться.

— Тебе выгодно очень любить свою сестру, очень заботиться о ней, она тоже будет заботиться о тебе.

Ужин остыл, но Римма его не греет. Решается вопрос, мы едем сегодня или остаёмся ночевать.

— Врачи сказали, жизнь сейчас вне опасности, только нужно два-три дня отсыпаться — приходить в себя, — повторяет Римма.

 

Глава седьмая

Встречала нас Леонида.

Коротко стриженная, в мужском костюме, голос — густой, низкий.

— Здравствуй, — улыбается Леонида Инне. Видит, что Туся на её руках спит, и начинает говорить шёпотом: — Мы тебе тут собрали немного, на первый месяц, пока устроишься. — Подхватывает на руки Зину. — Привет, красавица. Теперь у тебя большая семья, в обиду не дадим.

Зина — сонная, кладёт голову на Леонидино плечо и дремлет.

Машина у Леониды не такая красивая, как у Риммы, но внутри — уютно: красный плюш, на зеркале болтается медвежонок.

Леонида смотрит на меня в упор, кладёт мне на колени сонную Зину.

— Куда едем, девушки?

Я говорю адрес. Куда ещё мы можем ехать с двумя детьми, как не в наш с мамой дом?!

Из машины Город кажется другим, чем когда идёшь вдоль высоких стен: дома видишь со стороны, они уходят вверх и вдоль улицы.

Дома, загораживающие солнце, тихий голос Леониды, рассказывающий об экстренном собрании, посвящённом Инниному, по словам Леониды, подвигу, тяжесть Зины… — это моя новая жизнь, я в ней участвую. У меня затекли руки, но на душе — тихо и спокойно.

Леонида родилась в семье священников. Дед был священником, отец — священник. И мать, регент хора, целые дни проводит в церкви.

Детство — в церкви.

— Закрой глаза, доченька, ощутишь, как ангелы касаются тебя своими крыльями, — говорила мать. — У тебя есть твой ангел, он защищает тебя. Закрой глаза, увидишь Свет, это Бог посылает его тебе!

Леонида закрывала глаза, и попадала в Свет, и видела ангелов. Они не касались её своими крыльями, потому что она летела рядом с ними в Свете, они были с обеих сторон. Она не чувствовала своего тела и сопротивления воздуха не чувствовала. Звучала музыка, совсем незнакомая, без инструментов, светом плескалась в глазах и в ушах.

— Очнись, доченька! — достигал её наконец шёпот матери. — Пора идти домой.

Леонида бежала в церковь, если разбивала коленку, шептала:

— Уйми, Боженька, боль.

Бежала в церковь, когда получала «двойку»:

— Помоги, Боженька, сделай так, чтобы папа не расстроился, я исправлю.

Папа — не только священник, он — просветитель.

Он раздаёт людям книги о религии, читает лекции в разных местах и в её школе.

Однажды сказал ей:

— Учись, дочь, хорошо, найдёшь себе умное дело на целую жизнь, будешь служить людям.

«Я хочу быть священником, как ты», — чуть не вырвалось у неё.

Отец хотел сына и назвать его хотел Леонидом — в честь своего отца. Родилась девочка, и врачи сказали матери, что больше детей у неё не будет. Леониду назвали в честь деда. «Жаль, что не будет у меня сына — продолжать моё дело», — как-то услышала она разговор отца по телефону.

Однажды, ей было тогда четырнадцать лет, она, как обычно, пришла в Церковь и — словно впервые увидела лик Христа. Ей показалось… глаза Христа чуть приоткрыты, на своих руках и ногах она ощутила Его боль, ощутила Его жажду, Его муку… Часто, с раннего детства, она представляла себе, как мучился Христос, как умер, как воскрес и как возносился в Свете к своему Отцу! И вдруг сейчас, в пустом Храме, она зажмурилась — такой Свет неожиданно возник вокруг лика Христа, и муки растворились в Свете. Увидела: глаза Христа раскрылись широко, и её ослепил Свет из Его глаз. Она бросилась перед Ним на колени и стала молиться о Нём, она радовалась за Него: что он больше не мучается, что ему теперь хорошо. Она благодарила Христа за то, что Он дал ей возможность увидеть Свет и Его в Свете, за то, что Он сейчас здесь, рядом с ней, за то, что Он дал ей таких родителей, она молилась истово, всю себя вкладывая в свои слова. А потом пожаловалась Ему: передала слова своего отца, отец расстроен, что прервётся их род и больше в нём не будет священников. «Что же мне теперь делать? Я хочу быть священником! Я хочу всю жизнь служить Тебе! — сказала она. И осмелилась — попросила: — Открой мне моё назначение на земле».

Голос, как ей показалось, родился из глаз Христа:

— Ты будешь священником. Иди и неси Моё Слово людям!

Подошёл отец.

Глаза Христа снова закрыты, и свет — обычный.

Отец опустился рядом и тоже стал молиться.

А когда они оба встали, она решилась, спросила:

— Папа, а почему, ты говорил, женщина не может быть священником?

— В 523 году был Вселенский Собор. Ты знаешь «Символ веры»? Помнишь слова: «Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца Небу и Земли… во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия Единороднаго, иже от Отца рожденнаго прежде всех век, Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рожденна, несотворенна, единосущна Отцу, Имже вся быша… Во едину Святую, Соборную и Апостольскую Церковь». Последние слова говорят о том, что христианская Церковь — апостольская. Христос оставил своё учение апостолам, чтобы апостолы проповедовали Его учение на земле. Среди них — ни одной женщины. Поэтому рукополагать в сан священника имеют право только мужчины. Священник — преемник апостолов, он является рукой Господа Бога, и через него передаётся людям Божеская благодать. Сын Бога воплотился в человека, в мужчину, а не в женщину. Посмотри на икону «Тайная вечеря». Кто окружает Христа? Апостолы. Только мужчины.

— Я всё равно не понимаю. Почему же не может передать таинства священства женщина? — спросила Леонида. — Чем женщина хуже?

— Женщина не хуже, но женщина кормит тело, мужчина окормляет Дух. Женщине дана возможность воспроизводить тело — выносить, выкормить, вынянчить ребёнка.

— Ну и что? В чём противоречие? Почему женщина не может посвятить себя Богу так же, как и мужчина?

— Может. Женщина может стать диакониссой, игуменьей.

Прошло много лет после того разговора. Она читала богословские книги, она думала о том, что говорил ей отец. И — не понимала, не могла справиться с сомнением. Как же отец не видит: женщина в своей утробе выращивает мужчину?! Значит, она изначально более могущественная, чем мужчина. В школе по поведению мальчиков не скажешь, что их Дух намного выше. Разве можно сравнить хоть с одним из них хрупкую Веронику?!

Никто не сказал, что Бог — мужчина. Бог содержит в Себе и женское, и мужское начала. И женщина вовсе не из ребра Адама создана, а из боковины, что значит женщина — равная мужчине половина.

Леонида всё время как бы разговаривала с отцом. Опровергала его положения, свои мысли старалась аргументировать цитатами из книг. Чтобы понять отца, читала его лекции — их копии многослойными рядами лежали каждая в своей клетке большого стеллажа, с красными флажками заголовков. Тонким карандашом ставила она вопросительные знаки и чёрточки — её недоумение и её согласие. Читала она и книги, что стояли в отцовском книжном шкафу: о. Сергия Булгакова, X. Янарова, Георгия Флоровского…

В центральной библиотеке она услышала имя о. Владимира. Взяла его книгу, прочитала за одну ночь, взяла другую, третью. Книги эти сильно отличались от тех богословских книг, что она читала раньше: внутренней свободой, необыкновенной эрудицией, интеллигентностью. Она попросила отца прочитать их, надеялась: их мысли явятся аргументами в спорах с отцом. Отец прочитал и сказал лишь: «Не моё».

— Почему не твоё? Объясни, — попросила она.

Отец сказал, что ему не хочется об этом говорить.

Что-то произошло с отцом или что-то произошло с ней, но было очевидно: во многих важных вопросах они теперь не находят общего языка.

В девятом классе на зимние каникулы она поехала в столицу и пришла к о. Владимиру в храм. Там висело объявление о его лекции в клубе и адрес. Тема лекции: «Вопросы и ответы».

Первый вопрос ему задали: «Как бороться со Злом?»

— Цель — Добро, но порой достичь этой цели можно, лишь совершив Зло, — говорит худенькая девчушка, похожая своей хрупкостью на Веронику. — К примеру, нужно устранить диктатора, антихриста, погубившего много людей. Но на пути к достижению этой цели приходится убить много ни в чём не повинных людей! Как это согласовать? Одни убивают ради Зла, другие — ради Добра, но и в том, и в другом случае гибнут люди?!

О. Владимир сказал, что самым важным является именно то, какими средствами достигается Добро. Если ценой человеческих жизней или нечистыми методами, то самое понятие «Добро» обесценивается.

— Значит, надо позволить антихристу убивать людей и безропотно смотреть на то, как он делает это? — возразила девчушка.

— Нужно найти такой путь, при котором не будут гибнуть невинные, — ответил о. Владимир. — Вообще служить Добру и служить Богу — это одно и то же, ибо Бог — высшее Добро.

Тут же последовал вопрос: «А как может Бог допускать зверства, запланированные убийства, гибель невинных?»

— Бог, согласно Библии, не может быть источником Зла, — сказал о. Владимир. — В Писании мы находим образы чудовищ — Хаоса и Сатаны. Из этого следует, что катастрофа совершилась в мире духовном. Именно там возник мятеж против гармонии, и он отозвался на всей природе. — О. Владимир стал говорить о том, что силы, заложенные во Вселенную, не могут быть полностью парализованы властью Хаоса, что Библия учит Премудрости, которая есть отображение высшего Разума в творении. Он говорил о том, что «борьба — закон миротворения, диалектика становления твари». — Об этой борьбе говорят проникновенные слова поэта, — сказал о. Владимир и прочитал стихи Алексея Толстого:

Бог один есть свет без тени, Неразрывно в Нём слита Совокупность всех явлений, Всех сияний полнота… Но усильям духа злого Вседержитель волю дал. И свершается всё снова Спор враждующих начал. В битве смерти и рожденья Основало Божество Нескончаемость творенья, Мирозданья продолженье, Вечной жизни торжество.

Задали ему вопрос о Библии.

О. Владимир сказал, что Библия — единственная книга, автором которой является Бог. Но вместе с тем Библия и историко-литературный памятник прошлого, так как каждая из частей имеет и своего автора — человека, у которого сохраняется свобода в выражении открываемых ему Святым Духом мыслей.

— Почему большинство людей не видит никаких чудес и ничего особенного в окружающей жизни? — спросил немолодой мужчина.

— Прежде, чем видеть, необходимо в себе создать орган зрения, похожий на объект созерцания и равный ему… Душа никогда не увидит красоты, если она сама раньше не станет прекрасной, и каждый человек, желающий увидеть прекрасное и божественное, должен начать с того, чтобы самому сделаться прекрасным и божественным. Великие святые потому и были «боговидцами», что их души были действительно инструментами Богопознания.

Последним был вопрос об экуменизме.

О. Владимир рассказал о В. Соловьёве, о его работах и о том, что Соловьёв оказался родоначальником экуменизма.

— Объединение, воссоединение разных конфессий в одну Церковь я считаю очень важным, — сказал о. Владимир, — потому, что могут наконец исчезнуть или примириться противоречия, возникшие после Раскола Церкви в 1054 году. Конечно, на пути к объединению возникнет масса трудностей. Каждая религия проходит свой путь. Так, поразительной оказалась жизнеспособность Православной Церкви, выдержавшей в России ни с чем не сравнимые внешние и внутренние испытания. К сожалению, в Православной Церкви ещё много консерватизма. В ней существует изоляционизм — как правило, высшие служители Церкви боятся влияния извне и пытаются оградить свою паству от этого влияния. Конечно, существуют и исключения, например, митрополит Кирилл. Католики же в массе своей легко идут на диалог, они умеют с уважением отнестись к чужой точке зрения. Протестанты ко всяким догматам относятся просто: читайте Библию и поступайте так, как написано в Библии. Именно протестантская инициатива привела к созданию Всемирного Совета Церквей, что говорит о такой жажде общехристианского единства, какой ещё не знала история религии. И замечательно, что экуменизм зародился и живёт именно тогда, когда в мире усилились расовая нетерпимость и шовинизм. Думаю, возможно будет найти серьёзные аргументы в пользу объединения, — закончил своё выступление о. Владимир. — По крайней мере, я не теряю надежды.

Леонида ехала в поезде и пыталась вытащить из всего услышанного то, что может помочь ей.

«Протестанты говорят: читайте Библию и поступайте так, как написано в Библии».

Вот зерно.

В Библии нет ни слова о том, что женщина не может быть священником! О. Владимир не говорил о том, что женщина может быть священником, но он сказал, что в Тайной Вечери участвовали женщины тоже, так как это был праздник Пасхи.

Она выросла в Православной Церкви, и сама мысль, что женщина хочет быть священником, кощунственна. А для неё неприемлема мысль стать диакониссой или игуменьей! Она читала: в Австрии, в Америке есть женщины-священники. Но это у протестантов.

По словам о. Владимира получается: Протестантская Церковь менее консервативна, чем Православная.

Леониде очень понравилось то, что о. Владимир говорил об экуменизме. В самом деле, Бог для всех — один! И главное — это верить в Него, служить Ему, а не догмам.

Конечно, Всемирному Совету Церквей нужно поскорее объединить все конфессии!

Шла домой с поезда и никак не могла решить, рассказать отцу о лекции о. Владимира или нет? Леонида вдруг поняла: её отец относится к консервативной части Православной Церкви. Это открытие расстроило её. Она не может идти против воли отца. Но она не может и ослушаться Христа, она должна стать священником и понести людям Его слово.

Она ещё подумает пару месяцев и снова поедет к о. Владимиру. Придёт к нему на исповедь и попросит помощи: как ей быть? Он мудр, он не догматик, он даст ей совет.

Снова школьная жизнь. С каждым днём всё ближе необходимость решить, что делать ей со своей жизнью.

Противоречие лишает Леониду спокойствия.

Чтобы стать священником, надо много знать. Она кончит Семинарию, как её отец. Семинария даёт образование лучше, чем любой университет. И она принялась расспрашивать отца о предметах в семинарии. Ей казалось, что так она поступает честно: не прямыми словами говорит отцу о своём решении, а даёт ему возможность самому догадаться. Больше всего её привлекали философия, история религии и обычная история.

История — как сказки. Только не с хорошим концом. Она бродила по книгам о Нероне, о Леонардо да Винчи, о Петре и Медичи, как по комнате, трогала знакомые вещи, возражала Савонароле и королеве Елизавете. Читала Бердяева, Ницше, Конфуция.

Любимая учительница в школе — Мелиса Артуровна, преподаёт историю. Мелиса — такого же роста, как она, Леонида, только полная, с длинными большими ногами, с колтуном плохо причёсанных волос, с тяжёлой челюстью, похожей на Русланину, и круглыми, умными и наглыми глазами. Она похожа на мужчину, плохо играющего роль женщины. Её уроки — самые интересные в школе. Как в церкви Леонида ощутила однажды боль Христа от гвоздей в руках и ногах, так и на каждом Мелисином уроке она ощущала себя то закопанной в землю при Петре, то сгорающей в печи при Гитлере, то гибнущей на баррикадах…

Мелиса трактовала исторические события совсем не так, как отец.

Леонида пыталась понять, в какой связи Бог с историческим процессом? Почему Он допускает зло и страдания? Рассуждения о. Владимира в этом вопросе не удовлетворили её.

В шестнадцать лет Леониду подстерегла неожиданная беда, она совпала с возвращением из Москвы, Леонида перестала спать.

Поняла: она хочет мужчину.

Это был второй в её жизни конфликт с самой собой. Лежал открытый Шестов, лежали учебники. Привычно тянулся карандаш к книге или к записям Мелисиных лекций. Но Леонида не понимала, что читает. Выскакивала из дома и спешила в церковь, врывалась в Храм, с молитвой бросалась на колени перед ликом Христа и, судорожно дыша, прислушивалась к телу — ушло или не ушло желание?

И в тот день она прибежала в церковь.

«Закрой глаза и ощутишь, как ангелы касаются тебя…» — голос матери.

Глаза закрыла, но ангелы не полетели рядом.

Церковь была пуста. Только старенькая баба Лиза мела пол.

Баба Лиза никогда ни с кем не заговаривала: зашёл человек в церковь — значит, ему нужно. И в тот день баба Лиза самым будничным образом мела пол большой метлой, а в солнечном свете, сеющемся сверху, плясала пыль.

— Господи, — попросила Леонида, — сделай что-нибудь, защити меня от наваждения. Что со мной? Почему моя голова не работает? Почему я не попадаю в Свет? Как же я могу стать священником, если такое творится со мной и я не могу справиться с собой?

Дома она снова села за учебники и попыталась уговорить себя сосредоточиться.

Отец учил её справляться со всеми проблемами самостоятельно.

Как можно справиться с наваждением?

Девчонки из класса, ничуть не стесняясь, говорили о том, что живут с мальчишками, называя это словом «трахаться». Чтобы не забеременеть, пили таблетки.

Уроки в этот день она не сделала и поставила будильник на шесть — хоть задачи по геометрии успеть решить до школы.

Но уснуть не смогла почти до утра. Её ломало, как при высокой температуре: тело томилось, жаждало чего-то, пыталось что-то втолковать ей.

Первым уроком была история.

Войдя в класс, Мелиса почему-то сразу уставилась на неё и держала под прицелом весь урок.

В один из весенних дней задержала её после уроков.

— По-моему, ты хочешь со мной поговорить, — сказала она.

— Я?! С вами?!

— Ты — со мной! Учительская гудит: что происходит с нашей блестящей Леонидой? Ну вот, мы одни в классе, выкладывай, что превратило лучшую ученицу школы в существо, отключённое от учёбы? Не половое ли созревание?

Леонида плюхнулась на стул.

— Попала в яблочко? Какие там Пунические войны, разделы земель и свержения королей, когда мы воюем и не можем справиться с такой малостью, как собственные гормоны! Ну выходи из столбняка и подай знак: утопающий заглотнул порцию кислорода? По всей видимости — подыхает. Тогда слушай, девочка. Может, и не от всех болезней есть лекарство, но у меня для тебя от твоей болезни лекарство имеется. Оно — весть Прошлого, оно собрало солидную историю, оно — наука спасения. И я могу поделиться с тобой знанием. Не случайно же я, изгой в сегодняшней непонятной, мещанской, раздираемой противоречиями и жестокостью жизни, сбежала в историю. Хочу понять истоки и терроризма, и религиозной нетерпимости, и торговли людьми, хочу с помощью истории открыть — возможности спасения человечества. Хочу понять, как можно помочь людям увидеть истинные и ложные ценности. Не случайно же я не повесилась на крюке, не отравилась газом. Очень надеюсь разобраться и в собственной отверженности, хочу быть счастливой и научить других отверженных быть счастливыми. Твой выбор: полноценная жизнь или жизнь — отверженной?

— Почему «отверженной»? — пролепетала Леонида.

— Ну это уже получается разговор. Отверженной потому, что в России и во многих других странах женщина — существо второго сорта. О серьёзных вещах мужик с бабой, как правило, говорить не станет. Твоё место под звёздами определят твои зад, грудь, бёдра. И, если твои прелести не понравятся в этой жизни ни одному мужчине, ты не имеешь возможности получить физиологическое удовлетворение, — Мелиса пошла к окну.

На карнизе сидел голубь. Он не улетел, когда Мелиса подошла.

Сизый голубь, доверчиво, круглым рыжим глазом смотрящий на Мелису, подтверждал: Мелиса говорит правду.

— Ты можешь встать и уйти, дверь перед тобой. Я прошла свой путь унижений: не мужик, но и не кошечка для услады. Попробуй справиться с телом, попробуй справиться с водоворотом желаний, мыслей, планов.

Мелиса повернулась к Леониде, по её рыхлым щекам текли слёзы. Лицо некрасиво, сморщено в маску боли.

— Не жалей! — подняла Мелиса руку. — Я плачу не по своей жизни, а по несовершенству общества, не способного использовать собственные ресурсы. Если бы не парад бездарных, ограниченных, властных людей… — Она замолчала и после долгой паузы тихо сказала. — Хватит философствовать, я жду ответа: да или нет? Свою жизнь ты решаешь сама.

Они пришли к Мелисе.

В гостиной их встретило солнце. Не успела Леонида оглядеться, как Мелиса положила в её руки махровое, душистое, аккуратно сложенное полотенце.

— Сейчас мы по очереди примем душ. Иди первая и не задавай никаких вопросов, — приказала тоном, не допускающим возражений. — Ты пришла в гости, я угощаю тебя, а каковы мои угощения, скажешь потом.

Душ, сладко пахнущее полотенце, тихая музыка, с криком птиц, с плеском волн, и — Мелиса в бледно-зелёном халате с улыбающимися птицами, тоже сладко пахнущая, как и всё в этом доме.

Мелиса подошла к дивану и лёгким движением превратила его в громадную двуспальную постель, аккуратно натянула на матрас простыню. Повернулась к Леониде:

— До обеда я преподам тебе урок анатомии. Человек невежествен, а потому беспомощен. Он ищет помощи извне, а разве извне приходит помощь? Даже если и приходит, то вовсе не та, что нужна тебе. Только сам человек может помочь себе. Ну что ты так краснеешь? У тебя ещё есть возможность уйти и всю жизнь ждать принца, который к тебе не придёт, и на долгие годы остаться во власти своего неразгаданного тела, с заболоченной его желаниями головой. Есть возможность уйти, но есть и шанс овладеть своим телом. Закрой рот, отвалится челюсть. Расслабься и перестань трястись. Тебя хотят научить жить без подпорок. Даю тебе пять минут на размышления. Если принимаешь мой путь, раздевайся и ложись.

Голос, вкручивавшийся в Леониду штопором, заглушал музыку. Напор Мелисы лишил мыслей и слуха.

Но лишь Мелиса ушла на кухню, музыка зазвучала снова «Доверься», — звала она. «Доверься», — кричали птицы.

«Всю жизнь ждать принца, который к тебе не придёт…»

Она знает, что такое стенка. Стенка в актовом зале, с рикошетом звуков, с испариной от дыханий сотен человек. Подпирать стенку во время танцев — её удел. Ни разу за все танцевальные годы никто не пригласил её.

Низ живота сладко ныл. Он ныл теперь всегда, и из него рождались волны, окатывавшие её горячим потом.

Леонида присела на угол розовой простыни. Запах лаванды щекотал в носу.

У неё нет выбора.

Ушла Леонида от Мелисы совсем другим человеком, чем явилась к ней. Чуткие точки теперь подвластны ей. Теперь она сама может подарить наслаждение своему телу. Первый урок освободил её от её тела.

Переступила порог дома, улыбнулась родителям чуть припухшими губами, сказала им, что сыта, и рухнула в постель. Проспала до утра без снов. Утром голова работала лучше прежнего.

Встречи с Мелисой раз в неделю помогали ей не помнить о своём теле. Если оно давало о себе знать раньше встречи, Леонида с лёгкостью укрощала его теперь сама.

Мелисы было три. Одна — в постели, с огненными языком и руками, с осторожными движениями. Другая — в школе и за обедом после любви. Третья — воюющая с её отцом.

Мелиса приходила на все лекции её отца и, не успевал отец сказать последнее слово, начинала возражать.

Отец трактовал свободу воли как кроткое соблюдение нравственных законов и — выбор пути Бога, Мелиса — как бунт.

— Человек определяет свою судьбу сам, — напористо начинала своё выступление Мелиса, — творит её с первой сознательной минуты. Даже несчастные случаи он определяет сам, не говоря уж о том, быть в жизни счастливым или несчастным человеком. Возьмём действенного и пассивного человека. Один ждёт, что кто-то устроит его судьбу, другой ищет то, что нужно лично ему, и устраивает свою судьбу сам.

В другой раз она гремела своим басом:

— Я не согласна с Библией. «Не убий?» Это как же — «не убий»? А если на твоих глазах убивают ребёнка или пытают кого-то? Своими руками «убий», немедленно «убий», что же ещё остаётся? Иначе убийца, убийца по своей природе, будет убивать и убивать и погубит много людей. Необходимо уничтожить одного, чтобы не погибло сто безвинных. И врага, пришедшего убить тебя, убий!

— Нравственные законы — вещь прекрасная! — восклицала она. — Но вот слова «Не укради». А что понимать под ними? И как же человек может не воровать? Это противоречит сути его жизни. Мы вынуждены воровать у Природы её богатства. Ну ладно бы только злаки, овощи, допустим, это естественно, но мы убиваем животных, жрём их. Мы меняем русла рек, мы разрушаем недра земли, отравляем воздух, реки засыпаем отходами от химических заводов и фабрик — губим рыбу. Что же нам делать? Теперь подумайте: рядом с этим гибельным воровством что значит взять у кого-то какую-то вещь или деньги? Это же чушь собачья — на фоне глобального воровства и разрушительства.

Мелиса кричала на отца — при затаившем дыхание зале. А отец — улыбался.

Он, двухметровый, такой всесильный в своём храме, смотрел на неё мальчиком, а слушатели вытягивались к представлению: он что — блаженный, дурак, почему молчит, почему не заткнёт Мелисе глотку?

Каждый раз — та же самая игра. И — его тихий на фоне Мелисиного крика голос:

— И на это есть Божья воля — подвергать сомнению, думать самому.

— Отец, почему ты молчишь, почему не докажешь Мелисе, что она не права, почему не поспоришь с ней? — спросила как-то Леонида по дороге домой.

— А как я могу поспорить? Как могу показать, что учитель школы противоречит сам себе?

— В чём же противоречие?

— С одной стороны, Мелиса во многом права. Конечно, мы не имеем права разрушать природу: взрывать под землёй атомные бомбы, губить недра Земли, менять русла рек, отравлять воздух. И с «не убий» права. Не знаю, кто смог бы не кинуться на защиту убиваемого ребёнка, это происходит подсознательно: спасти жертву, убить убийцу! Но человек не может отнять у человека жизнь. Но Бог создал человека зависимым от Природы. Человек должен питаться, и то, что он ест дары Природы, — не грех. И как это «человек определяет свою судьбу сам»? Если бы судьба зависела только от человека, разве он устраивал бы себе землетрясения, извержения вулканов с гибелью целых городов?! А его собственная, порой трагическая, гибель в обыкновенной мирной жизни?! Может быть, и зависит от человека что-то, но далеко не всё. Мелиса, конечно, права в том, что бесцеремонное вторжение в Природу, разрушение её рано или поздно приведёт Землю к гибели, — повторил он. — Вообще всё имеет начало и конец.

— А как же Бог?

— Что «Бог»? Бог — над Землёй, над Природой вечен. Потому и служу Богу, что вечный только Он. А то, что мы вольно или невольно, со зла или не со зла, нарушаем Его заповеди, ведёт к разрушению нас, не Его.

Мелисе Леонида пересказала разговор с отцом. Та выслушала не перебивая и тихо спросила:

— Значит, я смешна в его глазах?

Леонида пожала плечами.

Мелиса ходила по гостиной, а потом остановилась перед Леонидой.

— Но ведь Его просто нет!

— Кого Его? — испугалась Леонида.

— Да Бога же! Нету, понимаешь?! Бога нет. Есть Вселенная.

— Что это такое? Разве это не Бог? Для меня это — Бог!

В этот день у них не получилось любви. Ужас Мелисы перед тайной, перед собственной беспомощностью, перед неминуемой смертью, страх Леониды перед кощунственными утверждениями Мелисы замкнули печатью отчуждения их встречу.

В церковь теперь она ходила чаще прежнего. Свет и ангелы, музыка являлись ей, как в детстве. Приближался день, в который она решила поехать к о. Владимиру.

О том, что о. Владимира убили, узнала в библиотеке.

Ей не нужны результаты следствия, она сама знает: убили потому, что он мечтал расширить рамки «классического святоотеческого богословия». Убили люди, считавшие, что он предал веру отцов, и не желавшие никаких изменений в структуре российской Церкви. Разве это истинно верующие, если они нарушают одну из главных заповедей — «Не убий»?

Прекрасное лицо о. Владимира, его простые и точные ответы, его книги… он живёт в её жизни так же, как отец и мать, как Вероника и Мелиса. Только теперь она не сможет исповедоваться и попросить у него совета. Она должна свою жизнь решить сама.

Отец не заговорил дома об убийстве о. Владимира. Может быть, не знает?

Несмотря на любовь к отцу, она должна поступить так, как велит Христос: её путь — служение Богу, а не людям.

Решение стать священником не исчезло к моменту окончания школы. Леонида для поступления в Семинарию достала программу и, готовясь к выпускным экзаменам в школе, одновременно готовилась к Семинарии. Она не знала, как и что будет делать, но знала: священником она станет.

Закон Божий со Священной историей, благодаря лекциям отца, она более или менее изучила. А вот «Церковную историю» и «Основы православного вероучения» не знает совсем.

С документами тоже проблема. Нужны свидетельство о рождении, справка о крещении, справка от врача о состоянии здоровья, рекомендация приходского священника, заверенная епархиальным архиереем, — не брать же у отца?!

Разговор с Мелисой произошёл по дороге из школы:

— Мне нужна ваша помощь. Я хочу стать священником, и мне надо поступить в Семинарию, в которой имеют право учиться только мужчины.

Мелиса остановилась и уставилась на Леониду своими умными глазами.

— Обмануть хочешь Церковь? — спросила с удовольствием. — Хочешь бросить вызов мужикам, захватившим и Бога? Помогу. Я отняла у мужиков любовь, ты — Бога, можно сказать, вернёшь Бога женщинам. Значит, так: фамилия у тебя — Вядра. И для мужчин и для женщин подходящая. Конечно, во всех документах написано, что ты женского рода. Но о документах не беспокойся, я достану тебе их. — Мелиса крупным шагом пошла дальше.

— А как же справка о крещении?

— И справку о крещении. За деньги сейчас можно купить всё! Ты только принеси мне все документы.

— Проблема не только в документах. Туалет.

— Какой ещё туалет?

— Общий.

— При чём он тут?

— Жить надо в общежитии. Там общий туши писсуары.

Мелиса захохотала:

— Ну, даёшь! В каком веке живёшь? Ты же идёшь не в армию, где туалет часто в поле! В любом туалете есть кабины, и они запираются, Слушай, а обязательно жить в Семинарии? Никак нельзя жить у меня?

— Никак. Это одно из условий. Молитвы — ранние, иногда ночные. Ещё проблема: мне придётся в общежитии жить в комнате на шесть-десять человек. Мужчина каждый день бреется!

— Есть мужчины с лицами девичьими, у них почти ничего не растёт.

— Почти! Даже если бы я попала в комнату для двоих, и такие там есть, всегда существует опасность быть разоблачённой.

— Ты хочешь на курорт или в бой? Будешь бдительна.

— Есть ещё одна сложность. Мне нужна рекомендация от священника.

— Ну, и какая сложность? Играть так играть. Найди церковь и ходи исправно на службы. Священник даст тебе рекомендацию. Почему бы не дать? Время у тебя есть. Только не вздумай признаться ему, что ты женщина.

— У меня ещё вопрос.

— Ну, и за чем остановка? Задавай.

Они уже пришли к Мелисе и стояли в гостиной.

— Есть серьёзная психологическая проблема: я не хочу причинить отцу боль. Порой мне кажется, отец высоко-высоко надо мной, он никогда ни в чём не нарушит нравственные и Божеские законы, я таких людей, как он, больше не знаю. Обмануть его никак нельзя. Но, если сообщу ему о своём выборе, никогда не стану священником: он запретит. А Бог повелевает мне быть священником.

— Давай сядем, — тихо сказала Мелиса и потребовала рассказать всю историю с самого начала: и о явлении Христа, и о лекции о. Владимира, и о его книгах и статьях.

— Одни только названия его книг каковы! «В поисках пути, истины и жизни»… Может быть, когда-нибудь поможет женщинам экуменизм. О. Владимир верил в объединение церквей. Истинное христианство не может быть только для мужчин, когда женщина ощущает себя существом второго сорта, или только для одной национальности, оно должно быть вселенским. И о. Владимир видит возможность единения католической и православной религии в Новой Европе. И в Америке сейчас выступают за единение очень активно. Много женщин борется за свои права: Элизабет Бер-Сижель, она французский учёный, Харрисон, Дебора Белоник, Кириаки Фитцджеральд и другие. Что вы молчите? — спросила Леонида после затянувшейся паузы.

— Разве я имею право что-нибудь сказать тебе? Может, правда, Бог есть?

— Есть, — подтвердила Леонида. — Я видела Свет от Него, я слышала Его голос, и Он всегда во мне, это Он руководит мною.

— Как же теперь мне жить? А то, что мы с тобой…

— Об этом не знаю. Он не дал мне никакого знака. Бог — не дед с бородой. В нём и женское, и мужское начало. — Леонида долго молчала, прислушивалась к себе. — Нет, знака не было, мы не нарушаем Его заповедей, мы сами себя спасаем.

— Не знаю, — сказала Мелиса, и в голосе её стояла печаль, как солнце в западном окне.

В тот день Мелиса избегала смотреть Леониде в глаза. И снова любви не получилось.

— Так что мне делать? Имею я право стать священником или нет? — уже стоя в дверях, спросила Леонида. — Обман это Бога или не обман?

— Ты же сказала, Бог велел тебе служить Ему! — твёрдо ответила Мелиса. — Как ты можешь ослушаться Его?

— Но это подделка! Это обман.

— Ты не обманываешь Бога, сама говоришь, Он призвал тебя. И, сама говоришь, Бог создал мужчину и женщину равными, ты обманываешь антибожеское общество, которое дискриминирует женщину, — медленно, словно выверяя свои слова, сказала Мелиса.

Разговор с Мелисой определил оставшиеся до окончания школы месяцы.

О. Варфоломея она нашла в тридцати минутах от города в небольшом храме. Выбрала она о. Варфоломея за старость и святость. Белая, уже и из старости выцветшая борода, блёклые, в сизых кругах, глаза, неторопкая, уставшая речь, преображение во время службы и в час, когда под его благословение подходят прихожане — в большинстве своём старухи окрестных сёл.

Сердцем она уже знала о. Варфоломея и знала: Бог привёл её к нему.

Службы о. Варфоломея она привычно легко выстаивала в толпе старух.

О. Варфоломей подошёл к ней сам:

— Сынок, хочу поговорить с тобой. Ты видишь, наше место — Богом забытое. Мужчин вокруг почти нет. Я протяну ещё года четыре. Могу поговорить с моим руководством, чтобы на моё место взяли тебя. — Они находились в храме одни, только Кланя ещё подсчитывала выручку от продажи свечей. — Что привело тебя ко мне? Исповедуйся.

Этому святому врать нельзя, что бы Мелиса ни говорила. Фиолетовые ободья зрачков, выпитые временем глаза…

— Человек ты скромный, но твёрдый. Знаю, не просто так ты очутился здесь.

И Леонида заговорила. Она рассказала об отце и о матери, об ангелах и святых, о том, как явился ей Бог и какие слова сказал. Рассказала о том, что она не мужчина, и о своих отношениях с Мелисой. Рассказала об их последнем разговоре, о своих сомнениях. Рассказала о желании поступить в Семинарию и о своей безвыходности: Бог посылает её на этот путь, а Православная Церковь не допускает. Когда она нарушит законы Православной Церкви, её проклянут и Церковь, и отец. Обо всём рассказала она о. Варфоломею и спросила, что ей делать.

О. Варфоломей не перебивал и не смотрел ей в глаза, а когда она закончила, опустил голову и долго молчал.

— Ну, я пойду. — Леонида встала.

— Сядь. — Теперь он пристально вглядывается в неё своими выцветшими глазами. — Хочу рассказать тебе свою жизнь. В молодости я учился в университете, потом преподавал там же историю. Преподавал я несколько десятилетий и выучил много людей. И вдруг пошёл учиться в Семинарию, решил стать священником. Не мальчишкой уже был, зрелым человеком. Честно говоря, смутил меня мой любимый ученик. Он учился у меня на вечернем факультете, а днём занимался в Семинарии. После занятий мы чуть не до полуночи ходили по городу, разговаривали и спорили. Кончилось дело тем, что я поступил в Семинарию, когда мой ученик уже покинул её стены. Не только закончил её, но и сам стал в ней преподавать. И вот тут случилось в моей жизни непонятное: я ушёл из Православия. Повлиял на это другой мой любимый ученик, теперь уже из Семинарии. Блестящий, талантливый человек, но… он оказался ярым фанатиком: он истово боролся с любыми сомнениями людей, с отклонениями в службе, он придерживался старых догм, он подавлял волю людей, насаждал насилие над душами. Мне это не нравилось. За долгие годы учительства я привык всё подвергать сомнению, всё анализировать и прежде всего уважать человеческую личность. Неожиданно в Протестантской религии я увидел для себя больше разумности и свободы. Я стал протестантом. Ты попала в храм протестантский.

— А как же здание? А как же службы? А как же Ваше одеяние?

— Так получилось, — тихо сказал о. Варфоломей. — Если ты внимательно приглядишься, мои службы не совсем типичные для православия, я провожу эксперимент. В Семинарии у меня остался очень близкий друг, отец Афанасий, он преподаёт там, но, мне кажется, втайне он ближе к моим убеждениям, чем к тем, что исповедует мой фанатик-ученик, от которого сейчас зависят и Семинария, и все православные приходы, он сделал быструю, головокружительную карьеру. Отец Афанасий, единственный, не осудил меня и остался моим другом, он с большим интересом относится к моему эксперименту.

— Что за эксперимент?

— Я соединяю разные конфессии. Беру самое важное и торжественное в службе от Православия, а вместе с тем многое от адвентистов Седьмого дня, от баптистов. У нас, как ты слышала, часты общие песнопения, мы все вместе изучаем Евангелие и Библию. Любой человек из моих прихожан может, если хочет, прочитать проповедь, и женщины в том числе. Многое пока, правда, остаётся нерешённым: так, не знаю, какое название выбрать для нас — дивизион, община, приход?! Как видишь, я пытаюсь делать как раз то, о чём говорил твой отец Владимир. Я читал его работы. В чём-то согласен с ним, в чём-то нет, очень многое беру из Православия.

Он долго молчал. Леонида смотрела на него не отрываясь.

— Насчёт консерватизма в Православной Церкви ты права, — снова заговорил он. — Нельзя не согласиться. Сохраняют его фанатики. И фанатиков сейчас очень много. Поэтому я и ушёл в Протестантизм! Конечно, мне очень трудно. Много противоречий… пытаюсь разобраться. Ты чувствуешь, в Боге начало и женское, и мужское. Говоришь, Бог не осуждает тебя за отношения с Мелисой. А ведь ты, наверное, знаешь, чем объясняют судьбу Содома и Гоморры! Якобы Бог разрушил эти города в наказание за занятие многих жителей гомосексуализмом.

О Содоме и Гоморре никогда не думала, выпало это из памяти, и всё.

— Но сейчас стало известно, гибель городов трактовали неверно. Жители этих городов поклонялись идолам, и в частности — Молоху. Самый у них почитаемый идол и самый ужасный из всех. Размер его изображения был огромен, руки его были протянуты вперёд, между ними зажигали огонь, а на них клали новорождённых младенцев и сжигали их заживо. Похоже, большинство людей, населявших те города, были одержимыми. Новые выводы подтверждаются текстами Библии. Описана там история Лота. Когда разъярённая толпа, в которой были и женщины, и дети («от молодого до старого, весь народ…»), потребовала у Лота отдать ей гостей, он предложил своих дочерей. Если бы речь шла о гомосексуальных наклонностях толпы, во-первых, вряд ли пришли бы все жители города, и женщины, и дети, а во-вторых, вряд ли бы Лот, живший там и знавший жизнь города, предложил толпе своих дочерей! Совсем другая версия! Не за гомосексуализм разрушены города, весьма вероятно, как раз за поклонение идолам!

Снова о. Варфоломей долго молчит.

Что здесь происходит? Решается вся её жизнь. Может она или не может стать священником.

Но и в том, и в другом случае — разрыв с отцом.

— Ты, наверное, хочешь понять различия. В Православии священник является проводником Устава Русской Церкви, церковного соборного сознания, а следовательно, является рукой Христа. Христос — мужчина, и, по версии православных догматиков, женское священство в Православной Церкви невозможно. Бог послал на землю Своего Сына, а не дочь, православные говорят: «Мы должны уважать Его волю». Тебе отец говорил про икону «Тайная вечеря» — изображены только мужчины. Но, по словам о, Владимира: были и женщины! Я читал много книг, изучал другие религии, и в них нет ничего об этом, — тихо говорил о. Варфоломей. — И я слышу тебя, и я верю в то, что именно Христос явился тебе, а не Дьявол пожелал смутить тебя. Я вижу тебя, твоя вера сильна. Твоё назначение — от Бога. — Он встал. — В Протестантской Церкви главное — Бог и человек, то есть церковное посредничество сведено до минимума, и женщины, и мужчины имеют право читать проповеди, — повторил он. — В Протестантской Церкви женщина может стать священником. Поступить на Богослужебное отделение в Духовную Семинарию помогу, отец Афанасий читает там лекции. Он поможет тебе поступить. Особой структуры человек, младенец, от Бога! Я благословляю тебя.

Раз в неделю приезжала она теперь к отцу Варфоломею. И он в небольшой чистой и светлой столовой своего дома помогал ей готовиться к экзаменам, толковал непонятные места Ветхого Завета. Ему она высказывала все свои сомнения. Однажды спросила о том, о чём ре спрашивала Мелису:

— Как же я буду жить в одной комнате с мужчиной? Разве он не догадается, что я не бреюсь… И вообще…

О. Варфоломей по своей привычке долго не отвечал, а потом тихо сказал:

— Попробую поговорить с отцом Афанасием, может быть, он сможет устроить сразу так, чтобы ты жила в отдельной комнате, а может, сделает это не сразу.

В один из дней ехала от о. Варфоломея на электричке. И пыталась понять своё состояние: что сегодня не так? Сомнений в том, что она решила делать, не было, но и привычного покоя тоже не было.

Это отец, поняла уже в автобусе. Она не лжёт отцу, но и не говорит правду. В умолчании какое-то глубокое нарушение всех её жизненных основ, ей необходимо благословение отца.

Леонида долго шла домой — бродила по улицам, сидела в парке. Как ей поступить? Как смотреть отцу в глаза? Как объяснить отцу, что она верит в соединение православия с протестантизмом?

И снова она пришла в Храм Православный.

Но не в свой, на окраине. От входа окинула взглядом иконы и сразу подошла к одной из них.

Прошло больше получаса, прежде чем Леонида смогла переключиться с уличной суеты на разговор с Богом. До рези в глазах вглядывалась она в закрытое страдальческое лицо Христа.

— Я больше не могу врать отцу, я не довольна собой, во мне нет покоя, — жаловалась она Христу на себя. — Скажи, что мне делать? Подай знак, — попросила она.

Христос не открывал глаз и никак не реагировал на её слова.

— Я скоро кончаю школу, — говорила она. — Я не ослушаюсь Тебя. Может быть, тот знак, что Ты подал мне раньше, — ошибочен или я неправильно поняла его. Помоги мне!

В храме не было службы, продавали свечи, иконки. Людей мало.

Возник страх — что, если в четырнадцать лет померещилось, а она на том своём видении строит всё своё будущее!

Она закрыла глаза. И сразу пропала внешняя жизнь. Нету людей, сумерек храма, её, есть Он, создавший людей и деревья. Есть Он, пославший Своего Сына помочь людям определить свой путь, что самое трудное в жизни. Сын Бога повёл людей за собой. Он пытался открыть им их назначение, передать им замысел своего Отца. Его предал человек. Его убили люди, к которым он пришёл с открытым сердцем.

Свет возник не сразу, как и в прошлый раз. Сначала возникла острая боль сострадания. Сначала её распяли, как Его: руки, ноги прибили к кресту. Ей не давали пить, её мучили. Его распяли. Его мучили!

— Перестаньте мучить Его, — просит она.

Она там, на Голгофе, она кинется сейчас на солдат, она собой пожертвует, только чтобы Он жил. Она чувствует, как больно Ему. Ещё миг, и она изменит ту минуту, она успеет — ещё можно спасти Его.

Он пришёл взять на себя грехи людей, искупить их. Его крест — Его судьба. Лишь своими страданиями, своей мукой Он растревожит миллионы людей, всколыхнёт их, определит смысл их жизни. Он должен страдать. И она должна страдать вместе с Ним.

— Мне нужно Твоё слово! — шепчет она, глядя, как открываются глаза Христа, как из страдальческих они становятся сияющими. Боль уходит. Отец послал Сыну Свет, чтобы Сын смог в этом Свете вернуться к Отцу — жить вечно. Свет заливает Голгофу, заливает боль, заливает сочувствующих и убийц. Есть только Он, возносящийся к Отцу. И Он находит время сказать ей:

— Моё слово тебе было. Твоё назначение — служить Богу. Ты можешь быть священником.

Слышит она или видит эти слова, они сотканы из Света, они предназначены ей. Она не смеет ослушаться. Отец, когда узнает, поймёт. Он не сможет помешать ей выполнить волю Бога.

Разговор с родителями произошёл в день окончания школы. За ужином, сразу после молитвы.

— Я поступлю в такой институт, в котором жить надо в общежитии, — говорит она.

— В какой институт ты решила поступать?

— Па, ты учил меня разбираться с моими проблемами самостоятельно. Я усвоила твою науку, — сказала она осторожно.

— Но это не проблемы, это профессия, вопрос жизни. Как же не сказать родителям?

— Я обязательно скажу родителям, но позже. Одно могу сказать: ничего плохого я не собираюсь делать.

— В этом мы с матерью и не сомневаемся.

После приёма в Духовную Семинарию они с о. Варфоломеем сидели друг против друга в столовой и молчали. Ели сельские подушечки-карамельки, обсыпанные какао.

— Вы говорили мне, что у вас были любимые ученики. Как сложились их жизни? — неожиданно для себя спросила Леонида.

— Два любимых, — сказал о. Варфоломей. — Один тот, что со времён университета, — истово верующий, другой — бунтующе верующий.

— Что это значит?

— Один слушает других, верит кротко, уважает чужие чувства. Другой — фанатик, я говорил тебе о нём, огнём и мечом готов принудить людей верить в то, во что сам верит, очень агрессивен, подавляет силой и властью, каждого в чём-то да упрекнёт: кого — в ереси, кого — в слабости веры.

— Не завидую его прихожанам.

— А он и не захотел взять приход, следовательно, у него нет и прихожан. Он сейчас архиерей нашей епархии. Уверен, не останется тут надолго, поднимется выше! Вот уж кто не потерпел бы твоих переодеваний! И меня отверг, отрубил одним взглядом, когда узнал, что я ушёл в Протестантство. Объявил вероотступником, врагом.

— После этого вы продолжаете любить его?

— Кроме того, что он очень обаятельный и умный, он очень любил меня! А мы любим тех, кто нас любит.

— Как же сейчас, когда он отверг вас?

— Никак. Мы не видимся, но в душе осталось что-то… это не объяснишь.

— Ну, а как сложилась судьба второго?

О. Варфоломей улыбнулся:

— В городе у него приход. Прихожане почитают его, как святого. Он и есть святой.

— А он бывает у вас?

— Как не бывать. Заезжает, раз в месяц обязательно, позванивает. Светлой души человек. Вот он не бросил меня, хотя явно не одобряет того, что я ушёл из Православия.

— Вы сумели убедить его в своём выборе?

— Похоже, нет, но умный человек шире своих убеждений — продолжает любить меня. Думаю, рано или поздно он разберётся. А вообще жизнь покажет.

Уходя, Леонида поцеловала о. Варфоломею руку, сказала:

— Не умирайте. Вы — мой духовник. Вы — мой учитель.

Он положил свою лёгкую, усыхающую руку на её склонённую голову.

— Дождусь тебя, дотерплю, не помру, пока не помогу тебе получить мою общину, мой приход. Может быть, ты захочешь продолжить моё дерзкое начинание?! Передам тебе свои надежды и пойду наконец к Богу.

Ей нравилось учиться, хотя большинство преподавателей, казалось, делали всё, чтобы отвратить от своего предмета. О. Афанасий, например, бормотал неразборчиво, и понять, о чём он бормочет, было невозможно. Но именно о нём говорил о. Варфоломей — «младенец, от Бога»! Да и всем своим видом о. Афанасий напоминал о. Варфоломея, хоть и был много моложе его: взглядом, направленным внутрь, и блаженной улыбкой. И ей о. Афанасий помог — её поселили в комнату на двоих с отрешённым от земных проблем Дмитрием! Для всех о. Афанасий — скучный, неинтересный, она же чувствует в нём ту же робость, что живёт в ней, и то же одиночество, изгойство, что воздвигает стену между нею и людьми. О. Афанасий неказист, угловат, слаб, захватан насмешливыми взглядами сильных, красивых мужчин. Не ходит, подпрыгивает бочком, как воробей. Но ей безразлично, каков он внешне и как он читает свои лекции, она ощущает его внутреннего. А материал знает из лекций отца.

Лекции отца — ярче, насыщеннее тех, что читают преподаватели Семинарии, и она использует их вовсю.

К родителям она приезжала раз-два в месяц. Говорила с ними о чём угодно, только не о религии. Чаще всего просила отца рассказывать о лекциях, которые он читает, сколько людей приходит, как они реагируют. Но смотреть в глаза родителям было очень трудно.

Она думала, занятия, молитвы успокоят её, однако конфликт с собой из-за отца усугублялся: нельзя строить жизнь на лжи. И кому она лжёт? Самому любимому человеку в жизни, святому! С детства, не осознавая, она подражала отцу, ради него и хотела стать священником.

Она спешила сократить свои визиты домой.

Сейчас, когда она далеко от отца, в себе она находит его черты: как встряхивает зубную щётку после чистки зубов, как раскладывает на столе бумаги, как работает с текстом — сначала прочитывает весь параграф, чтобы увидеть рассуждения в целом, а потом штудирует по фразе, ищет путь к выводу.

Ей нужно благословение отца. Она не имеет права скрывать от него самое главное в её жизни. Она должна рассказать ему о словах Христа, об о. Варфоломее.

Усугубляется конфликт её с собой и из-за Мелисы. Она чувствует: что-то ушло из их отношений, ей стыдно своей наготы, и сама близость больше не приносит удовлетворения и успокоения.

Почему? — спрашивала себя. — Разве грех — потушить желание и овладеть своим телом? Разве грех — любить другого человека? Ведь они с Мелисой не занимаются развратом! Они хотят доставить радость друг другу и хорошо чувствовать себя. Разве это их вина — в том, что у них нет надежды на жизнь с мужчиной? А может быть, в Мелисе мужских генов гораздо больше, чем женских?!

Себя уговаривала, что ничего плохого они не делают, а неловкость оставалась, она торопила Леониду поскорее уйти, разговоры не получались.

Частый пост, долгие службы, чтение книг до слепоты, усталость от постоянного недосыпания, лекции и семинары постепенно притупляли желание.

Большую роль в этом играл и Дмитрий, живший с ней в одной комнате!

Человек лет тридцати, измождённый, молчаливый. Казалось, он ничего не слышит и не видит, кроме Бога, с Которым общается напрямую и постоянно. Взгляд у него странный — человека, не живущего в настоящем. Первое время Леониде казалось, в комнате она — одна, Дмитрий не мешал ей бороться с самой собой. Казалось, он не обращает внимания на её метания… Но постепенно его молчаливое присутствие стало давить на неё. Особенно почему-то влияло на неё то, что Дмитрий иссушал свою плоть, отказывался от еды даже в обычные дни, а уж в пост и вовсе голодал. Она теперь постоянно думала о нём — он словно урок ей задавал: ну-ка, разберись в поставленной перед тобой задаче.

Глаза о. Варфоломея с фиолетовыми обводами, его жажда успеть довести до конца свой эксперимент, отрешённость о. Афанасия от земной суеты, его воробьиный скок, словно о. Афанасий спешит поскорее проскакать земную жизнь, чтобы наконец попасть к Богу, и особенно Дмитрий со своим устремлением к Богу словно стену воздвигли между нею и Мелисой. Почему-то она стала ощущать их отношения с Мелисой извращением. И появилось чувство вины. Это чувство вины обострялось, когда она видела о. Афанасия или Дмитрия.

Она перестала спать с Мелисой. Звонила же ей, как и родителям, ежедневно, дважды в месяц заходила. Но, когда заходила, тягостно молчала, не умея рассказать о Семинарии, не умея заговорить об ощущении конфликта с собой, о необходимости прекратить их встречи.

Первое время Мелиса пыталась вызвать её на откровенность, рассказывая о делах в школе и о статьях, над которыми она работает для учебника истории, говорила, что чувствует и понимает происходящие в Леониде изменения. Но никаких вопросов задавать не решалась. Леонида разговор не поддерживала, и он задыхался в молчании.

Естественно, их встречи не могли быть долгими. И Леонида с облегчением уходила. Она спешила к родителям. Видеть их, сидеть с ними за всегда праздничным столом — вот всё, что ей надо. Мать рассказывала о прихожанах, отец задавал ей вопросы об учёбе, она отвечала, что учится прилично. Но и с родителями разговор быстро иссякал. Между ними и ею стояла ложь, и эта ложь взбухала, как тесто на дрожжах.

И вот однажды она решила: всё, хватит лжи. Невозможно жить в конфликте с собой. Она соберётся с духом и прежде всего разорвёт отношения с Мелисой Согласие с самой собой — важнее. Вместе с плотской любовью Леонида изживала из себя и духовную тягу к Мелисе. Она сделала выбор: с Мелисой больше не встречается, а свою плоть усмирит изнурительными размышлениями и молитвами, как Дмитрий.

Наступил день, когда она Мелисе не позвонила.

Очередную сессию сдала лучше всех на своём факультете, и её премировали солидной суммой денег. Прежде, чем ехать домой, купила матери летнее платье, отцу — настольную Библию, в роскошной обложке с инкрустациями. В тот день она ехала домой с надеждой — поговорить с отцом. Пусть впрямую пока ничего не скажет, но задаст ему вопросы — об экуменизме, о том, что он думает о Протестантской Церкви, где женщина может быть священником.

Мать встретила её словами:

— Леночка, горе-то какое! Ваша Мелиса Артуровна покончила с собой.

Леонида не рухнула в обморок, не выронила свёртки, она прошла в кухню, налила себе воды, выпила залпом и села к столу. Спросила спокойным голосом:

— Что с ней случилось?

Мама поднесла рюмку с валерьянкой, отец сел напротив Леониды, сказал:

— Потерпи, пожалуйста, Лёнечка.

— Что открылось!.. — начала мать.

— Что открылось?

— Выпей ещё, Леночка! — Мать накапала вторую рюмку валерьянки.

— Она — лесбиянка, — сказал отец. — Она совращала своих учениц. Пожаловалась директору перепуганная и озлобленная десятиклассница: Мелиса хотела растлить её. Накануне суда Мелиса повесилась.

— Когда всё это случилось?

— Да дней восемь назад это и случилось. Сюда Руслана звонила — сообщить о похоронах. И Вероника звонила.

Отец говорил тихо. Следил за выражением её лица, и она легко читала в его кротких глазах тягостный вопрос: а ты, часом, не лесбиянка? Он не задал вопроса, но по тому, как сочувственно, с какой жалостью смотрели на неё он и мать, поняла: они обсуждали эту возможность. Поэтому и не сообщили о похоронах — не хотели её горя и не хотели её присутствия в эпицентре сплетен и расследования.

— Самое удивительное, — заговорила мать, когда отец замолчал, — в записке она попросила отца простить её и у её тела помолиться о спасении её души. Батюшка просидел с ней ночь, молился и просил Господа простить её. И ещё, представляешь себе, все свои книги, все свои бумаги она завещала отцу.

Родители не судили её — жалели, исходили сочувственной любовью. Она слышала их немой вопрос Богу: «За что Ты сделал нашу дочь похожей на мужчину?»

Отец мог бы гордиться — она точная копия его в молодости: и рост, и цвет волос, и глаза, и черты лица. Только кротости его в Леониде нет. И родители это чувствуют: она, как и Мелиса, — бунтарка.

— Прости, родная, что мы огорчили тебя. Ты хочешь есть? — Матушка пошла к холодильнику и стала выставлять на стол еду.

Молитвы, творимые в пустом ночном Храме Семинарии, не помогали Мелиса стояла перед ней живая, во весь рост, закрывая своим крупным телом свет и не давая выбраться к Богу.

— Ты же сама просила отца помолиться о тебе! Ты же сама пошла к Богу, — говорила ей Леонида. — Пусти и меня к Нему — помолиться о тебе, вымолить прощение, — просила она Мелису. Но ни лика Христа, ни Света не видела. — Чего ты хочешь от меня? Чтобы я осталась здесь или чтобы я бросила Семинарию, пошла преподавать историю и вернулась опять к тому, с чем так трудно порвала? Чего ты от меня хочешь? Или ты не можешь простить мне моего отказа от тебя?

Мелиса смотрит в упор, глаза в глаза. Мужская рубашка, пиджак, брюки — хотя в школе Мелиса ходила в юбке.

Холод церкви проникает внутрь вестником смерти, обжигает Леониду.

Вечер за вечером она идёт в Храм…

И тут в её жизни появился Артур.

Случайное совпадение или знак неба, она не знает. В один из поздних вечеров он тоже оказался в Храме.

На полголовы ниже Леониды. Рыхл и весел. На его лице всегда добрая глупая улыбка человека, который знает, что он неотразим, и шутка — ярко раскрашенной бабочкой — слетает с его уст к измученным семинаристам в ту самую минуту, когда это особенно им необходимо для поддержания сил.

Он не заметил Леониду в плохо освещённом углу Храма и бухнулся на колени посреди Храма, едва вошёл:

— Прости, Господи, отпусти грех, дай мне спать! Измучился.

Обычно легко подвижное, готовое к смеху, лицо в тусклом колыхании язычков свечей — белая маска.

Артур общался со всеми и не дружил ни с кем, никого не выделял, ни с кем не прогуливался по аллеям парка. Избегал и откровений, редко вспыхивающих в их аудитории. Доброжелательный, мягкий по характеру, любил услужить.

В этот час Артур явился спасением от Meлисы.

Учёба в Семинарии таила в себе подводный риф, о который Леонида могла разбиться, — отношения с сотней мужчин. Среди них она прослыла бирюком. И дело не только в том, что кто-то мог догадаться о её самозванстве, дело — в робости. Победить рабскую женскую психологию, сформированную в ней матерью, оказалось не под силу. Кроме того, она попала в чужой мир, совсем не знакомый ей.

А может быть, дело ещё в том, что из всех людей нравились ей лишь двое: о. Афанасий и Артур.

И вот они с Артуром вдвоём в пустом Храме.

— Господи, ты знаешь, моя вина велика, трудно простить, но… прости, чтобы мог жить дальше.

Обнаружить себя? Затаиться?

Не успела осознать ситуацию и выбрать решение, как Артур трезвым голосом спросил:

— Кто здесь есть? Выходи.

Леонида встала с колен и шагнула из тени в колеблющийся свет.

— Лёнька? А ты, святая душа, что тут делаешь? — спросил он. Игривость не получилась, получилась растерянность. И вдруг без перехода: — Ты — будущий священник, и ты — святой, я знаю, все знают. Спать не могу. Силой взял девчонку, подругу сестры, а ей всего шестнадцать. Отпусти грех.

— Не могу…

— Почему «не могу»? Грех велик или сана пока нет? Простишь, как друг, уже легче станет.

— Отпустить грех не могу, могу дать совет, — перевела Леонида разговор. — Женись на ней. Всё равно тебе рано или поздно надо жениться.

Потрескивали свечи, заселяли тишину жизнью.

— Я не люблю её.

— Тогда зачем… ты с ней?

Язык заплетался, изо всех сил Леонида прорывалась сквозь робость к равному разговору.

Но Артур не замечал ни её робости, ни борьбы, жрущей её силы, ни её бабского жалостливого взгляда.

— Она пришла к сестре, а сестры дома не было. Одни в квартире. Красивая девчонка и затворник. В котелке стучит, тело горит, сердце пляшет.

— А она почему сразу не ушла?

— Это ты у неё спроси. Таким ангельским голосом спрашивает: «Вы разрешите подождать?» А сама стоит передо мной. Головку откинула, грудь выставила, зубками блестит. «Ах, — говорит, — какой вы стали интересный».

— А вы раньше были знакомы?

— Ещё как знакомы. Она с семи лет в нашем доме болталась. Приставали они с сестрой ко мне, изо всех сил мешали заниматься, надоедали до смерти. А тут я сначала и не узнал её. Из вертлявой девчонки — красавица. Волосы — по плечам, в глазах… впрочем, понимаешь, что я увидел.

— А может, она сама тебя затянула? Может, сама и захотела?

Артур качнул головой:

— Отпихивала меня, верещала, а я потерял голову. Именно изнасиловал.

— Ну, ты хоть позвонил ей потом? Узнал, как она? Попросил прощения?

— Не могу. Ошалел. И удовольствия никакого не получил. До сих пор не пойму, что со мной случилось? Ты говоришь, жениться. Всю жизнь быть с ней? Развестись-то нельзя, сам знаешь. Страшно, Лёня, мне без любви. Я не знаю её: умная, злая, добрая, вздорная, терпеливая? И потом… я оскорбил девчонку.

— Я бы… — чуть не выскочило «позвонила», «пошла бы к ней», — позвонил бы, пошёл бы к ней. Я бы, прежде чем у Бога просить прощение, у неё попросил бы. Может, и умная, может, и добрая, может, и судьба, — не очень уверенно сказала Леонида. «Головку откинула, грудь выставила, зубками блестит».

Эта ночь положила начало их отношениям — Артур стал родным человеком, в нём те же чувства, что и в ней: вина, жажда быть праведным и — конфликт с самим собой. Теперь они ходили по аллеям парка и разговаривали.

Однажды стала Леонида пересказывать Артуру Мелисины уроки истории и споры с отцом.

— Что ты так нервничаешь? — спросил Артур.

— Она умерла, а ты словно взамен ей…

— Болела?

— Покончила с собой.

— Вот ужас. Почему? Сколько ей лет? Уж не влюблён ли ты был в неё? Я знаю, такое случается. У нас была химичка. Тощая, белобрысая, весёлая. Говорить начинала без «здравствуйте»: «Докладывайте, что изучили дома. Сейчас проверим, как поняли». Говорила, а руки уже работали: отбирали жидкости, лили в пробирки, сыпали порошки, кристаллы… а мы уже обступали её. Она любила, чтобы опыты смотрели с близкого расстояния. И она знала: шалостей не будет, а будет одно внимание — нам всем сразу после опыта писать контрольную — описывать опыт. Мне приходилось кантоваться в задних рядах, если бы подошёл поближе, ни слова не понял бы. Ты, небось, тоже по своей Мелисе пускал слюни?! Ну-ка, рассказывай от начала до конца… а то получается игра в одни ворота.

Под каким-то предлогом Леонида в тот день сбежала от разговора.

Конфликт с собой усугублялся. Идти рядом с Артуром, исподтишка ловить его детское дыхание, запах мужского тела, слушать его быстрый говор…

Она не имеет права на это. Между ними — её ложь.

Но без Артура она совсем одна.

Ночью бегала босиком по холодному ночному коридору, принимала ледяной душ по несколько раз в ночь — желание не пропадало. Хваталась за книги, пыталась молиться, но тело тянуло от молитв и книг прочь — к земному: она хотела Артура.

Ложь жила в стенах и книгах, в каждой клетке — динамитом, готовая в любую минуту взорваться и рассыпать её в прах.

Бежать из Семинарии или всё-таки закончить? Остаться — значит продолжать лгать. Тогда она должна придумать легенду своего прошлого, в которой Мелиса — хрупкая блондинка, предмет вожделения пылкого Леонида. Пойти на исповедь к о. Афанасию? О. Афанасий всё знает про неё, он друг о. Варфоломея, он поможет. Что-то она должна предпринять немедленно. Ноша лжи оказалась тяжела: лжёт отцу, лжёт Артуру, лжёт всей Семинарии.

Дмитрий иссушает свою плоть, часто постится, мало спит, много молится. Казалось, он вовсе и не замечает её ночных отлучек, бессонниц. Но как-то она поймала на себе его взгляд.

В эту ночь не спала ни минуты, во время службы не понимала ни слова и даже молиться не смогла. Дмитрий стоял от неё далеко, но она чувствовала на себе его бледный взгляд. Не глядя, как бы видела его: истощён до последней крайности, на громадном, чуть выпуклом, бледном лбу — мелкие капли пота.

Дмитрий потерял сознание в конце службы, упал, сильно стукнувшись головой о пол. Его увезли в больницу. Леонида осталась в комнате одна.

Как-то, поздним вечером, к ней постучали, и в комнату вошёл Артур.

Вошёл со своей лучезарной улыбкой, но то, что он спросил, вовсе не согласовывалось с той улыбкой:

— Она из-за тебя покончила с собой, да? И в этом причина твоей депрессии?

— Она покончила с собой из-за меня, — сказала Леонида, продолжая сидеть за столом, Если бы встала, сила, не зависимая от неё, бросила бы её к Артуру. Тупо глядела в раскрытую страницу.

— Я понимаю, словами не объяснишь. Я пришёл просить прощение за бестактность — полез грязными ногами в рану. Я понимаю, она полюбила тебя, а ты, как и я, соблазнил её и исчез.

Артур создавал легенду, удобную для Леониды. Соглашайся скорее!

Взглянуть… Всё ещё стоит радугой улыбка? Или лицо — то, ночное, когда он просил у Бога прощения?

— Как я, дурак, не сообразил? Что бы ты делал в храме поздним вечером?! Когда совесть чиста, спишь себе младенцем! Прости, старик, я вовсе не такой болван, просто впервые выворотился перед кем-то. Но и мне хочется твоей откровенности. Я пойду, ещё раз прости меня, дурака.

Не успела закрыться за Артуром дверь, как Леонида вскочила и принялась засовывать в сумку свои вещи. Мужские трусы, носки, майки… вытащила из-под матраса гигиенические пакеты. Священником она хочет быть, души собирается спасать!

— Господи, почему допускаешь меня лгать? Не лгать, Бог разрешил! — воскликнула и опустилась на кровать. И успокоилась.

Не Бог определил, кому разрешено быть священником, кому нет. Мужчины, слабые перед Богом, перед смертью и обстоятельствами, зачастую трусливые и мелочные, должны были придумать себе что-то, что поднимет их над человеческим родом и страхами. Им нужна была власть, они не хотели думать о самосовершенствовании, они не хотели проводить изнуряющей работы над собой, они не хотели осознать чуда жизни в гармонии женского и мужского начала.

Богу она не лжёт. Бог знает про неё всё.

И грех у неё главный: она бросила Мелису. Но искупить этот грех она уже не сможет никогда.

Голос Мелисы зазвучал в ухо, близко, Мелиса коснулась её головы своей крупной, нежной, женской рукой: «Твоей вины нет. Ни в том, что ты жила со мной, ни в том, что бросила. Ты любишь меня всегда, но я разрываю тебя на части, ты хочешь служить Богу…»

Очнулась от звона колоколов и от звона будильника.

Сколько она спала?

Проснулась лёгкая, свободная от сомнений. Никаких Божеских заповедей она не нарушает.

Перед Артуром она тоже ни в чём не виновата. Не сделала ему ничего дурного. И должна начать с ним говорить обо всём — об о. Владимире, об экуменизме. Друг так друг. Друг должен знать, что она читает, о чём она думает.

А сейчас, чтобы закрепить новое ощущение — она живёт! — ей бы исповедоваться. Рассказать о. Варфоломею об Артуре. Под его голосом, под его лёгкой изжитой рукой ложь рассыплется в прах. Но до каникул ещё месяц. Единственный выход — пойти к о. Афанасию: исповедаться, рассказать о Мелисе и попросить его что-то придумать, как-то помочь Мелисе, успокоить её! В конечном итоге это тоже предрассудок — от отчаяния покончила с собой Мелиса и сейчас её душа нуждается в прощении! О. Афанасий — человек чистый, поможет спасти Мелису.

А после службы они с Артуром помянут Мелису и сегодня же начнут говорить обо всём.

Когда они все явились на первую молитву, они узнали — умер о. Афанасий. За много лет ни одного дня не пропустил, никогда не болел.

Панихида получилась не по Мелисе — по о. Афанасию.

Следом за священником она произносит — «Отец Афанасий» и — закрывает глаза.

«…Миром помолимся… о спасении души… Приснопамятном… рабе Божием Афанасии… покоя, тишины блаженной памяти, его помолимся… Прости его всякое прегрешение, вольное и невольное…» «Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего Афанасия…»

Рядом с лицом о. Афанасия Леонида видит лицо Мелисы. Не только о. Афанасия, отпевают Мелису тоже.

Не священник, она отпевает обоих.

Какой яркий свет! Ангелы… Душа Афанасия, душа Мелисы поднимаются рядом, выше, выше. Слова с именем «отец Афанасий» — вслух, эхом в ней — те же слова с именем «Мелиса».

Афанасию и Мелисе открывает она врата небесные, обоих ведёт в чертоги Божьи.

Поток света несёт Мелису к Богу, простившему её. Слова лёгкие, зыбкие, но точно обозначающие то, что творится в душе Леониды, летят под купол. Вслух говорит она — «раб Божий Афанасий», в ней звучит ещё и «раба Божия Мелиса», и сама она испрашивает — за себя, за о. Афанасия и за Мелису — прощение у Господа, и сама она вместе с ними плывёт в Свете.

«…Вечная память. Души их во благих водворятся, и память их в род и род… Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…»

Последние слова рассыпаются эхом. Она открывает глаза.

Прижавшись друг к другу плечами, стоят стеной мужчины, готовящиеся стать священниками.

Последние месяцы четвёртого курса проскочили одним днём. Службы. Экзамены.

Прощание с Артуром на каникулы оказалось коротким.

— Вот тебе телефон, — сказал он. — Надеюсь, увидимся? Ты — единственный, кто знает обо мне всё, у меня никогда не было друга.

— Могу повторить твои слова. — Леонида протянула ему руку.

— Ты — мировой парень, Лёнька. Лишнего слова из тебя не вытащишь, а я знаю тебя, как себя.

Потянулись дни бездействия и созерцательности: часами сидела она за своим письменным столом, делая вид, что читает, на самом деле пыталась понять, как жить дальше.

Прежде всего необходимо поговорить с отцом. И она обязана открыться Артуру. Одно дело, консервативно мыслящие чужие люди, другое дело — отец и друг.

Как воспримет её исповедь Артур? Повернётся и уйдёт?

Он очень внимательно слушал её рассказ об о. Владимире, об экуменизме, о женщинах, борющихся за право быть священниками, и то, что она прочитала ему: выдержки из последней научной работы Елизабет Бер-Сижель, учёной из Франции, и предисловие к работе, которое написал митрополит Антоний Блюм. Антоний Блюм отметил, что Русской Православной Церкви надо внимательно отнестись к этому новому явлению и доброжелательно обдумать вопрос.

Теперь, когда встретится с Артуром, она расскажет ему об архиепископе Каллисте Уэре, который признал, что за двадцать последних лет изменил своё отношение к идее женского священства с резко отрицательного на умеренно внимательное. Расскажет о своей встрече с Христом, об о. Варфоломее, о том, что кто-то должен быть первым. Пусть этому первому будет много тяжелее, чем последующим. И что значит её собственное желание по сравнению с волей Божией?! — скажет она Артуру.

Если же вдруг… если бы вдруг он полюбил её… она бы вместе с ним… как жена… служила бы Богу, и рухнула бы ложь сама собой. Но тогда рухнула бы и идея её миссии в этой жизни — она ослушалась бы Бога.

Нет, самой ей не выбраться из своего конфликта, ей нужна помощь Артура и отца.

День шёл за днём, она сидела за своим письменным столом, тупо смотрела в книгу и не могла ни на что решиться. Отец — Артур. Какую проблему она должна решить первой?

Она стала молиться. У Бога просила прощения и — совета.

Бог молчал.

Всё-таки решилась — позвонила Артуру.

Встретились они в парке ранним утром. Цвёл жасмин.

Без улыбки, без «здравствуй» Артур угрюмо буркнул: она требует, чтобы он, прежде чем женится на ней, изменил свою профессию, потому что она не верит в Бога, и ей не нужен муж-священник.

— Вот такая она! — Артур показал Леониде край ногтя на мизинце. — Узколобая мещанка.

— И что же теперь?

— Грандиозный скандал.

— Она беременна?

— Нет, но с неё станется.

— А другой девушки у тебя нет?

— Дай разобраться с этой. Моя сестрица со мной не разговаривает, война у меня в доме, друг, передовая линия.

Артур не задал ей вопроса, как дела у неё, попросил совета.

— Совет один: беги от неё прочь. А сейчас беги к ней. Скажи: дал обет, должен быть священником. Скажи, пьёшь запоем, страдаешь припадками, скажи, дерёшься со сна. Уговори её, откупись чем-нибудь.

— Думаешь, поверит?

Леонида пожала плечами:

— Она сама должна отступиться от тебя, отказаться от тебя!

— Позвони мне завтра. Спасибо за совет. Скажу всё дословно, что советуешь.

Не успела войти в дом, раздался звонок:

— Сынок, ты? Сынок, я, Кланя, плох наш Батюшка. Приезжай. Хочет поговорить с тобой.

Господи! Одно к одному! Помилуй!

Электричка, пешком двадцать минут.

Добралась до о. Варфоломея к вечеру.

Он спал, когда она приехала. И всё лицо было в мелких капельках пота. Леонида всю ночь обтирала его лицо водой, смачивала губы. Жар не спадал.

— Не умирайте, прошу вас, — молила.

Утром о. Варфоломей пришёл в себя, но никого не узнал и снова уснул. Теперь около него сидел старенький доктор, его друг юности: делал ему уколы и молился за него.

Кланя вызвала Леониду в гостевую комнату:

— Сынок, проведи службу вместо отца Варфоломея.

— Я не имею права, у меня ещё нет сана.

Кланя бухнулась перед ней на колени.

— Троица — святой праздник сынок, — плачет Кланя. — Полный храм людей! На сто километров одна церковь. Отец Варфоломей наверняка попросил бы тебя об этом тоже. Бог тебя простит. Пусть не служба, ты просто помолишься вместе с людьми!

Леонида подняла Кланю с колен.

— Я тебе, сынок, одежду приготовила, только чуть короче будет.

— Не могу, тётя Кланя, — твёрдо сказала Леонида.

Она закрыла глаза, как было с ней дважды в жизни, всей страстью своей, всей душой своей начала молиться об о. Варфоломее и звать Бога — помочь ему. И вдруг, как это уже было с ней, внутренним зрением увидела Свет, он струился сильным потоком сверху. И Его лик был Светом, и Свет был Его ликом.

— Спаси отца Варфоломея! — попросила она. И следом вырвалось: — Что ты повелишь мне?! — дрожа всем телом, спросила Леонида.

Он молчал, только Свет и Его лик сияли перед её взором.

— Я не хочу больше лжи. Я не хочу идти против Тебя. Дай ответ, — молила она. — Приказывай!

— Ты служишь Мне.

Услышала она или примерещился ей голос?

Лик Христа не отступал, мерцал ярким Светом.

— Ты со мной?

Её трясло, как в лихорадке.

Она открыла глаза. Испуганная баба Кланя во все глаза смотрела на неё.

— Что с тобой, сынок? Тебе тоже нехорошо?

Как во сне, Леонида взяла из рук бабы Клани одеяние — чужую, чуть коротковатую ей одежду. Как во сне, оделась. Как во сне, вышла к людям.

Внутренним зрением она продолжала видеть лицо Христа, и, ей казалось, лик Христа и Свет заполнили всё пространство Храма. Её продолжало трясти, как в лихорадке.

Первые слова молитвы сказала, всю себя вложив в них. И вдруг потеряла… своё тело, свою тяжесть, свою принадлежность к Земле.

Запах леса, зелень берёзовых веток… качают её, возносят к Свету и к Лику Христа. Она слышит голоса ангелов, музыку, голос Господа: «Служи мне, дочь моя! Благословляю тебя!»

Муки Христа, воскрешение и вознесение…

Из Света — мост с земли на небо. В свете — Христос. Выше, выше… Он возносится к своему Отцу.

На земле — пещера, пустые пелены. Лицо Магдалины, лица мироносиц, пришедших омыть мученика, проститься с ним. Ангел говорит:

«Идите и скажите ученикам, что Он воскрес».

Христос плывёт в небо, выше, выше. Сейчас Сын узрит Отца и соединится со Святым Духом.

— Пресвятая Троица, помилуй нас, Господи, очисти грехи наши, Владыко, прости беззакония наши… Имени Твоего ради, Господи, помилуй… Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, аминь!

— Верую во Единого Бога Отца Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым. И во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божьего, Единородного, Иже от Отца рождённого прежде всех век; Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рожденна, несотворенна, единосущна Отцу…

— Ты вознёсся во славе, Христос, Бог наш, обрадовавши учеников своим обещанием Святого Духа, когда они через благословение Твоё совершенно убедились, что Ты есть Сын Божий, избавитель Мира.

Полный провал реальности случился совсем недавно. Когда отпевали о. Афанасия. Когда она отпевала одновременно и Мелису. И сейчас она осталась один на один с Создателем, не имеющим земного облика, недостижимым для оформления во взгляд, в слово, но излучающим поток Света, не виданного ею в реальной жизни. Свет стоял освобождением от нелюбимого тела и от боли и от конфликта с самой собой, он топил в себе суетное.

Возвращение к реальности — бездыханность и бездействие. Она вся выпита. Она всю себя отдала Богу, она живёт для Него, она служит Ему.

Люди двинулись к ней, один за другим. Целовали крест, целовали её руку. Их, как и её, раздувал свет, словно воздушные шарики — воздух.

И вдруг она видит своего отца.

Как, почему здесь оказался отец? Он должен быть в своём Храме. Как он оказался здесь? Почему стоит рядом с о. Варфоломеем? О. Варфоломей только что умирал, людей не узнавал, а теперь стоит на своих ногах?! Как они оказались рядом? Галлюцинация?

Почему плачет Кланя?

Отец подходит к ней, как все, целует ей руку. И удивлённо смотрит на неё. Поворачивается к о. Варфоломею, смотрит на него.

Леонида, едва переставляя ноги, идёт к выходу. Она больна. У неё галлюцинации. Ей срочно нужно к врачу. Она тронулась умом.

— Простите? — голос её отца за спиной.

Отец в самом деле здесь?! Как здесь очутился отец? И она поворачивается к нему и спрашивает:

— Ты доволен мной, папа? Сбылось твоё желание. Твой сын…

Она не договорила. Отец рухнул на землю.

Лица… запах ладана… запах валокордина… крик Клани, старенький доктор, что сидел возле о. Варфоломея, укол… «скорая», везущая отца и её в город. После долгих часов с калейдоскопом скачущих слов — «консилиум», «инфаркт», «реанимация», «покой»… в одноместной палате — его, её глаза на неё, едва слышный голос, разрывающий плоть её мозга:

— Я не хочу знать тебя… Против Бога.

Плачет мать, держит отца за руку.

— Не против Бога. Ты так мечтал, чтобы не прервался род… Я — Леонид, я твой Леонид.

Плачет мать. Стучит, останавливается, стучит, останавливается отцовское сердце.

— Мама, почему папа оказался у отца Варфоломея?

— Отец Варфоломей — его учитель. Кланя позвонила в Храм, сказала — умирает. Отец поехал проститься.

— Папа, послушай. Папа, пойми. Папа, прости! — Она хочет сказать отцу, что в сто раз ближе к Богу, чем большинство священников, что нигде не написано о невозможности женщины быть священником, что книги за Бога писали мужчины, им нужна была власть, и они узурпировали Бога. Она хочет сказать отцу: «Ты звал меня всегда «Лёнюшка», разве нет? А мама — «Ленушка». Тебе — сын, матери — дочь. Я хотела, чтобы продлился твой род священников. Я не сама. Бог призвал меня». Но она ничего не говорит отцу, она только молит: — Папа, прости! Папа, прости! Выживи!

Закрылись от неё глаза. Синеют губы. Неподвижна мать, бормочущая: «Спаси, Господи!»

— Только живи, папа! Господи, только даруй ему жизнь, — молит Леонида.

Самый любимый человек. Главный её учитель. Отец привёл к Богу.

— Господи, спаси моего отца! Всю жизнь я буду служить Тебе. Накажи меня, спаси моего отца! Уж он никак не заслужил такой гибели! Спаси отца! Накажи меня!

У отца никогда не было конфликтов с самим собой. Святой человек. Всего себя отдал Богу и людям.

Плачет мать, тихая служащая Бога, тихий отголосок отца.

— Господи, спаси моего отца! Даруй ему жизнь! Господи, спаси отца!

У матери посинели губы, сейчас тоже потеряет сознание. Отец и мать — единая плоть. Единый дух. Андроген. Тонка нить, держащая их живыми.

Первый раз она ночует дома одна.

Она убила отца ложью.

Книги Мелисы стоят рядом с книгами отца. Книги безбожницы, книги — служителя Бога. Отец прикупил полку для книг Мелисы, передвинул шкаф с одеждой к другой стене.

На кухне — блюдо с пирожками, в холодильнике — салат. Сегодня мог быть праздничный обед.

Она стала есть. Не так, как едят отец и мать, — каждую крошку прожёвывают, не так, как обычно ест она, а жадно, как ест Руслана: запихивала в рот сразу полпирога, глотала — не жуя. Голод рвал на части желудок, и она заветренными кусками прижигала места разрывов.

Отяжелела. Села к столу. И — заплакала.

В детстве она не плакала. То ли от природы в ней жил покой, то ли покой создавали в ней родители.

Ей нужна помощь: отцовское доверие.

У неё есть Артур. Подойти к телефону и позвонить.

Чем может помочь ей он? Он может с презрением отвернуться, как отец, и уйти от неё навсегда.

Гостиная словно пылью припорошена.

Артур похож на отца: чист, умён, но тоже консервативен. Он не потеряет сознание, когда услышит её исповедь, но — уйдёт.

Почему он уйдёт? Он должен понять её.

Зачем сейчас она думает об Артуре? Прежде всего отец.

Лекции отца, с красными язычками тем.

Открыла ту, в которой речь идёт о богослужении: так ли всё она сделала? Она не помнит, как молилась вместе с людьми.

Щёлкнул замок двери, и в гостиную вошла мать.

Её бледное, широкое лицо — луна, отражённый свет отца.

Отец умер? Мать пришла сообщить ей об этом? Леонида не успела спросить, мать сказала:

— Он спокойно спит.

Невстревоженный тон матери не обманет. Если бы он просто «спокойно спал», мать не оставила бы его. Для неё и смерть — сон: покой, вечная жизнь, она не боится смерти, она говорила об этом.

— Врач велел мне поспать несколько часов.

— Я пока пойду к нему. Его нельзя оставлять одного.

Мать не ответила и пошла к себе в комнату.

Осуждает её. Как и отец. Мать не может никого осуждать.

Мать мало читает. Мать — служанка дома, а в церкви она служит людям: выслушивает разговорчивых старушек, возится с маленькими детьми, шепчет им, как шептала ей: «Закрой глазки, своего ангела сейчас увидишь».

Леонида не знает своей матери. Есть же у неё собственные мысли, не отцовские! Есть же в ней другие слова, кроме «сядь покушай, доченька»… О чём она думает, когда делает свои бесконечные дела?

Высокая, но намного ниже её и отца, статная, косы скручены на затылке, кожа очень белая и — детские прозрачные глаза. Промытая до самой мелкой клетки, до донышка.

Ночь разогнала людей и машины. До больницы далеко. Леонида вызвала такси.

Что-то ещё держало её дома. Подошла к родительской комнате. Дверь чуть приотворена, мать на коленях перед иконой:

— Прости, Господи, заблудшую, не ведает, что творит. Прости, Господи, молю тебя. Прости её, спаси Отца нашего, Сергия. Дитя не понимает, прости её грех, обрушь гром на мою голову. Спаси моего мужа, отца нашего Сергия.

Детская молитва, беспомощный лепет. Но в ней — приговор: Леонида должна принести себя в жертву — забыть о своей мечте стать священником, чтобы отец не умер.

По пустому городу такси домчало до отца очень быстро.

Отец в самом деле спал. Его длинные, пушистые ресницы делали подглазья чёрными. Свет ночника синил кожу, и, если бы не рваное дыхание… мертвец, да и только.

Молитва явилась в узкую палату раньше мысли помолиться. Вместе со Светом, ворвавшимся в сумеречную палату:

— Творец, Создатель… Скорое свыше покажи посещение страждущему рабу Твоему, отцу моему. Твоим благословением спешно исправи, спаси отца моего, сына Твоего послушного. Избави от недуга, горькой болезни, спаси расслабленного на одре носимого… страждущего посети и исцели. Боже наш, Рабу Твоему силу с Небес ниспошли, прикоснися телеси, угаси боль, затяни рану… воздвигни его от одра болезненного целым и всесовершенным, даруй ему здоровье.

Она произносит слова просьбы любимого дитя к своему Отцу — Отцу Небесному, слова в Свете плывут вверх, нагружаются Божьей энергией и — возвращаются в палату, и звучат вновь, и врачуют рану больного. Свои горячие ладони Леонида держит на груди отца. Она чувствует, Отец Небесный допустил её до себя, Он передаёт ей свою силу: не её ладони — Его, не её сила — Его! Не она, высшее её «я», дух её — в потоке неземного Света — напрямую в себя впитывает Божью — Отцову благодать и всю её, без остатка, через ладони, передаёт отцу своему земному.

Ей сейчас не до того, чтобы что-то доказывать себе, отцу, матери, реабилитировать себя, она не в палате, она наедине с Богом. Она видит Его. И она — Его голос, Его воля. С ней — Его благословение.

Рассвет погасил последнее слово, снял её руки с груди отца.

Розовы щёки отца, розовы губы, дыхание — ровное.

Леонида выходит из палаты и из больницы.

Город ещё спит. Она идёт пешком по родному своему, тёплому, красивому, южному городу.

Не кончился, сегодня начался её путь.

Тела, длинного, тощего, с плохо развитой грудью и сильными ногами, нет, в ней — лишь то, что останется жить в вечной жизни: её высшее «я», её Дух. И её словно Свет несёт сейчас.

— Выпить нету?

Возле неё тормозит самосвал. Блёклое испитое лицо свесилось к ней.

Она достаёт деньги, протягивает.

— И-и… напоил. Ты мне пол-литру гони.

Она разводит руками.

— Дурак-человек, не понимает своего кайфа. Из ночи движется тверёзый! Я приму норму, и ангелы принимаются летать вокруг меня, а говорят — пить грех. Какой же грех, если Бог мне тут же подсылает ангелов. Тверёзому — никогда! А без ангелов — скучно, муторно, одна тошнота. А так ношусь по городу, за ангелами следом — очищаю помойки, чищу город. Благословение Божье, так или не так? Ты кто, приятель? Какую используешь профессию? А… какую ни используй, не слушай никого, кто будет врать тебе про грех. Разве грех, когда ангелы летают, махают крыльями? Как тебя, вижу их. Не дашь горючего, ладно, давай уж деньги, возьму. — Он суёт их в карман и исчезает — в облаке пыли и отработанного бензина.

«Надо было попросить довезти до дома», — запоздало подумала Леонида, но тут же усмехнулась: она не хочет ехать, она хочет идти и идти.

Напиться — грех или не грех?

Целый день возить на самосвале отбросы! И дома — скучная жена, измученная детьми и бесконечной работой. А тут… ангелы!

Ещё не полит город. Ещё не работает транспорт. Ещё не встало солнце.

Грех или не грех — помочь одиноким женщинам ощутить себя счастливыми?

Обратил бы на неё внимание Артур, если бы встретился с ней, как с женщиной?

Мелиса Артуровна. Артур. Случайность? Или знак свыше, который ей надо прочитать?

Матери дома не было. Наверное, уехала на такси к отцу. Не раздевшись, не приняв душа, Леонида уснула.

Ещё во сне, на последних минутах освобождения от усталости, снова попала в Свет, в тот, что во все переломные моменты её жизни являлся ей и сегодня осветил ночь. Звенит Свет незнакомым звоном в ушах. Она слепнет и глохнет от него.

Не открывать глаз. Не утерять этого Света.

Жива ли она? Поймала пульс.

Стучит сердце. Она жива.

Тела нет.

Шаги в доме? Мама в больнице у отца. Кто пришёл?

— Не могу поверить в чудо, — голос матери. — Умирал, сейчас здоров.

И снова — звон Света.

Знак. Благословение. Она спасла отца. Она имеет право быть священником!

Встать, выйти к родителям.

— Ты не спишь?

К ней в комнату входит отец. Она открывает глаза, и сразу Свет, наполнявший её, истекает в кончающийся июньский день.

Отец очень бледен, он садится на край её постели.

— Прости за то, что посмел осудить тебя. Бог наказал. Я просил у Него прощения, и, видишь, Он простил. Спасибо за ночь. Я слышал всё, я чувствовал исцеление.

Отец идёт из комнаты.

И Леонида встаёт.

Четыре года Семинарии, короткие встречи с родителями, когда табу наложено на темы, важные для неё, — средние века. Она начинает жить сейчас, потому что отец — с ней. Его выздоровление — знак свыше: женщина имеет право быть священником. И, если она не лжёт Богу и своему отцу-священнику, она может спать спокойно.

В этот вечер час за часом, день за днём Леонида провела родителей по годам Семинарии и по своим мукам.

— Почему ты не рассказывал мне никогда об отце Варфоломее? — спросила она.

Отец пожал плечами:

— Как-то не пришлось. Он сыграл в моей жизни большую роль, фактически мой единственный учитель.

— А ты встречался с отцом Варфоломеем после окончания Семинарии?

— Конечно. Раз в месяц, в два я обязательно езжу к нему.

— Он умирал, когда я приехала туда. Мне показалось или он был рядом с тобой?

— От уколов жар спал, и Кланя привела его в Храм, чтобы он услышал тебя. Он уверяет, что ты спасла его.

— Почему он ушёл из Православия?

— Не ушёл. Он пытается соединить Православие и Протестантизм.

— Как ты относишься к Протестантизму, к экуменизму и к тому, что делает отец Варфоломей?

Отец встал.

— Дай мне время разобраться и, может быть, победить консерватизм, — сказал он, уходя спать. — Мне надо хорошо подумать.

К отцу Варфоломею она поехала рано утром.

— Если бы я знал, что ты дочь Сергея! — встретил он её словами. — Как он?

— Хорошо. Что было бы? Не помогли бы мне? — Леонида рассказывает о ночи в больнице, об излечении отца, об их откровенном разговоре.

— Ну, слава Богу, услышал меня Господь, помог! Спасибо, Господи! — О. Варфоломей улыбается. — Господь дал тебе замечательного отца. Это любимый мой ученик!

— Тот, что — кроткий? — улыбнулась и Леонида.

— Кроткий, но в вере очень твёрдый.

О. Варфоломей бледен, худ. Но он готовится проводить службу.

— Сынок, чудо, — подходит к ней Кланя, когда о. Варфоломей уходит к людям. — Восстал наш батюшка из смерти. Как есть восстал. Спасибо, сынок. Вернул нам батюшку. — Кланя низко кланяется Леониде.

После службы они сидят за столом. Фиолетовые ободья зрачков. Над головой о. Варфоломея — край розового облачка.

— Мне давно уже пора к Господу, — говорит о. Варфоломей. — Я устал. Но не печалься обо мне. Доучись спокойно. Дождусь. Тебя Бог ко мне прислал, теперь знаю. Ты продолжишь моё дело. И тебе не нужно больше устраивать маскарад. Отпускай волосы, надевай юбку, начинай жить без лжи. Ты видишь, какие здесь люди. Заметила ли ты, что за последние годы чуть не вдвое увеличилось количество прихожан?! Мужчин много. Мы с тобой реализуем идею отца Владимира в жизнь! Мы с тобой будем первыми. Хочу успеть написать о нашем с тобой опыте…

Родители были дома, когда она вернулась.

Не успела после душа одеться, как позвонили в дверь.

— К тебе пришли, — зовёт её мать.

Входит Руслана. И, словно вчера расстались и сейчас начнут обсуждать завтрашнюю контрольную, говорит: «Привет».

— Привет, — машинально отвечает Леонида, идёт в кухню, Руслана — за ней.

— Обалдела? Ещё бы не обалдеть! Столько лет…

— Может, поесть хочешь? — спрашивает Леонида.

— Я всегда хочу есть, но у меня дела личные, хочу говорить вдвоём.

Мама тут же вышла из кухни.

Они уселись за стол, уставленный едой, и первые несколько минут Руслана ела. А отвалившись, развернулась к Леониде.

— Мне нужна твоя помощь. Я организовала женское движение в нашем городе, — сказала она и многозначительно уставилась на Леониду, ожидая вопроса: «Что это такое?» Леонида промолчала.

Интересно, верит Руслана в Бога или нет?

Активная, сильная. Почему в школе казалось, что она — склочная?

— Ты не слушаешь меня. Чего ты так напряглась? — Цепким взглядом Руслана трепала её лицо и тело, как собака — дичь. — Повторяю ещё раз: я организовала женское движение в нашем городе. Оно распадается на несколько разных сфер. Я хочу, чтобы ты помогала спасать женщин. — Леонида вздрогнула. — Мелиса на допросе сказала, что спасала некрасивых от одиночества, — Руслана осклабилась. — Ты ведь была её любимицей. Не бойся, тебя никуда не привлекут, это только я всё вижу: как ты смотрела на Мелису, как она — на тебя. Даже приблизительно знаю, когда ты с ней… — Руслана хохотнула. — Ты всегда была молчальница. Прости, на лекции твоего отца не ходила принципиально. Терпеть не могу агитации и пропаганды. Не дура же я, чтобы верить во все эти сказки: Боженька на небе, ангелы машут крылышками, ад, рай, — Руслана смеётся. — В Космосе летали космонавты, никакого Боженьку там не нашли и ангелов с крылышками не увидели. Научные исследования провели, не обнаружили ни ангелов, ни Бога. — Руслана снова хохотнула. — Так будешь помогать мне?

Какое счастье, что Руслана не была и не будет её подругой!

— Я не знаю, что ты имеешь в виду, намёков твоих не понимаю, — спокойно сказала Леонида. — Единственное, что я могу: выручить с транспортом. Отец подарил мне свою машину. Старенькая, конечно, но ездит. Кого куда привезти, отвезти, можешь рассчитывать на меня.

 

Глава восьмая

Леонида ведёт машину мягко. Смотрит на меня в зеркало. Не сводит с меня своего взгляда.

Что тут происходит? Придвигаюсь к девочке. Но взгляд Леониды следует за мной.

Она не видит дорогу. Разобьёт нас сейчас!

Инна и девочки смотрят в окно.

— Мама, какой круглый дом! Смотри, башенка. Там тоже живут?

Детский голос. Леонида смотрит на меня.

Наконец мы приехали.

Мама ещё не ушла на работу. Накрыт стол. Цветы, фрукты, сласти…

Зина хватает со стола веточку с двумя черешнями.

— Пойдём-ка со мной, помоем руки, и будешь есть всё, что захочешь! — поёт моя мама.

Леонида подходит ко мне.

— Нам надо поговорить, нам очень надо поговорить, — улыбается мне она. — Вы можете мне помочь.

— Помочь? Я? Слушаю вас.

— Мама, посмотри, кукла…

Инна качает Тусю и напевает ей песню.

Кукла виснет в руках Зины бутафорией, и всё вокруг — декорация.

— Садитесь, пожалуйста. Инночка, вот сюда сажай девочек.

— Слушаю. — Слово повисло, как кукла, на гвозде из воздуха.

— Леонида, проходите, пожалуйста, к столу.

— Спасибо, я спешу, я должна идти.

Леонида смотрит на меня.

— Садись сюда, доченька. — Мама за руку вытягивает меня из её взгляда, ставит на стол торт из мороженого. — Смотрите, девочки, я вам приготовила сюрприз!

Леонида уходит.

Без неё воздух снова сеется солнцем.

Инна живёт у нас уже два дня. Поднявшись с кровати, начинает петь. Я и не знала, что она умеет петь. Песни у неё лёгкие — о птицах, облаках, о шуршащих листьях… Умыв наконец детей, начинает качать Тусю.

Мама разговаривает с Зиной.

Зина быстро освоилась. Бегает из комнаты в комнату, берёт без спроса со стола всё, что ей захочется, и, не успеваешь войти в дом, начинает с тобой разговаривать. Играть с куклой или строить что-то из конструктора она может только в компании, ей нужно, чтобы кто-то слушал её, чтобы кто-то смотрел на неё и восхищался ею. Рисуя, Зина тут же громко сообщает, что круг, который она нарисовала, означает солнце, дома, падающие почему-то все в одну сторону, — жилища потерявшихся мам, это ветер сбивает их в одну сторону. Кукла хочет есть, поэтому её нужно часто кормить. А любит кукла больше всего конфеты и мороженое.

Мама любит разговаривать с Зиной, а я — нет. Мама расспрашивает её о книжках, которые им читала воспитательница, о зверушках на картинках, рассказывает ей о повадках зверей, о том, где и как звери живут. Зина зовёт её «бабушка» и любит расчёсывать мамины волосы.

Зина лезет бесцеремонно к каждому, кого видит, и сразу переключает его внимание на себя. На Тусю смотрит исподлобья, готова обидеть её при первом удобном случае.

Туся наконец встала.

Она пошла по комнате, по коридору, по кухне — прозрачная, — качается на тонких ножках.

— Скажи мне «мама», — просит её Инна. — Посмотри на меня. Почему ты не посмотришь на меня?

Девочка смотрит на неё.

— Ты меня видишь?

— Вижу.

— Скажи «мама».

— Ты не моя мама. Моя мама совсем другая. Отвези меня к ней, я хочу к маме.

Инна беспомощно смотрит на нас.

— Ты хочешь обратно в детский дом, в котором ты жила? — спрашиваю я её.

Она выставляет прозрачные ладошки и прячется за них от меня.

— Тебе с мамой Инной лучше, чем там? — спрашиваю я.

Выпитое до косточек личико, потерявшие цвет глазки.

— Она не мама, она — Инна.

— Вот и нет. Мама. Есть мама, что родит. Есть мама, что растит.

— Я хочу маму, что родит. Пусть меня растит она. Мама читала мне книжки и прыгала со мной, мама читала мне стихи. Она говорила: «Представь себе всё, о чём я читаю, и увидишь». Начнёт мама говорить стихи, и я вижу коня, гору… я всё вижу.

— Что ты врёшь? — вступает в разговор соскучившаяся Зина. — Видеть можно, только когда это есть перед тобой. Ты всё врёшь.

Инна беспомощно смотрит на нас.

— Один видит то, что есть, другой видит то, что представляет себе, — говорю я, и мой голос плюётся раздражением. — Тот, кто видит в воображении, видит больше, чем тот, кто видит просто глазами.

— Иди ко мне, маленькая. Ну-ка, закрой глаза, — говорит мама Зине. — Представь себе коня.

— Как я могу представить его себе, если не видела?

— И на картинке не видела?

— На картинке видела, он был жёлтый, похож на собаку.

— Тогда представь себе собаку, собаку-то видела!

— Видела. Белая, с чёрными пятнами.

— Шерсть длинная или короткая?

— Длинная, на ней висят комки.

— Ясно. Вот и представь себе такую собаку.

— Тебе легко говорить, она убежала, испугалась нас, мы шли по дороге.

— Но ты же видела её! Ты же только что описала её! Закрой глаза, представь себе, ты снова идёшь по дороге и снова видишь ту собаку.

Я склонилась к Tyce:

— Инна тоже будет читать тебе книжки и стихи. И тоже скажет тебе: «Представь себе всё, о чём я читаю тебе, и увидишь».

— Она скажет не таким голосом.

— Да, она скажет своим голосом, но она тоже будет любить тебя.

Инна сидит перед Тусей на корточках, и по её щекам ползут слёзы.

— Я тебе сошью платье, — говорит она. — Я умею шить красивые платья. Мы с тобой пойдём в зоопарк.

— Что такое зоопарк?

— В зоопарке живут звери.

— И кони? И птица сокол?

В этот день мы завтракали поздно.

В субботу мама не уходит в школу. И мы все едем в зоопарк.

Каждое мгновение мы с мамой тушим пожар.

Стоит Tyce сказать «Посмотри, у белки уши — короткие, значит, заяц слышит лучше, чем белка», как Зина начинает кричать на неё: «Что ты понимаешь, ты совсем дура. У белки сразу ухо, а к зайцу надо добраться, чтобы он услышал».

Стоит Tyce сказать, что она хочет снова к обезьянам, как Зина начинает топать ногами:

— Я хочу к пони.

Каждый раз Инна теряется и не знает, что делать. И, если бы не моя мама, лились бы слёзы весь день у всех троих.

— Внутри уши устроены почти у всех зверей и людей приблизительно одинаково. Что касается того, кто лучше, кто хуже слышит, вопрос сложный, потому что ни ты, ни я не были ни зайцем, ни белкой.

Сама Инна явно не может справиться ни с одной, ни с другой девочкой, и на её лице, как переводные картинки, проявляются растерянность и страх.

Вечером, когда девочки спят, Инна сидит на кухне и смотрит в окно. Деревья в листьях держат густой летний воздух, подсвеченный только что зажёгшимися фонарями. И, наверное, она молчала бы всю ночь, если бы я не налетела на неё:

— Ты боишься? Думаешь, не справишься. Жалеешь, что взяла Зину? Ты же сама хотела именно её! Ты раскисла, она тебя назвала «мама». Может, она всех называла «мама». Ты хотела бы только Тусю, а Туся хочет свою маму. И ты думаешь, ты — слабачка, не способна растить их?

И Инна начинает кричать без голоса:

— Да, я думаю, я слабачка. Да, я знаю, что я не справлюсь. Да, я хочу только одну, но она не хочет меня!

— А теперь, когда ты вышла из столбняка, с тобой можно разговаривать.

Мама моет посуду. Словно не слышит нас. Шум воды дразнит меня.

— Давай отвезём обратно и ту и другую, пока не поздно, — говорю я. — Римма поймёт. Пусть она поищет им другую маму, если найдёт, конечно. У неё тысячи знакомых, одиноких женщин.

— Ты скажи, что делать?

— Прежде всего читать, Инна. Самой учиться, — говорит моя мама. Она стоит перед Инной и вытирает руки полотенцем в ярких красных цветах. — Зину немедленно устроить в летний лагерь, чтобы она была занята. За то время, что она будет в лагере, сделать всё, что возможно, чтобы утешить, успокоить Тусю. Вдвоём их нельзя оставлять ни на минуту, пока не научишь их играть вместе. Лето — длинное, ты всё успеешь. К тому времени, как вернётся Зина из лагеря, подготовишься: ты подружишься с Тусей, приручишь её к себе и продумаешь игры для них обеих, научишь их — при себе — вместе играть.

— Я не смогу ничего. Не смогу учиться, не смогу научить их играть вместе.

— Отдай обратно.

— Погоди, Поля. Не дразни ты Инну, видишь, она не в себе. Учиться мы с Полей тебе поможем. Твою квартиру поменяем поближе к школе, Зина будет там учиться, пойдёт ко мне в биологический кружок, а я буду заниматься с ней не только биологией, попробую научить её читать книжки, видеть других людей…

— Я ничего не могу понять. — Инна трёт виски.

— Ты думала, ты в свободное от работы время будешь снимать детей с дивана, где они смирно сидят целый день, качать их на руках, а они будут лишь глазками моргать, как куклы, и говорить «мама».

— Поля, — мама кривится, сейчас заплачет.

Я сильно зла. Вторжение Инны в нашу с мамой жизнь, полное наше подчинение ей и девочкам разрушили нашу жизнь, не успевшую начаться. Опять мы не вдвоём. Опять мама должна жертвовать собой, своим временем. Опять она не для меня…

А мама… как с гуся вода… она вроде и довольна, что — нужна: диктует Инне список книг, объясняет Инне, какие вопросы задавать детям.

— Я сама ни одной этой книжки не читала.

— Прочитаешь.

— Я плохо училась.

— Пройдёшь все предметы с детьми.

— Я тупая.

— Не развитая. Разовьёшься.

Мама устроила Зину в лагерь.

Валерий Андреевич прислал к нам Алика. Алик обещает обменять квартиру в течение двух недель.

Я купила календарь, повесила на стенку в маминой комнате и стала замазывать чёрным каждый день, испорченный совместным житьём с Инной.

У Инны отпуск. Она даже получила отпускные. Целый день она или гуляет с Тусей, или читает ей. Навещают они в лагере Зину, везут ей фрукты и сласти, рассказывают о прочитанных с Тусей книжках. Инна выполняет мамину программу скрупулёзно.

В этот день мама — в школе, Инна — в лагере, у Зины, я готовлюсь к экзаменам.

Мамин стол застроен башнями из книг. Башен столько, сколько экзаменов. По мере того, как прочитываю учебники и выписываю незапоминающиеся формулировки, башня тает — книги перемещаются со стола на пол.

Деревья вроде и не дышат и не шевелятся — изо всех своих последних сил удерживают в себе влагу, чтобы ни капли не захватило солнце, а всё равно подсыхают, вянут листьями. Дождя давно нет. Окно к деревьям распахнуто, а дышать всё равно трудно.

Первый экзамен — биология. Как он будет проходить? Вывесят таблицы, картинки, или придётся шпарить всё по памяти?

Звонят в дверь.

Кто это может быть?

— Простите за вторжение. — Леонида входит в квартиру, и я сразу попадаю в её магнитное поле. Я слышала, Леонида, как и Руслана, — лесбиянка, только этого мне не хватало! — У вас есть возможность выслушать меня?

Пячусь в кухню, не в силах отвернуться от неё. Язык прилип, как к магниту, к нёбу, слова остаются внутри.

Леонида садится за стол.

— Если есть вода… жарко…

Она меня боится? Опять, как и в прошлую встречу, голос её вибрирует.

Я не могу повернуться к плите, стою перед ней безгласной рабой — что ей нужно от меня? Она старше на несколько лет. Она — из взрослой страны.

Она хочет пить. Всё-таки наливаю воду в чайник, зажигаю конфорку. И снова стою перед Леонидой — руки по швам.

Она спрашивает об Инне и девочках, я отвечаю.

Наконец чай вскипел. Наливаю Леониде в большую кружку, ставлю на стол еду. Но Леонида ничего не ест, чашку отставляет. На какое-то мгновение она выпускает меня из своего магнитного поля, и я дышу, как запыхавшийся щенок.

— Мне нужна матушка, — говорит свои первые слова Леонида.

У неё нет матери? А я при чём?

— Надеюсь, вы умеете хранить тайны. Я хочу исповедаться перед вами. Бога я увидела в раннем детстве. Он склонялся надо мной вместе с моим отцом перед тем, как я засыпала.

Леонида рассказывает мне о своих родителях, о вере в Бога, о Мелисе, о Семинарии, об эксперименте о. Варфоломея, об Артуре.

— Я неправильно выразилась, речь не о матушке, матушка мне вовсе не нужна, — говорит она. — В Протестантизме всё по-другому, чем в Православии, но мне нужна помощь.

— В чём? Судя по тому, что вы рассказали об отце Варфоломее, вам ничего не грозит: никаких тайн в вашей жизни больше нет. И в обществе происходят изменения, скоро станет нормой — женщина-священник! Правильно я поняла вас?

— До этого ещё далеко. У нас лишь робкий скромный эксперимент. Необходим долгий путь формирования новой общественной идеи.

Почему-то Леонида говорит со мной как с единомышленником, как с другом. И я решаю высказать ей то, что просится на язык:

— Мне говорили, вы — лесбиянка, поэтому я не хочу иметь с вами никаких отношений. Я не хочу жить с женщиной. Я хочу родить ребёнка. Я хочу жить под одной крышей с моей мамой, я не добрала детства и её любви.

Мой голос вибрирует от обиды — почему в моей жизни всё шиворот-навыворот?

— Я не лесбиянка, — говорит мне Леонида. — С этим давно и навсегда покончено, и тебе не грозит ничего дурного. Мне просто нужен преданный человек, который поможет мне продолжить дело отца Варфоломея. Надо сказать, если бы я стала священником в Православии, мне нужна была бы матушка, и я просила бы тебя стать ею. Но сейчас… сейчас мне просто страшно одной. Такой серьёзный эксперимент, от него столько зависит для России, да и не только для России. Отец Варфоломей не сегодня-завтра умрёт… мне нужна помощь, — повторяет она. — Почему я пришла за ней именно к тебе? Ты много пережила, так ведь? И ты сможешь увидеть чужую боль. Это во-первых. Во-вторых, ты очень ответственный, очень чёткий человек и сумеешь помочь мне организовать общину более широкого масштаба, чем сделал это отец Варфоломей. Я вижу громадные возможности для общества в этом эксперименте, — повторила она другими словами. — Но ты абсолютно свободна, тебе не грозит никакое насилие. И жить можешь дома. Я сама буду привозить тебя после работы к маме. Захочешь родить ребёнка, роди Это очень хорошо.

— Я хочу учиться.

— Это очень хорошо. Ты будешь учиться, но, мне кажется, ты глубоко верующая. То, что ты сделала для Инны, доказывает…

— То, что я сделала для Инны, вовсе не означает то, что я — верующая.

Леонида встаёт.

— Не отвечай мне сегодня, — говорит она. — Обстоятельства могут измениться, и ты сама захочешь помочь мне. Если ты решишь переехать ко мне, ты будешь жить на свежем воздухе и делать добрые дела. Ничего дурного тебе не грозит, — повторила она. — Я приду посте экзаменов. Я не хочу никого, кроме тебя. Тебе со мной будет интересно разговаривать. И тебе очень понравится помогать людям. Благотворительность — главная задача моей будущей общины, и ты возглавишь её. Я хочу помочь стать людям счастливыми.

Леонида давно ушла, а я всё стою, не в силах стряхнуть с себя её слова.

Звонит телефон.

— Здравствуй, доченька! Я так соскучилась по тебе. Расскажи, как ты живёшь?

Ору в трубку. О том, какая у нас квартира. О том, что готовлюсь на биофак, о том, что мама работает.

Запруда прорвалась.

— Я опять не могу жить с мамой вдвоём, — кричу в голос и рассказываю об Инне и девочках.

— Доченька, я хорошо слышу тебя, не напрягайся. Бедная моя! Но ведь она должна скоро переехать в свою квартиру и наконец вы останетесь вдвоем? — Ангелина Сысоевна утешает меня, и в её теплом напоре — освобождение от предложения Леониды.

— Твой отец в порядке, — слышу недоумение Ангелины Сысоевны. Она рассказывает об обеде, приготовленном им самим, о свечах и музыке, о лёгкой отцовской походке, о том, что Валентина согласилась поступать на химфак института в районном центре, и мой отец возит её на консультации. — Представляешь себе, сорок минут в один конец, сорок — в другой! Валентина отказалась спать с ним. «Я, — говорит, — свободная и строить свою жизнь буду как хочу. Спать стану только с тем, за кого выйду замуж! По-дружески пока помогаю, но моё право — уйти в любую минуту!» Я восхищена и не скрываю восхищения. Она ко мне приходит на процедуры, у неё кое-какие проблемы — посидела на холодном, и рассказывает обо всём. Климентий вас с мамой измучил, а вокруг неё пляшет: «Садись, занимайся», «Не хочешь ли прогуляться?».

— Значит, она теперь всё время живёт у отца? А как воспринимают это её родители? — пользуюсь я паузой.

— Скандал на весь Посёлок. Они не верят, что она с ним не спит. Собирались писать на него в высшие инстанции, да Валентина сказала им: «Окажетесь смешными в чужих глазах! Не он ко мне, а я к нему пришла сама. Школу я закончила, через полгода мне восемнадцать, и я хочу строить свою жизнь сама. Не хотите потерять меня, не вмешивайтесь».

— Это всё она вам сама сказала?

— Сама. Она приходит к концу моей смены, и мы вместе идём домой.

— Она знает, что вы всё передаёте мне?

— Конечно, знает. Но сама подумай. То, что она — девушка, — факт, хотя, глядя на неё, этого не скажешь. То, что Климентий блестит новой кастрюлей и тает свечкой, — факт. То, что Валентина определяет погоду, — факт. И вот как я тебе скажу: вернётся мама к нему, он снова опустится, превратится в капризное дитя. При Валентине он живёт сам. Нельзя служить мужику, нужно, чтобы мужик служил тебе. А мы с мамой — непроходимые дуры. Мама-то выглядит хорошо, у неё что-нибудь ещё да получится, а я расползлась и осела…

— Нет, вы тоже можете всё изменить и начать жить так, как хотите вы! Я знаю.

— Я и так благодаря тебе совершила революцию в своей жизни: пошла работать. Мужу пришлось взять себе секретаршу и платить ей большие деньги.

— Вы верите в Бога?

— Что это ты вдруг? Ни с того ни с сего. Верю не в Бога, а в какую-то высшую силу, что определяет жизнь. Верю в рок, в судьбу.

— А по судьбе мы с мамой должны были остаться или уехать?

— Уехать, чтобы не погибнуть, вам — жить.

— А вам, значит, — остаться?

— Я пока не знаю. Витя готовится, поедет сдавать. Смогу без него, останусь здесь, не смогу, поеду за ним.

— Если он к тому времени захочет жить с вами. Вы разоритесь, — вспоминаю я о расстоянии между нами.

— Это самые счастливые минуты за много дней, я говорю с тобой, а деньги — что?!

Не успеваю прочитать и абзаца, снова звонит телефон.

— Поля? Как хорошо, что ты дома. Я нашёл квартиру и срочно должен показать.

Алик землю роет носом, каждое мгновение или бежит, или уговаривает, или цепко впивается в газетную страницу объявлений. Он предложил уже три квартиры на обмен, но они у чёрта на куличках.

— Поверь, это то, что вам надо. К школе близко, потолки высокие, и если с доплатой, то получите две комнаты вместо одной. Соглашайся скорее, иначе уплывёт. Сегодня решаем, завтра переезжаем. Ты слышишь меня?

— Слышу, но ни мамы, ни Инны нет дома.

— А мне они и ни к чему. У меня есть Иннина доверенность, Инна — твоя подруга, сестра, кем она там тебе приходится, её нет, ты есть. Ну, едешь или нет?

— Еду.

— Записывай адрес.

Когда же я буду готовиться к экзаменам?

Алик ждёт меня на остановке автобуса.

— Скорее, бежим. Не представляешь себе меру везения.

Алик тощ и приёмист: он срывается с места мгновенно и развивает скорость самолёта. Я за ним не поспеваю.

— Ты чего играешь в старуху? Отрастила себе ноги, так беги. Ну, не соврал? Остановка в восьми минутах. Смотри, дом — кирпичный. Правда, этаж — третий, без лифта, за это и в выигрыше мы, но Инна — молодая, а девчонкам прыгать по ступенькам одно удовольствие, так?

— А что, в квартире старушка живёт?

— Какая старушка?! Парень! Ему, видишь ли, на работу ездить далеко. Дарит нам лишние шесть метров, зато получает замечательную квартиру прямо около работы, в самом-пресамом центре. Он очень спешит, времени, видишь, у него мало. Готов переезжать хоть сегодня. Согласен на ремонт. И у него уже есть с кем меняться.

Парень — Яков.

— Поля? Вот это сюрприз. Это вам с мамой квартира? Как мама?

— В какой-то степени нам с мамой, — я прикусываю язык, чтобы не брякнуть — мама тут в школе работает. — Моей подруге…

— В любом случае это — судьба. Теперь, надеюсь, вы не исчезнете, как исчезли из ресторана? Мне так нужно было поговорить с вами о Люше! Может быть, дадите свой номер телефона?

Диктую Якову телефон.

— Спасибо вам за вкусный ужин! Побаловали вы нас.

— Вы так хорошо улыбаетесь! Совсем как ваша мама!

— Мама, Яков, на всех производит сильное впечатление, — неожиданно для себя говорю я. — У меня замечательная мама.

— А у неё замечательная дочка.

— Работать будем? — прерывает наш странный разговор Алик. — Поля, смотри квартиру, выноси приговор и бей по рукам. Прежде всего кухня. Сядут все трое в кухне? Сядут. Да ещё и позовут двух гостей. Смотри, в кухню можно даже диванчик втиснуть. Светлая кухня? Светлая. Экскурсия продолжается. Вот тебе комната восьми метров. Маловата? Маловата. Но лучше её иметь или не иметь, так? Светлая? Светлая. Пошли дальше. Что видим? Большую комнату. Восемнадцать метров. В той, что я предлагаю молодому человеку, — двадцать метров. Значит, если мы сильны в арифметике, что получается? Шесть метров у молодого человека добавочные. Что хочет молодой человек? Получить за них денежку. Вот теперь я оставляю вас, и вы наедине решаете, сколько это выходит — добавочная площадь.

— Я не знаю, есть ли у Инны деньги.

Квартира, сдобренная Аликиными комментариями, мне очень понравилась, но где мы возьмём доплату? Почему мама должна платить за квартиру свои деньги? А она точно решит платить.

— У меня план, — говорит Яков, когда мы остаёмся вдвоём. — Вы мне будете отдавать в рассрочку. С голоду я не умираю, но после окончания института деньги мне понадобятся. За год вы отдадите мне, правда?

— А сколько вы хотите?

— Сколько стоит. Метр — шестьсот, шесть лишних — три шестьсот.

— Ответ сейчас или вечером?

— Вечером. Я позвоню вам сам.

Всю обратную дорогу Алик хвалит сам себя:

— Балериной надо родиться, вы согласны? И певцом надо родиться, это от Бога. А разве не от Бога — родиться дипломатом или агентом по недвижимости? Я родился дипломатом и агентом по недвижимости. В «Международные отношения» меня не взяли из-за роста: «Какой, — говорят, — ты — дипломат?! Никто не будет воспринимать тебя всерьёз». Небось, знаешь, туда отбирают по стати, как лошадей. Не так уж я и мал, если приглядеться. А может, не только из-за роста, а может, из-за национальности. Чистота расы. Не приняли во внимание, что я — патриот, что тут, на этой территории, откину копыта, не надо мне ничего другого. Дураки, что не взяли. Умён я необыкновенно, поверь мне. Точно знаю, с кем какое слово сказать. Игру проигрываю сразу на десять ходов вперёд. Понимаешь? Берусь подготовить любого человека к любому решению.

— А хоть какой-нибудь институт ты закончил?

— Ещё какой! Журналистику. Только одна загвоздка. Пишу-то я хорошо и печатаюсь даже, чего удивляешься? Но больше всего люблю работу с людьми.

— Наверное, получаешь много материала от общения…

— Ещё как! Сегодня, например, хочешь расскажу? Случай определяет судьбу — тема очерка.

— Какого ещё очерка?

— Как какого? Про Якова и Полину маму. Из вашего разговора я понял, что твоя мама сильно затронула Якова. То, что он живёт великими идеями, написано на его физиономии. То, что он откроет что-то очень важное для человечества, написано на его физиономии. И уж, конечно, я разберусь в его чувствах.

— Он работает официантом.

— А я агентом по недвижимости. Мало ли как человек зарабатывает на хлеб и как развлекается.

Алик проводил меня до дома. Зайти не захотел. Пробурчал: «Время — деньги, а сегодня ещё три клиента» — и вприпрыжку побежал к остановке автобуса.

Зачем провожал, если времени совсем нет?

Не закрыв дверь, я кинулась к телефону. Только бы застать Руслану, но трубку поднять не успела — раздался звонок.

Руслана.

Ну и день! Сплошные совпадения.

Не успела Руслана спросить, приживаются ли девочки, как я обрушила на неё поток просьб: может ли организация оплатить шесть лишних метров, может ли обставить квартиру? У Инны денег нет.

Руслана пожелала видеть меня. И вот я снова несусь по плавящемуся городу.

У Русланы — большая комната, метров двадцать пять. Большая тахта. Большой письменный стол. Большой журнальный столик. Большой телевизор. Крупный зверь живёт в этой комнате.

Встречает она меня в розовом, расписанном яркими рисунками халате, полураспахнутом, открывающем большие, красивые груди, налитые мощной силой, способной выкормить не одного ребёнка.

— Тебе повезло, я заскочила домой — принять душ и поесть. Садись за стол и пиши, что конкретно надо.

Я сажусь. Она подходит ко мне близко, склоняется, кладёт груди на стол, душит меня вкусным мылом и парфюмом.

— Ты уверена, что она сможет растить детей? Ей самой нужен проводник по жизни. Знаешь, кто такой проводник? Это тот, кто берёт тебя за руку и ведёт через все рифы и бури. Инна не способна принимать решений. У неё нет извилин. А значит — ни одной мысли.

— То, что она слушала вас открыв рот, не значит, что она — дура. Она влюблена в вас, она верила каждому вашему слову, а люди всегда глупы с теми, кого любят. Её «глупость» — свидетельство её способности страстно любить.

— А ты, часом, не на юридический идёшь? Из тебя получился бы блестящий защитник обиженных.

— Она вырастит прекрасных детей. Очень скоро она будет самостоятельно принимать решения.

Теперь я вру. Руслана права: Инна — беспомощный, ведомый человек. Но терпкий запах, прорывающийся сквозь парфюмерию, но — груди на столе… раздражают меня. Я беру ручку и начинаю быстро писать список того, что может понадобиться Инне на первых порах.

— Я ничего не обещаю, — говорит Руслана, — но обязательно сегодня же устрою собрание. Мне кажется, ей нужна в помощь пожилая женщина, одной тяжело с двумя детьми, попробую подыскать. «С миру по нитке, бедному рубаха», верно?

Я морщусь и начинаю писать быстрее.

Зачем она позвала меня к себе?

— Поля, я хочу сделать тебе предложение…

— Нет! — Я повисаю с ручкой над листом, бросаю ручку и отъезжаю со стулом от стола, наверняка оставляя полосы на полу. С меня хватит Леониды! — Нет! — встаю и уже поворачиваю к двери, как Руслана начинает хохотать. Она хохочет и бьёт себя по пышным бокам, как пляшущая цыганка.

— Чего ты испугалась? Чего так уставилась на меня? Вовсе не то, что ты подумала. Я хочу предложить тебе работу в нашей организации. Много платить не смогу, но хоть что-то. Тебе наверняка будут нужны свои деньги. И работа не сложная — вести протоколы собраний, держать в порядке бумажный хлам. — Она ещё не остыла от смеха, и голос её ещё потеет разрывами и сбоями.

— Я очень занята сейчас. Я не успеваю подготовиться, я не могу сейчас никуда ходить.

— А я и не про «сейчас», я про сентябрь. Летом всегда затишье. Женщины с детьми — на дачах, женщины-работницы — в отпусках. А собрания всегда вечерами, занятиям не помешают.

— Я подумаю о вашем предложении, но ответ дам только после экзаменов. Кто знает, останусь я в этом городе или нет.

Я знаю, останусь. Это мой Город, и я теперь плоть его.

От асфальта, от домов парит. И я вся — в испарине, очищаюсь от ощущений, налипших на меня.

Только бы Инна не вернулась, и никто не позвонил бы! Мне нужно заниматься.

Инна — дома. Она сидит в кухне и плачет. Туся спит.

Едва вхожу, Инна говорит:

— Ни на один вопрос я не могу ответить. Из чего облака? Куда уходит, откуда приходит солнце? Почему вода даёт жить рыбам, а люди жить в воде не могут? Мы ехали в лагерь на катере по речке…

— Тебе надо учиться.

— Как я теперь пойду учиться? С кем я буду оставлять детей?

— Руслана обещала поговорить с пенсионерками. А учиться можно и дома — читать книги, в них всё написано. Да и в детских книжках есть много познавательного.

— Ты что такая злая?

— Мне нужно заниматься.

— А я мешаю? Не буду, Поля. Прости меня. Ты мне давно говорила — надо учиться. Я думала, зачем? Сыты дети, и ладно. Откуда я знала, что это такой ужас — чувствовать себя дурой каждую минуту? Иди занимайся, а я сейчас приготовлю еду. Если останется время, сяду читать. Только ты давай мне книжки, только ты мне объясняй. Ты — счастливая — умная.

— И ты — умная. Только не развитая. — Иду к своим учебникам, но длинный день шумит дождём в голове, и я ничего не понимаю.

Совсем немного удаётся позаниматься.

— Здравствуй! — на пороге комнаты мама. — Инна говорит, ты чем-то расстроена.

Я рассказываю маме весь свой день.

Мама прожарена солнцем пришкольного участка. Нос и щёки шелушатся от загара. И руки — коричневые. Лицо припорошено пылью — мама не успела принять душ.

— И что ты ответила Леониде? — спрашивает наконец мама.

— Я ненавижу лесбийскую любовь. Я не хочу жить в глухомани. Я хочу жить с тобой в этом Городе и когда-нибудь выйти замуж нормально, за мужчину, и родить ребёнка.

— Ну, и что ты тогда так расстроилась? Выброси из головы и думай о чём-нибудь приятном.

— Как я могу думать о чём-нибудь приятном, если никак не получается добраться до книжек, я провалю экзамены. При Инне заниматься невозможно, она требует постоянного внимания, как Зина.

— Судя по твоим словам, квартира уже есть, и Инна скоро переедет.

— Как же есть? А где взять деньги на лишние метры? Пусть Яков предложил рассрочку, где возьмём лишние двести каждый месяц?

— Я отдам всё, что у меня есть!

— Нет, мама, пожалуйста. Ты не знаешь своего будущего. Сегодня астма уснула, а что будет завтра? Сколько может уйти на докторов? Сможешь ты всегда работать? Ради Бога, нет! Инна — прорва. Сама подумай. Деньги никогда к тебе не вернутся. А потом, если ты думаешь, что с переездом мы освободимся от Инны… наоборот, нам станет ещё тяжелее, когда будем жить в разных квартирах.

— Ты, как всегда, права. Откуда ты такая выросла рациональная?

— Математика меня вскормила.

— Мне кажется, ты — голодная, пойдём поедим, а потом я уведу Инну с Тусей из дома. И вообще перестань думать о её проблемах, думай только об экзаменах. И о Леониде забудь. Зачем тебе это? Да и она прекрасно справится без тебя.

В эхе маминых слов вспоминаю о звонке Ангелины Сысоевны.

Но что-то удерживает меня, и я не говорю маме о том, что Ангелина Сысоевна звонила.

 

Глава девятая

Вероника впала в нашу жизнь — снопом света.

Слово «карма» в её тёплом голосе не пугает, хотя и означает — «возмездие». Карму человек может растопить сам. Так просто — распластай себя, пришпиль к полу в неподвижность и рассмотри себя, в себе открой причины своих бед и — бегства из Прошлого. Опусти руки в тёплый пепел Прошлого и развей его по воде.

Вероника говорит и вдруг замолчит и смотрит в пространство. Что видит? Почему улыбается и плачет одновременно? Вот она сидит с нами за ужином, словно птица на ветке, и я никак не могу удержать её тут, мне кажется, она сейчас исчезнет в своей никому не ведомой стране. Она не произносит слова «дух», она вообще громких слов не произносит, и нет многозначительности в её голосе, одно удивление, когда она говорит о карме или реинкарнации.

«Что с тобой? — хочу я спросить её порой. — Почему ты печалишься? Потому что знаешь то, чего не знаем мы и что очень грустно? Тебе открыто то, что закрыто всем остальным?»

«Не печалься, — хочу сказать ей. — Ещё минута, и я тоже пойму то, что знаешь ты».

Вероника говорит о том, как часто она видит себя сверху.

Тайна рассыпана пылью и духотой исходящего июньского дня.

— Что вы так побледнели? — Вероника встаёт и опускает ладони в пену маминых волос. — Я вас обидела? Я сказала что-нибудь не то?

Мама осторожно отводит Вероникины руки, встаёт, начинает делать бесконечные кухонные дела.

Вечер за вечером… Вероника рассказывает о Рерихе, о Блаватской, о Клизовском, иногда цитирует их:

«Абсолют есть Отец и Мать одновременно»,

«Мы можем расширить нашу жизнь до сотрудничества с космической жизнью, обладая столь высоким и светлым Учением, как Учение Христа, или сузить её до удовлетворения потребностей своей низшей природы»,

«Истинный смысл жизни может заключаться лишь в том, что само по себе вечно и никогда не погибает»,

«Только один путь — путь духовного совершенствования»…

«Творящему добро — воздаяние, творящему зло — наказание».

— Как же надо жить? — спрашивает мама.

— Как вы живёте. Разве вы не спасаете Инну? Разве вы не помогаете дочери? Разве вы не трудитесь с утра до ночи? Разве вы таите на кого-нибудь зло? Разве в вас есть зависть и эгоизм?

Вероника — молодой побег в старой листве.

Помню, Вероника говорит после женского собрания Руслане:

— Чего ты чванишься? Почему стремишься закричать мои слова? Разве я твоя соперница? Я — это тоже ты. И она, понимаешь, тоже ты. — Вероника смотрит на женщину, стоящую у выхода. — Зайду в её шкуру, выгляну из неё и всё понимаю. Пожалуйста, Руслана, оттай. Зачем тебе давить на людей, зачем тебе так нужно уничтожать мужчин? Экстремизм во все времена — гибель для окружающих и для живой жизни.

— Возле вас светло, — говорит мама Веронике.

— К сожалению, я пока лишь на одном из низших уровней, — отвечает Вероника маме. Она смотрит на ветку липы, лежащую на подоконнике.

Виктор явился неожиданно, не известив о приезде.

За три дня до этого пришло письмо Ангелины Сысоевны. И она ни словом не обмолвилась о том, что Виктор едет. Ни словом не обмолвилась и о себе, как всегда, она спешила поделиться со мной информацией об отце. Она пишет:

«Валентина сказала Климентию: «У меня план жизни. Станете партнёром, вперёд пойдём вместе. Нет — до свидания!», «Идти моим путём — это означает идти вашим личным путём». Валентина уговорила отца поступить в аспирантуру. Сначала даже документы не принимали. Исключение сделали потому, что Валентина пошла к декану.

Валентина сказала мне: «Я привыкла писать дневник, должна выверять на бумаге или на звук, что делаю так, что не так. Обед Климентий готовит сам. Хорошо? Для него хорошо, значит, так. Учиться пойдёт. Хорошо? Для него хорошо, значит, так. Бегаем по утрам. Хорошо? Для него хорошо. Значит, так. Хочу жить легко, чтобы не скапливалась на сердце тяжесть, таскать её будет тяжело. Он — хороший человек, только потерял направление…»

Вероника говорит: «Потерял путь».

Валентина творит чудеса, — пишет Ангелина Сысоевна. — Составила программу: в какие города будут ездить, какие книги читать, каких художников изучать».

Письмо Ангелины Сысоевны — длинное. Звучит её разговорами с Валентиной, её пробуждением. Валентина — колокольный звон, вырвавший из спячки и Ангелину Сысоевну.

«Пересмотрела свою жизнь. Я тоже хочу учиться, изучать живопись и архитектуру, ездить по городам. Конечно, я уже не девчонка, и нет у меня Валентины, которая поможет мне полностью освободиться от спячки.

Скажи маме, нельзя никому служить, с любимым человеком нужно смотреть в одну сторону и бежать в одну сторону, как бегут две пристяжные.

Скажи маме, нельзя ощущать себя рабой.

Скажи маме, её решение определяет направление её жизни».

На разные лады Ангелина Сысоевна долдонит одно и то же — уговаривает себя.

Отдать маме письмо или не отдать? Рассказать о телефонном разговоре или не рассказать? Расстроит маму письмо или подтолкнёт к своей жизни?

Но ведь и так «своя» жизнь у мамы уже началась.

Инна и её дети — мамина «своя» жизнь?

Почему Ангелина Сысоевна написала письмо мне, а не маме?

Перед тем днём, изменившим жизнь всех нас, Вероника осталась у нас ночевать. Легла на диване в кухне.

Почему-то я проснулась раньше обычного.

Вероника стояла у окна и шептала:

— Помоги ей, она не ведает, что творит. Вытяни из неё зло, доведи до её ума: она не смеет судить, она не смеет — «око за око, зуб за зуб», она не понимает, что увеличивает зло. Внуши ей бежать от того, кто ударит её. Внуши ей — не бить. Прошу Тебя, спаси её, как Ты спасаешь меня от моего горя: открываешь Свет, готовишь будущую встречу, помогаешь остаться жить.

Загадки в первой части речи нет, Вероника говорит о Руслане. Загадка в словах — «Ты спасаешь меня от моего горя: открываешь Свет, готовишь будущую встречу, помогаешь остаться жить».

Я вернулась в комнату и — вышла второй раз. Теперь шла не на цыпочках, а — шаркала шлёпками, как старуха.

Мы сели завтракать, когда в дверь позвонили. Мама пошла открывать и — ввела в кухню Виктора.

За время, что мы не виделись, он изменился: похудел ещё больше и ещё вытянулся.

— Мама прислала шторы, сама сделала, — сказал свои первые слова, будто оправдываясь, что явился в такую рань. — Здравствуйте всем. — Он смотрит на меня. — Тебе прислала костюм — сдавать экзамены. Говорит, в нём Поля сдаст всё блестяще.

Вероника встала.

— У нас хватит места, — обняла её мама за плечи, — вот же ещё табуретка.

Вероника пытается вывернуться из маминых рук.

— Познакомься, Витя, это Вероника, философ, историк и самый чистый, самый умный человек из всех, кого я знаю.

Хочу спросить маму, почему она Веронику так пышно представляет, почему так высоко поднимает над всеми нами. Но что-то происходит здесь гораздо более важное, чем то, что я постоянно ревную маму Вероника во все глаза смотрит на Виктора.

— Вероника, это Витя. Сын моей близкой подруги и Полин одноклассник. Он приехал поступать в институт.

— Мне надо идти, — говорит Вероника Виктору. — У меня занятия. Я веду занятия, ты же знаешь, не могу опоздать. Пожалуйста, проводи меня.

Виктор не понимает.

— До дверей…

— Но ты не позавтракала, — не понимает мама.

— Я не хочу.

По щекам Вероники текут слёзы.

Виктор возвращается в кухню через мгновение:

— Что с ней? Я обидел её?

— Не обидел. Она влюбилась в тебя, — небрежно говорю я и тут же осаждаю себя — нашла момент издеваться над Вероникой.

— Не думаю, — качает головой моя мама. — Такой человек, как Вероника, не может влюбиться с первого взгляда. Подумай, Витя, ты не встречал её раньше?

— Да нет, никогда не видел. Да я из своего Посёлка ни разу не выезжал!

Похоже, и сегодня я не смогу заниматься?

Но Виктор словно слышит меня:

— Мне надо спешить. Тётка может уйти на работу, что же мне тогда делать с моими чемоданами?

— А ты позвони ей, — говорит мама. — Позавтракаешь с нами и поедешь.

Инна со страхом смотрит на Виктора. Когда Виктор выходит в коридор звонить, говорит:

— У Вероники недавно погиб брат. Он похож на Виктора, как две капли воды. Мне тоже стало плохо, когда я увидела Виктора.

— У неё был брат?

— На шесть лет младше. Его задавила машина на тротуаре, за рулём был пьяный. Вероника очень любила брата, таскала за собой по театрам и кино, фактически она вырастила его.

Виктор возвращается:

— Позавтракать не разрешила. Говорит: «Я столько лет не видела тебя! Немедленно приезжай». Можно я к вам приду вечером?

Он вынимает из чемодана шторы. Я и не глядя знаю: они — оранжевые. Ангелина Сысоевна скучает по солнцу. А костюм мне, конечно, — голубой.

Мама вызывает Виктору такси и даёт деньги:

— Не спорь, пожалуйста, считай, я теперь тебе мать, ты должен слушаться меня. В шесть тридцать у нас ужин, ждём.

Мы с мамой провожаем Виктора до такси.

— Спасибо, — говорю я, но за что, сама не знаю: за то, что привёз нам вещи, или за то, что приехал?

Как может Вероника продолжать верить в высшую справедливость, если ни с того ни с сего погибает совсем ещё молодой, явно безгрешный человек? За прошлые жизни наказан? Но что такое прошлые жизни? Что остаётся от тех прошлых жизней, если не помнят о ней ни мозг, ни душа? Не помнят, значит — не было прошлой жизни!

— Мы пойдём сегодня в зоопарк? — звонкий голос Туси.

В отличие от Зины, она не вмешивается во взрослую жизнь и не привлекает к себе наше внимание. Поэтому её неожиданный голосок поворачивает нас всех к ней.

— Почему ты хочешь опять в зоопарк? — недоумённо спрашивает Инна. — Мы же совсем недавно были там.

— Давай принесём оттуда тёте Веронике лошадку. Помнишь, она говорила, она любит лошадок? Маленькую такую…

— Пони? — машинально говорит Инна и, всхлипнув, выбегает из кухни.

А я поднимаю Тусю и прижимаю её к себе:

— Как я хочу… с тобой вместе… в зоопарк!

Она стирает у меня со щёк слёзы. Смотрит на маму:

— Бабушка, ты тоже плачешь? Что я такого сказала? Все плачут, как дети.

Её тельце ничего не весит.

— Я пойду с тобой в зоопарк, — говорит мама. — К сожалению, лошадку мы там купить не сможем. Но, если бы даже и смогли, не получилось бы привести её к Веронике, потому что лошадке плохо жить в городской квартире: травы нет и нет возможности бегать.

 

Вероника

Вероника помнит себя с трёх лет.

— Расскажи, что тебе сегодня приснилось?

— Придумай к слову «бежать» много слов с этим корнем.

— Закрой глаза и представь себе голубой город. Дома, люди, фонари и лужи… — всё голубое.

— Почему, бабушка, лужи?

— О, лужи — это не просто лужи, это посланцы океана, моря. Ты видишь себя в луже? А кто поит птиц и растит комаров? И это вовсе не главное. Ну-ка, идём. Одевайся-ка. Ты сейчас увидишь в луже своё будущее. Ну-ка, потопали.

Вероника своей бабушке — до пояса. Сама от горшка два вершка, а сознаёт — бабушка у неё маленького роста, всё равно что ребёнок. И глаза — как у ребёнка.

Бабушка взрастила её на воображении:

— Есть не то, что ты видишь вокруг, а то, что ты видишь в себе. Скалу видишь, розовую от солнца? Закрой глаза, увидишь. Ты на её вершине. Устройся поудобнее. На тебя льётся сверху свет, он поможет видеть. Тебе надо увидеть много всего. Не бойся. Не думай, что ты одна на скале. С тобой и я, и мама с папой, и корабли, видишь, плывут вдалеке, и рыбы, видишь, вылетают из воды, вспыхивают и пролетают сквозь воду — ко дну. И птицы с тобой — кричат тебе. Что кричат? Ну-ка, напрягись, услышь. Зовут. Лети с ними, не бойся. Шире руки, растворись в воздухе. А теперь выше, выше, над птицами.

Бабушка что-то делала с ней — растворяла в воде и в воздухе, замешивала снова, прочищала в ней какие-то каналы, по которым начинал бежать огонь.

Бабушку убили в день, когда должны были привезти из роддома только что народившегося мальчика. Бабушка бежала к ним по широкому тротуару познакомиться с внуком. Её вмазал в стену «Мерседес». Пьяный юнец буквально вывалился из машины и, сидя на тротуаре, стал громко кричать: «Спасите меня».

Бабушка не мучилась, она умерла сразу.

Молодая, лёгкая, совсем ребёнок, она жила бы и жила.

У мамы пропало молоко, стал дрожать правый глаз, словно мама всё время подмигивает.

Брат плакал и ночью, и днём. Он пытался вырваться из пелёнок, которыми мама туго пеленала его. Когда мама уходила на кухню, Вероника разворачивала пелёнки, одну за другой снимала их с брата, как листья с капустного кочана. И, голый, брат замолкал, начинал дрыгать ногами и улыбаться.

— Голик! Слушай, я расскажу тебе… — Она пыталась повторить бабушкин голос, бабушкины интонации, бабушкин взгляд.

Голик смотрел на неё и слушал.

Приходила из кухни мама с вечной бутылкой тёплого молока, и Вероника замолкала. Что, если мама закричит снова, как закричала, когда узнала о смерти бабушки?

Мама начинала снова запелёнывать Голика, недоумевая, как это она забыла запеленать его в прошлый раз. Запеленав, вкладывала ему в рот бутылку с молоком.

Голик смотрел не на маму, на Веронику.

«Мама, хочешь, я покормлю?» — хотела спросить и не спрашивала — мамин глаз перестаёт подмигивать, когда она кормит Голика.

Мама не может не работать. Она — начальник лаборатории. И занимается важным делом — изучением крови. Каждый день у неё новый эксперимент, и она должна сидеть целыми днями над микроскопом.

— Мама, не отдавай меня в детский сад, я буду кормить Голика, и играть с ним, и вывозить коляску на балкон. Бабушка… — она споткнулась на слове, закончила: — говорила, в старину становились няньками с шести лет.

— Ты сама ещё ребёнок, тебе самой ещё нужно играть в свои игры и гулять со сверстниками.

— Вот и нет. Мне нужно читать книжки, мне нужно быть с Голиком. Не бойся, мама, попробуй.

Мама попробовала. Оставила шесть бутылок с молоком, шесть сменных пелёнок.

В это утро Голик, как обычно, проснулся в восемь — едва за родителями хлопнула дверь.

— Вот и хорошо, вот и здравствуй, — запела Вероника бабушкиным голосом. — Сначала умоемся. Ты не думай, я тебя не оболью, я осторожно, — выпевала она бабушкины интонации и повторяла движения — обтирала влажным полотенцем Голика, как когда-то её обтирала бабушка.

Голику явно понравилась процедура, он улыбался и агукал.

— Вот тебе вода. Не спеши пить. Ну, а теперь подрыгаем руками и ногами. Согнули, выпрямили… Молодец. Вырастешь большой и сильный.

Звонок оторвал её от зарядки.

— Ну, что? — спросила мама.

— Всё хорошо, мама. Если что-нибудь, я позвоню. Работай спокойно, мы в порядке.

Бабушка отвечала такими словами, когда ей звонила мама.

Вероника никогда не играла в куклы. У них с бабушкой было много важных игр, связанных с воздухом, и с водой, и с небом, и со снегом. С трёх лет Вероника знала о круговороте воды и проводила опыты — замораживала воду, оттаивала. С трёх лет умела найти безошибочно своё место в комнате, где ей сиделось более спокойно. С трёх лет ощущала волны, накрывающие её с головой то радостью, то раздражением. И умела противостоять раздражению — закрывала глаза и попадала к морю.

К морю она уезжала с бабушкой в мае и расставалась с ним в конце августа. Море и небо и солнце — уже близко к Главному, к тому, во что вводила ее бабушка за руку — к Вечному Бытию, где нет злости и обид, где много Света. Вероника знала со дня рождения, что сама отвечает за свою жизнь здесь и за свою жизнь «там» — в Вечности. Слова «карма», «высшее я»… не произносятся вслух, но они — за каждым действием и каждым произносимым словом, и они определяют действия и слова.

Проскочил год. Подползал сентябрь, когда ей нужно было идти в школу. И мама готовилась к её сентябрю — записала в школу, купила форму, учебники, ранец, договорилась в яслях, что начнёт приносить сына с сентября.

За несколько дней до первого сентября, в субботнее утро, Вероника пришла к маме в постель. Отец убежал за детским питанием.

— Мама, — сказала Вероника, — бабушка говорила, что ясли уродуют детей. Я с бабушкой выучила букварь и умею писать. Почему я не могу учить уроки сама? Ты договорись с учительницей, и я буду ей сдавать тетрадки и читать что надо.

— Ты сошла с ума! — сказала мама шёпотом. У неё пропал голос и из глаз выкатились слёзы. — Ты сама ребёнок, тебе нужна твоя жизнь.

— Моя жизнь — Голик. Он ничему не мешает. Я читаю книги, я рисую, я прыгаю, я гуляю. Мы с Голиком вместе всё сделаем как надо. Одно «но», я не люблю готовить, ты мне будешь оставлять еду. Я уже прочитала половину «Родной речи» и прочла учебник русского языка. Ты или папа поможете мне с математикой. Природоведение я сама… Мне будет скучно в школе. Ну зачем мне в школу?

Мама не ответила ей. Вернулся папа, проснулся Голик, они сели завтракать. А потом поехали на водохранилище. И плавали, и загорали, и катались на лодке, и купали Голика.

Только перед сном мама, подсев к ней на кровать, сказала:

— Сегодня я не смогу ответить тебе. В понедельник сходим с тобой в школу и поговорим с директором и учительницей. — И снова из маминых глаз покатились слёзы.

Когда мама ушла спать, Вероника впервые со дня смерти бабушки ощутила своё реальное тело. Никакого высшего «я», никакого света и никакого светящегося простора в ней не было. Кто она? Девчонка на пороге школы. У неё хотят отнять Голика. Пойдёт Голик в ясли и потеряет себя, и её в себе.

Приснилась бабушка:

— Не плачь. Всё, что я говорила, есть, жизнь здесь. Твоя земная жизнь — экзамен, не ошибись, выбор должен быть правильным. От выбора слова, от выбора поступка — твоя вечная жизнь. Ты сказала своё слово, теперь жди ответа. Не плачь. Я всегда с тобой, я очень близко к тебе, я пока в Голике, я охраняю тебя, я берегу тебя.

Под бабушкиным лёгким голосом она уснула. И во сне они бежали с бабушкой наперегонки к розово-зелёному лугу. Маки, кашка, лепестки и стебли — луг. Сейчас они с бабушкой добегут. Но что это? Бабушка растворяется в воздухе и плывёт над ней лёгким облаком. А рядом с ней бежит Голик. Он бежит изо всех сил, старается догнать её, и она сдерживает свой бег.

— Не спеши, Голик, я подожду тебя, и мы вместе добежим до маков.

В понедельник они пришли в школу втроём — мама, Голик и она.

Директор вызвал к себе её учительницу, и мама им обоим сказала:

— Вероника прочитала почти всю «Родную речь» и почти весь учебник русского языка и природоведение. Я прошу вас разрешить ей заниматься дома. Раз в неделю мы будем сдавать выполненные задания.

Учительница, круглолицая толстушка, вздёрнула тонкие брови:

— А коллектив? А воспитательная работа?

— Подождите, Кира Петровна. Я думаю, сначала нужно попросить Веронику почитать нам.

Она чувствует, от него исходит согласие. Он сед и морщинист, хотя ещё молод. Вероника смотрит на него и улыбается ему.

Мама вкладывает ей в руки открытую книжку. И Вероника начинает читать: «Дети пошли собирать колосья…» Читает она легко, как говорит. Голик начинает гугукать, откликаясь на её голос.

— Достаточно, — останавливает её директор, когда она доходит до строк: «Маленькая девочка затерялась в колосьях, уснула, и её долго не могли найти». — Я думаю, Кира Петровна, Веронике нечего делать в первом классе. Дайте, пожалуйста, ей задание по арифметике и русскому. А я пойду поговорю с учителем французского языка. Я думаю, невредно дать вашей дочке первое задание и по французскому языку. У нас в школе практикуется особый подход к развитым детям, я думаю, Вероника пройдёт программу первого класса до Нового года, а там мы подумаем о втором.

Вероника читала Голику все задания и упражнения, которые задавали ей, все книжки, которые попадали ей под руку.

В школу она пошла сразу в четвёртый класс, когда Голику исполнилось три года.

Детский сад и школа были в соседних домах, и Вероника, едва кончался последний урок, спешила за Голиком.

Они вместе обедали и садились заниматься. Голик рисовал или читал, она готовила уроки.

А потом она говорила Голику:

— Закрой глаза. Ты увидишь невидимый мир.

Голик тоже пошёл сразу в четвёртый класс.

Он был самый младший и самый маленький в классе. И из замкнутого мира любви и покоя попал в мир злобы и торжества физической силы.

Вероника сначала не знала этого, пока Голик не сказал однажды утром: «В школу я больше не пойду».

У неё завтра занятия исторического кружка. Тема: «Петербург». Она делает доклад.

— Петербург — прекрасный город. Казалось бы, идеал красоты, значит — доброты. Но как совместить с красотой и добротой несчастье и гибель сотен, тысяч людей, создавших совершенство форм, вдохнувших в них жизнь? — спрашивает их на одном из уроков Мелиса. — Чуют или не чуют современные люди, рождённые из страдания и смерти, запахи крови и разложения трупов?

Мелисины уроки не кончаются в перемены, за Мелисой тащится шлейф подростков. По школе ухает Мелисин бас: «Одна капля крови», «одна жизнь». И её, Вероникин, тонкий, писк: «И вы — часть этого города, вы без него не можете…»

В докладе Вероника хочет показать, как и сколько людей погибло во время строительства города, какие великие люди родились в этом городе и каким средоточием духовной и интеллектуальной жизни был этот город на протяжении нескольких столетий…

— Почему ты не пойдёшь в школу? Что случилось? — спрашивает Вероника.

Голик уходит в свою комнату.

Теперь у него есть своя комната.

Наконец родители решили тронуть бабушкину квартиру и выменяли её вместе со своей на пятикомнатную.

Новостройка — в центре города, на месте старого сгоревшего здания.

Родители не сказали ей: «Ты слишком любишь Голика», «Нельзя жить мальчику и девочке в одной комнате»… — просто переехали в новую квартиру, где у каждого из четверых — по комнате.

Вероника не могла уснуть в первые дни одна. Дыхание Голика — её пища, воздух.

По-прежнему перед сном она приводила к Голику бабушку. И подтыкала бабушкиным движением ему одеяло, и бабушкиным голосом оплетала паутиной из покоя. «Спи, Голик»… — ладонью на глаза тушила его день.

А когда он, не успев осознать свою изолированность от неё, засыпал в привычной колыбели её слов, в волнах воздуха и света, идущих сверху, она оставалась одна. И некуда было себя пристроить: тыкалась в письменный стол, в тахту, в окно. При Голике вещи излучали свои прошлые жизни, какая — из леса, какая — из железа, без Голика — деревяшка и стекло, лишённые живых примет, подставляли ей свои углы и холод равнодушной цивилизации.

На другой день он не пошёл в школу.

Вместе делали зарядку. И за кашей сидели вместе. Но, когда она взялась за пальто, Голик ускользнул в свою комнату и навис над книжкой.

Она не стала уговаривать. Что она могла сказать Голику? Терпи, когда издеваются над тобой?

Над ней никто никогда не издевался, её никто никогда не дразнил, хотя она тоже была младшей в классе.

Почему? Потому ли, что не лезла выяснять отношения и не жаждала власти? А может, потому, что взглянувшего на неё одаривала бабушкиной улыбкой, не допускавшей земной вздорности?

В этот день она внесла бабушкину улыбку в Голиков класс.

Ор, беготня.

Её заметили, спросили, к кому пришла.

И тогда она — в мимолётную, зыбкую, любопытную тишину сказала:

— У брата сегодня праздник, вы придёте к нам пить чай! Он приглашает вас к пяти часам. Не опоздайте.

Она хотела узнать, кто изгнал Голика из школы. И — увидела: вот они — два законодателя местной власти. Они подошли к ней сами:

— С чем чай?

— С ореховым тортом.

— Кого он приглашает?

— Тебя. И тебя. И тебя. — Она расплёскивала бабушкины улыбки в лица недоуменных, растерявших своё могущество людей. — Кто хочет, приходите.

— А девчонки тоже?

— Кто хочет. — Она написала на доске адрес и мимо учительницы, под звонком, вышла из Голикова класса.

В этот день она тоже не пошла на уроки, она отправилась в магазин. Купила муки, яиц, орехов, масла.

Ореховый торт научила её печь бабушка. Пекли его вместе. Из-под любого пасмурного дня, из-под любого дурного настроения выныривала в запах ванили, промолотых орехов.

Голик ходил из комнаты в комнату, когда она вошла в дом. Хрупкий в большой квартире, среди столов и шкафов, он спросил издалека, из гостиной:

— Ты почему вернулась?

— Как «почему»? У нас сегодня праздник. Мы с тобой печём ореховый торт. Иди-ка, помоги мне.

Пуповина между ними натянута — не разорвать. Она — мать Голика. Она выносила его в себе и родила в муках.

— А твои уроки?

— Я тоже решила отдохнуть. Ты сможешь промолоть орехи? Идём мыть руки.

Они любили мыть руки под одной струёй тёплой воды, друг другу передавая её.

Она не спросила, что он делал те сорок минут один дома, пока она ходила в школу и за продуктами, сумел ли он почитать или так и бродил по квартире? Не спросила, о чём думал. Она начала рассказывать про Крайний Север, на сколько миллиметров подтаивает лёд летом, какие звери живут там и какие птицы.

— Ты же не любишь север, — сказал Голик, когда она замолчала.

— Именно поэтому я и читаю о нём. Хочу знать, может, есть там что-то такое, что можно любить.

Бабушка взглянула на неё глазами Голика. На полуслове Вероника замолчала.

Что случилось?

В окне — солнце поздней осени. Бабушка не умерла, она здесь, в рассыпанной на столе муке, в растопленном масле и запахе ванили. Голос её: «Поднимись над обидой, над зряшной суетой. Ты легко пройдёшь сквозь облака и атмосферу. Не спеши, никогда не суетись, тебе — к свету. Увидишь — благодаря ему — главное и неглавное…»

Голос дрожит, сеется солнечным светом, шуршит мясорубкой, мелющей орехи, позванивает морозным воздухом за окном.

— Ты что застыла?

— Ты что-нибудь слышишь?

— Ты говорила, если я поднимусь к Свету, я увижу главное и неглавное.

— Это не я говорила.

— Это ты говорила.

Шёпот Голика — бабушкины уловки. Она всегда переходила на шёпот, когда хотела, чтобы её особенно хорошо услышали.

— Наша учительница требует справку от врача, когда пропускаешь уроки. У тебя не будет неприятностей?

Бабушка исчезла, и Вероника вложила обе руки в зарождающееся тесто, начала смешивать муку с маслом и сметаной.

Торт был готов через два часа. Он занял полстола.

— Зачем нам такой большой? — спросил её Голик.

— Сегодня у тебя такой день. Праздник.

— Праздник чего?

— Искупления.

— Я ничего плохого, никому не сделал.

— Не твоего искупления.

— Ты говоришь загадками, а я не могу разгадать их.

— Мои загадки отгадать несложно. Скоро отгадаешь. Пойдём-ка с тобой гулять. У нас ещё много времени.

— Времени до чего?

— До искупления.

— А куда мы пойдём?

— Есть выбор. Можем пойти к реке. Замёрзли боковые стороны — ближе к берегу, а середина — чёрная, ещё борется. Можем пойти в парк. Там есть три сосенки, совсем ещё дети. Можем поехать в лес, но для леса у нас мало времени. Ты куда хочешь?

Он пожал плечами:

— Куда ты…

— Э нет, так не пойдёт. Реши для себя, куда хочешь ты. Сегодня твой день.

Где она, а где её бабушка с таким привычным — «Э нет, так не пойдёт»? Может, она превращается в бабушку? Бабушка не подавляла её, говорила: «Ощути себя, своё «я», свои «хочу». И она повторяет бабушкино брату: «Ощути себя, своё «я», свои «хочу».

Они идут к реке. И на заснеженной кромке берега, над пропастью черноты Голик кричит ей тонким голосом:

— Зачем ты меня мучаешь? Почему всё время подставляешь плечо? Кто тебе велел пропускать школу? Ты что, всю жизнь будешь за меня жить? Я устал от тебя!

Она пятится к дороге с несущимися машинами. У него лицо съехало в одну сторону, лишь кричащий рот и малиновые пятна щёк.

— Ты не даёшь мне ушибиться, ушибаешься за меня. Ты не даёшь мне узнать хоть каплю того, что — вокруг. Я не умею с людьми, я боюсь людей. Стой! — кричит он истошно и, схватив за руку, выволакивает ее из-под заскрежетавшей машины на снежную кромку берега. И под мат шофёра говорит: — Прости меня, Ника! — Он плачет, как плакал грудной, захлебываясь, дрожа, и больно тянет её руку вниз, чтобы она привычно склонилась к нему.

И она склоняется — снова пить за него его обиду, но наждачная бумага его крика сдирает в ней нутро, и саднят раны.

— Ты ни при чём, — плачет Голик. — Прости меня.

В тот час она не удивилась взрослости формулировок и анализа, проведённого братом, она не поняла, не осознала в тот час, что случилось. Осознала потом, когда один за другим входили обидчики в дом — есть ореховый торт. У неё отняли игрушку, совершенную по природе, которую она создавала в соответствии со своими идеалами. Слепота. Что надо Голику? Она не знает. Она знает, что надо ей: она скучает о бабке и им спасается. Бабкой приучена — всё для неё. Голик — для неё. Свет, вечная жизнь — игра, в которую они с бабкой играли. Но они с Голиком должны сначала прожить жизнь здесь, сейчас. При чём тут вечная жизнь, когда сейчас отморожен нос, когда на тебя сейчас накричал Голик?!

Различные комнаты. Пора определить свой путь и освободить Голика от себя. Он — под прессом. Его бунт непонятен ему самому. Не к тому моменту. Он прорывается быть самим собой. Задушила любовью. Подавила насилием.

— Ты что, заболел?

— Ты сам пёк торт?

Голик отступает в гостиную.

Его никто не собирается бить. К нему пришли разговаривать. Кинуться на помощь? Найти общую тему? До реки она влезла бы помогать, но сейчас… она бросает Голика одного. На поле битвы? На поле искупления?

— Эй, ты неровно режешь, дай мне.

— Чашек не хватит!

Сколько их пришло есть торт?

Какое сейчас лицо у Голика?

Это его жизнь. У них разные комнаты, разные оболочки, разные начинки. И она — одна. Бабка бросила её, и Голик — не взамен, Голик — сам по себе. Пуповина разорвана. Он что-то рассказывает?

Что?

Она подходит к двери своей комнаты, чуть приоткрывает её.

— По костям восстановили тело динозавра и определили, сколько веков назад он жил.

— Слабо! Как это «по костям»?

Он может прекрасно жить без неё.

«Дура, не реви!» — приказывает себе.

Она идёт к своему окну, в котором очень старая липа. Как ей удалось выжить в центре города, в режиме вечной стройки? Сейчас почти без листьев.

— Почему ты не идёшь к нам?

Извиняющаяся поза, выпяченные в обиде губы, а в глазах — по свечке, отклоняющейся то чуть влево, то чуть вправо. Свечку зажгла она. В своей комнате бабушка ставила свечку в праздник. Бабушка ставила свечку в день поминовения родителей. Свечка чуть колышется. Голик даже подрос за эти два часа, что ребята орут ему свою дружбу.

«Я иду к вам», — хочет сказать ему Вероника, а лезет противное:

— Уроков много.

— Ты вчера сделала уроки на сегодня, а сегодняшних у тебя нет.

И она идёт.

Никто не благодарит её за торт. Её едва замечают. Ребята орут:

— Ты бил пенальти? Я бил! Эти ворота скошены в одну сторону. Покажу! Был бы гол!

— Я съехал семь раз с горы без палок и не шмякнулся. А тебе слабо.

Зовут его Рыба. Он плавает часто, когда его вызывают отвечать. Но, похоже, ребятам всё равно, как он учится, он без палок — с горы!

Торт съеден до крошки. Мальчиков двенадцать. Голик — тринадцатый.

— Ты обещал рассказать про Геракла.

Голос Голика звонок, дразнит её, свечки и здесь, в гостиной, где нет зажжённой ею свечки, языки пламени заливают всю радужку брата, колышутся.

— Он совершил много подвигов. В одном из городов…

Язык — не её. Интонации — не её. Он вывернулся из-под её опеки!

Он пришёл к ней в комнату, когда родители ушли спать.

— Во-первых, хочу сказать тебе спасибо — за торт. Не за торт, за ребят. Они совсем не такие, как я думал, завтра я пойду в школу. Во-вторых, всё, что я кричал тебе, — враньё. Не плачь, я не могу, когда ты плачешь.

Ему не девять, ему — сто лет. Когда он вырос? Когда перерос её?

Он много читает. Но она знает книжки, которые он читает. Как, когда он узнал то, чего не знает она?

— Не бросай меня. Не я кричал. Надо мной издевались…

— Почему же ты не сказал мне? Почему же ты сегодня стал разговаривать с ними?

— Они думали, я — слабый, меня можно бить. Они поняли, нельзя. Я — сильный, потому что ты. Только не брось меня.

Он прилёг с ней рядом, обхватил её за шею и не шевельнулся больше. Сколько прошло: час, два, ночь?

Он спал, как спал маленький, чуть приоткрыв рот, ровно дышал, и из угла соприкасающихся губ текла тонкая струйка.

Значит, снова она всё придумала? Вот же как стянуты они в одно целое! Ей позволено опекать, нежить и баловать его, её ребёнка, её мальчика.

Он кончил школу в пятнадцать лет и поступил в институт.

К тому времени Вероника уже преподавала в их школе историю.

Голик возрос на истории и литературе, как на молоке. Но решил стать программистом. Модная специальность.

В институте он тоже был самый младший, но рост — 180, но плечи широки, как у спортсмена, занимающегося греблей, ему давали — восемнадцать.

Сходились они дома в четыре, и продолжалась их общая жизнь.

Обед готовили вместе: один чистил овощи, другой жарил рыбу или мясо. За это время надо было успеть рассказать всё о своём дне. Голик снова попадал в школу. У Вероники не бас, как у Мелисы, лёгкий голос, не раздражающий барабанных перепонок, но она, как и Мелиса, дразнит своих учеников и вызывает шквал возражений.

Голик поддаётся игре и начинает приводить свои аргументы:

— Нет, ты ответь мне, завоевание новых земель — прогресс или преступление? Завоеватели уничтожают коренных жителей. Да, чаще всего аборигены бескультурны по сравнению с завоевателями, но у них есть их жизнь, со своими законами. Что ты молчишь? Имеет право или не имеет цивилизованный мир разрушать жизнь отсталых народов?

— А если аборигены едят друг друга или калечат своих сыновей: отнимают в семь — десять лет у матерей, вышибают палками и пытками из детей женский дух. И пытки — страшные: разрезают пенис, пускают кровь? Таким образом воспитывают мужественность, пренебрежение к боли и к смерти. Что ты молчишь? Ну-ка, скажи, что лучше: письменность, торговля или традиции дикарей?

— Формулировка некорректна. Не «традиции дикарей», а уничтожение племени, смерть. Что ты молчишь?

Иногда отмалчивались, иногда кричали друг на друга в голос.

Голику было семнадцать, когда его вмазал в стену самосвал. И снова виноват был пьяный шофёр — он заехал на тротуар.

Смерть — та же, что у бабушки.

Никаких вопросов она себе не задала. Почему та же смерть? Почему Бог отнял у неё Голика, её ребёнка, её брата? Во что теперь верить? Как жить?

Вопросы плыли облаками над ней, её не касаясь. Свет, обливавший её сверху и вовлекавший её в жизнь вечную, потух. Механически она даёт уроки, едва различает лица, механически высиживает собрания женского клуба и даже спорит с Русланой, механически читает книги. Её плоть, её мозг справляют своё дежурство по жизни, но она словно ватой обёрнута, словно плотной водой отгорожена от того мира, которого была живой, созидающей частью.

 

Глава десятая

Виктор приходит в шесть тридцать, минута в минуту. Стол накрыт, повешены новые шторы.

Не успеваем мы усесться, как звенит звонок в дверь.

Вероника. На пороге кухни.

— Ты вернулся ко мне, я знала, ты не можешь бросить меня одну навсегда. — Виктор встаёт и стоит перед ней — склонившись к её радости. — Пойдём домой. Я достала тебе горные лыжи, ты хотел поехать в горы, они ждут тебя. Я собрала тебе книги по астрологии, помнишь, ты хотел. Ты не верил, видишь, я была права, я звала тебя, так звала, что ты пришёл обратно. Твоя комната ждёт тебя. Всё так, как при тебе. Я не сказала родителям; что ты вернулся. Представляешь себе, какой праздник для них. Я убралась в твоей комнате. Я испекла твой любимый пирог с орехами и курагой. Пойдём домой.

Инна снова бежит из кухни, как утром.

Мама подносит Веронике воду.

— Пожалуйста… выпей. — В её руке чашка пляшет.

— Что вы все плачете? Разве я больна? Разве что-нибудь случилось плохое? Голик вернулся ко мне. Вы не знаете, это я назвала его «Голик». Он не любил пелёнок, хотел быть голым. «Георгий», конечно, далеко от «Голик». Но «Голик» — это моё, я купала его, я присыпала его, чтобы не подпревал, я носила его на руках, чтобы перестал плакать. Ты не помнишь? — Она смеётся, закинув голову. — Но тогда ты не был таким большим, конечно, ты помнить не можешь! — Она пьёт воду. — Ты не рад мне?

— Садись, пожалуйста, — просит её мама, — мне кажется, ты не ела целый день.

— Ты не рад мне? — повторяет Вероника.

И вдруг Виктор гладит её по голове и обнимает её.

Он всё понял. Носить на руках можно только младшего братишку. И этот братишка — погиб.

Вероника тонет в его руках.

Стучат часы-ходики, подаренные Валерием Андреевичем, капает вода.

Снова кто-то пришёл.

Мама идёт открывать.

К нам пришла Руслана. Увидев Виктора, застывает.

Виктор усаживает Веронику рядом с собой.

— Голька?! — шепчет Руслана.

Мама прикладывает палец к губам, едва качает головой.

Руслана поворачивается ко мне:

— Все деньги собрать не удалось, но две с половиной есть. — Она кладёт на стол толстый пакет. — Нашла женщину помогать: пенсионерка, одинокая, любит детей. Вот телефон. Мебель — с миру по нитке. Вот телефоны, имена и наименования — у кого что есть лишнее, объехать можно за раз. На общем собрании доберём остальное.

— Вы хотите есть? — Мама показывает на свободную табуретку.

— Всегда хочу, вы же знаете, но сейчас мне нужно бежать, у меня деловая встреча.

Инна не ест глазами Руслану — подхватывает Тусю на руки, едва входит Руслана, и заслоняется ею от Русланы, как щитом.

Руслана, не взглянув ни на Инну, ни на девочку, бросив лишь — ещё раз — недоуменный взгляд на Виктора, выходит.

Я слышу голос Виктора:

— Воскресение Христа поставлено под сомнение. Есть версия, что он не умирал, просто был в глубоком обмороке.

— Мне очень жаль, что ты веришь всяким глупым версиям. Ты хочешь сказать, что Христос вовсе не Сын Божий, а просто человек? Нет же, конечно же, он Сын Божий, и он умер, и воскрес, и вознёсся! Не хочешь же ты сказать мне, что не веришь в чудеса? Или ты хочешь сказать, что ты не мой брат… А кто же ты? Помнишь, мы плыли в лодке? И вдруг ты, прямо как был, в одежде, бросился в воду и поплыл. Вёсла погрузились в воду, лодка стояла на месте, а ты отфыркивался, как конь, и кругами плавал вокруг меня. Ты так и не сказал мне, почему ни с того ни с сего бросился в воду. Помнишь, как мы плавали вместе? Ты не умел, и я ещё не умела, и мы прицеплялись к папиным плечам. Маленький, ты любил купаться: плескался, хлопал по воде. Мама сердилась — после твоего купания чуть не по часу она собирала воду с полу. А мне нравилось стоять по щиколотку в воде.

— Пожалуйста, поешьте, обязательно надо поесть.

Вероника покорно что-то жуёт. Но сразу откладывает вилку.

— Почему ты зовёшь меня на «вы»?

— Потому что это не я. — Виктор кладёт руку на Вероникино плечо. — Мне очень больно. Я очень хотел бы, чтобы у меня была такая сестра. Я очень хотел бы, чтобы Георгий был жив, очень. — Он гладит Веронику, и она под его рукой съёживается.

— Я испекла пирог. Я убрала комнату…

Звонят в дверь.

— Старых друзей пускают?

Теперь входит в нашу кухню Валерий Андреевич.

— Чего вы все зарёванные? Надеюсь, не случилось ничего трагичного? — Он переводит взгляд с одного на другого.

— Познакомься. — Мама представляет всех по очереди Валерию Андреевичу и говорит: — Мой близкий друг, мы учились вместе в университете.

— Твой любимый пирог… — зыбкий голос Вероники. — Ты пришёл прожить жизнь. Ты попал на свой уровень и — вернулся.

— Я учился вместе с Полей. Мы с ней вместе учились с первого класса. — Виктор продолжает держать свою руку на плече Вероники.

Вероника проводит пальцем по его шее:

— Здесь была родинка. Нет родинки.

— Пожалуйста, поешьте.

— Слушайте, что я расскажу вам. Говорят, есть страна, где люди живут вторую жизнь. Каждый из них утверждает, что жил раньше, и рассказывает версию своей прошлой жизни, с деталями и с красками.

— Я говорила! Слышите? Я же говорила! А вы не верите. Я знаю, ты вернулся ко мне, только ты забыл свою прошлую жизнь. Мне нужно возвратить её тебе, ты вспомнишь.

— Валерий Андреевич выдумал, такой страны нет. Это сумасшедший дом, а не страна… — Я встаю и подхожу к Веронике. — Пожалуйста, не мучайте Виктора, я знаю его всю жизнь, его жизнь прошла у меня на глазах. У него никогда не было сестры. Он один у родителей. Пожалуйста, придите в себя. Я понимаю, такое горе… я тоже потеряла сына… его сына. Инна потеряла своего сына. Мы все всё понимаем. Отпустите Виктора, пожалуйста, он совсем измучен.

— Зачем ты так?! — жалобно говорит Инна. — Не надо.

— Не надо, пожалуйста, не надо! — Вероника берёт меня за руку. — Послушай человека, он годится тебе в отцы, он не станет врать. Не только две жизни живёт человек, много жизней. И твой сынок вернётся к тебе.

Виктор встаёт. Теперь он склоняется надо мной:

— Ты… ревнуешь? Ты… меня… ревнуешь? Ты боишься, что я… — Он расстёгивает рубашку, застёгивает, трёт грудь. — Я тебе не говорил, у меня болит сердце.

— Пожалуйста, — поднимает ко мне лицо Вероника, — пожалуйста, не отнимай у меня Виктора.

— Кажется, я затронул не ту тему, — говорит Валерий Андреевич. — Давайте о другом. Вы знаете, что такое трудные подростки? Силы непомерные, голова и душа не загружены. Они насилуют, грабят, убивают, а знаете, почему? У нас плохо поставлено образование. И программы надо вернуть старые, те, что были до Перестройки, и учителя нужны увлечённые. Да где их взять? Зарплаты — низкие, мужчины не хотят идти в учителя. А без мужчины мужчину не вырастишь. У нас много школ для трудных подростков, а знаете, что это такое? В обычном классе с одним трудным подростком не могут справиться, а тут их целая школа.

— Но у них, наверное, особая программа, — заставляет себя говорить мама.

— Я не ревную тебя. Откуда ты взял?

— Чего ты тогда злишься?

— Дело не только в особой программе. И даже не в хороших учителях. Я знаю умного, самоотверженного молодого человека, который пришёл работать в одну из спецшкол, чтобы спасти детей. Он ставил с ними спектакли, ходил с ними в походы, учил их лепить и строить модели самолётов. В общем, подарил им детство — сделал то, чего не сделали учителя обычных школ, хотя, конечно, в обычных школах уровень образования намного выше. Но вот дети разъехались после окончания школы по своим областям и городам и почти все погибли. Кто раньше пил под воздействием родителей или приятелей, снова стал пить, потому что никуда не делись ни родители, ни приятели. Кто воровал, снова стал воровать. Один мальчик покончил с собой, а большинство сейчас — по тюрьмам. Дети не смогли противостоять среде, тем людям, из-за которых они начали пить и воровать.

— Что стало с учителем, когда он узнал о судьбе своих учеников? — спрашивает мама.

— Бросил школу. Назвал своё подвижничество — «мартышкин труд». «Зачем я не спал ночей, забросил собственных детей? — спросил он меня. — Жену не видел неделями? Ночевал в школе? Во имя чего?» Весь день сегодня уговаривал его вернуться в школу. Не уговорил.

Вероника встаёт:

— Вы думаете, я сошла с ума? Вы думаете, у меня галлюцинации? Родинки нет. Я знаю, не Голик. Но это ведь знак? Или не знак? Я бы сказала, высший знак: то, что Виктор, как две капли, похож на Голика. Скажете, случайность, совпадение? Почему же случайности — на каждом шагу? Почему именно случайности определяют жизни? Люди встречаются именно в этой обстановке и в этот момент? Человек не выбирает, его выбирают. Чтобы родиться, нужно попасть именно в тот единственный момент, когда родишься ты. Не слушайте меня. Человек сам выбирает родителей, сам выбирает ситуацию, сам определяет свою жизнь. Не Голик, я знаю, я справлюсь. Простите, что замучила вас. Но всё равно, Виктор — знак! — Она идёт к двери.

Мама говорит:

— Может, останешься переночевать? У нас хватит места.

— Я и так испортила вам день. Простите меня. И большое спасибо. Мне стало легче.

В эту минуту Туся соскальзывает со стула и подходит к Веронике:

— Ты любишь лошадок. Пойдём в зоопарк. Они скачут, ты будешь смотреть на них. Я не мальчик, я девочка, но я тоже могу поплыть с тобой в воде, хочешь? Хочешь, я тебя утешу? — Она гладит Вероникину ногу. — Ты не будешь больше мучиться?

Вероника беспомощно смотрит на Виктора.

— Достоевщина какая-то, — говорит Валерий Андреевич.

Вероника гладит Тусю по голове:

— Большое спасибо тебе. Я очень хочу вместе с тобой смотреть на лошадок. В следующее воскресенье я к тебе приду, хорошо? — Вероника выходит в коридор.

— Я провожу. — Виктор идёт следом.

— Ты вернёшься? — спрашивает мама.

— Обязательно.

— Прямо достоевщина какая-то, — снова говорит Валерий Андреевич, когда хлопает дверь.

Инна с Тусей уходят к себе — читать книжку.

И за столом нас — трое.

Это уже было однажды. Почти нетронутая еда, и мы — втроём — за столом. Где? Когда? В какой из моих жизней? И зыбкий, словно простуженный голос Валерия Андреевича:

— Я разговаривал с деканом биофака. Если ты хорошо сдашь все экзамены, тебя могут взять в заочную аспирантуру. Будешь учиться, сможешь ставить свои эксперименты в лаборатории биофака.

— Я не понимаю, — робкий голос мамы. — Школа, аспирантура, лаборатория. Когда я буду работать в лаборатории?

— Два раза в неделю. Три дня будешь преподавать, два — в лаборатории. А там будет видно. Я же обещал, ты начинаешь жить заново, так, как хочешь ты, так, как задумала когда-то. Судя по сегодняшнему вечеру, ты уже в эпицентре жизни.

Виктор в этот вечер не вернулся. Не пришёл он и на второй день, и на третий.

Я жду Виктора? Я хочу видеть Виктора? Я ревную его? Что происходит?

Мама не успевает прийти из школы и поесть, начинает заниматься со мной:

— Слушай и представляй себе, память у тебя хорошая, само всё уляжется в голове.

Инна переехала на новую квартиру, устроила Тусю в детский сад. Зина — в лагере, и по воскресеньям мама с Инной и Тусей едут навещать Зину.

Сегодня воскресенье. Пять дней до экзамена. У мамы экзамены — в сентябре. Она уже набрала кучу книг и читает их в постели, перед сном.

Квартира продувается насквозь — все окна открыты. Сегодня я вижу слова, понимаю их смысл. Меня не размазывает медузой по стулу. Тычинки с пестиками и среда обитания млекопитающих, нервная система и устройство желудочно-кишечного тракта… располагаются по порядку в моей голове, я легко расскажу о них в любую минуту. Листаю учебники. Это помню. Это тоже помню. А это — в первый раз вижу. Читаю.

Звонят в дверь.

Корзина с цветами и — никого.

Вношу её в дом, открываю письмо.

«Желаю блестяще сдать экзамены. Не хочу мешать Вам, зная, как Вы заняты.

Думаю о Вас беспрестанно.

Очень верю в то, что Вы поможете мне и людям.

С глубоким почтением,

Леонида».

Обычные, пышные, головастые, гвоздики — красивы, но не пахнут. Эти — мелкие, не прошли пути перерождения в более совершенные, терпки. Закрываю глаза — поле гвоздик.

Снова звонят в дверь.

— Прости, что врываюсь, не хотел по телефону.

На пороге — Яков.

— Один из моих приятелей — в комиссии, — говорит с порога Яков. — Иди отвечать первая, и тогда он будет спрашивать тебя. Пробелы обходи, говори уверенно и спокойно.

— Разве меня будет спрашивать только один преподаватель? Я думала, зоологию, ботанику, анатомию надо сдавать разным.

— Каждое учебное заведение сходит с ума по-своему, — пожимает плечами Яков.

— Хочешь чаю?

Яков кивает, и мы идём в кухню. Он рассказывает мне о своём приятеле, о своей курсовой и вдруг спрашивает:

— А где мама?

И я понимаю, он специально подгадал — пришёл, чтобы застать дома маму. Спросил и покраснел.

— Ты что, тоже влюблён в неё?

— Почему — «тоже»? Кто ещё влюблён в неё?

— Есть такой. А вообще в неё влюблены все. Ты можешь открыть мне секрет, в чём тайна?

— Могу. Она — тёплая, а ты — холодная. Ты ведь об этом спрашиваешь меня? Из тебя торчат шипы: не подходи, проколю, в любой момент можешь взорваться. А в маме — тихо, в ней — штиль, в ней — покой.

— Это не скучно?

— Нет, это не скучно. Она привносит в жизнь каждого покой. Людям нужно равновесие. Вместе с тем она умна, внимательна к каждому человеку, много знает.

— Когда ты успел так хорошо изучить её?

— Я заканчиваю психологический факультет, моя профессия — психология. Я — великий психолог. Мне достаточно побыть несколько минут с человеком, как я уже понимаю, что с ним происходит.

— Ну, и что происходит со мной?

Яков молчит.

— Не понимаешь, что со мной?

— Понимаю.

— Почему же не говоришь?

— Боюсь взрыва, боюсь обидеть тебя, боюсь твоих шипов. Ведь если ты мне откажешь от дома, я не смогу видеть Марию Евсеевну, а мне очень нужно видеть её. У меня планы.

— Какие планы?

— Через год я закончу университет, поступлю в аспирантуру и тут же начну одно исследование.

— Какое исследование?

— Я хочу провести исследование в сумасшедшем доме и с людьми обычными. Меня интересует видение мира — со сдвинутым сознанием и с якобы нормальным. Конечно, пока это только предположение, но мне кажется, сумасшедшие люди ближе к пониманию невидимого мира, чем нормальные, они просто не справляются с тем, что происходит в них. Эксперимент будет чистый. Их на время перестанут пичкать лекарствами.

— А при чём тут моя мама?

— Мама при всём. Во-первых, я хочу попросить её помочь мне с этим экспериментом. Во-вторых, как только я получу деньги за эксперимент, я сделаю ей предложение.

— Какое предложение?

— Руки и сердца.

— Ей уже сделали. И она наверняка выйдет в обозримом будущем замуж.

— Откуда ты знаешь?

— Так ты скажешь мне обо мне?

Яков сник.

— Может, всё-таки скажешь?

— Ты уверена, что мама выйдет замуж именно за него?

Я пожимаю плечами. Зачем говорить ему, что уверена?

— Скажи, пожалуйста. Я не откажу тебе от дома. Мне с тобой хорошо.

— Ты уязвлена. Не так складывается, как ты ждала. Что делать, не знаешь, и твоя беспомощность тебя разрушает. Кроме того, ты не можешь решить и ещё один вопрос, какой, не знаю.

— Ты не психолог, ты — цыганка. Откуда ты всё это знаешь?

Яков пожимает плечами:

— Если бы я был цыганкой, как ты говоришь, или ясновидящим, я увидел бы, что у мамы кто-то есть. С тобой всё просто. Уязвлённость, обида, раздражение — в лице, углы губ опущены. Цветы и письмо свидетельствуют о чём-то важном для тебя, но ты растеряна.

— Попробуй блинчики с творогом. Вкусные.

— Мама делала?

— Мама. Не грусти, Яков. Ты совсем ещё молодой, и вполне вероятно, на твоём пути ещё появится замечательная женщина.

— Конечно. Обязательно. Передай маме привет и моё восхищение блинчиками. Женщины у меня есть всегда. Но, как ты понимаешь, мы говорим о твоей маме, она человек особенный. Спасибо за откровенность. Я всё равно хочу попросить её помочь мне с экспериментом.

— Мама будет очень занята. Она поступает в аспирантуру, у неё школа с учениками и — лаборатория.

— Что за лаборатория?

— В аспирантуре и лаборатории она будет заниматься тем, чем хотела заниматься в юности.

— Ты очень сердишься на меня?

— За «уязвлена», за «беспомощность», за «шипы»? Нет, я не откажу тебе от дома. Я договорила за тебя. Я — эгоистична, недобра, я — самодур. Всё это правда. И, несмотря на свои пороки, я люблю правду Ты — мой друг с этого дня. Годится?

— Годится. Я очень рад. У меня пока не было подружки, с которой я откровенен.

Мы давно стоим около двери, взявшись за руки.

С нами рядом, между нами — Люша. Целая жизнь, наверное, понадобится мне, чтобы искупить вину моего отца перед ней.

— И, может быть, ты так же откровенно, как я тебе, когда-нибудь расскажешь о своих проблемах и о своих планах, — говорит Яков.

Я сжимаю его руки и едва слышно произношу:

— С нами Люша, так?

Яков бледнеет.

— Ты её брат, значит, и мой брат, так?

Яков обнимает меня, и мы стоим и стоим.

— Желаю тебе поступить, — говорит мне на прощанье Яков.

Экзамен я сдала блестяще, мои пробелы никак не проявились. Приятель Якова, улыбающийся очкарик, слушал мою трескотню не прерывая, а я, по совету Якова, вываливала ему всё, что знала: просто пересказывала мамины лекции. Стрекотала я ровно двадцать минут, после чего очкарик вписал в мой экзаменационный лист высший балл и сказал:

— Блестяще!

На ступеньках лестницы перед нашей с мамой квартирой сидел Виктор.

Он встал, увидев меня, молча, следом за мной, вошёл в квартиру и сказал:

— Дай мне, пожалуйста, чаю и сядь, я пришёл исповедаться перед тобой.

Я молча поставила перед ним чай.

Он молча выпил. И, когда я села, встал:

— Так мне легче. Я спал с Вероникой. Несколько раз. Я люблю только тебя и буду любить всю жизнь, но, что будет со мной дальше, не знаю. Вероника любит меня. Не успеваю войти в дом, она вцепляется в меня. Вот смотри. — Он отвёл ворот рубашки, и я увидела десять синих полос от Вероникиных пальцев.

— Сядь, пожалуйста. Как относятся к тебе её родители?

— Прямо в точку. Конечно, ещё и в них дело. «Сынок» да «сынок». Однажды прихожу, а ее мать — плюх передо мной на колени прямо в передней. «Комната у тебя есть, — говорит, — живи, ради Бога, дома. Служить буду, кормить буду, детей растить буду. Только не уходи». С ума они все сошли от горя!

— Ты пришёл ко мне за советом — переезжать к ним или нет?

— Не за советом, за разрешением. Я, Поля, не сплю ночей, не готовлюсь к экзаменам. У меня через два дня первый. Я разорван: ты и она. Она — беспомощный ребёнок, которому я нужен. Не от мира сего. Тебя люблю больше жизни. Люблю в тебе всё: самостоятельность, обиду на меня, твою боль, твою индивидуальность, нашего не родившегося сына. Я знаю, перед тобой большое будущее. Я знаю, ты очень талантливый человек. Я так люблю тебя!.. У меня всё время сердце болит, как нарыв. Я предал тебя.

— Не предал. — Теперь встаю я и смотрю, не видя, в окно. — Ты меня не предал. И ты близкий мой человек. И, может быть, я обращусь к тебе с просьбой.

Конечно, предал, и я хочу убить его сейчас.

— С какой просьбой? Я готов выполнить любую. Я сделаю для тебя всё!

— Не сейчас, потом. А теперь иди, мне нужно привыкнуть к тому, что ты женишься.

— Но я не женюсь.

— Ты женишься, Витя, потому что Вероника — из тех женщин, на которых только женятся, с ними так просто спать нельзя. И ты сделаешь правильно, если женишься на Веронике.

— Я хочу жениться только на тебе.

— Как ты думаешь, с точки зрения Высшего Замысла, ты встретился с Вероникой случайно или не случайно? Молчишь. И молчи. Ты встретился с Вероникой не случайно. Ты искупаешь тем самым свою вину передо мной — спасаешь другого человека.

— Я хочу спасать тебя.

— Меня ты спасти не можешь, потому что ты — причина моей второй жизни, этой… Ты ведь понимаешь… я была одним человеком до насыпи, сейчас — другой.

— Ты была кроткая, робкая, добрая…

— А теперь я — стерва и злая и никому не позволю властвовать над собой. Вопрос можно поставить так: что лучше — кроткая, но с рабской психологией, или стерва?

— Прости меня, — тихо сказал Виктор. — Прости, если можешь. Мне так больно, что я сломал тебя, что надругался, что твою душу…

— Успокойся. Я себе больше нравлюсь сейчас. Приходи ко мне почаще. А сейчас я очень хочу спать. Я не спала две ночи.

 

Глава одиннадцатая

Ангелина Сысоевна позвонила, когда я вернулась с последнего экзамена.

— Ты не знаешь, что происходит с Виктором? Его никогда нет дома. Сестра понятия не имеет, где он ночует, где проводит дни. Он является раз в неделю. На её вопросы отвечает — «всё в порядке», говорит, что готовится к экзаменам.

— Я знаю, где он и что с ним, он скоро женится. Женщина — необычная, умная, образованная. Ему с ней будет интересно и хорошо.

— Этого не может быть, он любит только тебя.

— Он любит меня. Но он любит ещё и её. Её нельзя не любить.

Разговоры мамы с Вероникой, выступление Вероники на женском собрании, сцена у нас дома… я говорю медленно, со стороны снова вижу то, о чём говорю.

А потом мы молчим.

— Вы здесь? — наконец не выдерживаю я.

— Тебе… тяжело?

— Я осталась вашей «доченькой», если, конечно, вы этого хотите. Витя ко мне приходит. Он сдал два экзамена. Остался ещё один. Вы не переживайте так сильно. Для всех нас получилось правильно. Потерпите немного, пожалуйста.

Не успеваю положить трубку, звонок — в дверь.

На пороге — Денис.

Мы смотрим друг на друга — разделённые чертой порога. А потом я оседаю на пол.

И Денис садится передо мной на корточки.

— Прости меня, ради Бога, я понимаю: тебе трудно так же, как и мне. Я пришёл к тебе за помощью. Я поступил в институт, но в другом городе. Могу перевестись сюда… одно твоё слово. Я понимаю, ты хочешь жить с мамой, ты ещё не насладилась общением с ней. Только от тебя зависит моя судьба.

— Одно условие: я хочу от тебя ребёнка.

— Ребёнка?!

— Мне нужен ребёнок от тебя, на тебя похожий. И я уйду из дома. Никогда никто не узнает, что ребёнок — твой. У него будет полноценная жизнь. Но ты… даришь мне ребёнка и женишься на моей матери.

— А если и у нас с ней родится ребёнок?

— Вот и хорошо, что у вас родится ребёнок. Он будет родным тому, которого рожу я, хотя бы потому, что мы с мамой, а значит, и с тобой, если вы поженитесь, остаёмся в родстве, не так ли?

Теперь мы стоим в коридоре, и Денис смотрит в распахнутую дверь кухни — с золотистыми занавесками.

— Когда мама приходит с работы?

— В четыре. Сейчас час.

— У тебя есть чай?

Они с Виктором помешались на чае.

Мы сидим за столом в кухне.

Мы могли бы сидеть так каждый день, утром и вечером.

— Это измена.

— Нет. Ты спасёшь меня, мне очень нужен ребёнок от тебя, — повторяю я. — Что-нибудь зависит в этой жизни от женщины? Может женщина определить сама свою жизнь? Люблю я только тебя всю свою жизнь. И так моя жизнь была взорвана мужчиной — сначала отцом, потом Виктором: они определили мою судьбу. Что же зависит от меня? Я прошу у тебя того, без чего не смогу выжить. Ты можешь в ту же минуту забыть обо мне и о ребёнке.

— Как это могу забыть, если я буду знать, что я — отец твоего ребёнка?

— Не будешь. Я не скажу тебе, что этот ребёнок — твой.

— А зачем тогда я буду с тобой близок?

— Ты будешь со мной близок затем, чтобы я сумела построить свою жизнь. Ты поможешь сразу четырём людям — вам с мамой, мне и ещё одному хорошему человеку.

— Но это в какой-то степени насилие надо мной!

— А то, что ты хочешь отнять у меня мать, которую я фактически только что обрела, — не насилие надо мной? Знаешь ли ты, что значит для меня утро с мамой? Смешить её, смеяться вместе с ней? Знаешь ли ты, что значит — спешить к её приходу приготовить еду и слышать её восклицание «как вкусно!»? Что значит до полуночи разговаривать с ней? Разве не насилие — отнять у меня единственного родного человека, без которого я не могу жить? Фактически я опять приношу себя в жертву, разве нет? Или ты принимаешь моё условие, или уходи, я буду жить с мамой и ждать того, кого полюблю после тебя. А сколько это может продлиться, никто не знает. Я приношу себя тебе в жертву, — повторяю. — Я хочу сама определить свою жизнь, понимаешь?

И в эту минуту мне становится страшно: я не хочу помогать Леониде, я не готова помогать другим людям.

Узкие озёра — к вискам. Я плыву в них, как в несостоявшемся детстве.

Звонит телефон. Наверное, мама хочет узнать, сдала ли я экзамен? Я смотрю в озёра — под звон.

Когда замолкает звонок, Денис говорит:

— Но это ложь на всю жизнь. Я должен ей лгать?

— А моя жизнь — не ложь? Ведь это из-за тебя я собираюсь искалечить её, уйти из дома.

С последним словом я встаю. Сквозь водоросли продираюсь, преодолеваю воду Шушиного океана, бреду в свою комнату. Кажется, я говорю Денису — «уходи», «ты свободен». А может, и не говорю. Кажется, я раздвигаю воду и водоросли руками. Ложь погружает меня на дно. Я не желаю даже думать о Леониде. Я не желаю помогать ей. И мой Бог остался в Храме моего детства, потому что отец заставлял меня каяться Ему. Освободившись от власти отца, я освободилась и от Него. Хватаю воздух ртом. Щиплет глаза. Хлюпает во мне, как в болоте.

Бессонная ночь, путь во лжи… едва добредаю до своей кровати.

Звон колоколов. Пробуждение.

Узкие озёра.

— Ради Бога, прости меня. Я эгоист. Я не думал, что ты так всё чувствуешь… — Он топчется словами по моему пробуждению, гладит меня, как ребёнка, по голове.

Я отвожу его руки от себя.

Уходи, — хочу сказать я Денису. — Я не хочу лжи. Я не поеду помогать Леониде. Я не хочу ребёнка от тебя. Уходи.

Нет, я не говорю ему «женись на моей маме», но это подразумевается. Я так слаба, словно жертва уже принесена, и я уже отдала Денису мою маму.

Воздух.

Мы не замечаем воздуха, когда дышим им.

Месяц вдвоём с матерью… Я не объяснялась ей в любви. И не говорили мы друг другу красивых слов, а просто обе дышали. У мамы не было ни одного приступа астмы, хотя в этом городе очень душно летом.

Воздух.

Он незаметно, без скрипа, без смазки, проникает внутрь, и живёшь. Смеёшься, бежишь рядом по улице, крепко спишь, когда утром не надо сдавать экзамена.

Мама — мой воздух. И даже то, что нам мешают быть вдвоём, не отнимает у меня маму. Быстрый заговорщицкий взгляд — «ты так же думаешь?» или «чушь какая-то, нет?» — мне, улыбка — мне, «спокойной ночи», «с добрым утром» — мне.

Мне — стихи — под ночь, под сон:

Не волнуйся, не плачь, не труди Сил иссякших и сердца не мучай. Ты жива, ты во мне, ты в груди, Как опора, как друг и как случай… …Мне снилась осень в полусвете стёкол, Друзья и ты в их шутовской гурьбе. И, как с небес добывший крови сокол, Спускалось сердце на руку к тебе…

— Я никуда не уйду. Если и ты и я знаем, что это во имя жизни, я согласен, это не ложь, это выход. — Денис целует меня в губы, а моё тело — не отзывается. Спит? Устало? Денис целует меня! Сколько лет я ждала… Денис — впереди, я — за ним. В гору, по степи.

Его руки… не жгут. Вата. Я хочу спать.

Из-под рук, из-под губ выныриваю к телефонному звонку.

— Мама, я сдала. Всё хорошо.

Голос — вспышка дня.

— Пожалуйста, Денис, уходи.

Я не спрашиваю его, где он остановился и есть ли ему где ночевать, мне всё равно.

— Ты хочешь спать. Перед экзаменом всегда ночь — бессонная. Сейчас реакция. Дай мне, пожалуйста, Витин телефон.

Я беру записную книжку, диктую ему номера Викторовой тётки и Вероники.

В борьбе с Денисом я проиграла Дениса, я опустошила себя, я заломила непомерную цену за то, чего нет.

— Я приду завтра утром, как только Мария Евсеевна уйдёт на работу.

— Не приходи. Ко мне не приходи. Я пошутила. Я передумала.

— Пожалуйста, ляг поспи. Всё решим завтра, пожалуйста.

Звонят колокола. Звонят настырно, громко, они зовут меня в Храм. Они навязывают мне Бога. И Бог приходит ко мне в сон — тот, которого я придумала себе в детстве. У него очень большие глаза — солнца, они истекают плавящимся огнём.

— Доченька, ты горишь! У тебя температура! Ты бредишь? — Я утыкаюсь в мамины шершавые, мозолистые руки, пахнущие пришкольным участком — землёй и травой. Они тоже жгут. — На-ка, выпей горячего с мёдом и микстуру. Это моя. Уже вечер. Может, поешь? Я сварила суп.

— Мама, — зову я.

Мама, я отпускаю тебя. Мама, иди к Денису. Мама, мы больше не можем жить вместе, снова тебя у меня отнимают.

Ничего этого я не говорю маме. Ничего этого я не думаю.

Так уже было. Я тяжело заболела, когда замаячила разлука с мамой.

Обеими руками я вцепляюсь в мамину шею.

Синие полосы на шее Виктора. У мамы тоже будут синие полосы. Но я вишу на её шее.

— Что с тобой приключилось? Я никуда не денусь от тебя. Чего ты так испугалась? А жар меньше. Смотри-ка, действует. Микстура — чудодейственная.

Мама нарочно говорит и говорит, чтобы сбить пафос нашей любви, чтобы не захлебнуться друг другом.

У меня есть моя мама. Она принадлежит только мне. Она не может предать меня. Она не может бросить меня. Она живёт для меня. Кто-то в этой жизни живёт для меня. Моя мама. Так много — целый мир — мама живёт для меня.

— Теперь я засяду за свой экзамен. Пока ты спала, я проскочила целую главу. Неужели и правда возможно — работать в лаборатории, учить детей и жить с тобой под одной крышей?

Звонят в дверь.

К нам кто-то пришёл. Кто? Виктор? Яков? Валерий Андреевич? Инна с Тусей? А может быть, вернулся Денис? Пришёл прямо к маме?

Надо открыть дверь, а я впиваюсь в мамину шею, как Вероника — в Витину. Не отпустить.

 

Глава двенадцатая

В институт Валентина поступила.

Теперь Климушка готовится в аспирантуру.

Сегодня Климушка уехал в райцентр — за программой для аспирантуры и за путёвками в дом отдыха.

Валентина ходит по пустому дому. Добротная надёжная мебель толпится в нём, съедает воздух, занимает место, а дом — пуст.

Здесь жила Мария Евсеевна. Она любила Климушку, она сильно любила Климушку, так любила, что прощала ему измены. Так любила, что не смела обращать внимания на свою дочь, проводить с ней время. Так любила, что тяжело заболела. От терпения. От полного забвения себя. От необходимости служить другому.

Бежала от Климушки, как бегут с поля сражения, бросив свою амуницию. Вот её вещи. Махровый халат, тапки, платья в шкафу. Что же взяла с собой?

Она взяла книги и справочники, которые приносила в класс и которыми учила пользоваться. Книги и справочники — тяжёлые. Она взяла то, что смогла поднять. Многочисленные лекарства, которые изготавливала сама из трав и о которых рассказывала нам, своим ученикам, щедро дарила свои секреты. Это много пузырьков. Наверное, целый чемодан пузырьков.

Когда бегут с поля боя, не оглядываются.

Никакого боя не было. Мария Евсеевна не восстала против Климушки, не поперечила, она не отстаивала своих прав и ничего не требовала от Климушки, она просто бежала от него.

Её бегство — знак того, что путь служения и послушания ошибочен.

Мария Евсеевна ведёт свой тихий урок. В нём нет патетики, в нём нет нравоучения, и голос её не поднимается до страсти. Он всегда тих.

«Нельзя разрешить разрушить свою личность, нельзя никогда никому служить», — говорит Валентине Мария Евсеевна.

Игры не получается. Валентина не играет. Не может больше играть. Это не Мария Евсеевна, это она — на поле боя. Она сама расставила фигуры, она определяет ходы, проигрыши и выигрыши. Уступила Климушке — поступила не в столичный университет, а в институт райцентра. Это её проигрыш. А то, что она, в неестественных условиях готовившаяся к экзаменам, всё-таки поступила: выигрыш.

Ей даром достался Климушка. Климушка — муж Марии Евсеевны. Её наследство. Мария Евсеевна любила его больше себя, раз служила ему. Что в нём спрятано? Почему лучшая в мире женщина так сильно любила его?

То, что он красив и талантлив, — для парада, не для жизни.

Валентина берёт в руки серое платье Марии Евсеевны, с чёрными ромбами по груди и по подолу. Это платье — из того Прошлого, когда голоса Марии Евсеевны почти никто не слышал, когда ребята забивали её голос своими безжалостными. Зоологический период жизни Валентины.

Мария Евсеевна всё равно говорила. Ей, Валентине. Валентина садилась на первую парту, чтобы слышать каждое слово Марии Евсеевны:

«Волки никогда не загрызут зверя просто так, только если очень голодны. Отец и мать распределяют обязанности: волк добывает пищу, волчица учит волчат жить…»

Что было в рассказах Марии Евсеевны и в ней самой такого, что заставляло её, Валентину, и ещё нескольких ребят неотрывно смотреть в её золотистые глаза, ловить каждое её слово?

Это платье — свидетель позора Марии Евсеевны. И свидетель её могущества. Из тех уроков биологии она, Валентина, сейчас прорастает в себя. Не слушают, орут, играют, болтают ребята, когда Мария Евсеевна говорит. Пусть. Это их вопрос, это их выбор. Всё равно Мария Евсеевна говорит. Тем, кто слышит её. Всё равно она ведёт свою мелодию. Не парадную, не для всех. Быть избранным — слушать Марию Евсеевну и — попадать в братья и сёстры к зверям, к растениям, ощущать себя частью живой жизни. Вещающий на публику, блестящий, сверкающий каждым словом, каждой паузой Климушка и — Мария Евсеевна, с живой жизнью Природы. А вместе с ней и те, кто слушают её, приобщаются к чему-то такому, от чего замирает Дух.

Валентина прижимает к себе скромное платье. Идёт к телефону, набирает номер, который дала ей Ангелина Сысоевна.

Сейчас ещё очень рано — Мария Евсеевна не успела уйти на работу.

Тихий голос произносит «аллё».

— Аллё, — говорит Валентина этому тихому голосу. — Простите, что беспокою вас, Мария Евсеевна. — Она называет себя и молчит, ожидая реакции. Но реакции нет, есть лёгкие слова «я слушаю». — Больше всех учителей в школе я любила вас. Я помню каждое ваше слово. Меня попросили помочь вашему мужу пережить ваш уход, я не хотела…

— Я вам очень благодарна. Мне сказали.

— Не зовите меня на «вы», пожалуйста. Я навсегда ваша, и только ваша, ученица. Я почитаю вас. Я люблю вас.

Слова текут сами — вместе со слезами, падают на платье Марии Евсеевны.

— Не надо, Валюша, пожалуйста, не надо. Как он сейчас?

— С ним всё в порядке. Он поступает в аспирантуру, он бегает по утрам. Он — хорошо. И поэтому я звоню вам. Я не знаю, что мне делать, и мне нужен ваш совет. Я выполнила задание. Но он просит меня выйти за него замуж. Если я уйду от него, он может сорваться снова.

— Вы любите его? — тихий голос.

— Я не знаю этого. Я люблю вас и в нём — часть вас, то, что вы любили в нём столько лет! Мне было поначалу любопытно, почему все девчонки в классе в него влюблены? Сейчас — перелом: или я должна начать с ним жить, или уйти.

— А разве вы с ним не жили до сих пор?

— Нет, конечно. Я не могла предать вас. Мне нужен ваш совет.

— Ты любишь его? — тихий голос.

Совсем по-другому звучит этот вопрос.

— Я не знаю, — повторяет Валентина. — Мне с ним хорошо. Он — весёлый.

— Весёлый?!

— Он заботится обо мне, помогал с экзаменами.

— Помогал?!

Тихое эхо. Разрыв бомбы.

Валентина замолчала. Он не был весёлый с Марией Евсеевной. Он не помогал Марии Евсеевне.

Что удивительного? Она, Валентина, не кроткая. Она, Валентина, не хочет служить. Она, Валентина, не хочет всю себя, до донышка, отдать мужчине.

— Какого совета ты ждёшь от меня? Выйти ли за него замуж или просто начать с ним жить? Как я могу дать тебе совет? Что чувствуешь ты? Хочешь ты с ним жить?

— Я не об этом спрашиваю. Я спрашиваю, любите ли вы его, жалеете ли о том, что ушли от него, хотите ли вернуться?

— Нет, Валя. Я не люблю его. Я не жалею, что ушла от нет. И ни в коем случае не хочу вернуться к нему И меня совсем не расстроит, если у него будет женщина. Даже, больше того, я хочу, чтобы он был счастлив. Мне очень надо, чтобы он был счастлив, это спасает меня, освобождает от обета и обязательств.

— Каких? Кому вы дали обет? О каких обязательствах вы говорите?

— Себе, Богу.

— Что это значит? — пытается понять Валентина.

— Когда женщина выходит замуж, она даёт обет Богу заботиться о своём муже, и она берёт на свои плечи обязательства.

— Помните, Мария Евсеевна, как вы пришли в класс после долгого отсутствия — очередной раз вас Велик выгонял? В розовом длинном платье. Ребята ещё не знали, что с вами что-то произошло, по-прежнему смеялись, болтали. А вы… засмеялись тоже. Стояли перед нами и смеялись. А когда наши дураки наконец заткнулись, вы вызвали к доске тех, кто никогда не слушал вас, вызвали сразу пять человек, а остальных — своим тихим голосом — попросили достать листочки и приготовиться писать рецензии на ответы тех пятерых. Пожалуйста, скажите честно, вы в тот день ушли от него, да? Не захотели больше служить, да? Мне очень важно понять это.

— Наверное, да, Валя. Я почувствовала себя.

— Почувствовали, что не хотите больше, чтобы вас, именно вас, не слышали больше?

— Наверное, так, Валя.

— И то, что вы разрешаете мне строить мою жизнь с вашим мужем, — не жертва, которую вы снова хотите принести?

— Во-первых, ты уже построила с ним жизнь: для тебя он поступает в аспирантуру, он с тобой — весёлый, он тебе готовит обед… Во-вторых, никакой жертвы я не приношу никому. Я наконец живу сама, так, как хочу. Я тоже поступаю в аспирантуру. И я тоже весёлая, очень весёлая. Спасибо, Валя, за звонок. Я очень благодарна тебе за Климентия, ты привела его в чувство, ты, видимо, научила его видеть кого-то, кроме него.

— Ещё один, только один вопрос: за что вы так сильно любили его, что наступили на себя, что позволили себе не жить?

— Разве можно сказать, за что мы любим или не любим? В юности был момент… он нёс меня на руках по лесу. Он был такой большой и сильный, я растворилась, растаяла в его руках. Бог — не человек. А что делают, когда чувствуют Бога? Растворяются в мироздании. Служат Богу.

— Сколько лет вам понадобилось, чтобы понять, что он не Бог?

— Очень много. Он поднял руку на Полю, и я очнулась и поняла: он искалечил Полю, искалечил меня. Моя астма совсем прошла с той минуты, как я от него уехала. Астма — лакмусовая бумажка. Моё тело знало, что Климентий меня убивает, астма пыталась объяснить мне. Я, дура, не понимала. С тобой он — другой, потому что ты не увидела в нём Бога.

— Увидела. Давно. В школе. Но благодаря вам это в школе и прошло. Я услышала вас. То, что вы говорили о зверях, о растениях, о человеке… мы все вместе, один — часть другого. Услышала, но тогда, конечно, ничего не понимала. Поняла только сейчас. То, что вы говорили, и то, что вы — высоко…

— Сколько тебе лет? — прервала её мама.

— Почти восемнадцать.

— Я бы дала тебе сто, ты мудра, как старый, долго живший человек.

— Просто я раннего развития. Я люблю вас, Мария Евсеевна, я очень люблю вас. Я не знаю, выйду я замуж за Климушку или нет, но перестану мучиться: как это я — на вашем месте — с ним…

— Ты — на своём месте. И я благословляю тебя!

 

Глава тринадцатая

Мама всё ещё держит трубку, когда в ней уже давно гудки.

Здесь, в коридоре, под грохот гудков, я отдаю ей аккуратным почерком написанные письма с разговорами Ангелины Сысоевны и Валентины, пересказываю «отчёты» Ангелины Сысоевны по телефону. Она слушает и читает, я сквозь заросли её утренних непричёсанных волос пытаюсь поймать всполохи сожаления. Но завеса вьющейся кудели плотна.

— Ты только не мучайся, — прошу я.

— Такая мудрая женщина… Совсем ещё ребёнок. Ты только подумай, именно мудрая. Почему ты не дала мне их раньше? Чего ты боишься? Я спокойна, видишь? Не думаешь же ты, что я собака на сене. У меня — моя жизнь, с тобой вместе. Нам ведь хорошо вместе, правда? Что с тобой? Ты переволновалась за меня. Не из-за этого же прекрасного звонка? Ну же, пожалуйста, сдвинься с места. — Мама кладёт письма на тумбочку, связывает волосы сзади, берёт меня за руку, ведёт на кухню. — Я понимаю, ты очень устала. С этими экзаменами… Хочешь, я возьму сегодня отгул и мы проведём день вместе?

— Нет!

— Ты пугаешь меня. Почему нет? Не каторжная же я, правда? Фактически вспахала участок, сейчас делаю кабинет. Достаю наглядные пособия, выбиваю проектор, необходимые слайды… ношусь по городу. Я тоже устала. Поедем к морю?

— Не сегодня.

— А что у тебя сегодня?

— Формальности, мелочи, библиотека… и буду спать весь день.

— Так «спать» или делать дела? Почему ты дрожишь? Не заболела ли ты? Неужели реакция после экзаменов? Или ты по какой-то причине не спала ночь?

— Не спала ночь.

— Ты что, всерьёз думаешь о том, чтобы ехать жить к Леониде и помогать людям? Но ведь это безумие — заживо похоронить себя. Непомерная жертва. — Свистит чайник, мама передёргивает плечами. Ей тоже холодно? — Но ведь ты… не всерьёз? Но ведь мы с тобой вместе?! Разве тебе плохо жить со мной? — Мама слышит наконец чайник, выключает. — Пожалуйста, выбрось эту идею из головы.

Я говорю «хорошо», и мама начинает собираться на работу.

Мама, не уходи. Мама, возьми Дениса и пусть у нас с ним ничего сегодня не будет. Я не хочу близости с Денисом.

Он был близок с моей мамой. Я не хочу. Что-то есть кощунственное в этом. И вообще я не хочу быть с ним близкой. Не только из-за мамы. Между нами — гора снега. Протянешь руку — по локоть утопишь её в снегу. По грудь — снег. Снег не рассыпается, не тает, он скатался в комки, и комки заледеневают, едва коснувшись груди.

Снегопад в Посёлке был в Люшин день. Я шла за отцом по снегу, и снег, коснувшись лица, замерзал коркой. Пока я дошла до Люши, я — звенела. И, когда упала, отброшенная отцом, не рассыпалась на мелкие осколки, а заледенела вместе с землёй, стала частью жёсткой корки, прихватившей землю.

— В последний раз спрашиваю, может, возьму отгул?

— Послезавтра, мама. Мне нужны эти два дня.

Денис пришёл в ту минуту, как мама села в автобус на нашей остановке.

— Я видел её! Понимаешь?!

Он застыл в коридоре глупым торшером. Стосвечовая лампа не осветит так ярко пыль в углах, письма Ангелины, толкотню туфель, тапок и босоножек Под вешалкой.

Мамины тапки — золотистого цвета. Я подарила их маме уже здесь, в первые дни. Заразилась от Ангелины Сысоевны — солнцем. Сейчас они отсвечивают стосвечовый накал Денисова лица.

— Я пришёл к тебе, я решил, это не будет обман. Я всегда тебя тоже любил, я с тобой был вместе больше, чем с кем бы то ни было в жизни. Ты — часть меня, родной человек. Пожалуйста…

— Уходи! — тушу я нелепый торшер. — Ты придёшь потом, к маме, спать с тобой я не хочу.

Тапки потухли. И я ухожу из коридора в кухню-столовую.

Обман — не в том, что я не имею права вторгнуться в отношения моей мамы с Денисом и родить ребёнка, которого я так хотела родить от Дениса, а — перед самой собой. Я, именно я, не могу воровать. Это — чужое, не моё. Я, именно я, не хочу ничьего одолжения. Дело не в этом. Дело — в том, что я не в состоянии своими силами справиться с сугробом, съевшим пространство между нами — снегу навалило столько, что ни руками не разгрести, чтобы прорыть ход друг к другу; ни дыханием не растопить.

— Ты помнишь, как мы потерялись в лесу? И Бег нас вывел? Я сказал ему: «Бег, домой». Помнишь? Он фыркнул, встряхнулся и — пошёл своим скоком. Ты совсем не испугалась, что мы потерялись и что — сумерки.

Верхушка сугроба сморщилась, стала пористой, но при этом затвердела коркой.

— Пожалуйста, прошу тебя, уходи. Я передумала. Я не хочу Прости меня, пожалуйста.

— Я сегодня ночевал у Виктора. Ты знаешь, что он женится? Вероника весь вечер читала нам с ним из книги «Основы миропонимания новой эпохи». Кое-что запомнил. «Господь не занимается слежкой за тем, кто что делает, но мудрый космический закон отмечает каждый человеческий поступок, каждое его слово, каждую его мысль в соответствующих мирах причин, которые неизменно и неизбежно приведут в тех же мирах к соответствующим следствиям, которые вернутся к человеку либо в виде наказания и страдания, либо в виде счастья и радости». «Закон причин и следствий осуществляет высшую справедливость». «Человек сам творит свою карму. Всегда. Занимаемся умственным трудом — мы творим карму, обрабатываем свой сад — творим карму, занимаемся торговлей — творим карму, предаёмся удовольствиям — творим карму, предаёмся лени, ничего не делаем — творим карму. Творим карму хорошую или плохую в зависимости от того, что делаем».

— Пожалуйста, Денис, уходи. Я не понимаю ни слова.

И тогда Денис закричал:

— Если ты думаешь, что мне не больно видеть тебя такой, то ошибаешься. Мне больно. Ты не только дочь Марии Евсеевны, это, конечно, тоже, но ты — просто ты. Понимаешь? У нас с тобой целая общая жизнь. История. Ну-ка, назови мне моих друзей. Ты да Витька. Всё, слышишь?! — Он застучал себе в грудь. — Подумала обо мне? У меня всё погибает. Вспомни моих зверей. Думаешь, легко пережить такое? Ты уходишь от меня. Почему? Почему ты уходишь от меня? Потому, что я люблю твою мать? Но ты есть ты. Ты — часть меня, понимаешь? Я не хочу, я не могу жить без тебя. Я хочу быть с тобой всю жизнь. Я думал. Я понял. Ребёнок — это цемент. Это на всю жизнь. На всю жизнь мы с тобой останемся родными людьми.

— Я не хочу.

— Чего «не хочу»? Чтобы мы остались друзьями на всю жизнь?

— Я не хочу с тобой… я не хочу от тебя ребёнка.

— Ты лжёшь! Если ты любишь меня, ты хочешь от меня ребёнка. Если ты придумала, что любишь, тогда…

— Я придумала. А теперь уходи. Мы всё выяснили.

Но Денис налил себе чаю, сел к столу.

Он пил чай и не смотрел на меня.

Вот так же мы сидели за одним общим столом в нашей с Инной комнате.

— Посмотри на меня, — сказала я. — Ты хочешь, чтобы я честно вывалила перед тобой всю правду? А ты не боишься оглохнуть от неё? Ты — наглый, ты не только вторгся в чужую жизнь, ты взорвал её! Ты видел только себя, свои чувства! Ты посмел навязать себя другим! Кроме того, ты — вор, твой ореол…

— Только потому, что я люблю не тебя? — Денис встал.

Я хотела объяснить ему про сугроб. Не тает. А произнесла обвинительную речь.

— Не здесь… из слов Вероники я понял… не здесь решается, как нам жить. Скажи, откуда это пришло в меня? — Он снова склонился надо мной и — включил свет. Ни тени обиды. — Не сам же я придумал… рядом с ней… светло и так много всего… не разложишь по полочкам, не объяснишь. Я боролся. Я сказал себе точно такие слова: «наглый», «вор». Но как я могу выбросить из себя это «много»? Я пытался анализировать, но не могу ухватить это «много»… Если и в тебе столько, ты понимаешь. Думаешь, я не знаю, что Мария Евсеевна — щедро, от своего богатства, не чувствуя ко мне ничего подобного, просто в дар… себя. Почему же она может, а я — нет?

— Уходи. Пожалуйста!

— Ты не поняла. Она ещё не знает, я знаю за неё, она меня тоже любит. Любит и ненавидит. Ненавидит — за то, что я гожусь ей в сыновья, за то, что я — вор, наглый, за то, что она прошла через унижение… за то, что я вторгся в её жизнь.

— По твоей логике получается, что и ты меня любишь, только не знаешь об этом. Ну?

Денис снова сел на мамино место — как точно он определил его! Он смотрит на меня. И — тает снег, течёт между нами речка. Это уже было. Я помню это ощущение — истекает свет и дыхание, и тебя несёт в невесомость.

Он встаёт, осторожно склоняется ко мне и подхватывает меня со стула, и несёт меня в комнату, шлёпая по тёплой воде. А я истекаю светом и дыханием. Я не бьюсь в его руках и не отпихиваю его, я — в невесомости, ничего общего не имеющей с жаждой тела. Запахи леса, солнца… — долго я шла за ним по лесу, и вылетали из-под ног птенцы, о которых рассказывала мама.

Последняя кромка реальности — шершавое покрывало. Обеими руками я вцепляюсь в него.

Мы в невесомости вместе, как дети, когда вместе несёшься по воздуху, а тело растаяло. Оно молчит.

Я не хочу тебя, Денис. Я не могу жить без тебя. Воздух, свет, невесомость.

Брат. Не чужой мужчина. Что я делаю? Я не хочу, Денис, не надо, пожалуйста.

Но… это так мне нужно — вместе нестись в невесомости и непорочности…

Я истекаю в реку, в стремительную реку растаявшего снега, она меня несёт… в Шушин океан.

Запах снега, воды, водорослей, травы…

— Ты совсем ребёнок, — голос Дениса из Будущего. Оно, это Будущее, не наступило, я всё ещё на пути к океану, я ещё не влилась в него и не ощутила свой исток, свою колыбель. Я всегда знала, я — со дна океана. — Ты была права. Конечно, я просто не знал, что люблю тебя как часть себя. Я — с тобой навсегда. Это как разрезать руку и своей кровью, раной… побрататься.

Что он говорит? Чушь. Он болтает? Зачем он болтает?

Он качает меня на волне. Он — океан. Он — Денис. Он — лес. Непорочное зачатие. Без потной душной страсти. Без желания. Две клетки — я и Денис — слились в одну — в вечную жизнь. Кровью… побрататься. А ребёнок — клетка слившихся нас?

Звонят в дверь. Руки Дениса продолжают укрывать меня волной.

— Ты будешь открывать?

Это — Будущее. Я вступаю в него босиком. Натягиваю на голое тело голубой костюм, присланный мне Ангелиной Сысоевной, определивший мою удачу в сдаче экзаменов, и иду к двери. Теперь у нас есть глазок. И в глазке — Леонида.

Я принимаю твоё предложение, Леонида: я поеду жить в твою глухомань, мне больше негде жить. Я буду помогать тебе заниматься благотворительностью.

Звонит звонок.

Будущее трезвой назойливостью напоминает — я сама назначила Леониде это число, это время. И я открываю дверь. И я впускаю в свою жизнь Леониду.

Мы сидим втроём за одним столом: Денис, я и Леонида. Леонида рассказывает о Семинарии — о строгом распорядке, о предметах, которые изучает…

Денис слушает и ест. Он очень голоден. Ест мамины вчерашние котлеты и дышит, как после пробежки. Леонида не видит, как дышит Денис. Денис ест, как ест нормальный человек. Это знаем он и я — что он задыхается. Я тоже задыхаюсь. Волной океана, прибившей нас с Денисом к своей тайне, к своей колыбели.

И я говорю ему: «Пожалуйста, успокойся. Мы будем все четверо растить нашего ребёнка. Мы будем все вместе. И я не ревную тебя. И я люблю тебя. И ты ничем не обязан мне. И я люблю маму. И она ни в чём не виновата передо мной. И я хочу, чтобы мама не была одна. Успокойся, пожалуйста. От непорочного зачатия, при котором тело молчало, стартует Будущее четырёх людей и — маленького пятого. Ты говорил, или Вероника говорила: что мы ни делаем, мы творим карму, мы творим будущее. Вот оно. Не хватает только мамы, моей мамы за этим столом. И семья — в сборе».

Леонида поняла, что я сбегаю от своей жизни потому, что теряю всех, кого люблю, потому, что нуждаюсь в ней, потому, что хочу помочь ей, и, глядя на Дениса, спрашивает меня:

— Когда ты дашь ответ?

— Я согласна помочь тебе, — говорю я и смотрю на Дениса.

Моё лёгкое «ты» разрушает барьер разницы в возрасте, свидетельствует о моём доверии к Леониде — я буду жить свою жизнь.

Леонида уходит, а я пишу Денису адрес маминой школы. Не успеваю дописать последнюю цифру, снова звонят в дверь.

— Что за паломничество такое?

Снова кухня. Виктор смотрит то на меня, то на Дениса. Мы помирились? Мы общаемся как люди?

— Ты можешь подождать секунду? — спрашиваю Виктора и увожу Дениса в свою комнату. — Пожалуйста, не иди к маме сегодня. Дай мне сначала поговорить с ней. Я должна сказать ей о том, что выхожу замуж. На самом деле я не выхожу замуж. Но дай мне сегодня и завтра. Завтра мы хотели поехать с ней к морю. Дай мне два дня, пожалуйста.

— Я подожду Витьку здесь, можно? Посмотрю кое-что. — Он берёт с полки мамин справочник, ещё не уехавший после экзамена в мамину комнату.

— Ты что, пришёл пригласить меня на свадьбу? — спрашиваю Виктора.

— Какая свадьба? Вероника пока не хочет. — Виктор стоит у окна кухни и держит в руках ветку липы. — Смотри, цветёт. Скоро осень.

— Нескоро. Совсем нескоро осень.

Виктор поворачивается ко мне. Во рту сразу же — сладость Пыжовой конфеты и горечь моей слюны, по позвоночнику течёт пот.

— Что мы будем делать дальше? — Виктор кладёт свою руку на моё плечо, и плечо бьёт электрическим током. — Одно твоё слово, и мы с тобой поженимся. Я объясню Веронике.

Нас обоих трясёт током, и я выползаю из-под его руки.

— Ты лжёшь и мне, и самому себе, твоя жена — Вероника.

— Но я хочу тебя. Я хочу быть рядом с тобой.

— Может быть, Витя. Потом. Когда-нибудь. Обязательно. Я обещаю тебе, Витя, только ты, пожалуйста, женись поскорее. Я не твоя жена.

— Чья? У тебя есть кто-то?

Звонит телефон.

— Мама? Хорошо, что ты звонишь, мама. Я? В порядке. Да, я в порядке. Ты не можешь удрать с работы? Прямо сейчас. Мы пойдём с тобой гулять. Я готова видеть тебя.

А в этот момент Леонида встречается с Артуром.

Они идут в парк и садятся на скамью. И Артур рассказывает Леониде, что он дословно сказал девице всё, что Леонида посоветовала сказать. И девица бежала от него, подхватив вьющийся пышный подол юбки.

Артур смеётся и говорит:

— Теперь я твой должник. И не только с девицей. Я прочитал роман отца Владимира, о котором ты говорил мне. У меня есть к тебе вопросы.

Леонида поворачивается к Артуру и просит:

— Можно потом, а? Нам надо поговорить. Ты единственный мой друг во всей моей жизни. И я не могу лгать тебе.

Всё повторяется. Она говорит теми же словами всё то, что когда-то говорила о. Варфоломею: о явившемся ей Свете и Боге, о Мелисе, о своём кощунственном для Православной Церкви решении, о решении уйти в Протестантство, о той работе, которую она проводила все эти годы над собой, о конфликтах с собой из-за Мелисы, из-за отца и из-за него, Артура. Говорит и о том, что любит его. И о том, что нашла молодую женщину, готовую работать вместе с ней, чтобы не было так одиноко и неуютно.

Артур встаёт, когда она произносит последнее слово.

«Сейчас он уйдёт», — понимает Леонида.

А он садится.

Снова встаёт.

— Я не готов к разговору, — говорит он. — У меня тоже не было друга. И терять его…

— Почему терять? Что изменилось? Почему я не могу остаться тебе другом? Потому, что я лгала? Но лгала я обществу, не способному вырваться из консерватизма. Я не лгала отцу Варфоломею. И я не знала, что мы с тобой станем друг другу нужны. Как только я до конца поняла это, я…

— Я пойду, — говорит Артур. — Мне нужно побыть одному. — Он идёт прочь.

А она остаётся сидеть на скамье под сеющимися сквозь листву лучами. Она смотрит вслед Артуру. Вот и потеряла она своего единственного друга. Артур идёт медленно, как лунатик, вслепую. И она за него чувствует, ему больно.

«Почему?!» — чуть не вслух восклицает она.

Разве она стала глупее, разве она не ощущает его душу, разве она не готова отдать ему себя? Что изменилось? Только то, что она — баба?! Артур как все. Артур не чувствует её душу. Ему не нужна она.

Артур останавливается и — идёт назад. Подходит.

— Прости меня. Я не знаю, как теперь называть тебя. Так неожиданно. И — несправедливо. Разве ты стала сразу глупее или менее доброй? Или ты стала мне чужой? Прости меня. Что изменилось? Я должен подумать. Может быть… Я не знаю, что сказать тебе, что сделать. — Он смотрит в её лицо, и впервые она видит так близко его глаза: в них, серых, много светлых точек. — Ты всегда казался мне — казалась немного странной. Что-то в тебе было хрупкое, что мне хотелось в тебе оберечь, мне хотелось защитить тебя, я не понимал.

Она зажмуривается, так близко его глаза, его губы.

— Что же теперь делать? — говорит Артур и садится рядом с ней.

 

Глава четырнадцатая

Мы с мамой идём по Городу Он звенит троллейбусами, гудит машинами, бежит людьми.

День завалился за свою половину.

Мой живот ещё не знает о том, что очень скоро станет океаном — пристанищем новой жизни, колыбелью новой жизни, он ещё тоскует о своём мальчике.

— Сегодня я познакомилась с одним из будущих учеников. Он сидел на окне кабинета, свесив ноги на улицу. На четвёртом этаже. Представляешь себе? Что делать в такой момент? Позовёшь, испугается и может упасть. Не позовёшь, тоже может упасть.

Это мой будущий мальчик такой?

— Что ты сделала? Сколько ему лет?

— Села на стул — серой мышкой, сидела не дыша. Ждала. Надоест же ему когда-нибудь проверять свою волю!

— Дождалась?

Мы с мамой идём по нашему Городу.

— Конечно. Он спрыгнул в класс, увидел меня, спросил: «Это ваши штучки?» «Какие штучки?» — спросила я. Он махнул рукой на мои лозунги.

— Какие ещё лозунги? — спрашиваю я удивлённо. — С каких пор ты пишешь лозунги?

— Обыкновенные: «Я — клетка океана, вулкана, горы, я — клетка птицы, дерева…» — говорит моя мама.

Я даже останавливаюсь.

— Ты что так смотришь на меня? Может, и глупо, конечно, но мне очень важно, чтобы они сразу ощутили связь себя с целым. Идём к Яше, я сейчас умру с голоду.

Мы — в центре города. Совсем недалеко площадь, вокруг которой все главные учреждения Города: и Мэрия, и гороно, и Комитет культуры — в нём сидит Валерий Андреевич.

Валерий Андреевич — член моей семьи. У меня никогда не было ни дяди, ни тёти, ни бабушки, ни дедушки. В дедушки он мне не годится, он годится мне в дяди.

— Ну, так вот, подходит ко мне мальчик и говорит: «Объясните, что это значит. Я плавал в море, я лазил в горы, я видел птиц и деревья, но все они сами по себе, а я сам по себе. Дорос до седьмого класса, а сроду не слышал такую чушь. И вообще я — не клетка, у меня тьма клеток, все они — мои, а я — царь зверей». Он усмехнулся и нахмурился одновременно. Такое странное у него лицо, сразу столько разных чувств!

— Мам, давай зайдём к Валерию Андреевичу, я хочу посмотреть на него.

— Может, после обеда?

Я послушно иду мимо Комитета культуры к Яшиному ресторану.

Я уже давно поняла: мальчик любит биологию и задаёт те же вопросы, что задавал Денис.

Мама соскучилась по Денису. Ей не хватает его вопросов и его назойливости.

Потерпи, мама, ещё два дня!

Яков подлетает к нам со словами:

— Только что привезли форель.

Всё то же: тот же час случайного нашего обеда, что в первый раз, тот же улыбающийся Яков.

Всё не так, как в прошлый раз.

Яков — член семьи, он помог мне сдать трудный экзамен. Сейчас пересменок, и мы в зале одни. Он приносит бутылку вина, закуски и садится с нами.

— Я ждал вас, — говорит он. — Ты не знаешь? Ты поступила. Я был в приёмной комиссии сегодня, просмотрел списки, ты там есть. Мы теперь с тобой учимся в одном институте. Давайте праздновать. Сегодня я угощаю! Сейчас будут готовы жульены и заливной поросёнок.

— А если бы мы не пришли сегодня?

— Какая разница! Всё это благополучно приехало бы к вам домой. И мы пировали бы попозже вечером, когда меня сменят. Мне нравится, честно говоря, работать с двенадцати до семи. Публика особая. Вечером — тузы, те, кто умеет делать деньги и любит выпить. Повадки другие. Конечно, именно они кормят нас, сами понимаете, главные деньги — от них. А днём кто только у нас здесь ни обедает! Есть режиссёр театра. Она — тощая, нервная, лицо у неё чуть перекошено, но какие спектакли она ставит! Меня приглашает на все премьеры. Такие же они нервные, немного перекошенные, но не отвлечёшься ни на секунду. Она не любит перерывов. Говорит: «Перерыв рушит настрой, а мне нужен настрой». Сами подумайте, может такая приходить вечерами? Вечерами у неё самая работа!

Мама снова начинает рассказывать о мальчике: какие вопросы он задавал и как она на них отвечала.

Она скучает по Денису. Не просто скучает, он нужен ей.

— Что же, вы так весь день и разговаривали с мальчиком? — спрашивает Яков.

— Именно весь день. Ничего не делала. Зато он обещал помочь мне с кабинетом. А завтра я беру выходной, и мы с Полей поедем к морю.

— Можно я с вами?

— Нет! — говорю я. — Если можно, нет. Прости, Яков. Очень скоро вместе поедем. Пожалуйста.

Мама смотрит на меня.

Смотри, мама, завтра мы прощаемся с тобой. Завтра последний день иллюзии нашей общей жизни. Мне суждено жить без тебя, мама. Даже здесь, в Городе, где нет отца, где, казалось бы, мы совсем вдвоём, под одной крышей, мы ни одного вечера не были вдвоём. Валерий Андреевич, Вероника, Алик, Яков, Инна, дети… калейдоскоп людей. Я всех их очень люблю. Но все они — между мной и мамой, а к тому времени, как они уходят, я хочу спать. Я не могу полежать с мамой и поболтать, я не могу опутать себя её волосами, я едва добираюсь до своей тахты и проваливаюсь в сон. Между нами — люди, экзамены…

— Завтра мы поедем вдвоём, прости, Яков, — повторяю я. — Я очень соскучилась по маме, мы совсем не бываем вдвоём.

Яков смеётся:

— Я хорошо понимаю тебя. — Он убегает на кухню.

— Ты согласилась на предложение Леониды?

Я киваю.

— Это серьёзно? — В глазах мамы ужас. — И когда… ты переезжаешь к ней?

— На днях.

— Может быть, ты назовёшь хоть одну причину…

Я пожимаю плечами.

— А я как же?

Отвечаю про себя: «Ты, мама, выходишь замуж. Это ты, мама, уходишь от меня».

— Но это спектакль, это просто игра? И ты остаёшься жить дома? Она говорила: ты не каждый день там нужна… Ты ведь будешь со мной? Почему ты не отвечаешь? Почему ты отводишь глаза?

Подходит Яков с подносом.

Мы пьём вино за моё поступление. Мы пьём вино за мамино здоровье. И звон бокалов — гонг будущего — наша с мамой разлука. По нашему негласному джентльменскому соглашению с Денисом я должна оставить ему пространство рядом с мамой.

В эту минуту я ещё не знаю, что Леонида встретилась с Артуром и сказала ему, что любит его.

Но я почему-то говорю:

— Там видно будет, мама! Сегодня не надо об этом думать. Сегодня и завтра мы с тобой вдвоём.

— То-то я смотрю, Мария Евсеевна, вы потухли. Поля уезжает куда-то? Или выходит замуж?

— Замуж, — говорю я. — Ты, Яков, попал в точку. Я очень скоро выхожу замуж.

— И кто счастливец, Полюша?

Яков всё ещё не верит, играет — лёгкой игрой.

— Священник, — говорю. — Я выхожу замуж за священника.

— Ты… религиозна?

Мама спешит мне на выручку:

— Несколько лет назад я прочитала книжку о снах, о природе снов, о значении снов.

Яков смотрит на меня, на маму и — включается в новую игру. Священник так священник. Сны так сны, тоже интересно.

Мы выходим в конец рабочего дня с сумками — в них дары Якова.

— Ты хотела увидеть Валеру? Бежим-ка, он недолго засиживается.

Вместо утреннего запаха чистоты, воды, мыла — запах пота. Люди бегут мимо — они только что выскочили из душегубок раскалённых учреждений, из душегубок автобусов и троллейбусов. Поры выбрасывают яды организма, выделенные за целый день, пот пахнет болезнями и обжорством, недоеданием и одиночеством.

С Валерием Андреевичем мы сталкиваемся у подъезда его учреждения.

— Вы ко мне, девочки? — Кинув чемоданчик к ноге, он обнимает сразу нас обеих.

— Можете меня поздравить, поступила, — рапортую я и с жадностью ловлю его радость. Трусь о его висок щекой.

— Надо праздновать. Когда зовёте?

Мама смотрит на меня.

— Завтра вечером, — говорю я. — Нет, послезавтра вечером, — поправляюсь тут же. Пусть за столом будет и Денис. Валерий Андреевич тоже должен понять ситуацию — нет у него надежды на маму, мама не одна, мама скоро выйдет замуж. Если он хочет включить нас в свою семью, пусть включает так — со всем нашим колхозом.

— Ну, Маша, поздравляю и тебя. Это и твоё поступление. Девочки, у меня через пятнадцать минут встреча, я позвоню вам. Обещаю достойно подготовиться к празднованию великого события. Спасибо, что зашли. — Он как-то по-детски всхлипнул. — Я ведь тебя тоже, как родную, люблю.

— Она тебя тоже, — говорит моя мама. Это она захотела зайти к тебе похвастаться.

Не успевает отъехать от дверей машина с Валерием Андреевичем, как мы слышим гул, топот ног и отдельные выкрики.

Крики исходят слева, из улицы, вливающейся в площадь Правительства. И почти сразу на площадь выкатывается толпа женщин.

Транспаранты с метровыми буквами: «Долой мужчин с постов», «Дорогу к власти женщинам!».

Крики, разноцветие одежды, красота и уродство.

— Это Руслана! — Я прижимаюсь к стене здания.

— Да, это она! — Мама тоже прислоняется к стене, рядом со мной.

Мужчины, вышедшие на площадь из учреждений, спешат в свои машины или к автобусам — прочь от своры разъярённых баб, пока те не преградили им путь.

— Террористы! Убийцы! Самодуры! Эгоисты! — не музыкальные, не нежные, злые голоса женщин.

Теперь и я вижу Руслану. Она — впереди — вождём. Амазонка с копьём. Не копьё, конечно, — транспарант с надписью: «Власть женщинам!»

Сколько их, ополоумевших? Сто, двести? Где набрала их Руслана? Она же говорила, летом все, разъезжаются! Как уговорила выйти на позорище? Неужели у всей этой своры нет ни одного доброго, умного мужчины рядом — ни брата, ни отца, ни дяди, ни сына? Неужели все мужчины — убийцы? А что делать с Валерием Андреевичем, Денисом, Виктором, Яковом?

И вдруг моя мама бежит навстречу Руслане.

Что она хочет? Своим тихим голосом перекричать толпу? Своим хрупким телом закрыть от толпы всех мужчин конца рабочего дня, уставших кормильцев-мужчин, в жаре проработавших много часов? Разве может моя мама остановить свору оголтелых экстремисток?!

Я бегу за мамой. Главное — не потерять её в этом столпотворении!

Сумки болтаются в маминых руках — гирями, мешают. Но мама не бросает их.

Всё ближе — потные, злые, взбудораженные женщины. Чем опоила их Руслана? Какими словами привела в исступление?

Женщины бегут. Волосы, юбки развеваются. Они сейчас сомнут мою маму.

— Мама! — кричу я, не в силах догнать её.

Но вот мама буквально врезается в Руслану и, бросив сумки на асфальт, обнимает её.

Руслана тормозит толпу.

Мама что-то говорит Руслане. Волосы — потоком до пояса, закинута голова.

Что она говорит? Почему Руслана слушает, склонив к маме лоснящееся потом, круглое, красное лицо?

Поскорее вдохнуть воздуха в обедневшие, высушенные криком и бегом лёгкие — мама остановила мгновение.

Я подбегаю к словам: «Ветер собьёт пыль».

Что значат эти слова? О чём говорила своим тихим голосом мама?

Мама гладит Руслану по потной щеке.

«Ты могла бы не родиться. И все мы могли бы не родиться, если бы не мужчины. Не было бы цивилизации, если бы не было мужчин. Почти все открытия, которыми жива жизнь, совершили мужчины…» — говорю я про себя Руслане. Эти слова сказала Руслане моя мама?

Руслана под мамиными руками просыхает — приходит в себя.

— Покричала, и будет. Пробежалась, и будет. — Я говорю это, или моя мама, или кто-то со стороны?

Остановившееся мгновение изменило ситуацию.

Против женщин — мужчины в форме, с оружием. Как забором, обносят женскую толпу.

— Бегите прочь, — шепчу я Руслане.

Журналисты крутят камеры, ловят миг удачи — надписи на транспарантах, лица.

Мужчины против женщин. Мужчины в форме придвигаются всё ближе и ближе.

— Ещё есть шанс, бегите, — говорю я.

— Я хочу сказать. — Руслана делает шаг к журналистке, молодой женщине с камерой. — Да, без помощи мужчин мы все не родились бы. Да, мужчины играли и играют важную роль в развитии цивилизации. — Это мои неотразимые аргументы или она повторяет то, что ей сказала мама? — Но мы лишены власти, но мы лишены равных прав.

— За что вы ненавидите мужчин? — подносит к Руслане камеру один из журналистов.

— Я только что объяснила. Они лишили нас всех прав.

— Вы были влюблены? — интересуется другой.

Руслана откидывает голову, разворачивает плечи:

— Какое отношение это имеет к проблеме?

— Прямое. Ущемлённое самолюбие, неустроенная личная жизнь. Психология замкнутого пространства. Вам понадобилась площадь, потому что не реализована ваша женская природа. С вами всё ясно.

— У меня — реализована. У меня двое детей и муж. Однако я считаю, перемена в обществе необходима.

— Муж обижает вас? — Камера — вплотную к женщине. — Бьёт? Издевается?

— Нет, конечно. Почему это?

— Если у вас хороший муж, зачем вы явились сюда? — Камера — возле другой женщины. — А у вас есть муж?

— Был да сплыл. Нашёл помоложе.

— А по-моему, вы ещё очень молодая и красивая.

— Вы объясните это ему.

— Ясно, а у вас какая причина?

Другой журналист задаёт женщинам приблизительно те же вопросы.

Мама берёт меня за руку и ведёт прочь. Сквозь строй мужчин в форме. Нас пропускают. То ли видели, что именно мама остановила толпу, то ли потому, что в планы властей вообще не входит задерживать женщин. Охраняют порядок, и это — всё.

Мама едва бредёт. Мы попадаем в узкую улицу, почти пустую.

— Что ты сказала Руслане?

— «Спасибо», доченька.

— «Спасибо»? За что это?

— За то, что собрала столько женщин и заставила их задуматься над своими проблемами. Важно однажды осознать, что ты не рабыня.

Мама не говорит «Климентия бы сюда», она говорит:

— Когда изо дня в день, из года в год живёшь согнувшись, подавляешь в себе своё «я», нужна Руслана. Её роль на первом этапе неоценима. Посмотри, скольким она открыла их «я». Бунт важен. Не убили же они никого, не обидели. Победили свою робость. Криком выбросили из себя обиду. Это бунт против себя. Если бы в своё время вот такая Руслана встряхнула меня и дала выкричаться, я бы гораздо раньше начала жить. Столько лет пропало!

— Если ты её благодарила, почему же она не пошла дальше?

— Куда и зачем? Они хотели привлечь к себе внимание. Они сделали это. Завтра все газеты будут напичканы интервью с участницами. Зачем шли? Выкричаться, выбросить из себя обиды, рабство. Что плохого в этом «бунте»?

— Они нарушили покой, ритм…

— Покой чей? Ритм чего? Они никого не убили, — повторяет мама. — А мужчинам… что ж, очень полезно задуматься… им тоже есть о чём задуматься.

— Ты делаешь из Русланы героиню.

— Нет, просто понимаю её. Скажи, ты можешь прямо сейчас пойти на четвереньках?

Я даже останавливаюсь.

— Что ты так смотришь на меня? Не можешь, правда? А Руслана может. Ты зажата пока ещё, скованна и всё-таки ещё робка, ты ещё не освободилась полностью от послушания…

— Руслана просто наглая. Она просто лютая эгоистка. Экстремистка.

— Да, она — эгоистка и экстремистка. И — наглая. Да, она человек скорее плохой, чем хороший. Да, она перегибает палку. Но она ничем не скована, и она развернула плечи.

— Это мы видели на примере Инны.

— С Инной — другое. Руслана не может любить Инну. Инна вообще тяжёлый случай.

На другой день мы едем с мамой к морю. И лежим на песке, и плаваем, и катаемся на лодке. И — розовеем на глазах.

Мы не говорим о Леониде.

Мама рассказывает о «кустах» биологии.

— У тебя впереди два года — чтобы определиться. Не найдёшь себя в биологии, можешь уйти в психологию. Мне почему-то кажется, из тебя получится хороший психолог.

— А почему ты выбираешь микробиологию? Что привлекает тебя?

— Хрупкость человека. Беспомощность перед болезнями. Если мне удастся, если я смогу разработать тему… ну, то, о чём говорил Валера, я помогу очень многим.

Мы обедаем в ресторане на берегу. Едим рыбу — под хлюпанье и бормотание воды, под мелодию старого вальса.

Я не заметила этого мгновения. Только что мама, в своём розовом девичьем сарафане, сидела рядом, и вдруг она — розовым всполохом — посередине зала на танцевальной площадке… Глаза закрыты. Она кружит под мелодию вальса, и я не успеваю разглядеть её лица.

Середина дня, ни оркестра, ни танцев, люди обедают.

Сейчас все они повёрнуты к маме.

Я вскакиваю — кинуться к маме, схватить её за тонкую руку, увести с площадки — от позорища. Но мелодия звучит последним тактом, мама сама застывает на месте. И — раздаются аплодисменты. Люди встают, хлопают, кричат «браво».

Мама открывает глаза. Она горит посреди площадки — розовым пламенем. Ей подносят бокал вина, к ней подлетает молодой человек в шортах и тенниске, что-то говорит.

Да, она вовсе не смущена своим порывом: словно так и надо — на сцене перед всеми!

Я утираюсь салфеткой, я — как из-под душа, вся мокрая. Ну и учудила моя мама!

Неожиданность выдернула меня из летнего дня, из океана, в котором сейчас сливаются две клетки в одну, из моего пути в Будущее.

Мама учудила, а я не учудила — собралась посвятить свою жизнь Богу, в которого не верю, связать судьбу свою с женщиной?! В чём разница? Я — тайком, мама — открыто. Спит с учеником, фактически сыном, танцует на сцене.

Я добралась до Шушиного океана. Я — клетка, выплеснутая им — жить. Почему же я не живу? Почему же входит в зал и подходит к нашему столу… Люша, со своим неродившимся ребёнком в утробе? Тот ребёнок — мой брат или сестра. Почему же я слышу голос Шушу: «Человек способен жить так, как он хочет. Ну-ка, опустимся на дно океана и попробуем открыть его тайны».

— Я свободна, доченька. Я народилась жить. — Мама садится на своё место, пьёт воду. — Это ты освободила меня. Принадлежу только себе. Выбираю. Ты и я — вместе. Мне кажется, — она закрывает глаза, — я качаю тебя… ты качаешь меня… волны качают нас. Ты — моя мама, ты похожа на неё. Я твоя мама. — Мама улыбается. Её тихий голос гремит на весь зал. Лица повёрнуты к нам, уши ловят мамины слова, я ёжусь под ними и чужими, восхищёнными, раздражёнными, недоумевающими взглядами. — Никогда, даже в юности, я не чувствовала такого, чтобы с кем-то… мы с тобой одно целое, одна плоть. Мы с тобой будем всегда вместе. И свободны от мужчин. Мне не нужен мужчина, мне нужна только ты. Что ты так на меня смотришь? Ты осуждаешь меня? Тебе за меня стыдно? Что с тобой? Ты опять плачешь? А сейчас почему ты плачешь? Тебе не нравится моё поведение? Ты совсем по-другому чувствуешь? Ты не довольна, что и ты, и я начинаем жить? Мы же с тобой вместе… навсегда. Не разрушит же нас Леонида! Вы договорились… не каждый же день. Ты остаёшься со мной, так? Мы всегда будем вместе. Что же ты плачешь, объясни!

 

Последняя глава

Первая глава

Насыпь. Льёт дождь. За спиной — мой Посёлок, в котором я родилась. За спиной — отец, мама, Денис, Виктор, Ангелина Сысоевна. Ещё жива Люша, и отец не начал с ней спать. Я ещё ничего не знаю о своём будущем.

Если Виктор не совершит своей агрессии и я не забеременею и не приму в себя всё Зло Вечности, открывающей мне судьбы людей, и не стану источником лжи для многих людей, как сложится моя жизнь? Вберу я в себя боль Люши или никогда так и не узнаю, отчего у неё разорвалось сердце? Поженятся ли мама с Денисом или разрыв мамы с отцом, которому я буду способствовать в большой степени, не произойдёт и мама не станет свободной, а погибнет в молодости, задохнувшись однажды в безвоздушье? Что будет с Инной? Возьмёт она себе дочек из детского дома или навеки останется одна? Кого выберет Леонида себе в помощницы? Откроется ли её обман?

И вопрос главный: можно ли строить свою жизнь на лжи?

Что зависит в моей жизни от меня, что от сил, руководящих нами?

Мне — шестнадцать, и ещё ничего не случилось.

Стучит дождь по рельсам, уходят рельсы в неведомую жизнь…

Я люблю представлять себе жизни людей, придумывать их. И я придумала себе людей и ситуации, в которые они могли бы попасть. Вот почему реалии не играют никакой роли в моих психологических упражнениях.

Бостон — Мичуринец

1997–1998

Бунт женщины, мечтающей стать СВОБОДНОЙ и СЧАСТЛИВОЙ…

Отчаянный бунт девочки-старшеклассницы, униженной жестоким отцом и наглым «бойфрендом»…

«Профессиональный» бунт феминистки-экстремалки — и повседневный, ежечасный бунт феминистки «духовной»…

Бунт интеллектуалки, открывшей для себя Бога, — и бунт «вечной бабы», истерзанной любовником-«мачо»…

КАЖДАЯ из них однажды отказалась быть «человеком второго сорта». Но — КАК ЖЕ НЕЛЕГКО обрести НАСТОЯЩУЮ СВОБОДУ, НАСТОЯЩУЮ ЛЮБОВЬ, НАСТОЯЩЕЕ МЕСТО В ЖИЗНИ!..

 

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Содержание