Глава вторая
Глеб сразу узнал её. Те же золотистые волосы, за которые он всегда хотел её потянуть. А она лезла драться. Как-то спрятала мяч и, засунув руки в карманы, стояла посреди двора, насмешливо глядя, как мальчишки ищут его. Когда они разрывали клумбу, или лезли в помойку, или раздвигали кусты, Даша равнодушно бросала: «Холодно». Найти злосчастный мяч никому не удавалось. Тогда мальчишки заорали: «Ты всё врёшь! Ты его не во дворе спрятала!» — кинулись к Даше, а она от них побежала. Петляла по двору и повторяла одно слово: «Холодно!»
Ему было наплевать на мяч. Он бежал за Дашей, видя только её волосы в осеннем солнце. Догнать Дашу и потянуть за них!
Она вошла в класс легко, как входит свет в тёмную комнату, и тут же начался перезвон, перегуд, пересмех голосов. Он узнал её сразу и, не поверив в чудо, затаился. Новое в Даше было лишь одно — она улыбалась. Глеб понял: школа, в которую он попал случайно, не в седьмой, как другие ребята, а сразу в восьмой класс, что надо.
А Даша, как и прежде, его не замечала. Она громко о чём-то рассказывала ребятам.
Сейчас он взрослый, но ни за что не смог бы объяснить даже себе, почему эта девчонка за столько лет не забылась. Тогда она была упрямая, сердитая, неугомонная. Она исчезла из детсада внезапно. Он долго крепился и никого не спрашивал, что с ней случилось. Разве может человек так долго болеть? И он решился, пошёл к воспитательнице. Воспитательница отмахнулась от него: «Не хочет ходить в сад». В тот день еле дождался отца, кинулся на шею: «Папа, найди мне Дашу! Она ушла из сада». В первый раз, с тех пор как он себя помнит, он заревел. Отец пошёл разговаривать с воспитательницей. Глеб не видел их лиц, видел только сутулую спину отца. Наконец отец вернулся к нему. Стоял, ждал, когда он оденется, прятал глаза. «Они переехали», — сказал торопливо, едва они вышли на улицу. «Нет!» — хотел крикнуть Глеб, но не крикнул, он понял: отец обманул его. Это было первый и последний раз в жизни.
О Даше Глеб больше ни с кем не говорил. В саду стало скучно. А скучать Глеб не умел. Вместо игр и болтовни с ребятами теперь были книги. О Даше почти не вспоминал и думал, что позабыл её. Только почему-то с тех пор невзлюбил девчонок. И в школе продолжал их презирать и сторониться.
А тут… Даша. Какая она? Ни за что не сумел бы сказать. Красивая или нет, умная или нет… Просто Даша. И, как в детстве, одно чувство — подойти и потянуть к себе её странные лёгкие волосы.
Вот сейчас он встанет и крикнет ей на весь класс — «Я пришёл, посмотри на меня», но вместо того, чтобы дерзко заявить о себе, вжался в парту. «А что, если я ей не понравлюсь? Теперь мы не в детском саду». Но что следует из того, что «теперь мы не в детском саду», он не знал.
К нему подошли ребята, начали расспрашивать, в какой школе он учился раньше, какой предмет больше любит, чем увлекается, почему не поступал в прошлом году. А Даша глянула на него издалека и, небрежно передёрнув плечами, отвернулась. Глеб не отрываясь смотрел в её затылок, невпопад отвечал ребятам.
И покатились дни странные, когда на уроках невозможно пропустить ни одного слова учителя — повалится всё объяснение. Впервые мозг постоянно напряжён: не всегда сразу возникает решение той или иной задачи, не сразу приходит ответ на тот или иной вопрос. И совсем рядом, наискосок, через ряд, впереди, сидит Даша.
Узнала его или нет? Ну а если и узнала, что из того? Знакомый из детского сада!
А может, не узнала?
Как она может не узнать — фамилия-то прежняя.
Глеб стал ходить бочком, ещё больше ссутулился, понял: Даше он не понравился. И жизнь сразу потускнела. Даже в букинистический стал ходить реже, даже книги читать расхотелось. Ребят он сторонился.
И они, поняв это, перестали заговаривать с ним. Все, кроме Кости. Тихоня, невысокий, со странными глазами, как бы смотрящий внутрь себя, Костя приветливо улыбался, здороваясь с ним. А однажды принёс ему лекции по физике, высшей математике и литературе за прошлый год. Почерк у Кости был ровный, крупный, и каждая буква выписана точно для выставки. «Что им, по слогам диктовали, что ли? — удивился Глеб. — Не иначе, по слогам…» Конечно, по физике и математике Глеб понял далеко не всё, хотя аккуратно переписал лекции и постарался вдуматься в каждое слово. Показал лекции родителям. Отец, когда волновался, щурился. Он читал лекции и щурился. «Вот это уровень!» — сказал, дочитав.
Костя приехал к нему в воскресенье. По тому, как неуклюже он переступил порог — споткнувшись, по тому, как смущённо протянул руку родителям и неловко улыбнулся, по тому, как с аппетитом и удовольствием уплетал мамины печенья и на равных, просто, как о чём-то обыденном, рассуждал с отцом о математике, Глеб понял: они с Костей будут друзьями.
До сих пор он дружил только с родителями. Они ему, совсем ещё ребёнку, детсадовцу глупому, рассказывали о своей работе, о своих заботах. С детства Глеб знал каждый их день. Отец сидит за чертёжным столом. А вот чуть вразвалочку, медленно идёт по аэродрому к новому самолёту, оттягивая миг испытания придуманной им машины… Мать обсуждает с молодыми сотрудниками результаты эксперимента, и мелькают слова, совсем ему не понятные: «синергизм», «радикальная рекомбинация», «диспропорционирование»… Каждый вечер долго ужинают: прев, Глеб с отцом по очереди читают вслух, а мама моет посуду. «Погоди, ещё раз хочу услышать эту фразу». Мама закрывает воду, присаживается к столу. И Глеб перечитывает, а сам сжимает мамину красную от горячей воды, мокрую руку. Ни с одним мальчишкой в классе ему не было так интересно, как с родителями. Марки, футбол, ковбойские фильмы и детективы, а в седьмом классе бит-музыка и девочки — вот всё, что надо мальчишкам. Глебу с излишком хватало десятиминутных переменок с ними и пятнадцатиминутной ходьбы в школу и из школы.
Сейчас в его доме рядом с родителями сидел Костя.
— Знаешь, это даже любопытно — не понять чего-то, за восемь лет первый раз! — сказал доверительно Глеб Косте.
— А когда мы пойдём к тебе? — спросил неожиданно Костя.
Глеб покраснел:
— Зачем ко мне? Ты здесь валяй объясняй. Мои тоже послушают.
— Да, да. — Мама подлила Косте ещё чаю. — У меня к тебе есть несколько вопросов.
Костя растерянно переводил взгляд с одного на другого, и Глеб испугался, что он сейчас уйдёт, но вот Костя встретился с глазами его отца, с глазами его матери.
— Я что?.. Я ничего, — сказал. — Так даже интереснее.
Сперва он говорил осторожно, подбирая слова, а вскоре заторопился: одни слова выкрикивал, другие глотал и поминутно спрашивал: «Понимаешь?» Разделы физики, математики, проблемы композиции и стиля… о чём только не говорили в тот вечер! Просидели до двенадцати. Он и мама уже устали, а отец с Костей играли в шахматы. Но очень быстро забыли о них: снова заговорили о математике.
«Я теперь знаю то, что знает Даша, — думал Глеб, засыпая в ту ночь. — Даша знает то, что знаю я. Мы с ней всегда будем знать одно и то же».
Но этого оказалось слишком мало. Он хотел слышать её голос, хотел, чтобы она смотрела на него.
Он заставит Дашу его заметить! Только надо придумать что-то такое, чтобы она сразу поняла: он не дурак, он тоже кое-что представляет из себя. Надежда на то, что Даша заметит его и поймёт, совершенно изменила Глеба. Всегда медлительный, неторопливый, более склонный к созерцательности, чем к действию, неожиданно за два месяца он переделал такое количество дел, какого не переделал бы раньше и за год: не только переписал, но и выучил лекции из Костиных тетрадей, перерешал прошлогодние и данные на месяц вперёд задачи по математике, запоем прочитал все рассказы и повести, которые читали в прошлом году, и ещё — всего Пушкина и Гоголя, хотя пока проходили Фонвизина, Радищева, Новикова, а до Пушкина с Гоголем оставалось ещё два месяца!
Родители словно тоже попали в его магнитное поле — легко, как никогда, работали, задумали летом поехать путешествовать, хотя всегда отдыхали только в домах отдыха. И друг на друга погладывали смущаясь — Глеб каждый раз вспыхивал: ему и нравилось это, и вызывало неловкость, он ведь не имел никакого права видеть чужую любовь, получалось, подглядывает!
Впервые он не сказал им главного, случившегося с ним: что Даша нашлась! Просто жил глубоко и полно, наслаждаясь каждым часом жизни.
«Она заметит меня! Я заставлю её! — твердил по дороге в школу, и ложась спать, и просыпаясь. — Я придумаю что-нибудь, чтобы она заметила меня».
И шли дни.
Прошло много дней. Глеб выжидал. И в тот день, когда они с Костей, как обычно после уроков, шли по Ленинскому проспекту, опять заговорил не о Даше. В классе читали статью «Робеспьер и Радищев», и Глеб завёл речь о ней:
— Видишь, Робеспьер достиг всего, чего хотел, а что из этого получилось? Он ратовал за гуманизм, а, взяв власть, стал сначала десятками, а потом сотнями убивать людей. — Неожиданно замолчал, подумал: «Как случайно всё! Случайно человек родился, случайно попал в этот, а не в другой класс, случайно познакомился с этими, а не с другими людьми, от которых теперь так сильно зависит жизнь, случайно погиб…»
— Не случайно он стал убивать. — Костя словно прочитал главное его слово. — Поведение Робеспьера обусловлено историческим процессом, объективными противоречиями. А может, это было заложено в Робеспьере? Ничего нет в жизни случайного.
Костю спросить о Даше невозможно. А что он хочет узнать? В детстве у неё была неуёмная душа. Чем живёт Даша теперь? Может, его влечёт к ней потому, что она сильнее, чем он, живёт сама по себе. Вот Костя… он так много времени проводит с Дашей, поэтому в нём тоже есть Дашина сила. И в Шуре есть, потому что Шура всегда рядом с Дашей. А ему нет пути к Даше. Как пусто бывает иной раз теперь!
— Убивать проще, чем отстаивать свою правоту перед врагом… — начал было Глеб, чтобы перебить свои мысли, и вдруг подумал: «А ведь я с Костей потому, что он дружит с Дашей». Ему стало стыдно, и он попросил: — Расскажи о себе, как ты жил раньше, до этой школы? Я, например, очень люблю вспоминать детство, в детстве человек самый живой. Это потом он постепенно мертвеет.
— Нет, неправда! — воскликнул Костя. — Я в детстве не был живой. Я сейчас живой. Детство — спячка.
— Ладно, потом разберёмся. Ты давай рассказывай! — поторопил его Глеб.
Расставшись с Костей поздним вечером, медленно бредя домой под звёздами замороженного города, Глеб наконец понял, что с ним случилось: неожиданно он остался без родителей.
По-прежнему проводя с ними вечера, он не говорит им о том, что у него болит. Никогда не врал им, а потому теперь в их присутствии ощущает неловкость. И чем дольше молчит, тем невозможнее заговорить с ними.
И ещё. Коснувшись душой чего-то самого главного в Брестском музее, он не мог до конца осознать это «главное», оно странно сжало сердце и погрузило Глеба в немоту.
Чтобы понять это «главное», он должен повернуть к себе Дашу! Только она объяснит ему… Пока они не будут вместе, ему болеть. Костя не поможет, Костя в Дашу влюблён, Костя сам ничего не понимает. Остаётся Шура.
На другое утро Глеб, едва перекусив, забыв застегнуть пальто, ни свет ни заря выскочил из дома.
Шуру остановил у лестницы на второй этаж:
— Шура!
Она вспыхнула, растерянно улыбнулась:
— Да?
— Я хотел бы… мне нужно… с тобой поговорить…
Шура смотрела на него растерянно.
Они встретились вечером возле метро «Профсоюзная». Пошли рядом. Глеб не знал, с чего начать. Не попросишь ведь: «Расскажи, какая Даша?» Обидится. Падал снег, и Шурины косы скоро стали светлыми — снег на них не таял.
— Вот я пришёл в школу и ничего не знаю о ней…
Он был доволен, что придумал такой безобидный повод для начала разговора. А Шура почему-то сникла.
— Разве Костя тебе не рассказывал? — спросила. И повернулась к нему. — Правда, Костя не самый разговорчивый экземпляр в нашем классе. — В голосе её зазвучала обычная радость, с которой она делала всё: отвечала урок, писала сочинение, ела пирожок. — Я не знаю, что тебе интересно. Знаешь, я ведь с Коськой и Дашей учусь с первого класса.
Да, он рассчитал правильно. Шура начала от первого дня первого класса: день за днём вставала перед ним Дашина жизнь. Рассказывая, Шура смешно морщилась, теребила косу, с косы сыпался снег. Глеб с удовольствием разглядывал её глаза, чуть длинноватый нос с ложбинкой между ноздрями, крупные губы.
Они стали встречаться. И себе не смог бы объяснить, что больше влекло его к Шуре: разговоры о Даше, или лёгкость её характера — она готова была бродить с ним в любую погоду по букинистическим магазинам в поисках нужной книжки, или то, что Шура смотрела на него, словно лаская?
Он с радостью открыл, что Шура умна. И как-то сразу успокоился.
Стал лучше спать и теперь смотрел на Дашу издалека — как на прекрасную, хорошо изученную реликвию, которую никто никогда не смеет взять в руки. Вместо одной Даши у него теперь был весь класс, потому что Шура немедленно вовлекла его во все классные дела. Он скучал по ней, если два дня не видел, и тут же успокаивался и расслаблялся, едва раздавался её голос. С Шурой всё было просто. Шура освободила его от Даши.
Лишь где-то в глубине продолжала жить обида на Дашу, желание доказать ей, что её независимость от него — ерунда, это он от неё независим, это он прекрасно проживёт без неё. Не умея объяснить себе, что же продолжает злить и раздражать его, на уроках он лез на рожон, упрямо, навязчиво повторяя одно и то же: «Человек может проявить себя, лишь отгородившись от людей».
А после уроков спешил остаться с Шурой наедине, чтобы поскорее освободиться от раздражения. Но и встречи с Шурой чем-то раздражали его. Никак не мог он понять почему.
Однажды она пришла на свидание с Бумом. Бум осторожно, деликатно обнюхивал его, а он расстроился, что они будут не вдвоём.
— У Бума человечья душа. Приглядись к нему повнимательнее, он и тебе понравится. — Шура взяла пса за передние лапы, подняла, и на Глеба уставился карий, крупный глаз, очень похожий на Шурины. Второго глаза у Бума нет, но морда у него весёлая. Только почему-то Глебу стало не по себе от этого одноглазого взгляда в упор. — Полюби его, Глеб, — жалобно попросила Шура.
Глеб не любил собак, потому что никогда не знал их, и вовсе не желал, чтобы Бум лизал ему руки, — Глеб был отчаянно брезглив. И сам не помнил, когда, с чего это началось, но он по сто раз в день мыл руки, ел только дома и сроду не выпил на улице или в столовой стакана воды. Собаки казались ему грязными, блохастыми, и то, что Шура целовала Бума, обнимала, вызвало в Глебе недоумение и отвращение. Вечер был для него испорчен. Как это сама Шура не брезгует Бумом и зачем навязывает пса ему — ведь это насилие! Какая она упрямая!
— Ты полюби его, — снова сказала Шура.
Глеб не смог вынести её взгляда — дотронулся до мягкого собачьего уха, и сразу отдёрнул руку, и сразу спрятал её, испачканную, в карман.
— Зачем тебе одноглазый? — спросил неожиданно для себя и тут же замолчал, потому что Шура выпустила лапы Бума.
Пёс помчался по скверу к клумбе по своим собачьим делам, а в Шурином лице появилась тревога.
— Ты что?! — как у больного, жалостно спросила Шура. — Ты в самом деле не понимаешь? Он виноват разве, что одноглазый?! Нет, ты мне скажи, он виноват? Как ты можешь говорить такое? В собаке, в кошке, в птице — живая душа. Ты не понимаешь? Вот что означают твои теории об изоляции от людей, вот значит… ты просто… — Шура запнулась, не договорила, прикусила губу. — Бедный! — сказала. И побежала домой. Бум кинулся за ней.
Это была их первая и последняя ссора.
Глеб медленно шёл к метро. Оглядывался по сторонам. Он хотел увидеть собаку, любую, какая бы только ни попалась, — а что, может быть, правда — у собак есть души? Верят же целые народы в то, что ничто в мире не исчезает, души не умирают, они переходят в другие тела. Какая галиматья лезет в голову! Глеб потёр виски. Но жалостный Шурин голос всё ещё слышался ему: «Ты что?!» А может, правда?
Ни одной собаки не встретил. Приехав домой, он забыл вымыть руку, которой трогал Бума, — поспешил к телефону. Но у Шуры было занято. Так он ей и не дозвонился в тот вечер, хотя очень хотел сказать, чтобы она не сердилась на него, что он постарается полюбить Бума.
Глеб очень обрадовался, когда было решено ехать в Торопу.
* * *
Глеб бежит за Шурой. Внезапно Шура останавливается. Глеб тоже. Ещё шаг, и он осторожно берёт её за плечи, а потом поворачивает к себе и роняет руки — они безвольно повисают. Шура тоже испугана.
Даша отталкивается от сосны и медленно идёт в другую сторону от Шуры и Глеба.
— Даша! — окликаю я.
Но Даша на меня не смотрит. Она склоняется к земле, словно ищет цветы. А цветов в этом лесу нет. Много мха — серого, рыжего.
— Даша! — зову я и иду к ней, но раньше меня к ней подходит Костя.
Облегчённо вздыхаю. Костя отвлечёт Дашу. Про себя я зову Костю Воробей. У него серые ресницы, серые глаза, всегда серая одежда, только вот сегодня рубаха в клетку.
Костя смотрит на Дашу снизу и что-то говорит ей, но я не слышу.
* * *
Одновременно с ярким светом своей детской Костя увидел над собой сразу шесть лиц: мамы, папы, двух бабушек и двух дедушек. Так и были все шестеро рядом с ним много лет. Наперебой делали ему подарки, наперебой читали, оспаривали друг у друга право пойти с ним гулять. Костя не смел играть ни с одним ребёнком, о прогулках во дворе, о детсаде и речи не возникало. Даже в школе он сидел один за партой, а в перемены ходил по коридору то с одной, то с другой бабушкой. Бабушки оказались для школы незаменимыми: бескорыстно дежурили, безоговорочно выполняли все просьбы администрации. Особенно пригодилась папина бабушка — учительница музыки: аккомпанировала детям на утренниках, когда заболевала преподавательница пения, рисовала плакаты и на завтраки собирала деньги.
В его положении было много сложного. Попробуй-ка прояви к каждому из шести свою любовь, каждому улыбнись, с каждым поговори — тут необходимо родиться дипломатом. Костя же по натуре был бесхитростен и испытывал муки, когда бабушка, учительница музыки, печально говорила: «Нет, он явно нас с тобой, Петечка, не любит. Смотри, он даже не глядит в нашу сторону». Петечка грустно кивал: «Ну что ты хочешь, Риточка, мальчик нас почти не видит. Конечно, люди, с которыми он каждый день, ему ближе. Тут и обижаться нельзя». Костя не выносил этих разговоров и, чтобы избежать взрыва негодования родителей и вторых бабушки с дедушкой, зажмуривался и говорил торопливо: «Я очень поровну всех люблю. Моё сердце разделено на шесть равных частей!»
Учился Костя легко, потому что всё, что проходили, он знал до школы. Учительница тревожила его редко, лишь когда никто не мог ответить на трудный вопрос. На уроках Костя был предоставлен самому себе. Впервые в жизни он так близко видел сразу столько ребят своего возраста. Они совсем не были похожи на него. В большинстве своём знакомые друг с другом ещё с детсада, они перебрасывались записками, хихикали, подсказывали, корчили рожицы. Костя не понимал их отношений и завидовал им. Ему хотелось запросто поболтать с ними, рассказать им о рыбах, летающих у него под потолком, об игрушках, которые он готов раздарить кому угодно, о книжке «Занимательная математика», но он не знал, как заговорить с ребятами, — не посылать же им записки?!
Соседи справа и сзади пробовали пристать к нему с вопросами и предложениями, но он каждый раз терялся, мямлил что-то невпопад, и они отстали. Однако, чувствуя его инородность, злились на него, пользовались случаем досадить, сбивали его, когда он отвечал, шептали в спину: «Выпендряла», «Мыльный пузырь», «Во, лезет, херувимчик, маменькин сынок!». Прозвища, насмешки, шипением подбирающиеся к нему на уроках, презрительные взгляды отравили первые годы школы. Сначала Костя удивлялся — он привык, что существуют только его желания, только его здоровье, только его интересы, но потом с ним что-то случилось, он буквально заболел, поняв наконец, что ребята его не любят. Реакция у него была странная: он ни о чём не стал рассказывать родным, зная, что они ему не помогут, он замкнулся. Ночами долго не мог уснуть, всё думал, что делает не так и как надо делать, чтобы ребята полюбили его, как любят его родители. Но придумать ничего не умел. В нём поселилась неуверенность в себе, которая научила его опускать глаза и перед родными и перед ребятами.
«Я говорила, лишь пойдёт в школу, начнутся дурные влияния! — Расстроенная мама собирала семейные советы. — Давайте что-нибудь решать. На глазах испортился ребёнок: молчит, перестал улыбаться, Беда!»
Семейные советы ничего не могли изменить. Костя не понимал причины своего отторжения от ребят и глубоко прятал в себе это непонимание.
Кончилось всё неожиданно: от разрыва сердца умер папин дедушка, а потому бабушка, которая должна была дежурить в тот день, не пришла в школу.
На первой же перемене Костя остался совсем один. Мальчишки визжа носились по коридору, их ловили дежурные. Девочки важно ходили парами. Они явно подражали старшеклассницам. Четвёртый класс не шутка, казалось, говорили их лица. Косте вдруг захотелось бегать с мальчишками, запросто болтать с ними, вместе удирать от дежурных. Впервые за всю жизнь он напрягся — сейчас побежит к ним! Но в это мгновение он полетел на пол. Брякнулся удачно — на ладони и не ударился сильно, только удивился. Вместо того чтобы сразу встать, сел и оглянулся: кто и почему толкнул его? Около него стояли две девчонки из его класса и презрительно смотрели на него. Эти девчонки были неразлучны, сидели за одной партой, на переменах безостановочно болтали или носились вместе с мальчишками. Учились обе очень хорошо, но часто грубили учительнице, за что та писала им замечания в дневник.
— Ну, вставай, — приказала беленькая. Звали её Дашей. Была она коротко подстрижена и очень походила на мальчишку. — Мямля, — фыркнула она. — Вставай же. Или под локотки приподнять?
Он встал и растерянно топтался перед ней, не зная, что делать дальше.
Вторая девчонка, с длинными косами, засмеялась:
— Общипанный цыплёнок! — Она дёрнула его за короткие волосы.
Костя повернулся к ней. Она смотрела на него более дружелюбно, чем Даша, и он, неожиданно для себя, пожаловался:
— А ты думаешь, мне легко? Мне, может, самому тяжело. Но что же я могу сделать? Я у родных совсем один, единственный.
— Пошли ты их всех подальше! — прервала его Даша басом. — Чего думать?
Костя обернулся к ней. Вовсе она и не злая, просто у неё взгляд насупленный, понял Костя.
— Я бы послал, да они будут плакать. Понимаешь?
— Ладно, — сказала Даша. — Понимаю, Ты не трусь, мы с Шуркой что-нибудь да придумаем.
Но ничего придумывать не пришлось. И «подальше» никого посылать не пришлось. Потому что после смерти дедушки сразу слегла бабушка — учительница музыки. Она болела тяжело, и за ней ухаживали мамины дедушка с бабушкой. Ухаживать было не так просто: из Черёмушек приходилось каждый день ездить в Сокольники. В доме вместе с пылью поселилась печаль. Взрослые всё о чём-то шептались. Долетали до него слова: «догорает», «ребёнок беспризорный», «обстоятельства», но он не прислушивался. У Кости появились его переменки. Даша с Шурой спускались в подвал — смотреть, как старшие ребята курят, он мчался за ними. Даша подглядывала в стеклянную дверь, за которой шли опыты по химии, и он ждал своей очереди припасть глазом к той же щели… Шура с Дашей, перебивая друг друга, рассказывали, как они плавают в бассейне, как забираются на крышу подготовленного к сносу дома, как ездят зимой кататься на лыжах с Шуриными родителями. Рассказывали о бездомных кошках и собаках в Валентиновке, брошенных «сердобольными» дачниками. Шура чуть не плакала, говоря о регулярных облавах на несчастных, голодных животных.
Костя ничего такого раньше не слышал и не видел. Крыши вызывали в нём двоякое чувство. С одной стороны, очень хотелось посидеть на них рядом с Дашей, с другой — он с детства боялся высоты, Но крыши и другие уличные развлечения были пока закрыты для него: бдительные родственники не оставляли его после уроков ни на минуту одного, за ним по-прежнему приходили: то дедушка — боевой офицер, то мать, работавшая врачом совсем недалеко.
Прошло ещё полгода. Бабушка, учительница музыки, тихо болела: не хотела есть, видеть солнце, вставать. Родители говорили: «Не выдержала смерти мужа!» Однажды она не проснулась. Ездить в Сокольники оказалось не нужно.
Костя не понимал, что с ним происходит: он скучал о бабушке с дедушкой, радовался тому, что остальные родные дома, но в квартире он задыхался: его тянуло к Даше с Шурой. Он хотел быть обыкновенным мальчишкой, хотел вкусить запретное — улицу. Улица казалась ему таинственной, полной самых невероятных развлечений. Ссылаясь на уроки, Костя спешил запереться у себя. Оставшись один, озирался с недоумением, словно это была не его — чужая комната. Письменный стол с зелёной лампой, книжный шкаф, полка с книгами по математике — с этим всем ещё можно мириться. Но зачем ему игрушечные львы и заводные машины, зачем детский столик с детским стульчиком, которые родные категорически отказываются выкинуть? Он уже вырос из коротких штанишек. Пятый класс! А зачем ему, к примеру, дурацкая стена, выложенная не то цветными стёклами, не то цветными плёнками. Здесь же не цирк и не музей! Стена должна быть стеной. Чтобы не злиться, Костя шёл к окну. Из окна виден вдалеке широкий проспект — улица, по которой Даша с Шурой могут гулять одни. А он не может.
Костя отходил от окна, доставал с полки Перельмана — только математика может отвлечь его от дурных мыслей.
Его жизнь взорвала Шура: в одно вроде обычное, ничем не примечательное, серенькое утро она опоздала в школу, урок просидела как на иголках, таращила глаза, вертелась, едва сдерживалась, чтобы не заговорить, а как только прозвонил звонок, потащила их с Дашей подальше от ребят.
— Что я знаю, братцы… — Она спешила и глотала буквы, а потому у неё получалось «чо я аю рацы!» — Идёт приём в матшколу! Коська, как раз для тебя, ты же у нас великий математик!
— Здорово! — обрадовался Костя.
А Даша передёрнула плечами:
— Вам хорошо, вы по математике отличники, а я её терпеть не могу.
— Нет же! — испугалась Шурка. — Там целый год подготовительный. Эта школа начинается с седьмого класса, а шестые в ней учатся вечером, занимаются с преподавателями, решают трудные задачи, готовятся, одним словом. Потом уже сдают экзамены.
Вокруг них кричала перемена.
Костя удивлённо смотрел на Дашу: чего она расстроилась? Это же здорово: втроём будут ходить вечерами в новую школу, а потом втроём туда поступят! И никогда больше не расстанутся. А ещё он будет заниматься только своей любимой математикой.
— Ладно! — сказала, наконец, Даша. — Попробуем.
В этот день Костя с нетерпением ждал дедушку. Но дедушка не пришёл, прибежала заплаканная мама, сказала: дедушку увезли в больницу — отказали почки и нужна операция. Мама не спросила Костю, как у него прошёл день, утирала слёзы и сморкалась.
На следующее утро Костя впервые пошёл в школу один, и после уроков за ним никто не явился, — видимо, операция ещё не кончилась. В особую школу нужно было ехать не откладывая, сегодня.
Зимнее пальто казалось Косте тяжёлым и жарким. Он очень волновался. Дедушке сейчас делают операцию, ему больно, нужно было бы поехать к нему в больницу. Почему всё в один день? Именно сегодня он первый раз в жизни пойдёт по улице с Дашей! Будет долго ехать с нею, а потом будет поступать с Дашей в особую школу.
— Это возле универмага «Москва», на Ленинском проспекте, — рассказывала Шура. — Надо ехать с пересадкой. До Профсоюзной, а там на пятьдесят седьмом, я знаю.
Домой он вернулся поздно. Были уже сумерки. Костя никак не мог воткнуть ключ в замочную скважину — рука плясала от радости. А ведь он в первый раз сам открывает дверь! Перед глазами стоял учитель, пишущий на доске условия трёх задач. Костя решил все три мгновенно! А Даша не решила. Она поджала губы. Ох как Костя испугался, что она не захочет идти в эту школу! Учитель отошёл к своим ученикам, и Костя зашептал Даше на ухо: «Ты не думай, я научу тебя. Это ерунда. Сама увидишь, я тебе такую книжку дам! Ты просто не занималась никогда математикой по-настоящему. Это просто». Учитель вернулся к ним. «Ну как, записывать вас или нет?» Костя уставился на Дашу. От неё зависит. Она не пойдёт, и он не пойдёт. И Шура уставилась на Дашу. «Огарова, — сказала баском Даша. — Дарья».
Наконец ключ попал, куда ему было нужно попасть, и повернулся два раза. Костя вошёл в переднюю. Дом ослепил темнотой. Не закрывая дверь, Костя стал шарить правой рукой. Выключателя не нашёл. Тогда кинул портфель и, прижавшись к двери, протянул к стене левую руку. Выключатель был слева.
Но света — всего квадрат, а дальше — чернота.
Лишь теперь Костя вспомнил, что у дедушки операция.
Протягивал руку в комнату, зажигал свет и только тогда входил. Наконец квартира ярко вспыхнула. Но у Кости всё ещё зуб на зуб не попадал: оказывается, одному в доме не курорт.
Родители и бабушка вернулись через час. Все трое с красными глазами, опухшими губами и щеками. Костя понял: дедушки больше нет. Но он так измучился за этот час, что заплакал от радости встречи с родителями, а уже потом от жалости к дедушке. Прижимался по очереди ко всем троим и никак не мог победить дрожь.
Даша отказалась заниматься с ним, но книжки взяла, и долго эти книжки жили у неё. Засыпая, Костя улыбался — как хорошо, что у Даши есть его посланцы. Вернутся к нему и расскажут о ней.
Весть о том, что он поступил в вечернюю математическую школу, родители неожиданно встретили с радостью.
— Наконец все узнают, какой ты!.. — воскликнула мама.
— Перед тобой открывается большое будущее! — поддержал её отец.
Только бабушка заплакала:
— А кто же будет его возить туда? Даль какая! Шутка разве — Ленинский проспект?! Я-то совсем слаба, не дойду до остановки. Разве теперь только по дому потопчусь.
Костя молчал.
— Что делать, — наконец нарушил затянувшееся молчание отец. — Некому возить. Мы много работаем с тобой, Катя… Авось обойдётся. Встречать будем вечерами.
— Нет! — сказал Костя. — Я вырос. Я сам. Здесь всего одна остановка на метро, всего один автобус.
Ему никто не ответил. В доме что-то неуловимо изменилось. Теперь он будет свободен, а свободен — это значит, вместе с Дашей!
Три года прошли как во сне. Наконец он досыта занимается математикой!
Он привык к общей дороге с Дашей и Шурой в школу, к толкучке в метро и автобусах, когда Дашины волосы нечаянно касаются его лица, привык к близкому её дыханию, к её ежедневным рассказам о Васюке: как он у знакомых выпрашивает радиодетали, как просиживает целые дни с паяльником, как учится играть на гитаре, как вырезает из дерева фигуры и пропитывает их олифой. Даша звала брата не иначе как «мой Эдисон».
Если бы Костю спросили, счастлив ли он, он бы удивился: разве не видно этого по его сияющей физиономии? У него есть Даша, Шура и Глеб.
Глеб замучил Костю вопросами, которые раньше не приходили в голову: какова ценность человеческой личности в вечности, что значит жизнь и смерть? «Понимаешь, когда-то, например в эпоху Возрождения, вот так же, как мы с тобой, стояли друг против друга совсем не похожие на нас люди, но так же, как и мы, не могли расстаться и решали те же самые вопросы, что и мы. Здорово, да?» — спрашивал Глеб, а у Кости замирало сердце, как когда-то в тёмном пустом доме: значит, и его когда-нибудь не будет, как нет сейчас, совсем нет тех людей, которые жили в эпоху Возрождения?
Глеб любил говорить о смысле жизни. «Жизнь одна. Прожить её нужно, как ты сам хочешь, а не как хочется кому-то, чтобы ты прожил». Не раз затевал он подобный разговор, и каждый раз в голосе его чудилась Косте грусть. А в тот день у метро, когда они лизали мороженое, неожиданно спросил:
— А если человек ничего не имеет за душой… что ему делать?
Голос Глеба так тонко скрипел и так жалок был весь его вид, что Костя осторожно спросил:
— Ты чего? Тебя кто-то обидел?
Глеб деланно рассмеялся:
— Меня? Кто тебе сказал такую глупость? — И вдруг добавил: — А я тебе, Коська, очень завидую. — Хлопнул его по плечу и побежал в метро, не дожидаясь его.
Чему Глеб позавидовал? О чём болтал? Долго Костя стоял около метро, забыв о мороженом, оно таяло и капало на асфальт.
Глеб ни на минуту не давал Косте расслабиться — тревожил новыми вопросами и загадками.
Школа стала для Кости главной жизнью. Как он обрадовался, когда было решено всем классом поехать в Брест, к пограничникам! Но тут же понял: родители не отпустят ни за что. Ребята обсуждали программу, предлагали стихи и песни под гитару, он же искал доводы, способные убедить родителей.
Домой плёлся целую вечность. Девчонки приставали, спрашивали, почему он такой мрачный. Кош молчал.
Не решаясь прямо заговорить с родителями, начал атаку по-своему: стал ходить по магазинам, чистить картошку, даже отнёс как-то белье в стирку. Родители сперва удивлялись, а потом умилялись. Они расценивали перемены в Костином поведении по-своему.
— Вырос наш мальчик! — резюмировал папа.
В одну из мирнейших минут, за бабушкиным тортом, Костя осмелился заговорить о Бресте.
Мама решительно воспротивилась:
— Раз хочешь, поедем летом, в хорошую погоду Да мы сами тебе всё покажем!
— Я хочу с классом. — Костя едва сдержался, чтобы не нагрубить.
— Как же мы останемся без тебя? Нет, решительно нет.
— Так что же, я теперь должен всегда жить возле вас? — Костя так устал от спора, что неожиданно заревел.
Родители перепугались, и Костя поехал в Брест.
О Торопе разговора не было.
Как он ждал Торопы! Целый месяц рядом с Дашей! Да это даже не снилось ему. Повезло с самого начала: им с Дашей и Шурой поручили подсчитать, сколько и каких нужно взять продуктов, по сколько рублей собрать с каждого. Впервые Костя решился пригласить девочек к себе.
Чуть не бегом примчался домой. Вылизал комнату до блеска. Детский столик с игрушками и стульчиком засунул в кладовку. Хотел было завесить цветную стенку, да не придумал чем. Уроки делать не мог — прилип к окну, боясь пропустить Дашу. Бабушка напекла специально для этого случая пирожков с орехами и изюмом, их сладкий запах кружил голову.
Дашу он пропустил, не заметил, как она вошла в подъезд, вздрогнул, когда зазвенел звонок. И вдруг ноги прилипли к полу.
— Костенька, к тебе, — услышал он ласковый бабушкин голос, хотел было пойти в переднюю и не смог — остался стоять у окна.
Даша вошла как к себе домой.
— Привет, — сказала весело.
— Привет.
— У Шуры, как всегда, тридцать три несчастья: заболел Бум. На машину капиталов не хватило. Представляешь, сколько ей топать в ветлечебницу? Какое чудо! — Даша подошла к стене и трогала каждую пластинку, а Костя в душе благодарил свою бабушку — учительницу музыки. — Здорово, Коська, и до чего просто! Это что, светофильтры для проектора?
— Не знаю! — Костя постепенно приходил в себя.
Теперь Даша разглядывала книги.
— Целое собрание математических сочинений, — сказала уважительно, а Костя, наконец, вздохнул. — Ну, хватит развлекаться, пора дело делать! — Даша села к его письменному столу, словно это был её собственный стол.
Костя стоял подле и боялся сесть.
— Давай бумагу. Лучше блокнот. Значит, так: за работу нам обещают платить парным молоком, мясом, курами, картошкой и тэ дэ и тэ пэ. Наше дело закупить сыр, чай, конфеты, колбасы, крупы и тэ дэ и тэ пэ. А ещё марлю от комаров, бинты, йод, перекись и всякую другую чушь. Я тут цены выписала, садись считай! — Даша улыбалась. Совсем близко от Кости ямочка на щеке, дыбом волосы.
Костя покорно стал записывать под Дашину диктовку цены в чистый блокнот. Его укачивал Дашин голос и тревожил:
— Говорят, там есть подпол, так что масло, сыр и колбасы проживут до нашего отъезда в съедобном виде. Пиши, масло стоит три шестьдесят. Если в день… — Неожиданно Даша замолчала. Костя повернулся к ней: она улыбалась непонятно чему так близко и так сияла ямочкой, что он не выдержал: сам не понимая как, зажмурившись, поцеловал её в щёку. Тут же отшатнулся, открыл глаза.
Дашу словно ударили. Она побледнела, вобрала в себя по-старушечьи губы и неловко, скрипнув стулом, встала. Ему показалось: она стала меньше ростом. Ни слова не сказав, скользнула по нему белым взглядом и пошла из комнаты.
— Даша! — испугался он. — Что ты, Даша? — Он побежал за ней, смутно понимая непоправимость случившегося. — Прости, Даша, это больше никогда не повторится!
Но Даша сорвала с крючка пальто, оторвав вешалку, и выскочила за дверь.
— Даша! — Он выбежал на лестницу, бросился вниз по ступенькам, побежал за ней. Но Дашу не догнал.
С этого дня Даша его не замечала, точно он был невидим. Пролетел месяц бессмысленной жизни. Они сдавали всего два экзамена: письменную математику и письменную литературу. Смутно помнит чистые листки в клетку и линейку, последнее собрание, на котором отдали дневники, поезд, везущий их в Торопу.
Стояла жара, и председатель колхоза направил их поливать брюкву. Костя пристроился работать рядом с Дашей. Их гряды тянулись на двести метров. За водой нужно было идти к грязному пруду, цветами радуги блестевшему на солнце метрах в пятидесяти от гряд. Конечно, хорошо бы приладить насос и гнать по шлангу воду прямо на брюкву, но ни насоса, ни шланга не было, были только вёдра.
Чего только ни делал Костя, чтобы Даша поглядела на него: таскал из пруда сразу по два полных ведра, торопливо выливал воду, снова бежал к пруду, поливал и Дашину брюкву, чтобы Даша меньше поднимала тяжёлые вёдра, старался казаться весёлым, шутил с Шурой, даже пробовал что-то напевать под нос, но, вспомнив, что у Даши абсолютный слух, перестроился и начал бормотать стихи. Ничего не помогало — Даша не замечала его, даже не смотрела в его сторону и, видно, нарочно поливала и те места, которые он полил.
Костя не знал, что придумать. Он ведь по-дружески… чем обидел? Всегда, когда любят, целуют. В чём он виноват? Нет, он не может жить, когда Даша не смотрит на него.
Первого воскресного дня он ждал как избавления от всех своих мучений. В конце концов, имеет же он право поговорить с ней — как-никак они сто лет друзья! Ну, случилась глупость, с кем не бывает.
Костя задержался — доставал из чемодана и переодевал лучшую свою рубашку. Ребята играли на поляне в волейбол. Даши среди них не было. Пошёл искать её. Куда она могла исчезнуть? Её не было и среди тех, кто гонял в лапту. Двинулся в глубь леса и, наконец, увидел. Он продумал всё, что скажет ей. Главное — не растеряться сначала…
* * *
Костя смотрит на Дашу снизу, что-то, волнуясь, говорит ей, а я не слышу — жара съедает звуки. Вот хорошо, что Костя подошёл! Но Даша отворачивается, торопливо уходит от него. Тогда я зову её:
— Даша!
Я не знаю, чем можно ей помочь, и спешно придумываю.
Наконец она услышала меня. Идёт ко мне. Костя за ней.
— Это всё вы! — Голос её срывается. У неё совсем больное лицо. — Зачем придумали отдыхать? Уж лучше поливать брюкву.
— Нельзя только работать. Хоть когда-нибудь нужно…
— Безделье не отдых, — кричит Даша, отводя от меня взгляд. — Вы изнежите нас своей заботой. Нам не нужны тепличные условия.
«Не надо», — хочу сказать Даше, но вместо этого растерянно спрашиваю:
— О каких тепличных условиях говоришь, Даша? Вы с утра до ночи работаете, едите то, что заработали сами!
Даша не слышит меня, кричит:
— Вы укрываете нас от жизни. Чёрт с ними, с уроками, но даже здесь мы постоянно копаемся в себе. Вы создаёте замкнутый искусственный мир. Искусственно толкаете нас друг к другу. Жизнь другая — проще, грубее, в ней люди — поодиночке. Я говорила вам, другие говорили, это все знают, кроме вас. Вы даже здесь, когда мы просто поливаем брюкву, каждую минуту заставляете нас смотреть друг на друга. А теперь ещё и отдыхать. Зачем мы толчёмся все вместе на одном пятачке? Я не хотела вас обидеть, — добавляет она виновато.
— Даша, всё будет хорошо, — беспомощно лепечу, пытаясь в себя вобрать её боль.
Она не слышит меня, не видит.
— Сами просите говорить, что думаем. Я молчала три года, я делала, как вы хотели, и разучилась быть самой собой. И ослабла.
К нам идут ребята, бегут.
Первой подбегает Ирина.
— Что с вами? — Она суёт мне в руки тонкую ветку берёзы с прозрачными листками. — Правда, красивая? — Но тут же тускнеет. — Что с вами? Почему у вас дрожат губы? Кто обидел вас? — Она смотрит вопросительно на Дашу.
Даша снова набрасывается на меня:
— Вы хотите в коллектив, да? — Оборачивается к ребятам: — А ну! Сули-мули, сальвотики-дротики! — Хватает одной рукой Костю, другой — Фёдора с двумя чёрными аппаратами — на груди и животе, кружит их. Разлетается золотая кудель её волос.
Что значит «сальвотики-дротики»?
Уже человек пятнадцать, взявшись за руки, несутся широко по кругу. На визг и смех бегут другие.
Даша хохочет, закинув голову. Как же ей плохо! Вдруг ловлю на себе пристальный взгляд Геннадия, Лишь он один — в стороне, приглаживает волосы и смотрит исподтишка на меня.
С первых дней знакомства мне кажется: он следит за мной, за каждым моим шагом и осуждает меня. Вот и сейчас. Одёргиваю блузку, поправляю волосы, но его взгляд остаётся критичным. Чем он живёт? Зачем приходит на наши вечера, ездит с нами в наши поездки, если мы чужие ему?
Я уже несусь по поляне вместе со всеми. Клонятся и вновь выпрямляются сосны, мелькают солнечные пятна. Неловко зажав берёзовую ветку занемевшими пальцами, я уже кричу, как и ребята:
— Сули-мули, сальвотики-дротики.
— Ма-а! — визжит Рыжик и крутится посреди нашего летящего круга.
Мелькают смеющиеся лица Шуры, Ирины, Кости, падает ветка на землю.
О чём же кричала Даша? Почему Глеб не спал ночью? Почему я всё слышу его голос? Зачем погибла мама? Как я могу смеяться вместе со всеми? А ветку берёзы зачем топчем?
Когда мне было шестнадцать, как моим ребятам сейчас, я тоже думала: каждый совсем один! Школу ненавидела, девочек сторонилась, учителей боялась. В сочинениях пробовала писать, что думала, учительница выговаривала: «Не слушаешь на уроках, пиши, что положено». Мальчики были — из другой, неведомой мне страны: учились в своих, отдельных школах. Однажды пошла в театр с мальчиком — меня чуть не исключили из комсомола.
И я научилась молчать на уроках и в перемены, научилась бояться спрашивать — научилась быть одна…
Назло школе и своим учителям стала учителем. Чтобы доказать: можно по-другому, не поодиночке.
«Искалечите заботой», «искусственно толкаете нас друг к другу». Что же это? Не Глеб говорит — Даша. Мне казалось, за три года больше всех меня поняла Даша. Она же была рядом все эти годы! Разве ей не так же хорошо с ребятами, как мне? Как же мне теперь жить, после её слов?
* * *
Я родилась в тридцать седьмом году.
Помню сквозняк. В комнате гулял ледяной ветер. Хлопала фортка, летела белая занавеска, в солнечном столбе беспорядочно плясали пылинки. Отец погиб на одной из грандиозных строек того времени.
От отца остались фотографии. С весёлыми узкими глазами, весёлыми залысинами лба, он смотрел на меня со стены, из семейных альбомов. Мама учила меня любить его, рассказывала, как он строил город Кировск, как под жарким солнцем весны в трусиках мчался на лыжах и кричал, что он любит её, мою маму.
А потом началась война: брат держал мою ладонь на своей щеке, прощался перед отправкой на фронт. Ветер уносил с его лба волосы, и лоб был просторным, точно таким, как у отца, хотя отцовских залысин у брата не было. Ветер гонял по комнате белую занавеску, и младший братишка бегал за ней, ловил её. Он громко смеялся и прятался за неё, когда она оказывалась в его руках. Ветер был добрый, летний. А мама смотрела на нас печальными глазами. Я отвернулась от неё тогда — ветер весёлый, и солнце светит, и мы все вместе, чего она?
Всю жизнь потом мы были с мамой вдвоём, Младший брат захотел стать лётчиком, как старший, и поступил сперва в училище, потом в лётную школу, хотя мама и умоляла его не делать этого.
Мама не умела что-либо запрещать или приказывать, она просила, тревожно вглядываясь в брата печальными глазами.
Брат не услышал её. Он был ещё слишком молод, в цыпках и ссадинах, и ему нравились погоны, петлицы, звёзды, нарядные лётные кителя. Кошкой взбирался на самые высокие деревья. Гроза девчонок и главарь мальчишек. Он мечтал о небе.
Мы остались с мамой вдвоём. Вместе в театры, вместе в книжки, вместе влюблялись в девчонок и мальчишек.
Первая кукла появилась у меня поздно — в четырнадцать лет. Мы с мамой играли в дочки-матери. С тех пор я ждала свою дочку как великое чудо.
«Не спеши, остановись, вот это слово пойми», — говорила мне тихо мама. «Не спеши, смотри, этот человек — не хороший и не плохой, как хочется тебе. Он может быть всяким, он — живой». «Вчитайся. Почему «Мцыри» — только борьба? Мало ли что говорят в школе? А тишина природы, а молодая грузинка, а покой, который неожиданно пришёл к Мцыри на свободе?»
Мама — мой первый учитель, мама — это я, мы переплелись с ней, перепутались мыслями, чувствами, судьбами.
Мне трудно было подружиться с кем-нибудь, потому что всегда рядом была мама. И больше никого. Странная смесь одиночества и неодиночества. Мама очень много работала, и мне часто приходилось оставаться одной. И мама, как я понимаю сейчас, была очень одинокой. А вскоре и я её бросила.
Самый счастливый день.
Качели-лодочки в мокром парке имени Горького долго не хотели сдвинуться с места, наверное, отяжелели от дождя.
Только что бежала через площадь, сквозь движущиеся потоки мокрых машин, по прибитой дождём пыли города. Видела только его тёмную офицерскую форму, серо-зелёные глаза, узкой полосой сжатые губы. Отчаянно гудели машины, со скрежетом тормозили.
— Здравствуй!
В его ладони, в его сирень — к его силе!
— Чтоб это было в последний раз. Разве можно перед машинами? Сшибёт.
Я не слушала, закинув голову, смотрела, как улыбаются его губы, глаза, а руки мои уже ощущали тёплую от его руки сирень.
Стою, ухватившись за холодные железные прутья качелей. Он плечами закрывает промытое солнце, а солнце нимбом окантовало его и плавится над плечами. Потом я оказалась в высоте, земля с пятнами домов, травы с кустами и движущимися фигурками полетела вниз.
Выше, выше! И чёткий его силуэт защитой мне — напротив. И снова вверх, и сразу вниз — в пропасть, где вместо воздуха ветер. Опять вверх, почти под небо. С ним не страшно. Он сильный. И я не одна.
Но почему у него обиженный слепой взгляд? Потому, что он — внизу?
Я полетела вниз. Пусть я вниз! Я выбираю. Он улыбается. Но я снова стремительно взлетаю над ним. Вниз, вниз. Я сама хочу вниз. Движущимися куклами фигурки людей, мокрое месиво из листьев и травы, пятна домов. Не куклы — люди! Я хочу вниз, к людям, к нему — нельзя больше быть одной.
И лодка пала вниз, стукнулась тупо о вскинувшуюся к ней доску, проехала нерешительно раз, другой и замерла.
Мы на одной линеечке, я много меньше его.
Солнце потухло. В темноте резче пахло водой, сиренью.
Он держал меня за руку и вёл по качающейся земле, закрывая от ветра.
— Зачем ты отрываешь лепестки? — Его ладони легли на моё лицо, погладили мои щёки.
Шли мимо люди, плыла плотная вода, качались, расплываясь, фонари, стучало и умирало сердце. Руки его пахли сиренью.
Это самое главное — быть не одной!
У нас родилась дочка. Мама, приезжая к нам в дом, прежде всего шла к ней, читала ей стихи, рассказывала сказки, спрашивала: «Сколько яблок на дереве, Рыжик?», «Чем отличается берёза от сосны?», «Почему кошка сама по себе, а собака очень любит человека?». Рыжик не умела ещё ни ходить, ни говорить, но морщила лоб, словно готовилась ответить, а мама смеялась.
Однажды мамин телефон долго не отвечал. Я приехала к ней, а мамы не было. Сидели посторонние — дворник, милиционер, соседи, просто люди с улицы, которые видели, как мама падала с восьмого этажа. Она мыла окна.
Может, голова закружилась?
А может, снова, как ежедневно, именно в эту минуту она представила себе: с неба падает на Брест её старший сын в своём горящем самолёте?
Тогда, ночью, память моя оборвалась.
Ни сон, ни жизнь — очень долго я ничего не помнила, пока завуч, мой единственный друг — Виктор, не подвёл меня первого сентября к школьной приступочке, на которой стояли Даша с Шурой под щитком «7А». Ещё ничего не понимая и забыв, как учить, я увидела ребят совсем не так, как видела людей обычно, а их — внутренних, как мама учила. И они почему-то сразу доверчиво улыбнулись мне. С того первого сентября началось моё медленное выздоровление. С того дня и до сегодняшнего, вот уже три года, между нами натянуты постороннему взгляду невидимые нити — странное переплетение родством людей, которые не могут друг без друга жить.
* * *
А сегодня они рвутся. Глеб, оказывается, врал насчёт одиночества. Даша, оказывается, все эти годы насиловала себя.
Почему так больно?
В самом деле, зачем нам это воскресенье? Оно выбило нас из ритма, в котором было удобно и просто.
Сегодня я не попаду на кладбище и не принесу маме цветов, но я должна сделать так, чтобы Даша успокоилась.
В моей это власти или не в моей?