1
— Значит, для тебя высший уровень — полететь? — голос матери.
А я ещё Саша. Ещё кормлю мать с ложечки, несу её поделки на рынок, стою долгий холодный день, зазывая покупателей, отчитываюсь перед матерью вечером — что удалось продать. Я вытираю пыль, готовлю обеды. Я хороню мать. И дарю Сонюшке самый красивый жилет в подарок. Но голос моей матери возвращает меня в моё тщедушное тело, припавшее к щели:
— Каждый человек наполовину женщина и наполовину мужчина. В Китае это называют гармонией — «инь» и «ян».
Не каждый. Только избранные.
— Ты бросил вызов Богу! — говорит мать.
— При чём тут Бог? Никому я вызова не бросал. Я даже не думал об этом. Просто делаю свою жизнь сам.
— Нет. Это Бог вложил в тебя и мужчину и женщину, ты только угадал Его замысел.
— Тогда при чём тут «бросил вызов Богу»? У тебя дурно с логикой. «Услышал Его замысел», «выполнил Его волю» или «бросил вызов»?
Как должен вести себя человек: быть послушным чужой воле или бунтовать? С точки зрения Сашиной матери, её клана поведение Саши — бунт и предательство.
Но у Сашиной матери лишь кружева, блузки, у моей — высший смысл.
Нет. У Сашиной матери ещё и ненависть. И у моей — ненависть: она ненавидит меня.
— Уйди, Саша, пожалуйста. Я очень устала. Ни слова не говоря, Саша идёт к двери.
Но ведь это материно поражение? Она не смогла возразить Саше.
Моя Птица летит к окну.
А что на улице?
Тюрьма.
Моя жизнь — тюрьма? Сашина жизнь — тюрьма?
Или моя Птица так выражает свой протест? Против чего? Против материных слов? Моих мыслей? Сашиного поступка?
Мать идёт в ванную. И снова падает ливнем вода.
Что это она заладила: чуть что — под душ?
Если смотреть сверху… Не из пыли дорога, из Света!
Другое измерение, другой отсчёт жизни.
Какая связь между изменением пола и тем, как мать поднимается из тела вверх, в Свет, а потом возвращается обратно в тело? Какая связь между Светом и тем, что Саша хочет лететь птицей? Может, птица — наш высший дух? Смотрю в небо и не вижу Света. Какие ответы могут удовлетворить Его, если это Он задаёт вопросы? Какие законы для жизни определил Он, если именно Он законы определяет?
Я уже лежу в кровати. И Птица пристраивается на моей груди.
Где таится душа? Что она такое? Это то, что гонит меня к матери?
Поменять пол — значит бунтовать, вырваться из стада людей? Значит себе присвоить ту силу, что есть лишь у Света?
Но я сам себе выбрал мать. Пришёл к ней на Землю, в её земную жизнь. Почему же тогда я так похож на неё, земную? Учительница биологии говорила нам о генетике. Какая связь между тем, что я выбрал себе мать, и генетикой, передающей похожесть плоти через гены от одного поколения к другому?
— Никакая логика не нарушена, нет. Конечно, ты бросил вызов Богу. Тебя Бог испытывал — дав женское тело. Ты выбрал более лёгкий путь. Чем он отличается от колеи твоей матери? Она зашорена. И тебе нужна колея. Ты называешь это бунтом.
С кем говорит мать? Саша давно ушёл.
В секунду оказываюсь у двери.
Мать стоит посреди комнаты, с волос на одежду и на пол стекает вода, и блузку её хоть отжимай, но она не замечает этого.
— Не у меня дурно с логикой, у тебя. Ты не только сын отца, но и сын матери, ты сунулся в колею!
При чём тут «колея»? У Саши нет колеи!
— Ты отказался решить задачу, предложенную Богом, — настойчивый голос матери. — Зачем-то Он дал тебе два пола. Это похлеще твоих уровней.
Мать идёт к входной двери и прижимается к ней.
— Правда, тогда мы не встретились бы с тобой, — едва слышный голос матери, — если бы ты принялся решать свою задачу как положено. Колея — один пол. Два — весь мир! Ты этого хочешь, этого?
Вернись, Саша! Скорее вернись, Саша! — молю я.
Звенит звонок.
2
Кажется, и мать решила, что это вернулся Саша. Обеими руками она пытается открыть замок, никак не может справиться. Но вот наконец раздаётся щелчок, и дверь распахивается.
Я не вижу, кто пришёл, я вижу лишь мать, тающую на глазах. Не струна натянутая, обмякшая плоть.
— Простите. Я не могу сегодня. Я знаю, приглашала. Простите, я больна.
И — щелчок двери, обозначающий начало новой матери для меня: она признаёт себя побеждённой, она обнаружила себя и, какими бы фиговыми листами теперь ни прикрывалась, больше от меня не спрячется.
— Ты не спросил меня, правильно ли ты поступил? Ты не выказал передо мной ни тени сомнения. Ты не несёшь на себе никакой вины. Ты не пришёл ко мне за помощью, как приходят все. Ты пришёл взорвать меня. Ты переступил барьер. Никто не переступает. Ты хочешь лететь. Что ты вкладываешь в эти слова?
Если можно изменить пол, можно изменить цвет, размер глаз, черты лица? А рост? Что можно изменить в замысле Света, что — нет?
Человек красит волосы, чтобы выглядеть моложе. Наша учительница биологии, Вета Павловна, красит волосы. Она, как и Саша, — очень высокая. Похожа на мужчину. Но делает себе причёску. Она хочет нравиться. Кому? У неё нет мужа. Она тоже и мужчина и женщина? Она выбрала себе трудный путь? О её пути говорит мать?
Почему же нельзя поменять пол, если это очень нужно? Сейчас всё чаще меняют пол — официально во всех странах! Разве мать не знает этого? И также существуют институты красоты! Вета Павловна рассказывала нам о них и о том, как там улучшают внешность: меняют форму носа, губ…
Если бы люди не приукрашивали себя, многие из них не вышли бы замуж и не женились бы…
А Вета Павловна отказалась бы от операции, если бы Чудак предложил ей сделать такую, какую сделал Саше?
— Бог пытался объяснить тебе, ты не слышишь. Бог учит тебя. Поэтому отнял у тебя работы отца.
Не Бог. Сожгла женщина, не понимая, что делает, — возражаю я матери. Не я — Саша возражает матери.
— Тебя ждёт ещё много испытаний, Бог хочет, чтобы ты понял.
Замолчи! — кричу я во весь голос. Несусь к матери, обеими руками закрываю ей рот. — Не смей! Не смей! — кричу я, видя перед собой то, что она проделала с Виленом, хотя параллель сама по себе не правомерна. — Не смей ничего плохого сделать Саше!
Не бегу. Не кричу. Прижимаюсь к своей двери и без сил, опустошённый, так стою.
3
На другое утро, уходя на работу, мать говорит:
— Сегодня к тебе придёт твой отец.
В этот день Пашка спас Котика.
С тех пор, как Пашка спас меня от него, я часто хожу на этаж Котика. Зачем? Что тянет меня к нему? Тоска по тому времени, когда был жив Павел и одевал меня при Котике, как одевают детей их родители, или попытка понять самого Котика, существо для меня загадочное?
Издалека смотрю на него. Шахматы, карты, фанты, камни, салочки… — игры на переменах разные, но итог той, в которой участвует Котик, всегда один: рождается злость, а в результате — крик и драка. Котику кажется: все ему что-то должны. Он так и кричит: «Ты должен взять ход назад», «Ты должен идти не той картой».
В отличие от его матери, ребята не хотят быть должны Котику и доказывают ему это кулаками.
Котик же сильнее многих и — хитрее. Всегда найдёт момент, когда ударить человека носком своего тяжёлого ботинка в уязвимое место, обычно ниже пояса. Или может растопыренными пальцами со всего маха ткнуть человека в лицо, целясь в глаза. Только чудо спасло однажды его жертву от слепоты.
В тот день Котика повалили на пол. Двое держали руки, двое — ноги, остальные били. Били ногами, молотили кулаками.
Откуда взялся Пашка? Раскидал парней и поднял Котика.
Кровь из носа, перекошенное отёком лицо…
— Ты чего лезешь?
— Ты знаешь, какую суку спасаешь?
— Убить его надо! — орут на Пашку ребята.
— Не играйте с ним, и все дела. Сами лезете. Вам нравятся его шахматы, его конструктор, его карты… Он покупает вас. А вы покупаетесь. Сами дураки.
Пока Пашка вещает, Котик приходит в себя и неожиданно со всего маха бьёт одного из мальчиков в живот. Пашка хватает его руку и вывёртывает её.
— Шкура злая, — шипит и волочёт Котика в туалет, на ходу крича ребятам: — Вы будете виноваты! У таких подлецов всегда другие виноваты!
Я тоже был в толпе, но меня хватило лишь на то, чтобы рвануться туда и по обыкновению остаться наблюдателем: драться не умел, оттащить ребят от Котика не смог бы. Нигде и никогда участником я не был. Но сегодня нужно решить…
Что решить?
Шум воды, смывающей Котиковы кровь и сопли, злой скрежет Пашкиного голоса: «Подонок», «Пожалуешься кому, убью, запомни, гадина, моё слово твёрдое», «Не жить тебе, если пасть раззявишь!», «Мешок говна», «Смердишь на всю школу, вонючка…»
Это Саша. Он ткнул меня носом в реальность, заставил заметить пыль на полках и на столах его прошлой жизни, седой висок его матери, приспущенные штаны Чудака. Саша вкрутил меня в жизнь, что ежесекундна: в уроке, в драке, в машине, едущей по нашему двору, в запахе еды от тёти Шуры… И теперь быт тянет меня в свою пропасть: кровь, широкая тугая окантовка ботинка, разорванный пиджак, ребята вокруг со своим набором ругательств и угроз, кафель туалета, запах мочи, дым от сигарет…
Но земная мешает моей жизни другой. Погружусь целиком в быт, не смогу понять, куда и зачем поднимается мать, не услышу Павла…
Время — выбрать. С двумя жизнями мне не справиться. Как мать умудряется совмещать их? Можно ли этому научиться?
Интуитивно я чувствую: быт — жесток, бесцеремонен, нестабилен, полон опасностей, а жизнь Павла и матери в Свете — стабильна, спокойна, добра, насыщенна.
Давно мы с Пашкой сидим на уроке, и механически я решаю задачу. Но я вижу Пашкину склонённую над тетрадью голову, красное ухо, щёку, источающие не излитую до конца злость, и слышу его вопрос, никогда не заданный мне: «Какого чёрта ты таскаешься глазеть на этого дурака?»
Этот миг.
Могу ли я сейчас, когда передо мной алгебраическая задача и Пашкино красное ухо, попасть на дорогу из Света, по которой бредёт мать? Для этого надо перестать решать задачу, закрыть глаза, чтобы не видеть Пашкину злость, надо над ними… Что «над ними»? Взлететь? Воспарить? Подняться? А я могу подняться над всем и всеми? Котика чуть не убили сегодня. И Пашка спас Котика. Спас и называет его подлецом.
Это «что-то», что может вывести меня на дорогу матери, запружено сейчас — моим участием в быте, вопросами, скользящими во мне. И я не могу высвободить это «что-то» — задача решается, красное ухо горит огнём светофора — путь закрыт, вопросы атакуют меня…
— Айда ко мне, — предлагает Пашка после уроков.
Но я неожиданно говорю:
— Ко мне?!
Я хочу сказать Пашке, что у меня есть Павел и он ждёт меня. Но, по обыкновению, слов нет, и я лишь смотрю на Пашку. И ловлю себя на том же: сегодня — переломный день, сегодня я должен решить. Одно моё «я» хочет, чтобы Пашка пошёл со мной, а другое хочет выбраться на дорогу.
— Айда!
Не успеваю открыть дверь, как на моём плече уже сидит Павел, а его голова уже покоится на моей шее.
— Во, даёшь! И молчал! Смотри-ка, какой голубь!
— Это не голубь.
— Ты мне будешь говорить?! Самый настоящий голубь. Ручной. — Пашка протягивает к Павлу руку и гладит по перьям.
Я озадаченно смотрю на любопытный глаз Павла, на его золотистое оперение, укрытое Пашкиной грязной, в цыпках, рукой.
Разве голуби такие? Вон сколько их на карнизах домов и в парках, их кормят старушки. Они совсем не такие. Они — сизые, болтливые, суетливые — обыкновенные.
— Как ты зовёшь его?
Чуть не вырвалось «Павел», но я вовремя прикусил язык.
— Круша? Хорошее имя, мне нравится.
Павел под рукой Пашки разворачивается к нему и, продолжая сидеть на моём плече, разглядывает его.
— А можно мне подержать Крушу?
Не успевает закончить фразу, как Павел легко вывёртывается из-под Пашкиной руки и пересаживается на неё, своим клювом осторожно проводит по Пашкиной щеке.
— Он у тебя, что, слова понимает? — почему-то шёпотом спрашивает Пашка.
Во все глаза смотрю на Павла и Пашку. Павлу Пашка нравится? Иначе зачем он распахнул крылья и укрыл ими Пашкино лицо? А если бы я Котика привёл?
Но вот Павел слетает с Пашки и усаживается на пылесос.
— Что это? — снова спрашивает Пашка шёпотом. — Он хочет что-то показать мне? — На цыпочках подходит к пылесосу. — Что это? — спрашивает, но тот же вопрос теперь относится к пылесосу. — Вроде пылесос, но какой-то необычный.
Павел возвращается ко мне, а я включаю пылесос, и он кружится по коридору, медленно двигаясь кругами к кухне.
— Вот это да! Откуда у тебя такое? — Пашка идёт за пылесосом, приноравливаясь к его движениям. — Смотри-ка, прям лижет. И не шумит. Наш включишь, уши затыкай. Мигает-то как. Лампочки похожи на глаза. Откуда он у тебя?
— Отец сделал.
— Отец?! А что ещё он сделал? Познакомь меня с ним. Я хочу научиться такое делать.
Может быть, невозможность выбраться из пыли и сора, спрессованного в добросовестном пылесосе, может, страх, что навсегда я теперь останусь тут, внизу, с этим сором, макаронами и задачами, что я не в силах справиться с моментом перелома, не в силах соединить две жизни в одну… — причина, только хлынули слёзы и стали заливать меня.
Неподвижен Павел. Неподвижен Пашка. И я стою посреди комнаты матери, куда мы явились вслед за пылесосом, и не могу остановить слёз, разъедающих лицо.
Первым приходит в себя Пашка:
— Ты чего? Ты чего? Что с ним? Он умер? Умер. Он умер. И Павел, сидящий на моём плече, лишь птица. Пусть она всё понимает, потому что это дух Павла, но я хочу голоса Павла, улыбки, хочу держаться за его руку. Хочу вместе смотреть спектакли и вместе ужинать. Он умер и унёс с собой не только себя, но частично и мать, моё ощущение её, мою связанность с нею.
Ерунда. Не унёс. Сблизил нас с матерью, научил видеть её! И именно он, Павел, открыл мне быт.
— Ясно, — Пашка выключает пылесос. — Давай жрать. Сдохну с голоду, что будешь делать со мной? Где у тебя телик? — Огляделся, не увидел. — В спальне, что ли? — Я замотал головой. — Нету, что ли? Как же ты без телика?
Пашкин голос, Пашкин шутовской вид с вытаращенными глазами, Павел, зовущий меня в кухню, куда он сорвался после слов Пашки, что тот хочет жрать, останавливают слёзы.
На кухне Пашка никак не проявляет своего удивления при виде мясорубки, соковыжималки, посудомойки, явно не знакомых ему, таких же необычных, как и пылесос, лишь пытается спрятать от меня жадный взгляд, которым всё разглядывает.
Мы ещё не доели второго, как раздался звонок.
Уверенный, что это тётя Шура, открываю дверь.
Пашка подскочил со мной вместе.
Не тётя Шура. Мужчина.
Я уже открыл было рот сказать «Мамы нет дома, она приходит около семи», как он спросил:
— Ну, и который из вас мой сын?
Павел прижался к моей шее, а Пашка, решив, видно, что мужчина ошибся дверью, ведь мой отец умер, игриво сказал:
— Выбирайте! Который глянется? Мы оба готовы. Тут я и посмотрел на мужчину.
Такого же роста, как Павел, только много шире в плечах и необычайно красив. Я не знаю, что такое красота вообще, он красив по моим представлениям:
глаза похожи на мамины, только не сквозь тебя смотрят…
Не спрашивая разрешения, он входит в дом и мимо нас, остолбеневших, идёт по нему. Как ни странно, прежде всего заглядывает в ванную и туалет, потом в мою комнату, потом какое-то время стоит в маминой, издалека разглядывая стол, и проходит в кухню.
— Я вас от обеда оторвал! — Он сбрасывает плащ и усаживается на мамин стул. — Доедайте-ка. А если меня угостите, скажу спасибо. Я не ел со вчерашнего дня. Хотелось встретиться с сыном без Амалии. Так кто же из вас мой? — Недолго задержал он взгляд на Пашке, перевёл на меня. — Ясно, похож, ничего не скажешь. Только телом не вышел. Но, может, ещё наберёшь. — И он с удовольствием начинает уплетать тёти Шурины котлеты и пюре.
— А по какой причине вы столько лет не встречались со своим сыном? — спрашивает Пашка с дрожью в голосе. И я внезапно ощущаю его надежду — вдруг и к нему явится его отец?! А может, его волнение связано с растерянностью: как же так, отец умер, и вот же он!
Между тем Павел срывается с моего плеча и улетает в мою комнату.
— Как звать-то тебя, друг моего сына? Пашка? Складное имя, — с набитым ртом говорит отец. — Личная жизнь — дело сложное. Когда тебе говорят «Исчезни и больше никогда не появляйся», что тебе остаётся делать?
Он ест жадно, и, когда говорит, плохо пережёванная кашица оказывается на виду.
— А это в зависимости от того, кто говорит, при каких обстоятельствах и чем вызваны слова, — ответствует Пашка совсем по-взрослому, точно и не Пашка вовсе.
Почему Павел улетел? Не понравился отец? Или боится, что я полюблю отца, а его забуду? Глупости. Павел хочет мне хорошего. Не понравился. Чем?
— Вполне грамотно сложена фраза, Паша, друг моего сына! Вполне на уровне. Конечно, обстоятельства присутствовали — не нашли мы с Амалией общего языка, на всё у нас с ней были разные точки зрения: если для меня белое, для неё чёрное, и наоборот. Например, я порядок люблю, она — хаос. Я люблю, чтобы женщина готовила, стирала, обслуживала меня, а она не хочет, она — в астрале. А мне зачем её астрал? Я люблю всё обсудить, разобрать подробно, что она хорошо делает, что плохо, а она мне — «Хватит выяснять отношения». — Тут он оборвал себя. — Что это я, Паша, стал тебе наши старые ссоры и обиды пересказывать, не знаешь, а? Вот квартиру я семье оставил, а ведь дали мне. У меня даже свой ключ сохранился!
Уйди! — сказал я этому человеку. — Уйди и не приходи.
Я пошёл к Павлу, погладил его, посадил на плечо. — Зачем ты ушёл от меня? — спросил.
Когда мы с Павлом вернулись, Пашка разглагольствовал:
— Если бы меня заставляли стирать, готовить и убирать, я бы сказал: «Исчезни!»
— Но ты мужик!
— Софья Петровна нам говорила: превращение женщины в прислугу, унижение её свидетельствуют о серьёзной болезни общества.
— Кто такая Софья Петровна?
— Мы сейчас в восьмом классе. А она была нашей учительницей четыре года. Она всё знает и всё понимает. Она очень умная.
— Кто тебе это сказал?
— А что тут говорить? Я дурак, что ли? Всё, что она говорит, я на практике проверяю.
— Ну и как же ты проверил, женщина — прислуга или нет, должна она обслуживать мужчину или нет?
— А что тут проверять? Мне было семь лет, когда умерла моя бабушка, и мать мне сказала: «Не хочешь зависеть ни от кого на свете, хочешь быть сытым, делай себе всё сам». Я и делаю себе всё сам. И зачем мне прислуга? Девчонка у нас в классе есть Тося. Лишнего слова не скажет, учится лучше всех. Она и вот он, Иов! А я уж на третьем месте… Если девчонка учится лучше всех мальчишек, что из этого следует? Только одно — то, что эта девчонка вовсе ни в чём не хуже мальчишки, а даже лучше. Почему она должна быть прислугой?
— Я гляжу, у тебя женское воспитание.
— Это уж моё дело, какое у меня воспитание, — обрезает Пашка.
— А что же мой сын молчит?
— Он всегда молчит. Он слова совсем не любит, — говорит Пашка. — Его нужно понимать. Но он совсем так же про женщин считает, как и я. Правда, Иов?
А я всё-таки говорю:
— Уйдите, пожалуйста.
— Как ты мог такое сказать мне? — возмутился мужчина и тут же заговорил торжественно: — Разве можно так разговаривать с отцом? Ты должен знать своё место, ты ещё в том возрасте, когда должен подчиняться взрослым, слушаться их. Ты должен понимать, что у взрослых больше, чем у тебя, опыта, что они больше знают. Тем более, когда к тебе пришёл отец.
И вдруг Пашка заорал:
— Ты его растил? Ты ему деньги на жизнь давал? Ты его одевал? Ты ему телик купил? Ты ему конструктор купил? Ты ему «маг» для того, чтобы балдеть, купил? Какой ты отец? Правильно тебе его мать сказала: «Исчезни…»
— Да, как ты смеешь мне тыкать? — Отец вскочил, и теперь он орёт на Пашку. — Да как ты смеешь кричать на меня? Да разве твоя учительница — умная? Дура она, бездарь, не научила тебя вежливо разговаривать со взрослыми. Пойду в твою школу, тебя поставят на место! Объяснят, что такое воспитание. Знаешь ли ты, что такое воспитанный человек…
Если бы я не боялся, что он будет шарить в бумагах матери на её столе, что вдруг стащит дневник Павла, я бы ушёл сейчас к Пашке. Но оставить его здесь одного нельзя.
— Воспитанного человека вижу перед собой, — прерывает его поток Пашка. — Он подаёт мне пример. Ваш сын говорит вам «Уйдите», да ещё и вежливо говорит — «Пожалуйста». Он не хочет готового папочку, он не знает такого папочку, который не может узнать его в лицо. Что делает воспитанный человек, а? Воспитанный человек понимает слово «пожалуйста» и уходит. Почему его просят уйти? Воспитанный человек тоже понимает. «Я вырос без тебя, папочка, — хочет сказать вам ваш сын. — А так как я уже вырос, я сам могу решить, нужен ты мне или нет».
— Но он ещё не вырос, — вдруг примиряющим тоном говорит мужчина.
— Одну девочку, у которой разводились родители, на суде спросили: «С кем ты хочешь жить?» Знаете, что это означает? Да то, что в двенадцать — четырнадцать лет человек сам уже имеет право решать свою судьбу. Той девочке ровно столько, сколько нам с Иовом, — четырнадцать. Вы Иова не знаете, а он вас уже знает. И, если Иов сказал «Уйди», я советую вам уйти. Вы всё равно к нему не подберётесь, нет. В театр он с вами не пойдёт, на детскую площадку на качалке качаться тоже. Куда он ещё с вами мог бы пойти? Некуда.
— Что ты каркаешь? Пойдёт — не пойдёт. Он мой сын, и он обязан идти туда, куда я поведу его.
— А женщина обязана вас обслуживать, — дразнит его Пашка.
Мужчина поворачивается ко мне:
— Ну и дружка ты себе отхватил! Как ты можешь находиться под его влиянием? — Пашка хохотнул. — Я приглашаю тебя поехать со мной на каникулы в Париж.
Не такой уж я болван, чтобы не знать, что такое «Париж». Софья Петровна рассказывала нам о соборе Парижской Богоматери, о Монмартре и Монпарнасе, показывала виды города.
— Нет, — говорю я, даже не ощущая потери.
— Ты хорошо подумал? Может быть, ты не знаешь, о чём я говорю? Париж…
— Я знаю. Но я не хочу больше с вами встречаться, вы ко мне больше не приходите. — Длинная фраза сказалась неожиданно легко, даже Пашка вытаращился на меня. — У меня был отец, его убили. Но он — со мной, и другой отец мне не нужен.
— Но если бы не я, ты не родился бы, — сказал мужчина.
— Я думаю, я должен был родиться.
— О, узнаю речи Амалии. Всё вопреки здравому смыслу. Как бы ты родился, если бы не мои клетки? И тебя она заразила своим астралом?
Пашка не спросил, что такое астрал, хотя наверняка этого слова не знает, он сидел, повесив голову на грудь, и весь его вид выражал самую последнюю стадию уныния.
— Пожалуйста, уйдите, — снова сказал я, испугавшись. Пашкиного состояния. Конечно, не только с моим отцом произошла сейчас встреча, и с его. Это он своему отцу кричал свои злые обиды.
— Хорошо, я уйду, — соглашается отец неожиданно. — Я приду, когда ты будешь один. Вот тебе моя карточка, мой телефон, мой факс, моя электронная почта. Если ты решишь поехать со мной в Париж, звони в любой момент дня и ночи. Видишь, это телефон — рабочий, а это, — домашний. Я буду ждать. Надеюсь, следующая наша встреча получится другой.
Не успела захлопнуться за ним дверь, как Пашка заревел. Злость перекосила его лицо.
— Отцы называется, сволочи, придурки, ненавижу, проходимцы… — Слёзы падали такие же тяжёлые и крупные, как и слова, и наверняка причиняли острую боль его лицу.
Павел слетел с моего плеча, где он неподвижно просидел во всё время присутствия мужчины, уселся на голову Пашки, раскинул крылья и стал легко хлопать ими по его голове.
Пашка засмеялся. Слёзы так же быстро пропали, как и хлынули, остались лишь мокрые следы на щеках.
— Ты что хочешь сказать? Ты хочешь, чтобы я всех их послал на три буквы? Я готов. Посылаю. Ну не буду, хватит, у меня уши замёрзли.
…Когда Пашка ушёл домой, я прочитал на карточке — «Мурицкий Владислав Игоревич» и облегчённо вздохнул: моя фамилия не такая, я ношу мамину — Северина. Значит, я только её сын.
4
Снова Саша неумелыми пальцами пришивает кружевной воротник к платью; выворачиваясь из-под слов матери, идет прочь из дома; подмывает мать и поит с ложечки.
Я — хамелеон. Это я поменял пол, я заступил на чужую тропу, я впал в чужую жизнь. И я… бросил мать — не иду больше за ней.
Я попробую. Я должен выбраться из Саши обратно к себе.
Помоги, Павел, — прошу я, — верни меня к матери. Моё назначение — быть с ней.
Я не смотрю на Павла, я знаю, он слышит. И затаился. Он ждёт, что я сам сумею освободиться от Саши.
В глаза — клетка чистая, вычищенная вчера тётей Шурой, мой ранец с выполненными заданиями, в глаза — велосипед, который мне когда-то подарил Павел, с бледно-голубыми ободами и чёрным сиденьем, сквозь пыльные стёкла — серое здание и сегодняшний зимний день. Нетрудно не замечать серого здания, когда на плече — Павел. Нетрудно сделать уроки, не тратя себя. Но как вытряхнуть из себя Сашу и тех, кого он любил: отца, Чудака, Сонюшку?
Павел слетает с моего плеча, спешит к кровати, садится на мишку, лежащего в её углу. Иду следом и, несмотря на ранний час, сейчас всего только шесть вечера, ложусь.
Как мама, — неожиданно понимаю я. — Я ложусь, неосознанно копируя её позу. И руки складываю на груди, выставив соединённые пальцы вверх. Закрываю глаза.
Чудак сидит возле меня, когда я прихожу в себя после операции. Улыбается. Не Чудак. Не сидит. Мама — на своей кровати, улыбается. Её глаза открыты. И я открываю глаза.
Белый потолок. Тёмные, едва заметные потёки.
Нет же, не потёки, не потолок, свет заливает глаза, заставляет щуриться. В свете — дорога, и по ней идёт мать. Как же спокойно становится мне, когда босыми ногами я ступаю в пыль и иду следом за матерью!
Быстрее, — прошу я Свет, — дай мне наконец догнать её.
Но Свет мягко поднимает её и несёт вверх, от меня.
Ничего не понимаю, вот же мать осталась на нашей дороге, и она же возносится вверх. Хочу обернуться к Павлу — чувствую, он за моей спиной, но он уже надо мной и тоже возносится вверх… И вот они летят, едва касаясь друг друга.
Не понимаю, ведь мать продолжает жить свою жизнь на земле, Павел — нет.
Я хочу к ним! Взять их за руки.
Ну же, помоги подняться — молю неизвестно кого.
Но что-то держит меня на дороге, я продолжаю тащиться за пустым телом моей матери.
«Смел или не смел Саша менять свой пол?» формулируется по-другому: кому он причинил зло тем, что поменял пол? Никому. Он никого не убил. Он захотел прожить жизнь, соответствующую его внутренним особенностям.
Я смотрю вверх, на удаляющихся от меня Павла и мать. К ним! Только Там я смогу ответить на свои вопросы. Я сосредотачиваюсь… Закрываю глаза и вижу Свет. В этот миг совершаю рывок из себя, из Саши. Тут же вижу Сашу сверху, и его мать, и Чудака… стремительно они становятся меньше, меньше.
Слышу голос, странный, не похожий ни на один знакомый, на не известном мне языке, но я понимаю, о чём меня спрашивают:
— Кому сделал добро? Меня спрашивают или Сашу?
Я наедине с Ним. Кто Он, я не знаю. Он или Она, я не знаю. Он (Она) — Свет. И у Света есть очертания, только я не могу охватить их своим взглядом.
— Никому не сделал я добра, — говорю я — Саша.
— Успей сделать и обретёшь покой.
— Я не Саша, — говорю я.
— Ты — Саша. И ты — твоя мать. И ты — Павел. И ты — тот, из кого будешь плакать. Не бойся плакать. Не бойся боли за другого. Она поможет тебе. Она очистит тебя. У каждого свой путь. У тебя такой — думать о других, помогать им.
— Я увижу Тебя ещё?
— Ты всегда видишь меня. Я всегда с тобой.
Снова дорога. Снова — пыль, в которой тонут ноги. Не пыль — Свет. Мать — впереди. Дальше и дальше от меня.
Но я же вижу её! Но я же иду за ней! Она тоже видела Свет? Она говорила со Светом? Тогда же, когда я? А как Свет может говорить и со мной, и с матерью, и с Павлом одновременно? И, наверное, есть ещё миллионы других, с которыми Он говорит. Одновременно? Сколько его, этого Света?
Чуть оборачиваюсь. Сзади — Павел. И мне наконец легко. Я не держу их с матерью за руки, но я — с ними. Только бы нам, всем троим, не расстаться.
Я вижу потёки на потолке. Я вернулся домой.
У меня на груди между подбородком и пальцами, вытянутыми кверху, — птица Павел.
И не надо больше мучиться. Не надо бояться быть Сашей, Свет сказал мне, что Саша — это тоже я. И я могу остаться с матерью и Павлом.
Вопросы, заданные мне Светом, не надо повторять, они — это я.
Звенит звонок.
Телефон? Дверь? Продолжаю лежать. Но прежде срока, отпущенного для второго звонка, Павел летит к двери.
5
Иду следом, открываю.
— Одевайся, мы едем.
Я не спрашиваю куда. Мне всё равно. Я хочу ехать с Сашей. Но я не хочу оставлять дома одного Павла, и Саша понимает.
— Если не боишься, что он улетит или что его украдут, бери свою птицу с собой.
Мне приходится задирать голову, чтобы видеть его лицо.
— Я принёс тебе подарок. — Он ставит передо мной огромную коробку. И снова не ждёт моего вопроса «что это?». — Здесь крылья. Мы с одним парнем несколько лет работали над ними. Он опробовал нашу модель. Эта, по моей просьбе, сделана им специально для тебя. Мне кажется, ты, как и я, хочешь лететь. Сам соберёшь их, приладишь к ним двигатель и сможешь лететь. — Саша легко подхватывает коробку и несёт её в мою комнату.
Лететь? Так, как я летел к Свету? Поднимусь и увижу Свет?
Странно, Павел восседает на коробке, а не на Сашином плече. Не может ему не нравиться Саша! Неужели ревнует? Мысль — дикая, этого не может быть. Павел не хочет, чтобы мать была всегда одна.
— Человек сам способен двигаться в пространстве, земном, водном и воздушном, ему нужно лишь немного помочь, подстраховать электроникой и учесть особенности пространства: найти что-то, что заменит ласты и жабры в воде, крылья — в воздухе. Не вздумай пробовать лететь без меня. Твоё дело — собрать. Инструмент в коробке. Инструкции, схемы — в коробке. Ну, двигай, а то уже больше семи. Опоздаем, нам ещё надо заехать за матерью. У нас очень мало времени.
Я полечу к Свету?
Не успела захлопнуться дверь светлой, маленькой машины, как мы очутились в конце двора. Как Саша смог объехать всех пешеходов, никого не задев? Сердце — в рёбра, колени — в жёсткость спинки впереди, пальцы — в борт сиденья — намертво.
Секунда, и мы — у тёти Шуриного кафе, ярко освещенного. С девяти вечера оно не кафе — ночной ресторан, и в нём, по словам тёти Шуры, меняется всё: официанты, освещение, повара, еда. Играет оркестр.
Сказать, что мне не понравилось бешеное движение, нельзя. Светофоры — враги, обрывают ощущение… такого не испытывал никогда: словцо теряю себя.
— Балдеешь? — спрашивает Саша весело, — или не балдеешь?
Балдею, — хочу сказать, но — лечу к дверце и оказываюсь на дне, ибо правый бок машины становится потолком, — похоже, мы едем на двух левых колёсах.
Саша смеётся.
Меня снова швыряет, теперь уже к правой дверце, но я успеваю ухватиться руками за Сашино сиденье.
— Молодец, ловко. Выйдет из тебя толк, — говорит Саша, словно затылком видит мои передвижения.
Всё это время Павел сидит у меня на плече, вцепившись в пиджак.
Хочу спросить, какой «толк», но вижу мать — около неё Саша благополучно тормозит.
Мать садится рядом с Сашей. Она не говорит мне «здравствуй». И Саше «здравствуй» не говорит.
— Твоё предположение, что теряется память, неверно… — её первые слова.
Прерванный разговор? Но где и когда они разговаривали? Саша не приходил к нам давным-давно. Приходили другие мужчины.
— Ты хочешь сказать, человек, находящийся в астрале, может фиксировать происходящее вокруг?
— Я хочу сказать то, что сказала. Память не теряется, наоборот, она необычайно активна, ибо должна передать точную, полную информацию о пройденном пути. При чём тут «фиксировать происходящее»? Что ты понимаешь под словом «происходящее»? И разве происходящее вокруг в тот момент так важно?
— Ещё как! А если, пока ты в астрале и на грешной Земле лишь твоё тело, кто-то захочет это тело уничтожить?
Мне нужна эта передышка — молчание матери. То, что я встретился со Светом, и есть «астрал», астральный мир, — понимаю я. Понимаю и то, что Саша и мать видятся не только дома.
Я согласен с матерью. Вопросы Света требуют активизации памяти, осознания того, что Свет — реальность.
— Если кто-то захочет уничтожить моё тело в такой момент, значит, мне будет очень легко перейти в вечную жизнь. А ответит за убийство тот, кто сделает это.
— Перед кем ответит? И что значит «ответит»? Сколько их гуляет по жизни — убийц! И не похоже, чтобы они за свои убийства отвечали. Ты хочешь сказать, они расплатятся в вечной жизни? Если бы она была, эта вечная жизнь, неужели не отправила бы своих посланников к нам, чтобы каждого просквозило: осторожно, стоп, помни, думай, что делаешь. — Мы уже стоим перед сверкающим огнями входом, Саша приказывает: — Вытряхивайтесь. Вот ваши билеты, — протягивает один матери, другой мне. — Встретимся около машины. — И Он исчезает.
Я нерешительно топчусь на месте, прижимая к себе Птицу. Мать идёт через стоянку к входу. Я — за ней.
Похоже на театр (много огней, много людей), а зал не похож совсем. Не зал — чаша с покатыми стенами.
Есть посланники, — я хочу возразить Саше. — А кто же тогда птица Павел? А мать? Разве она не лечит руками? Не останавливает дождь? А что она сделала с Виленом?! Я и сам знаю: есть вечная жизнь. В ней — Свет, Он говорил со мной! Ну-ка, Саша, возрази. И понимаю: всё это ничего Саше не докажет. Он ничего этого не видел, так с какой стати должен верить на слово?
Между тем, по кругу, а потом по стене на бешеной скорости понеслась машина. Представить себе, что в ней человек, невозможно — как он способен выжить при такой скорости?!
Машина — маленькая, плоская, малиновая. Она блестит. Вот она несётся на двух боковых левых колёсах. Потом на двух правых. Вот на двух передних, потом на двух задних.
В зале — грохот. Люди встают, садятся снова, топают ногами, кричат, хлопают.
Я тоже стою. Но я — ватный. Там же Саша! — понимаю наконец. — Он может погибнуть!
Машина закручивает спираль, несётся выше и выше, до верхнего края. Не успеваю моргнуть, она уже снова внизу. Как он может так? Это же никто не в состоянии выдержать! У любого сознание отключится.
Снова несётся Саша по самой верхней кромке, чуть не по воздуху, в любой миг готовый рухнуть вниз, и, только мне приходит в голову эта безумная мысль, как он в самом деле взлетает (да, он почти взлетает) и падает вниз.
Я уже не ватный, я — из камня и сейчас погибну, так затвердела, занемела каждая моя клетка. И кругом тишина. Кажется, каждый в том же состоянии, что и я.
Всем известно, если машина упадёт, она взорвётся, и я жду взрыва. Саша погибнет? Дикое сочетание слов…
В ту минуту, как я готов взорваться вместе с ним, сгореть, рассыпаться обломками, машина уже снова несётся по кругу.
Ещё мгновение тишины, и — дикий рёв. Он врезается в уши и впивается в мозг. Мать бледна. И можно было бы решить, что мертва, если бы не глаза, расширенные беспредельно.
Люди снова кричат, визжат, исступлённо хлопают и топают.
Сколько прошло времени, часов, лет, не знаю. Я падаю в кресло, и меня начинает трясти. Трясёт, как при высокой температуре.
Машина переворачивается на крышу, снова встаёт на колёса, едет на одном колесе. У меня стучат зубы. И — ни одной мысли.
Чего я так испугался? Жив же Саша! Эти мысли приходят много позже, когда мать кладёт свою руку мне на голову.
Теперь я хочу спать и Сашу, стоящего посреди круга, вижу сквозь плотную пыль, ни выражения его лица, ни его костюма, лишь пятна: белое — лица, малиново-блестящее — костюма, малиновое — машины.
Саша подходит к нам весёлым шагом:
— Именно потому, что никаких сигналов из вечной жизни не поступает, зло безнаказанно. Ни в Бога, ни в чёрта не верю, верю только в своё тело, в своё мастерство, в свою башку. — Он открывает машину, и, не успеваем мы сесть, уже несёмся. — Стоит лишь перелистать историю: инквизиция, гестапо, сталинские лагеря, любые фашистские застенки… людей пытали, уничтожали миллионами, и никакого им спасения ниоткуда не приходило. И, как правило, жертвы — люди лучшие. За что Бог, если Он есть, пытает и убивает хороших людей?
И я повторяю эхом: «За что Бог, если Он есть, пытает и убивает хороших людей?»
Повторяю и тут же отметаю Сашино — «если он есть». Для матери, для меня есть. Втягиваю голову в плечи — мне хочется укрыть Сашину голову руками, чтобы он не говорил таких слов. Но я тут же вижу: Павел падает на тополиный пух. За что Бог пытает и убивает лучших?
Птица Павел сваливается с моего плеча мне в руки, и сразу становится легче.
«Не Бог пытает и убивает, Дьявол! Верх берёт Дьявол!» — слышу голос матери.
«В мире властвует тьма. Сатана властвует. Богу надо помочь!» — голос матери.
— Если бы ты жила во времена инквизиции, мне кажется, тебя сожгли бы!
— Меня и сожгли, — говорит моя мать. — Я и жила во времена инквизиции.
Саша резко тормозит, и чуть не происходит авария. Но Саша ловко увёртывается от машины, летящей сзади. Мы начинаем двигаться, но уже не так быстро.
— Я люблю сказки с детства, потому и стал таким уродом — захотел сделать себя всемогущим.
— Это не сказки. — Мать поворачивается к Саше. — Останови машину, я устала от твоей езды и хочу пройтись.
Саша подъезжает к тротуару. В ярком свете города он очень бледен.
— Я тоже устал от машины. Хорошая идея. К тому же, не знаю, как ты, я зверски голоден, мне кажется, я не ел много дней. Мы идём в ресторан.
— Это один из твоих уровней? — спрашивает мать, и я понимаю: о выступлении Саши.
— Наверное, был одним из… я его давно прошёл.
— Какой же сейчас проходишь, если уже прыгаешь с машиной в пропасть?
— Пока не прыгал. Ни один режиссёр не предоставил мне такой возможности! Но знаю, что смог бы, да при этом и машину сохранил бы, и свою жизнь.
— Почему ты так уверен, что смог бы?
— У меня есть много приспособлений для этого…
— Зачем тебе нужно прыгать в пропасть?
Мы идём по улице. Павел летит над нами. Вопрос повисает в воздухе, а звучит снова вопрос: «Почему пытают и убивают лучших?»
Мой вопрос.
Убивает Свет? Мне показалось, Он — добрый, разве Он может убивать?
Павла убил Вилен. Плохой человек убил хорошего. При чём тут Свет?
Но, если, по словам матери, Свет решает, кому жить, кому умереть, он мог защитить. Мог? Или, тоже по словам матери, убивает, пытает Дьявол, сатана?
Скажи, мать, объясни, — прошу я. И мать словно слышит меня:
— Пытают тело. Убивают тело.
Саша останавливается, смотрит на неё, и глаза у него бешеные, QH сейчас убьёт мою мать!
— Ты хочешь сказать, душа остаётся жить и, потеряв тело, должна быть утешена тем, что перебирается в загробный мир? Ты хочешь сказать, Богу нужны лучшие души, и потому он забирает их к себе пачками, да ещё перед этим испытывает, мучая их тела? Ты говоришь, сатана, а я говорю: всё определяет Бог…
При чём тут сатана?!
Павел говорил: Иов любил Бога, а Бог стал всё у него отнимать. Зачем доброго хорошего Иова Бог заставлял страдать? Проверял его любовь к себе — сильна ли она? Почему Бог не проверяет убийц и подонков?
Нет, такой Бог не нравится мне.
И мне уготовано страдать по воле этого Бога? И именно я своими страданиями должен искупить грехи других? Почему не искупают свои грехи преступники, а я должен мучиться за них?! Я никому не сделал зла, я никому не желаю зла.
— Ты хочешь сказать, лучшие должны страдать, а подлецы преспокойно причинять им страдания? — эхом вторит мне Саша. — Если Бог справедлив, если Бог…
— Пожалуйста, хватит, Саша. Тебе нужно Знание? Добудь его сам. Никто не может вложить его в тебя или установить свой порядок в мире. Ты тренируешь тело, но ты не развиваешь свой дух, свою душу.
— С моей душой или, как ты говоришь, духом — всё в порядке. Я никому не причиняю зла, я никому не мешаю…
— Ты мне мешаешь.
Саша засмеялся. Он снова смотрит на мать злыми глазами.
— Это хорошо, что я мешаю тебе. — Делает шаг к ней, резко сжимает её плечи, а когда Павел оказывается на материном плече, опускает руки, они повисают беспомощные. — Я хочу мешать тебе. Я хочу перепутать тебя со мной. Я хочу понять тебя.
Ещё несколько шагов, и Саша распахивает перед нами дверь.
— Мы пришли! Швейцар говорит:
— С детьми и животными нельзя.
Мимо швейцара Саша ведёт меня, обняв. Павел летит над нашими головами, и, странно, швейцар больше не повторяет своих слов и не преграждает нам путь.
Саша — везде хозяин. Он подчиняет себе не только своё тело, но и людей. Даже мою мать.
Этот ресторан не похож на тёти Шурино кафе. В нём подают еду мужчины. В нём люди танцуют. В нём необычный свет, он не устойчив, он скользит, не останавливаясь на каком-то одном месте. И он разных цветов. Несмотря на яркость их, в зале полумрак.
— Сашок?! Сто лет, сто зим… Я и не знал, что у тебя есть семья. Как по заказу, сегодня привезли угря. А ещё что? Шашлык? Шашлык сегодня отменный. Котлеты по-киевски. Ростбифы. Шампиньоны. Осетры.
— Что ты хочешь? — склоняется Саша к матери. Мать пожимает плечами.
— Тогда выбираю я. Давай угря, котлеты по-киевски и шампиньоны. — Когда официант отходит, Саша улыбается. — Можно считать, ты пришла ко мне в гости, не так ли? — Он откидывается на спинку кресла и, полузакрыв глаза, смотрит на мать.
Ест он неожиданно медленно, как и Павел.
Я хочу спать. Тает во рту что-то необычное, но ни вкуса поймать, ни разобрать, что это такое, я не в состоянии. Веки — тяжёлые, они падают, они тушат разноцветье и танцующих, они загоняют меня в мою комнату, где, кроме меня, живут ещё Павел и Маленький Принц, вот я уже почти сплю, но какая-то точка бунтует, сопротивляется: «Не надо спать, тебе подарен этот вечер, тебе предоставляется единственная возможность — подглядеть жизнь матери, ты так хотел узнать и понять мать. Сегодня ты с ней». Огромным усилием поднимаю тяжёлые веки. Мать и Саша — в круге танцующих. Саша обнял мать, она совсем маленькая в его руках. Он склоняется к ней, и она поднимает к нему лицо. Но мои веки падают, и я в мелодии плыву… Где я? Кто я? Врывается в мою качку голос Саши: «Пригодилась бы моя колымага». Теперь я плыву в его руках.
Просыпаюсь утром в своей постели. Павел лежит на груди.
Входит мать.
— Отец вчера был? — спрашивает.
— Я киваю.
— Понравился? Я мотаю головой.
— Нет. Не хочу!
Мать уходит, ни слова больше не сказав. А я иду под душ.
6
Пашка встречает меня у входа в школу. Он не говорит «привет», не задаёт никаких вопросов. Мы идём рядом, поднимаемся на свой третий этаж, садимся за свой стол.
После уроков, не сговариваясь, идём ко мне. Коробку распаковываем вместе.
Что с нами происходит в течение многих недель, ни он, ни я объяснить не можем: мы работаем. Тётя Шура, увидев, чем мы занимаемся, начинает помогать нам: каждый день забегает — разогреть еду и помыть посуду. Она всегда спешит, но теперь она много спокойнее, чем была до поездки к Анюте. Она знает, я у неё есть, я обязательно позвоню ей перед сном сказать «спокойной ночи». Она перешивает мне брюки и рубахи, штопает дыры на носках, покупает вещи впрок. Она полюбила моего Пашку. В общем, у меня теперь есть бабушка, а у бабушки есть внук. И я зову её «бабушка». Пашка тоже зовёт её «бабушка».
Я больше не боюсь того, что называется «быт». Наша главная жизнь — схема, много разных деталей, крупных и мелких, инструменты и — будущие крылья, которые изменят всю мою жизнь.
Перед сном я обязательно выхожу с матерью на нашу дорогу и вижу порой, как мать легко поднимается вверх. Я начинаю догадываться — это и есть её тайна. Знаю я уже и то, что обязательно нужно вернуться в своё тело.
Я тоже пытаюсь подняться, но, как ни стараюсь, у меня это больше не получается.
Странно, я не расстраиваюсь по этому поводу и не спешу — у каждого свой час и свой уровень. Сумел же я подняться однажды, услышал же вопросы Света. И это даёт мне теперь спокойствие и уверенность в моей жизни. Вот соберём мы с Пашкой крылья, и с их помощью я поднимусь вверх, увижу Свет и смогу задать ему свои вопросы.
— Смотри, узел крепления сюда, он захватит обе пластины. — Но Павел осторожно тянет клювом из Пашкиных рук «узел» и откладывает его в сторону. — Смотри-ка, не так, — шепчет Пашка.
Он уже давно не удивляется поведению Павла — догадался, что это не птица. Мне оставалось только уточнить. «Отец», — сказал я. И Пашка кивнул, будто так оно и должно быть, именно такие-то отцы и бывают, ничего особенного. Но с того разговора он словно на цыпочках входит в мой дом, и первые его слова — к Павлу: «Здравствуй». И первое движение — к Павлу.
Павлу нравится сидеть на Пашкиной голове и, раскинув, распушив крылья, легко бить ими воздух.
— Он любит меня, — говорит Пашка. И я соглашаюсь: любит.
Пашка кормит Павла из своих рук, хотя необходимости в этом нет — Павел и сам берёт из моей тарелки всё, что хочет.
Нам нравится заботиться о Павле — ставить в клетку миску с водой, сыпать корм. А Павлу нравится помогать нам — отводить нашу руку от детали неверной, подводить к нужной.
Прошло много дней, прежде чем мы разобрались в схеме.
К маленьким цилиндрам приделываем пластины (их много). Потом их нужно будет связать хомутом, а сквозь них — провести многожильный стальной трос. А может быть, нужно нанизать все пластины и промежуточные вкладыши на многожильный стальной трос? Есть ещё затяжное устройство, которым закрепляются крылья. Именно благодаря ему крылья сцепятся вместе, а при приведении его в действие расправятся и примут нужную форму. Место, где произойдёт стыковка, называется ранцем, и, наверное, он должен быть сзади. Кроме того, имеется очень много ремней, с помощью которых крылья продеваются сквозь лямки на руках.
Продвигаемся мы медленно. Освобождаем пластины от упаковки, по многу раз пристраиваем их к цилиндрам (они — разной длины и ширины и должны лечь в определённом порядке), готовим края пластин и сто раз примериваемся, прежде чем пропустить трос. Потом долго любуемся новым фрагментом крыла, хотя и не понимаем, как же крыло затвердеет. Мне кажется, серебристый трос — кровеносный сосуд в живом существе, а крыло станет моей собственной рукой.
Ошибка природы (или Бога?), что она лишила нас крыльев, если предположить: человек — высший замысел Божий? А если бы сохранить в человеке от птицы крылья, от рыбы возможность дышать под водой?! Тогда ничего не было бы человеку страшно.
Если крыло задумано как часть меня, как продолжение моего тела, то оно, готовое, обязательно очень плотно прижмётся к руке.
Пока же перед нами оперенье неживого существа.
Проходит много дней, прежде чем мы приводим в действие закрепляющее устройство, и крылья распахиваются за спиной. Они — жёсткие и той же формы, что у птицы, перья сидят на «позвонках», на «втулках», не знаю, как точно назвать.
С крыльями мы справились.
А вот как собрать двигатель и что это такое?
В один из дней, когда мы наконец прикрепляем крылья к жилету, раздаётся звонок в дверь.
Саша не вошёл, а сквозняком влетел в квартиру, чуть не сдул меня.
— Покажи работу. Меня не было две недели в городе, снимался в фильме. Аварию делал. Трижды всё срывалось, никак не получалось столкновение. Пришлось попотеть. Зато авария сработана по всем правилам. Машина — в пух и в прах. Довольно трудно было остаться живым. — Он засмеялся, схватил со стола в кухне кусок хлеба и остаток моей котлеты, зыркнул на Пашку. — Где вы тут готовитесь в полёт?
Он надел на себя жилет, продел руки в лямки, мы затянули закрепляющее устройство, и крылья, громадные, красивые, распахнулись.
— Вот уж не думал, что сами справитесь. А теперь собирайте двигатель. Не получится что, помогу. Привет! — И он вылетел сквозняком из квартиры.
— Ухты! — прорезался Пашка первыми словами. — Кто он?
— Каскадёр.
— Что это такое? Аварии делает? — Я кивнул. — Вот бы мне такого отца! — выдохнул Пашка. — Я бы в рот ему смотрел, слушался бы с первого слова. Мать-то я не слушаюсь. Она мне «Вымой руки», «Убери кровать», я — как глухой. Дух сопротивления какой-то, хочется делать всё наоборот. Сам-то понимаю, мать права, и жалко её до слёз, а не могу сделать то, о чём она просит. А его слушался бы. Нам надо обязательно справиться с двигателем самим! Крылья-то сделали! Видно, что хорошо, иначе заругался бы!
…Но с двигателем мы сами не справляемся. Схема схемой, а что и как собирать? Есть электронное устройство, а вот чем оно управляет, непонятно. В инструкции пишется о каких-то кнопках, которых мы найти не смогли, о каких-то баллончиках, о трубках и шарнирах, о специальных опорах, поддерживающих крылья, о какой-то тяге, но определить, что есть трубки, что есть шарниры, невозможно, потому что ничего похожего на трубки и шарниры нет, и, какую деталь подложить к какой и как их соединить, неясно.
Павел берёт в клюв тонкий «квадратик», с обеих сторон укрытый полиэтиленом, кладёт мне под руку. Это маленькая электронная плата, с массой сложных элементов на ней.
Ну и что? Вот они на схеме, подобные пластинки, но что с ними делать?
Саша звонит в дверь в тот момент, когда Пашка со всего маха падает спиной на пол, мотает ногами и орёт:
— Дурак, дурак, дурак! — Он не слышит звонка, зато Саша слышит его «Дурак, дурак», когда я открываю ему.
— Полезная привычка — предаваться самокритике. Далеко пойдёшь! — говорит он вскочившему Пашке и вкладывает в его руки тяжёлые пакеты. — Ну-ка, разберись! Не всё же мне ваши обеды поглощать!
Пашка, согнувшись под их тяжестью, идёт в кухню и оттуда орёт:
— Ого, орехи, яблоки, апельсины, пирожные! Саша окидывает взглядом разбросанные детали, схему, инструкцию, а я пытаюсь снова стать Сашей. Но ничего не выходится уже вышел из него, или он вышел из меня. Никогда не смог бы я вот так ввалиться в дом, с пакетами! Не мог бы придумать крылья! И я ощущаю себя самим собой — тощим и глупым.
— Готово! — орёт Пашка. Мы с Сашей идём в кухню.
Павел покупал мне фрукты и орехи, но столько всего…
Саша сам принёс и словно стесняется взять. Пашка раскладывает по тарелкам каждому орехи, апельсины, пышные незнакомые сласти, ставит перед Павлом блюдце с орехами.
— Давай, Круша, — командует, — лопай! — Он чистит орехи для него.
Пир длится недолго. Саша встаёт.
— У меня сегодня ещё встреча. Покажите, что сделали.
Я иду следом за ним в свою комнату и не могу понять, как это я был Сашей, чувствовал его чувствами, думал его мыслями и — превращался из девочки в мальчика.
Саша садится на паркет, тычет длинным пальцем в схему.
— Смотрите, двигатель устанавливается на специальной опоре и работает за счёт химических реакций. — Он объясняет, какие реакции происходят в баллончиках, как работает мотор, как управляется полёт. — Под каждым из пальцев кнопка, смотрите, вот их расположение. Источник энергии — батареи. Действие их рассчитано на сто пять минут. Вот зарядное устройство. С электричеством я пока не справился, «дурак», «дурак»! — смеётся он. — А мне давно необходимо решить эту проблему, в частности, для автомобиля. Там двумя часами не обойдёшься. Не станешь же возить громадные аккумуляторы, тогда уж лучше бак с бензином!
Под его большими обветренными руками даже мелкие детали оживают и будто сами подбираются одна к другой.
— Не надо всё за нас делать! — просит Пашка.
— Хорошо, — легко соглашается Саша. Потягивается, улыбается. — Ещё лишь несколько слов. Управление полностью компьютеризировано, нажмете нужную кнопку и перейдёте в режим ручного управления. Есть автоматизированное дозирующее устройство. На ранце два баллона, тоже вводятся в действие нажатием кнопки. Валяйте, делайте, я посмотрю.
В эту минуту в дверях появляется мать.
Пашка первый раз видит её. Встаёт и стоит вытаращившись.
Саша продолжает сидеть спиной к двери, но Пашкин нелепый вид заставляет его обернуться. Он вскакивает.
— Здравствуй. Пришёл помочь ребятам. Это крылья… — Павел взлетает на плечо матери и прикасается щекой к её лицу. Мать берёт его на руки, прижимает к себе. — Не беспокойся, никакого риска. Мой приятель испробовал эту модель. Поднимутся невысоко. Да и парашютное устройство включится в аварийной ситуации.
Она и не беспокоится, — говорю я. Но тут же жалею о своих словах — разве смею утверждать это? После смерти Павла, чувствую же: что-то изменилось в отношении матери ко мне. Вот и теперь она смотрит на меня. Идёт из комнаты.
Саша — мальчиком — за ней, а я говорю Пашке:
— До завтра, да?
Пашка продолжает стоять в позе героев «Ревизора» в миг появления настоящего ревизора, и кажется: никакая сила не сдвинет его с места.
Я успеваю собрать с пола разложенные детали, уложить их в коробку, поставить крылья в угол.
Сумерки подчернили комнату, и я зажигаю свет.
К нам прилетает Павел, садится на Пашкину голову и хлопает крыльями. Пашка возвращается к жизни.
— Какая… — говорит он. И больше ничего не говорит.
Он идёт к выходу через мамину комнату, а сам ухом тянется к кухне. Но дверь в кухню закрыта. Он забывает сказать «До свидания» мне и Павлу.
О чём мать и Саша разговаривают? Только бы мать не выгнала Сашу навсегда! Я хочу у него учиться!
Мне повезло с Софьей Петровной. В пятых-седьмых повезло с Вороном, учителем русского языка и литературы. Мне повезло с математиком — Тимофеем Никаноровичем, которого все мы зовём Тофом. Но совсем не повезло с физичкой. На её уроках скучно. Конечно, мне вовсе неплохо — несмотря на дикий галдёж, это время я провожу с матерью и Павлом. Ноги ребят стучат по полу, руки — по столам, рогатки работают — стреляют чем ни попадя. Физичка же пытается перекричать гам и грохот и даже что-то объясняет у доски, и даже кого-то спрашивает. Но я ничего по физике не знаю. От Павла слышал об электричестве, теперь от Саши — об электронике, и мне нравятся электричество и электроника, я хочу изучить их. Вот зайдёт Саша ко мне в комнату, я попрошу его заниматься со мной.
Мать разговаривает с Сашей на кухне.
Иду на цыпочках к плотной двери и слышу Сашин голос:
— Два шага вперёд, пять — назад. Почему ты убегаешь от меня? Всё равно не убежишь. — В тот же момент раскрывается дверь, и Саша выходит. В его лице — бешенство. Он идёт ко мне. — Через три недели я еду в командировку, очень важную для меня, и что там дальше — неизвестно. Постарайтесь доделать, чтобы ты полетел до моего отъезда. Я хочу присутствовать при испытании.
Он уже поворачивается к двери — уходить, как я, заикаясь, говорю:
— Я хочу стать твоим учеником. — Говорю и пугаюсь: что, если откажет?
Саша смотрит мне в глаза и — морщится.
Чуть не выскакивает из меня вопрос «У тебя болит что-нибудь?», но тут же понимаю, не в этом дело — я что-то стронул в нём своими словами.
Павел садится на Сашино плечо, и Саша спрашивает:
— Ты хочешь выступать на арене? Прыгать в пропасть? — Медленно возвращается на Сашино лицо обычное выражение — радости.
— Я хочу знать всё, что знаешь ты. Хочу уметь сам сделать крылья, хочу… свои уровни…
— Я хочу стать твоим учителем. — Саша хлопает меня по спине так, что я приседаю.
Не успевает закрыться за ним дверь, в мою комнату входит мать.
— Мне на работу звонил отец. Говорит, ты хочешь ехать с ним в Париж.
Во все глаза я смотрю на мать.
— Не говорил. Не хочу.
Мать уходит. И, словно по заказу, звонит телефон.
— Я настраиваю? Слова о тебе не говорила, — голос матери тих. — Твоя проблема. Сейчас позову. — Мать снова в моей комнате. — Иди. Отец.
Густой красивый голос:
— Это твой папочка. У тебя скоро каникулы. Я хочу повторить своё приглашение. Ты едешь со мной в Париж!
— Нет, — говорю я.
Даже если бы я и не видел его… одно его «твой папочка»… И его ложь…
— Я заказал гостиницу, нас будут возить на экскурсии. Уникальная возможность посмотреть лучший город мира. Тем более, там прошёл наш с матерью медовый месяц. Ты слышишь меня? Хорошо, давай обсудим лично, завтра я заскочу к тебе.
— Нет.
— Я хочу, чтобы у тебя был отец.
— У меня был отец. Он погиб.
— Не понял. Что значит «был отец»? Ты опять бредишь и болтаешь вздор. Ты моя плоть. Это генетика. Твой отец я. Это твоё невежество говорит. Мы с тобой связаны общей кровью, общими клетками… — И он выдаёт мне все свои познания в области биологии, генетики… — Я, в конце концов, имею право. Ты должен…
Я кладу трубку На рычаг. Но тут же вновь раздаётся звонок. К телефону подходит мать, но даже я слышу его крик:
— Как смеет он мне в морду бросать трубку? Щенок. Я заставлю его уважать себя.
— Он ответил тебе. Он ничего больше добавить не может. А заставить человека делать то, чего он делать не хочет, нельзя. Я тебе ещё много лет назад пыталась объяснить это.
— Я его отец.
— Может быть, он и из твоей клетки, но он сказал тебе: у него есть отец. Пусть он не жив, но он у мальчика есть, и другого Иов не хочет. Я своё слово сдержала. Я никогда ничего про тебя не говорила, я разрешила тебе прийти. Остальное зависело от тебя. И не моя вина, что ты не сумел установить с мальчиком контакта.
— Он пляшет под твою дудку. Он не воспитан. Он зол на меня.
— Он не может ни на кого быть зол. И он ни под чью дудку плясать не может. Повлиять на его решение я не могу. Мой совет: оставь его в покое, у тебя ничего не получится.
Захватив, как вор свою добычу, материны слова «он не может ни на кого быть зол», «ни под чью дудку плясать не может», иду к себе. Звериное ощущение: не выпустить добычу из рук… Так, теребя её, прижав её к своей груди, я и засыпаю в тот день, не придав значения словам отца о том, что в Париже прошёл их с матерью медовый месяц.
7
Сутки до испытания крыльев.
Так стремительно несётся моя жизнь, что я не успеваю остановиться хоть на мгновение. Почти не бываю один. А ночью засыпаю без снов, не имея сил ступить на материну дорогу, не говоря уж о том, чтобы сделать попытку подняться к Свету. Но жёлтым моим детским утёнком живёт во мне знание: скоро, очень скоро я с помощью своих крыльев легко поднимусь к Свету.
Ещё одни сутки…
А пока спешка, как все эти дни. Нам нужно успеть закончить сборку.
Мы с Пашкой пришли из школы.
— Умру с голоду. Давай жрать. — Он сам распахивает холодильник и вытаскивает оставшуюся от вчера курицу, материн ужин, так и не съеденный. — Негусто, но кое-что. Бабушка придёт, устроим второй обед.
Но бабушка не пришла. Каждый день приходила, а сегодня не пришла.
Павел беспокоен и не подлетел к нам, как делал всегда, когда мы начинали собирать мотор. Он махал крыльями то несся к двери, то садился на окно.
Окно я держу закрытым. Чего боюсь? Что Павел улетит? Но это же глупости! Как может он улететь? Или это — подсознательная жажда спрятаться, отгородиться от серого здания и всего, что может нарушить нашу жизнь? Какая-то сила заставляет меня сегодня «окно открыть.
Павел вылетает, влетает обратно, снова вылетает, и снова возвращается, бьёт крыльями по столу, кричит.
Что это значит? И меня что-то беспокоит сегодня.
— Ты чего уснул? Эту деталь сюда! — сердится Пашка.
Какая-то сила поднимает меня с пола, ведёт в переднюю, заставляет надеть куртку. Голова пуста, ноги несут меня к двери.
— Ты чего? — Пашка тоже в передней и тоже одевается.
Павел с нами в передней. Он сразу стал поспокойнее.
Ноги несут меня с лестницы, не дожидаясь лифта. Как мы добираемся до кафе, не знаю. И около кафе мне на плечо с лёту садится Павел. Мне некогда удивиться и подумать, как же он здесь очутился, я тяну на себя тяжёлую дверь.
Та же остроносая Кланя, что когда-то привела меня к тёте Шуре в первый раз, всплёскивает руками:
— Как не пришла? Я думала, она день взяла для тебя. Подожди-ка, я сейчас.
Мы чуть не бежим к тёте Шуре.
Пашка молчит. Павел летит над моей головой.
Звоним в дверь. Плачет Мурзик.
— Что делать? Ломать дверь? — спрашивает Кланя.
Мы звоним снова и снова.
Я вспоминаю про ключ. Когда-то давно тётя Шура пришила небольшой карман к подкладке куртки, сказала: «Кладу тебе мой ключ, мало ли как в жизни получится, чтобы ты всегда мог войти. Это и твой дом!»
Первым влетает Павел. Потом входит Кланя и… кричит.
Моя тётя Шура полусидит на полу, перед телевизором, около своего кресла, обеими руками повиснув на его валике. Болтается телефонная трубка с истошными гудками.
Павел — на левом плече тёти Шуры, клювом тычется в угол раскрытого глаза, словно пытается закрыть его.
«Скорая помощь», люди в белых халатах, ополоумевший Мурзик. Пашка берёт его на руки, идёт с ним на кухню. Я слышу шорох дверцы холодильника, шлёпнувшуюся на пол рыбину. Но очень скоро Пашка с Мурзиком возвращаются в комнату.
— Не ест, — говорит Пашка шёпотом.
Врач увешан какими-то проводами, долго что-то делает с тётей Шурой. Звонит куда-то, говорит непонятные слова. И наконец поворачивается к Клане.
— Я очень сожалею, но — поздно. Это инсульт. Стресс. Что-то сильно расстроило её, по-видимому, разговор с кем-то. — Врач махнул рукой в сторону телефона, сел за стол, покрытый красочной скатертью, достал из чемоданчика бумаги и стал писать. А когда писать кончил, появились двое мужчин с носилками.
Я всё это уже видел. Но тоже сквозь красно-чёрное марево.
Теперь Павел сидит на моём правом плече и крылом укрывает сзади мою голову. Чёрно-красное марево исчезает.
Врач обращается к Клане:
— Мы можем отвезти ее в морг, можем оставить дома. Как вы хотите?
Кланя сморщилась в печёное яблоко.
— Оставьте здесь. Только, пожалуйста, положите её на кровать.
Мурзик плачет.
— Ты хочешь взять его себе? — спрашивает Кланя Пашку, когда за врачом и санитарами закрывается дверь.
— Хочу!
— Вот и возьми. А ты что хочешь взять себе на память? — спрашивает она меня.
Я слышу и понимаю слова, я вижу лица Клани, Пашки и белое, на кружевной подушке, — тёти Шуры, вижу Павла, сидящего у её головы, но словно всё это далеко-далеко от меня, словно я вовсе не я, а неподвижный камень.
— Уведи его домой, — просит Кланя, и Пашка подходит ко мне.
Нос у него красный, веки тоже красные, в руках — Мурзик.
— Пойдём, — голос Пашкин вибрирует. — Саша придёт, а нас нет.
— Погоди-ка, держи-ка сумку, — говорит Кланя. — Шура в ней возила Мурзика, он привык, будет спокойный. А тут, видно, твои обновы. — Она вынимает из пакета брюки и куртку, снова кладёт в пакет. — Ох, как Шура радовалась, что отхватила тебе пуховую куртку. Бери. Память. Может, хочешь что-нибудь ещё?
— Идём, что ли, — просит Пашка и шмыгает носом.
Кланя даёт ему пакет с рыбой.
— Возьми, не в магазин же сейчас идти? А у меня, ребята, дел невпроворот. Родных известить. День похорон назначить. Анюте телеграмму отправить.
Не успевает она произнести последнее слово, как раздаётся звонок и тут же голос:
— Что у тебя, Шура, дверь открыта?
В комнату входит Анюта. Она — в светлом пальто, расширяющемся книзу, так расширяются юбки. Походит на девочку. Павел кидается к ней и буквально виснет на её груди.
— Ты что делаешь тут? А ты? И ты? — Она смотрит на всех нас по очереди. — Заболела Шура-то? Да? Всю ночь я сегодня промаялась. Раньше приехать не смогла. Поезда не ходили. Авария.
Кланя закрывает собой кровать.
— Сядь, Анюта, посиди. Такое дело… Но Анюта обходит её, видит тётю Шуру.
— Да нет же! — говорит едва слышно. — Нет же!
— Сядь, Анюта, посиди.
Анюта долго стоит около тёти Шуры, повторяет: «Нет же». Потом подходит ко мне, поднимает меня с кресла, обнимает и — словно пробуждает: меня начинает трясти, как трясло, когда убили Павла. И весь я кричу то же, что и Анюта: «Нет же!» В её руках меня треплет всё сильнее, и наверняка я упал бы, если бы Анюта не усадила меня в кресло.
— Как хорошо, что ты очнулся! На-ка, выпей! Бедный мой! — бормочет Кланя.
Павел садится на мои колени, распускает крылья, и я ощущаю ноги. Анюта кладёт мои ладони на Павла ощущаю руки.
Пашка с Мурзиком, Анюта, Кланя с ужасом на меня смотрят.
— Как же это, Господи! За что, Господи? — шепчет Анюта.
Слово «Господи» словно толчок. Скорее догнать мать на нашей с ней дороге, и она спасёт тётю Шуру.
На дорогу выбраться не могу, меня же несёт вверх. Что я такое: облако, пыль с дороги? Выше, выше! И я вижу Свет.
— За что ты отнял у меня тётю Шуру?! — кричу я. — Сначала отца, теперь её.
Я не боюсь Его, ничего хуже сделанного Он уже не сделает. Я жду ответа. А Он молчит. Тогда снова говорю я:
— Разве я сделал что-нибудь плохое? Я так люблю Тебя! И так хочу делать всё так, как надо Тебе!
И Он говорит:
— Ты расслабился. Ты избаловался. Ты перестал всё делать сам. Я учу тебя, а ты не понимаешь.
— Ты хочешь, чтобы я всё делал сам?
— Почему она должна служить тебе? Ты же, в ответ, не служишь ей? Проси прощения. — И я вижу тётю Шуру. Она склоняется надо мной. Улыбка молодит её, улыбка — свидетельство её радости.
— Тебе хорошо? — спрашиваю, ожидая подтверждения.
Тётя Шура не отвечает, улыбается.
— Прости меня, что я не служил тебе, — повторяю слова Света. Она исчезает. Снова один Свет — по всему пространству вокруг меня, и я словно тону в нём. — Почему ты не дал мне услышать прощение? — спрашиваю Его. — Я хочу поговорить с ней, мне нужно поговорить с ней. Почему ты закрыл её от меня? Я хочу знать, что там, за Тобой! Открой мне.
— Придёт твой час. Ты ещё не испил всю меру страдания.
— Почему ты, как и мать, хочешь, чтобы я страдал?
— Ты будешь страдать до тех пор, пока не поймёшь своего преступления.
— Ты имеешь в виду моё желание прожить жизнь матери?
Он не отвечает. И вот Его уже нет. Я — на дороге, а далеко, впереди, мать. Я должен ей задать вопрос, на который не ответил Он. И я бегу. Бегу изо всех сил. Бегу, вытянувшись вперёд рыбкой. Я сейчас упаду лицом вниз. Но почему же, несмотря на то, что бегу, ни на сантиметр не продвигаюсь к матери: она всё так же далеко от меня!
— Слава Богу, очнулся!
Сквозь суетящиеся чёрные точки — Анюта. Сквозь шум в ушах — плач Пашки и Мурзика. И голос Саши:
— Люкс! Явился! Ну, вперёд! — Вместо Анюты Саша. Я хочу спросить его, что он тут делает. Но почему-то и так знаю: Анюта позвонила ко мне домой сказать матери, что случилось, а Саша пришёл к нам проверить, как мы с Пашкой справились с двигателем, вот и приехал за мной. — Ну хватайся за мою шею.
Я хочу обнять Сашу и боюсь: что, если и его Свет заберёт к себе?
— Я сам, — бормочу, но рукой жадно обхватываю Сашу.
Снова закрываю глаза. Что сделает мне (или Саше?) Свет за то, что Саша несёт меня на руках? Наверняка Он считает: я должен идти сам. Я даже попытку делаю высвободиться, но Саша ещё крепче прижимает меня к себе.
В его машине пахнет летом, словно тут трава растёт, и я вижу Павла, раскинувшегося на подстилке на нашей поляне. Он смотрит в небо и улыбается.
— Круша, — говорит Пашка, когда Саша распахивает дверь перед Пашкиным подъездом, — я на тебя надеюсь. Ты уж смотри!
Мурзик больше не плачет. Наверное, ему в привычной сумке кажется: тётя Шура жива и везёт его на дачу к Анюте.
Свету не нравится, что я перестал готовить, что столько лет живу в заботе тёти Шуры! А вдруг он заберёт к Себе и Сашу? Уже на своих ногах вхожу в дом.
— Смотри, совсем герой! Без самодеятельности, давай скорее в кровать! Вот вещи. — Саша отдаёт мне пакет с последними дарами тёти Шуры.
В передней мать.
— Несколько часов был без сознания, вызывали «неотложку», сделали укол, — докладывает Саша.
Я хочу есть. Но мать смотрит на меня. Что в её взгляде? Раздражение, ревность, сочувствие? Не важно, она смотрит на меня. И я неожиданно говорю:
— Я должен был сам готовить. Я должен был сам всё для себя делать.
Она кивает мне и говорит:
— Я завтра принесу продукты.
— Я могу купить их сам, если тебе некогда. Она кивает. А Саша спрашивает:
— У вас, что, нет еды?
Он не понимает, о чём мы. И мне очень нравится, что между мной и матерью есть тайна. Я знаю, мать понимает, о чём я.
Саша идёт на кухню, открывает холодильник.
— А ведь, правда, у вас ничего нет. Я сейчас.
— Нет, спасибо, — говорю я, — это ничего. У нас есть крупа, я сварю кашу.
И словно сила приливает к каждой моей клетке. А через полчаса мы все трое едим кашу. И я говорю Саше:
— Спасибо.
Кажется, Саша понимает за что. Он встаёт:
— Идём, закончим.
— А Пашка? — спрашиваю я, но и сам вижу: вызвать Пашку сейчас невозможно. Испытание крыльев всё-таки состоится завтра, так как послезавтра Саша должен улететь в командировку.
Всё равно ничем я не могу помочь тёте Шуре.
8
Дождь сеет несильный, но всё равно это — дождь, и Пашка говорит:
— Вдруг Саша отменит?
Как «отменит»? Я не договорил со Светом. Хочу спросить, почему вместо меня взял к Себе Павла и тётю Шуру? Как сказали бы Павел и Саша: «У Него дурно с логикой».
— Отменит или не отменит? — Пашкин голос. По дороге из школы мы заходим в гастроном. Я в первый раз должен купить продукты. Пашка же всё знает, он уверенно водит меня от очереди к очереди.
— Сейчас пожрём! — И Пашка уже жуёт что-то. — Слушай, а лук у тебя есть? Мать лук крошит всюду. — Видимо, вспомнив про мать, Пашка начинает новую тему «мать и Мурзик». — Сначала как заорёт, но, когда я объяснил, за песком побежала, какой-то старый поднос нашла. Конечно, не без того — условие поставила: всё убираю я, кормлю я, в общем, это мой ребёнок, а я — папа! Вот так. Она теперь весёлая, всё шутит. К ней дядька приходит, — шепчет Пашка, — командировочный.
Ну, а сейчас я делаю всё как надо?
Дождик всё ещё сеет, когда мы с крыльями приходим в наш садик. Не успеваем оглядеться, как подлетает машина и из неё выскакивает Саша.
— Молодцы… время можно проверять… И пункт испытания указан точно, — смеётся Саша. — Садик как садик, и — ни одного любопытного. Люкс! — говорит он слово Павла. — Повезло. Вперёд, Иов! — приказывает он, и мне становится жарко. Сейчас, через несколько минут, я поднимусь к Свету!
— Можно я первый? — В круглых Пашкиных глазах слёзы. — Я загадал. Мне очень надо. Я такое загадал!
Саша смотрит на меня, я — на Пашку. Пашка краснеет, бледнеет, топчется, словно вбивает себя в мокрый асфальт.
Мне тоже очень надо, но я киваю Пашке.
— Значит, Паш, не забудь про кнопки. Аварийная вот.
Ещё полчаса потерпеть, всего полчаса. Правильно я сделал, что пропустил Пашку, или нет?
— Угол атаки, — говорит в микрофон Саша. И Пашка распахивает крылья. — Установи точный угол, работать начинай не резко, действуй руками осторожно. Так. Всё нормально. Нажми третью кнопку под правой рукой. Не надо рывка. Ты плывёшь. Ложись на брюхо. Ноги подтяни. Не бойся. Вниз не поволочёт. Пока по прямой.
Пашка летит! Через полчаса полечу я.
Павел — рядом с Пашкой, и так высоко они, что уже почти не видны.
— Думаю, тридцать есть, — говорит Саша. — А может, чуть больше двадцати?
А сколько метров до Света? Шея устала, я слишком задрал голову, Пашка исчез из моего поля зрения.
— Поворачивай назад и лети в нашу сторону.
— Меня несёт вверх, — тонкий испуганный голос Пашки. — Я не могу управлять. Крылья не слушаются.
— Измени угол. Поверни к нам.
— Какая кнопка? Я забыл.
— Четвёртая под левой рукой. Не бойся. У тебя есть спасательный вариант.
— Меня всё равно несёт. Я боюсь. Я устал.
— Ты вернёшься сюда! Твоё возвращение запрограммировано. Включай кнопку под правым большим пальцем. — У Саши дёргается левое веко. Он очень бледен. — Под правым большим пальцем… — повторяет он.
Пашка боится? Разве он не добрался до Света? Разве Свет не говорил с ним?
Саша бегает взад и вперёд по аллее, два шага — и аллея кончается, а мне бы шагов пятнадцать нужно.
— Скажи что-нибудь! — кричит он.
— Вниз головой…
— Включай парашют. Ты движешься к нам?
— Не знаю. Вниз движусь.
— Открылся парашют? Пашка не отвечает.
— Ничего не бойся. Открылся парашют? — повторяет он.
— Открылся, — облегчённый Пашкин голос. И сразу Сашин крик:
— Вот же он!
Мы увидели Пашку. Крылья просто висят вдоль спины, а над ним раскинулся глубоким зонтом белый парашют.
Приземляется Пашка мягко. Но он дрожит и лязгает зубами.
— Почему же ты так замёрз, если всё время работал руками и ногами? Какие проблемы? Я не понимаю, что случилось?
— В какой-то момент воздух сильнее меня. Я устал.
— Ясно. В какой?
Пашка подробно передаёт свои ощущения. Мне бы слушать, но дятлом забивает Пашкины слова фраза: «Пашка видел Свет?»
Не похоже. Пашка потерян, напуган. Что он там видел?
Спросить…
Но что-то останавливает меня. И это «что-то» — очень важное. Оно касается лично меня. Есть вещи, о которых не спрашивают.
Сейчас моя очередь лететь. Я увижу всё сам.
Помогаю Пашке раздеться и уже собираюсь надевать крылья, как Саша говорит:
— Сейчас полечу я.
— Нет! — восклицаю я. — Мне очень нужно.
— Ты же видишь, что-то не так в этом аппарате. Я должен понять… — Он медленно и осторожно продевает руки в лямки. — Паш, давай шлем. С какой стороны телефон?
— С обеих, — дребезжит Пашка. Он продолжает дрожать, и Саша забывает про шлем, начинает растирать Пашку, а потом надевает на него свою куртку.
Я смотрю в небо. Оно — совсем не такое, в какое поднимался я с материной дороги: грязно-молочное, тёмное. Где может быть Свет? Я всегда как-то очень быстро оказывался перед Ним.
— Паша, вот тебе телефон. Если не отвечаю, не дёргайтесь, ребята. Я, когда работаю, не люблю говорить, мне нужно сосредоточиться.
В жилете, с крыльями, в шлеме, Саша похож на инопланетянина.
Он медленно поднимается по взлётной траектории.
Пашка дрожать перестал, но что-то с ним произошло Там (Опять «там». Что такое «там»?), что сильно напугало его: не лицо — маска, нижняя губа закушена. Он видел Там тётю Шуру?
Лишь теперь — в затаившейся нашей тишине — слышу город. Гул, грохот. Несётся беспрерывный поток машин по близкому Проспекту, и никакие непробиваемые стены не тушат звуков. Мы одни. Кто пойдёт гулять в дождь? Ни старух на скамейках перед подъездами, ни собачников с собаками.
А вдруг Саша ударится о стену громадного дома? Но он благополучно скользит вверх по серому склону и исчезает из наших глаз.
— «Локационное устройство чувствует препятствие, и аппаратура срабатывает», — шпарит Пашка фразу из инструкции. — Видишь, Саша обошёл его!
Я смотрю в небо.
Тётя Шура, обвисшая на своём кресле. Анюта с невыливающимися слезами. Мурзик плачет. Мать смотрит на меня.
Я хочу в туалет и хочу есть. Я хочу чаю.
Раньше эти ощущения главными не были, сейчас они мучают меня. Мучают так сильно, что терпеть я больше не могу. Едва переставляя ноги, бреду домой. Пашке тоже чай не помешает.
Павел улетел с Сашей. Плечо, на котором он обычно сидит, мёрзнет.
Свет наказывает меня, вот в чём дело — не хочет подпустить к Себе, хочет, чтобы мне было плохо и чтобы я терпел это «плохо». Что я сделал кому дурное? Но я и сам отвечаю на этот вопрос: я никому ничего не сделал хорошего. Беру то, что дают мне другие. И… ничего никому не даю. Я даже останавливаюсь. Конечно, так просто. Если начну давать другим, Он перестанет пытать меня. Но что я могу дать Пашке, например? Мы вместе делаем уроки, вместе едим, часто он ест мою еду. Не мою. Тёти Шурину. Теперь мою, — говорю я Свету. И словно ответ слышу: «Я не об этом». А о чём? Пашке я готов отдать всё, что он попросит. «Что?» — слышу я голос Света. И понимаю: у меня ничего нет, что можно отдать.
Да ведь не о вещах наверняка говорит Свет. Что же я могу дать Пашке?
Чайник вскипел, и я завариваю чай в термосе, как учил меня Павел.
Его термос, его рюкзак с одеялом-подстилкой для леса живут у меня. «Всё равно мы едем от тебя», — сказал после первой поездки Павел. И я любил заваривать чай в термосе и пить его в своей комнате, пока делал уроки. Когда не было ещё Пашки.
Сейчас беру термос, чашки, яблоки и иду обратно в садик. Чувствую себя победителем — я не выпил ни глотка и не съел ни куска. Единственное себе позволил — сходил в туалет. Я хочу, чтобы Свет похвалил меня. И тут же чувствую: это моё желание — стыдное. «Нет, нет! — говорю я Свету, — не хвали. Мне это не надо, не надо!»
Пашка — в той же позе, смотрит в небо.
Наливаю ему чай, предлагаю яблоко.
— А вдруг он рухнул где-нибудь? — спрашивает Пашка. — Я — лёгкий, но и меня всё время переворачивало.
— Переворачивало, но ты оставался на одной линии? — Неожиданно я вступаю в разговор.
— Нет, меня тянуло вниз.
— А ты пытался создать угол атаки?
— Пытался, поворачивал руки, как Саша показывал, а руки онемели, и я никак не мог подключить их. Бедные птицы, наверное, сильно устают. — Пашка пил маленькими глотками. С каждым глотком возвращалась по капле краска в его лицо, и, когда выдул всю чашку, он уже не выглядел мертвецом.
Где Саша?! Беру из Пашкиного кармана трубку и кричу:
— Саша, где ты?
— Он же сказал тебе: когда работает, он не отвечает! Не до этого, я уж знаю.
Спросить Пашку, видел ли он Свет? Если бы видел, сам бы сказал! Ищу в Пашкином лице изменения.
— Спасибо за чай, очень кстати! — Пашка грызёт яблоко. — Когда меня несло вниз и переворачивало, я терял дыхание. От страха не мог восстановить его. Никогда не думал, что так страшно головой вниз, никакой власти над собой! Поднялся легко. Всё началось, когда поднялся. Правда, Саша говорил, плотность воздуха различна наверху и внизу. Наверху потоков больше. И вообще существует масса дестабилизирующих факторов. Летит. Смотри! — кричит Пашка.
Но сказать, что Саша летит, нельзя. Он падает вниз, переворачиваясь в воздухе, как неживой.
— Видишь, он тоже не регулирует крылья! Не может! Откройте парашют! — кричит Пашка в микрофон.
Но Саша парашюта не открывает.
— Парашют! — истошно вопит Пашка. — Смотри, он падает!
Как обычно, в экстремальных ситуациях, я становлюсь бездействен.
Саша рушится вниз, вместе с ветвями деревьев, которые по пути ломает.
В последний момент сработала система автоматического спуска, парашют раскрылся. Это самортизировало удар — приземляется Саша сравнительно мягко.
Глаза у него закрыты. Лицо — белое, как у тёти Шуры. Лежит, неловко подогнув ноги.
Не умер же он?! — кричу я без голоса. — Ещё и Сашу? За что?
Пашка из чашки льёт чай в Сашин рот.
— Понесём его домой! Вызовем «скорую»! — Осторожно Пашка прощупывает Сашины руки и ноги. — Целы. Что же с ним? Чем же он ударился? Шлем с защитой, голову повредить не мог! Шея? Позвоночник?! — Осторожно он подводит руки под куртку и шарит по позвоночнику.
Стою истуканом, в животе рождается лёгкая мелкая дрожь.
Ты не можешь ещё и Сашу отнять у меня! — кричу я Свету. — Не можешь! Он не служил мне. Он не…
Саша открывает глаза.
— Это прекрасно! — говорит он.
— Что же тут прекрасного? Вы потеряли сознание! — вопит Пашка. — Не от страха же!
— Какой страх?! — Саша пробует встать, не может, лишь садится. — В одной из аварий я повредил башку, и случается спазм. Хорошо, что успел включить «бумеранг». Потом меня отпустило, я понял, что сейчас разобьюсь, и ввёл в действие парашют, но снова чёртов спазм…
— Так вы не можете больше участвовать в авариях! — кричит Пашка.
— Могу. Это бывает крайне редко. Я забыл поесть сегодня. И ночь не спал. Совпадение.
Я даю ему яблоко.
И в эту минуту понимаю: я не хочу лететь. Не хочу и всё.
Страх ни при чём.
Поднявшись в это грязное мутное небо, я не увижу Света. Свет не здесь, не над нашими головами. Если бы Он был здесь, и Пашка, и Саша вернулись бы оттуда другими…
— Что же не так? — спрашивает осторожно Пашка.
— Крылья, — с полным ртом, неразборчиво отвечает Саша. Он наконец встаёт с висящим за спиной парашютом. — Иов не полетит. Сначала нужно решить проблему крыльев.
Я и не хочу лететь. Я хочу спать и есть, несмотря на обед и съеденное яблоко. И больше не хочу ничего, так как не могу справиться с неожиданным открытием: «Вверх, в небо — вовсе не значит к Свету».
Мы идём домой. Саша громко хрустит яблоком.
Лишь после обеда объясняет: как и Пашка, он не мог создать нужный угол атаки! Но всё, что касается электроники, в порядке! Поэтому они оба не разбились.
— Странно, крылья подвели! Именно над ними я работал дольше всего! Не представляю себе, где ошибка? С другой стороны, Паша же летал! И я летал. Живы же мы! Я доделаю, ребята, обещаю!
Крылья Саша оставил нам, но было ясно: пока он не переделает их, мы не полетим.
Я устал так, как устают, наверное, за жизнь — больше всего на свете хотел остаться один и плюхнуться в кровать. Но Пашка и не собирался уходить.
— Ты уроки-то собираешься делать? — спросил он. — Очнись наконец.
Только мы сели заниматься, пришла Анюта. И опять, в первую минуту, мне показалось — девочка. Но сетка морщин на лице стала гуще.
— Круша! — взяла она в руки Павла. — Горе какое, Шуру у меня забрало.
Мы с Пашкой посадили её пить чай. Отодвинули наши тетради и учебники, поставили перед ней Сашин торт.
Она жадно пила чай и жадно ела торт, из чего я заключил, что она давно не ела, достал остатки мяса и макарон, и она, ни слова не говоря, стала есть. Для матери придётся ужин готовить.
— Я сегодня летал, — стал хвастаться доверчиво Пашка. — Холодина, жуть. — Подробно передавал он свои ощущения, словно экзамен Анюте сдавал. Принёс крылья.
Анюта наконец улыбнулась.
— Вы на похороны не приходите, — сказала. — Попрощались уже. Воскресить не воскресите, а родственников раздражать нечего. Знаете, небось, что такое ревность. Она же из-за тебя себя не помнила! — смотрит Анюта на меня. А потом говорит Пашке: — Очень прошу, отдай мне Мурзика. Ты с ним вот и с Крушей, а Мурзик дружит с моей Тучкой, и очень будет им хорошо вместе. Посмотри-ка, он целый день у тебя дома один, плачет, наверное.
Пашка насупился. Но тут я сказал:
— Правда, он один целый день. Плачет. Пашка ушёл с Анютой — показать, где живёт, и договориться, когда завтра она Мурзика заберёт. А я принялся варить матери макароны. Она любит макароны с сыром.
9
Уже давно вечер. День сегодня странный, кажется, не один прожит, а несколько. Уже девятый час, а матери нет дома!
Давно остыли макароны, обветрился сыр, давно сделаны уроки, прочитаны ежедневные страницы книги (сейчас я читаю «Домби и сын»), глаза у меня слипаются.
Только бы с ней ничего не случилось! — молю я Свет.
Свет отнял у меня Павла и тётю Шуру, я не имею права никого полюбить, я должен сторониться людей, чтобы не погубить их. Может Свет отнять у меня мать?
Я пошёл в её комнату, зажёг все лампы — и верхний свет, и на её письменном столе, и возле круглого стола, за которым она разговаривает со своими гостями.
Круша прилетел за мной. Он спокоен. Он совсем не такой, какой был вчера. Вчера он гнал меня из дома.
У Круши тоже есть дома свои дела.
Он любит убирать дом. Клюнет что-то, мне не видимое, на полу и летит с добычей к помойному ведру. Мне становится стыдно, я начинаю пылесосить.
Ещё он любит брызгаться. Наберёт в клюв воды и разбрызгивает по комнате прямо на лету. Нет-нет, да на меня плеснёт. Что он хочет сказать этим? Утром и вечером я принимаю душ.
Любит он взлетать под потолок почти по прямой и с высоты падать на пол. Я называю это уроками физкультуры. Зачем ему это, не пойму.
Ещё он любит мои книжки. Подлетит к этажерке, на которой они лежат, и начнёт махать над ними крыльями. Пыль ли сдувает или объяснить мне что-то хочет? Книжки я беру в библиотеке раз в неделю, исправно читаю их, что же ещё я должен с ними делать? Несколько книг купила мне тётя Шура, несколько — Саша. Тёте Шуре всё казалось, я — маленький, и она покупала сказки. Я не против. Я люблю сказки и сейчас.
Где мать? Что случилось? — спрашиваю я у Павла, но он спокойно ходит по полу возле крыльев, стоящих в углу, и постукивает лапами в танце, понятном лишь ему.
Глаза слипаются. Тётя Шура исчезла навсегда. Мурзик плачет. Пашка промёрз. Саша чуть не убился сегодня.
Саша — мой учитель. Я сам выбрал себе учителя. Школьные даны без моего желания. Из них Софью Петровну я выбрал бы всё равно. А ведь нет. Если бы мы просто сначала познакомились, я не выбрал бы её — у неё резкий голос. Ни за что не выбрал бы. Значит, иногда мы можем не выбрать то, что нам очень нужно. Мы можем даже не знать, что именно это нам очень нужно. А физичка как раз мягкая. Улыбается ласково. Неужели я бы выбрал её?
Я уже лежу в кровати и борюсь со сном. Павел — на своём обычном месте. Он очень спокоен и, наверное, тоже хочет спать — закрывает глаза плёнками. Значит, с мамой и вправду всё в порядке…
Сплю или не сплю? Залита комната Светом. Мама кружит по комнате. Она — в светлом одеянии (платье — не платье, плащ — не плащ), и Свет постепенно вбирает её в себя.
Нет! — кричу я в беспамятстве. — Нет!
Я на полу, и холод цапает меня за босые ноги. В одну секунду оказываюсь у двери.
Мать — дома. Она и в самом деле в незнакомом мне одеянии и — залита светом. Только это вовсе не тот Свет, а обыкновенный электрический. Она и в самом деле кружит по комнате. И улыбается.
Это Саша, — вдруг понимаю я. — Они провели вечер вместе.
Конечно, это Саша. Зря я варил ей макароны.
Мне бы идти в кровать, подошвы немеют от холода, но что-то держит меня около двери.
Сколько кружит мать под музыку, лишь ей одной слышную, не знаю, но вот она исчезает из моего поля зрения. Где она? Села за письменный стол или легла? Опять-таки не сам я, что-то выводит меня из комнаты, заставляет взглянуть из-за угла.
Мать лежит на кровати, широко раскинув руки, смотрит в потолок.
Странный у неё взгляд. Она сейчас… у Света. Вот какой у неё взгляд. Я же знаю его! Я помню его. Матери нет сейчас в комнате. Это только тело.
Холод стянул позвоночник, и, если бы не Павел, согревающий плечо, от которого идёт тепло по всему телу, я бы превратился в сосульку, хотя на самом деле не так уж и холодно в нашем доме. Холодно мне. Мне очень холодно.
Но ведь от тёти Шуры тоже только тело, а она уже Там, у Света. Поднимаю лицо к Нему, прошу беречь мою мать. Я не хочу, чтобы она уходила к Нему даже на короткое время — вдруг не вернётся назад?
По спине ползёт холод.
Иди спать, — приказываю себе, но в этот момент слышу щелчок открываемой двери.
Ключ был только у Павла.
Скользнул в свою комнату. Вот моя спасительная щель.
Кто это может быть?
Павел приподнялся и больно перебирает лапами у меня на. плече. Сердце моё бьёт в глаза, ослепляет. И всё-таки сквозь красные точки вижу: на цыпочках в мамину комнату входит человек. Прежде всего цвет. Коричневый. Костюм, ботинки, волосы.
Так это же мой… отец.
Откуда у него ключ?
Он же говорил мне, что у него есть ключ!
Отец видит мать и крадётся к ней. Сбросил пиджак. Мгновение, и он валится на неё, пытается сорвать с неё одежды.
Она может не вернуться.
Прежде чем успеваю сообразить, Павел летит к нему, но он ещё не долетает, как я уже тащу отца с матери за его красные подтяжки.
Павел вцепляется ему в голову и рвёт волосы.
Только бы он не спугнул мать, когда она захочет вернуться!..
Отец не обращает ни на меня, ни на Павла никакого внимания, он суетится, рукой пытается расстегнуть ширинку. Тогда я начинаю бить его изо всех сил кулаками по спине.
Вот мы лицом к лицу. Он перекошен злобой, уродлив — хватает меня за плечи и трясёт так, что я весь перетряхиваюсь.
— Как ты смеешь, щенок? Твоё дело — спать!
Я смотрю на мать. Остановил он её, или ей ещё не время возвращаться? Она по-прежнему улыбается, и её заливает свет, словно и не касался её отец.
— Кто дал тебе право лезть во взрослые дела? Это мои отношения с твоей матерью.
Павел рвёт его волосы и бьёт клювом голову.
Отец отпускает моё плечо, пытается сбросить Павла, но тот словно прирос к отцу — не оторвать: по комнате летят тёмные вьющиеся волосы. Отец тянет Павла за перья, сдавливает его тело…
Что со мной сталось?! Со всего маха я колочу отца по груди кулаками, я кричу «Прочь!», «Уйди!», но, как всегда, крик этот лишь во мне.
Отец отпускает Павла, бросается на меня — обе руки обрушивает на мою голову.
— Щенок! — орёт он.
— Что здесь происходит?
Возле нас — мать. Павел слетает с головы отца и садится на её плечо. Отец отступает перед ней. На мгновение. Но тут же кричит:
— Ты искалечила мою жизнь! Ты вырастила ублюдка! Ты лишила меня единственного сына. Ты настроила его против меня. Ты бросила меня. Ты не захотела семьи.
Он кричит, а мать смотрит на меня. Только смотрит. А я слышу: «Спасибо!» Между нами что-то происходит. Она рада, что я у неё есть?
— На коленях ползал перед тобой. Молил тебя: «Не уходи, давай жить вместе!» Я обеспечил тебя всем необходимым, и даже больше. Квартиру выбил, дачу купил. Не моя вина… это ты не захотела жить там. Я только тебя любил! Только тебя! Из-за тебя у меня не получилась жизнь.
Мать смотрит на меня.
10
Как проходит каждый день? Душ, зарядка, завтрак, уроки, покупка продуктов, обед, домашние задания, книжка, сон. Это называется жизнь.
С того дня, как умерла тётя Шура, я больше не поднимаюсь к Свету.
Я даже лицо поднять к небу не хочу. Даны завтраки с обедами, уроки, книги, дана вот эта земная жизнь, на мой срок здесь отпущенная мне, и ничего больше мне не надо.
Что-то во мне происходит. Я стал чувствовать своё тело, и оно мешает мне, особенно утром, когда я просыпаюсь, и вечером, когда пытаюсь уснуть. Растут ноги и руки, задевают за острые углы. Ломается голос. А внутри… обида. На мать, на Свет. И, чем старше я становлюсь, тем больше во мне скапливается обиды.
Мой бунт — в том, что я отключил Свет. Я живу только эту жизнь, в обыкновенных буднях, как все обыкновенные люди. Делаю уроки с Пашкой, вместе мы покупаем продукты, вместе готовим обед, вместе читаем учебник физики. Математика укладывается в нас на уроках, физику мы изучаем с ним сами. И — ждём Сашу.
Похоже, он не улетел в свою командировку, как собирался, но он исчез. Где он? Чем занят?
Мы с Пашкой ждём его каждый день.
Это никак особенно не проявляется. Мы даже не говорим о нём, но иногда таращимся на панель с кнопками, на пластины с непонятными нам элементами. Тайна. И нам самим её не раскрыть.
Лето — для меня самое трудное время. Пашка уезжает в деревню к тётке, я остаюсь один. Оно приближается, это лето.
Я не хочу, чтобы оно приходило. Не потому, что летом мне скучно, вовсе нет, скучно мне не бывает — у меня учебники, у меня книги, у меня Павел. Летом одиночество становится неуправляемым.
Пашка уехал, как и всегда, сразу после экзаменов.
В первый же день каникул, не успевает мать уйти на работу, я подхожу к её столу. Мне нужен дневник Павла, я хочу прочитать его.
Птица моя уже сидит на материном столе, но вовсе не на дневнике.
Он изменился, этот стол. На нём больше нет фотографий мужчин, на нём аккуратными стопами лежат книги. И Павел сидит на одной из них. Когда я подхожу, он слетает с книги и садится ко мне на плечо.
Сначала совсем не могу ухватить смысла. «Закон Кармы называют также законом возмездия или законом воздаяния». «Высшая, космическая справедливость воздаёт каждому по его делам, и есть обратный удар: за добро добром, и за зло злом… Древняя наука и древняя религия, которым было знакомо сокровенное учение, изображали богиню правосудия — Фемиду в виде женщины, сидящей с завязанными глазами и держащей в одной руке весы, в другой меч. Более прекрасное, более полное и понятное символическое изображение закона воздаяния трудно придумать…»
«…восточная философия под Кармой понимает не только результаты нашей работы и следствия наших дел, но и самую работу… Занимаемся мы умственным трудом — мы творим Карму; обрабатываем свой сад — творим Карму; предаёмся удовольствиям — творим Карму…»
«Могут спросить — почему же многие преступления и хуления как бы остаются без наказания? Причин много. Первая — люди любят судить по грому, но не по молнии. Вторая — можно не замечать, насколько постепенно оборачивается круг событий. Третья причина лежит в побуждении и в старой Кармической связи…»
«Наблюдайте, как отражается каждый поступок на колебании Кармы. Можно видеть, как предательство во всех видах вызывает быстрое образование Кармы…»
«Коррекция Кармы», «Древние Веды», «Агни-Йога», «Основы концентрации и медитации»… — именно книги помогут мне открыть мою вину перед Светом или перед высшей космической справедливостью, уж не знаю, сливаются ли эти два понятия в одно: Свет.
Очень вовремя пришло в мою жизнь лето в этом году.
Дневника Павла на столе нет. Тяну на себя ящик стола.
Вот он, дневник, в центре.
Почерк у Павла мелкий, и каждая буква — как в прописях.
Первая строка: «Самоубийство отца. Причины. Не мать. Не я. Время? Идеалы? Гибель миллионов? Мать стала старуха. Не помочь. Мне тринадцать. Начало разрушения».
За скупыми словами — крах жизни. Но пережить его не могу так, как за Сашу пережил его жизнь, как переживал за мисс Гарриет Мопассана или за Пугачёва в «Капитанской дочке».
«Смерть матери. Ночи. Степан Константинович. Приёмник… (дальше — о школе, об институте), „Смерть Степана Константиновича“. „Нюша“. После этого имени — несколько лет ни одной записи. Следующая — „Смерть Нюши“.
Жизнь Павла уместилась в одной тетради.
Какая она была? В нужде и одиночестве, в гибели тех, кого он любил. Степан Константинович, как я понял, — учитель физики. С ним Павел делает свои первые поделки — приёмник, телевизор.
А вот запись, которую мог сделать Саша: «Громоздкость вещей. Нужны лёгкие, совмещающие несколько в одной».
До Саши, много лет назад, Павел уже думал об этом.
Страницы — о работе. Попытки дать жизнь своим изобретениям. Все изобретения отвергаются. Ощущение ненужности приводит к болезни. Близок к самоубийству. «Понял отца. В одной точке сконцентрирована жизнь. Невозможность спастись. Невозможность найти выход. Невозможность справиться».
Сижу за столом матери, держу Павла в руках… Жизнь отца Павла, жизнь Павла — прежде всего жизнь общества. Её я не знаю совсем. Не хожу ни на какие собрания, ни на какие школьные вечера. Классные часы, когда разбирается, кто как учится, и обсуждаются какие-то непонятные мне дела, не в счёт. У меня есть мать и есть Пашка. Мать — не общество. И Пашка — не общество. И тётя Шура — не общество. И Саша — не общество.
Неожиданно меня подносит к окну.
Как же я — вне общества? Вилен убил Павла и этим разрушил мою жизнь тоже. За решётками пытают людей. Вилен — общество? Тюрьма — общество? Общество убило Павла.
А при чём тут Свет? Он — над Виленом, над тюрьмой, над сиюминутной жизнью, над временем, над цивилизациями, разрушенными и пока существующими. Или это Свет выбрал Вилена — убить Павла? Или это Свет позволил возвести тюрьму? Инквизиция, гестапо, газовые камеры, горящие с людьми кресты, ГУЛАГ — Его создания? А кто создал Карму, которая — «воздаяние»?
Я залит потом. Нет же, Свет добр. Это Он подарил мне мать. Это Он подарил мне Павла… А теперь — Сашу.
Павел бьётся у меня в руках — я слишком крепко прижал его к себе. И перья у него мокрые. Отпускаю его, вытираю о штаны руки, выдёргиваю рубаху из штанов, утираю лицо. Но пот течёт.
Свет убил Павла так же, как и тётю Шуру: кем-то? Павла — руками Вилена, тётю Шуру — чьим-то злым голосом, сказавшим ей что-то такое, чего она не могла пережить.
Я не понимаю.
Я понимаю. Свет Сам сказал мне: я не так веду себя. Он учит меня потерями.
Какая связь Света с Кармой? Карма только над человеком, или она может собраться над страной, над миром и начать наказывать виноватых?
Звенит звонок.
Я бросаюсь к двери! Голова моя разрывается.
Может, это Саша наконец освободился от своих дел?
Анюта?! Сколько недель я не видел её!
Кидаюсь к ней, как к спасению. Павел кричит.
Я жмусь к её тощему телу.
Который же сейчас час? Почти пять. Прошёл день?
— Я испекла тебе ватрушки. У тебя каша? Давай, я разогрею.
— Я сам.
Я не хочу, чтобы Анюта что-то мне делала: Свет и её заберёт к себе.
Мы едим. Мы пьём чай. И меня уже не трясёт.
— Я приехала за тобой, — говорит Анюта. — У тебя каникулы. Поедем-ка на дачу. Будешь свои книжки читать в саду. Я договорилась с соседями, у них парень ушёл в армию, можешь кататься на его велосипеде. Пожалуйста. — Снова в её глазах стоят, не выливаясь, слёзы.
— Я не могу. Я жду Сашу. Он — мой учитель. Он должен скоро начать со мной заниматься.
— А когда он должен начать?
— Не знаю.
Она долго молчит. Потом спрашивает:
— Ты знаешь его телефон? Смотрю на неё удивлённо.
— Сколько времени он не звонит тебе?
Нужно сказать, я не видел его со дня похорон тёти Шуры, но я не хочу вслух произносить эти слова, достаточно того, что они уже прозвучали внутри. Нужно сказать: Саша собирался в командировку. А может, сильно занят, так занят, что некогда даже вздохнуть.
Спросить у мамы…
Но вечерами мамы нет теперь никогда дома. Может, она с ним? И только сейчас, под взглядом Анюты я понимаю: мать проводит все вечера с Сашей.
Конечно, она возвращается такая, какая… была в тот вечер, когда они с Сашей танцевали.
Вообще мужчины к нам больше не приходят, и ни с кем мать не разговаривает по телефону.
На её столе — книги.
Чем она занята сейчас? Чтобы понять, я должен прочитать их. Ещё и поэтому я не могу уехать.
Могу уехать. Саша и мама — вместе. Саша очень, очень занят сейчас — может быть, именно сейчас он навсегда идёт ко мне?
— Знаешь, как мы с тобой договоримся? — говорит Анюта. — Я приеду через два или три дня. Сегодня понедельник, значит, в среду.
— В пятницу, — прошу я. У меня будет четыре полных дня прочитать мамины книги!
А с Сашей… я потерплю, я знаю, он вернётся ко мне!
Павел постукивает клювом по руке Анюты — едва касаясь, и она понимает: начинает гладить его.
— Он совсем не сидит в клетке?
— В туалет туда ходит.
— Он с тобой гуляет?
— Нет, я закрываю окна.
На самом деле я боюсь за него. В школе говорили, развелось много птиц, они — переносчики заразы. И вдруг решат травить их, как у нас в школе травили крыс? В биологическом кабинете погиб хомяк, он выбежал из своей клетки в воскресенье и — съел угощение, оставленное для крыс.
Крыса — тоже живое создание. Разве человек имеет право убить её?
А как же он убивает коров, свиней, овец? И в эту минуту, глядя в светлые глаза Анюты, решаю никогда больше не есть мяса.
Что со мной происходит?
— Ты очень вырос. Прямо на глазах. И голос уже мужской. Мне нужно ехать. — Она встаёт. — Я боюсь идти вечером поздно… недавно у нас женщину убили. И взять-то нечего у неё, на пенсию живёт, полуголодная всегда. За что убили? Беспредел, — она обрывает себя. — Ох, не слушай меня. Кому я жаловаться принялась? Значит, приеду в пятницу, часа в два. Если, конечно, электричка пойдёт. — Она заглядывает в мою комнату. — А зачем тебе велосипед такой маленький?
— Отец подарил.
— Ясно. Пусть стоит. Я-то подумала, у соседей мальчишка, как раз бы ему. А денег у них на такое нету.
— Бери, — говорю я. — Только он тяжёлый! В пятницу вместе…
— Я же не потащу его! Повезу. Сумки на ручки повешу. Его катить легче, чем столько километров тащить сумки. А дорога, сам знаешь, асфальтирована. Да ты меня спас! Смотри, какие тяжёлые.
11
Не успела Анюта уехать, как снова раздался звонок.
— Где мать?
На пороге Саша. Но в каком виде! Волосы дыбом в буквальном смысле слова. Рубаха одним концом лезет из-под ремня брюк, пятна на щеках.
Что случилось? — хочу спросить, но Саша сам стремительно говорит:
— Позвонила, говорит, занята, встретиться не может. Я говорю, позже. Говорит, занята. Я говорю — завтра. Она говорит: занята. Я спрашиваю: «Ты что, не хочешь больше встречаться? » Она говорит: «Кончено». Как это «кончено»? А как мне жить, сказала? Явилась, взорвала. «Кончено». Ну, сорвался я пару раз, накричал на неё. Я нервный, во мне кровь моих предков начинает говорить. Но, к слову сказать, не просто так я накричал! Она не желает считаться со мной: на моих глазах идёт танцевать с другим, на моих глазах чуть не весь вечер болтает с ним. Это как? Пришла-то в компанию со мной! Я, конечно, и сорвался. Что я, железный? Она, видишь ли, свободна! Она, видишь ли, мне никаких обещаний не давала! Как это свободна, если мы вместе, если… — Он с маху замолчал. — Господи, что это со мной?! Ребёнку! Сыну! Совсем с ума сошёл! Прости, ради бога, наговорил тебе тут…
А у меня сердце падает.
Я хотел, чтобы Саша и мать были вместе всегда. Но теперь поздно, мать к Саше не вернётся. Я должен был сказать ему раньше. Что я мог сказать? Что моя мать — не от мира сего, что она — не обычная женщина? Он и сам знает это. Всё равно будет ревновать.
— Перед тобой хочу извиниться. Не забыл. Не бросил. Голову я потерял. Решал жизнь. Хотел тебе быть не только учителем — отцом… Прости, пропал. Но я вообще пропал. Ничего подобного со мной в жизни не было. Доделаем мы с тобой крылья!
Саша ходит по комнате быстрым шагом — взад-вперёд. Всего два шага получается в одну сторону, и в другую.
А если бы он остался женщиной, как сложилась бы его жизнь?
— Всё было так хорошо! — Саша смотрит на меня. — Слушай, глаза те же. Надо же, что творит природа… — Он молчит какое-то время. — Я первый раз люблю. Единственный. Прошу её выйти за меня замуж. Ты не возражал бы?
Я не возражал бы. Но мать не выйдет за него замуж. Я знаю это и неожиданно для себя говорю это Саше.
— Откуда ты знаешь? Почему не выйдет? — спрашивает, но тут же горячо говорит: — Я даже на съёмки не поехал. На Кавказ мне срочно надо, я говорил тебе: мне обещали дать возможность упасть с машиной в пропасть. И обещали, если останусь жив, отдать машину.
— Но она же разобьётся!
— Из любой рухляди сделаю новую. Но она не совсем разобьётся.
Я смотрю на него во все глаза.
— Я разработал целую систему защиты. Прежде всего бензобака и мотора.
Повернулся ключ в замке. И через мгновение вошла в комнату мать. Я поспешил уйти к себе, а Павел с криком кинулся к ней.
Дверью я хлопнул, вроде закрыл, но тут же чуть отодвинул её от себя, образовалась щель.
— Прости меня, Амалия. Не уходи от меня. Обещаю, никогда больше не буду…
— Будешь.
— Ну, пусть буду, но тебе не скажу ни слова. Ни одного грубого слова. Ни одного крика больше не будет. Клянусь тебе. Я буду прежним, ты увидишь. Не молчи, ради Бога! Что за порода такая? Ни слова. Хоть что-нибудь скажи. Ты и так уже наказала меня. Я первый раз люблю. — Он кричал в голос, и я слышал бы его даже при закрытой двери. — Каждый человек делает ошибки. Но что же мне теперь — вешаться? Что же мне теперь — погибать? Без тебя нету мне жизни. Хоть одно слово скажи!
— Уйди.
— Это не слово! Это убийство. Ты хочешь убить меня? Ты гонишь меня в пропасть! Почему ты судишь, как кому жить дальше? Почему решает твоё — «не хочу», а не моё — «хочу»? Ты же любила меня! Я знаю. Не может это так быстро пройти! Мы с тобой были вместе, как никто и никогда! Нам было вместе хорошо! И каждый имеет право голоса.
Если бы Саша всё то же говорил тихо, а не орал в голос… Но как я могу сказать ему об этом? Он не похож на себя: воспалены глаза, пятна на щеках. Он болен.
— Я тебе докажу… я могу… я буду другим… Только не гони. Пойдём ко мне. Ты куда?
— Не уйдёшь ты, уйду я.
И в эту минуту раздался звон разбитого стекла.
Я выскочил из комнаты. Ваза с гвоздиками разлетелась вдребезги. Эту вазу когда-то подарил маме Павел.
Мать, очень бледная, смотрит на Сашу, но тот уже кидает на пол чашки, забытые мною на столе. Он уже делает рывок к лампе, висящей над столом, но мать говорит:
— Хватит.
Сашина рука виснет, едва дотронувшись до лампы. Глаза его ещё мутны, но под материным взглядом проясняются. Саша видит осколки вазы и чашек, закрытое лицо матери. И — пятится к двери. Мгновение, дверь хлопает. А мать тяжело садится прямо на пол. Она очень бледна.
Кого мне больше жалко? Её? Сашу?
Иду за веником и совком, начинаю собирать осколки и вдруг говорю:
— Не расходись с Сашей.
Какое-то мгновение всё по-прежнему — мать сидит на полу, свесив на грудь голову. Но вот она смотрит на меня.
— Выброси осколки, — произносит едва слышно.
Я устремляю взгляд на мелкие осколки, сгрудившиеся на совке, который держу в вытянутых руках.
Мать встаёт с пола. Идёт в ванную. И снова — вода.
Проходит, наверное, полчаса, прежде чем мать возвращается. Она — в домашнем мягком голубом платье, которое ей когда-то подарил Павел. Волосы — мокрые. Лицо — из рамы мокрых волос — старше и мягче.
У меня уже сварена картошка, поджарена рыба, и впервые за много месяцев мы сидим за ужином вместе.
— Мне тоже очень жалко его, — говорит мать.
Она ест. Но ест из вежливости и, если бы я не приготовил ужин, не стала бы есть вовсе. А чай пьёт. Чашку, вторую.
— Он уедет падать в пропасть, — говорю я.
— Уже уехал. Он всё равно уехал бы.
Я тоже ем за компанию, хотя и сыт. Подвигаю матери ватрушку, и она ест её.
— Анюта привезла.
Она не спрашивает, кто такая Анюта.
Во всё время нашей трапезы Павел сидит на своём месте, на краю стола, и перед ним — его тарелка. В ней — то же, что едим мы: ватрушка, картошка. Сверх того — пшено. Павел вертит головой, смотрит то на меня, то на мать.
А потом я — у себя.
Люблю вечера, когда мать дома. Она сидит за своим столом, я — за своим. В эти дни я прочитываю больше страниц и успеваю изучить больше параграфов по физике.
Но сегодня я насторожен. Не слышу шелеста страниц книжки. Крадусь к своей двери, а потом к углу нашей общей стенки.
Мать лежит раскинув руки. Глаза раскрыты. Но не у Света она сейчас, лицо передёрнуто болью.
Пячусь к себе, склоняюсь к Павлу, разлёгшемуся на мишке, шепчу: «Помоги маме», а сам кидаюсь на кровать, крепко закрываю глаза и молю:
— Помоги ей, Свет, пожалуйста, помоги. Очень прошу, помоги. Спаси её! — Я не добавляю «от боли», Свет сам знает. Лепечу слова вслух, и мне нравится слышать их. Произнося их, я освобождаюсь от своей вины — может быть, я мог бы сохранить их отношения, если бы раньше, много раньше, рассказал Саше о матери, предупредил бы его, какая она от всех свободная! Мне так жалко чего-то. Её состояния, в котором она находилась чуть ли не год? Её радости? Похоже, немного выпадало ей радости в земной жизни. Лишь Саша и Павел доставляли ей радость.
Я не видел отношений Саши и матери, могу лишь догадываться о них. Саша гонит машину по городу, привозит мать в ресторан или снова в круглое высокое здание, название которого я так и не знаю, в котором он, вместе со своей малиновой машиной, падает сверху на арену. А может, он везёт её в лес? Или на водохранилище, куда Павел меня возил? Не знаю, куда они ездили и где были близки, но знаю: их отношения — праздник и для матери и для Саши.
Захлёбывающийся жалкий плач.
Первый порыв — бежать. Второй — я резко осаживаю себя и остаюсь сидеть на кровати.
— Прости, — сквозь плач. Кому «прости»? Саше? Павлу? Какое это имеет значение…
Плачь! — хочу крикнуть ей. — Тебе станет легче. — Но я не кричу.
Плач её тише, тише.
Как Павел успокоил её?
Моя Птица. Дух покоя. Дух неодиночества. Это Павел привёл ко мне мать, — понимаю я.
И неожиданно иду к матери и, глядя в её припухшее светлое лицо, спрашиваю:
— Можешь рассказать мне о Париже? Отец говорит, вы были в Париже вместе.
Мне вовсе неинтересен Париж, просто ничего другого я не смог придумать — не спрашивать же её о том, куда уплывают из жизни люди?
Она не удивляется. Она говорит:
— Расскажу тебе позже.
За её словами — благодарность. Она сейчас уйдёт к Свету или куда-то ещё, куда мне доступа нет: постарается сделать всё, чтобы уберечь Сашу от гибели.
Павел — у неё на груди. Обеими руками она прижимает его к себе.
Земная жизнь сейчас для неё важнее той, в которую она так легко прячется и которая чего-то от неё ждёт. Но в эту минуту она стремится вырваться из неё.
А может, наоборот, ей нужно перемучиться? И она понимает это? Может быть, наконец она поймёт, что значит — один, голодный, брошенный, не нужный никому?
Нет, не хочу, чтобы она ощутила то, что сопровождало меня всё моё детство, пусть поскорее спрячется в Свет. И я помогаю ей — возвращаюсь к себе и иду на нашу с ней дорогу.
«Вперёд!» — кричал Саша. Но куда? В небе только Свет, и больше ничего. Куда идёт мать? Что видит она? Наверняка не только дорогу. Это я не вижу ничего, кроме дороги.
Мать убегает от меня, но расстояние между нами теперь меньше, чем раньше.
Подожди, — зову её, — я хочу спросить тебя.
О чём? Я всё забыл, я ничего не помню. Я — чистый лист, ни прошлого, ни будущего. Меня нет, я лишь клочок от матери, и меня несёт за ней, как тополиный пух. Где Пашка, где тётя Шура? Где Саша? Одни лишь имена от них. Как помогает Свет матери сейчас, мне не открыто… Ещё усилие. Сейчас открою. Мама, обернись. Подожди!
— Париж — музей и история, — голос матери. — Но твой вопрос не случаен. Ты зародился в Париже. И ты почти родился в Париже.
Грань между сном и новым днём. Голос матери — из сна или из яви? Мать пришла ко мне ночью или перед уходом на работу?
12
Когда я открываю глаза, её нет.
И весь день я жду её — понять, то был сон, или она и в самом деле заходила ко мне? Мне приснилось, что я зародился в Париже, или в самом деле я зародился там?
Иду в магазин. Готовлю еду. Читаю книгу о Карме.
«Человек всегда колеблется между своим высшим „Я“ и своей низшей природой».
«…постоянно возобновляющаяся борьба между высшей и низшей природой человека делают его творцом своей собственной внутренней сути, но вместе с тем и творцом своей Кармы или своей судьбы, ибо всякое его решение, правильное или неправильное, всякий поступок, добрый или злой, всякое желание и всякая мысль, эгоистичные или не эгоистичные, создадут в соответствующих мирах соответствующие следствия, и всё это, вместе взятое, создаст тот комплекс условий, создаст ту Карму, которая определит его будущее воплощение».
«Человеческая жизнь протекает одновременно в трёх мирах: в видимом физическом и невидимых — астральном и ментальном. В каждом из этих миров человек создаёт свою Карму — либо хорошую, либо плохую: на физическом плане — своими поступками, на астральном — своими желаниями, на ментальном — своими мыслями…».
Я загружаю в себя всё, что успеваю захватить, загружаю до тех пор, пока не начинают плясать перед глазами чёрные мухи и не закрывают мне буквы.
Снова пять часов вечера. Но Анюта — спасти меня едой и заботой — не придёт. «Уйдите», — гоню я чёрных мух. Но мухи лепятся одна к другой, жирные. Приходится закрыть глаза.
Мать говорила Павлу: грехи других — в моей Карме. Чьи? Она знает? Моих предков? Наградили меня Кармой предки с чьей стороны — отца или матери? В книге — подробные истории предков страдальцев. Девушка несчастна. Один дед её — убийца. Другой убит. Одна из бабок покончила с собой.
Где остаётся каждый поступок? Я был у Света. В Свете нету места ничему, кроме Света, и уж тем более нет места преступлениям и злым поступкам. Значит, они остаются здесь, в реальной жизни, в невинных людях и мешают им жить?
Могу ли я сам очистить свою Карму, которая отнимает у меня людей? Как мне сделать это?
Добрые поступки… добрые мысли… Но я никому не желал зла. Но я никого сознательно не обижал. Может быть, я обижал людей не замечая?
Добрался Саша до своей пропасти или ещё нет? Не забыл взять с собой средства защиты? Надёжны ли они? Можно ли сделать так, чтобы Саша в пропасть не прыгал?
Открываю глаза. Павел ходит по полу взад и вперёд около моих ног, суетится. Что-нибудь с матерью? Или с Пашкой? Или с Сашей? Или с ним самим? Зову его, и он подходит ко мне, вспрыгивает на колени.
Что случилось? — спрашиваю.
Он смотрит на меня своим золотистым глазом. Он — Птица. Он не умеет говорить.
Раньше я слышал голос Павла и чувствовал Павла за спиной, а сейчас — нет. Или то было моё больное воображение?..
С мамой что-то случилось?
Павел смотрит на меня. Обеими руками глажу его тёплые перья.
Искупил Павел грехи тех, кто определил его жизнь и заставил страдать? А где сейчас его Карма? Уплыла с ним? Или повисла на ком-нибудь здесь? Живёт Павел в вечности, или его новая жизнь лишь — в этом воплощении?
К вечеру я прочитал книгу. Ответа, как очистить Карму, в ней не нашёл.
Мать пришла рано. Мы обедаем.
Павел любит навагу, и сегодня я приготовил навагу. А он не ест. Клюнул раз и слетел со своего места.
Спросить у матери — что с ним… Она говорит:
— Он хочет сказать: ты делаешь что-то не так. Ему не нравится. — Она смотрит на меня.
Ему не нравится то, что я читаю книги матери?!
— Я в самом деле зародился в Париже? — спрашиваю.
Мать ест навагу, ест салат.
— Это имеет отношение к моей судьбе? — спрашиваю я.
Мать кивает.
— Какое?
Я хорошо знаю свою мать: если она не захочет ответить, никакими силами не заставишь её сделать это. Думать, значит, надо самому.
За одни сутки она сильно изменилась. Глаза стали меньше, губы припухли. Углы их чуть притянуты морщинами к подбородку.
Я нужен ей сейчас. И я говорю:
— Пойдём гулять. Она кивает.
Какую роль сыграл Париж в жизни матери? Понравился ей? Понравился, если услышать то, что она была в Париже дважды: и когда я зародился, и «когда почти родился»… Но «понравилось» — «не понравилось» — не терминология матери. В Париже что-то произошло — то, что определило ее жизнь, иначе она не поехала бы туда второй раз. Как узнать что?
Саша прыгал уже в свою пропасть? Остался жив?
«Он хочет сказать, ты делаешь что-то не так».
Потом буду думать. А сейчас мы с матерью идём гулять. Впервые в жизни.
Мы уже у двери. Долгим звонком звонит телефон. Мать поспешно берёт трубку. Говорит «аллё!» Кричит «аллё». Вешает трубку. И почти бежит к выходу.
— Идём же!
Не прыгал ещё Саша в свою пропасть.
Я веду мать к горе. У нас много арок. Выйдешь через одну, попадёшь к Проспекту, через другую — к подъезду серого здания, через третью — к подножию горы. Мы карабкаемся по склону. Павел летает над нашими головами.
Несколько минут, и мы — среди деревьев, на траве. Этот небольшой кусок леса в центре города освоили мы с Павлом — ходили сюда и зимой и летом. Здесь гуляют собачники со своими собаками. И сейчас к нам кидается и чуть не сшибает нас с ног большой пёс, очень похожий на Тучку, только шерсть у него не серая, а почти чёрная. Он кидается прямо к матери в ноги. И мать садится на корточки и кладёт руки на его голову. Пёс виляет хвостом так, что, кажется, хвост сейчас оторвётся.
Мать что-то говорит ему.
— Простите, пожалуйста, — подбегает женщина. — Не бойтесь. Да я вижу, вы и не боитесь. Рекс — добрый. Видом он страшный, голос у него грубый, но он — добрый… — Она замолкает и во все глаза рассматривает мать.
Мать продолжает гладить пса.
Что бы я ни отдал… меня бы так погладила!
— Вы, я вижу, умеете обращаться с собаками, — заискивающе говорит женщина. — Знаете, какая разница — растить с ребёнка или взять уже взрослого пса? Он понимает каждое слово.
Вряд ли мать слышит женщину, она что-то шепчет Рексу.
Светлый июньский вечер. Розовый закат.
Павел летает над нами.
Совсем не о такой прогулке я думал. Я хотел идти рядом с матерью по аллее и разговаривать.
Молодые листья лип и берёз пахнут, как цветы, острыми живыми запахами, запахи эти щекочут мне ноздри.
— Ну идём домой, Рекс! — Хозяйка пристёгивает к ошейнику поводок и утаскивает собаку из-под рук матери. — Идём, идём. А то нам будет нагоняй.
Мать смотрит Рексу вслед. Тот тоже оборачивается, упирается, явно неохотно плетётся за хозяйкой.
Я же спешу уйти с поляны, по которой носятся другие собаки, на аллею, где деревья почти вплотную друг к другу.
Сюда собаки забегают редко, только тогда, когда им надо пописать. Подбегут к дереву, вскинут заднюю лапу или присядут, сделают своё дело и — назад, на простор поляны. Мы идём по аллее одни.
Эта аллея совсем не похожа на нашу с матерью дорогу, идём мы по ней рядом, между нами почти нет расстояния.
Только бы это не кончалось! Доходим до конца аллеи, где она спускается к шоссе и к автобусной остановке, возвращаемся к началу, что на гребне нашей горушки, и снова идём. Взад-вперёд.
Лёгкая, в развевающейся юбке, в светлой блузке, мать совсем девчонка. Если бы не опухшие глаза и рот… Павел с нами.
13
В эту ночь мне не снится даже дорога. И просыпаюсь отдохнувший.
Матери уже нет.
Иду к её столу, но Павел прежде меня добирается до него, садится на стопку с книгами, раскидывает крылья.
Почему ты не хочешь, чтобы я прочитал их? — спрашиваю, понимая, что ответа не будет. И тут меня настигает: Саша сейчас прыгает в свою пропасть.
Только бы он остался жив!
А что, если он решил покончить с собой и не применит всех своих средств защиты?
Во вчерашней книге много людей покончило с собой.
Нет, не верю. Саша не может покончить с собой! Слишком большое отчаяние должно жить в человеке, если он предпочитает смерть жизни. А Саша — борец. Саша ещё за мать поборется!
Конечно, он применит все свои средства защиты. Конечно, он постарается выжить. Помоги ему, Свет!
Павел сидит на книге, которую я хотел сегодня прочитать, и мне ничего не остаётся, как взять из стопки другую. Павел спокойно улетает в мою комнату.
Я не любопытен, но уж очень Павел беспокоится, не хочет, чтобы я читал из этой стопки. Он улетел, и я могу открыть книгу.
Она — о чакрах. Что такое чакры, какую роль играют в жизни человека.
«Чакры — это мосты между мирами, это средоточия энергосил, правящих как телом, так и миром».
«Чакры не выдуманы… наша жизнеактивность окрашена активностью вне зависимости от того, знаем ли мы об этом или нет».
«Чакра — место, в котором должно нечто переживаться, а не место, в котором предполагается наличие какого-то органа».
Не хочу больше читать! Павел прав: не надо мне читать эти книги. Я ещё не дорос до них. И я не прошёл пути к ним, какой прошла моя мать. Тайны матери опять, как и всегда, остаются для меня закрытыми. Хотя книги и написаны моим родным языком, язык их мне неведом. Я понимаю отдельные слова, но в смысл и действие они не собираются.
Может быть, мать пытается решить: стоит или нет открывать чакры всем рождённым для земной жизни? Стоит или не стоит подключать всех к высшему смыслу Бытия, к астральному миру?.. Открытые чакры — это жизнь без тайн, это другая психология, это связь с Космосом? Наверняка человек, у которого открыты чакры и который знает о наличии другой жизни, убийцей быть не может. Не может он и желать кому-то зла, не может воровать. Совсем по-другому жили бы люди, если бы у них были открыты чакры. Невозможны были бы конфликты, и в мире наступил бы мир.
Но зачем-то Свет закрывает чакры. А открыты они лишь у отмеченных Им. Он не хочет, чтобы все рождённые жили, зная о Нём. Считает, что должно быть Зло и одновременно с праведником должен рождаться грешник? А может, многие и жить не смогли бы, если бы не было тайн и нечего было открывать? Ибо «тайною мир держится?!»
Может Свет отнять у меня Сашу? Помоги сейчас, в эту минуту, Саше, спаси его!
А может, Свет хочет, чтобы каждый приобрёл свой собственный опыт, свои собственные знания, без чьей-либо помощи? Зачем?
В моей голове — каша. Получается, Свет специально наделяет меня, как и других, слепотой и глухотой? Вот же Он не даёт моему разуму охватить то, что легко открыто моей матери?!
Звонит звонок. На пороге — Пашка.
Ты чего не у тётки в деревне? — хочу я спросить. — Что с тобой случилось?
Пашка говорит сам:
— Мать выходит замуж за командировочного, и мы переезжаем жить в Красноярск. Я пришёл проститься. — Глаза у Пашки заплаканные. — Знаешь, как он со мной разговаривает? «Павел, встань, пожалуйста, прямо и слушай внимательно».
Павел? Пашка — Павел? Как это я за столько лет не связал? Учителя звали его Паша или по фамилии, ребята — Пашкой. Может быть, Свет послал мне Пашку специально — вместо Павла?
— Он был много лет офицером.
Только в этот миг до меня доходит, что Пашка от меня уезжает. И снова делает это Свет?
Нет, — говорю я. — Нет. За что? Пашка не приносил мне обедов и не мыл полов в моём доме. Мы с Пашкой…
Мы с Павлом. Мы с Пашкой. Мы с тётей Шурой. Вот чего не хочет Свет — моего «мы». Он хочет, чтобы я всех потерял. Всех, кто нужен мне.
— У меня всего полчаса. Можно, я надену крылья? Пашка не смотрит мне в глаза. И я вдруг вижу происходящее с другой стороны, с Пашкиной. Наказывает Свет не только меня, но и Пашку. Пашку-то за что? Пашке-то будет много хуже, чем мне. Мне никто не говорит: «Как ты со мной разговариваешь?», «Встань прямо». У Пашки — заплаканные глаза.
Пашка надевает крылья, затягивает крепёжное устройство и так стоит.
— Я думаю, — говорит Пашка, — ошибка в их длине, они немного короче и уже, чем нужно. Посмотри на Крушу. У него крылья по всему телу, до конца хвоста, только шея и голова свободны от них. Так ведь? А на Сашу ты смотрел? На Саше крылья кажутся маленькими. Я тебе точно говорю. И мы с тобой вполне могли бы… — Он замолчал. И тут же заговорил снова: — Я убежал бы. Мне бы лучше детдом, только с тобой вместе…
— Ты можешь жить со мной, у меня большая комната.
— Мать пропадёт без меня — он и её будет доставать. А она у меня безответная. Я когда грублю ей… она только плачет. И тут… Она у меня тихая, хоть и работает всю жизнь в магазине. Воровать так и не научилась. Плакать будет. А тут я… при ней.
— Зачем же она замуж идёт? — спрашиваю. Пашка смотрит на меня.
Раньше не замечал, он выше намного, и плечи… куда мне до него. А теперь ещё взгляд… взрослого.
— Тут столько наворочено… Первое-то: она ещё не знает, каково ей будет, это я знаю. Второе: конечно, столько лет одна… понять можно. Плакала ночами-то… Третья: не прожить нам, говорит, материально, цены растут, а зарплата… совсем ерунда. Ну и четвёртое, конечно: положения хочет — мол, замужем она. Я-то незаконный. А этот прямо так и врубил: «Расписываемся сначала, тут же твоего парня усыновляю, а потом уже едем строить жизнь». Они и свадьбу уже сыграли. Народу немного было, ну, с другой стороны, зачем и много-то? Одиннадцать человек. Уж очень она свадьбе радовалась. Платье, конечно, не белое, возраст, а красивое — зеленоватое, с цветами, длинное. Знаешь, какая она сидела за столом? Совсем как в кино. Улыбалась очень. Я даже смотреть не смог, реветь начал, убежал в ванную. А командировочному-то ребёнка хочется. Немолодой, а детей не успел завести. Что там у него с жизнью-то было, не моё дело. Подай ему ребёнка прямо сейчас! Вот и замуж, как положено. Сам подумай, могу я ей эту музыку испортить? Она и не сказала бы мне ничего в ответ, если я ляпнул бы ей: «Не выходи». Наверняка и не вышла бы, но глаза-то… Как я жить буду с её глазами-то?
— Почему он здесь не хочет жить?
— Там у него работа, положение. Здесь не нужен никому. Он, конечно, сказал: «Буду искать тут работу. Если найду, переедем… Квартиру сдавать пока будем, деньги нам переправят раз в два месяца. Квартиру терять нельзя». Распоряжается. Даже жильцов нашёл. Что я скажу? Что мать скажет?
— Останься жить со мной… — снова говорю, хотя Пашка всё разобъяснил мне. Говорю, и дух замирает: что я такое говорю? Если Свет решил отнять у меня Пашку, он, чего доброго, и вовсе убьёт его!
Пашка помогает мне замазать мою фразу:
— Я ж тебе и говорю, я бы что-нибудь придумал, тётку бы уговорил жить со мной в квартире, да мать без меня пропадёт, плакать будет, маяться, — повторяет, как попка. — А я и гаркну, так и скажу — его словами: «Встань, скажу, прямо и слушай внимательно». А если руки в ход пустит, пожалеет. — Я кивнул. Пашкины кулаки хорошо известны каждому в школе. — Мне пора. — Он снял крылья, аккуратно сложил их вместе с жилетом и «двигателем» в угол.
Так и скажи Саше, в размере крыльев дело. И ни в чём другом.
— Саша сейчас в пропасть прыгает, — сказал я. — Только бы жив!
Пашка кивнул, повторил моё «Только бы жив!», прижал к себе Павла на мгновение и отдал мне.
— Ты не думай, мы всё равно вместе. — Он снова отводит от меня взгляд. — Школу кончу и вернусь. Учиться буду здесь. Ты не думай. Ты всё равно…
У него тоже голос уже сломался, а на этих словах сорвался на петуха. Пашка со всего маху хлопнул меня по плечу, я даже присел от неожиданности, и выскочил из комнаты.
Я не пошёл за ним. За ним полетел Павел.
Может, Свет и не отнял у меня Пашку? Может, он даёт мне время сделать свои дела, которые я всё равно должен сделать один? Может, Свет освобождает меня от всех, чтобы я был с матерью?
Павел вернулся и стал носиться по комнате, взад и вперёд.
14
Анюта приезжает, как обещала.
В этот день мать дома. Это впервые на моей памяти. Что случилось? С работы выгнали её, или она сама ушла? Заболела? Вроде незаметно. Она никогда не болеет. А в последнее время даже пополнела немного, и румянец на щеках, и глаза блестят…
Гадать бессмысленно, всё равно до истины не докопаюсь.
Так или иначе, мать открывает Анюте сама.
Я у себя и слышу их странный разговор.
— Поедем с нами.
— Я согласна.
Мать поедет к Анюте? Я мотаю головой. Мать будет со мной? И я кричу: «Спасибо, Свет!» Закидываю голову, но вижу только серовато-белый потолок. И не надо мне видеть, я знаю: Свет там есть! И Он устраивает мне праздник.
Заходит в мою комнату Анюта.
— Помочь тебе собраться? Мама едет с нами. Павел летает от одного к другому: то садится на Анютину голову, то на мамину, то на мою.
— Поедешь, Круша, поедешь, чего волнуешься? Иов тебя и повезёт. Ну же, не волнуйся, — Анюта разговаривает с Павлом, а сама следит за тем, как я собираюсь. Особенно собираться нечего: книги и тетради, я хочу заниматься.
— Не забудь взять трусы, носки. И свитер.
Из свитера я вырос. Я возьму куртку, которую мне купила тётя Шура.
Анюта так же, как и тётя Шура, открывает мой шкаф и перебирает вещи. Свитер, рубашки. Она не говорит «Ты вырос из всего», она вообще ничего не говорит, аккуратно отбирает то, что, по её мнению, может понадобиться, и идёт к двери.
Мать тоже готова. У неё в руке полиэтиленовая сумка с книгой и небольшой свёрток.
Вспомнив, что тётя Шура везла на дачу продукты, иду к холодильнику. У меня есть курица. Я не успел сварить её. Уже кладу её в полиэтиленовый пакет, как Анюта говорит:
— Положи в морозильник, чтобы не испортилась. Я еду купила. Идём же, опоздаем на поезд.
Откуда мать знает Анюту, почему они говорят, как старые знакомые? В электричке сидят напротив друг друга. Анюта рассказывает об огороде и саде. Мать задаёт вопросы. Откуда она знает о сортах огурцов и клубники, яблок и кабачков?
Павел — у меня на коленях, и от него через руки в меня — покой.
Впервые за всю жизнь во мне — покой. Меня чуть качает в этом покое, но ни одного движения я сделать не могу, так сладок мне голос матери. Не мне она говорит, как обычно, но при мне и для меня, я знаю, мать хочет, чтобы я слышал:
— Моя бабка знала землю и часто повторяла: «Не бойся испачкать руки. Тебе кажется, что это грязь. Не грязь, твоя еда, твоя постель, твоя вечность…» Она заставляла меня рыхлить землю, сажать семечко, полоть сорняки. И всё приговаривала: «Уйди грех из меня, уйди скверна. Приди росток, приди плод». Сначала заставляла, пока я хотела бежать прочь. Дорога у меня есть — бежать. — Мать не оборвала себя, не сделала значительную паузу, как ни в чём не бывало, будто о каше на плите или о крючке для пальто сказала, и продолжала: — А бабка хвать за шкирку и — держит на месте. Я рвалась из её рук, пока не прострелило насквозь: не на месте держит она меня, направление даёт бежать.
Анюта не понимает? Сейчас не о том спросит. Она спрашивает:
— Что выращивала она?
Слова «патиссоны», «облепиха», которые я слышу в первый раз, легко погружаются в меня как родные, будто они уже жили в глуби моей, будто эти слова — мои.
Мы с Павлом могли бы нестись впереди по широкой деревенской улице, но разговор матери и Анюты держит нас возле них.
Я уже почти с мать ростом, и мне нравится, что наши головы — на одном уровне и плечи чуть соприкасаются.
Иногда Павел срывается с моего плеча, но тоже не летит вперёд, а кружит над нашими головами. Петля, ещё петля.
Всегда от матери для меня жил лишь голос, а сегодня вот она, идёт рядом со мной по дороге. И слева от нас — лес, потом поле с зелёными ростками, а справа — дома с огородами. И слова матери мне предназначены тоже, я чувствую это.
— Бабку любила больше всех. Да и кого было любить? Родители бросили меня на неё. Бабка и его успела порастить — до трёх лет!
Спасибо, Свет. Всеми силами держу я этот мой день. Только бы он длился.
Тучка кидается к матери, будто знает её всю жизнь. И Мурзик кидается к матери. И мать садится на землю, прямо перед Анютиным крыльцом, и позволяет Мурзику усесться на её колени, а Тучке — обе лапы бросить ей на плечи. Так и сидит она, одной рукой обхватив Тучку, другой — Мурзика. И я сижу рядом с ними на земле. Павел кружит над нами и кричит.
Обед. Лес. Огород. Ночь с матерью в одной комнате. Снова огород. Снова лес. Снова общая еда. Моя ли это жизнь?
Я рядом с матерью выпалываю сорняки, рыхлю землю вокруг ростков картошки, повторяю движения матери и Анюты, и словно мамина бабка, которая успела и меня порастить, говорит: «Уйди, грех…» Тучка переползает по меже между грядками следом за нами, чтобы быть рядом с нами, Мурзик носится по огороду и играет листьями клубники и салата, а Анюта кричит своим детским голосом: «Брысь! Не тронь!»
Но Мурзик не боится её окриков. И потом он — лёгкий и бьёт лапой несильно.
Павел ходит по огороду и клюёт что-то, лишь ему видное.
Так и застыли картинки моего недолгого равновесия перед глазами навсегда. Дождь, солнце, аккуратные грядки, дорога к станции и обратно, магазины, в которых мы с Анютой покупаем продукты, вечера перед телевизором, книжки и прогулки в лес… — не остаётся времени подумать, я занят каждую минуту.
Мать приезжает вечерами.
Совсем не похожа она на себя. Не бледная, как обычно, да и выражение лица изменилось. Может, из-за того, что загорела…
Глаза по-прежнему странные, смотрят и — не видят, но улыбка чуть смягчает эту странность — похоже, со мной мать, и с Анютой, и с Тучкой, и с Мурзиком, и с Павлом.
Ни румянец, ни улыбка не прячут растерянности. Мать заблудилась и не может выбраться. Крошки хлеба, разбросанные ею по дороге на пути в чащу, куда завёл её злой человек, склёваны птицами, и она не находит дороги, крутится на одном месте волчком.
Всегда худая, сейчас она впереди словно набухла, юбка узка ей. И Анюта в один из вечеров сидит за швейной машинкой, строчит и уже почти ночью подаёт матери новую юбку, скрывающую то, что она так животом раздулась.
Жив ли Саша? Вернулся ли? Приходил к ней? Не могу определить по её лицу.
Исподтишка подглядываю за ней. Заискивающе смотрит мать на Анюту, читая ей непонятное стихотворение, снова рассказывая о бабушке. И ни храбрая улыбка, ни возбуждённость, ни голос, незнакомо громкий, растерянности не скрывают. Мне не нравится эта растерянность, не нравится не понятная мне зависимость от Анюты, они разрушают ту мать, которая — над людьми. Неловкость чувствую я, глядя на неё, и странную связанность её растерянности и зависимости от Анюты со всей моей дальнейшей жизнью.
Мы всегда провожаем мать на станцию все вместе, даже Мурзик. Тучка бежит впереди, нюхает каждый куст и возвращается к матери. Мурзик бегает за Тучкой и ловит её хвост. Павел тоже летит быстрее, чем мы идём, но, как и Тучка, возвращается к нам.
— Мой сын женился в другой город, — говорит Анюта на одной из дорог провожаний. — Собственно, он уже там жил несколько лет. Всё дело в работе, работа связана с нефтью — его лаборатория что-то там исследует. Что, не знаю, сын не умеет рассказывать, всё молчком. Не завидую его жене. Они вместе работают. Вообще он не женился долго, видно, по той же причине — замкнутости характера. Меня не позвал на свадьбу.
— Если он замкнутый… может, и свадьбы не было.
— Свадьба была, — Анюта тяжело вздыхает.
— Откуда известно, что была?
— У сына есть приятель, Стае. Он заезжал ко мне за книгами для сына. Рассказал, родители у Светы — молодые, оба геологи, зимой работают в научно-исследовательском институте, а с апреля до октября — в экспедиции. Свадьба была зимой. Народу — вся лаборатория, где сын с женой работают, и её родные. Стае сильно удивлялся: как это без матери… свадьбу! А я и не знала. Сын шлёт письма, как телеграммы: «Пиши здоровье, у меня — всё в норме, целую». Вот и довольствуйся. Света, по словам Стаса, — полная ему противоположность, общительная, весёлая, у неё везде друзья и везде дела. Через две недели после отъезда Стаса получаю от неё письмо. «Жалею, что вас не было на свадьбе», — пишет. Надеется она познакомиться со мной. Рассказывает подробно, как мой сын, её муж, работает в лаборатории, как они в первый раз встретились и как теперь устроились. В общем, впервые за несколько лет я получила полную информацию о своём сыне.
Какая-то тень проходит по материному лицу. Мать вовсе не разделяет радости Анюты, но ничего не говорит ей, и Анюта продолжает вспоминать подробности из писем невестки.
В этот день мать уезжает со смазанным лицом, а я ломаю голову, пытаясь понять, чего она так расстроилась.
Дожди усадили нас с Анютой дома, даже в магазин мы выйти не можем — стеной вода, да ещё и со снегом.
Соседский велосипед ко мне не прижился, и я к нему тоже. Как-то всегда получалось так, что мы ходили в лес или в магазин вместе с Анютой. Мне больше нравилось идти с ней рядом, чем ехать далеко впереди и время от времени возвращаться. Идти рядом — значит слушать Анютины рассказы. Жила когда-то Анюта на Севере, где полгода ночь, полгода день, там и замуж вышла. Тяжело там и зимой и летом: без дня погибала, а без ночи и подавно, заснуть при дневном свете не могла.
Дождю я обрадовался. Сидеть напротив Анюты под лампой, одетой в жёлтый громадный абажур, точно такой же, какой был у тёти Шуры, положив ноги на Тучку (ей в плохую погоду разрешено жить дома), руками греясь о Павла, смотреть в ярко-голубые детские глаза и под мурчанье Мурзика, лежащего на коленях у Анюты, под шум падающей воды видеть…
…снег чуть не по пояс, верёвки вдоль улицы. Пурга может перенести человека, вместе с лыжами, тяжёлым рюкзаком, чуть не на километр. Пурга может засыпать человека, и, если тот вовремя не очнётся от обморока и не сумеет раскопаться, так и останется навеки погребённым в сугробе. А летом мошка ни на минуту не даёт уснуть или сосредоточиться на работе.
Перерыв на еду, и снова жизнь, неведомая мне раньше.
Анюта крошки со стола не выбросит в помойку — скормит Павлу или Тучке, клубничину в саду не сгноит — натянет полиэтиленовые плёнки на грядки от дождя. И ни одного встретившегося ей в жизни не утеряет — вводит человека за человеком в наше жильё. Больше всех нравится Анюте Вера.
— Вера работала на апатитовой фабрике. По четырнадцать часов. Еле добиралась до койки. Утром глаз не раскроет, так с закрытыми и идёт к грузовику. Грузовик к общежитию подходил в шесть тридцать. Сон и — мужской труд. — Скупые слова роняет Анюта, а я вижу Веру. — Какое-то время так и шло. И вдруг Вера возьми да и создай театральную студию. Откуда силы взялись? Тощая, росточком с меня (мне в ту пору было двенадцать лет), а энергию развила, словно здоровый мужик! Работа осталась та же, а вот куда исчезла усталость? Как уж она людей уговаривала, не знаю, только собрала в свой театр первостатейных. Сначала поставила «Без вины виноватые». Ничуть не хуже, чем в Москве (я уж потом, взрослая, видела с Тарасовой), а может, ещё и лучше, правды больше, и уж очень много каждый из наших артистов страсти вкладывал. Потом поставила «Живой труп». А вот на «Белой гвардии» осеклась. Кто-то привёз ей эту пьесу. В Москве поставили, ну и Вера взялась ставить. На генеральную репетицию комиссия явилась. И нашу Веру увезли. Много лет ничего не слышала о ней и уже после войны узнала: погибла она в лагерях.
Три дня льют дожди, три дня гостят у нас, сидят с нами за нашим столом те, с кем росла Анюта, с кем училась, с кем окопы рыла, с кем и для кого работала.
Что случилось в то лето? Ничего. Ел, спал, гулял, работал, слушал Анютины рассказы, а изменилась вся моя жизнь. Глазу не видно, уху не слышно. Понятна мне теперь материна попытка найти причины жестокости, найти возможности спасти гибнущий мир. Мать, Анюта… в одной связке с погибшими, и я — в той же связке.
В лесу, на поляне, на бревне, с вырезанными на нём именами, я, неожиданно для себя, снова попал на материну дорогу, а с неё — к Свету. Ничего не стал говорить Свет мне, только как бы просквозил Собой насквозь, и я понял: опять я расслабился, припал к Анюте, кормлюсь из её рук, живу из её рук…
Предупреждение без слов, без объяснений, без упрёков… Когда я снова нашёл себя на бревне, с бутербродом и стаканом холодного чая, в тепле Анютиного взгляда, я, тоже неосознанно, поставил стакан на землю, положил бутерброд и кинулся безоглядно к ней. «Нет, — бормотал я исступлённо, — нет, нет!» Я знал, что значит это моё «нет». «Не исчезай», «Не уходи», «Не бросай меня», «Не оставляй одного». Анюта обхватила меня, стала гладить спину и дрожащим голосом принялась утешать:
— Не бойся ничего. Я не брошу тебя никогда. Я всегда буду с тобой. Не бойся.
Она повторяла по многу раз одни и те же слова. А над нами летал Павел и кричал. Что кричал он? О чём предупреждал? Что тщился объяснить мне?
Письмо пришло в субботу, и вынула его из почтового ящика мать, своей рукой, когда возвращалась из леса.
Мы сели завтракать. И письмо лежало около Анютиной тарелки. Анюта разложила пышные сырники по тарелкам, поднесла каждому из нас миску со сметаной, разлила по чашкам молоко. Сыр, колбаса лежали посреди стола на тарелке.
Когда мы с матерью начали есть, Анюта разорвала конверт, водрузила на нос очки и развернула письмо.
Забыв жевать, я уставился на неё. Сжалось сердце, когда я увидел бледность, залившую лицо Анюты, и её непропорционально большие — за очками — глаза.
— Что? — спросила мать дрогнувшим голосом, хотя, похоже, она и так знала — что!
Анюта ответила не сразу. И голос её, как и материн, дрогнул:
— «Мама! Ребёнок будет в октябре. Всё продавай и приезжай. Света работу не бросит. Собаку и кошку можешь привезти. Коля».
…Так — через месяц — исчезла из моей жизни навсегда Анюта. С Тучкой и Мурзиком. Кто на очереди?