Шаман

Успенская Татьяна

Она была счастлива с любимым мужем и дочерью. Казалось бы, это было еще вчера…

А сегодня муж погиб, а дочь — единственное, что осталось в ее жизни, — находится на грани смерти…

Медицина бессильна, но утопающие хватаются за соломинку…

И тогда старый друг приводит ее к ШАМАНУ. К человеку, достигшему совершенства в древнем искусстве целительства, унаследованном от предков, и способному буквально ВОСКРЕШАТЬ МЕРТВЫХ.

Могла ли она подозревать, что ШАМАНОМ окажется молодой и обаятельный мужчина, способный исцелить не только ее дочь, но и ее истерзанное сердце — и подарить ей, измученной и изверившейся, счастье НОВОЙ ЛЮБВИ?..

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

1

В троллейбусе Нину сдавили так, что она не могла вздохнуть. Повалилась вперёд, на спины. Хотела выпрямиться, её кинуло назад. Снова рвануло вперёд. И вдруг затошнило.

Она давно догадывалась: будет ребёнок.

И, как всегда бывает, чаши весов закачались: «за» и «против».

«Против» набралось много. Олегу нужно закончить большую работу — может, получится докторская?! А у неё — Асылов. «Охотское море». Над первым томом сидели больше года. Сколько будут работать над вторым? Ребёнок оторвёт её от Олега и Ольги. Ребёнок — это бессонница.

«За» — одно, главное: будет ребёнок. Их с Олегом. Сын.

Отвратительный вкус тошноты. Чёрной краской окрасились люди, улицы, грязно-жёлтое здание издательства, обычно светлая лестница на её второй этаж.

Когда она вошла в комнату, Семён Петрович уже восседал на своём председательском месте. Тучный, коротенький, он сверлил каждого входящего обиженным взглядом.

— Опаздываем, — сказал он и чёрной плёнкой прикрыл глаза, до следующего опоздавшего.

Гладенько расчёсанный на прямой пробор, зав. редакцией сосёт мятные конфетки, тянет букву «э» и любит лозунги.

Нина лозунгов не любит. В «Охотском море» накипь дежурных слов разрушала свежесть и правду суровой жизни рыбацкой деревни, упрощала людей. Асылову казалось, главное — что сказать, а как сказать — это уже не столь важно. Нина же, заглядывая в круглое, умное лицо Асылова, мягко и настойчиво убеждала его, что прямолинейность — привилегия публицистики, что самую великую идею можно передать характером, поступком. Сначала Асылов не понимал, чего Нина хочет от него, и активно боролся с её правкой, горько и громко сетуя на «её власть и право», а кончилось тем, что они вместе, сидя в её комнате бок о бок несколько месяцев подряд, попивая чай и поедая бутерброды, которые им готовила Оля, переписали весь — первый том романа. Асылов притих. Просил её вслух перечитывать самые важные для него куски. И в последний день работы возликовал: получилось интересно!

— Спасибо! — патетически сказал он. — Надеюсь, вы поможете мне и со второй частью, правда? — Он причмокивал от восторга, заглядывал Нине в глаза, целовал руки.

А заведующий взял да аккуратным почерком вписал в Нинин праздник выброшенные лозунги вновь. Пыталась Нина уговорить Семёна Петровича снять их, тянула со сдачей рукописи, Семён Петрович словно не слышал. Тогда она сама снова повычёркивала эти лозунги.

У неё был свободный день. Она мыла голову, когда позвонил Алёша.

— Могу поздравить. Твоё «Охотское море» с лозунгами уплыло в производство, — доложил тонким голосом. — Да ты не узнаешь его! Шеф поработал в своё удовольствие. Стоял у Дины над душой, пока она перепечатывала и вклеивала его правку! — Нина пыталась одной рукой удержать мыльную шапку волос, но та всё-таки сорвалась. Пена залепила глаза, рот. — Советую схватить такси, приехать и принять бой.

Алёша в издательстве — с семнадцати лет. Был курьером, младшим редактором. Теперь редактор старший. Да ещё и председатель месткома. Он опекает Нину, как может: выбивает ей отпуск на июль — август, добывает путёвки, освобождает от овощебазы в воскресенья.

— Поторопись, Нина! — крикнул Алёша напоследок. — До конца рабочего дня час!

Как же щипало в тот день глаза, как ядовито пах шампунь!

Нина не схватила такси, а утром следующего дня, прежде всего, явилась в корректорскую — к заведующей, Елене Тимофеевне, и упросила её дать рукопись на пару часов. Началась летучка. Нина собиралась высказать Семёну Петровичу всё, что накопилось в ней против него за долгие годы, а вместо этого начала читать его вставки. Сотрудники хохотали. Когда она объявила, чья это правка, замолчали, словно подавились. Только Семён Петрович невозмутимо сосал свои леденцы.

С тех пор прошёл год.

Сегодня Нине надо ещё раз проглядеть и сдать в производство очередную рукопись. И сегодня же должна сесть за вторую часть «Охотского моря» — Асылов хочет сдать её как можно скорее.

— Начинаем летучку на тридцать минут позже. — Семён Петрович перекатил леденец за другую щёку. — Сегодня займёмся планом. Но прежде решим очередную проблему. В нашей редакции наблюдается неквалифицированный подход к выполнению своего редакторского долга. В то же время молодёжь не загружена. Кораблёва работает редактором уже год, а ни одной рукописи самостоятельно не подготовила. Хватит опекать её.

Если бы слова имели цвет, речь начальника тут же набухла бы чёрной краской. Он передал второй том «Охотского моря» Кораблёвой.

Тошнота мешала сообразить, что происходит и как ей надо поступить.

Спорами, криками летучка подвигалась к концу.

Асылов, наверное, уже томится в коридоре. Уж он обязательно добьётся, чтобы редактором осталась она! Да Асылов до директора дойдёт!

— Дондок Гоможапович, — Нина не стала дожидаться, пока автор выговорит все свои ласковые слова, — у меня отняли второй том!

— Не может быть! Какое-то вопиющее недоразумение! Мы его мигом устраним! Вы такая прелесть! — Асылов всё ещё ворковал. — Невозможно лишить меня такого редактора. Я иду к Семёну Петровичу!

Чёрная пыль на окнах, чёрные шкафы, чёрные лица сослуживцев.

Асылов вышел из кабинета заведующего бочком, через их, редакторскую, комнату мелким почерком заспешил в коридор.

— Дондок Гоможапович! — побежала за ним Дина Кораблёва.

Нина тоже пошла за ними. В коридоре Асылов ворковал и целовал Дине ручки.

День длился. С неоживающей рукописью перед глазами, с вознёй сотрудников вокруг.

— Да плюнь ты, — подошёл к ней Алёша. — Не всё равно, какую рукопись…

— Я только и делаю, что плюю, — оборвала его Нина.

Она сидела неестественно выпрямившись, недоступная для сочувствия, делала вид, что работает. А сама боролась с тошнотой.

В перерыв отправилась к Елене Тимофеевне. Та жила около издательства в однокомнатной чистенькой квартире. Чуть меньше года назад Елена Тимофеевна вышла на пенсию, и все сразу о ней позабыли. Забыла бы о ней и Нина, если бы не знала от Алёши о том, что мужа Елены Тимофеевны война убила на фронте, родителей сожгла в Смоленске, а детей у неё нет. Праздники, воскресенья — одна. Она никогда никому сама не звонила, боялась быть навязчивой. Но разве нужен звонок, чтобы представить себе, как худенькая, хрупкая Елена Тимофеевна ходит взад-вперёд по комнате, читает громко стихи, разрушая плотную, прочную тишину. Всю свою жизнь она проработала корректором — ничего, кроме как читать и запоминать, не умела. Стихи, целые абзацы прозы — её единственные родственники. Телевизионные герои — её единственные гости. Уставала читать — включала телевизор. И в её комнате поселялись олени с Севера, дельфины с Чёрного моря, дети из садиков и лагерей, певцы и обозреватели, поляки с немцами, индийцы с кубинцами — братья и сёстры всего мира.

Реальной жизнью была для Елены Тимофеевны Нина: забегала накануне праздников, звонила под Новый год, утром по воскресеньям.

Сейчас в декабрьский, промозглый день, пролившийся дождём, Нина несла ей подарки к Новому году.

— Боже мой, Ниночка! — воскликнула, увидев её, Елена Тимофеевна. — Заходи! А я всё думаю, что ты сейчас делаешь.

Даже светлая, голубоглазая Елена Тимофеевна сегодня покрыта чёрной пылью. Она носится по квартире в радости, собирает на стол печенье и творожники, ждёт длинного чая, а Нине душно и одновременно холодно, и есть совсем не хочется.

— Я вам достала печень трески и крабы, — через силу говорит Нина, выкладывая консервы. — Сервелат.

Больше десяти минут не высидела у Елены Тимофеевны. Сослалась на сдачу книги и, голодная, глухая и слепая, снова очутилась в издательстве.

Наконец — через весь город — домой, после длинного, бесцельного, пустого дня.

Как толкаются люди! Как душно в метро! Как холодно и промозгло на улице!

Ни Олин ежедневный восторг «мама пришла!», ни весёлый Олин репортаж о пройденном дне, с её и Гришиными похождениями, ни тёплая ванна и чай, ни привычная строгая аккуратность уюта не могли разрушить предательства дня.

Ждали с ужином Олега, он не шёл.

Есть не хотелось, хотелось спать. Нина сидела на красном узком кухонном диванчике, поджав ноги, чаем с лимоном гнала внутрь тошноту, тупо смотрела на еду. Оля читала книжку, время от времени бегала к телефону, врала, что мама спит. Врать Оля не умела.

— Папа! — Голос её наконец зазвенел искренностью. — Ты почему не идёшь домой? Мы умираем с голоду! — Сразу потухла. — Мама, тебя!

По телефону Олег говорить не любил.

И сейчас его голос был тускл и тягуч.

— У меня не идёт эксперимент. Ешьте одни. Не ждите. — И — гудки.

«Не спросил, что у меня, полон только собой», — подумала Нина, возвращаясь на свой диван.

Олег вернулся в одиннадцать.

Был он бледен и резче, чем всегда, пах своей химией. Сил мыться, видно, у него не нашлось. Даже есть не стал, только выпил залпом два стакана чаю. Пил он неприятно, булькая. Нина пошла в комнату.

Через пять минут, хлопнув дверью, вошёл Олег. Рубаху кинул в одну сторону, брюки — в другую, носки — в третью. И повалился на кровать.

От его одежды, Нина ощущала это почти зримо, дымком поднимался едкий запах, и через минуту Нине стало казаться, что она попала в химическую лабораторию. Снова затошнило. Нина вылезла из тепла кровати, пошла на кухню — попить воды.

Нет, ребёнка она не оставит!

На кухне горел и верхний свет, и торшер — Олег забыл выключить. Увидела немытый стакан, кипящий чайник.

От балконной двери по полу полз декабрьский холод.

Вернулась в комнату, подхватила Олеговы вещи, понесла на балкон.

— Ложись же, — неприязненно сказал Олег, — что ты устраиваешь демонстрацию? Завтра всё уберу! — В его голосе слышалось то же раздражение, что бродило в ней. И Нина взорвалась:

— Знаешь же, что теперь всё пропахнет твоей химией. Ничем её не вытравишь. Хоть бы вещи на балкон выбросил!

Он привстал на постели. Глаза у него были белые, злые.

— Выбросила сама? Ничего с тобой не случилось? Посиживаешь целые дни с книжечками и корчишь из себя усталую. Избаловалась.

Не помня себя, Нина закричала:

— Привык приходить на готовенькое! А я тоже работаю. Чем ты мне помогаешь? В магазин ходишь? Нет. Я сама таскаю тяжёлые сумки. Может быть, за собой убираешь? Нет. Я за тобой убираю. Носки стираешь? При горячей воде мог бы сам себе постирать, не развалился бы!

— Нечего было замуж выходить. Я учёный. Мне нужно, чтобы обо мне заботились. Бросай работу — сиди дома, не будешь уставать.

— Почему это я должна тебя обслуживать? Я тоже человек, рождённый однажды. Барин! У меня тоже есть моё дело.

Сон неожиданно оказался глубоким, и Нина проснулась обновлённая. Ни тошноты, ни вчерашней черноты.

Она уходила на работу раньше Олега. Уже одетая, заглянула в комнату: он спал калачиком, притянув колени к груди.

День летел стремительно: проглядела уходящую в набор рукопись, утвердила с художником иллюстрации к ней, в перерыв сумела купить на рынке кролика. День был обычный. Вчерашние сутки выпали из их с Олегом шестнадцати лет, выпали из памяти. От «вчера» осталась лишь слабость. На обратной дороге руки едва удерживали сумки с продуктами и новой толстой рукописью.

Тяжёлая дверь парадного, по счастью, чуть приоткрытая, лифт, восьмой этаж — дом.

Звонок совпал с Олиным воплем:

— Мама пришла! Сегодня у нас блины!

Оля, подпоясанная фартуком с лебедями, встала на цыпочки, поцеловала Нину, выхватила из рук сумки, по полу поволокла в кухню.

— Папа в местной командировке, в Мытищах, вернётся в двадцать один тридцать. Он уехал неожиданно, не успел тебе позвонить, — рапортовала Оля.

Нина умылась, переоделась в сиреневое домашнее платье — Олег очень любит его. Разделала кролика, сунула в духовку и, наконец, налила себе чаю.

Обыкновенный день. С Олиной улыбкой во всё лицо, с живым запахом еды возвратилось привычное ощущение дома. Даже лёгкое недомогание, даже вчерашняя ссора с Олегом не могли разрушить постоянства уюта, надёжности книжной цитадели — стеллажи поднимаются от пола до потолка с химическими книгами Олега, с её Чеховым, Пастернаком, Толстым, Цветаевой… Светло-зелёные стены их с Олегом комнаты ограждают от холода и суеты века.

Непривычно просторная без Олега кухня тонет в розовом тепле. Тарелка с блинами — перед Ниной. И, хотя сытость подступает к горлу, запах ноздрястых блинов дразнит — Нина снова потянулась к тарелке. Не донесла руку, рассмеялась:

— От жадности лопну, вот как ты вкусно готовишь! Беги заниматься скорее, а то опять не успеешь сделать уроки!

Пушистые длинные косы на груди, блестящие Олеговы глаза — вполне сносный ребёнок, даже очень ничего себе, симпатичный.

— Иди, а мне надо поработать, пока папа не вернулся.

— Ты не забудешь подогреть папе блины? Он любит хрустящие!

Неожиданно Оля соскользнула на пол, полежала секунду, подпёрла ладошками лопатки и взметнула ноги вверх. Через минуту она уже лежала на пузе, а её пятки касались затылка. Ещё через минуту, торжествующая, с вишнёвыми щеками, стояла в дверях.

— Первое — берёзка, второе — кольцо. Здорово я умею? Это меня Гриша научил. А ещё смотри! — Оля чуть подпрыгнула и в воздухе перевернулась на триста шестьдесят градусов. — Папе нравится, папа говорит, что когда-то тоже так мог. А Гриша умеет на руках ходить.

Гриша — маленький разрушитель. Как придёт, обязательно что-нибудь разобьёт: чашку, вазу, стекло. Движения у него некоординированные, он задевает за углы, сбивает стулья. Зато при нём Оля мгновенно перемывает грязную посуду, придумывает никогда не существовавшие игры, танцы, изобретает самые невероятные кушанья.

— Мама, мы с Гришей завтра едем на каток. Не пугайся, если не подойду к телефону, и не посылай ко мне бабушку. Завтра она всё равно не придёт, у неё собрание в ЖЭКе.

Две тарелки, две вилки — без Олега и мыть нечего.

Олег любит ужинать основательно. Для сметаны приспособил большое блюдце, макает в сметану и хлеб, и блин, и картошку. Для постного масла у него блюдце маленькое. А ещё он любит к блинам селёдку. Вот и получается уйма посуды.

Вода падала щедро, и Нина не сразу услышала звонок телефона.

— Я уж решил, не туда попал, — обрадовался отец.

Отец, как и всегда, коротко сообщил, что у него порядок, спросил, порядок ли у неё, и положил трубку.

Не успела отойти от телефона, позвонила мама, словно почувствовала, что звонил именно отец.

— Папа звонил? Какой у папы голос? Когда он собирается прийти? Вкусные получились у Оли блины? Достала ты кролика?

Её заставили вести группу чтецов, объяснила мама, и теперь два раза в неделю она будет сильно занята. ЖЭК решил заниматься с детьми, чьи родители работают вечерами. Мама подробно изложила Нине, что и как она собирается делать с ребятами.

Сильно запахло кроликом. Нина испугалась, что он подгорит, пообещала маме позвонить попозже, побежала доливать сметану. Не успела вытащить из духовки чугунок, снова зазвонил телефон.

Алёша приглашает их с Олегом и Олей на пельмени.

Когда мыла гречку, позвонила мамина приятельница, одинокая старушка, попросила подписать её на Даля, стала расспрашивать, как Нине работается и что она читала интересного.

Варя ни о чём не спросила, ничего не сказала, в трубке сначала что-то резко щёлкнуло, потом Рихтер заиграл Шопена.

Выключила воду, слушала, закрыв глаза. И сразу всё встало на свои места: предательство зав. редакцией и Асылова, неаккуратность Олега — мелкое, а их любовь с Олегом, Олины блины и улыбка, Варино присутствие в её жизни, вот эта музыка, освобождающая от мелочей, — главное.

У них с Олегом будет сын. Новая жизнь. Брови кустиками, как у Олега, глубокие ямки под длинными твёрдыми ключицами, как у Олега…

Дятлом уже стучали в ухо гудки, а Нина всё стояла у телефона.

Что бы сделать Олегу хорошего?

Полку Нина увидела, как только вошла в кухню. Полка — враг Олега. Стоит ему подняться из-за стола, обязательно стукнется об неё. Вся голова в шишках.

Вот что она сделает: перевесит полку повыше.

Встала на диван, освободила полку от посуды, попробовала снять, но та даже не шевельнулась. Потянуть посильнее Нина испугалась — вдруг повредит ребёнку?! Пошла звонить Кнуту.

— Можешь помочь мне — перевесить полку повыше?

В детстве они жили на одной лестничной площадке, вместе ходили в школу, он — в мужскую, она — в женскую, вместе, у неё дома, учили уроки — в комнате с двумя маленькими горластыми братьями Кнут заниматься не мог. Теперь Кнут снова каким-то чудом живёт в одном доме с нею, но приходит редко, только когда она его приглашает.

Не успела поставить чайник, в дверь позвонили.

Кнут стоял набычившись, что не вязалось с его долговязой фигурой и умным, добродушным, близоруким лицом.

— Ты ел? — встретила его Нина. — Ладно, будешь пить чай. У меня есть позавчерашний пирог с лимоном.

Кнут подносит руки к полке, снимает её, прилаживает крюки повыше. Заметить, как и что Кнут делает, невозможно: его руки только дотронулись до стены, тут же раздался её всхлип и крюк заблестел нержавейкой на новом месте. Мгновение, и полка висит на двадцать сантиметров выше прежнего.

— Ваша лаборатория по-прежнему с утра до ночи дуется в шахматы? — спрашивает Нина.

— Анекдоты да шахматы, — кивает Кнут. — Сборище бездельников.

Свою работу Кнут не любит. Вот уже пятнадцать лет он сидит в одной и той же лаборатории скромным научным сотрудником. По его рассказам выходит, что неприличные анекдоты и являются главной тематикой его учреждения. Однако Нина не помнит, чтобы при ней Кнут рассказал хоть один анекдот. Он вообще больше молчит, чем говорит. Похоже, кроме букинистических книг и угловатых громоздких фигур, которые он вырезает в свободное время из дерева, не видит и не любит ничего в жизни.

Шопен всё ещё звучит в Нине. Кнутовские щёки чуть порозовели, глаза влажной добротой смотрят на Нину сквозь очки. Наверное, и Кнут тоже слышит чистый голос Шопена. Розовый свет, горка блинов для Олега, Оля, затаившаяся с книжкой в глубине квартиры, Олегова душа, вот уже много лет живущая в Нине, — ни у кого нет такого тёплого очага, как у неё.

Зазвонил телефон.

— Нина, у меня не выходит редзаключение. Я всю ночь сидела, весь день и… не могу. Ничего не понимаю в этом романе. Он такой сложный! — чуть не плачет Дина Кораблёва. — Помоги мне.

Неприятием вчерашнего дня поднялась тошнота. Но Нина, наполненная любовью и радостью, принялась терпеливо объяснять Дине суть романа, главный его нерв, сложные характеры — сама отказывалась от любимой рукописи, отступалась от тайги, с её таинственностью, свежестью и живой жизнью, от очень талантливого Асылова, сумевшего переписать под её руководством первую часть романа от начала до конца, перечёркивала предательство — переставала болеть.

Положила трубку, вернулась к Кнуту.

— А ты знаешь, я тебя очень люблю, — сказала. — Ты мне совсем как брат.

Однажды, когда им было лет по восемь, Кнут подрался из-за неё с Усатым Немцем, так звали первого силача и первого забияку в их дворе. Немец обозвал её рыжей дурой, и Кнут кинулся драться, но был сильно избит Немцем. Сейчас Нина принялась благодарить Кнута за детское рыцарство, за сегодняшнюю полку, за книги, которые он даёт ей читать, за ненавязчивое, терпеливое братство вот уже тридцать с лишним лет.

— Ты такой человек, — улыбнулась Кнуту Нина, — такой… редкий, как все твои букинистические книги, ты сам не знаешь, как ты…

Кнут неожиданно встал и пошёл. Он сделал это так проворно и так сразу хлопнула дверь квартиры, что Нина не успела даже окликнуть его.

Снова телефон. Варя всё-таки заговорила:

— Ну, как тебе Рихтер? С ума сойти от него! Без Илюшки скучно. Звонит из своей Тмутаракани, но разве он может развеселить меня оттуда? Развесели меня ты! Я, оказывается, без Илюши и без тебя не могу жить. У Ленки музыка, театр, язык, приятели — ей нет дела до родной матери.

Варя ныла нарочно, с какой-то ей одной понятной целью. Она врала, что ей скучно, — ей всегда весело.

С Варей они учились десять лет, от первого до последнего класса. Худющая, глазастая, Варя болтлива, бесшабашна, добра, смешлива и инициативна. Она может поднять их ночью с постели и заставить плясать под новую Илюшину песню, за десять минут собраться в Ленинград, чтобы походить по Эрмитажу или пробиться на спектакль в театр Товстоногова, может нестись на машине наперегонки с милицией, а потом невинно улыбаться гаишнику и уверять его, что это ему показалось. Однажды она отдала свой любимый костюм девушке, доставившей ей из прачечной бельё, только потому, что девушка шла на первое свидание. Любое событие и любую, иногда даже не очень весёлую ситуацию Варька воспринимает как развлечение. Котёнок тычется мордочкой в стену — не может найти миску с молоком, рассыпалась клубника по полу кухни, разбилась любимая чашка, вот уже десять лет украшавшая их с Илюшей быт, — Варька смеётся.

Сейчас они быстро рассмешили друг друга.

— Скоро новость тебе сообщу, будешь рыдать от смеха, — на прощание сказала Нина, — приготовь платок для утирания слёз. Нет, не сегодня, терпи, пока я созрею.

В тишине, наступившей после шумного разговора с Варей, Нина оказалась наедине со своим прошлым и чистым листком бумаги.

До встречи с Олегом она была скованной, неуверенной в себе, считала, что её мысли и чувства касаются только её одной. Больше всех до Олега любила отца, понимала без слов, верила, что он тоже понимает её без слов, и ей никогда не приходило в голову откровенничать с ним.

Олег обрушил на неё свою жизнь, час за часом, день за днём: как напился единственный раз в жизни, когда поступил в институт, о чём подумал, когда вошёл в свою лабораторию впервые, как задумал эксперимент, лёгший в основу кандидатской, что почувствовал, когда увидел её. Он помнил всё, что хоть немного задело его в тот или иной момент жизни, и считал эти мысли, ощущения и поступки очень важными.

С такой же жадностью он отнёсся к жизни её. Ему было необходимо знать, что чувствовала, о чём думала, чем была недовольна она в поворотные моменты.

Оказалось, что и об интимных делах можно говорить. Олег считал: всё должно быть ясно.

Поначалу Нину раздражало копание в себе, она не умела рассказать, что происходит в ней, но, чтобы не обидеть Олега, добросовестно начинала вспоминать мелькнувшую ненароком мысль, беглое или глубокое своё чувство.

Оказывается, события прошлого таились в ней невесомым грузом, и волей, терпением Олега они вернулись: яркие, ничуть не потускневшие, в мельчайших деталях и голосах. И Нине стало казаться, что они тоже её настоящее, такое же важное, как Оля и Олег.

Первой из прошлого явилась к ним с Олегом маленькая Варька.

Варька зажала в руке кусок чёрного хлеба и кулёк с семечками, подошла к стройке — там медленно передвигались пленные, сунула свои дары самому обносившемуся, синему, дрожавшему от холода немцу, и — бежать.

Варька тоже была плохо одета, тоже хотела есть, но немца ей было жальче, чем себя.

Однажды она пришла в школу в мамином вечернем платье. Мама у Варьки — актриса. Накануне Варька расхвасталась, что всё на свете может, даже в мамином платье прийти, вот и пришла, потому что девчонки не поверили ей.

Рассказанный Олегу, тот день ожил совсем по-другому, чем виделся в детстве. Голые стены класса, чёрные облупленные парты, на них — ровно нарезанные листы газеты и цветной карандаш — тетрадок у них тогда не было, они писали на газетах.

— И мы на газетах писали! — сказал Олег.

На столе у учительницы — завёрнутая горсть варёной вермишели. Это Нина ей тогда принесла. Все девчонки по очереди что-нибудь да приносили, потому что у учительницы умирала от туберкулёза дочь и сама она еле ходила.

В тот день они уже сидели на местах, учительница уже просматривала чей-то домашний листок. Тут и вошла Варька.

Она была высокая для своих восьми лет, но чёрное платье, с крупными, жёлтыми цветами по подолу, всё равно оказалось неимоверно велико. Варька подтянула его, подвязала поясом.

Вошла, дверь за собой закрыла и — застыла, вытаращив глаза: испугалась. Она стояла опустив руки. Эти тонкие руки на фоне чёрного платья висели, словно неживые крылышки.

— Из какой сказки ты к нам пришла? — спросила Варьку учительница. — Ну-ка, иди сюда. Кто ты? Королева? Золушка? Фея-волшебница? Ночь? Как звать тебя?

Они все обалдели тогда: неужели учительница не узнаёт Варьку? «Это же Варька!» — наверное, хотела крикнуть каждая. Но, видно, всех, и Нину, останавливала дикая мысль: а может, и, правда, не Варька? В классе стояла тишина.

В школе не топили. Они все были в пальто, в маминых кофтах, а у Варьки-то шея — голая и руки — голые.

Путаясь в платье, Варька сделала осторожный шаг к столу.

— Я пришла из своей сказки, — начала она хрипло, но тут же крикнула звонко: — Я — Победа! Больше нет войны, и все папы вернулись! — Её голос сорвался до шёпота. — Все мёртвые ожили.

Учительница заплакала.

В восемь лет Нина не понимала, что значит — «мёртвые ожили». Тогда ещё не вернулся никто, кроме калек, и дети ждали даже тех, на которых пришли похоронки. И Варька ждала, хотя похоронка, отпечатанная на синем бланке, уже два года лежала в нише их комода под хрустальной пепельницей.

Рассказывая Олегу про Варьку, Нина поняла, почему плакала тогда учительница и почему не отругала Варьку.

Прошлое разорвал телефонный звонок. Нина не подошла. Недопёсок Варька в мамином платье стоит перед всем классом голодным, холодным февралём войны.

Раньше, до встречи с Олегом, жизнь была бездумна, шла и шла своей непрерывной колеёй, сейчас же, благодаря Олегу, к прошлому и настоящему возникли вопросы.

Зачем она живёт? Чтобы выпустить новую книжку? Чтобы вырастить ребёнка? Как она связана с миром и с природой? Что значит родство с человеком? Главное и неглавное толпилось в Нине, требуя ответа или немедленного решения.

Оставаясь одна, вот уже много лет она писала. Писала для себя — пыталась разобраться во всех своих вопросах.

Дед матери был дворянином, и мать гордилась этим своим дворянским происхождением. А сошлась со слесарем, Рыжим Чёртом — так звала его во время ссор. Нина помнит: мать размахивает кулачками перед растерянным отцом и кричит. Нине три года, она плачет, обхватывает отца за ногу, не пускает к двери, куда гонит его мать.

И всё-таки мать выгнала отца, а сама вышла замуж за солидного пожилого инженера, который раз в месяц водил её в театр.

Рыжий Чёрт не отстал. Он заявлялся к ним чуть не ежедневно, пьяный или трезвый. Приходил и, не обращая внимания на солидного мужа, сразу лез целоваться: сперва целовал её, Нину, в дурацкую родинку над верхней губой, а потом — мать. Мать отпихивала его, кричала, чтоб немедленно убирался прочь, а лишь он уходил, запиралась в ванной, пускала воду и начинала стирать. Инженер тут же шёл за папиросами или хлебом. В квартире наступала тишина, разбиваемая падающей водой. Наконец мать появлялась, злая, красная, зарёванная, и при ней, Нине, принималась честить отца: вот-де, мешает жить, лезет в чужую благоустроенную семью…

А потом началась война. И, как часто в жизни бывает, всё повернулось на сто восемьдесят градусов: Рыжий Чёрт к концу войны стал генералом.

Теперь-то Нина всё знает про жизнь своего отца. Старший из восьми детей-сирот, он пошёл работать в четырнадцать лет, десятилетку заканчивал без отрыва от работы. Мечтал поступить в институт, как только братья и сёстры подрастут. С его способностями быть бы ему учёным. Война распорядилась по-своему — привела его в лётное училище, из которого он, попав на фронт, «двинулся в генералы».

Теперь уже никто, ни в глаза, ни за глаза, не назвал бы его Рыжим Чёртом. Седина его не взяла, смерть и болезни — тоже. Он не стал пьяницей. Видно, пил для храбрости, чтобы суметь переступить запретный порог любимого дома.

Новый муж не прижился. Но отец к ним не вернулся. В конце войны он женился, и у него родился сын.

К ним он приходил часто — узнать про её школьные дела, поиграть с ней, поговорить. Мать летала по квартире, не зная, куда усадить отца. Чтобы привлечь его внимание, пела. Пела надрывно. Отец продолжал заниматься с Ниной, но отвечал невпопад, срезал кусок крыла у картонного самолёта или вместо танка на бумаге выводил закорючку. Спешил уйти. А мать, как когда-то, начинала стирать.

Годы меняли её. Не осталось ни прежней стати, ни шёлковой кожи, ни звонкого голоса. Сейчас у неё трясётся голова, мелкие чёрточки-морщины испещрили лицо, голос осип. Но по-прежнему, приходя к Нине, она, выставив вперёд подбородок, семенит на звонок отца в переднюю, сама открывает ему. Сложит руки на груди и смотрит, как он снимает генеральскую шинель, вешает фуражку, приглаживает волосы, до сих пор норовящие встать дыбом. Увидев пушинку, осторожно, не касаясь шинели, скидывает, по-девчоночьи робко сообщает:

— Сегодня у нас с Ниной котлетки. — Он идёт в комнату, а мать забегает вперёд, извиняется: — Ты уж извини, твоей любимой баранинки не достали, не взыщи. — Она извиняется долго, а потом усаживается в углу дивана. Оттуда смотрит на него.

Нина не может видеть жалкой материной улыбки.

Отец разглядывает Нину каждый раз заново, точно не видел её много лет, целует обязательно в родинку, потом гладит по волосам, обеими руками, до самой поясницы, и, как в детстве, делает ей «гармошку» — крепкими пальцами проводит снизу от подбородка до лба, ещё больше задирая её и так курносый нос.

— Кнопушка моя.

Тут на него налетает Ольга. Ольга — не Нина. Ольга не хочет рисовать картинки и делать бумажных птиц и самолёты. Она хочет двигаться: играть в мяч, плясать. Ольга заставляет плясать и деда. Гремит музыка, снизу стучит костылём соседка. Когда-то у неё было сломано бедро, воспоминанием остались костыли.

Уже совсем перед уходом отец обязательно просит Нину:

— Сыграй мне!

Это он уговорил Нину учиться музыке. В холодный, голодный сорок шестой год вдруг неожиданно в их квартиру въехало трофейное пианино, небольшое, бежевое. Когда она мёрзнувшими пальцами выводила первые неуверенные мелодии, которым научила её старенькая учительница музыки, отец сморкался и странно, горлом, кашлял.

Прошло много лет, прежде чем она научилась легко бежать по клавишам пальцами.

Под её пальцами рождалась мелодия, а следом — слова, слова эти цеплялись одно за другое общим чувством.

Долго Нина не решалась спеть родным и друзьям первую собственную песню.

Отец и мать так и расположились на её страницах — разорванные друг с другом материным дворянством и дешёвым тщеславием молодости и соединённые материной глубокой любовью к отцу, Ниной и Олей в единую семью.

Верёвкой вьётся жизнь. От холода и голода — к розовости блинов, к теплу, к благополучию.

Пустая страница звала разобраться в родителях, в себе самой, в Олеге, в Кнуте, в Илье, в Варьке, в сегодняшнем времени.

Олег своими настырными вопросами вернул её и в тот день, когда она провалилась на экзаменах в университет. Ничья, нигде, ни для чего. Страх перед пустотой.

И сейчас, над зачатой страницей, этот день снова живой. Она шла по Моховой. Сверху, снизу, с боков её охватывало тепло жаркого полдня. Девочка, с большими, красными бантами, плакала около ограды университета. Капало забытое мороженое, пальчики мяли его, заражались его липкостью и цветом. Девочка потеряла маму, звала её шёпотом, потому что рыдания и страх съели крик. Нина взяла девочку за липкую руку, стала расспрашивать, куда они с мамой шли, о чём говорили. Девочке было года четыре. Осоловевшая от слёз, она помнила лишь то, что у мамы болел живот. Но искать туалет на Моховой — нелёгкая задача, оставалось ходить взад-вперёд вдоль ограды, дожидаясь маму. Нина принялась рассказывать девочке про мышку Тяпу: какая мышка шалунья, прятала от хозяев вещи, а однажды хвостом смахнула с окна цветы, цветы рассыпались, и из них выросли деревья. Девочка, наконец, перестала плакать, спросила, тараща мокрые глазки: «Прямо в комнате?» К тому времени, как появилась мама, девочка уже смеялась.

Страницы заполнялись мелкими строчками. Эпизод за эпизодом, несвязные, обрывающиеся, они соединялись в единый голос тремя, не названными вслух, но звучащими настырно и тревожно вопросами: зачем, почему, как?

— Мам, я больше не могу ждать папу, у меня завтра контрольная, ложусь.

Появление Оли в середине той Нининой жизни, когда Оли ещё не было даже в Нининых мыслях, выбило Нину из неустроенности и одиночества молодости. Сонной одурью съёжены глаза, кривится в зевоте рот, длинная ночная рубашка в жёлтый горошек, босы лапы — радость, что Оля есть, что она — дочь её и Олега, сорвала Нину с места. Нина подхватила Олю на руки. Сонное тепло Олиного тела вязало движения и мысли.

Оля засыпала мгновенно, едва коснувшись головой подушки. Спокойный ребёнок. И сегодня заснула сразу, в первый раз заснула без Олега — они всегда ждали друг друга.

Сколько же времени просидела над своими листками? Сейчас половина одиннадцатого.

Шопен начал, а эти благостные часы воспоминаний довершили — Нина поняла наконец то, чего никак не могла понять раньше: есть в жизни главное, это главное главнее поступления или непоступления в вуз, главнее работы, главнее их вчерашней ссоры с Олегом, главнее предательства автора и леденцов начальника.

Сине-розовый огонь конфорки не похож на огонь очага, который нужно поддерживать, чтобы жизнь продолжалась, но он, этот огонь — очаг её дома, он греет её, он ждёт Олега тёплым чаем и тёплыми блинами, её задача — поддерживать его.

Сидеть за просторным чистым столом, ждать Олега, бездумно расслабясь в сегодняшнем благополучии, — чего ещё желать? Постепенно уходило прошлое, а Олино тепло, проникшее в неё, пока она несла дочку спать, разрасталось радостью ожидания Олега и их будущего ребёнка. Захотелось спать. Потянулась, посмотрела на часы, охнула — двенадцать!

Никогда Олег так не задерживался.

Он не хочет идти домой, — поняла Нина. — Для него живы вчерашняя ссора, её раздражение. Он ушёл от неё! Ночует у приятеля.

Что с ними случилось вчера? Никогда ничего подобного не бывало!

Они вместе шестнадцать лет, день за днём. Спешат друг к другу. Понимают друг друга. Как часто это бывает, когда чувствуешь себя виноватой, вспоминаешь самое доброе. Вышли из ЗАГСа, стоят на снежных ступенях его. «Я сейчас самый счастливый! Наступит лето, повезу тебя на родину». И несколько дней назад, ни с того ни с сего, уже совсем засыпая, сказал: «В это лето уж непременно повезу тебя на родину».

Лишь сейчас, когда он бросил её, поняла: Олег так хотел привезти её на родину, чтобы связать и её со своим истоком, со своим рождением.

Родина Олега — Селигер. Высокая трава, белые грибы, птицы, вылетающие из-под ног, лодки посередине озера, старухи в длинных чёрных одеяниях, несущие хоругви и кресты к церкви в голодную зиму сорок второго, зримы. Ничуть не меньше Олега Нина рвётся на Селигер. Но никак не получается выбраться туда.

В первое лето отец подарил им квартиру. Всё время и деньги ушли на её устройство. Потом два года подряд болела Нинина мать — Нина с Олегом неотлучно были около неё. Потом родилась Оля, и Селигер отпал сам собой. Летом снимали дачу в Подмосковье, а зимой что делать на Селигере?

Олег любит бродить с ней по Москве, ездить в метро, в электричке. Когда-то главную часть жизни Олега составляли путешествия. «Ты не представляешь себе, что такое сумерки в горах или на Енисее, это невозможно передать. Поедем на Тянь-Шань, в Карелию, покажу то, без чего меня — половина!» На мгновение вырываясь из стирок, Олиных болезней и своих рукописей, Нина отвечала всегда одно и то же: «Обязательно поедем, но сначала на Селигер». Но жизнь приковывала их к дому.

Вместе с Олей росли долги и страхи перед любой, самой скромной поездкой — боялись инфекции, сквозняков в поезде…

Выигрыш по лотерейному билету «Москвича» оглушил Нину с Олегом. Собственная машина! Решались сразу все проблемы.

Но, видимо, Селигер для них — самое недостижимое место на земле. Врачи велели лечить Олину носоглотку в Крыму, и подряд пять лет свои отпуска они проводили там. Если Олег сегодня к ней вернётся, она сделает всё возможное, чтобы в это лето они попали на Селигер.

Если Олег простит её за вчерашнее.

Во всём виновата она. Пусть её оскорбил начальник, предал автор. Пусть она плохо чувствовала себя. Но Олег говорил ей по телефону, что не идёт эксперимент. Она должна была снять с него неудачу, помочь ему. Женщина сильнее мужчины, терпеливее, она должна была простить ему раздражение, усталость, даже грубость.

Сегодня у неё светлый день. Сегодня она чувствует себя хорошо. Сегодня Кнут перевесил полку. Забыта ссора. Горит торшер, подаренный Олегом. Свет в доме. И у них будет ещё ребёнок. Сын. Вот только Олег придёт, она скажет ему об этом.

Они не ссорились никогда. Не может Олег из-за усталости, случайной обиды не вернуться домой. Он задержался в Мытищах, у товарища, главного инженера завода. Вместе кончали химфак. Заговорились. Им нужно много времени, чтобы обсудить общие дела.

Чайник кипел, блины подгорали. Нина выключила газ.

На Селигер они опять не попадут, как же она забыла? У них будет маленький. Нина засмеялась. Всё сначала. Бессонницы, пелёнки, первые шаги, первые слова.

Она присела к пианино.

Так и стоит оно в её комнате — бежевое, лёгкое, из Германии. Трофей. Кто играл на этом инструменте до неё? Отец сделал ей подарок. Отец не мог отнять у кого-то. Инструмент был бесхозный. Тогда, когда отец брал его, он уже был ничей. А может быть, здесь купил? Не мог он что-то везти себе из Германии! Надо спросить.

Снова войной потянуло по клавишам, которых она едва касалась сейчас.

Лишь сейчас осознала — а ведь песни жили в ней всегда, с детства, просто они притаились в ней до поры до времени.

Илюшины песни поют под гитару, под стук ложек по кастрюлям и тазам, под свист. Илюшины песни — о любви, о поколении, о войне, об одиночестве. Как совмещаются в Илюше его йога, его песни, его профессия инженера?

Сейчас из множества затаившихся звуков ожили, зазвучали всего три — одинокие, тихим ожиданием затревожили Нину, они повторялись и повторялись и с каждым повтором отзывались в ней всё громче.

Оборвала их, встала, натянула брюки, свитер надела, пальто, проверила ключи, пошла к двери, задевая мебель. Неясная сила вывела её из квартиры. Мягко захлопнулась за спиной дверь, почти беззвучно разъехались перед ней створки лифта.

Вышла из лифта на первом этаже и увидела отца: он стоял, припав спиной к двери парадного.

— Что ты тут делаешь? — почему-то почти без голоса спросила Нина.

— Я… должен…

Она никак не могла понять, как здесь очутился отец. Бросились в глаза незастёгнутое пальто, штатский пиджак и генеральская шапка. Одевался наспех. Беда с его женой или сыном? Почему-то в этот последний миг своего счастья она совсем не думала об Олеге.

— Папа, мы вчера поссорились, — пожаловалась отцу. — Олег меня бросил. Что у тебя случилось, папа?

Отец, не отвечая, обнял её за плечи, повёл к лифту, точно она сейчас упадёт.

— Холодно, идём домой.

Нина всё ещё не хотела принимать неурочности прихода отца, непривычной его расхлябанности. Они уже ехали в лифте, отец держал её под локоть.

— Потерпи, Нина. Потерпи. Темно было на шоссе, он не заметил, налетел на каток.

Нина всё ещё не понимала.

Вышли из лифта. В яркой передней заметила: у отца дёргается верхняя губа. Она дёргалась, когда он вернулся с войны. Несколько лет дёргалась, потом перестала.

— Олег погиб, — сказал отец.

Память оборвалась.

Первые ощущения — боль в руке и резкий запах нашатыря. Нина открыла глаза. Над ней склонилась незнакомая женщина в белом, и тут же отец стоит перед ней на коленях, растирает ей руки и ноги. Лежит она не в своей, в Олиной комнате.

В окне сеется промозглый декабрьский день. Издалека, от окна, смотрит на неё Кнут. Что он здесь делает?

Нина никак не может сообразить, что произошло, чувствует: в квартире много людей. Тяжёлые шаги в коридоре, крики: «Осторожно!», «Давай, заноси!», запах ёлки, приглушённый невнятный разговор.

Погиб Олег? — вспоминает она. — Как это могло случиться?

Рыдает Варька.

С Варей что-то связано такое, что спасёт Олега.

Нина силится вспомнить. Варя катит впереди себя коляску с маленькой Леной. Это было сто лет назад. Лена успела вырасти. Лена на три года старше Оли.

При чём тут Лена?

Что же это было, что может спасти Олега?

Нина силится вспомнить что-то самое главное в своей жизни, но бледный декабрьский день, Варин плач, жалостливые руки отца, присутствие в доме посторонних рассеивают внимание.

Тогда пели птицы и, куда ни посмотришь, зеленела трава. Там было много молодой травы. От этой травы может прийти спасение.

Как же она забыла? Совсем недавно — раскалённое Минское шоссе, две машины рядом, бок к боку. Варька за рулём. Олег за рулём. Тридцать градусов в конце мая. Сговорились, в один день взяли отгулы все четверо. Дети закончили учебный год.

Варя словно не за рулём, а в ванне, откинулась на спинку. Олег устремлён вперёд, обеими руками вцепился в руль. Он ждёт подвоха от жаркого асфальта: вдруг человек побежит перед машиной или собака. Очень Олег боится кого-нибудь задавить.

Снова Нина босыми ногами вступает с асфальта прямо в траву. Густая, росток к ростку, трава. Светло-зелёная, молодая.

На даче — десятиметровая комнатёнка с широкими деревянными досками пола и стен, с рыжей черепицей крыши, с крыльцом-террасой под широким козырьком. Летнее жильё Илюшиного отца. Сумрачно, тесно в клетке комнаты. Обед — на свежем воздухе.

Лена в купальнике, Оля в трусиках кувыркаются в траве, перекатываются, кто быстрее подкатится к рябине. Нина слышит их визг. Значит, всё по-прежнему — живое.

Костёр отгорел, в золе — картошка. На хлипком треугольном столике под щедрыми кустами ранней в этом году сирени Варька механической соковыжималкой выжимает Илье сок.

Илья — йог. Ест мало. Он худ, бородат, покоен. Как он терпит Варьку?

Илью нельзя понять. Его песни похожи на Варьку: сквозняк, смех, бег, радость. Но ни в глазах Ильи, ни в его движениях песен нет. Может, Варька придумывает их за Илюшу?

— Тебе травы не нарвать? — насмешливый дискант Варьки.

— Ты в самом деле ничего, кроме морковного сока, не будешь? — спрашивает Олег. Чуть надтреснутый, такой необычный голос Олега жив. Нина пережидает паузу, слушает Олега. — Под Новый год ты, помнится, вовсю уплетал сырный салат. — Ломкий, особенный голос у Олега.

Пусть Илья чудит. Орехи, фрукты, овощи, соки — сырятина Ильи не мешала остальным уплетать отбивные и копчёную колбасу. Тогда не вслушивалась, сейчас стала слушать тот разговор, благодарная памяти, что сохранила его в точности.

— Зачем только сок? Я поднажму на картошку. Люблю в печёной картошке шкурку. Что касается сырного салата… он обошёлся мне дорого: замучил насморк, несколько дней подряд не давал дышать, пришлось лишний раз голодать.

Возвращённая в траву, Нина снова жива.

— Почему же у меня, интересно, никогда не бывает насморка? Ем всё подряд. — Варя с аппетитом жуёт лук с колбасой. — Тут как-то, по Илюшиному приказанию, весь день ела только капусту, ни соли, ни сахара, ни-ни! А вечером, — громко расхохоталась Варька, — удрала к соседке и нажралась там селёдки с пирожными.

Олег засмеялся вслед за Варей. Только он так смеётся — закинув голову, широко открыв рот, сверкает зубами — без единой пломбы, без единого пятнышка.

— А что, мы живём один раз, верно? Так и отказывай себе во всём?! Да кому нужна вся эта преснятина? Я, может быть, вовсе и не хочу долго жить. А потом ещё неизвестно, не доказано ещё вовсе, кто дольше живёт: йоги, в которых влюбился мой Илья, или нормальные люди?

Олег наконец отсмеялся.

— Погоди, Варь, заливаться. Илюш, хоть раз объяснил бы ты мне, дураку, что к чему. Интересно же, — сказал тихо.

Илья крупноголов, горбонос, узколиц, у него всегда щёки розовые, губы яркие, глаза спокойные. Ни разу Нина не слышала, чтобы Илья закричал или проявил раздражение.

— Что даёт тебе твоя йога? А сыроядение? Это часть йоги или что-то другое? Я не понимаю.

От веток сирени к ним идёт тёплый парок, и парок этот пахнет и сиренью, и солнцем.

— Я родился два раза, — вдруг говорит Илья. — Один раз в тридцать пятом, когда родился, как нормальный человек, второй раз — в пятьдесят шестом. Вся моя юность прошла в больницах или у постели больных. Мой дедушка долго и мучительно умирал от рака лёгких. Его смерть меня переменила: из подвижного, жизнерадостного мальчишки я превратился в ипохондрика, стал бояться смерти. — Илья говорил спокойно, но его зеленоватые глаза в упор, напряжённо смотрели на Олега, точно Илья хотел убедить его своими внутренними ощущениями, своей внутренней энергией, которые не мог, не умел передать словами. — Я стал раздражительным, мнительным, в каждой ангине мерещилась опасность, угрожающая жизни. Опасность на самом деле подстерегала нас. Не прошло и пяти лет после смерти дедушки, как заболела мама. Я очень любил маму. — Илья долго молчал, смотрел в небо сквозь ветки и листья сирени. — Мама, как и дедушка, тяжело умирала от рака лёгких. Мы с папой не отдали её в больницу и, позабыв о себе, пытались бороться за неё. Она была у нас высокая, пышная, а в гробу лежала маленькая восковая старушка. С той поры, засыпая, просыпаясь, гуляя, читая, я видел, как во мне разрастается глазастая опухоль со щупальцами, как она пожирает живые клетки. Я сильно похудел. В общем, признали рак. Что долго рассказывать, однажды я умер.

Остывала картошка, пели птицы, у Ильи над губой сияли морковные усики.

Сейчас Нина вся напряглась надеждой, торопила память, глотая Илюшины слова, понимала лишь одно: Илюша умер и — жив. И Олег будет жить.

Илья смотрит на Олега, глаза в глаза. Олег, один из всех, спокоен. В его лице — любопытство.

— Я не знаю, сколько времени был мёртв. Отца спрашивать боюсь. — Снова Илья долго молчит. — Произошло чудо: меня вернули к жизни. Продрал глаза, а надо мной — потная, круглая рожа. На лбу этой рожи — муха. Это был Кеша. Без рубашки, потный, видно, много сил потратил, чтобы оживить меня.

Цепенело солнце в зените, цепенели листья. Только девочки носились друг за другом. Их полуголые, бледные, летящие фигурки на зелени травы в тот миг показались Нине призраками.

— Такого быть не может, — преодолевая в себе страх, сказала тогда Нина. Сейчас воскликнула: — Может! — перекрывая этим «может» всю свою прежнюю жизнь.

— Кто верит, кто не верит — дело добровольное, — сказал тогда Илья, дрогнули над губой морковные усики. Илья разрезал крепко пропечённую картофелину, посыпал морской капустой, полил подсолнечным маслом, откусил, стал медленно жевать.

И тут Варька захохотала:

— Ну, разыграл!

Нина грустно вздохнула: разыграл, не бывает такого!

— Какое отношение «умер» и «жив» имеют к твоему сыроядению? — Олег был очень серьёзен, словно решалась его судьба.

— Понимаешь, одно есть следствие другого. Чтобы жить, чтобы вырваться из страха перед смертью, перед человеческим несовершенством, мне нужно было выработать новое миропонимание. Совсем не похожее на то, которое формируется в нас школой и родителями. Новое во всём. Мне нужно было понять, что есть вечные категории и есть сиюминутная суета. Очень хорошо помню момент, когда я ощутил себя частью Вселенной. Я перестал думать о смерти. Теперь я знаю, что именно смерть когда-нибудь приобщит меня к Вечности. Главное потянуло за собой второстепенное. Я нашёл учителя йоги. С его помощью стал учиться правильно дышать, по-новому есть. Понял, что наша семья ела неправильно. Шкварочки, пироги, маринады… А это яды. Яды откладываются депонентами в сосудах и в кишках, не дают совершаться правильному обмену. В общем, и психика, и плоть подверглись полному перерождению. В результате я, как ты видишь, здоров и бесстрашен.

— Расскажи подробнее, — попросил Олег. — Я тоже хочу. Я тоже буду питаться, как ты. Я тоже хочу долго жить. И быть здоровым.

— Перестаньте, — остановила их Нина. Она не могла бы объяснить, почему ей стало так не по себе. Светило солнце, пели птицы, а на неё повеяло холодом.

— Мне тоже страшно, — сказала неожиданно Варька. — Не хочу! Пойдём купаться!

— Купаться, купаться! — обрадовались девочки.

— Илюша! — Нина открыла глаза, доверительно улыбнулась отцу. — Мне нужен Илья. Как можно скорее.

Подскочила Варя, отодвинула отца, слезами полила её лицо, зачастила тонким незнакомым голосом. Вереница слов свивалась в трудный, непонятный язык: «командировка», «Алтай», «нелётная погода».

Нина захотела встать. Чужие руки что-то делали с ней — гладили, держали. Вырвалась, села, потянула со стула светло-сиреневое платье, в котором ждала Олега, отец попытался не дать, Нина отняла. Усмехнулась. Надела. Встала. Она была лёгкая-лёгкая, невесомая.

— Илюша! — звала она. — Илюша! — Шла по квартире, искала его.

Перед ней расступались. Почему в её доме столько чужих людей? А Илюши нет.

— Он скоро приедет!

Наконец она поняла, что кричит ей, захлебываясь в слезах, Варька. Нина удивилась: зачем так кричать, когда в ней так тихо?

— Приедет, — обрадовалась Нина.

Она знала: Олег уже дома. Пошла к нему.

Зачем его закрыли простынёй? Поставила стул совсем близко к Олегу. Села рядом. Сняла простыню. Не закричала, не удивилась. Она терпеливо уложила руки на коленях, бесстрашно смотрела.

Лица у Олега не было — бело-синее, в подтёках, странное подобие лица. Только брови живые — кустиками. Нина стала смотреть на эти брови. Смотрела и ждала Илью.

Время стояло. Серенький зимний день вис в окне.

Она не любила оставаться дома без Олега. Олег занимал полкухни, полкомнаты, весь коридор. Сейчас комната просторна. До окна долго нужно идти. До письменного стола долго идти. Они с Олегом на острове, посередине пустоты. Можно положить свою руку на Олегову, согреть. В солнце золотится на его руке пух. Сейчас солнца нет, пуха не видно, рука у Олега — синяя, в кровоподтёках.

Она не знает, сколько часов, дней сидит с Олегом наедине.

— Нина, нужно хоронить, — голос отца. В его строгости слышится мольба. — Через час придёт автобус.

Нина качает головой, говорит звонко:

— Я не собираюсь Олега хоронить. Он будет жить со мной. Вот приедет Илюша…

За дверью рыдает Варька.

— Ты, папа, знаешь, я человек разумный. Ты, папа, поверь, так нужно. Ты потом сам поймёшь.

Она стремительно привыкала к своему новому существованию: они вдвоём с Олегом, оторванные от родных и знакомых, от Москвы и всякого подобия жизни. Оля, наверное, у матери.

Отец гладит её по голове, по плечам, дерзко разрушая их с Олегом таинство. Он подносит ей воду ко рту, лекарство, еду, она ничего не принимает.

Нина быстро привыкла к новому слёзному голосу Вари, слушала его, как слушают ветер, гуд проводов, шум воды. Привыкла к постоянной жизни за спиной: оформляли какие-то бумаги, обсуждали что-то, ей не понятное. Привыкла к идущему от Олега приторно-сладкому запаху, от которого её сначала тошнило.

Она ждала Илью.

Три дня она сидела возле Олега. Немота Олега — её будущая немота. Неподвижность Олега — её будущая неподвижность. Прошлое их спит в Олеге. На третьи сутки не выдержала — уткнулась в каменное бедро Олега, задремала.

Кто-то легко потянул её от Олега, она обернулась.

— Илюша! Приехал! Ты говорил: ты умирал, а потом ожил. Оживи Олега. — Она вцепилась в Илюшины руки. — Пусть он будет жить!

Илья попытался освободиться от её рук, не смог.

— Ты молчишь? Почему же ты молчишь? Разве не ты рассказывал? Ты умер, ты ожил, — повторяла она исступленно.

— Я не знаю, — прошептал Илья. — Кеша сказал, я не умирал. Он мне объяснял: я очень склонен к самовнушению, у меня было что-то вроде летаргического сна. Это районный врач решил, что я умер.

— Оживи Олега! — улыбалась Нина. — Мне говорят, он умер, его нужно хоронить, но ты же видишь, он ждёт жизни. Я тебе верю, Илюша. Ты сумеешь оживить его!

— Нина! — Илья обхватил её голову. — Бедная. Ты заболела. Ты не в себе. Но это пройдёт. У тебя отец, Оля. Посмотри, что творится с твоим отцом! Подумай о живых. Сколько ещё Оля может жить не дома и не учиться?! Тебе нужно жить, Нина!

Резкая боль внизу живота согнула Нину.

Боль — последняя вспышка жизни. Боль вперемежку со схватками. Она длилась несколько часов, пока врачи не прекратили её.

Лёжа в белом покое больничных простыней, Нина спала и не спала.

«И он порвал со мной», — думала она издалека о ребёнке, не мучаясь обидой, что ребёнок не захотел остаться с ней, лишь удивлённая, как просто, как быстро Олег и его ребёнок с ней расстались.

 

2

Та же квартира, что при Олеге, так же, как при Олеге, стоят вещи на своих местах, блестит стеклом пустой письменный стол, та же дорога на работу троллейбусом и метро, тот же стол в редакции, тот же шкаф с толстыми рукописями самотёка.

Так же утром она встаёт, готовит завтрак, вместе с Олей выходит из дома. Так же вечером готовит ужин, кормит Олю, ложится. Мама, отец заходят к ней каждый день. Заходят почти ежедневно Илюша или Варя, болтают — она не понимает о чём. Вот уже несколько месяцев отстукивают часы пустое время. Могильная тишина. Нина словно в стеклянном футляре. Ни голоса, ни шороха, ни людей, ни мыслей. С гибелью Олега оборвалось Прошлое. С десятинедельным ребёнком вырезали из неё жизнь.

Оля в фартуке с лебедями печёт блины.

— Мама, сегодня получились особенные. Иди ешь.

Оля стирает бельё, метёт пол, покупает продукты.

Оля за руку ведёт её в кинотеатр.

Оля звонит Варе с Ильёй.

«Тётя Варя, придумайте что-нибудь!» — просит Оля.

«Дядя Илюша, отвлеките маму, пожалуйста!» — просит Оля.

Звонит отцу: «Дедушка, маме нужно пойти в театр!»

Нина видит Олин фартук с лебедями и повёрнутое к ней лицо, но даже Оля оторвана от неё — по ту сторону стеклянного футляра, исходящее от Оли тепло не достигает Нины, расходится волнами по стеклу. День проходит за днём, похожий один на другой, месяц за месяцем — после гибели Олега время буксует на месте: год и ещё несколько месяцев для Нины — час, минута, секунда.

Странной в этой отторженности от всего живого казалась Нине боль, которая прочно поселилась в ней: болело всё тело, а больше всего — шея, трудно было держать голову. Как могут соединяться смерть и боль? Смерть — это ничто, это бесчувствие. Почему же ломит поясницу? Почему она чувствует простыни, колючие и ледяные, горячую подушку, тяжесть одеяла? Нина догадывается, что больна, но, наверное, так и продолжалось бы, жизнь — не жизнь, сон — не сон, если бы внезапно стекло её футляра не рухнуло и не разбилось вдребезги — Нина услышала Олин зов:

— Мама!

Зов был тихий, но отчаянный. У Оли началась рвота. Девочка пыталась сдержать её: крепко прижала руки к груди. Бледное, в испарине, личико кривилось. Слипшиеся в слезах ресницы вздрагивали при каждом новом судорожном движении.

Страхом вернулась к Нине жизнь.

— Что с тобой, Оля?!

Страх сделал Нину действенной. Она принесла из ванной таз с мокрым полотенцем, клизму и горшок, развела марганцовку, в короткие минуты между приступами обтирала Олино лицо, поила её марганцовкой.

Ни клизма, ни марганцовка не помогли — Олю рвало беспрерывно. Нина беспомощно стояла перед ней. Дрожащее худенькое тельце дочери разбудило в ней старые, спящие чувства.

Районный врач признал отравление. Сделал промывание, прописал таблетки. Но после еды Олю всё равно рвало. Оля захлёбывалась, хрипела. Лежала, скорчившись, на тахте, подтянув колени к груди, страдальчески смотрела мимо Нины.

Мама прибаливала, отец принимал экзамены в академии — Нина одна пыталась найти выход. Ночами сидела возле дочери, сторожила зыбкий сон. Стоило Оле застонать или вздохнуть, она за Олю глотала слюну, задерживала дыхание.

За окном сменялись день и ночь. Кричали в солнце птицы. Каждые десять минут скрежетал у подъезда автобус. Выпустив и вобрав в себя людей, газанув, отъезжал. Шуршали по сухому асфальту машины. Девочки прыгали под окном с двух часов дня дотемна, каждый день. А Нина не сводила глаз с Олиного лица.

Прошёл ещё один день наедине с непонятной болезнью. Поить Олю морсом, стирать с её лица пот — всё, что Нина может. Но ведь ясно: таблетки и клизмы не помогают. И Нина не выдержала: вызвала отца.

Единственный человек, способный ей помочь. Отец больше всех в жизни любит её и Олю. Он не виноват в том, что не жил никогда с ними. Это мать так решила.

Отец с собой привёз своего однополчанина — специалиста по желудочным заболеваниям. Вызвали терапевта из районной поликлиники и врача, лечившего Олю в младенчестве, — худенького, маленького старичка с громадными пушистыми усами. Получился консилиум. Мужчины тихо ходили по квартире, отец прятал от Нины глаза — снова пахнуло смертью.

Все трое отрицали отравление. Говорили про болезнь с мудрёным названием, не знакомую Нине.

Нина стала пичкать Олю новыми таблетками и микстурами.

Тянулись тягостные дни: с душными июньскими ночами, грозами, тревожными звонками отца. Нина варила Оле бульоны и морсы. Оле становилось всё хуже.

Худенькая, с маленьким жёлтым личиком, свернулась калачиком дочка Оля — единственное, что у Нины осталось от Олега.

Приходил Гриша. Стоял над Олей, засунув руки в карманы, рассказывал что-то неуверенно про практику, про Джека Лондона и дворовую собаку Лиру. Оля сквозь сонные ресницы смотрела равнодушно.

Как жила Оля эта полтора года? Фартук с лебедями, перешептывание с Гришей, игры, в которые Оля с Гришей пытались вовлечь её. Олино большеглазое лицо, повёрнутое к ней, — вспоминалось смутно, из глухого сна. Оля боролась за неё. Оля не выдержала, заболела.

Уже несколько дней длился приступ страха — мелко стучали зубы, немели руки и ноги: неужели и Оля?..

Нина гладила её косы. В углах Олиных глаз блестели слёзы.

— Оля, объясни, что ты чувствуешь? — беспомощно спрашивала. — Болит живот? Тебя тошнит?

Рвались другие слова «спаси себя», «прости за лютый эгоизм», но Нина не умела сказать их. В ней творилась молитва: «Спаси Олю, возьми меня вместо неё, спаси Олю». За окном сменялись день, ночь — длинный день, короткая ночь.

Нина не была на похоронах Олега, лежала в больнице, она не знала даже, сожгли его или просто закопали на кладбище, но она знала главное: Олег исчез навсегда. Теперь может исчезнуть Оля — чуткий отголосок Олега, девочка, в одиночку, врукопашную столько времени сражавшаяся с её и своей бедой!

Неуклюжим пальцем набрала номер.

— Варя, мне страшно, — сказала в глухую трубку, — Оля умирает.

Варю она не слышала со дня смерти Олега. Ни Вариного смеха, ни Вариных слов. Варя приезжала, тормошила, что-то рассказывала, задавала ей вопросы о работе, но её всё равно для Нины не было. Сейчас Варя сказала одно слово:

— Еду.

К чему ей Варя? Чем Варя может помочь? — подумала тут же, как только положила трубку.

Но перезванивать не стала.

Оля спала. В доме стояла тишина.

Нина прислушивалась к лифту: вот сейчас раздастся шипение раздвигаемых дверей и войдёт Варя.

Зачем ей Варя? Ну, поохает над Олей, ну, побегает из кухни в комнату и обратно в свежей активности.

Оля любила утром влезать к ним с Олегом в постель. Пусть пять минут, но обязательно полежит между ними, раскинув руки: левую на Олега, правую — на неё.

«Мне такой сон приснился, мама, мне снилась вода, папа. Я плыву с тобой, папа, и с тобой, мама. Это не море. Вода совсем не солёная, цвет у неё прозрачный. Она всё время прибывает, чистая вода, и нас с вами поднимает всё выше и выше».

«Мама, ты не забудешь подогреть папе блины? Он любит хрустящие!»

«Папа пришёл! Раздевайся. Мы сделали фаршированную картошку! Как твой эксперимент?»

«Мама, смотри, какую машину придумал Гриша, она тебе будет чистить картошку. Он в наших пятых классах лучше всех по труду!»

Был уже вечер, в западном окне повисла краюшка солнца.

Раздался звонок. От неожиданности Нина вздрогнула. Помедлила минуту. Тяжело поднялась. Это Варька.

— Что с Олей? Почему не позвонила раньше? Какой диагноз? — задавала Варька бесполезные вопросы и быстрым шагом шла в Олину комнату.

Свежим Вариным взглядом Нина увидела дочь — заострился нос, остры косточки плеч, блёклы губы, в солнце золотятся косы.

Варя, нахмурившись, долго смотрела на Олю, избегала Нининого взгляда.

— Поедешь в Улан-Удэ, — сказала наконец. — Давно пора. — Она достала из сумки блокнот, вырвала листок, села к столу, стала писать. Закончила, протянула Нине. — На. И собирайся быстро. Давно пора.

Нина повертела листок, ничего не понимая.

— Это кому? Это что?

Варька разозлилась.

— Одевайся же, не трать времени. Я отвезу в аэропорт, на вечерний самолёт. Скорее! — Она сорвала со стула Олино платье, кинула его Оле, подхватила с тумбочки три чашки, побежала с ними в кухню.

Нина пошла следом за Варей, смотрела, как та моет чашки, спрашивала испуганно:

— Куда нам ехать? Зачем? Ты что задумала?

Варька повернулась к Нине, под шум падающей воды сердито закричала:

— В Улан-Удэ, к Кеше!

— К какому Кеше?

Варька села на тумбочку.

— Ты что, ненормальная?! Мало того, что довела ребёнка до полусмерти, ещё дуру разыгрываешь из себя! Кеша вернул Илье жизнь, ты что, забыла? Кеша может спасти от всего. Кеша… Скорее поворачивайся, безмозглая дура. Не могла сказать раньше. Ещё билет на самолёт нужно доставать!

Всю дорогу, сначала зачем-то на проспект Мира, к Варе домой, потом в аэропорт, Варя честила Нину самыми безжалостными словами. Объясняла, как вести себя с Кешей.

— Кеше передашь вот эти рубашки, скажешь, из Югославии. Тебе давно уже пора встретиться с ним, он бы давно прочистил тебе мозги. Его матери передашь конфеты. Постарайся не попасться на глаза соседям. У него много врагов, понимаешь? Пишут доносы и анонимки. В общем, ты осторожно там, никого ни о чём не спрашивай. На работу позвоню. Матери и отцу позвоню. Всё выкинь из башки. Главное — Оля. А для этого надо добраться до Кеши.

Прощаясь, Варька сунула Нине в сумку свёрток для Кеши, конфеты и ещё свёрток.

— Это тебе, может, пригодится. Не вздумай перепутать, — усмехнулась Варька.

Оля была тиха, равнодушна к аэропортной суете, всё время приваливалась к Нининому плечу.

Наконец они в самолёте.

Нина боялась самолётов. Первый и последний раз она, девятнадцатилетняя, летела в Адлер отдыхать. Земля сверху совсем непривычная, с жёлто-зелёной чересполосицей полей, оврагов и пустырей. Пока земля была видна, Нина ощущала свою связь с ней и была спокойна, но очень скоро под ними набухли облака, и полукруг, который охватывался взглядом, превратился в чуждое Нине, белое, непроницаемое пространство. Бесплотность этого пространства, его ненадёжность помешали Нине задремать, когда все вокруг дремали, она разглядывала серебристое крыло. И вдруг по этому крылу подбежал к Нине огонь… Из самолёта на пыльную стерню поля под Ростовом вышла в полуобмороке, не вышла — буквально выпала и лежала без сил на стерне, пахнущей сухой травой и керосином, пока её не поволокли прочь от самолёта. Запах керосина, огня, сухой травы, исколотая стернёй щека — память от того первого и последнего её полёта.

Сейчас у неё на плече лежит Олина бессильная голова. Сейчас нет того страха — к своей смерти, к своей жизни Нина равнодушна. Есть только Оля, которая заболела, потому что Нина забыла о ней, а значит, предала её.

Рядом с людьми Нина не ощущала людей. Вопросы, всегда волновавшие её, отступили, мозг спал. Жил в ней только страх за Олю, утробный, нещадящий.

Заснуть Нина не сумела. Одинаково равнодушно воспринимая черноту за иллюминатором, с густо рассыпанными по ней звёздами, и прозрачную пустоту быстро пришедшего дня, с горячим глазом солнца, и далеко внизу пёстрые участки земли, межи, и приземление в незнакомом городе, и медленное такси, везущее их к Кеше, вся она была сосредоточена на молитве, творимой внутри, обращённой к непонятной — высшей силе и повторяемой бесконечно: «Спаси Олю и возьми мою жизнь. Спаси Олю».

Несмотря на пологую лестницу, они поднимались на пятый этаж очень медленно. Оля ступит на ступеньку и стоит. Лицо у Оли мокрое.

Олины глаза похожи на Олеговы, резкая выемка губ похожа, прядь волос, падающая на лоб, похожа.

Хрупкая Олина худоба, беспомощно повисшие косы, острый маленький локоток заставляли Нину тоже останавливаться на каждой ступеньке…

А вдруг Кеша не спасёт Олю?

Едва коснулась звонка, как дверь перед Ниной распахнулась. На пороге — высокий, седой полковник.

— Можно видеть… — Нина замялась. Она забыла отчество и фамилию врача, а доставать из сумки записную книжку было уже поздно. — Кешу… — сказала она нерешительно.

Полковник щурил на неё глаза, долго не отвечал. Наконец очень любезно сказал:

— Идите за мной. Пожалуйста, я вас провожу.

Она поспешно пошла, по-прежнему держась за Олин локоть.

Внезапно полковник исчез, а Нина оказалась на рубеже коридора и комнаты.

Теперь на неё со всех сторон смотрели люди. Люди сидели на зелёной широкой тахте вплотную друг к другу и на зелёных стульях вокруг длинного стола, покрытого пушистой скатертью с вышитыми медведями, и вдоль стен. Ей досталось низкое, тоже зелёное, кресло. Нина неловко опустилась в него, усадила на колени сейчас совсем невесомую дочь, огляделась. Поняла: эти молчащие люди — очередь.

Ей было неприятно, что на неё смотрят. Когда её начинали разглядывать, Нина терялась и не знала, как себя вести. Она стеснялась большой родинки у верхней губы, сильно курносого носа. Стеснялась рыжих, не подвластных расчёске волос, стягивала их лентой, но над лентой волосы жили свободно, нагло — рассыпались во все стороны.

«Никакой породы в тебе, сущая дворняжка! В наказание мне послана», — сказала ей в порыве злости мать, когда в очередной раз выгнала отца из дома. Сказала давно, а вот запомнилось. И всю жизнь Нина про себя называла себя не иначе как «дворняжка». Лохматая, рыжая, беспородная — от матери-дворянки ничего не взяла, вся в рыжего слесаря-отца.

На неё смотрели. Невольно Нина согнулась, натянула платье на ноги. Но чужая бесцеремонность тут же заставила выпрямиться, вскинуть голову. Робкая по натуре, Нина много лет училась говорить с людьми, отвечать взглядом на взгляд и сейчас уставилась на своего ближайшего соседа.

Блёклые сонные глаза, бесцветный молодой человек. Он послушно опустил голову под её взглядом. На макушке оказалась аккуратная круглая лысина.

А вот очень толстая женщина, с ровными от колен до туфель ногами в розовых чулках. «И чего в жару так вырядилась?» — Вариными словами подумала Нина. Женщина моргнула, отвела от неё влажные коровьи глаза. «Вот так-то лучше!» — снова Вариными словами подумала Нина и встретилась с другим взглядом.

Это был высохший старик, с острым носом и кадыком, в очках, за которыми блестели два детских голубых глаза. Рядом с ним сидел мальчик Олиного возраста, с точно такими же, как у старика, голубыми глазами. Правда, ни острого носа, ни кадыка у мальчика не было.

Старик не испугался её взгляда, голову не опустил. Он смотрел на Нину с такой жалостью, что у неё больно забилось сердце, — значит, с Олей совсем плохо. Покосилась на дочь: головка Оли лежала на Нинином плече так, словно шея уже вовсе не держала её. На лбу рассыпались мелкие капельки пота.

— Тебе плохо? — зашептала Нина. — Доченька, что с тобой?

Оля вполне осознанно посмотрела на мать.

— Я очень хочу спать, мама.

Нина уложила Олю, в изгибе своей руки пристроила её голову и закрыла глаза, чтобы не видеть ничьей жалости и ничьих болезней не видеть.

— Поговорите со мной, — скорее почувствовала на своей щеке, чем услышала голос. Глаз не открыла, не пошевелилась. Снова зазвучал голос: — Поговорите со мной. — Но теперь он зазвучал далеко, видимо, молодой человек обратился к старику.

Ему ответила женщина.

— Вы, я вижу, пришли в первый раз. — Это, наверное, та, с коровьими глазами. — Доверьтесь, не думайте, — произнесла она театральным шёпотом. — Я до него прошла семь врачей. Каких только лекарств ни пила! Привозили из-за границы! Ничего не помогло. Вы знаете, что такое тромбофлебит? Слышать наверняка слышали, а ведь, не испытав, ни за что не поймёте, как ноют ноги с больными венами. Ступить иногда невозможно, не то что идти, обувь надеть нельзя. Родных у меня нет, ухаживать за мной некому, приходилось по несколько раз ходить в магазин: за молоком отдельно, за хлебом отдельно — не могла поднять сумку с продуктами, любая тяжесть давила на ноги. Я думала, проведу в постели весь век, а теперь… — Женщина всхлипнула от восторга. — Картошки наконец наелась. После каждой встречи с врачом чувствую себя двадцатилетней. А ведь мне уже пятьдесят три! Только ходите к нему регулярно. Я вот не пропускаю своих дней, нет, не пропускаю. А что у вас болит?

Юноша не ответил. Нина с трудом открыла глаза. Он сидел, повесив голову на грудь. Похоже, не слышал, о чём говорила женщина. Старик повернулся к юноше всем корпусом.

— Я физик, — сказал скрипуче. — В прошлом, правда. В физике много необъяснимых на первый взгляд явлений, которые часто кажутся нам чудесами. Мне нравилось отыскивать им объяснения. Представьте себе, почти всегда я находил их! Иногда объяснения оказывались самыми простыми. Понять же действия этого человека я не могу. Он выворачивает больного наизнанку. Будьте уверены, именно наизнанку. — Старик пытался говорить тихо, но у него не получалось, он тонко, громко скрипел. — Тайну его власти над человеком я понять отказываюсь.

Скрип старика вселил в Нину надежду. Она стала слушать внимательно.

— Отец у меня тоже был физиком. Вместо сказок он рассказывал мне о земном притяжении, о вулканах, о гибели Помпеи, о ледниковом периоде и об электричестве. Чуть не с пелёнок я знал, почему бывает солнечное затмение, как рождаются молнии и радуга. А теперь… — Старик повернулся к внуку, погладил его по голове. — Посмотрите, этот мальчик лежал без движения девять лет. В два года он упал с качелей. Долго болела коленка, потом стала волочиться нога, потом отнялась. Через пять лет он мог двигать только руками. Остались живыми голова и руки… Остальное неподвижно. Сколько врачей лечило его, сказать не берусь. Какими только таблетками ни кормили! Делали уколы, массажи. Улучшения не было. А этот волшебник, — кивнул старик на дверь комнаты, — придёт — уйдёт, придёт — уйдёт. А я стою под дверью, первый раз в жизни подглядывал и подслушивал! Вроде ничего особенного не делает. Склонится над Витей, приказывает: «Смотри в глаза, ни о чём другом не думай!» Растирает его, поит лекарством, говорит что-то. Слова неразборчивы. А однажды… я даже вздрогнул от Витиного крика: «Деда, шевелятся!» Честно говоря, я потерял соображение, сполз по двери и сидел на полу, не мог подняться.

И Нина, кажется, тоже слышит захлёбывающийся Витин крик: «Деда, шевелятся!», «Деда, я сижу!».

— Другой ребёнок капризничает, — громко рассказывал старик, — а Витя… ни слезинки, ни жалобы во все девять лет! Вы не знаете, какой он у нас!

— Может, придёте к нам в гости? — спросил неожиданно старик у Нины. — Увидите его работы из пластилина: двор Екатерины II, Бородинское сражение, казнь Калашникова по Лермонтову. Такие композиции!

— Деда!

— Я от дочки скрыл знакомство с этим врачом. Вдруг и этот опыт оказался бы неудачным? А тут — чудо! Чудо! — повторил старик.

Старик с Витей, ещё десять минут назад чужие, приблизились к её судьбе вплотную, как отец, как Варька с Ильёй, как Кнут.

— А я никак не выздоровею, — раздался голос. В тёмном углу сидела пепельная старушка, в длинном платье, с перламутровой брошью, и безостановочно кивала им. — У меня болезнь Паркинсона, я всё время так и трясусь.

Нина повернулась к старику — почему же великий Кеша не вылечил несчастную? И увидела: старик худ, бледен, под глазами мешки. Да он сам тяжело болен!

Старушку врач не вылечил. Старика врач не вылечил.

И сразу ушли силы. Руки, державшие Олю, затекли до онемения, а тело расползлось по креслу, дряблое, не тело — студень. Спать. Только спать.

Наверное, она уснула бы, если бы ей не мешал солнечный свет, тёкший по полу из-под неподвижной двери, за которой находился врач. Свет рассыпался по полу веером, слепил сквозь веки, вселял беспокойство.

— А сколько времени, позвольте узнать, вы лечитесь? — грозно спросил старик.

— Я прошла четыре сеанса. И никаких улучшений.

Оля спала. Личико её было жалко. Восковое, вытянувшееся, с узеньким, острым хрящиком носа.

— Поговорите со мной, — снова громко сказал молодой человек. — Мне страшно. Я никак не могу уснуть. В голове что-то крутится, звенит, вспыхивают огни — чёрные, красные, зелёные. Уберите их! — Но тут же возбуждение покинуло молодого человека, он поник. — Я никогда не выздоровею!

— Ерунду болтаете! — рассердился старик. — Одолеет врач и вашу болезнь. Извольте не сомневаться. У нас уже целый месяц праздник. Только не могу понять, как он лечит. Гипноз, травы…

— Вся сила в крови, — прервал его Витя. — Дядя Кеша пускает по мне кровь. Возьмёт меня за руку, вот здесь, сожмёт… Посмотрите! Вонзится в меня взглядом! По мне начинает бежать кровь. От головы бежит по спине к ногам, к самым ступням, а потом от ступней к голове. Я думаю, это всё равно что огонь бежит. — Мальчик говорил звонко, чистым детским голосом. Нину очень удивила взрослая речь мальчика, она хотела разглядеть Витю получше. С трудом подняла веки. — Побегает, побегает огонь, и пальцы оживают, начинают шевелиться! — Витя смотрел на деда яркими голубыми кружками глаз, ореолом над ним пушились светлые лёгкие волосы.

Распахнулась дверь. Солнечный свет вынес маленькую худенькую девушку и втянул в себя двух пожилых женщин, одинаково высоких, с одинаковыми причёсками.

— Мальчик правильно говорит, я тоже так понимаю. Кровь бегает огнём, — подтвердила женщина с коровьими глазами.

Не сон, не явь. Нина слышала шёпот, голоса, впервые за полтора года видела лица, но горячая ткань кресла, свет от солнечных половиц обволакивали её покоем. Тоже впервые за полтора года пришёл к ней этот добрый покой. Спит она или ей кажется, что спит. Сколько проходит времени, она не знает.

От вещей в этом доме — тепло, новая жизнь. Не сон, не явь. Страдающие и радующиеся люди, странный острый запах, развешанные по стенам и над Кешиной дверью неизвестно чьи вымпелы и грамоты за спортивные успехи, книги.

Книг много. Они аккуратно стоят в шкафах. Майкл Вуд «Из летописи человеческой души», Папюс, Базант «Древняя мудрость», Кудрявцев «Магнетизм и гипнотизм, их сходство и различие», Авиценна.

На шкафах и под шкафами — папки с твёрдыми обложками, в таких лежат у них в издательстве самые большие рукописи. На подоконниках, в углах комнаты пакеты с травой и охапки сухой травы. Вот отчего в доме такой удивительный запах! Душистое сено, сладкая приторная гвоздика. А ещё горьковато подступает волнами запах полыни. Запахи кружат голову, усиливают слабость.

Что это за врач? Как он лечит? Гипноз — одно, травы — другое.

Внезапно раскрылась дверь, и в комнату вбежал ребёнок лет трёх, в золотых кудряшках. Он запрыгал по комнате.

— Н-но, н-но, — понукал он себя, высоко задирая ноги и искренне веря в то, что он сейчас на коне. — Н-но!

Розовощёкий плотный ребёнок. Но первое впечатление рассеялось очень скоро: виски и скулы мальчика подпалились желтизной. Нине стало не по себе.

Берёза перекинулась мостом через заросли влажной травы. В этой траве ногам холодно. Нина взобралась, села на согнутую грозой берёзу. Так будет всегда — рассыпавшееся в зелени солнце, ветка у лица… И Олег. Широкоскулый, широкоглазый, широкоплечий. Он стоял около, опустив руки, снизу смотрел на неё.

— У тебя острые коленки, — сказал неожиданно.

Она спрыгнула на землю, но, едва коснулась влажной травы, Олег поднял её и понёс. Близко-близко золотилась его щека. Лес снизу, запрокинутый, был совсем незнаком: ветки ёлок, лежащие плашмя, казались гладкими; розовели, складывались один на другой листья орешника.

Горький сдержанный плач вернул её в приёмную врача. Женщина нагнулась над сумкой, приставленной к креслу, на котором сидела Нина. Она очень молода, самое большее двадцать два года. Видно, никак, бедная, не может распрямиться, взять сына за руку, выйти из комнаты: бесцельно перебирает вещи в сумке. Как ребёнок — лекарство, глотает слёзы.

— Н-но! — смеётся её сын.

Утешить… сказать, что ещё можно спасти мальчика от страшной, по-видимому, болезни. А если — нельзя?..

В незнакомой комнате незнакомого города у порога незнакомого врача впервые за полтора года забылась собственная боль. Нина погладила женщину и тут же крепко сжала плечо.

— Нельзя, не надо! — сказала строго, таким не похожим на неё голосом. — Никак нельзя.

Женщина благодарно улыбнулась Нине, но улыбка получилась жалкая.

Через минуту ни женщины, ни ребёнка в комнате не было, а от врача выходил полковник.

— Следующий! — раздался его громкий голос.

Нина закрыла глаза.

Прошло так много часов, что даже невесомая Оля тяжело давила сейчас на затёкшие ноги. Но пошевелиться, переменить позу было невозможно.

«Спаси Олю. Пожелай что хочешь. Спаси Олю. Возьми меня вместо неё. Спаси Олю», — молитва творилась без усилия, жила в Нине привычно, как кровь.

— Ваша очередь.

Оказывается, её зовут: голос прозвучал прямо над ней. Нина открыла глаза. Пляшут чёрные точки. Что она должна делать? Где-то шумит вода. Или звучит музыка.

— Ваша очередь, — повторил настойчивый голос.

Проявились люди — за столом, на зелёном диване. Незнакомые люди. Проявился полковник. Смотрит на неё. Он весь блестит довольством. Блестят седые густые волосы и щёки — делают его моложавое лицо ещё более значительным. Блестят пуговицы на кителе, ботинки.

— Моя?! — переспросила она. Слабость вязала рот. Прошло, наверное, минуты три, прежде чем осознала, где она, и смогла позвать Олю: — Проснись, доченька.

С трудом сделав затёкшими ногами первый шаг, вспомнила, что снова не посмотрела отчество врача, но смотреть уже было некогда, и она решительно шагнула к двери с солнечным поддоном. Распахнула её перед Олей. «Только спаси!» — привычно стукнуло сердце.

Оля медлила, и Нина вошла первой.

Глаза, чёрные, огромные, впились в неё с необычайным любопытством, заставили остановиться на пороге. Солнечный свет — из них — проник в Нину, пролился в ноги, согрел их, от пальцев ног вверх пошло тепло, точно Нина постепенно входила в тёплое море, тёплый лёгкий обруч обхватил голову, тепло залило плечи, грудь.

— Мама, ты что?

Нина шагнула в комнату.

Потом она будет гадать, что же так подействовало на неё в эту минуту: солнце, стоящее прямо в окне, ослепившее её, или такой же яркости и силы взгляд врача. Преодолев странную расслабленность, Нина сказала:

— Дочь больна. Помогите.

Глаза не отпустили: подробно осмотрели её родинку, её шею, её безвольно висящие руки, её тяжёлые, налитые слабостью ноги, снова ощупали шею, родинку, сказали:

— Лечиться нужно тебе. Срочно. Иначе будет поздно.

Да, голос шёл от глаз, низкий, сильный.

Она хотела освободиться от него, такого неожиданно назойливого и тревожного, хотела сказать, что вот Оля… но ничего сказать не успела. Глаза остановились на Оле сами.

— Рвоты? Сильно похудела? — Врач подошёл к Оле, наклонился, одной рукой приобнял её сзади, другой — провёл по её животу, не провёл, а сделал несколько лёгких, странных движений, точно что-то вправлял! Отошёл, снова впился солнечным взглядом в Нину. — Ерунда, через неделю, самое большее через десять дней девочка будет в порядке. Лечиться нужно тебе.

Нина попятилась в распахнутую дверь. Лишь очутившись в низком кресле, пришла в себя.

Если Варя ему не звонила, значит, в самом деле, колдун.

— Мама, я хочу в уборную, — зашептала ей в ухо Оля. — И есть очень хочу.

Нине бы обрадоваться — впервые за долгую болезнь Оля сама запросила есть, но Нина лишь равнодушно кивнула, мол, иди сама ищи эту уборную, и осталась неподвижной. По спине стекал холодный пот, крутились перед глазами лица. Но это был не страх, это было избавление. Оля будет жить, а она скоро навсегда соединится с Олегом.

— В кухне сидит бабушка. Пойдём. Я сказала, что мы из Москвы и очень голодные! Мама, стало так легко в животе! — Оля улыбалась совсем как здоровая, показывая щербинку между верхними зубами, тянула Нину за руку, и Нина покорно встала, пошла мимо людей, мимо плотно закрытой двери врача — за дочерью. От слабости дрожали ноги, болело под мышками, и кости болели, хотелось лечь, вытянуться, хотя бы на минуту.

— И-и, молодые, — встретила их пожилая женщина, растягивая слова. — Как вас зовут? Ниной? У меня была сестра Нина. Уж померла, бедная. Садись, садись, доченька. Вот и чай поспел! — На весь дом свистел чайник.

Нина продолжала стоять.

— А меня зовут Александрой Филипповной. Я смолоду вдова и всю жизнь проработала на заводе, потому что нужно было поднять двоих. А вы что же, с дороги и не сказали?! Это мы сейчас мигом поправим. Кофе или чаю?

Нину вдруг замутило, она прижала обе руки ко рту.

— Вам плохо? — испугалась женщина, сияла с полки жестянку, раскрыла. — Понюхай-ка скорее. Сейчас, сейчас полегчает. Это с дороги, это с усталости.

— Мама, что с тобой?

— Сейчас полегчает, — повторила Александра Филипповна. — Уж тут такие плохонькие бывают, а поднесёшь им — приходят в себя. А теперь вот это выпейте!

Нина очнулась. Лекарство и сладкий запах травы промыли голову и грудь.

Как болит тело! Оно распалось на отдельные боли! Каждый волос болит, кости болят, под мышками болит.

— Мамочка, тебе лучше? — Оля вцепилась в Нинину руку. — Скажи что-нибудь, мне страшно.

Оля будет жить. Это главное. Нина сжала узенькую Олину руку.

А потом они втроём пили чай. Александра Филипповна разлила его в большие кружки с толстыми, уютными ручками. Нина достала из сумки шоколадный набор, который сунула ей Варя.

— Что вы, что вы! — замахала руками Александра Филипповна. — Нам не нужно. Хлеб есть, чай есть, и слава Богу! Уберите!

— Прошу вас, попробуйте. — Нина протянула Александре Филипповне открытую коробку. — Не обижайте нас с Олей.

Александра Филипповна стала очень торжественной, перекрестилась, двумя пальцами взяла конфету, откусила, долго держала во рту, пока шоколад не растаял, проглотила, сказала:

— Богатая сладость.

Они с Олей ели и слушали Александру Филипповну.

— Мы, доченька, почти всю жизнь прожили в деревне, культуры не набрались, а кое-что понимаем. Ты не молчи, доченька, тебе никак нельзя молчать. — Александра Филипповна через стол потянулась к Нининой руке, шершаво погладила её. — Ты говори, доченька, и отпустит тебя, ты вон какая плохонькая. Где же раньше была? Тебе давно нужно лечиться. Вы из Москвы? Расскажи, доченька, о твоей Москве, что у вас продают в магазинах, какие люди живут?

С тех пор как погиб Олег, Нина не ходила в магазины, на рынки, продукты приносил отец, или Варя, или мать, или Оля. Нина не знала, что ответить Александре Филипповне, и потому начала добросовестно вспоминать рассказы Варьки.

— За дублёнками нынче все гоняются. Ещё джинсы сейчас в моде. Но по своей цене ни джинсы, ни дублёнки сейчас не купишь. Спекулянтов развелось уйма, всё перекупают, приходится сильно переплачивать. — Варька могла найти общий язык с любым человеком, наверное, потому, что разговаривала с ним непринуждённо и весело, включала его в свою игру, и Нина очень старалась подражать Вариному голосу, Вариным интонациям. — Управы на них никакой нет. На рынках опять же спекулянты, за два помидора отдашь столько, сколько за килограмм мяса. Дерут по семь шкур.

Особенно Варю любили старушки и старики. И эта пожилая женщина неожиданно клюнула на легкомысленный тон Нины — засмеялась. Она смеялась всем нутром, сотрясалась от смеха. Прикрывала ладонью рот, у неё не было одного переднего зуба.

— Поди ж ты, везде одно и то же. У нас тоже снег зимой и тот стоит денег.

— Про цены я вам сказать не могу, не знаю, — призналась Нина. — Знаю, сколько чистого времени приходится тратить на дорогу в издательство. Час двадцать пять минут с одного конца Москвы в другой. Итого два пятьдесят! На работу и с работы. Многие так ездят.

Александру Филипповну она знает сто лет — затянутые в жиденький узел седые волосы, скуластое лицо, тёмные, точно спёкшиеся губы. Это её мать, её бабка, тётка. И она начала рассказывать о себе.

— В городе спервоначалу мне было тяжело. Хоть наш город и не Москва, а всё — город. В многоэтажных домах мне душно, я люблю простор, задыхаюсь от бензина, газа. Наша деревня стоит на берегу чистой реки. Травы много, бери какую хочешь. Отец был большой человек, лечил людей травами. Жизнь я уже, видишь, прожила, а второго такого не встретила. Хотел он своё умение сыну передать, а сын не получился. Пять девок! Что тут поделаешь? — Александра Филипповна не говорила, пела. Оля смотрела на неё не мигая. Странно, была Оля больная, а сейчас чаю попила, хлеба с вареньем поела, и не вырвало её. — Родилась-то я на Тамбовщине. Весь наш род — тамбовский. Только отца выслали оттуда. И нас с ним вместе. Мне было тогда пять лет, ничего не помню. Выслали его за то, что он — колдун. По темноте деревенской прозвали так, потому что вылечивал людей. — Александра Филипповна невесело усмехнулась. — Колдун, а сына себе не наколдовал.

— Почему? — спросила Оля. — Если колдун, он всё может!

— Он может только то, что человеку подвластно. — Александра Филипповна замолчала, поёжилась. Жевала тёмными губами, думала, говорить не говорить, сказала: — Был один случай… вмешался отец в Божеские дела… оживил мёртвого!

Значит, Илья соврал ей, что у него был просто летаргический сон! Если дед умел оживить человека, значит, и Кеша умеет. Значит, Кеша оживил Илью. Глаза у Нины слипались, но светлая точка уже жила в мозгу. Нина хорошо запомнила: «Мёртвого оживил!»

— Как «оживил»? — спросила Оля.

Александра Филипповна замахала на неё руками.

— Тише! Нельзя такое говорить. Грех! — сказала испуганно и дальше уже спокойнее продолжала: — Болтают люди, потому что любят болтать, ведь за болтовню не нужно платить деньги, а люди без понятия. Ты, доченька, не слушай их.

Из слабости, как из детских пелёнок, вяжущих движения, Нина не могла вынырнуть — поднять голову, пошевелить рукой-ногой, но строгий голос Александры Филипповны слышала ясно, словно в ней жило только одно чувство: слух.

— Когда родился Кеша, мой отец созвал всю деревню. Никогда особенно не пил, а тут напился. Лез целоваться к каждому, каждому кричал: «Смена мне пришла в мир! Ему всё завещаю». Отец был человек, — медленно говорила Александра Филипповна. — Ни с кого за всю жизнь не взял ни копейки, никому за всю жизнь не отказал в помощи. Жил для людей. — Нина с трудом открыла глаза. Кончик носа у Александры Филипповны покраснел, точно она долго плакала. — Не успел Кеша начать ходить, как отец стал его учить понимать травы и вовремя брать их. К больным с собой приводил, будто тот в разуме… Вы ешьте, ешьте… — приговаривала через каждое пятое слово Александра Филипповна. — Возьмите клубнички. Пейте побольше. Чай смоет болезнь.

— Здрасьте! — раздалось за спиной. — Травяной чай — это с пользой. — Нина обернулась.

Перед ней стоял среднего роста человек. Покатые плечи, круглое обычное лицо с коротким веснушчатым носом, смеющиеся глаза.

— Хочу чаю, мать. По-моему заварила?

— Это вы? — удивилась Нина.

— По-твоему, — сказала Александра Филипповна не вставая.

— Сбежала от меня, — врач растягивает слова. — От меня не убежишь.

Нина сидела прямо посередине широкой стороны стола. Подумала, что нужно бы подвинуться к углу.

— Сидите, сидите, — сказал врач. Нина испуганно дёрнулась в сторону, оказалось, с места не стронулась. — Я же сказал, сидите, — усмехнулся он.

Подошёл к холодильнику, распахнул его, долго перебирал пузырьки. Движения его были медленные, словно в замедленной съёмке. Добродушный, очень спокойный человек. «Так и должно быть у врача — тихо, таинственно и благостно», — подумала Нина.

Олег любил слово «благостно» — благостным было всё надёжное.

И этот новый в Нининой жизни дом запахами своими, книгами, непонятными папками, пакетами и магнетически спокойным Кешей был для неё благостен.

Варя зовёт врача Кеша. Сквозь страх и слабость Нина рассматривала его, пользуясь тем, что он на неё не смотрит. Ему лет сорок, не больше. Чуть оттопыренные губы. Шевелит ими, словно что-то подсчитывает. Две крупные рябинки на щеке. Морщина на лбу. Не как у всех морщина, не поперечная и не горизонтальная, а наискосок, через весь лоб. Если Кеша спас Илью и, кажется, ре спас Олю, значит, он вернёт ей Олега! Мысли путались.

Чёрная густая жидкость пахла дёгтем, но под взглядом врача Нина послушно глотнула, обжигая горечью горло, грудь, живот. Кеша смотрел, и его взгляд, источавший свет, чего-то ждал от неё. Под этим взглядом Нина глубоко вздохнула. И вместе с воздухом в неё проникла энергия, которая, как горячим сквозняком, вместе с дёгтем промела её внутри: ноющая боль в костях и под мышками стала таять. Странно, но движение в ней этой энергии сделало её ещё более неподвижной: как сквозь дым она видела сейчас и Александру Филипповну, и её громадного сейчас сына, и Олю, и круглые, бордовые, с зелёными передничками ягоды клубники.

— Тебе тоже есть винцо, — врач протянул лекарство Оле. — Выпей и идём со мной.

— Куда вы её зовёте? — Нина с трудом преодолела своё странное оцепенение.

Врач очень серьёзно стал объяснять ей:

— Сеансы ежедневно, по два раза в сутки. Мама, — прервал он себя, — она ела что-нибудь? — Александра Филипповна кивнула. — Придётся отложить до утра.

Всё гуще становилась завеса, отделявшая Нину от людей, сейчас погаснет сознание и оставит территорию огню, мечущемуся в ней. Но неожиданно Нина вспомнила: она же очень далеко от собственного дома, в городе Улан-Удэ, и у неё здесь нет никаких знакомых! Она первый раз путешествует одна, без Олега. С ним всё было просто: гостиницы, еда… Она даже не знает, как всё это делается в чужом городе. Красный закат. Уже вечер. Нина заставила себя встать.

— Надо идти, Оля. В гостиницу. Спать. Пойдём, Оля. — А сама села. И Оля, уронив голову на руку, дремала.

Нина забыла отдать врачу записку. Он не спросил её о записке. Он даже не спросил, как её зовут и откуда она взялась. И чай их посадили пить, тоже ни о чём не спросив. Сейчас врач, не обращая на неё никакого внимания, лил в стакан жидкость — из одного пузырька, из другого, из третьего. Поставил на стол глубокую широкую кастрюлю, прямо около Нининого лица. Незнакомые травы пахли терпко. Чёрные корешки, тонкие бледные пластинки неизвестных растений казались Нине спасительными и таинственными символами могущества врача. Врач налил в кастрюлю воды, поставил на огонь. Движения его успокаивали Нину, она, как и Оля, прижалась щекой к столу, поплыла по воздуху вместе с запахами, перестала слышать и видеть. Это врач их с Олей заколдовал. Она не живёт больше, её нет.

А всё потому, что Олег разбился на своём «Москвиче». «Москвич» прошёл сто тысяч, а на сто первой подвёл. Вот тебе и чудо, свалившееся на них. Разве «Москвич» виноват? В сыреньком тумане бесснежной зимы на ночном шоссе Олег налетел на каток, которым утрамбовывают асфальт. Он спешил к ней.

Олега разве нет?

— Выпей ещё! Ничего, ничего, пожжёт. Пожжёт и облегчит. Это хорошо. Будем лечиться огнём. Горе завсегда лечат огнём, особенно такое горе, как у тебя. Терпи. — Кто сказал ему, что у неё горе? — Тебя звать-то как? Ниной звать? Откуда ты взялась? Из Москвы? Столько времени в очереди просидеть! Вот дура. Чего же молчала? Ну что, лучше? — Голос гремел в ушах, а потом стал едва различимым, упал до шёпота и вовсе пропал.

 

3

Разбудила её Оля. В солнечном луче востока Олины волосы светились, та капля рыжины, которую Оля стащила у неё для праздников: лишь в солнце или под яркой лампой вспыхивают волосы. А так Оля получилась серенькая.

— Мама, вставай скорее, что я тебе расскажу! Мы с дядей Кешей ходили на рынок, столько всего накупили! А потом дядя Кеша собирал травки на пустыре. Такой пустырь… Ты только посмотри… — Оля сыплет ей на простыню листья, ветки, цветы. — Это зверобой, мама, смотри, какие у него цветы, это лопух, самый обыкновенный, а знаешь, как лопухи лечат?! Это подорожник, а вот… ты не смотри, что она незаметная… ой, забыла, как называется, я сейчас. — Оля несётся прочь.

Нина садится, оглядывается. Здесь она вчера просидела десять часов подряд. На этой тахте ждали вчера врача старик с мальчиком.

— Она трёхлистник, мама! — влетает Оля. — Совсем не везде растёт. Ты не представляешь себе, что я узнала! Каждая травка лечит свою болезнь. Можно совсем вылечить язву. — Оля кричит. — Мама, мне дядя Кеша уже два раза делал массаж. Распутал у меня кишки, я чувствую. Он сначала намазал живот каким-то кремом, потом долго смотрел, я даже подумала, что этот крем, как рентген, сделал мои кишки видными, а потом стал водить рукой, вот так, смотри. Нажмёт, повернёт что-то, как погладит, и опять нажмёт. Потом он поставил на пупок банку, она втянула весь живот в себя! Дядя Кеша сказал, скоро всё встанет на своё место.

У Нины затекают ноги, как вчера, когда Оля лежала у неё на коленях. Волшебны руки врача, волшебны корешки и травы, волшебны зелья, которыми поит больных врач… Горькое жжение лекарства в горле, в животе вчера вызвало сон-обморок.

— Мама, мы с тобой выздоровеем и поедем на Селигер!

Нина вздрагивает. Селигер — родина Олега. Как хотела она попасть туда! Вдруг вспоминает, что она больна, кажется, серьёзно, неизлечимо больна.

— Вот и хорошо, — говорит вслух. Вчерашнее забытьё ей понравилось. Лечиться она не будет. И не нужно будет ездить на работу через всю Москву, не нужно будет мучиться бессонницей…

— Конечно, хорошо, ты так хотела поехать на Селигер. Только нужно быть здоровой. Я уверена, дядя Кеша может вылечить любую болезнь, и твою, конечно! — смеётся Оля. — Он так хорошо знает действие каждой травы! Мама, вставай! Я хочу есть! Завтрак на столе. Тебе приготовили сюрприз, — зашептала Оля. — Ты, мама, скорее вставай, скоро придут больные. Дядя Кеша просил.

Когда Нина пришла в кухню, врач разливал по бутылям жидкость из кастрюли.

— Дядя Кеша лекарство сварил! — сообщила громко Оля. — Он каждому больному варит отдельно.

— Явилась! — повернулся к ней Кеша. — Не годится думать о глупостях, — сказал.

— Откуда вы знаете, о чём я думаю?

— Есть надо, лечиться надо, выздоравливать. — Смеющийся Кешин взгляд растопил её испуг, открыл в ней живое удивление. Она увидела заваленный едой стол. Чего только там не было! Смородина, клубника, зелень, оранжевые помидоры, репка — праздник расцветок!

— Откуда всё это?

— Сейчас же конец июля! — удивилась её удивлению Александра Филипповна. — Самая фрукта.

Кеша на неё больше не смотрел, но от него шёл покой. Вот и хорошо, укреплялась в ней уверенность, это и есть главное — покой. Ничего другого не надо.

Впервые за долгое мёртвое пространство времени захотелось есть. В кухне пахло пирожками, жаренными на подсолнечном масле, и томлёной капустой.

— Мама, бабушка меня спросила, что ты больше всего любишь. Я и сказала: «Пирожки с капустой». Бабушка всплеснула руками — вот так — и говорит: «Мой Кеша тоже больше всего любит пирожки с капустой». Мама, а дядя Кеша делал их сам. Он говорит: «Люблю готовить». — Всё это Оля прострочила одним махом, и все засмеялись.

Врач смеялся громко. Александра Филипповна — беззвучно, сотрясаясь всем телом. Руки её продолжали делать своё дело: выкладывали из кастрюли на голубую тарелку пирожки.

— Ha-ко, попробуй, самый поджаристый.

Нина старалась смотреть только на Александру Филипповну.

— Да вот, с детства люблю. Мама их вкусно печёт, а я совсем не умею. — И снова почему-то все засмеялись. — Мне вчера неважно… я чувствовала себя… — сбиваясь, говорит Нина, — в общем, забыла вам передать… привет от Вари с Ильёй. Вот они прислали вам рубашки, Оленька, принеси, пожалуйста, из сумки. Они очень любят вас, — добавила зачем-то и замолчала, потому что врач уставился на неё. Чтобы избавиться от его взгляда, она села за стол, спиной к нему.

— Так это ты с Варькой училась десять лет? Варька говорила, одни пятёрки, душа враскат. Я просил Варьку познакомить с тобой, а Варька ни в какую. «До неё, — говорит, — не доберёшься! Не по тебе Нинка!»

— Я тоже про вас много слышала, — перебила его Нина. Когда не смотрела на него, могла соображать. — Илья говорил, вы его… — осеклась, побоялась сразу о главном сказать. — Вы очень добрый, я сама вижу, вы нас с Олей приютили, я теперь вам… — запнулась, подыскивая нужное слово, — я вам за Олю… и вообще служить буду. Но послушайте…

— При чём тут «добрый»? Я вовсе не добрый. Куда тебя было девать, ежели ты была без сознания? Ты ешь, не надо обратно ложить пирог. Тебе надо есть. Капуста, пережаренная с луком, тебе полезная.

— Вы извините за вчерашнее, я совсем не помню, что тут со мной случилось, — сказала она виновато, не обратив внимания на неграмотное «ложить» врача, она неотвязно думала об одном и наконец решилась: — Я хочу спросить вас о главном, от вас зависит моя жизнь. Илья говорил…

— Погоди болтать, — перебил её Кеша. — Сперва я разберусь с тобой, потом будем чесать языки. Ты для меня, похоже, находка. Знаешь об этом? В тебе, похоже, такие залежи…

Ни сострадания, ни жалости, ни чувства собственного превосходства — лицо его безмятежно спокойно и… равнодушно. Похоже, в самом деле он не человека в ней видит, а что-то ищет в ней интересное для себя, и задумывается в середине фразы поэтому, и снова, любопытствуя, разглядывает её: изучает кожу, руки, лицо.

— Кто вы: травник, массажист, гипнотизёр? — спросила она.

Кеша усмехнулся:

— Коль настроюсь на человека, могу узнать его мысли. Угадал же твои глупости! Коли настроюсь на человека, могу узнать, чего он сейчас делает. Это как обзовёшь? Моего друга Жорку сейчас драит начальство. Потеет Жорка. Он завсегда потеет, когда встречается с начальством. Жорка сам — шишка, директор нашего клуба, я у него, видишь, служу, а начальства Жорка боится. Хватит об этом. Успела пожевать? Нет? Хорошо. Идём-ка к окну. Нет, это — на север, в нём нет солнца. Пошли-ка! У меня квартира на три стороны света. Идём на восток.

Она покорно проходит с ним в большую комнату.

Ни постельного белья, ни её сумки ре нет, снова сидят люди, словно и не уходили. Как тихо всё совершается в этом доме! Кеша, не обращая на людей никакого внимания, подводит её к окну.

— Открой рот, шире, шире. Мне нужно увидеть нёбо. Ага, я так и думал! — В его глазах подрагивает удовольствие, точно он получил неожиданный подарок.

И на кухне, когда уже уселись за стол, Кеша всё ещё улыбается во весь рот.

— Так, так, это хорошо.

Она не знает, ей-то радоваться или огорчаться. Может быть, Кеша доволен так потому, что у неё не оказалось ничего серьёзного. Конечно, наверное, так и есть.

— Ты ешь, — приказывает он.

Ей нравится, что Кеша говорит ей «ты», — значит, считает своим человеком.

— Тебе нужно есть, — говорит. — Ты обессилела, чем будешь восстанавливаться? А ну-ка, ягоды себе ложь.

Сам он, словно неохотно, берёт пирожок, откусывает немного, долго жуёт. Но жуёт этот маленький кусок с таким аппетитом, что Нина вдруг ощущает отчаянный голод. Она съедает один пирожок, другой, третий и, только когда приятная тяжесть заполняет её, начинает пить чай. Кеша всё жуёт один пирожок. Он не сводит с неё тяжёлого взгляда.

— Ты читала Папюса? Не читала. Зря. Человек должен знать про себя всё. Я раньше тоже не читал. Это Илюшка велел мне читать. Нынче, говорит, народная медицина без книжной науки бессмысленна. Говорит, я должен знать достижения. А я что? Я не против. Он мне присылает книжки, я читаю. Память у меня свежая, ничем не забитая, я всё зараз запоминаю. Так тот Папюс разобъясняет, что всеми органами руководит Разум. Вот она какая главная сила в тебе. Из-за неё ты загибаешься. Ты сама устроила себе болезнь. Понимаешь, о чём я толкую тебе? Если хочешь выздороветь, ты сама должна ухватить её, эту главную силу в себе, силу Разума. Научишься командовать собой, будешь жить. Всё от мозга. Ты слушай. Ты подчинишь себя своему Разуму, а свой Разум — мне. Будешь делать так, как я скажу тебе. У тебя редкое сочетание, прямо красота, — повторяет Кеша.

— Чему же вы радуетесь? — обескураженно спрашивает Нина. — Если я тяжело больна… разве этому радоваться нужно?

— Не болтай. Твоё дело — слушать.

Под его взглядом она встаёт.

— Хорошо, — говорит она громко, — я буду вас слушаться, только оживите мне моего мужа!

— Замолчи, — жёстко приказывает Кеша. — Не болтай.

Она оседает на стул. Наверное, об этом нельзя при людях, нельзя вслух. Зачем здесь Оля? Вот Александра Филипповна всё понимает, она исчезла. А Оля от изумления рот открыла. Сказать Оле, чтобы ушла, Нина не может: под Кешиным взглядом она онемела.

— Ты сумасшедшая. Я же толкую, ты больна. — Кеша говорит незлобно, лениво. Встаёт, потягивается. Задирается короткая рубашка, обнажается загорелый живот.

Он берёт свёрток с рубашками, принесённый Олей, и выходит из кухни.

Нина приходит в себя. Десятиметровая кухня, с тёмными таинственными бутылями, наполненными до пробок, с пузырьками, светлыми и тёмными, с кипящей в кастрюле дурман-травой, обретает реальность.

— Я пойду устроюсь в гостинице, — говорит Нина. — А потом, я вам должна деньги.

— Ты побольше молчи. Говорить не умеешь: выскакивают одни глупости. Жить будешь у меня. Моя сестра сейчас в морях плавает, жжёт кожу, её комната, где ты спала, свободная. А когда кончу мять Оле живот, поедешь домой. — Он усмехнулся, подмигнул ей. — Сговоримся. — Взял с окна пузырёк. — На день тебе, пей по столовой ложке каждые три часа. Помни, минута в минуту. При этом говори: «Я уже почти здорова. Я скоро буду совсем здорова». Слышишь? Запомнила, что я сказал насчёт Разума? Внушай себе, что ты здорова. Оля знает, что ей надо делать.

— Я тоже буду врачом! — воскликнула Оля. — Я буду собирать травы. Я буду лечить людей! — Оля восторженно смотрит на Кешу.

Кеша не стал подтягивать штаны, ушёл с голым животом, с болтающейся свободной рубашкой. А Нину запоздало окатило огнём: что значит — «сговоримся»? О чём это он?

Но она быстро успокоилась и забыла о странном слове: Кеша не сказал ей «нет»! Он спас Илью. Кеша может всё. Иначе как объяснить его власть над ней? Никогда никому она не подчинялась, даже Олегу, всегда ощущала реальность мира, всегда стол был столом, комната — комнатой, а сейчас нет ни стола, ни комнаты, ни мира, есть неуправляемая сила, исходящая от Кеши, и эта его могучая сила даёт ей надежду на несбыточное, отторгает от прошлого и настоящего — словно в волнах качает. Что это за сила?

— Мама, пойдём смотреть дацан. Дядя Кеша говорит, у нас, русских, — церковь, а у бурят — дацаны. Он говорит, там интересно. Он часто ходит туда, хотя он русский. Он говорит, чужая вера — это чужая жизнь. Врач должен понимать чужую веру, через веру узнаешь психологию людей.

Она жива! Врач вернёт ей Олега. Мир, до сих пор прикрытый чёрным пологом, проявился зелёной веткой кедра в окне, прозрачной, голубой полосой неба. Детская радость преобразила Нину: вспыхнули щёки, пришла энергия. Александра Филипповна не появилась, и Нина принялась убираться в кухне. Перемыла посуду, убавила газ под кастрюлей с травами, подтёрла пол.

С войны, с голодных, холодных лет, остался страх перед голодом и холодом. Накормить голодных, обогреть замёрзших — главное назначение её, женщины и матери.

А в эти полтора года Нина не видела, кто сыт, кто голоден, кто как себя чувствует. Чтобы не обидеть мать, равнодушно съедала то, что мать ставила перед ней. Сейчас попросила:

— Доченька, сбегай, пожалуйста, в магазин. Мне нужны мука, масло, сливки. Вот деньги.

— Ты испечёшь торт, да, мама? А может быть, сделаешь голубцы? Я так люблю твои голубцы! Я сейчас, я мигом! Ты испечёшь тот самый торт, мой любимый? Ничего, что я возьму их сумку?

Нина любила печь. В её тортах было по четыре-пять слоёв: песочный, слоёный, бисквитный, безе. Как же она не попросила Олю купить орехов на рынке?

Заученные движения не мешали ей, неожиданно возникло желание проанализировать всё, что она увидела здесь. Эта привычка развилась за годы жизни с Олегом. Они любили вместе разобраться в книжке, которую прочитали, в человеке, с которым встретились, в явлении, на первый взгляд непостижимом. Сейчас её занимало, кто такой Кеша. С подобной породой людей она ещё не встречалась.

— Ты что тут затеяла? — появилась в кухне Александра Филипповна. Она собиралась куда-то, повязала голову светлым, в чёрный горошек, платком, накинула жакетку. — Вам — лето, а нам, старикам, и в жару нежарко. Так-то вот распоряжаются годы. Брось хозяйство, сама уберусь.

— Александра Филипповна, милая! Я торт хочу испечь. Оля пошла в магазин. Только не знаю, купит ли орехов. Я когда-то вкусно готовила. Попробую голубцы сделать.

— Простите, я без стука, у вас дверь открыта. — Нина обернулась на женский голос и сразу узнала: это была та самая, пепельная, с трясущейся головой, черноглазая, старушка, которой Кеша не может помочь. Одета она была по-вчерашнему: в тёмное платье, с перламутровой брошью. — Простите, вы мать Иннокентия Михайловича? Вы разрешите поговорить с вами наедине? — Видимо, из-за того, что старушка всё время тряслась, голос её рвался, получалось, она говорит слогами. — Наедине, я очень прошу.

— А куда мы с вами пойдём? Везде сидят люди, даже в моей комнате лежит больная. Нина нас не услышит, она занята своими делами, говорите. — Тем временем Александра Филипповна выложила на буфет песок, яйца, муку. — Зачем послала девчонку тратить деньги? Вот тебе орехи. Пеки, доченька, беда любит работу. А вы, матушка, садитесь вот сюда, здесь мы ей мешать не будем. Говорить так говорить. Чайку вот налила вам, пейте с вареньем. С утра чаёк промывает хорошо. Уж как я люблю с приятным человеком пить чаёк! Садитесь, не стойте.

Олег любил, когда она печёт. Крутился около, пробовал сырое тесто, как маленький. Не отнимешь, съест половину. Особенно любил бисквитное.

Руки отвыкли делать домашнюю работу — Нина медленно замешивала тесто.

Олег любил ей помогать.

Сейчас он войдёт, скажет: «Не отвлекайся, я помою посуду, а ты поспеши, очень хочется твоего торта!»

Олег был рядом шестнадцать лет.

— Воробьёва я, понимаете? Все вылечиваются, а меня не берёт лечение, нет. Долго я не могла догадаться почему, вчера сын сказал. К вам пришла за помощью. Вы мать, я мать.

Нина покосилась на Александру Филипповну: та сидела неестественно прямо, незнакомым, сухим взглядом смотрела мимо старушки.

— Сеня, мой сын, сказал, ваш сын проклял его, — свистящим, рваным шёпотом сказала старушка. Её слова повисли в воздухе вместе с мучной пылью. — Не знаю уж, что ваш сказал моему, только с того момента Сенечка стал худеть, желтеть, а теперь и вовсе умирает.

Проклял? Можно ударить, убить, но как это — проклясть? Что же, сила врача бывает не только добрая, спасающая, несущая успокоение?! Слово «проклял» странным образом соединилось с радостью врача, когда он обнаружил в ней тяжёлую, а может быть, и вовсе неизлечимую болезнь. Выработать в себе отношение к этому открытию тёмной силы во враче Нина не умела.

— Мой сын — в больнице. Вчера сразу от вас я пошла навестить его. Понесла ему клубнички. Больше всех ягод он любит клубничку. Я её и помыла, и присыпала сахаром, взяла его любимую ложку. — Старушка помолчала, сильнее, чем обычно, тряслась у неё голова. — А меня внизу встречает медсестра, говорит: «Совсем плох!» Я еле взобралась на третий этаж. Он даже не побрился. А всегда такой аккуратный. С детства аккуратный. Мы жили трудно: война, голод, нет самого необходимого. Сенечка ни за что не наденет грязную рубашку. Кроватку как аккуратно убирал! — Старушка заплакала. — Совсем погибает мой Сенечка, не ест, не пьёт. Он с детства очень боялся слова. Помню, в войну кто-то сказал ему от зависти, что не вермишель в нашей кастрюле, а черви, так Сенечка и в самом деле увидел червей и есть не стал.

Нина давно уже не могла ничего делать. Всыпала в растопленное масло муку, вылила яйца. Нужно было всё это сбить, а она забыла — так и смотрели на неё жёлтые, круглые глаза яиц.

— За что, скажите? Что ему Сенечка сделал? Сенечка работает на одном месте двадцать лет, и все им довольны. Сенечка — добрый, друзьям раздаёт пайки, заказы к празднику: сервелат там, языки. Он любит, чтобы помочь всем, скольких устроил на работу! — Старушка всхлипнула жалко, как ребёнок.

Нине хотелось подойти к ней, погладить по пепельным волосам, как свою мать она гладила, когда та тяжело заболела. Без сомнения, без всяких размышлений она приняла сторону старушки. Врач не смеет карать, врач призван лечить!

— Помогите! — плакала старушка. — Мы не пожалеем ничего. У меня один сын, никого больше в целом свете!

Александра Филипповна не глядела на старушку, сидела по-прежнему — неестественно прямо, словно закостенев, и было непонятно, почему вдруг она, готовая жалеть каждого, помочь каждому, так резко переменилась к этой старушке.

— Он умирает. Они даже не знакомы. За что, скажите?

Потуже затянула Александра Филипповна платок, спросила сухо:

— Вы сказали, он — Воробьёв?

Старушка часто закивала.

— Воробьёв. Он никогда не обидит никого, уж поверьте мне. — Её перманент сотрясался, казалось, лёгкие, пепельные кольца сейчас слетят с головы.

— Мой Кеша когда-то был добрый. Сильно добрый. Услышит, где кто заболел, бежит туда! — сухо заговорила Александра Филипповна. — Крепко он принял от моего отца, своего деда, заповедь: «Врач живёт не для себя — для людей, врач должен лечить, спасать, любить». Только люди здорово повыбили из моего Кеши ту доброту. Так тряханули в первый раз, что еле оправился, совсем помирал. Сейчас речь не о том. Сейчас речь о вашем Воробьёве. Вот так. Чего скривились? Вы слушайте, раз любите вести разговоры. Разговоры подробности любят. Случай вышел тут у нас с ним. — Александра Филипповна говорила холодно, отрешённо, глазами смотрела тусклыми, мимо старушки. — Привели к Кеше девочку, шестнадцати лет. Красивая, беленькая. Только очень больная девочка. Кеша занимался с ней по два-три часа каждый день, все силы клал на неё. После сеанса еле доплетался до ванной. Бледный, глаза ввалившиеся, лоб потный. Я уж знаю, что ему нужно, я уж ему приготовила настой. Он должен сбросить с себя чужую болезнь: смоет водой, травкой изнутри себя прополощет — очищается. — Александра Филипповна тянула, вдавалась в подробности, прятала от всех глаза. — Девочка раз от разу оживала. Прямо на глазах уходила желтизна, щёки розовели. Если бы вы видели ту девочку… волосы беленькие…

— Зачем вы мне рассказываете про неё? — прервала старушка.

— Добрая очень. Каждый день приносила Кеше цветы. Где только брала такие? Приехала она из Омска. Одна у родителей. Родители ждали девочку вот тут, у меня. Сядут рядом, смотрят в коридор, когда она появится вслед за Кешей. Даже чайку не попьют, ждут. Сильно верили: Кеша спасёт её. Кеша говорил им, что ещё две недели — и опасность исчезнет. Знаете, болезнь уже поддалась: боли в голове прошли, рвоты прошли, кровь у неё очистилась. Уже девочка могла понемногу ходить. Даже улыбаться стала. Стала спать. Тут он и пришёл.

— Кто? Сеня?

— Не Сеня. Милиционер, — жёстко сказала Александра Филипповна, поджала губы.

— Какой милиционер?

— Настоящий. В фуражке, в форме. — Александра Филипповна говорила незнакомым Нине, равнодушным голосом и вдруг закричала: — «Аккуратный»! — Равнодушие рассыпалось. — Так вот, он пришёл, аккуратный такой, вежливый. Показал удостоверение и бумагу. И стал переписывать всех, кто в тот день ждал Кешу. Аккуратно переписывал. Проставил год рождения каждого, адрес, профессию, даже зарплату записал. Потом попросил, культурненько так, всех разойтись по домам. А потом прямо пошёл в комнату, где Кеша занимался с девочкой. Девочка очень испугалась, закричала. Ну а моего Кешу увели. Держали его месяц с лишним.

— Зачем вы рассказываете всё это мне? При чём тут мой Сеня? — кивала часто старушка.

— Кеше что… — неторопливо продолжала Александра Филипповна. — Кеша там читал книжки. У него много книжек, а времени не хватает. Кеша совсем не пострадал. За него тут… один у нас есть… хлопотал… полковник. Кеше что, Кешу выпустили. — Александра Филипповна замолчала. Она молчала долго, и стучали настенные часы. — Девочка померла. Ей было шестнадцать лет.

Старушка не спросила ещё раз, при чём тут Сеня. Она встала, шагнула было к двери, видно, не смогла уйти, снова села.

— Приказ об аресте Кеши подписал Воробьёв. Милиционер-то показал нам ордерок. «Сам Воробьёв. Никак нельзя ослушаться, извините, — всё повторял. — Моя смена…» Скромный такой милиционер, вежливый, не спешил, аккуратно так всё делал. «Я, — говорит, — при исполнении».

Старушка хотела что-то сказать, но Александра Филипповна не дала.

— Вышел Кеша, перво-наперво отправился к той девочке в гостиницу, а она как раз накануне и померла. Пробыл там недолго, вернулся. Надел белую рубашку, чёрный костюм и пошёл на приём к Воробьёву. — Александра Филипповна смотрела в окно сухими глазами. — Воробьёв не принял его, не захотел. Вернулся Кеша. Чего не знаю — не знаю, не при мне дело было, дочка слышала: он позвонил Воробьёву. Что наговорил, не знаю, врать не буду. И дочка не поняла. Только слышала, кричал он сильно. Потом стал бить стёкла в шкафах, посуду, совсем потерял голову.

— Мама, что я купила, мамочка! — влетела в кухню Оля. — Я такое достала! Бабушка, что мама вам сделает! Вы пальчики оближете. Я на рынке была. — Оля стала вытаскивать из сумки кульки. — Мам, вот тебе изюм. Вот тебе грибы, мама, сделаешь жюльены, хотя бы четыре горшочка. — Оля сияла.

Старушка встала.

— Я мать, вы мать, — трясла она головой. — Пусть меня не вылечит, теперь я понимаю, почему мне не помогает его лечение. Наверное, он знает, что я Сенина мать, и не хочет вылечить меня. Пусть я такой останусь навсегда, мне недолго уже. Сеня умирает. Я мать, вы мать.

— Доченька, умница, — ласково протянула Александра Филипповна. — Смотри, как всё купила по-хозяйски. Смотри, какая ты самостоятельная. Будешь хорошей хозяйкой. Давай-ка, повязывай фартук, помогай маме. И я уже никуда не пойду, опоздала. Устроим пир!

Старушка, согнувшись, пошла из кухни.

— Мам, давай я нарежу мясо. А потом мы пойдём гулять. Слышишь, мама? Мне мясник дал самый лучший кусок, говорит: «Молодой хозяйке!»

Ещё три недели назад Нина даже не заметила бы противоречия, сложности случившегося, сейчас же, отвыкшая от напряжённой работы, смятенно пыталась развязать узлы. Но тщетно. Мысли суетливо набегали, сталкивались, рвались. И, как когда-то, когда ей не давались фраза или ред. заключение, Нина переключилась на другую работу. Заспешила. Крем взбивала, вытаскивала из духовки слой за слоем будущего торта, готовила фарш для голубцов.

— Тут один полковник лечился у Кеши. Если бы не он, ни за что не остаться бы Кеше здесь, выслали бы, — никак не могла успокоиться Александра Филипповна. — А разве можно нам отсюда сдвинуться? Портрет моей дочки висит на Доске почёта, она у меня работает в текстильной промышленности. Могилы отцов у нас тут с Кешей: моего и его. Муж-то мой тоже в городе похоронен. Знаешь, каково уезжать от могил! Уедешь, пуповина порвётся. Все люди тут свои. Идёшь по улице, кланяются. Голо место не влечёт.

— А что за полковник? — спросила Нина. — Я тут видела полковника.

— Не простой полковник. Сначала и он изводил Кешу. Он большая власть. Требовал подписать бумагу, что Кеша не будет заниматься частной практикой. Не с самого полковника дело началось, а с газеты. Тут один явился на приём к Кеше, вынюхал всё, что ему надо, и прописал в газету фельетон под названием: «Куда смотрит милиция». Насажал в тот фельетон много трескучих слов и едучих вопросов: «А что, если про афериста-знахаря узнают в Москве?», «Почему партийные органы допускают колдовство и другие тёмные дела в советском обществе?» Полковник испугался Москвы, заставил Кешу подписать бумагу: не смей, мол, больных принимать на дому. А через некоторое время сам тяжело заболел. Приполз собственной персоной. Кеша мой, не будь дураком, показал ему фигу: «Иди, говорит, лечись своей бумагой». Еле уломал его полковник, порвал ту бумагу, поклялся помогать. Представь себе, сдержал слово, всё делает для Кеши, сколько раз уже спасал от беды. Только не смог защитить от Воробьёва, потому что Воробьёв ещё повыше его будет.

— Ма, ты не мельчи орехи, я люблю, когда попадаются в торте целиком. Давай я сама буду колоть.

Как они с Олегом ждали Олю! Как радовались, когда она заговорила! Первое слово почему-то было «тяпа». Что уж она хотела этим сказать, так и осталось неизвестным. Олег любил играть с Олей в морской бой и в шахматы. С самого начала он хотел девочку, так и заказывал: «Пусть будет дочь, похожая на тебя, обязательно рыжая». А Оля похожа на Олега. Только цвет волос не Олега и не её, серый цвет, когда нет солнца.

— Лекарство пила? Вы чего тут затеяли? Мать, зачем ещё эта ерунда? Ей на воздух надо.

— Мы, дядя Кеша, кончаем печь торт. Смотрите! — Оля распахнула дверцу духовки. — Два слоя уже испекли. Ещё два пекутся. Вот, смотрите, мы уже и крем, и безе сбили. Сейчас будем собирать части. До чего вкусный!

Кеша Олю не слышал, он смотрел на Нину, и точно переливалась в неё из Кеши жизнь. Снова она растворялась — в чудном запахе теста и трав, в голубой прозрачности неба за окном. Ни тела, ни разума — она и Вечность.

— Коли хочет приложить силу, пусть себе, не оговаривай и не отговаривай, — недовольно сказала Александра Филипповна. — Нагуляется ещё. В работе беда остынет. Ты чего пришёл? Нужно чего?

— Лекарство пила? — Нина послушно кивнула. — Ну, то-то же! Приговариваешь, когда пьёшь? Ну, то-то же! А свой бред повыкинь из головы. Мёртвое есть мёртвое. Никакой я не колдун, я действую по науке, по науке моего деда, его отца, его деда. Эта наука будет постарше всех других наук и посложнее, но это не колдовство. Разница между мной и дедом та, что дед был безграмотный, а я стараюсь, учусь. Читаю Илюшкины книги. Уже два года, по его приказанию, изучаю йогу. Йога учит про живое, а ты мне суёшь мёртвое. Кроме того, меня интересуют сегодняшняя наука и сегодняшняя жизнь. Я понял: сегодняшняя трава даёт мало пользы, потому что траву перебивают всякие атомные испытания, химия, отработанные газы от машин.

— Нет! — Нина опустилась на табуретку. — Нет! Какая там наука! Вы ни к какой науке отношения не имеете, не выдумывайте. Илья говорил, вы его воскресили! Вы можете всё! Вы… — Она задохнулась, сказала: — Шаман!

Кеша взял приготовленные для больных бутылки и вышел из кухни, не оглянувшись на неё, не сказав ни слова.

— Мамочка, я хочу гулять! Слышишь? Город посмотрим, дацан, торт соберёшь потом. — Оля тянула её с табуретки.

Заготовки для торта и для голубцов лежали на плите, столе, широком подоконнике…

— Ты что, Нина? — Александра Филипповна вытерла руки, которыми только что отмывала кастрюлю и тарелку из-под крема, обхватила Нинину голову, прижала к себе. — Доченька, пойди погуляй, Оля права. Я ничего не поняла из того, что вы тут наговорили, но чувствую, ты задумала глупость. У меня тоже мужик помер, когда я была ещё в силе. Надьку я носила. Жила бы одна, может, и повыла бы, а тут… дитя на руках, родилось до сроку, надо кормить дитя, поднять. Разве тут до себя? Мать есть мать, прежде всего мать поставлена для ребёнка, иначе не смей рожать. Себя зажми, нету тебя, когда дитя есть. Слышишь, доченька?

Нина не вслушивалась в слова Александры Филипповны, но она готова была вечно сидеть так — под однотонным, медлительным её говором, дышать травами, которыми пропахло всё тут.

— Походишь по городу, пройдёт, а я тут соберу твои голубцы. Торт доделаешь сама. Ты иди, иди. — Александра Филипповна приподняла Нину, сняла с неё фартук, подтолкнула к двери. — Иди, доченька, иди, милая, тебе нужно движение, тебе нужно походить.

— Мамочка! — Оля тянула её за руку, и Нина послушно шла. — Мама, чужой город, а мне кажется, я когда-то всё это видела. Может быть, я жила здесь раньше? С тобой так бывает? Смотри, какой красивый дом! Он один такой, наверное, старинный, его построил, мама, очень добрый человек, да? Смотри, какая стриженая площадь!

Город был небольшой, уютный. Правда, улицы очень разностильные, наверное, пристраивались они в разное время. Одна тонет в дыму железной дороги, красуется грязно-жёлтыми домами с подслеповатыми окнами, другая зелена и чиста, дома похожи на московские.

— Пойдём есть позы, мама. Бабушка говорит, это большие пельмени. Хотя, знаешь, завтра пойдём, сейчас давай поедем в дацан. — Оля потащила Нину на остановку автобуса, не успели сесть, как Оля прильнула к окну. — Мама, это и есть степь? Сколько разных цветов! Смотри, мне кажется, они уже подсыхают, правда? Дядя Кеша говорит, рвать траву нужно ранней весной, когда только-только она родилась. Всё дело в сроке: возьмёшь позже, не будет пользы. Мама, ты меня слушаешь? А ещё собирают её только на рассвете, когда есть роса. Позже нельзя, польза пропадёт.

Степь за окном. Лишь сейчас, глядя на цветущие, но уже, прямо на глазах, подсыхающие растения, Нина вдруг отчётливо поняла, что сильно больна. Без страха она восприняла эту мысль, просто и буднично. Дальше её жизнь — ровная, без конца и края, тусклая, сухая степь. Не грустно, не страшно.

— Мама, я точно буду врачом. Я записываю всё, что дядя Кеша говорит мне, буду знать столько же, сколько он. Я понимаю, это очень трудно, но я сумею.

А Олю вырастит отец.

Она не сказала отцу, что уезжает. Он наверняка звонил вчера. Приходил. Ждал её. И дёргалась щека со шрамом. После гибели Олега он приходит ежедневно.

Нина любит отца, если чувство, которое живёт в ней сейчас, можно назвать любовью. Просто, когда он оказывается рядом, она перестаёт мёрзнуть.

Он приходит и садится на диван, очень близко к ней, плечом к плечу. Раскрывает книгу.

Всю жизнь отец хотел жить с ними и всегда жил вдалеке. Оля отогреет его. И Оле с ним будет хорошо.

Ей же пора уйти. Мысль эта явилась не сегодня, много раньше, когда Нина наконец поняла, что Олега больше нет. Будничная, упорная, эта мысль уже больше года так и живёт в ней. Держит её только Оля. И глаза Олега в Оле. И что-то тайное, чего Нина ещё не знает в Оле, недосказанное от Олега. Что Олег скрыл в Оле? Что завещал ей?

— Мама, выпей лекарство, я прошу тебя, — прерывает её Олин голос.

Как странно, Олег ушёл, и она перестала что-либо понимать. Почему так отстранённо она воспринимает сейчас отца и мать? Что такое Кешино лечение? Откуда появилась она и куда уйдёт? Сердце может стучать отдельно от неё, от тела, само по себе, ноги могут не идти, когда голова ясна, а вместе она — мучится. Ничего не понять. Что рождает в человеке любовь и боль? Где прячется то, что зовётся душой?!

Ни один вопрос не имел ответа.

А когда Олег был жив, она знала всё. «В каждом явлении есть центральный узел, нужно его найти, — шпарила уверенно, — вот как спинной мозг связывает воедино руки, ноги…» Она даже смела поучать Олега! У него не шёл эксперимент, это случалось часто, он приходил расстроенный, жаловался ей: «Никак не пойму: вещества подобраны правильно, условия реакции обычные, время обычное, а эффекта нет!» Она важно спрашивала: «Может, ты взял не тот катализатор? Не подходящий для реакции?»

Сейчас смешно вспоминать те сентенции. Как нелепо её вмешательство в его химию! Что она понимает в этой химии? Олег же не одёргивал, а радовался тому, что она занята им. Начинал подробно объяснять, что вовсе не во всех реакциях присутствует катализатор, что дело, видимо, в неправильной постановке задачи.

До чего глупа она была тогда! Она ревновала Олега к химии. Спешила выбросить его вонючий костюм на балкон, а Олега поскорее затолкать в ванную, к воде и душистому мылу, чтобы он стал только её Олегом. Она включала его в общую орбиту с Ильёй и Варей, подсовывала понравившуюся ей книгу, тащила в театр на новый спектакль или в Архангельское — хотела, чтобы он любил то, что любит она.

Голова к голове, плечо к плечу… шестнадцать лет вместе.

— Мама, смотри, как интересно! Колокола, мама! И понавесили цветные лоскутки! Зачем? Это совсем не так, как в нашей церкви, да, мама?

Автобус затормозил. Через мгновение они с Олей очутились перед дацаном.

Лоскутки — детская наивность. Но дацан светится! Откуда, интересно, берётся этот свет? Нине стало не по себе. На неё пахнуло Вечностью. Страх приковал ноги к земле, Страх толкал — войди! Страх не пускал.

Она видела себя со стороны — бледная, с лихорадочно блестящими глазами! Чувствовала, как жалка она на фоне дацана. Тощая шея едва удерживает голову, плечи приподняты в напряжении. Кажется, в ней одной сейчас страх всех людей перед смертью и непонятностью, перед жестокостью жизни. Смертью Олега она пересеклась с вечными тайнами.

Сначала, с солнца, ничего не увидела. Долго привыкала к полумраку.

На стенах — красочные, многосюжетные картины. Каждая картина — своя история.

Людей в дацане немного: человек десять — по одному, по два и группа туристов с фотоаппаратами. Им что-то тихо рассказывает старый служитель. Лицо у него жёлтое, губы сухие. Нина прислушивается.

— Этот храм в Иволге — единственный бурятский храм в Советском Союзе, своего рода духовный центр верующих. Здесь представлена северная ветвь буддизма, она реформирована, смешана с языческими мифами. — Хрипловатый голос служителя будничен. Обычный музей, обычный экскурсовод. Говорит по-русски. Значит, группа русская.

Зачем ей этот храм? Зачем ей нужна чужая вера? Но рассказ служителя тревожит. Она подходит ближе и теперь ловит каждое слово.

— Создателем этого своеобразного вероучения был уроженец Тибета — Дзонхава, что в переводе означает «Дикий лук». Дзонхава жил в тех местах, где дикого лука было очень много. — Служитель помолчал немного, почмокал губами, словно хотел оживить их, сделать менее сухими, снова заговорил равнодушно: — Это довольно наивная разновидность классического буддизма, однако она сохранила его основные понятия, в том числе такие, как достижение нирваны, то есть вечного блаженства в результате ряда перерождений. Вы, наверное, слышали об этом. Душа человека способна переродиться в различные существа и после всех испытаний и страданий достигнуть наконец совершенства и бессмертия. — Служитель перешёл к громадной картине, Нина почти побежала за ним. — Вот смотрите, — сказал бесцветно, — на ваших глазах происходит перевоплощение души в различных птиц, зверей, гадов. По преданию, Будда в минуту откровения сказал одному из своих учеников: «Помню, тысячу лет назад я был козлёнком».

Интерес пропал. Скучно разглядывала Нина лица зверей и птиц. Ей чужда и эта легенда, и эта религия, но служитель явно знает то, что знает Кеша.

— Мама, я слышала, помнишь, ты говорила дяде Илье, что была когда-то бездомной собакой, — довольно громко сказала Оля. — Ты говорила, в войну ты изголодалась, измёрзлась, поэтому и жалеешь бездомных собак! Видишь, значит, это правда! Надо же!

Нина растерянно покосилась на дочь.

— А вот встреча Гаутамы, будущего Будды, с тремя различными видами страданий: болезнью, старостью, нищетой. В царевиче рождаются сострадание и совесть. Он учится понимать чужую боль. — Нина вздрогнула. На неё пристально смотрит Олег. Так она и знала! Олег должен был вернуться к ней. И он вернулся. Сверху, из вечной жизни.

Она шагнула к Олегу. Так он смотрел на неё, когда нужно было ехать в роддом. Олег готов был сам, за неё принять все страдания, он мучился её схватками. А она не боялась, хотела рожать. Хотела испытать муки — рождаться человек должен в муках.

— Пойдём отсюда, мама! — Оля, цепко ухватившись за руку, тянула её к выходу, но Нина не могла оторваться от лица Олега. — Мама, — шептала Оля, — на тебя все смотрят, пойдём.

— Через много лет царевичу Гаутаме открылся истинный смысл человеческой жизни: отказ от всего земного, от всего мирского, — перебил Олю голос служителя. — Высший смысл жизни — в созерцательности. Только уйдя из жизни, душа становится недоступной всему земному, суетному, грешному, всему преходящему, она устремляется туда, где ей уготовано высшее блаженство, блаженство вечное.

Нина понимала, о чём говорит служитель. Только жизнь неба, снега, листьев, деревьев торжественна и исполнена смысла, это — жизнь мироздания, тайная, до конца не дающаяся человеческому уму, к этой жизни её приобщает Кеша. «Он растворился в природе», — писал Шекли. Да, Олег растворился в мироздании, стал одним из его атомов, одной из его составных. А сейчас он зовёт её к себе, в новую, общую жизнь. Она тоже растворится в природе. Вместе с Олегом. Так просто. И совсем не страшно!

— Мама! — Тяжесть Олиной руки была сейчас лишней, мешала. — Мама!

 

4

— Ты дура, Нинка! — Кеша протягивает ей рюмку. — Почему не пила? Нашла место концы отдавать. Хорошо, сердобольные люди довезли до дома. Дура, больше никак не назовёшь. — Кеша ругается, а смотрит на неё с любопытством. — Много силы в тебе, Нинка, что хочешь себе внушишь. Давай лечись, дура. Девчонка растёт у тебя. Ей кто хоть без тебя наделает на голову, пока она научится жить-то! Девчонка-то у тебя ещё жидкая. Думаешь, я не знаю, что ты удумала? Кому говорю, пей! — Он насильно вливает ей в рот лекарство.

Под Кешиным гипнотическим взглядом Нина глотает обжигающую горечь. Она вспомнила: в последний момент ей захотелось лечь в траву, в зелень, чтобы стало как можно прохладнее и чтобы сразу слиться с жизнью природы. Страшно не было, было спокойно.

— Чего вы тут болтаете? — сказала она неожиданно. — Не обо мне вы печётесь, просто на мне вы хотите проверить своё могущество, вот и всё. А мне теперь ничего не нужно от вас, я не хочу лечиться. — Она не смотрела на него. Больше он не смел встряхивать её, кидать в надежду, вытягивать из равнодушия — теперь она знает: Кеша не может вернуть ей Олега, а ей без Олега жить невозможно.

Кеша ничего не сказал, забрал у неё рюмку, пошёл из комнаты. Тут же на цыпочках вошла Оля, но не решалась подойти. Её фигурка на фоне раскрытой двери была такой хрупкой, что Нина всхлипнула.

— Мама, мамочка, тебе лучше? — Оля подбежала, села к ней на тахту, припала к ней, обняла. — Мамочка, я доделала торт, конечно, он получился не такой, как у тебя, но тоже очень красивый. Дяде Кеше понравился. Дядя Кеша говорит, тебе можно вставать. Пойдём поедим, ты целый день не ела.

Как же Оля останется без неё навсегда? Слёзы копились внутри, Нина глотала их, отворачивалась от Оли. Разве кому-нибудь нужна её дочь так, как ей?

Осторожно высвободилась из Олиных объятий, встала, разгладила руками платье. Хорошо, что оно не мнётся.

— Мама, у русских Бог — мужчина, а у бурят, ты заметила, — женщина? Почему так, мама? Или, может, и мужчина, и женщина вместе, да?

Нина надела туфли, стала причёсываться.

— Я хочу сказать тебе, мама… — Оля заглянула ей в лицо. — Мне показалось, ты боишься религии, да, мама? — засмеялась. — Ты не верь. Я помню, нам ещё в детском саду говорили, что Бога нет. Церкви расписаны великими мастерами. Мастера — это ведь люди, мама, правда?

— У тебя в голове путаница. Не забивай себе голову такими вопросами. А вообще-то ты у меня очень взрослая для своих двенадцати лет.

— Во-первых, мама, не путаница, а те же противоречия, что в жизни. Во-вторых, я, мама, акселератка, а в-третьих, ты рассказывала, ты тоже рано повзрослела.

— Когда это я тебе рассказывала?

— Ты не мне, ты папе… Сейчас, мама, век такой. Вот ты не смотришь телевизор, а там читают лекции на всевозможные темы, такие интересные вещи рассказывают! Мама, ты очень красивая! — перебила себя Оля. — Ты самая красивая на свете!

Нина быстро пошла из комнаты. В дверях столкнулась с Кешей.

— Ты куда? Пока не ела, идём со мной. — Он за руку повёл её к себе в комнату.

Солнце уже ушло, но полотнище неба было ещё розовое, в красных подтёках.

Не подпасть под его власть! Только это одно понимала сейчас Нина. Мало ли травников? Понос остановить, кашель… — всё это ерунда. Если знать траву, любой сможет, Нет его власти над ней.

— Садись-ка сюда, — приказал он, подвигая ей стул.

Она продолжала стоять.

— Между прочим, — сказала, — я хочу чаю, я пить очень хочу. И целый день ничего не ела. Зачем вы меня задерживаете?

— И пить будешь, и есть. А пока сядь. — Она не успела ни о чём подумать, как его пальцы уже коснулись её висков, скользнули к ушам. Лёгкое прикосновение заставило сесть. Пальцы едва касались, а ей казалось, они, горячие, проникают глубоко внутрь и растворяют в ней боль. Не хотелось шевелиться, пусть бы оно длилось вечно, всегда — то самое, как в дацане, непонятное освобождение от памяти: нет прошлого, в ней только сумеречная розовость заката, бесконечность и свобода жизни.

— А теперь смотри прямо мне в глаза, ну? — Он больно сжал её запястья. — Повторяй за мной: «Я скоро буду здорова. Я уже сейчас ощущаю, как уходит моя болезнь». Ну, повторяй.

— Я скоро буду здорова…

— Я чувствую, как солнце согревает меня. Солнце согревает мою кожу и проникает сквозь неё в мою кровь и даёт силу и жизнь. Я растворяюсь в его лучах.

Она перестала ощущать боль в запястьях. Теперь освобождение от боли и забот горячим потоком омывало её изнутри. Сверху, от глаз, от корней волос, от кончиков ушей, шёл поток к ногам, захватывая каждую клетку тела, а потом от ног возвращался наверх, ещё горячее. Её промывает огнём. Огонь несёт освобождение.

— Повторяй, — приказывают его глаза.

— Я чувствую, солнце согревает меня… — повторяет она.

— Солнце проникает в мою кровь…

— Я есть солнце…

Руки горят, плечи горят, колени, волосы. Легко дышать. Она дышит глазами, руками, она оторвана от земли, она растворилась в свете.

— Моя болезнь растворилась огнём, — повторяет она за Кешей.

— На сегодня хватит, — оборвал он внезапно Нину, отпустил её руки. — Иди ешь. Много не ешь, а то сразу отяжелеешь. Пей много. Тебе нужно пить, с питьём уйдут яды.

Она продолжала сидеть, боясь разрушить Кешин голос, Кешин взгляд, боясь отпустить от себя огонь.

…Когда пришла на кухню, Оля с Александрой Филипповной кончали пить чай.

— Мама, мы уходим в кино. А ты ложись спать пораньше. Торт получился необыкновенный, лучше, чем в Москве. Бабушка говорит, она никогда не ела такого.

Оля прижалась к Нине. Нина крепко обняла дочь, руками ощущая её худобу, щекой — её косу. Оля совсем незнакомая, живёт своей жизнью.

— Пусть фильм тебе покажут весёлый, — сказала Нина, — а я буду пить чай. Долго буду пить, пока не напьюсь.

— Идём, Олюшка, а то опоздаем, — зовёт Александра Филипповна.

А Оля смотрит на Нину. В её глазах — удивление, недоверие, настороженность. Ничего не говорит, просто смотрит, а потом молча уходит следом за Александрой Филипповной.

Чай, как всегда в этом доме, из трав. Душистый, терпкий.

Лёгкое, невесомое тело, ясная голова!

Если она сейчас отставит стакан с чаем и прикажет себе: «Забудься, кровью омойся! Стань птицей!» — получится это или нет?

Отставляет стакан, закрывает глаза, вглядывается в себя, приказывает: «Забудься. Растворись в лучах солнца…» Но во рту — вкус чая, в ушах — шорох шин по асфальту.

Как же Кеша подчиняет себе её психику, её кровь? Нине всегда казалось, она сильнее всех, с кем сталкивала её судьба: даже Олег начинал читать те книжки, которые читала она, говорил её словами, любил ту же еду, что любила она. Даже Олег.

Нина привыкла верить тому, что есть. В эвакуации, в безвестном татарском городишке, они с матерью ели жмых и оладьи из картофельной кожуры, которую выбрасывали соседи-продавцы, и Нина, совсем ребёнок, хорошо понимала тогда, что ждать чуда смешно, что хлебу и курятине взяться неоткуда.

Кешина сила переходит грань понятного. Объяснить её Нина не может. Часто людям кажется, что, придумав тому или иному явлению подходящее название, они поняли это явление — ведь название его стало таким привычным! Как, например, привычно нам слово «гипноз»… но разве кто-нибудь может членораздельно объяснить, каким образом один человек подчиняет своей воле другого, произнося, в общем, обычные слова?!

Нет, главное в Кешиной силе то, что он заставляет её верить в себя, в себе черпать силы жить и лечиться. Этим Кеша необычен и не похож ни на кого из её знакомых.

Её тянет к Кеше. Даже далёкий, в глубине квартиры, он держит её в состоянии возбуждённого любопытства. Ей кажется, стоит только заставить его заговорить, и она всё поймёт, раскроет его тайну.

Кеша лежал в большой комнате на зелёной тахте, на той, на которой она спала. Это было до того неожиданно, что Нина остановилась в дверях.

— Иди сюда, — позвал он. Она нерешительно подошла, села в кресло, на самый краешек. — Поела? Сколько выпила стаканов чаю?

Как странно, он совсем не стесняется её. Без рубашки, в приспущенных брюках, лежит так, точно знает её тысячу лет, а они знакомы-то всего несколько дней. Нина стала смотреть на небо сквозь распахнутую дверь в его комнату. Небо всё ещё было розовым, не хотело умирать.

— Вы подняли Витю, — решилась заговорить. — Вылечили полковника. Впервые за полтора года в моей бедной голове закопошились мысли, я вижу небо за окном, я хочу есть. Это вы сделали… — Кеша не шевельнулся, тускло, сквозь прикрытые ресницы, мерцают глаза. — С детства я понимаю только то, что поддаётся анализу. Существуют законы физические, химические, биологические, и, если знаешь их, можешь понять происходящее. Всё остальное — от лукавого. А то, что делаете вы, я не понимаю. Объясните, как вы умудряетесь лечить неизлечимые болезни, с которыми не справляется медицина?! Понимаете вы сами природу вашей доброй власти над людьми? — Нина передохнула, снова на одном дыхании продолжала: — Или я непоправимо глупа, или всё происходящее — бред, сон, или всё, чем я жила до сих пор, рушится. Привычные вещи рушатся, да вообще весь мир.

Нина выдохлась. Сидела обессиленная, потная, не умея осмыслить того, что сейчас так сумбурно вывалила на Кешу, того, что наконец хоть как-то сформулировалось.

Кеша не ответил.

Несмотря на охватившую её слабость, на беспомощность рук и ног, в Нине горячо билась энергия, подаренная Кешей, голова была ясной, словно промытая живой водой. Слова служителя стояли в ушах, требовали от неё ответа.

— Что такое Вечность? — спросила она. — Она — степь? Вода? Пустота? Парабола? Замкнутый круг, по которому надо вечно двигаться? Я хочу Вечности. В дацане ко мне пришёл Олег. Он попал в Вечность. Он счастлив. В его лице нет страдания, есть покой. Объясните мне Вечность.

Кеша не ответил.

Неловкое молчание стояло, как стоит пыль в безветрии.

— Я понимаю, я просто больная, зачем со мной серьёзно разговаривать…

— Дай руку, — прервал её Кеша.

Нина наконец взглянула на него. Так же тускло, сквозь ресницы, мерцают глаза в розовом потоке уходящего солнца. Похоже, Кеша не слушал её, думал о своём. Она протягивает ему руку.

Электрический свет вспыхивает неожиданно, затмевая дневной. Кеша подносит её руку под самую лампу, привстаёт, разглядывает её ногти.

— Смотри, вот где видна твоя болезнь. И в глазах видна. И в твоём нёбе. И на мочке уха. Никакой тайны, ничего сверхъестественного, всё в организме связано: каждая клетка, каждая точка, каждая линия — самостоятельная жизнь, и отражает она жизнь всего организма. Из клетки родится человек, а клетку разве увидишь глазом? Разве увидишь глазом беду, страх, смерть? Разве увидишь, как растёт раковая опухоль? Ответь мне, какая сила движет руками вяжущей женщины, когда женщина безостановочно болтает с соседкой? Ну-ка, объясни. Объясни, почему ты сидишь рядом со мной? Что держит тебя? Ну? Не ты меня, я должен спрашивать тебя об этом. Ты хочешь знать, ты хочешь понять… почему же не можешь? Это так просто.

Нина изогнулась, ей неудобно, Кеша не замечает, больно мнёт пальцы. Он смеётся над ней! Она вырывает руку.

— Ты что? — удивляется Кеша. — Тебе что пришло в голову?

Она молчит. Гаснет лампа. И одновременно розовое небо блёкнет. Оно уже не розовое, оно посыпано пылью.

— Тебе думать о своём, мне — о своём, — говорит Кеша. — Я вот решаю, как получше ухватиться за твоё гнильё. Сейчас тебе кажется, ты почти здорова. Но это обман. В тебе болезнь загустела. Я разжижу её. И, пока она не тронется из тебя, ты несколько дней будешь чувствовать себя совсем здоровой, а как только тронется, тебя кинет в слабость — это твоя болезнь начнёт бежать из тебя. Уходить она будет долго, три месяца. Только ты ничего не бойся, ты терпи тогда, делай точно, что я скажу. Одолеешь свою слабость — будешь жить. Но это будет потом, сейчас неделя твоя, решай то, что хочешь решить при ясной голове. Что сейчас решишь, то останется с тобой на три месяца.

Нина придвинулась с креслом поближе к Кеше. Про неё говорит Кеша, а она отстранена и от себя, и от него. Она ничего не понимает.

Странная смесь книжных слов и безграмотности, вроде «ложишь».

Кто такой Кеша? Похоже, искренен, говорит то, что думает, приоткрывает завесу в свой мир, а ей кажется, он не о том говорит, говорит не о главном, о главном говорил служитель в дацане. Она пытается проникнуть за завесу, прячущую Кешу, вот сейчас поймёт, о чём он.

А он будто сам с собой говорит — глаза закрыты, руки закинуты за голову.

— Звёзды, солнце, земля, человек соединены. Моё лекарство — это солнечная энергия и вся сила земли.

Над ними гулял летний вечерний сквозняк. Слова, дыхания двух людей уносились им. Новый, неведомый мир распахивался перед Ниной. Сила, скрытая в Кеше, казалась ей великой, а сам Кеша — сверхчеловеком. Именно это ощущение — сверхъестественности, необычности происходящего заставляло Нину видеть Кешу, его комнату, точно сквозь увеличительное стекло, слышать его, точно сквозь усилитель. Она — маленькая, он — громадный. Она ничего не понимает в этой жизни, он понимает всё. Человек не умещается в привычных рамках.

Она никогда не умела расслабиться так, как сейчас расслабился Кеша, всегда напряжена, стянута, подобранна. А Кеша растворён в вечере и сквозняке.

— Вот у меня была больная. Солдат, а не баба. Распределяла жизнь по минутам: когда идти в магазин, когда пить чай, когда спать с мужем. Автомат. Не жила ведь она, Нинка. — Кеша так и не открыл глаз, уверенный, что она слушает его. Она и слушала, пытаясь уловить связь с интересующими её вопросами. — Знаешь, не берёт бабу моё лечение, и всё тут. Совсем я измучился. Говорю ей что, кивает: «Да, да». Веришь, исполняла всё буквально, а результатов никаких. Не допускала она мои слова ни до сердца, ни до ума. Ванны для кожи. Кожа — вещь хорошая, только не для внутренней встряски.

— Вы говорили, главное — самовнушение. Я поняла вас, всё зависит от самого человека. Ну, и как дальше было? Вылечили вы её?

Кеша зевнул, потянулся:

— Куда деваться? Вылечил. За кишки взялся обеими руками да и вывернул бабу наизнанку. Оживела.

— Это как? В прямом смысле? Разве можно достать кишки?

Ленивый смех рассыпался по комнате.

— Ничего баба не понимала. Жизнь прожила и так, дурой, умерла бы, если бы не я. Ты думала когда-нибудь, что есть люди, как барабан: сверху задубелые, гладкие, стук от них разносится далеко, а внутри — пусто? — Он прервал себя, сквозь ресницы посмотрел на Нину. — Я разболтался, а ты уже развесила уши. Всё одно, не поймёшь ничего, твои мозги не на то направлены, нету в тебе соображения, иначе не довела бы себя до такой красотищи. Подохнуть удумала, а самой страшно. — Нина вздрогнула. Вот оно, главное: он — как рентген. — Скажи, страшно? У нас не умеют умирать. Если правильно умирать, страшно не будет. — Кеша подмигнул ей.

Ей не по себе. Она ждёт объяснения, а то, что он говорит, непонятно. Его внешние слова не имеют смысла. Ей кажется, вслух он говорит одно, а на самом деле мерцающие глаза его передают, внушают, вкладывают в неё совсем другое. «Смерть — это переход в вечную жизнь, — слышит Нина внутренний Кешин голос. — Смерть приходит только к несовершенным людям, глухим и слепым. Высшие люди, познавшие истину, не умрут, они будут жить вечно — жизнью Вселенной. Как Гаутама, как Олег».

Этот Кешин голос, ясно слышимый, жжёт Нину изнутри.

Она встаёт, идёт к двери в Кешину комнату — в западном окне то же: сумеречное, в розовых всплесках, небо. Вечность! О Вечности не словами говорят — восходом, закатом, небом, светом.

— Смотрите, Кеша, вы об этом? — повернулась к Кеше. — Солнце не хочет уходить. В этом существует та, вечная жизнь, да?

Он не смотрел в её сторону.

А лицо — такое… подтверждает Кешину принадлежность к Вечности. И она заторопилась — заговорила о том, что так мучает её:

— Если есть вечная жизнь, почему мы не имеем оттуда никаких вестей и сами не можем послать весть? Если человек связан с Вечностью, он ведь может увидеть умершего? Как люди узнают друг друга там, в вечной жизни, если у них нет лиц? Почему людям отпущено разное количество жизни на земле, если им всем потом жить в жизни вечной?

Путаница в голове, скачущее под горлом сердце мешают сосредоточиться, выделить главное.

Кеша молчит.

Она снова садится в кресло.

— Кеша! Если есть вечная жизнь, то человеку надо поскорее перейти в неё! Зачем тогда вы лечите всех вместо того, чтобы помочь безнадёжным перейти в неё? Зачем боретесь за продление земной жизни? И почему вам дано прозрение, а мне, например, нет? Кеша, сделайте так, чтобы я встретилась с Олегом и…

— Замолчи, дура! Всё смешала, всё свалила в одну кучу. Ничего не понимаешь. Мозги — куриные… Я не всегда и не всех лечу. Когда хочу — лечу, когда не хочу — не лечу.

— Разве вы имеете право не вылечить, если вылечить можете? Клятва Гиппократа… врач обязан…

Кеша захохотал. Глаза открыл, опять закрыл.

— Какого Гиппократа? Моё право, моя власть.

Перед словом «власть» она терялась. И больше всего ей сейчас нужна была чья-то сильная власть над ней. Ей хотелось крикнуть Кеше: «Нет, нет!» А что «нет», она не знала, она ничего не понимала ни в том, что происходило в ней, ни в том, что говорил Кеша. Надо возразить Кеше, сказать ему, что слова его страшны! Чтобы он услышал её, чтобы понял, она потянула к нему руку, но не донесла, опустила на колени. Её не обдало жаром, не заледенило холодом — тихо и просто человек, лежащий перед ней, стал ей нужен.

— Моя сила, моя власть, — не заметив ничего, повторил Кеша. — Клятва… обязан… выучила трафаретки. И вообще… ты со своим куцым умишком пытаешься легко объяснить то, что, может быть, вообще не подвластно человеческому уму. Вот, смотри. — Кеша привстал, протянул руку к её лицу, не касаясь лба, приблизил к нему ладонь. Лбу стало очень тепло, даже горячо. Кеша тут же отвёл руку, лёг в прежнее положение, закрыл глаза. — Все вы, умники, похожи на лошадей в шорах, не видите ничего, кроме дорожной колеи, по которой двигаетесь. Попробуй объясни, отчего лбу стало горячо, а потом уже рассуждай о бессмертной душе.

Раздался звонок. Нина вздрогнула. В сумерках никак не могла сообразить, что означает этот звонок. Близко ночь.

— Поди открой, — приказал Кеша.

Она встала, пошла в коридор, зажгла свет, распахнула дверь. Небольшого роста седой человек, в очках, с узенькой острой бородкой, привалился к стене. Кожа у него — серо-жёлтая, глаза — с блёклой плёнкой, губы — белые. И только щёки — розовые. Он никак не мог продышаться и заговорить: хлюпал грудью, поглядывал в беспокойстве по сторонам.

— Вам плохо? — Нина взяла его под локоть, ввела в дом. — Сядьте, пожалуйста. — Пододвинула стул. — Я сейчас принесу воды.

Человек не сел.

— Здесь живёт Иннокентий Михайлович? — заговорил неожиданно громко, сквозь хрипы и хлипы в груди. — Скажите ему, пусть примет меня.

Нина поёжилась от этого его властного нетерпения, жестом пригласила в комнату и робко вошла следом. Она думала, Кеша сразу увидит, как плох мужчина, тут же вскочит, поспешит надеть рубашку и пойдёт его осматривать. Но Кеша, мельком взглянув на больного, даже не пошевелился. Он по-прежнему полулежал, широко раскинув ноги, и лениво поглядывал из-под ресниц на неё, словно в комнате посетителя нет. Мужчина беспомощно покачивался на худых ногах.

— Садитесь, пожалуйста, — торопливо предложила Нина. Ей было неловко за Кешу она не знала, что делать.

Равнодушно поглядел больной на Кешу, отвернулся. Видно, ему и в голову не пришло, что вольно лежащий на тахте человек и есть знаменитый врач.

— Надеюсь, говорить со мной будут не здесь? — задыхаясь, спросил мужчина. — Когда придёт Иннокентий Михайлович? — Был он приземист, с узким полукружием губ, углами вниз, с большим носом. Только щёки не вязались с его больными глазами, с его желтизной. Нина не могла понять, почему они такие розовые. — Мне нельзя ждать! — воскликнул мужчина. — Мне плохо. Мне нужно срочно. Я заплачу, сколько он захочет.

— Вы присядьте, — просила Нина, пододвигая всё ближе к нему стул.

— Иди сюда, — позвал её лениво Кеша. Он явно наслаждался нетерпением мужчины и её смущением. — Значит, на чём я остановился? Ты вот болтаешь об астральном мире. А читала ты Папюса? Почитай, полезно. Я выучил его наизусть. Не думай, что общение с астральным миром невозможно вовсе. — Кеша помолчал. — Существует путь, как говорит Папюс, хорошо направленный на достижение желаемого. Это — голос безмолвия, смирения и — любовь смирения. Безмолвие — первое и самое важное условие духовной жизни человека.

Нина не понимала, о чём говорит Кеша. Ей было неловко, хотелось схватить Кешу за руки, подвести к больному, но она застыла в неловкой позе, странно парализованная Кешиным взглядом.

— Когда он примет меня? — едва сдерживая дрожь и раздражение, спросил мужчина.

«Сейчас взорвётся», — спиной Нина ощущала бешенство гостя. В ней тоже дрожало бешенство. Все жизненные устои разом рухнули. Что же за чудовище с розовым пупком лежит перед ней? Нина с трудом сдерживалась, чтобы не закричать на Кешу. Сцепила руки перед грудью.

— «Безмолвие развивается, как цветок Смирения, как корень Гордости, — продолжал как ни в чём не бывало Кеша, но Нина видела его язвительную улыбку, спрятанную в углах губ, острый блеск глаз из-под щёток ресниц. — Горе безмолвным… они завистливы в своём звании и горды своей наукой, их глаза выказывают могущество, но они не сумели приобрести Смирения… В то же время они эгоистичны, как корень».

— Послушай! — прервала его Нина нетерпеливо.

Но он холодно продолжал:

— «Таким образом, с одной стороны — Безмолвие, Смирение, Любовь, с другой — Знание, Гордость, Эгоизм. Таковы два пути, которые постоянно скрещиваются и которые нужно всегда различать в эволюции человеческого существа к совершенству. Тот, кто познал Единство, спокоен, как Безмолвие, смирен, как маленький ребёнок, радостен, как влюблённый!» Ты поняла что-нибудь?

— Я не могу больше ждать. Мне плохо, слышите, девушка? Разве можно заставлять ждать больного человека? Я только что из больницы, я с кровати, я стоять не могу. Да меня никто никогда не заставлял ждать! — воскликнул он по-детски пронзительно. — Даже министры не позволяют себе этого!

— Вот и иди к министрам, — сказал Кеша. — Их покупай на свои деньги.

Мужчина, видно, наконец, понял, что развязно лежащий человек и есть тот самый! Он тяжело, едва ставя ноги, задыхаясь, подошёл к тахте.

— Значит, это ты и есть. Да как же тебе не стыдно? Ты годен мне в сыны! Издеваешься? Пользуешься болезнью человека? Врач тоже мне… Врач должен лечить. Врач должен лечить всех больных. Правильно я с тобой… да тебя отсюда попрут в два счёта! Да я… — Кеша встаёт, не мигая, смотрит на мужчину. И мужчина оседает, втягивает голову в плечи, становится ещё меньше ростом, начинает лепетать: — Да если бы не нужда, разве бы я… — Он замолкает, кружится по ковру, задевает за стол с вышитыми медведями, буквально падает без сил на тахту.

— Я узнал тебя по голосу. Я узнаю тебя из миллиона. Пришёл просить помощи? Нет, ты не отворачивайся от меня, ты смотри мне в глаза. Это ты можешь: в порошок, своей властью… она у тебя большая. Ты издевался над теми, которые послабже тебя, которые под твоей властью! — говорит вроде спокойно Кеша. — Министры не заставляли тебя ждать, хоть ты и был ниже министров, а ты заставляешь людей ждать. Ты и не думал никогда о том, каково тем, которые ждут тебя в прихожей по пять часов, как они терпят. А для себя самого не оказалось терпения. Стереть в порошок ты можешь, а ты смоги кого-нибудь спасти от смерти, хотя бы самого себя, а? Чего пыхтишь? Всю кровь себе испортил злобой и своей властью. Теперь у меня она, власть, не у тебя. Убирайся отсюда. Не будет тебе спасения, подыхай.

Кеша взглядом приподнял человека, повёл в переднюю. Мужчина, заплетаясь, пошёл. Шёл, повернувшись к Кеше, лепетал:

— Сними проклятие, всё, что хочешь, сделаю для тебя. Охраню от всего мира, слышишь? Спаси. Сними проклятие. Мне только пятьдесят исполнилось.

Кеша распахнул перед ним дверь.

— Кеша! — закричала Нина, когда щёлкнул замок двери.

Она не помнила, как выбежала в коридор, как схватила Кешу за руку, потянула к себе.

— Кеша! — Она коснулась губами его щеки, отстранилась, испуганная своим движением, бесстрашно уставилась в его равнодушные глаза. — Я умоляю вас, Иннокентий Михайлович, вы такой хороший! Вы спасли мальчика от паралича, вы ноги вылечили женщине, вы каждому помогаете. Вы — большой, вы — громадный, зачем же сейчас… так мелко? Я ничего не понимаю, но я прошу вас, я вас умоляю, пойдите к нему, снимите с него проклятие.

Кеша минуту ошалело смотрел на неё, потом скривился в усмешке.

— Что с тобой случилось, тихоня? — отвернулся и пошёл в комнату. Нина кинулась за ним, взяла его за плечи, не отпускала. Он стряхнул её руки. — Дура! Ты знаешь, за кого просишь? Кого пожалела?

— Знаю. — Вот что значит приобщение к Вечности: холодное непроницаемое лицо, спокойствие и равнодушие! Она преодолела страх. — Я всё знаю. Сегодня приходила его мать. По его вине погибла девочка. Мать говорила, он умирает. Это Воробьёв. Ведь так? Послушайте, дело не только в том, что вы лечите, дело в том, что вы добрый. Вы ту девочку хотели вылечить. Вы из-за неё страдали, мучились.

— Я — добрый?! — Кеша присел в смехе.

— Вы из-за неё стали такой. Вы просто отвыкли показывать доброту. Ваш полковник, Воробьёв, весь город… вас травили. Раньше вы были другой, я знаю, я всё в вас чувствую. Послушайте, если бы вы знали, какая исходит от вас справедливость. Вас полюбила моя Оля. Вы такой… я прошу вас, снимите с него ваше проклятие.

Кеша стоял перед ней, сунув руки в карманы брюк.

— Нет! — Лицо его кривилось в странной усмешке. — Пусть его… подохнет в муках, как те, кого он убил.

Она сейчас рухнет в беспамятстве перед его взглядом, ей страшно смотреть на него, но, не жмурясь, в упор, она смотрит.

— Никто из людей не может судить, жить Воробьёву или нет. Даже вы. Тем более вы, потому что вы — врач! Врач — не судья. — Нина сейчас прежняя, такая, как до гибели Олега: она отвечает за всё, что происходит вокруг, она призвана спасать, помогать, любить!

— Молчать, дура, — тихо говорит Кеша. Хочет засмеяться и не смеётся. Приподнимаются брови в живом удивлении, и снова — лишь спокойствие.

— Я прошу вас, Кеша. Для меня, для Вари, для Ильи не берите на себя такой грех. У вас же добрая душа! Идите к нему, он, наверное, ждёт, ему плохо. Он и так скоро умрёт. Пусть умрёт сам, без вас. Вы — добрый, Иннокентий Михайлович. Если бы вы знали, Кеша, какой вы добрый! Вы — могучий, Кеша. Верните ему жизнь! — Больше она не может стоять.

Кое-как добрела до зелёной тахты. Леш на живот, как любила лежать дома, при Олеге. Так разом можно освободиться от неприятного и вобрать в себя сразу много тепла и покоя. Прислушалась. Стояла глубокая тишина. Ни шагов, ни скрипа двери. Ушёл? Или стоит в передней?

Это не в квартире, это в ней тишина. Её нет, её выпил до донышка Кешин взгляд, она ушла с тем человеком, тощим, жёлтым, в очках на толстом носу. Она спускается с ним по не дающимся ступенькам, две преодолевает и садится — отдыхать. Долго, целый час, спускается, дышать трудно, твёрдый, жаркий воздух раскалившегося за день дома не проходит в лёгкие. Она хочет пить. Но у кого попросишь, если только что из больницы и нет сил пошевелить губами. Губы, язык — твёрдые, жёсткие, горят. Наконец вышла на улицу, один шаг до скамьи, и грузно на скамью упала. Куда идти? Зачем? Если проклята? Если обречена? Если нет будущего? Час, два, всю жизнь сидеть на скамье, раз всё кончено. Сидеть, пока не понесут, потому что сил жизни больше нет. Ничего кругом нет: ни прошлого, ни будущего. Какая девочка? Он не знает про ту беленькую девочку, у которой разлетаются волосы. Как хорошо, как легко не знать! Это она знает про девочку. Она. Не он. Он сидит на скамье.

— Пей! — Её переворачивают. Резкий запах дёгтя, полыни, мяты. Она различает все запахи. — Ну и горазда отключаться. Опять своё время пропустила. Если бы я не вернулся, проскочило бы.

«Не вернулся? Значит, он всё-таки ходи к той скамье? Что он сказал несчастному? Какие слова могут разрешить жить?»

— Ты совсем плоха, дура-баба. Нужно думать о себе, пить лекарство каждые два часа, а не в чужие дела соваться.

Ей хотелось услышать свой голос, чтобы понять: он, нет, она снова живёт, с неё, нет, с него снято проклятие.

— Вы говорили, каждые три часа… — Она приподняла голову, зажмурилась, выпила залпом и снова уронила голову на зелень тахты.

Над комнатой, над миром царит белый свет луны и звёзд. Луна — в широком окне, звёзды — в широком окне. Двое в комнате. Спутывают дыхание. Кеша включает золотистый свет торшера, тушит луну и звёзды. Выбирает себе книгу в шкафу. Нина воспалёнными глазами следит за ним. Тень от него прочертила диагональ через всю комнату, он не в комнате, он на всей планете главный, самый могущественный. Он умён, и он знает то, чего не знает она. Он великодушен и способен к состраданию. Благостное тепло разливается по Нине, когда она смотрит на громадного Кешу. Голова у неё кружится, И он, такой великий, послушался её? Её. Он. Неожиданно она испугалась, приподнялась на локте. Кеша присел на краешек кресла, как давеча сидела она.

— Это я раньше говорил «три», а теперь говорю «два». Ты должна делать то, что я говорю тебе, слышишь?

Нет, он на неё не сердится, он — обычный, спокойно листает книжку.

— Здорово ты над собой поработала, чуть что — отключаешься. Погоди, оживеешь. Ты чего, Нинка? — Он скользнул по ней небрежным взглядом. — Ты чего это, а? И ты туда же? — Он нехорошо засмеялся. — Я сказал тебе — «сговоримся»! Так и есть. Ты неутолённая. Ну-ну, жди, Нинка, девчонка твоя уснёт, я приду. Жди, Нинка-неутолённая. — Он встал, потянулся, снова вылез его круглый, аккуратный пупок. — Ты жди, Нинка.

Она не успела ни о чём подумать, ничего сказать, как его уже не было в комнате. Торшер погас, взлетала и опадала широкая занавеска окна. А его не было.

Как он смеет? Что он сказал ей? Никогда ей не говорили таких пошлостей! Он такой… большой, и — пошлости?! Она села, прижала руки к щекам. Снова легла. Взбунтовавшись в первое мгновение, вдруг поняла, что она ждёт его, ждёт потому, что он свободен, совсем свободен, ото всего на свете, он — над болезнями, над людьми, над бытом. И ей необходимо ощутить эту высшую свободу ото всего. Необходимо стать частью его, припасть к его силе. Эта его сила — жизнь. Если она хочет жить, у него должна она научиться, как это — жить без Олега. Только Кеша научит её быть сильной и — свободной. Только он свяжет её с природой и Вселенной! Только он откроет ей, зачем человеку дана жизнь!

Нет, не возмущение, не раздражение, не обида — в ней лишь ожидание: как произойдёт приобщение к жизни, к Вечности? Поэтому сейчас ей не стыдно, не грустно. Сейчас в ней нет памяти и нет Олега.

 

5

В глубокой тишине прошёл ещё час. Спала ли она, не спала, она не знает. «Нинка-неутолённая». Какое странное слово! Наверное, он оскорбил её своим смехом, своими словами, своим открытым желанием. Пусть. Она протягивает по зелени тахты руку, и рука ждёт Кешу. Она потянулась, и позвоночник её, расправившийся и напряжённый, ждёт Кешу.

Чем Кеша так отличается от всех?

Не лекарство от болезни он даёт ей, а зелье, — мелькнула нечаянная мысль.

— Кыш, кыш! — засмеялась Нина и вдруг поняла: она хочет жить. Жить! Какое ей дело до остального, если он обещает ей жизнь?!

— Дура ты, Нинка, не хочешь лечиться! — Она очнулась. Кеша стоял над ней с рюмкой. Лица его она не могла рассмотреть, Кеша расплывался, и только голос его жил в темноте.

Ей жалко было расставаться с горячей тахтой, но всё равно нужно встать, выпить лекарство, постелить постель. Она с усилием поднялась.

Как странно, лишь встала, почувствовала: непонятная сила сейчас кинет её к нему. Она качнулась в сторону, к выходу — преодолеть себя, но руки потянула к нему. И ощутила прохладные плечи, литые, с нежной кожей. Она помнила, у него в руках — лекарство, руки заняты, но ей захотелось его рук — охладить её горящую кожу, прекратить озноб. И его руки пришли к ней, обняли её шею. Самое незначительное, самое тонкое, что было в ней, он сжал обеими руками, как ошейником, нет, как мягким воротником, как защитой от всего мира. Вот, оказывается, что в ней больше всего болело и нуждалось в тепле, — шея. Шея — центр её жизни, в шее — все сцепления и нити, все волоски сосудов. Через неё из сердца — в мозг, через неё из мозга — в сердце. Кеша чуть шевелил пальцами, и из Нины уходила смерть. Вечность — не смерть, Вечность — жизнь.

Так они стояли в темноте. И над ними, и вокруг них, и в них стояла тишина. Великий, незнакомый прежде покой, полнота ощущения жизни…

А потом Кеша курил. Он лежал свободно, спокойно, как всегда, и курил. Дым лениво распадался над ними, опутывал теплом. Яркий торшер затоплял их лица светом.

— Я люблю яркий свет, — сказал Кеша и замолчал.

А Нина привстала на локте. Не мигая, она следила за его лицом. Вот Кеша чуть сощурился…

Такого с ней никогда не было. В ней всегда оставалась она сама, и именно она сама была нужна Олегу, такая, какая есть, с её авторами и с её рукописями, с её «хочу». Пусть эти «хочу» были скромными, но они были. Сейчас в ней не было её. Был только он, Кеша, и она хотела служить ему. «Прикажи! — просила она его мысленно, потому что слова представлялись ей великой трудностью, на них не было сил. — Хоть бы пить захотел!»

Но Кеша не хотел ничего. Он смотрел в потолок, в расклёшенную тень от торшера, и курил.

«Интересно, что в нём сейчас творится? — думала Нина и не думала. Она разглядывала его широкую, одинаковую в начале и в конце бровь. — Почему он так спокоен? Что знает он такое, чего не знает никто? Какие глупые вопросы! — посмеялась над собой. — Из прошлой жизни умные слова!» Наконец она поняла Кешу, в ней самой сейчас его спокойствие — ровное, глубокое, как дыхание здорового человека во сне. Она ляжет, как он, так же раскинет руки.

— Кто я есть, ты знаешь? — заговорил Кеша. Нина повернулась к нему, села, напряглась, не понимая. — Ты угадала, я был другой. Не спал ночи, сидел с больными. Шёл за десятки километров, не звали, не просили, сам шёл. Всё — людям. Ничего своего у меня не было. Видишь, жены нету, детей нету. А люди, знаешь, как потрудились надо мной?! — Он оборвал себя. — Нечего тебе, бабе, знать про то. — Он молчал тяжело. А заговорил равнодушным голосом: — Кто я есть? Один я вовсе. Звал с собой за травами Дамбу. Мой ученик в секции самбо. По тайге идёшь мягко, ешь сладко, дышишь легко. Плохо ли? А Дамба послал меня куда подальше. Что ж, я понимаю, в тайге не подерёшься. И по ковру скакать козлом легче, чем ползать на карачках, выкапывать корни, сушить травы, стоять у плиты, варить лекарство. Дамба держит первое место по самбо в республике! Слава, кубки, поездки, соревнования. Разве плохо? Другого звал мальчонку, он новенький в моей секции. Самбист из него никакой, а глаз — острый. Тоже не захотел. Ты знаешь, кто я есть? Я не как Дамба — по республике, я по всей России держал первое место целых пять лет! Это в трудовой книжке я массажист и тренер, для того только, чтобы занимать под солнцем нормальное место. Как все. Двумя жизнями поживи попробуй!

Нина коснулась его груди, готовая жалеть, готовая за него мучиться. Он даже не заметил. Не ей, себе говорил, не нужны ему ни её жалость, ни её благодарность.

— Кто я есть? А? Внук великого деда. Дед мне не чета. Он не то что зубную боль и грыжу заговорить… — Кеша помолчал, Нина досказала про себя за него: «Человека мог оживить». — Я вот люблю тряпки, и так и сяк рубашки, что Варька прислала, обглядел! А дед ходил в одних и тех же портках, в одной и той же рубахе по десять лет. Вся деревня кланялась ему. Он, точно храм, был окружён светом, мой дед. Кто я есть? — равнодушно говорил Кеша. — Бесправный колдун в третьем колене, сосланный. Самая мелкая шишка задевает меня. Мой полковник может далеко не всё. Часто приходится отбрыкиваться самому: где рублём, где подарком, где угрозой. Да разве отбрыкнёшься от всех? Уничтожить меня нельзя, как и деда, но меня можно изолировать. Достиг человек власти и считает: его-то обойдут земные беды, его-то не коснутся.

Кеша на неё не смотрел. Он не ей — себе говорил. Его снова оскорбили сегодня, и оскорбление не прошло. Кеша переживал это оскорбление так же медленно, как и радость, как и всё делал при ней уже несколько дней.

— А того дураки не понимают, что каждого когда-нибудь беда настигнет, самого сильного. Уж как Воробьёв гнал меня: в двадцать четыре часа очистить город, а ведь не выгнал, а ведь прибежал ко мне. Только поздно прибежал, я не лечу последнюю стадию, — неожиданно грустно сказал Кеша и тут же равнодушно: — А на его место запрыгнет Галкин или Синицын! И с новыми силами меня — бить! Нет, ты мне скажи, кому я отказал в помощи? Кому я приношу вред? Кому я делаю плохо? — Кешин голос зазвенел. — Ты хочешь, чтобы я выложил тебе всё в подробностях, а я не могу, я тогда потеряю силу. Да, я лечу не так, как врачи. Врачи лечат почку, ногу, ухо, а это болит не почка, не нога, не ухо, это кровь болит, болит весь организм. Лечить нужно… — Он прервал себя. — Если бы каждый вовремя подумал: трава погибнет, и из-за этого он погибнет. Трава — живая, и человек — живой, живое нужно лечить живым, жизнью, а не химию запускать в организм. Простой подорожник, который топчут все, кому не лень, простая крапива, которую вырывают как сорняк, простой лопух — лекарства самые что ни на есть главные. Они могут рассосать воспаления, они обновляют организм. Только нужно понимать травы, уметь приготовить их. Не каждый сможет. Сама земля дарит дуракам лекарства, а дураки, слепые, надутые, убивают траву. Если бы каждый, кто заливает её водой со стиральным порошком, кто выжигает её, кто ставит на ней химкомбинат, подумал, что и он… что это он сейчас умрёт, потому что нету лекарства на его болезнь и уничтожил своё лекарство именно он! — Кеша засмеялся. — Как бы он забегал, этот хрен! Посмотрел бы я на его рожу! Каждый считает: его-то обойдёт, его-то не коснётся. На десятки километров — ни одной травки! — В первый раз на Кешином лице обозначилось чувство: боль. — А ей больно гибнуть, как и человеку. Знаешь, как она корчится, задыхаясь?

Внезапно, как когда-то первую родовую схватку, Нина ощутила Кешино одиночество. Не женат, без детей, из друзей… только о Жорке слыхала. Одни травы — в бумажных пакетах, в бутылях, в кастрюлях, травы, подвешенные к потолку и ко всем гвоздям и полкам, которые только есть в доме. Травы и мать, слепо исполняющая его волю.

— Полковника я купил. Воробьёв сейчас тоже у меня в руках. А мне нужно не это. Я не хочу жить тайно. Мне нужна клиника, нужны помощники. Я хочу, чтобы меня знали. Я хочу, чтобы у меня были ученики. Думаешь, я один могу собрать столько трав, сколько нужно всем моим больным? Мне бы открытую жизнь! Да разве врачи, покончавшие свои университеты, захотят потерять свои деньги и своих больных, которых гробят? Разве пустят они меня в открытую жизнь? — Кеша замолчал. Снова закурил.

— Кеша! — позвала она.

Он лениво повернулся к ней.

— Ну?!

— Вылечи меня. Я хочу жить, — неожиданно для себя самой сказала она. — У меня смертельная болезнь, да? Ты знаешь, я сперва обрадовалась. После смерти Олега я жить не хотела.

— Дура, — перебил её Кеша. — Дура и есть. Лечись. Он равнодушно передёрнул плечами. — Мне что? Тебе нужно лечиться, не мне. Твоё лечение — длительное, прервёшь, погибнешь. Такое лекарство у тебя — должна быть непрерывность. — В его голосе зазвучала важность.

Тот пасьянс, который она раскладывала обычно применительно к каждому человеку, к Кеше был непригоден. Кеша не поддавался анализу и разбору. Пусть он только прикажет, она выполнит всё!

Если бы Нина сейчас видела себя, сильно пожалела бы: острые ключицы, острые скулы, воспалённые, блестящие глаза, лихорадочно красные щёки — жалкое личико в пламени волос!

— А ты вылечишь меня? — спросила она со страхом.

Он не ответил, сделал неопределённое движение головой, она поняла — да, конечно. Она тихо засмеялась: будет жить! Ей всё равно, где жить, возьмёт и переедет в Улан-Удэ. Будет служить Кеше. Работать можно и здесь, Раньше она работу свою любила. Ей нравилось редактировать, она будто в чужую судьбу проникала. В себе она чувствовала творческую силу и помогала авторам строить сложные, многоплановые романы. Её слушали, ей верили, её советы принимали. Но что ей сейчас до этого? Ей всё равно, кем работать: она устроится корректором, библиотекарем, если не сможет здесь найти работу редактора.

Она прочитает все книжки, которые стоят у него на полках, поймёт, что он такое говорит, на все свои вопросы сама ответит. Поймёт, как в один организм, в одну природу, в одну планету, в одну Вселенную соединяются разные, часто противоречивые явления, частицы, люди и как можно управлять природой и человеком. Кое-что она уже поняла. Самовнушение — главное. Как мало мы знаем о нашем организме, а с ним нужно уметь обращаться! Кеша говорил, печень, сердце… каждый орган — самостоятельное живое существо и понимает, что ему внушают. Все органы связаны с мозгом, подчинены ему. Не так ли связаны люди с природой, со Вселенной? Сила Кеши, видимо, в способности сосредоточить в себе великую целительную энергию, заставляющую чужие органы выживать. Как же должен иссушать Кешу каждый больной! Энергия не видна глазу, но именно энергия движет поезда, самолёты, фабрики.

Она поймёт Кешу. И будет помогать ему. Теперь им друг без друга нельзя.

— Кеша, — она коснулась его широкой брови, — я могу переехать жить в Улан-Удэ, обменяю квартиру. У меня хорошая квартира. — Затёк локоть, и Нина, вытянув руку, снизу обняла его за спину, положила ему голову на грудь.

— Зачем?

Она привстала над ним.

— Как — зачем? А разве мы теперь не будем вместе? — растерянно спросила, убеждённая, что этой ночью раз и навсегда решена их общая жизнь, именно поэтому Кеша доверил ей свою: рассказал всё о себе.

— Зачем ты нужна мне, сама подумай? Разве здесь мало баб? — Он усмехнулся, лениво зевнул. — Давай спать, Нинка. — И уже в темноте, когда щёлкнул выключатель торшера, удивлённо протянул: — Ты какая-то блажная, Нинка, я таких и не видел. Ничего не смыслишь в жизни! Спи, тебе надо много спать. Тогда лекарство даст силу.

Он боится потерять свободу, — поняла Нина, засмеялась про себя. Пусть. Это его право. Она устроится поблизости и будет просто помогать ему.

 

6

Свет проник в неё. Она ещё не открыла глаза, а он уже омыл ее изнутри теплом. Такого никогда не было. Этот свет заставил её встать, подойти к окну. Глаза в глаза — солнце. Как только между солнцем и ею натянулась пыльная золотая полоса с разлетающимися острыми лучами, она поняла, что главное — вот этот свет внутри, он — сразу от солнца. Им, этим бесплотным светом, могут соединиться люди, если каждый впустит его в себя. И Кешина энергия — от этого света! Нина словно воочию увидела узкую длинную кровать, на которой девять лет лежал несчастный Витя. И увидела, как Кеша лечит его. Кеша склоняется к мальчику, внушает ему, что тот здоров, и через глаза, руки, дыхание передаёт ему свою жизнь, своё здоровье. Витя подчиняется Кеше и… встаёт.

Вот что такое свет, который сейчас в ней.

На кухне сидела одна Александра Филипповна, вязала. Свистел чайник, дымилась картошка, краснели ягоды на белой тарелке.

— Где все? — спросила Нина.

Александра Филипповна удивлённо смотрела на неё, даже вязать перестала.

— Ты что такая?

— Какая?

Александра Филипповна пожала плечами, не умея объяснить.

— Где моё лекарство? — Нина распахнула холодильник, достала свою бутылку, выпила. — А куда исчезла моя дочь? Сейчас ещё так рано!

— Они с Кешей пошли к нему в клуб смотреть тренировку. Теперь уже скоро придут. — У Александры Филипповны привычно замелькали спицы в руках. — Ну-ка, садись, ешь, пей чай. Я тебя и не узнала. Видать, помогает лекарство. А я вам тут нажарила грибов. Бери-ка.

— Александра Филипповна, а зачем, когда пьёшь лекарство, нужно приговаривать? Разве само лекарство без приговора не действует?

В Нине жило сейчас то же ленивое спокойствие, которое поражало её в Кеше. Свет не уходил, он разливался в ней покоем. Белый кафель кухни казался очень белым, окна — прозрачными, кастрюли с бутылками — таинственными, а лицо Александры Филипповны — очень молодым. Не морщины испещряли это лицо, лучи того же света, который густой зеленью ожёг огурцы, красным — клубнику, желтизной — репу. Цвета были сочные, яркие, яркими показались Нине глаза Александры Филипповны — в них стоял свет. Нина теперь знает, что такое здоровье. Это свет, много света.

— Приговор делает полдела, это самовнушение. Не скажешь нужных слов, душа не тронется. Лекарство пройдёт по кишкам, а к душе не подступит, понимаешь? Понимаешь. Сила не столько в лекарстве, сколько в словах. Человек живёт словом. Словом можно обидеть, словом можно спасти. А сейчас разучились уважать и ценить слово. Как следует попросишь свою печень стать здоровой, она и послушается тебя. Она — живая, твоя печень. — Нина вздрогнула. — Глядишь, за твоё уважение она и очистит себя. Вот я помню, мы были маленькие, в соседней деревне, от нас будет километров семь, занедужил один мужик. Надо тебе сказать, мы жили тогда в сибирской деревне, в Улан-Удэ поневоле переехали — моего мужа пригласили сюда работать. Так вот… У этого мужика пятеро детей, жена, да на шее — больная мать и незамужняя сестра. Одно слово — кормилец. От работы он отупел, двух слов запомнить не мог. Так мой отец, веришь, ежедневно спешил в ту деревню, которая за семь километров, к первому приёму лекарства, чтобы мужик сказал всё, что положено. Сперва думали, не выживет. Тугой оказался мужик, три месяца лежал без движения.

Прошлого не было. Были только громадные Кешин дед и Кеша, свет несущие, была мать Кеши, любовь несущая. Было только новое, точное ощущение бытия. Нина новая. Даже кожа её слушает Александру Филипповну, каждое слово пропускает через себя. Коже холодно, горячо от слов Александры Филипповны.

— Деревня не город, — говорила Александра Филипповна, — в деревне всяк на виду. Отец боялся: умрёт мужик, как жить тогда?

— А вылечил он мужика? — нетерпеливо спросила Нина.

— Мама, мамочка! — Оля сзади обхватила Нину за плечи. — Если бы ты знала, до чего было интересно! Я видела ученика дяди Кеши. Знаешь, как он борется? Лучше всех. Раз, раз! — Оля попробовала повторить движения Дамбы, засмеялась. — Я почему-то так не могу! Там есть дядя Жора. Это друг дяди Кеши. Он такой большой, такой толстый, так смешно смотреть на него. А ещё дядя Кеша всем по очереди разглаживает мышцы. Слышишь, мама? Там зал больше, чем в нашей школе, и очень светлый. Все любят дядю Кешу, слышишь?

Тонкие Олины волосы щекотали Нину.

— Ой, я голодная! — воскликнула Оля.

Александра Филипповна поставила на стол кастрюлю с картошкой, тарелки с вилками.

Клубника зеленеет незрелыми бочками.

— Отец вылечил того мужика, обязательно вылечил. — Александра Филипповна поглядывает, улыбаясь, на Олю. — Садись, доченька, сейчас поешь и пойдёшь гулять. Я познакомлю тебя с Насибой, ей столько же лет, сколько тебе. Всё будет нескучно.

— Здравствуй! — Кеша вошёл с полотенцем через плечо. — Вымоюсь, пойдём лечиться. — Он ничем не обнаруживал вчерашнего.

И правильно. И не надо. Ей больше ничего от него не надо. Она сама знает, что ей делать.

— Я не хочу никакой Насибы. Вдруг дядя Кеша позовёт меня и расскажет, как лечить? Мама, ты совсем выздоровела?! Я так люблю тебя! Ты у меня необыкновенная! — Снова Оля повисла на ней, ткнулась в шею, горячо задышала. — Я буду всё делать для тебя, только ты выздоровей поскорее. — Оля всхлипнула. — Я хочу, чтобы ты была здоровая.

Прижав к себе дочь, внезапно остро почувствовав её снова в себе, Нина засмеялась:

— Это ты у меня необыкновенная!

Если бы кто-нибудь в течение тяжких полутора лет сказал Нине, что она будет вот такая, лёгкая и свободная, что будет смеяться, она бы не поверила. Сейчас она готовила себя к новой жизни, и за столом спокойно сидела последние минуты, и последние минуты набиралась Олиной радости, Олиного света, которые вырывались из Олиных глаз и окружали Олю горячим полем.

— Ну, пойдём.

Нина не обернулась на Кешин голос, встала вместе с Олей, пошла было вместе с Олей, счастливо ощущая Олю рядом, не желая расставаться с ней. Но Оля выскользнула из её рук, жарко зашептала:

— Ты смотри, делай всё точно. Выздоровеешь, мы тогда с тобой заживём. Слышишь, мама? У нас Селигер впереди!

Кеша уже сидел на своём потёртом стуле. Он не улыбнулся, когда она вошла, словно не ей он вчера говорил о себе, словно не он поменял вчера её судьбу. Но она не стала думать об этом, она решила, что так и надо. Кеша был для неё недосягаемым.

— Я хочу спросить. — Она не села сразу, она старалась поймать его взгляд. — Почему не приходят старик с мальчиком? Давайте я приведу их, мальчик ведь ещё очень слаб.

— Раздевайся, ложись, — равнодушно сказал Кеша. — Через десять минут явятся больные, а я ещё не ел. — Кеша привычным лёгким движением взял её за руки, сжал запястья: тот же, уже привычный, огонь прожёг её. — Ты сегодня совсем другая, — удивился Кеша. — Кровь идёт свободно. — Удивление лишь на миг мелькнуло в его глазах и исчезло. — Повторяй за мной.

Истово, видя слова, которые она произносит, чувствуя внутри болезнь и ощущая в себе лёгкое движение света, разрушающего болезнь, Нина повторяла за Кешей:

— Я почти здорова…

Она силой своей воли выбрасывала из себя свою болезнь, гнала её, как гонят постылого человека, просила у судьбы силы, чтобы выполнить своё назначение.

— Не сбивай, ты всё время сбиваешь меня, — рассердился Кеша. — Ты ещё что-то внушаешь себе. Сосредоточься.

Его руки мягко касаются её. Они передают ей своё могущество, ей кажется: теперь она сможет всё, что только захочет.

Кеша уже отошёл от неё, велел одеваться, а она продолжала лежать, боясь потерять то, что Кеша ей передал.

— Кто хочет — лечится, кто не хочет — не лечится, дело добровольное. Не заходят, значит, не надо. Хочешь, сходи к ним, не хочешь, не ходи. Адреса я не знаю. Вторая улица направо от нашей, третий дом от угла, на правой стороне. А квартира прямо против лестницы второго этажа. Меня туда привели, я не сам шёл туда в первый раз.

Улица мела солнечной пылью. Ветер был несильный, но Нине приходилось держать косынку. Её несло к дому, третьему от угла, несло к больному мальчику с яркими голубыми глазами. Со вчерашнего вечера не она решала, что ей делать, солнечная сила распоряжалась ею, и Нина не раздумывала: ей нравилось подчиняться этой силе.

Ей казалось, в неё перелилось Кешино могущество, она ощущала себя частью солнца, частью Вечности и знала: она может то, что может Кеша. Это странное ощущение высшего бытия делало её зоркой.

Идёт навстречу молодая женщина. Тяжёлая поступь, бледное лицо. Нина чувствует: женщина только что разошлась с близким человеком. Нина подходит к ней.

— Вы потерпите, — говорит мягко, — он вернётся к вам, вот увидите.

— Откуда вы знаете? — спрашивает тревожно женщина.

Нина пожимает плечами:

— Не знаю. Всё устроится, всё будет хорошо.

Женщина, опустив голову, тяжело ступая, идёт мимо.

Во все глаза Нина смотрит на прохожих. У этого мужчины — скучная жизнь, эта девочка — одинокая, у неё нет друзей…

Нина остановилась, прислушалась к себе: ни страха перед новой тайной силой, ни радости в ней нет — только солнце, как и в природе.

Улица была скучная, с серыми, грязными домами, но пахла цветами и, облитая прямым солнцем, слепила глаза, свет от асфальта снизу подсвечивал дома — съедал серую краску и грязь.

Нина снова бежала, бездумная, всемогущая, на солнечном луче.

Подъезд оказался тёмный, но и в нём пахло солнцем и цветами.

Дверь в квартиру была не закрыта. Нина нерешительно остановилась перед ней.

Странный город: почему люди не запираются?

Позвонить или войти?

Всё-таки надавила кнопку звонка. Звонок не зазвонил. Тихо вошла. Просторная передняя была усыпана листьями, головками цветов, ветками. Вот откуда на лестнице устойчивый солнечный и цветочный запах. Вместе с тем пахло терпко и приторно чем-то ещё, знакомым, неприятным. Прошлое потянуло в себя, гася в Нине свет. Ещё не поняв, почувствовала беду, но в ту же минуту ясно увидела пыльную полосу с рассыпающимися лучами, протянувшуюся между ней и солнцем сегодня утром, и решительно распахнула дверь в комнату.

В комнате — полумрак. Около самого окна, открытого и пришторенного — узкая длинная тахта. Две обнявшиеся фигуры немо застыли на ней. Нина сразу узнала пушистую голову мальчика. К его лицу, закрывая его, припала такая же пушистая женская голова. Женщина сидела неудобно, обнимала мальчика за плечи.

Сначала Нина подумала, что умер именно мальчик, но тут же встретилась с его взглядом. Глаза блестели сквозь волосы женщины. Нина поняла: умер старик. Умер, и его только что, наверное, вчера вечером, похоронили.

Худенькая фигурка женщины была скорбна, руки, видимо, онемели от напряжения.

— Здравствуйте! — сказала Нина, шагнула ближе.

Женщина резко обернулась, встала.

— Кто вы? Что вам нужно? — У неё задрожали губы. — Опять из профсоюза? Нам ничего не нужно, слышите, ничего. Мы сами. Меня обещали перевести на хорошую работу. Мне обещали дать хорошую зарплату. Витя будет оставаться один, он уже большой. Перестаньте нас жалеть. Идите, идите. Что же это такое? Не успели похоронить, приходят каждый час.

— Мама, я полагаю, это вовсе не из профсоюза, это от дяди Кеши. Это совсем другое дело, ты успокойся. — Он дёрнул штору, в комнате стало светлее. — Вас, по всей видимости, послал дядя Кеша, да? Я так и думал! Он придёт сам, вот увидишь, он снова поставит меня на ноги. — Витя махнул рукой. — Вон стул, вы садитесь, пожалуйста. Дедушка умер. Без дедушки нам жить нельзя. У меня снова отнялись ноги. Дедушка у нас был особенный человек. То, что он необыкновенно умный, то, что у него сорок девять печатных работ, — это не главное. Главное — это то, что он способен был принести себя в жертву, понимаете? — Витя пристально смотрел на Нину. — Как всегда, в тот день дедушка сидел за своим столом, вон там, посмотрите, работал. Он очень много работал, даже ночами. Я никак не мог решить задачу. Он начал мне объяснять, и вдруг замолчал, и вдруг стал сползать по стулу на пол. — Витя долго молчал. — Я позвал его. Дедушка не откликнулся. Я хотел встать и не смог. Я даже не смог позвонить маме на работу, так и лежал, пока она не пришла.

Нина удивлённо обернулась к женщине, всё-таки нужно понять, почему Витя так странно, по-стариковски говорит. Женщина смотрит на Витю жалко, точно от него ждёт помощи. Нина поняла сама. Он же всю жизнь наедине с книгами да с дедом!

— Ты не волнуйся, Витя. — Она подошла к мальчику, стала приглаживать его лёгкие мягкие волосы, а волосы не ложились, снова дыбились. — Ты ни о чём тяжёлом больше не думай. У тебя мама на руках. Ты верь: ты будешь здоров. И вы успокойтесь. — Нина взяла руку женщины в свои, сжала, старалась поймать уходящий в сторону яркий взгляд. — Что делать теперь?! Жить надо! Всё устроится. У вас такой рассудительный сын. Он будет учёным, я знаю. Вы только поверьте. Пойдёмте к окну, посмотрите, солнце! Здесь не видно, но сегодня такое солнце! Оно поможет.

Женщина беззвучно заплакала.

— Ну вот и хорошо! — воскликнул Витя. — Вот и умница. Теперь тебе будет легче. Понимаете, мама у дедушки — единственная дочка. Мы, все трое, жили друг другом. Дедушка был мне за папу, фактически он растил меня. Готовил мне обед, ухаживал за мной. А мама у нас работала и училась. Ей так дедушка велел. Он говорил, если он умрёт, у мамы останется профессия. А теперь, когда мы с ней остались совсем одни, мама боится, что мы не проживём. Я говорю ей, проживём. Объясните, пожалуйста, маме, что дядя Кеша обязательно вылечит меня и очень скоро я смогу кормить её, заботиться о ней, вот только кончу школу, правда?

Портрет деда висел над изголовьем Вити. Дед совсем ещё молодой. Очень светлое у него лицо. Не улыбается, но вот-вот улыбнётся.

— Дядя Кеша к тебе придёт обязательно, он вылечит тебя, вот увидишь. Он просил передать, чтобы ты его ждал.

— Я буду ждать его, — строго сказал Витя. — Мне нужно скорее встать, а они, — он выкинул руку вперёд, к ногам, — не хотят слушаться.

— Где у вас веник? Я сейчас всё приведу в порядок. Вы не думайте, я не спешу. Я понимаю, вам трудно начать жить, но Витя хочет выздороветь, вы слышите? Значит, нужно жить. Вы не можете поставить чаю? Я очень хочу чаю.

— Ему всего пятьдесят пять. Он ещё совсем молодой. Это он с нами так состарился. Из-за нас бросил науку. А человек он редкого ума. Занялся реферированием из-за денег. — Женщина обхватила себя за плечи. Видно было, что она не спала в эти дни, словно пеплом, присыпано лицо усталостью. — Вы не знаете, какой это был человек! Мы теперь сироты, мы теперь не нужны никому.

— Нельзя так говорить! — прервала её Нина. — Вы такая красивая! И Витя красивый! Вы оба — добрые, я знаю, я сразу это поняла. Начнёте работать, люди вокруг вас будут, вы им поможете, они — вам. Вот и будет хорошо. Увидите, жизнь скоро изменится. Витя выздоровеет. Нельзя предаваться боли. — Женщина ткнулась в Нину лицом, сотрясаясь от слёз. Нина гладила её худую спину. Выпирали лопатки, как у Оли. — Вы расстраиваете Витю. Давайте уберёмся в доме. Давайте попьём чаю. — Женщина всхлипывала всё громче, как ребёнок, страстно отдающийся плачу. — Пожалейте Витю. Ему нужно выздороветь. Сегодня же придёт Кеша! Сегодня же!

— Вы… — всхлипывала женщина, — вы… вас… Бог послал.

— Мама, как ты можешь такое говорить? Её прислал дядя Кеша. Дядя Кеша, понимаешь? Ты успокойся, не надо, иначе я… не могу совсем… — Витя замолчал.

— Спаси-ибо вам. Вы правы… нужно подмести, и будем пить чай. Я сейчас приведу себя в порядок. — Женщина оторвалась от Нины, а Нина снова подошла к Вите.

— Ты не бойся. Ты потом поймёшь, ты увидишь, дедушка навсегда останется с тобой. Ну-ка, поднимайся, вставай, Если ты ходил, значит, и сейчас сможешь. Ты — сильный, ты — самый сильный на свете! Не дрожи так. Ну, вставай же, опусти ноги.

Витино лицо покрылось красной сыпью, губы сжались, руки упёрлись в тахту.

— Не могу, — сказал Витя нервно. — Зачем вы так со мной? Сразу?!

— Можешь. Не напрягайся. Скажи себе: «Могу». Ну, говори. Расслабься. Мы своей силы не знаем. Мы многое можем. Ну!

Витя шевельнул ногами, прошептал:

— Пальцы у меня живые.

Блестящими яркими глазами он смотрел на Нину, словно не верил себе, словно хотел, чтобы она подтвердила.

— Конечно, живые! — кивнула Нина. Она стояла, неудобно склонившись над Витей, и ждала. Она не сомневалась, что свет, пришедший к ней от Кеши и постоянно теперь творящийся в ней, способен проникнуть в другого, заставить жить. Вот он уже в Витиных глазах. Нина за Витю глубоко вздохнула, точно ещё хлебнула этого света, теперь идущего от Вити. — Ну, говори: «Я — сильный. Я здоров».

— Я — сильный, я здоров, — повторил звонко Витя. Он упирался руками в тахту, не сводил с Нины глаз — пил её силу, её волю. — Я — сильный. Я здоров. — Чуть-чуть, едва-едва шевельнулись ноги.

— Ты не снова заболел, это шок. А сейчас тебе открывается жизнь, ты отвечаешь за мать, ради матери ты должен встать. Ты жив, ты активен, ты силён. Ну, вставай же!

Витя смотрел ярко на Нину. Пушистая его голова светилась. Напряжение исчезло с лица, сыпь пропала. Ещё раз шевельнулись ноги, уже сильнее.

— Мама! Иди скорее! Шевелятся!

Нина ждала, вся перелившись в свой взгляд, устремлённый на Витю. Его ноги уже были на краю тахты. «Помоги ему, солнце, помоги!» — молила она, а вслух сказала:

— Ну! Ты уже почти стоишь! — Голос её сорвался в звон.

И Витя сбросил ноги на пол, встал. В эту минуту он потерял Нинин взгляд и снова рухнул на тахту. Но он не испугался, не расстроился, он закричал что было силы:

— Мама, иди скорее! Мама! Я стоял. Мама! Мама! — Он лежал туловищем на постели, ноги обмякли на полу.

Витя не понимал, а Нина понимала: она не сумела.

Никогда не суметь ей так помочь человеку, как помогает Кеша. Она обыкновенный человек, только Кеша…

С жалостью и страхом смотрела Нина на мокрое Витино лицо. Сегодня же, сейчас же нужен Кеша.

— Вы даже не знаете, какое чудо вы совершили, — шептала женщина, горячо дыша ей в щёку. — Что вы за человек… Витя поверил, я вижу.

— Я сейчас приведу врача, — перебила Нина.

Женщина растерянно развела руками:

— Нам нечем платить. Похороны взяли всё. Правда, у отца есть на книжке, но выплатят не сразу, должен пройти срок. Денег нет, — повторила она горько.

— Какие деньги?! — воскликнула Нина, стараясь не смотреть на сияющего Витю. — Иннокентию Михайловичу не нужны деньги, он получает зарплату.

Женщина удивлённо воскликнула:

— Что вы говорите?! Мы все эти годы платили ему больше ста рублей в месяц, папа мне недавно признался. Что вы?!

— Мама, я снова буду ходить, слышишь? Я добьюсь.

Нина пошла к выходу.

— А чай? У меня вскипел чай! У меня есть бутерброды! Пойдёмте.

Боль, сжавшая сердце, вывела Нину из комнаты, из квартиры, из дома. На улице её встретило солнце — оно стояло прямо над головой.

Кешин дед жил в деревне. В деревне всё по-другому: проще, нужно человеку немного. И время было другое. А у Кеши мать с сестрой на руках. Траву необходимую на асфальте не возьмёшь и один не унесёшь из тайги для всех больных — приходится докупать. И книги стоят денег. И продукты сейчас дорогие. Как же не брать денег?! Нина медленно шла домой, задрав голову, пытаясь растворить в солнце то, что вертелось у неё в голове. Но солнце не посылало к ней лучей.

Квартира была полна народу. Люди сидели неподвижно, сосредоточенные на своей болезни и ожидании. Молодой человек, тот, что просил всех поговорить с ним, просиял, увидев её. Он сильно изменился за эти несколько дней. Глаза у него уже не блёклые: жёлтые, в тёмно-коричневую крапинку, рябые.

— Здравствуйте! — Он приподнялся навстречу. — Как вы себя чувствуете? Я вижу, лучше, да? И я лучше. Я сегодня спал. Первый раз за несколько лет. У вас были когда-нибудь бессонницы?

Эта очередь — до вечера. Что придумать, чтобы Кеша прервал приём?

— Почему вы не хотите поговорить со мной? Вам тоже лучше?

Нина улыбнулась молодому человеку и шагнула к Кеше в кабинет. Она вошла стремительно, чувствуя в себе власть над ним.

Кеша держал девушку за руку, держал, как недавно держал её. Рельефный профиль, короткая широкая коса, идущая сверху и закрывающая скулу, отпечатались в Нине. Через много дней она будет помнить эту девушку.

— Кеша, старик умер, — сказала Нина, — Витя снова слёг. Срочно нужно…

— Уходи, — тихо произнёс Кеша. — Выйди вон.

Девушка не повернулась к Нине, так и сидела, вперившись взглядом в Кешу. Кешино лицо исказилось злобой. Нина попятилась к двери, не помня себя, выскочила в комнату, в коридор, на лестницу и тут опустилась на ступеньку.

«Выйди вон».

Никто никогда не говорил с ней так.

У Олега привычка, когда он сердится, шевелить бровями — вверх-вниз.

За всю войну один раз праздник вышел: уже в сорок четвёртом ехали с матерью к её сестре в город Пушкино, на платформе под скамейкой нашли мешок с семечками. Хлеба не видели вдоволь всю войну, картошки не видели, а тут — семечки! Каждое зёрнышко жевали, смаковали — за хлеб, за картошку отъедались.

Кнут как-то змея сделал бумажного. Бежали за ним по Садовой и через Садовую, перед машинами. Шофёры приостанавливались, выглядывали, ругались грязными словами. А милиционер догнал змея, смотал верёвку, за руки повёл их к тротуару. Он ничего им не сказал, только рука долго потом была немая.

Какая-то чепуха лезет в голову.

Кнут. С ним вся жизнь связана!

— Мама, идём домой. Неудобно. — Оля появляется неожиданно, гладит её по голове, пытается приподнять. Нина покорно встаёт, покорно идёт следом за Олей на кухню. — Тебе надо пить лекарство. — Оля даёт ей рюмку. Нина машинально пьёт. — Что с тобой случилось? Ты утром была такая здоровая, такая красивая!

— До свидания! — слышит Нина девичий голос, вскакивает, бежит в коридор, но дверь перед её носом закрывается. Она видит, как к Кеше идёт дядька, сильно припадая на левую ногу. А на освободившееся место, которое ближе к Кешиному кабинету, пересаживается новая девушка. Высокая грудь, чуть не до бровей ресницы. Свободная блузка, широкая юбка. Рассыпанные по плечам золотистые волосы.

— Мама, пойдём, я налила тебе чаю. — Оля тянет её из комнаты, а Нина в упор смотрит на блондинку. Кофта — голубая, юбка — голубая. Под цвет глаз. Яркие длинные ногти. У Нины ногти обламываются, никак не может сделать маникюр.

Блондинка не опускает глаз под Нининым взглядом, сначала удивлённо, потом нагло рассматривает Нину.

— Мама, пойдём. — Оля чуть не плачет.

Вышел от Кеши хромой дядька. Блондинка неторопливо встала, тронула волосы, кофту, пригладила юбку лёгким движением, неожиданно подмигнула Нине и шагнула к Кеше.

Нина обессиленно опустилась на её место. Словно она тоже, вместе с блондинкой, вошла сейчас в Кешин кабинет. Кеша дотрагивается до узкого подбородка блондинки, смотрит её нёбо, на нёбе нет чёрных точек, обозначающих болезнь, берёт в свои руки тонкие запястья. Девица здорова, она явилась к Кеше нарочно — её мучить. Нина едва сдерживает себя, чтобы снова не войти в кабинет. Кеша оглядывает блондинку, как её, подробно и предлагает ей… массаж! Он будет своими лёгкими пальцами гладить её спину, её живот, будет с ней шутить.

— Нет, не хочу! — чуть не вслух кричит Нина, встаёт и решительно идёт к Кешиной двери.

— Мама! — Оля виснет на ней, тащит из комнаты. — Что с тобой случилось, мама? На тебя все смотрят.

Пусть смотрят, ей безразлично. Хромой дядька был у Кеши десять минут, а эта… сидит чуть не полчаса. Что они там делают?

Как сквозь туман, Нина видит в дверях новых людей: солидную, представительную чету с сыном лет семнадцати. Руки всех троих заняты — цветы, коробка с шоколадом, коньяк, какая-то широкая, плотно завёрнутая доска. И ещё что-то. И ещё.

— Проходите, — машинально говорит Нина, усаживает гостей, бессознательно идёт к Кешиной двери. Что же они там делают? Господи!

— Мама, ты опять! Пойдём же, я налила тебе чаю. Пойдём, я покажу тебе, я связала три ряда — бабушка учит меня вязать.

Распахивается дверь. В солнечном свете — блондинка. Она, оказывается, очень худая. На щеках — лихорадочные пятна. Тот самый, смущённо-дерзкий румянец, который говорит, что она уже обожжена Кешей. Нина безотчётно делает шаг к блондинке, но рядом с блондинкой оказывается Кеша.

— Поняла, как принимать лекарство?

Его голос, низкий, колдовской. Только Кеша умеет гладить голосом.

— Жду тебя через неделю, — говорит Кеша.

Блондинка идёт мимо Нины, обдаёт Нину едва слышным запахом духов. Хлопает дверь.

Её, кому отныне принадлежит Кеша, блондинка даже не заметила.

«Жду тебя через неделю». Через неделю её здесь не будет. Нина опускается на стул, прямо в коридоре, беспомощно смотрит на Кешу. Кеша здоровается с вновь пришедшими.

— Ну, как самочувствие? — спрашивает.

Нине кажется, Кеша не такой, как обычно: не в меру возбуждён, глаза блестят, движения незнакомо суетливы — пошёл в комнату, вернулся в коридор.

Подарки он принимает совершенно естественно, не смущается, наоборот, разглядывает коньяк на свет, точно определяет, тот ли, что он любит.

— Спасибо, Иннокентий Михайлович, — улыбается и плачет женщина. — Век мы ваши слуги. Требуйте, что хотите. Пока муж что-то может, в общем, рассчитывайте. Жилищный вопрос… — Женщина задыхается, как от астмы. — Врачи потрясены, уверяют, что был обречён. Разводят руками. Просят открыть секрет.

Мужчина поддакивает.

— Не побрезгуйте, — говорит он, — редкая картина. Подлинник. Мы слышали, вы собираете картины.

«Не картины — книги!» Нина понемногу приходит в себя. Мальчик смотрит на Кешу, как на Бога.

— Вы не сомневайтесь, — говорит женщина. — Всё это от сердца… он у нас единственный. — Она всхлипывает. — Надежда наша. Он даже в Москве давал концерты, его приглашали.

«Что со мной случилось? Это не я. Я никогда такой не была. Я никогда не ревновала Олега. Нужно взять себя в руки. Нужно заняться Олей».

Нина заставляет себя встать, не глядя на Кешу, пройти в комнату Александры Филипповны. Та сидит на диване и вяжет. Рядом примостилась Оля, в её руках тоже спицы.

Оля быстро взглядывает на мать и тут же опускает глаза, но Нина успевает прочесть в них жалость. Нина пытается ладонями остудить щёки, трёт виски. Стыд заливает её липким, нездоровым огнём.

«Да, да, я жалка, я сошла с ума. Подумаешь, врач. Ну, талантливый врач. Но со мной-то что случилось? Я ведь люблю Олега, всю жизнь люблю только Олега. С Олегом прошло общих шестнадцать лет, с этим травником… — несколько дней. С Олегом — книги, друзья, поездки…»

— Оля, пойдём погуляем! — резко обрывает она себя.

Девочка мгновенно бросает спицы, вскакивает.

— Я, мамочка, такой парк знаю!

Олю не узнать. Румяная, округлившаяся.

Они с Олей идут в парк. Тенистые деревья, детские качалки, чистый воздух. Зелено, в жару прохладно. Гуляй, да и только. Но неодолимая сила тянет Нину обратно, в узкий коридор Кешиной квартиры.

— Мама, дядя Кеша дал мне две книги о травах. Там написано всё подробно: как собирать травы, как готовить из них лекарство. Ты не думай, я очень хорошо всё запоминаю. Записываю многое, дядя Кеша дал мне большой блокнот. Я уже знаю, как снять головную боль, как лечить язву желудка. Хочешь, расскажу тебе? Хочешь, мы сейчас пойдём собирать травы? — Оля берёт её за руку, и прикосновение тёплой узкой Олиной ладошки несёт облегчение.

«Как же я могла забыть про Олю? Взяла и сошла с ума! Никто, кроме Оли, мне не нужен. Хватит. Через два дня, лишь кончатся Олины массажи, мы уедем! Я же люблю только Олега, только Олега…» — повторяет она, точно заклинание. Но даже это магическое имя «Олег» звучит в ней, словно через вату. Олега нет. Нина вспыхнула — ощутила Кешины руки на своей шее.

— Мама, ты не думай, я всё понимаю. Ты — молодая, тебе нужна личная жизнь. И дядя Кеша вполне хороший. Он — добрый.

— Что? — Нина останавливается. — Что ты сказала?

Оля смотрит на Нину глазами Олега.

— А что? Я говорю, личная жизнь нужна каждому! Ты же, например, уже сто лет не поёшь… а ведь у дяди Кеши есть пианино, у него сестрёнка училась музыке. Я прошу тебя, давай устроим музыкальный вечер. Я хочу послушать твои песни, мама. — Оля щурится, совсем как Олег, и Нина вдруг понимает, что Оля выросла. Взяла и выросла.

— Что ты, Оля, говоришь? Мы через два дня вернёмся домой. И сразу поедем в Балашиху. Будем кататься на лодке. А захотим, махнём к морю. Или наконец на Селигер. Вот увидишь, через два дня и тронемся.

— Ты меня не обманывай, мама. — Оля качает головой. — Никуда мы через два дня не тронемся, потому что нам с тобой этого не надо. Мы с тобой ещё здесь поживём.

Нина не замечает, куда они идут, её ведёт Оля, крепко поддерживая под локоть.

Ещё совсем недавно Оля была маленькая, беспомощная, зависимая во всём от неё, была ребёнком в их маленькой семье.

Они устраивали музыкальные вечера. В субботу или в воскресенье Олег собирал толпу. Толпа — это Илья с Варей, Кнут и родители Нины. Все приходили торжественные, праздничные. После ужина Олег просил:

— Тряхнём стариной, а?

Тряхнуть стариной означало сесть за фортепьяно.

Так и стоит оно в их с Олегом комнате. Бежевый, легкий инструмент из Германии.

Песни пришли к ней благодаря Илюше.

Его голос и сейчас звучит:

— Ты думаешь, ты живёшь одну, свою, жизнь? В тебе сто миров. Больше. Ты сама себя не знаешь. И талантов своих не знаешь. Гены прадедов. Гены твоего предка тысячелетней давности… Однажды они в тебе проявятся обязательно. Слушай-ка, в тебе воет волк! А теперь ветром гонится песок, песок посвистывает вместе с ветром, слышишь?

Одержимый, фанатичный, Илья не мигает, ее, Нину, он сейчас не видит. Мелкие чёрные точки зрачков окружены серой непроницаемой водой.

— Слушай себя, обязательно слушай себя!

Останется Нина одна, закроет ладонями уши, слушает себя: как в ней гудит прошлое, звенит антенной настоящее.

Неловкая, непонятная, незнакомая мелодия… песня не песня, речитатив…

Слова соединились с мелодией не сразу. Не сразу на суд близких отдала свои странные «опыты». Ей больше нравилось играть им чужое, проверенное, всегда одинаково тревожное и любимое: «Тёмную ночь», «Бьётся в тесной печурке огонь», «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат», «Ваше величество женщина…», «Атланты»… Но отец и Олег просили её песен. Иногда целый вечер под дрожание свечей, под стук Олиных ложек по столу, под свист Ильи без счёту и времени пела.

— Мама! Я прошу, у дяди Кеши есть пианино, — нетерпеливо повторила Оля.

Сорвав с волос ленту, Нина взмахнула головой — лёгкие, богатые волосы упали свободно на спину и плечи.

— Мама, какая ты у меня красивая! — Восторженный голос Оли зазвенел на всю улицу.

Так говорил и Олег: «Какая ты у меня красивая!» «Я — курносая, — отвечала Нина. — Разве курносые бывают красивыми?» Олег смеялся.

Солнце розовым вечерним светом плавило Улан-Удэ, запылившаяся зелень деревьев устала за длинный жаркий день и поникла, асфальт жёг ступни сквозь подошвы босоножек.

Оля хочет, и пусть сегодня она, Нина, будет красивой! Ей снова двадцать!

Нина подхватила худенькую девчонку, закружила — прямо посреди улицы, не замечая прохожих. Да, она будет сегодня петь. Как давно она не пела! Полтора года. Отпустила Олю. И неожиданно, как бывало раньше, давным-давно, в ней вспыхнула строфа: «По раскалённым углям босиком — в великой боли и в великом трепете…» — зазвучала мелодия, и Нина забыла обо всём на свете. Она ворвалась в дом — лёгкая, всесильная, свободная от Кеши — сама по себе, человек.

Из кухни доносились мужские голоса. Прекрасно, у Кеши гости. Это кстати.

Стремительно подошла к инструменту, подняла крышку, и уже без её ведома пальцы припали к клавишам, нога — к жёсткому языку педали и на волю вырвались слова.

— По раскалённым углям босиком! — Голос связывался со звуками инструмента. Рассыпавшиеся по лицу и плечам волосы летели к клавишам, горели. Жала на педаль нога, бежали пальцы: «Тебе, Олег, тебе!» — В великой боли и в великом трепете!

Не опустошение, не горечь — жизнь! Волосы обжигают лицо. На мгновение она оборвала песню — поправить их, вздохнуть — глотнуть свежего воздуха. Увидела Кешу, ещё двух мужчин, скользнула взглядом по каждому и рассмеялась — чужое, случайное, не её!

Сама по себе началась песня — любимая Олегом:

Мне нравится, что вы больны не мною…

И следом ещё одна:

А я иду по деревянным городам, Где мостовые скрипят, как половицы… —

реквием по Олегу.

— Нинка?! — удивлённо-восторженный возглас.

Откинув с лица волосы, Нина открыто разглядывает мужчин. Один, чёрный, заросший, полный, — громаден и добродушен. Наверное, это и есть Жорка. Он уставился на неё изумлёнными круглыми глазами. А у второго, длинного, худого, — прозрачные лезвия глаз. На Кешу Нина не смотрит. Кеша ей не нужен. Кешу она больше не увидит.

— Концерт по заявкам окончен, — говорит насмешливо.

— Оказывается, ты — ведьма. У тебя горят глаза.

Она снова сдержалась, не посмотрела на Кешу. Она сама по себе, она останется человеком.

— Горят! — откликнулась эхом, встала, чтобы пойти на кухню: она очень хочет пить!

— Не пущу, Нинка! — Кеша встал на пути.

Она смеётся, отворачивается от него.

— Мама, ты сейчас очень красивая! — Олин голосок приходит на помощь. Олина прохладная рука трогает её щёку. Кеша отступает.

Гудят возвращающиеся по домам машины, плавает по квартире пыль, взбаламученная длинным днём. Нехороший смешок застыл в Кешиных глазах.

Нина идёт на кухню, а Кеша уже ждет её у дверей.

— Пусти, Кеша.

Двумя руками поворачивает он к себе её лицо.

— Ты и впрямь ведьма, Нинка! У тебя косят глаза. У тебя горят волосы. Отвернись, Нинка. — А сам крепко держит её лицо обеими руками.

И она смотрит на него.

— Нет, не хочу! — говорит она пересохшим, снова воспалённым ртом. Закрывает глаза, освобождается от его рук, пятится от него по узкому коридору, так и не выпив воды.

— Испугалась?! — грохочет Кеша. — А ну, кто кого?

Она ещё движется от него, но в ней уже нет своих слов и своих мыслей, снова только его голос, его чёрный омут.

Последним усилием отстоять себя, снова не стать жалкой она делает движение к двери: вырваться на улицу, прочь от него, бежать, но оказывается у него на руках.

— Люблю ведьм. — Голос его хрипл, незнаком, груб. — Люблю выкручивать руки. — Он сжимает её так, что от боли тает сознание. Он несёт её на зелёную тахту. — Весь мир мой!

Странно, где люди?

— Оля! — зовёт она. — Оля!

Оля не откликается.

Даже половицы не скрипят в этом доме. Она плывёт в его жёстких руках, хочет оттолкнуться от них и не может, хочет освободиться от его рук и не может.

— Ведьмы должны знать своё место. — Он кидает её на зелень тахты. Он груб и нежен, он в самом деле крутит ей руки. Странно, ей не больно, ей сладко. Она падает в глубокую пропасть, где так душно, где так полно, где пахнет травой, подчинённой ему. — Ведьма, — шепчет он. — Ведьма.

Но в ту минуту, как ей совсем забыться, пропасть, она выскальзывает из-под его власти.

— Кеша, ещё не поздно, пойдём к Вите. Ты ему очень нужен.

Наверное, час стоит тишина. Нине неловко в этой тишине, потому что она снова поддалась Кеше и сама хочет раствориться в зелени травы.

— Обещай, что пойдёшь. Я прошу тебя.

Кеша встаёт, идёт к себе в кабинет, в сумеречной серости вспыхивает огонь зажигалки.

— Дура Нинка, — говорит Кеша. — Тебе больше всех надо? — Кеша возвращается назад, к ней, садится в кресло. — Пожар с этим Витей, что ли? Лежал девять лет, полежит ещё несколько дней. У него не смертельная болезнь, с его болезнью живут и по пятьдесят лет.

Не он говорит, обида его говорит, — понимает Нина. С ужасом ощущает в себе интерес к Кеше, тягу, но она не может верить ему, пока он не объяснит свои действия.

— Я с тобой ничего не понимаю, — говорит она. — То ты — подлец, то ты — гигант-спаситель, то ты — мученик. Кто ты? Почему от тебя зависят жизнь и смерть? Что такое жизнь? Ведь есть же чувство долга! Людские отношения? Люди друг перед другом стремятся казаться лучше, галстуки завязывают, уши моют, почему же ты всё время стараешься казаться хуже? Помнишь, ты говорил, ты был когда-то другой. До смерти девочки. Сейчас же всё хорошо. Сейчас же никто никуда тебя не гонит. Никто не обижает. Сейчас в травников начинают верить. Аптеки трав существуют. Центры создаются. На тебя все молятся. Почему же ты такой жестокий? В душе ты же не грубый и не жестокий. Ты же не можешь не понимать, что значит «умер кормилец»?! Ты же понимаешь, что значит — мальчик начал ходить и снова свалился. Ты всё понимаешь сам!

Вспыхивает ярко сигарета. Кешу Нина не видит, но чувствует идущее от него тепло, он — источник тепла.

— Иди ты к чёрту, Нинка. Всё испортила.

 

7

На следующий день за завтраком он глядит мимо неё, о чём-то весело переговаривается с Олей.

Она уговаривает себя, что ей всё всё равно.

— Ты сходишь к Вите? — спрашивает, не обращая внимания на его отчуждённость. — Они так ждут тебя! У них такое горе!

Кеша не доедает, встаёт, идёт к двери.

— Жил без тебя, никто не указывал, что мне делать. Не пропал пока. Не суй нос, куда не следует.

Где Александра Филипповна? Что он такое сказал ей? Нина не может поднять глаз на Олю. Оля, словно чувствуя это, уходит за Кешей. А она садится на стул в коридоре, смотрит на входную дверь.

Сегодня пациентов немного.

— Вы последняя? — спрашивает её мужчина. Нина не отвечает.

Как тихо! Никогда не скажешь, что в доме люди. Женщина с коровьими глазами по-хозяйски оглядывает новичков: ничего, все выздоровеют, придёт время.

Нина идёт на кухню, пьёт воду. Может быть, снова сходить к Вите, снова пообещать, что Кеша придёт?

Начинает прибирать на кухне.

Кеша появляется неожиданно, когда она уже совсем успокоилась.

— Мне нужно поесть, я опаздываю, — говорит холодно Кеша.

Она улыбается ему: он говорит с ней по-домашнему, как со своей. Не торопясь, зажигает газ.

— Пожалуйста, Кеша. — В эти простые слова она вкладывает всю свою веру в него. Садится напротив, смотрит, как он ест. — Сейчас, когда чуть не каждый третий умирает от рака, от инфаркта, ты спасаешь людей. — Она чувствует: снова горят щёки, снова вибрирует голос. Она не видит ни Кеши, ни еды, ни кедра за окном, говорит. — Тебя нельзя мерить обычными человеческими мерками. Наверное, каждому твоему поступку есть причина, ты, наверное, можешь объяснить, почему так…

— Дай поесть спокойно. — Кешино лицо скривилось в брезгливую гримасу.

Не отводя от него глаз, Нина улыбается ему. В ней снова возникает, в ней ширится тот, солнечный, свет, который может поднять с постели Витю, успокоить Витину мать, который возродил её.

— Я знаю, твоё могущество — доброе. Врач не может быть жестоким, иначе это уже не врач, это уже чёрная магия. Я знаю, ты пойдёшь к Вите, — громко говорит Нина, не замечая Кешиной гримасы. — Один твой взгляд…

Кеша бросает вилку и идёт из кухни. Через минуту хлопает входная дверь.

Свет продолжает стоять в ней, лёгкий, бесплотный, он волнует её своей незнакомой энергией, которую объяснить она не может и не хочет.

Квартира пуста. Только Оля в комнате Александры Филипповны читает, забравшись с ногами на постель. На шорох двери она поднимает голову.

— Мама, дядя Кеша дал мне такую книжку! Ты не представляешь себе, что написано там! Оказывается, люди могут улавливать то, что не слышно уху и не видно глазу. Ты слышала что-нибудь о салебе-ятрышнике? Древние уже знали о нём. Они брали тёмный корень, в виде сердечка, их два корня — тёмный и светлый, сушили тёмный, мельчили, а перед боем разводили водой, пили и становились очень сильными. Такое войско нельзя было победить. А знаешь, мама, что такое самая обыкновенная полынь? Тоже тайна. Ею спасаются от блох и моли. Ею лечат детей от испуга и от нервных потрясений — из неё делают дымокур. В старину гонцы натирали полынью ноги. Ты не думай, мама, что всё так просто: увидел травку и рви. Каждой травке назначено своё время: одной нужна луна, а другой — роса и раннее утреннее солнце, Ни до, ни после травка не имеет полного лечебного свойства.

Олин голос успокаивает Нину. Нина ложится на живот, кладёт голову Оле на ноги.

— Я, мама, хочу спасать людей. Дядя Кеша успевает столько рассказать мне, пока мы с ним собираем утром траву!

Александра Филипповна вошла бесшумно, в своей жакетке, в неизменном пальто.

— Олюшка, пойдём, собирайся, доченька, я сговорилась. Только она далеко живёт, на другом конце города.

— Куда вы собрались? — Нина, увидев Александру Филипповну, очень обрадовалась, села. — Вы совсем увели от меня дочь… — сказала весело.

— Почему увела? Хочешь, пойдём с нами, к одной знакомой — бабке Груне. Ей девяносто лет. Как и Кеша, заговаривает кровь, грыжу, варит лекарство из трав. Они с Кешей враждуют. Оля пристала ко мне: своди да своди.

— Да, мама, мне надо всё знать, хотя я лично буду лечить по-своему.

Нина всё больше удивлялась Оле. Живут вместе всю жизнь, а совсем друг друга не знают.

Оля причесалась, сунула ноги в босоножки, обернулась к ней:

— Не скучай, мамочка, я расскажу тебе всё, что узнаю.

Она ушла. Нина осталась сидеть на Олиной постели.

Очередной урок преподала ей Оля. Она знает, как надо жить. Она знает, что ей надо делать.

А ведь это замечательно, что Оля крепче неё стоит на ногах. Дай Бог, в жизни будет счастливее её.

Нина хотела думать об Оле, повторяла про себя её слова, а вместо Оли, её слов — Кеша с перекошенным лицом.

Что с ней? Зачем ей нужен этот странный, чужой её миру человек, с безграмотным словечком «ложить»?

Кроме того, она сейчас слаба — он силён, она больна — он здоров.

Чужой, да, но только он может дать ей силу.

Она снова легла. Свободные от Кеши, руки раскинулись, ноги раскинулись, шея замёрзла. Холодком опалило живот и грудь, Пусть Кеша перекрутит руки и ноги, пусть замучит — он делает то, чего не умел сделать нежностью своей и любовью Олег. Она хочет жить!

Сколько спала, не знает: солнце перешло на эту сторону, значит, уже вторая половина дня.

В доме тихо. Никого нет.

Рука коснулась книги, которую читала Оля. В этой книге — Кеша. Нина взяла книгу, пошла к себе, в своё низкое, уютное кресло. Полтора года она не может читать. Буквы — по отдельности каждая, смысла не получается.

Сейчас же почувствовала в себе возможность понять написанное. Глазами Оли. Глазами Кеши. Каждая травка вылезла из-под земли перед ней живая.

— Ты где? Куда запропастилась? — голос Кеши.

Она затаилась. Пусть ещё несколько мгновений она будет сама по себе.

Вода для Кеши была освобождением от усталости. Часы, проведённые в клубе, его не выматывали так, как приём больных, но и теперь, после клуба, он прежде всего включил воду. Вода падала громко, даже здесь, в гостиной, была слышна.

Кеша возник на пороге.

— Ты идёшь со мной, Нинка, — сказал небрежно.

Нина хотела спросить, куда они идут, не спросила. Как сидела, так и продолжала сидеть, пока Кеша возился у себя в кабинете. Он не закрыл дверь, и солнце из его комнаты подлетело к её лицу, к скатерти с медведями, которые тут же вспыхнули жёлто и празднично. Кеша выбирал рубашку. Делал он это по обыкновению медленно, с удовольствием — встряхивал каждую, смотрел на свет, какова она в западном солнце. Снова он был распахнутым и безобидным. Напевал что-то себе под нос, неразборчивое.

А в ванной падала вода — на всю квартиру. Нине очень захотелось к настоящей воде. Она любила море и Волгу. Ни с чем не сравнимое ощущение возникало в воде. Почти такое же… как в ту ночь с Кешей.

Кеша выбрал индийскую рубашку со слонами. Вообще рубашек у него было много, и большинство экстравагантных — наверняка доставала Варька.

— Ты видела тут одного полковника, большой человек, многое тут у нас зависит от него. Он пригласил меня в ресторан. — Кеша подошёл к ней, ущипнул за руку. — И тебя пригласил. Я сказал, что ты — моя невеста. — Нина вспыхнула, а Кеша усмехнулся. — Почему не пойти, если я его из больного сделал здоровым?

«Невеста». Какое странное слово… неожиданное, тревожное. Однажды она уже была невестой. Усилием воли попыталась вызвать то сладкое, давнее время. Но… ни берёзы, на которой они часто сиживали вдвоём, ни лесных троп, ни того лица Олега увидеть не смогла. Она — Кешина невеста?! Значит, он решил связать с ней свою жизнь? Голова кружилась. Падала в ванной вода.

«Не верь!» — сказал ей трезвый её голос. Сказал и тут же пропал. Она — Кешина невеста.

Как минуту назад было бездействие, так теперь её буквально сорвало с места. Она подошла к зеркалу, в первый раз со дня приезда посмотрела на себя. Румянец на щеках! Откуда? Глаза блестят! А были тусклые. Даже родинка, даже курносый нос вроде не очень уродуют её. Только вот платья подходящего нет. Одно — серенькое, рабочее. Другое — гладко-голубое, обтягивающее, с широким воротником, но оно тоже вовсе не праздничное. Есть ещё шерстяная кофта, но в такую жару куда она…

И тут Нина вспомнила о Варькином свёртке. «Может, пригодится?!» В свёртке оказалась юбка. Нина развернула её и ахнула. Юбка была длинная, до полу, разноцветная. Салатный, голубой, оранжевый — каких только оттенков здесь не было! Нина надела голубое платье и прямо на него натянула юбку.

Вот это да! Перед ней в зеркале стояла незнакомая, тощая и высокая женщина, очень нарядная.

Спасибо Варьке.

Да, юбка оказалась кстати.

Нина кинулась её гладить. Скорее, пока Кеша в ванной… Пусть ошалеет — он ведь любит яркие тряпки.

И Кеша ошалел. Захлопал глазами, точно глаза ему резал яркий свет.

— Ну, даёшь! — изумлённо разглядывал он её. — Говорил же я, ведьма. Ведьма и есть.

Раздался звонок. Нина, осторожно ступая, подошла к двери, а дверь сама распахнулась.

— Как всегда, не заперто, — широко улыбнулся полковник и тут же изумлённо, нерешительно спросил: — Я туда попал?

Это был он, высокий, пахнущий одеколоном, с красивой седой шевелюрой. Только сегодня он — в штатском.

— Внизу ждёт машина, — сказал Кеше, а смотрел на неё, отчего ей стало жарко.

«Спасибо Варюхе, вот добрая душа!» — снова благодарно подумала Нина.

И тут с полковником что-то сделалось, он прямо на глазах надулся, откинул голову назад, провозгласил с высоты своего громадного роста:

— Сегодня я вас удивлю, товарищи, сегодня я вам такое устрою… вовек не забудете… — Он засмеялся, а Нина удивилась: какой у него мелкий смех!

С Кешиной окраины в центр ехали минут пятнадцать. Кеша поглядывал на неё, ухмылялся.

Перед полковником почтительно склонился швейцар ресторана. У Кеши тут же неприятно, точно у кота, дёрнулись губы. Полковник шёл животом вперёд, развернув широкие плечи и откинув голову.

Вошли и сразу оказались перед зеркалом. В этом громадном зеркале Нина впервые увидела себя и Кешу вместе. Одеты оба ярко. Оба одного роста, только Нина — узкая, а у Кеши — могучий торс.

Через минуту они уже сидели в просторной голубой комнате за накрытым столом. Сразу подскочил официант. Гибкий, он сложился пополам, во все глаза уставился на полковника. Полковник сиял, косил взглядом на Нину, каждое название произносил громко и после каждого делал паузу. Голос звучал важно:

— Коньяк, шампанское, икра, рыбное ассорти, ростбиф, — Нина слушала растерянно, они с Олегом не могли себе позволить ничего подобного, — осетрина на вертеле, цыплёнок табака…

Что-то словно толкнуло её, она обернулась к Кеше. Кешино лицо кривилось, губы уползли вбок. Положила ладонь на его колено. Он не заметил, прищурившись, смотрел в тонкогубое лицо полковника.

— А пока вы будете сервировать стол, принесите-ка клубнички. Нарушим правила ради такой встречи. Говорят, фрукты перед сдой вроде как полезные.

Наконец она поняла. «Плебея» Кешу привели в высшее общество, чтобы поразить!

— Разные фрукты принесите!

Нина сжалась под голосом полковника. Сейчас она с Кешей была одним целым, их обоих, её и Кешу, оскорбляли богатством и барством. Их с Кешей не спросили, чего хотят они.

Праздник потух. Вот зачем ей, оказывается, нужна новая юбка.

— Музыку обеспечить мою любимую.

Официант отошёл. Полковник обернулся к Кеше одновременно с Ниной — Кешино лицо было равнодушным.

«Слава богу, пронесло, — вздохнула Нина. — Обошлось». Она сама не знала, чего боялась, но трусила ужасно.

— Теперь, Иннокентий Михайлович, когда ужин обеспечен, я хочу поблагодарить вас. — Полковник положил к Кешиному прибору конверт с деньгами и нежно уставился на Кешу. — Здесь пятьсот целковых. Вы вернули меня к жизни.

Нина отвернулась от полковника, она ждала Кешиного взрыва. Но Кеша был спокоен.

«Не обманешь, — думала Нина. Она догадывалась, что может чувствовать сейчас Кеша. Вроде ничего обидного полковник не сделал и не сказал — за труд нужно платить. Но то, как и где он платит за Кешин труд, оскорбило даже её, не причастную к выздоровлению полковника. В замашках полковника, в тонких красивых губах таилось плохо скрытое превосходство! — Наверняка, и в этой комнате ты, Кешенька, сроду не бывал, — думала Нина. — Тебя здесь не знают». Нина боялась сама себя: сейчас не Кеша, она возьмёт и что-нибудь выкинет! Всеми силами сдерживалась, чтобы не заметить сладкого взгляда полковника, чтобы не встать и не сказать громко: «Пойдём-ка, Кеша, домой».

Не громко, тихо, склонившись к Кеше, всё-таки сказала:

— Пойдём, Кеша, домой.

Кеша больно сжал её руку, Нина чуть не вскрикнула.

Зазвучало танго сороковых годов, томительное, простенькое, без современных нагромождений. Нина любила эти далёкие голоса послевоенной страны своей, но сейчас плохо слушала, сидела, сжавшись, не зная, о чём говорить и как себя вести.

Принесли клубнику, полковник оживился. Широко взмахнул рукой:

— Приступим.

— Ещё не пришло время! — Кеша улыбнулся ей, отпустил её руку. — Не трухай, Нинка.

— Я, знаете, люблю здесь провести вечерок. Прохладно, комфортно, особенно хорошо войну вспоминать. Не веришь, что с тобой было такое.

Нина очень хотела есть, а самая любимая на свете ягода — клубника, но она ждала, что станет делать Кеша.

Полковник вынул соломинку, залпом выпил коктейль и осмелел: стал разглядывать Нину, как свою собственность, положил свою руку на Нинину, Нина высвободилась, покосилась на Кешу: не видит ли он и что ей делать.

Кеша зажал губами соломинку. Тогда она потянулась к клубнике. Очень хотелось съесть большую переспелую ягоду, но постеснялась, взяла сморщенную, маленькую. Ягода оказалась кислой.

В Кешином фужере коктейля не убавилось, значит, Кеша не сделал ни глотка.

Полковник всё ещё ничего не понимал, он провозгласил тост за Кешу, быстро выпил и стал рассказывать Нине, каким в первый раз он явился к Кеше. Врачи велели делать срочную операцию — нужно было вырезать лёгкое. По неожиданной мягкости взрослых детей, по горестному лицу жены, по смущённой поспешности врачей он понял, какой диагноз ему «лепят».

— Самое-то главное, что меня тогда волновало… — У полковника неожиданно вспыхнули острые, как у зверя, зрачки. — Я боялся, меня бросит моя девочка. — Он прижал руку к сердцу. — Одно слово, я помираю. Но тут Иннокентий Михайлович, то есть Кеша, и пошёл на меня в атаку. Начал с того, что поставил мне дыхание. Оказывается, я дышал неправильно — лишь верхушками лёгких, а нужно дышать диафрагмой. Стал я пить по часам его лекарство, день за днём. Раз в два дня он делал мне специальные компрессы… в общем, возился со мной дай бог как! И снимки не показали ничего. Врачи руками разводят: оптический обман! Смотрят старые снимки, смотрят новые — чудеса, да и только! В Москву возили. Ну, я, конечно, молчу — не выдавать же мне моего друга! Эй, голубчик! — Официант подбежал. — Очень хочется малины, случайно нет у вас?

— Кажется, малины у нас нет. — Официант растерялся.

Полковник похлопал его по плечу:

— Ничего, ничего, голубчик, нет так нет. — Он потянул руку к Нининым волосам. Нина отодвинулась.

От стен и из углов комнаты шла тихая музыка. Теперь это была бурятская национальная музыка, однотонная, без выражения, как степь. Ничего главнее этой одной, повторяющейся, ноты, рождающей длинный, без конца и края, путь по сухой степи, не было.

Нина ясно почувствовала, что взрыв близко. По глухому Кешиному молчанию, по чуть подрагивающей жилке у глаза.

Полковник, оживлённый, со светлой сединой, со светлым лицом, устраивал стол: разливал коньяк, раскладывал по тарелкам клубнику. Наконец поднял рюмку:

— За встречу!

Кеша не шевельнулся. Полковник очень удивился:

— Ты что, Кеша?

— Я не пью коньяк, — смирно сказал Кеша.

Полковник поставил рюмку, растерянно оглядел стол. Рюмок больше не было. Официанта он звать не стал, сдвинул фужеры, налил в каждый понемногу водки. Поднял свой фужер, сказал мягко:

— Давайте пить водку, мне всё равно.

Кеша не шевельнулся. Он сидел, чуть развалившись, в позе отдыхающего в шезлонге на берегу моря, и лениво следил за суетой полковника.

— Что-то же вы пьёте?! — заикаясь, спросил полковник. — Шампанское? Эй, — позвал он официанта, видимо, для того, чтобы попросить чистые бокалы.

— И шампанское не пью, — скучно сказал Кеша.

Оранжевые икринки вспыхивали в свете, белорыбица потела нежным телом, золотились цыплята, витали над столом, дразнили голодный желудок запахи… Просторный стол был тесно уставлен самыми изысканными и вкусными блюдами. Всё это остывало, обветривалось в глубоком молчании трёх людей, случайно соединённых за общим столом.

Нужно встать, взять Кешу за руку, скорее повести прочь. Но разве Кешу можно взять за руку? Разве можно ему навязать свою волю? Зуд музыки парализовал Нину, тоской завязал сердце.

— С этого надо было начинать, — разбил молчание скучным голосом Кеша, Нина вобрала голову в плечи. — Нужно было бы узнать, что мы с Нинкой пьём, что едим. — Он говорил лениво, словно о погоде. Лицо полковника потеряло свой лоск. — И цыплят не ем, и ростбиф, вообще мясного в рот не беру. Надо было бы знать, что о методах лечения болтать вредно. Надо было бы знать, что перед моей бабой хвост распушать нечего, цапать её. Многое надо было бы знать тебе!

— Кеша, пойдём домой, — позвала она едва слышно.

— Твоя баба — хапай, не твоя — не смей. Тебя лечат, не Нинку, молчи в тряпочку, перед Нинкой не болтай. — Кешина рука потянулась к карману, достала спички. Из-под прибора он осторожно вынул конверт. Ещё минута, и пять сотенных бумажек, как карты, весело мелькнули в его руке.

Нина ещё не поняла, почувствовала: сейчас произойдёт что-то ужасное. Молочное лицо полковника застыло маской.

— Я тебя лечил, — равнодушно нудил Кеша, — в твоих потрохах ковырялся. — Кеша зажёг спичку, ленивым движением поднёс к крайней сотенной бумажке. Сидел он всё так же — откинувшись на спинку кресла, розово-благодушный. Бумажка загорелась легко — деньги были новые. Нина крепко сжала подлокотники кресла. Наверное, сейчас она чувствовала то же, что и полковник: на её глазах совершается безобразие, горят деньги, заработанные тяжким трудом. — Меня хорошо бы спросить, чего я хочу, — цедил Кеша. — Платить не умеешь, по морде бьёшь. Умеешь мотать языком.

И Нина встала — наконец преодолела сонную одурь. Не оглядываясь, на деревянных ногах пошла прочь. Её заботило только одно: как бы не склонилась голова на плечо. Нина шла животом вперёд, как давеча шёл счастливый полковник, старательно держала, чуть откинув, голову.

Возле приземистого швейцара, едва она потянула дверь на себя, её остановили: резко сжали плечо.

— Мне больно, — сказала Нина, не поворачивая головы. — Ты не спросил, чего хочу я. — Она скинула его руку. И вышла на улицу, в сумерки.

Никогда потом она не сумела бы вспомнить, что это была за улица, какие на ней дома и как выглядит ресторан.

— Эй, ведьма, остановись. — Голос Кеши был весел и зол одновременно. — Все бабы одинаковые, все до одной, только позови. Не ерепенься.

Нина резко обернулась к нему.

— Не на мне, — сказала она. — Не на мне, — повторила тихо, — срывай свою злость. Я тоже человек. Меня тоже нужно спрашивать, чего хочу я.

Кеша повернулся, пошёл от неё.

Сколько ходила по городу, она не знает. Когда ноги уже не могли больше идти, взяла такси.

Денег с собой не было, она попросила таксиста подождать, побежала наверх. Долго звонила. За дверью стояла тишина.

Шли минуты. Сейчас таксист поднимет на ноги весь дом!

Наконец дверь распахнулась.

— Оля! Оленька! — Дочка стояла перед ней в лифчике и трусиках, угловатый подросток, пахнущий травой. Забыв о таксисте, Нина опустилась на колени, уткнулась в горячее Олино тельце. — Доченька.

Оля стала гладить её волосы, плечи, спину. Ладошки замирали, крепко прижимались к Нине — оградой от всех бед и несчастий.

Вспомнила о таксисте, понесла деньги.

Таксист спал, припав головой к рулю. Не знала, будить — не будить. Наполненная Олиным теплом, жалела.

Ночь, свет луны и похрапывание шофёра… Всё-таки коснулась его спины, отдала деньги. Едва добралась до своей тахты, тут же уснула.

Она не слышала, когда Кеша пришёл, как лёг рядом, — спала.

А проснувшись утром, глядя на его опухшее лицо, вдруг чётко осознала, что потеряла его: самостоятельная, она ему не нужна, а такой, каким он показал себя в эти дни, не нужен ей. Долго разглядывала его — опустошённая, чужая сама себе, ждала, когда проснётся.

Он проснулся, скользнул по ней равнодушным взглядом, зевнул, тут же вылез из-под простыни. Одевался, не глядя на неё.

— Кеша, — позвала она. — Я всё думала, этот полковник хотел тебе сделать хорошее. Ты, Кеша, зря с ним так. Вы не поняли друг друга. И он — хороший. И ты. Ты к деньгам равнодушен, я понимаю, но…

Кеша вышел из комнаты.

 

8

Прошло ещё три дня. Все три — словно близнецы. Кеша перестал ходить за травами, спал до десяти, до трёх принимал больных. Потом все вместе обедали, и Кеша шёл в спортклуб. Как-то она спросила: «Почему ты не ходил туда каждый день на прошлой неделе?» — «У меня были отгулы», — равнодушно ответил он. Что же, может быть, и правда. И отгулы бывают, почему бы и нет? Особенно после длительных поездок. Она знала, Кешина команда перед её приездом только-только вернулась из-за границы. Вечерами, все три дня, Кеша приходил поздно. «Тяжелобольные у меня», — объяснял. Приходил очень усталый. Перебросившись с ней несколькими вялыми словами, тут же засыпал. О Вите она больше не напоминала, уверенная, что Кеша давно у него побывал.

Оля с утра до вечера просиживала в комнате Александры Филипповны — всё читала.

Заговаривала с Ниной Александра Филипповна. Нина не понимала, чего она хочет, пожимала плечами, уходила с книжкой в своё кресло. Книжку открывала, но читать не могла, разглядывала аккуратные строчки.

Наступил четвёртый день, если вести отсчёт от встречи с полковником в ресторане. Воскресенье.

Она ждала этого дня. Ей казалось, именно сегодня произойдёт перелом. В воскресенье не должно быть больных, и они с Кешей проведут целый день вместе.

Нина проснулась рано, готовая к разговору с ним. А Кеша наспех принял ванну, побрился, съел свою обычную картофелину, помидор с огурцом и сказал, что уходит.

Нина как раз собиралась в ванную. Она остановилась с полотенцем в руках на пороге его кабинета.

— А как же… — хотела было спросить и не спросила. Закусила губу, шагнула в ванную, заперлась. Припала головой к двери, так стояла до тех пор, пока не хлопнула дверь.

Когда вышла на кухню, Александра Филипповна оттирала кастрюлю. Лилась вода, на плите кипели травы. Оля уткнулась в книжку. Почувствовав на себе Нинин взгляд, нехотя подняла глаза, натужно улыбнулась, подхватила книжку, ушла в комнату. Не то жалость, не то осуждение унесла на лице.

— Пойдём со мной в церкву, — певуче сказала Александра Филипповна. — В церкви душа помягчеет, вся блажь повыветрится.

Эти простые слова Нина неожиданно услышала. Присела к столу.

Александра Филипповна жевала губами, жалостно поглядывала на Нину.

— Хочешь облегчиться?

— Как?

— Вызови прошлое.

— Как?

— Заладила: как, как? Закрой глаза, скажи себе: «Девчонкой стань» — и увидишь того, кого любила в детстве.

Нина честно закрыла глаза, честно сказала себе: «Стань девчонкой».

Серенькое небо, серенькая морось. Людей нету. Только серый цвет дня. Сорок пятый год. Осень.

Зажмурилась ещё сильнее. Погнала прочь осень.

Явилась Варька. Тощая, в драном тоненьком пальтишке, синяя, с круглыми глазами, как совёнок. Суёт пленному кусок хлеба и кулёк с семечками, а сама — голодная.

— С Варей мы учились десять лет, от первого до последнего класса. — Неожиданно Нина принялась рассказывать Александре Филипповне и про детство с Варькой, и про пленного немца. — Варька всегда весёлая, что бы ни случилось, всегда смеётся. — Нина запнулась, замолчала — в этом году Варька ни разу при ней не смеялась.

— Вот видишь, полегчало. А я всё слышу от Кеши — «Илья», «Варя», а какие они, добиться не могу. Ты, доченька, давай ещё о чём-нибудь расскажи.

Почему-то, без всякой связи с прошлым и будущим вспомнила день, когда провалилась на экзамене в университет. Ничья, нигде, ни для чего. Страх перед пустотой и собственной ненужностью. На недолго вырвала её из ненужности никому девочка с красными бантами и снова, уйдя с мамой, погрузила в пустоту, ещё более ощутимую, чем до встречи.

Ощущение вернулось очень точное — пустота жизни. Будущее темно.

— А может быть, тогда, в тот день, когда я провалилась в университет, а девочка потеряла маму, у меня вовсе не беда была, а радость? — неожиданно спросила Нина Александру Филипповну. — Может быть, мне нужно было провалиться в университет, чтобы увидеть ту девочку в тот яркий день, чтобы испытать зависть к тому, как девочка лижет мороженое, и купить мороженое себе? — настойчиво говорит Нина. Кто знает, может быть, свобода от всех обязательств, солнце и молодая сила, гонявшая её тогда по раскалённым улицам Москвы, и были жизнью, той главной жизнью, для которой человек предназначен своим рождением? — Скажите, а что такое жизнь? — Жадно Нина ждёт ответа от Александры Филипповны.

— Пойдём со мной в церкву, — снова певуче позвала её Александра Филипповна. — Без церквы не успокоишься, я вижу. А там ответишь на все вопросы.

— Скажите мне, как жить? Я ничего не понимаю. Я без Кеши не могу.

— Мужик есть мужик, что с него возьмёшь? Не мучься из-за мужика.

Нина сидела так же, как сидела в первый день, истуканом, без движения. Слова получались сами, равнодушные, оторванные от неё.

— Я никак не могу его понять. Иногда мне кажется, за ним идёт солнце. А поступки его не согласовываются, я не могу его понять, — повторила она. — Расскажите, какой он был маленький, пожалуйста. — Нина укутала плечи полотенцем, потому что плечи озябли.

Александра Филипповна долго молчала, жевала губами, думала.

— Кеша сейчас в переломе. Был один Кеша, стал другой, — сказала сердито. Оборвала себя, злую, заговорила ровно: — В детстве сперва походил на всех. Пацан как пацан. Только сильно понятливый был сызмальства. Один мужик в нашей деревне рубанул себя топором по ноге. А как Кеша остановил ему кровь, мужик — бежать. Испугался шибко, не столько своей раны, сколько Кеши. Стоит пацан, до колена не достаёт, Кеше-то всего пять лет было, бесштанный, в рубашонке, и быстро, быстро что-то лопочет, кровь и встала…

Мерный голос Александры Филипповны успокаивал Нину. Так она и думала, так и представляла себе. Не от ума умный — от земли. Кешина сила — от земли.

— Зубы заговорить, грыжу… это ему раз плюнуть, лё-ёгко ему всё было. Дед часто заместо себя посылал Кешу. И люди ничего… попервоначалу только ворчали, а потом и сами стали звать. Легко с ним говорили. Пойдём в церкву, Нина, иссохнешь!

Кастрюля блестит, теперь Александра Филипповна подтирает пол, её голос глуше.

— Опосля я про него перестала что-нибудь знать, как он вошёл в возраст. Учился в школе, остальное время — с дедом. А я работала, на заводе, сурьёзная была у меня работа. Завсегда, сколько себя помню, висела на Доске Почёта. Всё было ничего, пока не помер мой мужик. Тут и повернулась жизнь. Надьку родила раньше времени. И пришлось мне работать в две смены. В общем, что говорить, Надька росла у Кеши на руках, таскал всюду за собой — и на свои курсы, и в клуб. А я кормила их.

— Не о том вы, не то.

Александра Филипповна кивнула:

— Твоя правда. О «том» трудно сказать. Был Кеша один, стал Кеша другой, я уже сказывала тебе. Злу поддался. Поверил, что одно зло кругом. — Александра Филипповна стала руки мыть после кастрюль и тряпок.

— У него есть женщина, да? — спросила наконец Нина то, что вот уже много дней хотела спросить. — Он жениться собирается?

Она ждала ответа терпеливо, сама себе удивляясь, какой за эти дни стала кроткой, ждала, стараясь не испугаться правды.

Александра Филипповна собиралась в церковь тщательно — умылась, надела свою лучшую юбку, повязалась белым платком в тёмный горошек, проверила кошелёк. Нина ходила следом за ней.

— А кто его знает? Ходют тут за ним, даже бегают, изо всех сил. Но, чтоб одна, не замечала.

Так она и думала. Их много, и он со всеми… как с ней.

Александра Филипповна ушла, а Нина легла поперёк тахты. Лишь закрыла глаза, её тут же обступили женщины. Она запоминала всех женщин, которые приходили к Кеше, каждую по отдельности, и все казались ей красавицами, но если даже не совсем красавицами, то уж наверняка они были получше, чем она. Блондинка смеялась ей в лицо, насмешливо разглядывала её. Та, первая, девушка, которая так и не повернулась к ней, смотрит, не отрываясь, на Кешу: короткая толстая пушистая коса окантовала щёку. И сейчас кто-то смотрит так, не отрываясь, на Кешу.

Нина вскочила, пошла на кухню, выпила холодного чая. Легко позванивало в голове, и не было ни одной мысли. Александра Филипповна уже, наверное, в своей церкви, а в каждом уголке кухни остался её голос: «Мой отец был человек… Выздоровеет больной, отец возьмёт балалайку и — давай наяривать, а мы пляшем!»

Позвонили в дверь. Нина удивилась: не заперто же!

— Можно? — услышала знакомый голос. Вышла в коридор. Перед ней стояла Витина мать. — Я решилась прийти, вы простите. Мы ждём с тех пор. Витя даже есть перестал. Вы не думайте, мы заняли денег, мы теперь можем оплатить лечение за месяц вперёд. Вы скажите врачу. Он что, боится, что мы не заплатим? Вы скажите ему, вот деньги. — Женщина разжала ладонь, на ладони — четыре мятых бумажки по пятьдесят рублей.

Нина отступила от неё, прижалась к стене, потом бочком пошла в комнату. Женщина нерешительно потопталась на месте, пошла следом.

— Вы простите, что я решилась. Вы нас так обнадёжили! Мы всё ждём, утром, днём, вечером, Даже ночью прислушиваемся к шагам на лестнице, вдруг он для нас найдёт время только ночью? Одна надежда. — Женщина не плакала, сухо блестели глаза. — Я не знакома с ним. Если бы папа был жив… он умел разговаривать с ним.

— Разве он не приходил? — дрожащим голосом спросила Нина. — Я думала, я была уверена… Я ведь ему никто, такая же, как все, больная, просто хотела Вите помочь, Не сумела. Возможно, даже испортила. Вы меня простите. Я так его просила! У него умирающие, у него тяжёлые больные, он всё время с ними, вы извините его. Я вас прошу, потерпите, я его ещё раз попрошу. Он придёт, он должен прийти обязательно. — Нина лепетала, не зная, как помочь несчастной матери, и только одного боялась — замолчать.

Женщина постояла-постояла у двери в Кешин кабинет и, опустив голову, пошла к выходу.

«Подождите», — хотела сказать Нина, не сказала, потому что она сама ничего не знала про Кешу.

Женщина тихо ушла. Нина старалась вспомнить её лицо, торчащие скулы, опущенные к полу глаза, пушистые широкие брови, затянутые в тугой узел пушистые волосы, которые всё-таки непослушно топорщились над скорбным лбом.

Пошла снова на кухню. Бутылки с лекарствами, недопитый Кешей чай… Осмотрела всё это, ещё раз, ещё. И отчётливо поняла, что больше никогда этого не увидит. Ни бумажных пакетов с травами, заполнивших и переднюю, и тёмную комнату-кладовку, и пол под Кешиной кроватью в кабинете, и все полки, ни Кешиных книг, ни широченной, удобной, видно, на заказ сделанной тахты.

Она приехала к нему незваная и захотела стать ему близким человеком. По какому праву? Чем он обязан ей? Вот он и сбежал из своего дома, чтобы не видеть её. И к Вите не пошёл потому, что она его об этом просила. Нет, не о том она думает! Ей до него не дотянуться, его истин не понять. Вылечил без её участия Витю и снова вылечит. Зачем она вмешивается? Не лезла бы, давно всё было бы в порядке!

Не торопясь, как только что собиралась в церковь Александра Филипповна, уложила в сумку свои вещи. Из ванной вынесла сухое Олино и своё бельё, уложила в сумку Олины и свои домашние шлёпанцы, тёплые кофты — сегодня опять жарко. Проверила документы. Достала деньги из сумки, конверт с Вариной запиской Кеше, вынула из конверта записку, смяла, бросила, в конверт положила деньги, написала на нём крупно: «Спасибо. Мы уехали». Постояла над конвертом, посмотрела на свои ровные крупные буквы. Приписала: «Приходила Витина мать. Они ждут Вас с утра до вечера. Они собрали деньги на лечение».

Кажется, всё. Да, ещё нужно выключить газ под кастрюлей с лекарством. Неизвестно, когда вернётся Александра Филипповна.

Нина подошла к зеркалу, сняла ленту, тщательно расчесала волосы, потуже связала их и только тогда пошла к Оле.

— Поедем, доченька. Сейчас лето, очень трудно будет достать билеты. Может быть, два дня придётся загорать в аэропорту.

Оля сморщилась, губы у неё запрыгали — она заплакала. Поспешно глотала слёзы, а слёзы всё сыпались из глаз.

— Ты что? — удивилась Нина. Не расстроилась, не изменила своего решения, просто удивилась.

Но Оля ей не ответила. Она встала, одёрнула платье, отбросила косы. Понесла книжки. Очень осторожно отодвинула стекло, расставила их по полкам.

— Это о травах, — пояснила Нине. На неё не смотрела. — Ты всё взяла, мама? — Она уже совсем успокоилась, и Нина сразу забыла о её слезах.

— Ну, посидим на дорожку, Оля.

Они сели на зелёную тахту.

— Какая нелепая примета, — усмехнулась. Подумала равнодушно: «Вот и всё. Всё. Зачем жила здесь? Зачем тянуть резину дальше?»

— Мамочка, ты взяла лекарство? — Оля встала первой, пошла к сумке.

Через минуту все вещи были выброшены на пол.

— Что же ты делаешь?! — В голосе дочери звучал испуг. Она побежала на кухню, вернулась тут же с бутылкой, бутылка была неполной. — Это на пока. Я, как приедем, напишу дяде Кеше, он ещё пришлёт. — Нина спокойно смотрела, как Оля аккуратно укладывала вещи обратно. — Ну ехать так ехать! — сказала Оля весело любимую фразу Олега. Олег всегда так начинал их путешествие: «Ехать так ехать!»

Ни на что больше не глядя, Нина первая вышла из дому и, только когда Оля захлопнула дверь, вздрогнула.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

1

На тысячи километров раскинулась Россия: бескрайняя с востока на запад и с севера на юг. В одном её конце кончается рабочий день, в другом — люди только просыпаются. Жара иссушает человека в одном её конце, в другом — морозом сковывает. И каждый из нас связан с другими людьми общей участью своей страны: законами, бытом, мировоззрением. В этой общей жизни — миллионы частных, индивидуальных жизней, совсем не похожих друг на друга ни в счастье, ни в горе, ни в жизни, ни в смерти!

Кеша очнулся к полудню в квартире Жорки. Отчаянно болела голова. Ощущение было такое, что она затекла. Кеша обхватил её руками.

Нужно встать, дойти до ванной, сунуть голову под ледяную струю, но голова от пола не отрывается. Как это получилось, что он, словно собака, валяется на полу? Они с Жоркой позвали двух девок. Стали пить. Больше вспомнить ничего не смог. Постучал кулаком в стену. На его зов никто не явился. С трудом перевернулся на живот. Боль с затылка перелилась в виски и в макушку. Всё-таки он поднялся на четвереньки! Наполненная болью голова валилась на грудь, в глазах было темно. Неуклюже сел. У основания носа нашёл болевую точку, резко нажал и отпустил, ещё раз нажал. Стало немного легче. Чуть не ползком добрался до ванной, наконец, подставил голову под воду. Вода оказалась тёплой, облегчения не принесла.

Нужно мотать домой, принять там боданчику с мятой, выдрыхнуться. Нет, дома не поспишь, там маячит Нинка.

Растёр голову полотенцем. Пошёл на кухню. Четыре пустые коньячные бутылки аккуратным строем стояли на столе, словно приготовленные для сдачи, горела конфорка, наполняя кухню душным туманом. Кеша смутно помнил, что они пытались варить кофе, турку вроде сняли, а газ выключить, наверное, забыли.

А может, это Жорка вставал? Не вставал, Слишком душно — похоже, конфорка горела всю ночь.

Турка с оставшейся гущей пряталась за коньячными бутылками. Кеша поднёс её к губам, выцедил немного жидкости, потом стал жевать мокрое крошево. Кофейная горечь оказалась приятнее горечи похмелья.

День был пасмурный, с сырыми облаками, лезущими чуть не в дом: вот-вот соберётся дождь и тогда зарядит на несколько дней. Кеша любил дождь, особенно в тайге. Только в дождь тайга, с травой, мхом, хвоей кедрача, лиственницами, выделяет из себя тот сладкий запах, какого сроду не дождёшься от неё в солнце.

Из детства — запахи! Они с дедом забрались под тяжёлые ветки ёлок, мягко шлёпает дождь, а сладкий запах проснувшихся в дожде трав и деревьев, смешавшихся в единый настой, Кеша, разинув рот, «пьёт». Дышит, дышит, не может напиться им досыта.

Сейчас запах — перегара, кофе, сгоревшего газа.

Кеша сунул руки в карманы, покачался из стороны в сторону, помотал головой: вроде боль тает. Всё равно нужно промыться и поспать.

Наконец он дошёл до Жорки. Жорка спал лицом вниз, одну руку закинул за голову, другая свисала. Кеша всегда удивлялся, до чего Жорка волосатый! Вот уж точно прямиком от обезьяны заявился в этот мир Жорка.

С Жоркой они работают больше десяти лет. Свойский мужик, особенно не давит, только чтоб соблюдал свои часы — являлся на работу вовремя. Пробьёт восемнадцать ноль-ноль, катись ко всем чертям.

Кеша не стал будить Жору. Злясь на самого себя за то, что вчера перебрал, вышел на улицу. Так он и думал: с неба уже сеял редкий дождь. Был он не холодный и не тёплый, падал лениво. Кеша подставил ему лицо, но дождь не охлаждал, ещё больше клонил ко сну.

В городе дождь душный, вбирает в себя помоечный гнилостный дух, дух отходов, машинные и автобусные газы, дымы фабрик и химзаводов — всю неприглядную сторону человеческой жизни. Дождь несёт не дыхание — сырость и предчувствие серых сумерек жизни.

Зоя встретила его обычно — улыбкой и своим обычным причитанием:

— Как сквозь землю провалился. Это где же ты столько времени волынился? Я тут вся высохла, можно сказать. — Слова вылетали из неё, налезая одно на другое. — Собрался вроде в загранку, обещал вернуться через неделю, а канул на месяц! Сказал, скоро придёшь, я уж устала ждать, с тобой только договорись. — В её словах не было упрёка, она говорила громко и невнятно. Кеша никогда не слушал её. Пока она говорила, он успел выпить стакан воды, снять сандалии, брюки, рубаху и скинуть одеяло с аккуратно застеленной её кровати. Кровать была старомодная, с железными шариками на спинках. Зойкина мать не разрешала выбросить её, и хорошо делала: в эту кровать точно проваливаешься, видно, много поколений выросло в её сетке-люльке.

Кеша всколыхнулся, только когда увидел, что Зойка начала раздеваться, небрежно махнул рукой:

— Не сымай. Я напился вчера вусмерть, нужно войти в форму.

Зойка поспешно натянула платье обратно.

— А ты и знаешь одно: кирять, будто нету у тебя больше дел, — с обидой сказала она. — Говорил, живёшь ради больных. Где уж тут! Они, небось, сидят, дожидаются тебя, а ты тута дрыхнешь! — Она насмешливо скривилась, но сразу же её лицо стало жалким. — Небось, и не вспомнил по сю минуту про Зойку, пока ездил там по своим европам да заливал глаза. Не подумал, что Зойке кой-чего надо?! Ты хоть знаешь, как я живу? Всё жду тебя и жду с утра до вечера. На работу, с работы и — жду. Что я, неживая, что ли? Другие на танцы ходят, а я сиднем дома. Девчонки надо мной смеются: «Чего хвасталась, что жених у тебя больно хороший? Наши вон при нас, а твой где шляется?» Ну вот ты мне скажи, горе моё, долго я буду состоять при жизни ни девкой, ни бабой? Уже пять лет ходишь… ты испортил меня, ты!

Как только Кеша коснулся подушки, спать расхотелось, зато тело, уставшее от жёсткого пола, сладко заныло, расправляясь и нежась в мягкости перины.

— Я тебе, Зойка, не раз говорил: иди к кому хочешь, спи с кем хочешь, выходи за кого хочешь, меня не жди. Мне что? Я пришёл и ушёл, я для тебя без значения. Все люди вылезают из одной грибницы, у всех всё как надо приделано, вот ты и не сомневайся, иди к кому хочешь. А я приду или не приду, кто меня знает? Сам не знаю. Чего ж меня дожидаться? Я тебя в оковы не заковывал и тебе ничего не обещал. — Кеша закурил, кинул сигареты со спичками на пол, стал смотреть на Зойку. Зойка сидела у него в ногах и вся тянулась к нему. Он словно не замечал. — Ты, Зойка, ничего себе, лицо у тебя — подходящее, что нос, что глаза возьми. Всё, как у людей, и вся ты — в норме. Только я, Зойка, — никому не предназначенный, и ты не рассчитывай на меня. У меня, Зойка, сто таких, как ты, и никого нет у меня. А сегодня, Зойка, мне надо лечиться сном.

— Значит, у тебя сто таких, как я! — запричитала Зойка, вцепившись в свои крашеные, подвитые химией кудельки. — Сто?!

— Дура ты, Зойка! — лениво вздохнул Кеша. — Дура и есть. Кто ко мне придёт, тот и хорош. Я никуда не хожу. Моё время ого как ценится! Даже к больным хожу редко, только к особо важным. Недавно я был у одного… доктора наук. Квартира — не нашим чета, в старом купеческом доме, богатая. Ну, меня прежде всего хотели усадить за стол, а зачем я буду пить, не посмотрев больного? Посмотрел я его. Долго смотрел. Он прямо влюбился в меня. «У вас, — говорит, — Иннокентий Михайлович, глаза особенные, они человека, как рентгеном, видят». Дочка у него не чета тебе. Ножки и всё такое у неё — во! Одета, как с картинки, и вся она такая… Привела меня к себе в комнату, поедом ест своими глазищами, ну совсем, как ты, тает. Я сказал ей про папашу всё как есть, одну правду. Она побелела лицом. «Я, Иннокентий Михайлович, не пожалею для папы ничего, — говорит. — Только вы спасите его. А то моего папу затребовали в Москву, и нам скоро нужно ехать. Только вы, Иннокентий Михайлович, можете спасти. Помогите!» Ну, чего лупишь на меня глазищи? Она точно так и сказала: «Только вы один можете…» — Кеша потянулся, зевнул, спросил лениво: — А ты чего не на работе?

— У меня вторая смена, — едва слышно выдавила Зойка. Она смотрела на него исподлобья, не скрывая своего отчаяния, которое было и в печально повисших кудельках, и в сильно подкрашенных ресницах, и в полуоткрытых губах.

— А вчера у нас такие были две крали! Одна — бурятка, держит первое место по спортивной гимнастике, не как-нибудь, а вторая — литовка, она приехала к нам по обмену опытом. Год назад мы к ним ездили, теперь они — к нам. Обе лезут ко мне. Мне перед начальником неудобно. Я шепчу: мол, иди поцелуй дяденьку Жору.

— Которой шепчешь-то? — глухо спросила Зойка.

— Литовке шепчу… Бурятка мне самому показалась. Поёт она хорошо, как начнёт тянуть… все кишки она мне промыла своим вытьём. Очень я люблю, когда поют. А ещё она маленькая такая, совсем как дитё. Села ко мне на колени, обняла и даже не шевелится. Потом я дрессировал её. Она хочет подойти ко мне, а я не подпускаю её взглядом, она на месте так и застывает. Чуть отвлекусь, она вроде и шагнёт, ан нет, я опять поставлю её на дистанцию. Потом приказал раздеться и лечь. Тут Жорка лезет со своей рожей. Ему скушно, видите ли, хочет выпить. Ну, а я всё по порядку. Сперва девочка, потом пить. Выгнал я Жорку. — Кеша куражился. И был зол на себя за это — помимо него лилась из него вся эта ахинея. Рождало её меленькое, не подвластное ему, не знакомое ему прежде желание обидеть Зойку, чтоб Зойке, как и ему, стало скверно. Перегаром пропахло нутро, больно сжалась башка, затяжелели руки и ноги. — Моя девочка лежит смирно, ждёт, только глаза блестят. Светя тушить не люблю. Подошёл к ней, смотрю на неё. Она было прикрылась, я приказал снять тряпки. «Ну скоро ты?» — снова влез Жорка. Я и пошёл к нему.

Только тут Кеша увидел, что Зойка плачет. Она вздрагивала, и её кудельки тоже вздрагивали. Она зажала лицо руками, а слёзы текли между пальцами.

— Не плачь, Зойка, дура ты дура. Я из-за тебя расхотел спать. Ну, валяй, раздевайся.

Зойка отняла руки от лица, по нему текли грязные дорожки — разъехалась тушь с ресниц.

— Я сейчас. — Она вскочила, побежала из комнаты. Через минуту вернулась — красная, блестящая, видно, здорово натёрла себе щёки. Топорщились вокруг глаз рыжие реснички, рот был полуоткрыт. С коротким стоном она припала к нему, стараясь вдохнуть, впить его дыхание, и, по всему, был ей сладок запах перегара, и сладки укусы, и сладки его жёсткие руки. — Ты был с ней вчера? — потом спросила она.

Кеша лениво улыбнулся:

— Нет же, говорю, мы с Жоркой напились, и я забыл о ней. Я даже не знаю, когда она ушла. Я проснулся на полу. Теперь вали, Зойка, убирайся то есть, я буду спать.

 

2

Он вернулся домой через два дня.

— Нинка! — позвал.

Ему никто не ответил. Заглянул в кухню. Никого. В материну комнату. Никого. Прошёл к себе в кабинет. В глаза сразу бросился голубой конверт. Конверт был точно такой же, в котором преподнёс ему деньги полковник.

«Неужели снова прислал?» — подумал Кеша, но сразу увидел крупные Нинины слова.

Не сразу понял, ещё раз прочитал. Уехала? Он зло сплюнул. Может, написала подробнее? Раскрыл конверт, достал деньги. Нинка оставила сто рублей — четыре бумажки по двадцать пять.

— Чёрт с ней! — сказал Кеша вслух и вдруг опустился в кресло, в котором сидели его больные. — Как же так, взяла и уехала?

Около ножки кресла — скомканная записка.

«Таёжник! К Нине отнесись, как ко мне, она мне сестра, а может, и просто моя половина. Помоги ей, сбереги её!»

Он снова скомкал записку, не дочитав.

Очень захотелось курить, но руки вяло лежали на коленях.

Это когда же она успела?

В раскрытую дверь кабинета был виден стол, угол зелёной тахты. Серый, промозглый дождь, уже два дня сеявший с неба, проник сыростью в дом, присыпал вещи. Нинка любила сидеть в кресле. Кресла отсюда не видно. Может быть, он не заметил, а она сидит там? Вскочил, побежал в комнату. Кресло было пусто. Глубокая ямка образовалась в сиденье. Старое кресло. Давно хотел выбросить его.

Кеша прошёл в материну комнату, на кухню. Даже в уборную заглянул. Квартира была чиста и пуста. Вернулся в кабинет, закурил. Сел в Нинкино кресло, жадно вдохнул дым. Дым был горький. И всё равно вдыхал, раз за разом, беспрерывно.

Ничего не сказала, уехала, и всё. Ну и чёрт с ней! Жил без неё прекрасно и ещё сто лет проживёт.

Но то, что Нинка уехала без спроса, без его разрешения, то, что она сама решила уехать, а не он её отпустил, обескураживало. Разве у него нет больше власти над людьми? Ему казалось, Нинка бросится за него в огонь. Служить хотела ему. Ну и чёрт с ней.

Снова пошёл в кабинет, взял в руки конверт с её почерком. «Приходила Витина мать…» Выбросил сигарету, стал собираться. Принял душ, сменил рубашку, взял из холодильника Витино лекарство.

Дождь спадал с неба беспрерывно, мелкий, назойливый; морось проникала за воротник, жгла шею холодом — совсем осенний, неизбывный дождь.

Взяла и уехала. После себя оставила дождь.

Дверь в квартиру заперта. Сколько раз Кеша приходил сюда, всегда была открыта. Не успевал войти, раздавался Витин крик: «Дядя Кеша пришёл!», и старик семенил к нему навстречу, протягивал руки: «Наконец-то, батенька!»

Кеша нажал звонок, звонок не зазвонил. Пришлось постучать. Стук получился слабым, не стук, какое-то шуршание. Ему не открыли. Как же это получается: он сам пришёл и торчит на лестнице! Это всё Нинка. Она велела идти. Распорядительница. A его вовсе и не ждут. Он застучал что было силы, приговаривая: «Посмела, посмела, посмела ослушаться». И снова стояло в ответ молчание.

Его охватила злоба, необъяснимая, неуправляемая, такая, когда он может перебить все стёкла и проломить все двери, злоба к Вите, к его матери, а больше всего — к Нинке. Кеша замолотил в дверь ногами. Он бил дверь, как бьют, убивая, врага.

За дверью стояло молчание.

Ярость сменилась вялостью. Кеша опустился на ступеньку, уронил голову в колени. Хотелось курить, но он забыл сигареты. Сидел, не в силах пошевелиться, от ощущения беспомощности и злости снова налилась тяжестью голова.

Уехала. Взяла и уехала, словно он — это не он, а какой-нибудь обыкновенный мужик, от которого сам Бог велит уехать. Как она посмела!

Оторвать от колен голову, встать, спуститься по одному лестничному пролёту немыслимо трудно. И сидеть очень неудобно, хочется лечь, расправив руки и ноги.

— Вы что здесь хулиганите? — Срывающийся, чуть не визгливый женский голос обрушился на него. — Напился и ломится в квартиру.

Хотел спросить, откуда она знает, что он ломится, но оторвать голову от колен не смог.

— Я кому говорю, убирайтесь отсюда. Иначе позову милицию. Вы слышите? А ну, вставайте! — Видимо, женщина немного успокоилась, потому что её голос уже не дрожал и не срывался, она говорила теперь медленнее и смелее. — Не стыдно вам? Напились до бесчувствия. Вы, может, перепутали квартиру?

«Молодой голос», — привычно отметил Кеша. Поднял себя внутренним броском, впился в женщину взглядом. Она отступила.

«Кто вы? Что вам здесь надо?» — хотела спросить, вместо этого пролепетала:

— Простите.

Есть ещё в нём сила: женщина попятилась к своей двери, прижалась к ней спиной, беспомощно смотрела на Кешу.

— Просите прийти, а сами запираете двери.

— Это вы? Иннокентий Михайлович? — просияла женщина. — Это вы лечили Витеньку два года? Не видела вас ни разу. Папа хотел, чтобы я работала и училась, я была ж занята… Папа обожал вас. Вы спасли Витю. Он так ждёт вас! — Женщина пыталась открыть дверь, а ключ не попадал в замок. — Мы решили запираться, страшно. Я целый день на работе, Витя один, не сумеет защитить себя. Около него телефон. Он испугался стука и вызвал меня. Я работаю недалеко.

— Давайте я открою, — сказал Кеша.

Наконец они вошли в квартиру.

— Мама, это ты? — еле слышно спросил Витя.

— Дождались, Витенька, пришёл дядя Кеша. Сам дядя Кеша.

Женщина носилась по квартире, засовывала куда попало тряпки, задвигала стулья, утаскивала в кухню грязную посуду.

— Вы простите, Иннокентий Михайлович, я утром не успеваю убраться. Вечерами мы с Витей учим уроки. Совсем мало свободного времени. Только в обеденный перерыв я могу прихватить лишних полчасика. Так любезны учителя, приходят заниматься с Витенькой. В перерыв я впускаю их. Сама уберусь тут и снова — на работу.

— Дядя Кеша! — задохнулся Витя, замолчал. Заговорил спокойно: — Я не сомневался в вас. Я знал, что вы не способны бросить в беде. Я скоро буду учиться в настоящей школе, ведь правда, дядя Кеша? — снова сорвался Витя на детский вопль.

Кеша подошёл к мальчику. Витя очень осунулся, побледнел с тех пор, как они виделись в последний раз, но Кеша не мог разглядеть его хорошо, потому что вместо Витиного лица он видел Нинкино.

— Вы не сомневайтесь, дядя Кеша, я беспрекословно буду слушаться вас. Мама совсем выбивается из сил. Как вы понимаете, я должен поскорее выздороветь.

— У вас очень темно, — сказал Кеша. — Зажгите свет. — На Витину мать Кеша больше не смотрел. Он чувствовал: она стоит за спиной, готовая выполнить любое его приказание. — Сосредоточься, освободись от всего лишнего, — сказал Вите обычные первые слова. — Об уроках не думай, о дедушке не думай. Думай о своей силе. Ты можешь всё. В тебе скрыт источник энергии. Сейчас ты обратишь всю энергию, всю свою внутреннюю силу против болезни. Слышишь, Витя? — Кеша не обернулся к Витиной матери, протянул ей бутылку с лекарством, сказал: — Отлейте две столовые ложки, принесите.

За окном — дождь. Мелкий, осенний. Даже не верится, что все дни, что Нинка была здесь, солнце жило с утра до вечера. Нинка увезла солнце.

Привычным движением Кеша взял мальчика за руки, нашёл пульс в одной руке, другая осталась самостоятельной, не далась Кеше. Пульс правой руки был стремительный, глушил Кешу и не передавал гула Витиной жизни. Сильнее Кеша сжал тонкое запястье. Снова лишь внешний стук сердца, без тайной жизни крови, без её внутреннего течения и смысла. Кеша понял, что он оглох. Страх облепил тело и лицо липкой испариной.

— Вот, — женщина протянула рюмку с лекарством.

Кеша зло отбросил Витины руки.

— Пей, — приказал Вите.

Приказал себе: «Освободись! Не думай о дуре-бабе. Всё в порядке. Ты, как прежде, всемогущ!»

Но голову сжимал жёсткий обруч.

«Ерунда! — ерепенился Кеша. — Я всё могу!»

Уверенно, резко, со злой силой сдавил податливые Витины руки. И снова не произошло соединения с Витей.

Всегда так естественно, само собой совершалось сцепление двух организмов: здорового, сильного — Кешиного и напряжённого, напуганного, больного — пациента! Сразу в Кешу проникала чужая жизнь, он начинал слышать кровь больного: её голос, её дыхание. Она гудела в Кеше. По участкам, поражённым болезнью, кровь проходила трудно, задерживалась у неожиданной преграды, толкалась в Кешу бедой. Яркий свет в мозгу обозначал здоровые органы больного, тьма и внезапная остановка открывали болезнь. Кеша видел печень, изрытую алкоголем, сморщенные почки, заблокированный позвоночник…

С самого детства в нём эта сила. Необъяснимое счастливое забытьё в чужой беде. Радость чужой болезни. Кеша, как пьяница — рюмки, ждал этой связи с больным — своего прозрения. Только в эту минуту он был невесом, его не было вовсе, было лишь открытие новой тайны. Именно в эту минуту в нём рождалась энергия — весь солнечный свет сосредотачивался в нём одном и щедрым потоком из него переливался в больного. Кеша видел, как этот живительный свет подступает к больному органу и либо проваливается, как в омут, в чёрную гниль, растворяясь там, либо пробивает больные клетки и очищает их. Нужно пробить, обязательно нужно пробить болезнь. Но для этого он, Кеша, должен перестать ощущать себя, должен забыть Нинку.

Дед вёл его по утреннему лугу. Кеша подпрыгивал, пытаясь вырваться из объятий росной ледяной травы. Короткая рубашка не защищала — Кеша словно в ледяной воде шёл.

— В тебе — зелёный цвет, в тебе — рассвет, в тебе — роса, в тебе — сила, — твердил дед.

Куда вёл его дед на грани ночи и дня, зачем, Кеша не помнит. Помнит беспредельный луг с травой его роста, воду реки, у которой стояли с дедом, полумесяц рождающегося солнца со свечением неба над ним, ледяное пробуждение природы к дню — мокрой травой и мурашками тела, дедовское бормотание: «В тебе нету зависти, в тебе нету жадности, в тебе нету злобы, в тебе нету тебя, есть вода, снег, птица, свобода — сила».

В четыре года дед перестал водить по лугу. «Коль в почву бросил зерно, взойдёт колос, коль — в камень, пропало время».

Сидя сейчас на стуле перед Витей, всеми силами Кеша старался вызвать к себе деда, но дед не шёл к нему. Дед умер в Кеше. Глухота давила уши, в Кеше толчками бродила злоба: «Посмела уехать. Посмела». Кругами расходились волны злобы, заливая Витю и весь мир.

Не может он из-за Нинки утерять силу, ниспосланную ему свыше. Эта сила в нём навсегда, он уверен. Сейчас он выкинет из себя Нинку и поймёт, почему снова отказали мальчику ноги.

Судорожно ловил Кеша Витин пульс. Но пальцы напрасно перебирали жилочки, сухожилия, косточки — пульс был стуком, и всё.

— Витя! — воскликнул в отчаянии Кеша, сердито вперился в него.

Но в Витиных глазах светилось такое острое желание выздороветь, Витя так, весь целиком, был отдан ему, что Кеша прикусил губу.

В чём же дело? Почему он отражается от Витиных глаз? Почему не может проникнуть за ярко-синюю радужку, за чёрный светящийся зрачок внутрь? Вот Витины светлые брови, пушистыми уголками, вот полуоткрытые губы, с белыми тесными заборчиками зубов, вот тёмные ложбинки подглазий, а Витиной горбушки мозга, с мёртвой проталиной двигательного центра, а Витиной вспухшей от долгого лежания и мучной пищи печени нет. Нет его быстро сжимающегося и разжимающегося сердца. Нет длинных, бесконечных нервов Витиных ног, однажды оживших уже под его могуществом. Что случилось с этими нервами, где оборвалась их связь с корой головного мозга?

Кеша бросил Витины руки, встал. Над губой, по лбу рассыпался крупными каплями пот, он тёк в глаза, в рот. Кеша чувствовал свой тяжёлый, сытый живот, Зойкиными стараниями напичканный пельменями, в каждой своей поре и в каждой клетке чувствовал пары выпитого с Жоркой коньяка и Зойкин запах.

— Вам плохо? — приблизилось бледное лицо женщины. — Витя безнадёжен, да? Почему вы молчите? Вам дать воды?

Громадная широкая красная чашка с водой показалась Кеше облитой кровью, но, когда он поднёс её к губам, увидел, какая она белая, чистая внутри. Жадно стал пить, чистой водой пытаясь промыться, освободиться от лишнего, сложенного в нём груза. До капли выпил, попросил ещё, снова пил. Пил, и ему казалось, к нему возвращается его сила.

Отдав чашку, снова подсел к Вите, взял за руки, натужно улыбнулся.

Но снова равнодушно и мёртво стучал Витин пульс. Кеша был глух и слеп.

Как могут жить обычные люди? Ведь они всегда, вечно такие: глухие и слепые. Кеша чуть не закричал в голос.

Пустота в нём была такой плотной, что даже закричать он не смог. Он стал, как все: одиннадцать метров кишок, хорошо работающих, тусклая панорама переплетённых сосудов, обмякшие, нежизнеспособные органы, приспособленные только для обмена веществ!

Опустив руки на колени, повесив тяжёлую голову на грудь, сидел без движения.

— У меня несчастье, — сказал, наконец, первое, что пришло на ум. Он не знал, что подразумевал под этими словами, но слова были произнесены.

Ни Витя, ни его мать не спросили его ни о чём. Смотрели на него с мольбой и жалостью.

— Я скоро приду к вам, — после долгого, тяжёлого молчания сказал Кеша, встал с трудом, точно у него самого сейчас отнимутся ноги.

Целую вечность он шёл домой. Он никогда не думал, что два квартала между Витиным и его домом могут быть так непреодолимы.

Поднимался к себе столько же, сколько шёл до дому, а войдя в квартиру, еле добрёл до кресла.

Это всё Нинка. Она вырвалась, она посмела вырваться из-под его власти. Посмела. С этого началось. Она оказалась сильнее его.

— Живые есть? — Сестра ввалилась в комнату, едва волоча чемодан, не взглянув на Кешу, крикнула кому-то на лестницу: — Заходи, брат дома!

Она была всё такая же: румяная, глазастая, плотная, только волосы выгорели и не заплетены в косы.

— Ты откуда такая явилась? — спросил хрипло Кеша, с удовольствием и удивлением разглядывая Надьку. — Тебе загорать ещё целую неделю. — Не успел договорить, в дверях увидел парня.

— Я покажу тебе, как загорела, я вся чёрная. — Надька говорила брату, а смотрела на парня. — Где мать?

Если кого-нибудь в жизни и любил Кеша, так это её, Надьку, — она выросла у него на руках, как вырастает дочь. Надька на двадцать лет моложе, и всё в ней ему нравится: длинные косы, глаза, губы.

Наконец до него дошло, что приехала его Свиристелка. Кеша вскочил, подхватил её на руки, закружил по комнате. Ну, теперь-то пусть хоть земля провалится — ему ничто и никто не нужны.

— Зачем распустила волосы? — выговаривал он. — Это что ещё удумала? Без разрешения?

Свиристелка визжала, норовила вырваться.

— Пусти, косолапый, пусти. — Она всё-таки вырвалась, отряхнулась, как от воды, и вдруг жалобно посмотрела на него. — Пусти меня замуж. Хочу. — Начала заплетать волосы в косы.

Кеша вспомнил о застывшем в дверях парне, окинул его быстрым взглядом: длинный, тощий, в очках на кончике носа. Парень от его взгляда вобрал голову в плечи. Это Кеше понравилось.

— За него, что ль? — кивнул в его сторону Кеша. Уселся по-бурятски, скрестив ноги, на тахту, закурил. Курить он научился в восемь лет — только для того, чтобы пускать кольца. Курил и смотрел, как кольца уходят вверх. — Не рано ли? Тебе ж только сравнялось восемнадцать. — «На то и ребёнок, чтобы чего-то хотеть», — подумал привычное. Он никогда ни в чём не отказывал Надьке. И раздумывать долго не любил. — Раз хочешь, так тому и быть. — Неожиданно Надькино желание понравилось. — Я тебе отгрохаю такую свадьбу! В лучшем ресторане! Я тебе такое устрою! Будешь помнить всю жизнь. Давай знакомь меня со своим хахалем!

Первым делом Кеша отправился к Жорке. Взял такси. Ему нужно было освоиться с тем, что надумала Свиристелка. И, в самом деле, только в такси, когда он удобно откинулся и закурил, понял: Надька уходит от него. Как же он будет просыпаться без неё? Вечерами с матерью вдвоём — молчком. Кто расскажет ему о девчонках на фабрике, о грозной начальнице? Кто будет требовать от него сказок и легенд? Не мыслями, ощущениями, разом пронеслась в голове общая с Надькой жизнь, и Кеша перестал думать об этом. Он вообще не любил думать о том, чего нельзя изменить. Раз хочет, значит, так тому и быть. Его дело — справить ей свадьбу, такую, какой никогда никому не справляли.

Только войдя в клуб, Кеша вспомнил о соревновании Дамбы и Цырена, назначенном на сегодня, и о том, что Жорка просил не опаздывать.

Жорка был в зале. Стоял, сложив руки на груди, следил за борьбой двух призёров. Оба парня дались обществу дорого. С Дамбой Кеша возился пять лет. Последние два года Дамба известен всей Бурятии. Цырена они с Жоркой перетащили из клуба «Буревестник». В «Буревестнике» очутились случайно: заехали за приятелем, с которым учились вместе на курсах массажистов. Пока ждали его, заглянули в зал. Паренёк поразил их быстротой реакции, естественностью, скупостью, экономностью движений и абсолютной неумелостью, что делало его беспомощным. Видно было: он новичок в самбо, но до чего же легко у него получалось то, что и опытному самбисту даётся многолетним трудом! Уговаривать пришлось долго — Цырен категорически отказывался уходить от ребят и тренера. Согласился лишь тогда, когда ему пообещали через два месяца чемпионство города.

Возились с ним по очереди.

Кеша был хитёр, терпелив и льстив. Уверяя Цырена, что всё получается великолепно, он исподволь учил Цырена точно по назначению использовать каждое движение и точно применять разные приёмы.

Мальчишка оказался податливым. Гибкий, ловкий, он легко воспринимал Кешину грамоту: подхваты, подножки, самые сложные броски научился исполнять быстро и естественно, как естественны ходьба и сон.

А дыхания не было, и Кеше стоило большого труда поставить его. Как только оно перестало беспокоить, Кеша с Жоркой вывели Цырена на открытый ковёр. Мальчишка не подвёл: играючи победил лучших самбистов. Всех, кроме Дамбы. С Дамбой ему не давали встречаться. С Дамбой он встретился лишь сейчас.

Бывает, что люди рождаются с голосом, с поэтическим даром или талантливыми руками, Дамба родился самбистом. Правда, в нём не было лёгкости Цырена, но в нём была та могучая сила труда, которая часто много дороже лёгкости таланта. Противника Дамба крушил в первое же мгновение. Это нравилось Кеше. Противник на то и противник — его жалеть нельзя. Но на Дамбу было неприятно смотреть в период короткой бурной схватки: свирепое лицо мало походило на человеческое, казалось, перед Дамбой не товарищ, с которым он вырос под одной крышей, а ненавистный враг. Дамба зверел от одного запаха стоящего против него человека. Злоба, грубость Дамбы сильно вредили команде. Несколько лет Кеша с Жорой придерживали его: не выпускали на городские соревнования — вышибали из него зверя. Дамба бесился, требовал открытой игры, клялся, что будет следить за собой. Результат превзошёл все ожидания. За два года Дамба стал чемпионом республики. В самом деле, он выучился владеть собой. Лишь иногда, редко, вспыхивала в глазах жёлтая злоба или вытягивались неприятным напряжением губы.

По-своему Кеша был привязан к Дамбе — слишком много времени провёл с ним. Кеше нравилась в Дамбе сила характера: ежедневным многочасовым трудом Дамба мог достичь всего, чего хотел. Танк, а не человек. Нравилась Кеше его профессия — Дамба кончал геофак. Нравилась исполнительность: если что Дамба пообещает, сделает, чего бы ему это ни стоило. Втайне Кеше нравился даже его злобный фанатизм. Умный, острый Дамба верил в свою неповторимость и в своё великое предназначение.

Видимо, поэтому именно Дамбе Кеша решил передать главное дело своей жизни. Сына не предвидится, племянников ждать неизвестно сколько, чем Дамба — не ученик? В передышках между тренировками, когда они лежали на спалённой солнцем траве, Кеша рассказывал Дамбе о тайге, о травах, о болезнях, о чуде излечения, о тайне власти над жизнью и смертью. Дамба вежливо слушал, но в его узких чёрных глазах стояло, как вода, равнодушие.

Никогда никому Кеша не выдавал своих и дедовых тайн, а тут напористо и упрямо раскладывал перед Дамбой пасьянс из болезней и лекарств. На исходе третьего года, ранней весной, когда в жизнь полезла из сочной земли трава, Кеша предложил отправиться в тайгу. Обещал освободить от экзаменов, обещал деньги, обещал медвежатину и оленину. Дамба категорически, навсегда, отказался.

Отказ Дамбы Кеша воспринял как измену и постепенно стал к нему остывать. Зверюга есть зверюга, кроме личного успеха, ничего для Дамбы не существует. Значит, точка. Злопамятный Кеша решил поставить мальчишку на место. Тут и подвернулся Цырен.

Они были совсем разные. Дамба — плотный, весь из мышц, Цырен — узкий, гладкий, без рельефной мускулатуры.

Кто кого? Вот сейчас, в пустом зале, это и выяснится.

Ни Жора, ни Цырен с Дамбой не заметили Кешу. Жорка, упершись в колени и выставив крепкий зад, склонился к борющимся.

В самом деле происходило что-то нешуточное. Привыкший к победам, Дамба ничего не понимал. На его физиономии застыло недоумение: в каждой черте — на широких скулах, толстых губах, в щёлках глаз. Как же это так? Цырен Дамбе не даётся: легко уходит, освобождается от захватов… Один вид Цырена вяжет Дамбе руки.

Подвижная лукавая мордочка Цырена светится ясной улыбкой: а ну-ка возьми меня.

Цырен был много моложе, до недавних своих побед на ковре успеха не ведал и теперь ещё боролся не всерьёз, он играл, продолжая тренировки, не зная себя, не ощутив вкуса соревнований. Имя Дамбы он, конечно, слышал, но на ковре с ним не встречался — Жорка не допускал. И в сегодняшней встрече Дамба для него был одним из тех, с кем он просто тренируется.

Только теперь Кеша оценил, как хорошо всё подстроил Жорка. За час до общей тренировки вызвал одного и другого.

Дамба был выбит из равновесия. Он начинал злиться, и его злость разливалась по желтоватым белкам глаз, по двум морщинам, идущим от носа к уголкам растянувшихся в напряжении губ. Под видом подсечек он старался просто ударить Цырена побольнее, а Цырен, играя, увёртывался и не замечал озлобленности Дамбы.

Кеша так и потянулся к Дамбе: вот сейчас парень сорвётся. И в самом деле, Дамба, против всех законов и правил, вроде бы проводя переворот через себя с падением на спину, вместо того, чтобы подставить ногу, ударил ею Цырена в пах! Наверняка этого он и сам не хотел, но бессилие, которое он почувствовал впервые за пять лет, сокрушило его.

— Так не годится, — тягуче и радостно сказал Кеша. А Жорка уже оттаскивал Дамбу от скорчившегося Цырена, понимая, что Дамба — в исступлении, собой не владеет.

Дамба тяжело дышал, а Жорка рычал ему в потную физиономию:

— Ублюдок! Я тебе покажу! Это спорт, а не драка. Да я тебя вообще больше никогда не допущу до соревнований! — Откричавшись, обернулся к Кеше: — Ну как наш Цырен? Годится? Ты чего опаздываешь? Я же тебя вызвал на час раньше, хотел вместе начать концерт! — И снова стал сердито выговаривать Дамбе: — На каждую птицу есть силок. Не всё тебе праздновать. Ты бейся с сильным противником, ты вот его возьми, если ты чемпион! Но возьми по правилам, как положено. Ты правила соблюдай. А я тебе устрою хорошую жизнь. В первый и в последний раз прощаю.

— Виси на нём, сбивай дыхание, распрями его, а когда раскроется, сбивай в партер и работай ногами, — между тем озабоченно шептал Кеша в самое ухо Цырена. — Ковра не видишь сегодня, топчешься козлом в одном углу. Ты что же это, а? Кончились игры на лужайке.

Тут Кеша поймал злобный взгляд Дамбы исподлобья. Зверь, попавший в ловушку!

— На сегодня хватит, — властно сказал Жорка, — охладись, братва. Досталось обоим. — Он радостно потирал мохнатые руки. — Кто кого, а? — Зычно хохотнул и оборвал смех. — Ты понял, Цырен, кто перед тобой? Чемпион республики!

Взгляд Цырена упёрся в Дамбу и уполз вбок, мальчишка сразу сник. Обычно молчаливый, он пробормотал невнятно:

— Ну… дела… — Ничего больше не прибавив, отправился в раздевалку.

— Ты куда? — остановил его Жорка. — Сейчас только начнём тренироваться, придут ребята.

— Ну, — удивился Цырен, — зачем они теперь мне? Мне теперь они ни к чему, мне теперь только этого подавай. И точка.

Жорка потирал руки:

— Не-ет, сынок, сладкого тебе хватит, не то сразу сорвёшь жилу. Отдыхать тебе тоже рано. Ещё далеко до золотого кубка! Валяй, трудись пока, как все, тренировка есть тренировка. А этот зверь пусть остынет.

Зверь же с ненавистью смотрел на Кешу.

— Значит, продаёшь? — спросил. — Другого нашёл? Я-то, дурак, сперва не понял. Я — ненужный больше? На мне поставил крест? А если я выпотрошу твоего щенка, что ты тогда сделаешь со мной? Какой же тренер бросает своего ученика? Я ведь не позабуду тебе этого, учитель, припомню.

Кеша вдруг вспомнил о свадьбе.

Эта черта в нём с детства. Мальчонкой играет, а тут подъехала диковинная машина, так и об игре позабыл. По тайге, беспечный, благостный, безбоязненно бродит в поисках редкой травки, и вдруг — росомаха перед ним, и забыта травка. Как ребёнок забывает о старой игрушке, когда в свободную руку дают новую, так и Кеша: увидев долгожданную схватку, начисто позабыл о свадьбе.

И только теперь, когда всё было кончено, Кеша, ухватив Жорку за волосатую руку, потащил его из спортзала:

— Поговорим?

Жорка обернулся к Дамбе:

— Не тронь парня, а то тебе будет плохо.

Дамба равнодушно пошёл к раздевалке.

— Ну, каково?! — спросил Жорка взволнованно, едва они вышли из зала.

Жорка был полубурят, полугрузин — чрезвычайно редкое сочетание. Родился в Абхазии, прожил там до пятнадцати лет. Отец умер, и мать подалась к родителям: ухаживать за ними, уже совсем старенькими, Жорка хотел бы остаться жить в Абхазии, но не смог расстаться с матерью, которую нежно любил. В Бурятии поначалу всё было чуждо ему. Он привык к южной растительности, к долгому солнцу, и бесконечная зима сводила его с ума. От тяжёлой шубы становился сонным, неповоротливым, его дыханию не хватало влажного тепла Кавказа. Он стал болеть и болел до тех пор, пока не встретил Кешу. Кеша излечил его насморки, хрипы в груди, радикулит. Бурятию, с её людьми и суровым климатом, Жорка всё-таки полюбил, но тоска по Кавказу жила в нём неизбывно. Каждое лето она гнала его в Абхазию, к родственникам отца. Исчезал Жорка на два месяца: один ему полагался, второй всеми правдами и неправдами брал за свой счёт: Из Абхазии возвращался загорелый, с мешками орехов и мандаринов, полный радости. Мать тоже не смогла прижиться тут, скучала по длинному лету, по умершему мужу. Чтобы «довести Жору до ума», как она говорила, и помочь рано постаревшим родителям, ей пришлось на рассвете таскать почту, а потом целый день «барабанить» в типографии. Хватило её ненадолго: после смерти родителей она стала часто болеть, совсем высохла и скоро умерла. Жорка остался один. Только после смерти матери понял, что она просто-напросто надорвалась из-за него. Бурятия ему опостылела. Навсегда он улетел бы в свою Абхазию, если бы не пустил здесь глубокие корни. Кончив институт, создал со своими товарищами спортивное общество, ставшее вскоре лучшим в республике. А ещё у него родилась дочка. С женой он не жил, но дочку любил страстно, как его мать всю жизнь любила самого Жорку, и пользовался любой свободной минутой, чтобы побыть с ней. Дочка, как две капли воды, походила на его мать — кроткая. Он любил гулять с ней, крепко захватив крошечную ручонку. Ездил с ней на Байкал, в степь, ходил в театр, в кино, на стадион. Из Рыгземы он мечтал сделать спортсменку, но девчонка не любила спорта, она любила кошек, собак и птиц. Пришлось изучать породы и повадки зверушек, чтобы Рыгземе хотелось разговаривать с ним. Отовсюду, где бывал на соревнованиях, Жорка привозил то рыбок, то морских свинок, то черепах, а то книжки про животных. Он готов был исполнить любое желание дочери, только бы она сказала, что ей хочется, только бы ткнула пальчиком в ту вещь, которая нравится. Жил Жора один, в двухкомнатной кооперативной квартире, ждал, когда дочери исполнится шестнадцать. В тот же день он заберёт её к себе, и начнут они хозяйничать вдвоём. Согласится ли она, захочет ли оставить мать, Жора не думал. Рыгзему ждала отдельная комната с балконом, письменным столом, тахтой и детским манежем для её зверей. Был Жора всегда весел, готов к загулу, вспыльчив и отходчив. Беззаветно верил в Кешину колдовскую силу. За бутылкой прорывался тоской: «Что бы мне тебя встретить на год раньше? Мать бы мою спас, а?! Ведь спас бы?!» Кеша кивал, а Жора грустнел: «Эх, и мать у меня была! Ласковая. Всё тебе отдаст, ничего ей не нужно, только ты живи! Душа!» Грустнел, вливал в себя водку и переводил разговор на другое.

— Каков щенок, а? Выкормили, вырастили! А он — ниже пояса, подлец! Не по его вышло. Ну и скотина. Я теперь из Цыренки выну всю душу, только прижми мне этого типа. Я теперь с Цыренки глаз не спущу.

Кеша положил на Жорино ходуном ходящее плечо руку:

— Свиристелка замуж выходит.

Жорка вытаращил глаза:

— Ты очумел? — Несколько минут разглядывал Кешу как тяжелобольного. — Она всего на три года старше моей Рыгземы. — Жорка смотрел так испуганно, что и Кеша тоже испугался. Это чужие девки в восемнадцать лет кажутся взрослыми, а свой ребёнок… Разве можно будет жить без ребёнка в доме? Зачем ему тогда всё? Квартиру выбивал для Свиристелки! Целых восемь лет бился повсюду, на какие только унижения ни шел! И деньги копил для неё: уж одевал-то он сестру лучше всех в городе! На курорты отправлял каждый год — в лучшие санатории. А как путёвки доставать, каждому известно, сколько денег извёл на одни подарки! Да чёрт с ними, с деньгами, денег ему не жалко. Лишь бы порадовать Свиристелку.

— Для неё, видишь, радость — замуж идти. Она хочет, — сказал Кеша строго. — Ну, кончай пялить глаза, собирайся, пойдём в ресторан. Там заказывают за месяц вперёд, а у них свадьба через три недели. Жених, понимаешь, имеет мамашу, которая работает во Дворце бракосочетания, так она хочет окрутить их без очереди. Может же мамаша попользоваться своим служебным положением!

— Зачем спешить? — удивился Жорка. — Слушай, а вдруг у них будет ребёнок? — Он ладонью всё время вытирал лицо, точно хотел снять наваждение. Только он собирался пожить с дочерью под одной крышей, как над ним, оказывается, тоже нависла угроза расставания: что, если Рыгзема бросит его в восемнадцать лет?! А почему бы и нет? Рыгзема у него красавица!

— Ребёнок не ребёнок — не моя печаль, — Кеша почесал в затылке. — Почему ребёнок? Я думаю, они ещё не жили. Моя Свиристелка — с характером, скольких она спустила с лестницы, без всякой моей помощи! А там, чёрт её разберёт. Пусть и ребёнок. Моё дело — устроить ей свадьбу… чтоб она до гробовой доски меня не позабыла. — Кеша сплюнул горькую слюну: своими собственными руками он хочет отдать сестру чужому мужику! Запершило в горле, но он нарочито громко засмеялся. — Чего думать? Я ей заместо отца, вот и должен знать порядок. Она меня первого спросила. Сказала не «выхожу», а «пусти». Есть разница? Я дал согласие — значит, точка. Так ты пойдёшь со мной?

— Пойду, куда ж деваться?! Только тренера определю ребятам, подожди пять минут!

Он скоро вернулся и уселся в своё начальственное кресло.

— Я закажу ей оркестр! — возбуждённо говорит Кеша. — А что? Разве нельзя? Она поедет в первой машине, а за ней или рядом с ней — автобус с оркестром. Окна все открытые… такую музыку я устрою ей! Отплясывает пусть под музыку хоть целую ночь. И после ресторана оркестр проводит её до дома.

— А ты знаешь, во сколько тебе обойдётся такая свадьба?

Кеша сказал лениво, щурясь от дыма:

— У меня одна сестра, а деньги… что такое? Тьфу! Всё растрясу, плевать я хотел на них. Пусть хоть пять тысяч! Сегодня позвоню Илюшке в Москву, пусть они побегают с Варькой. Сервиз, чешский хрусталь, всякие там другие разные тряпки — приданое. Через неделю должен прикатить от них один человек, передадут с ним. Я прямо сегодня вышлю Илюшке деньги. — Кеша ещё никогда так не волновался. Что можно достать здесь? Что пришлют Илья с Варей? Что вообще нужно Свиристелке?

— Ну идём, чего тянуть? — уныло сказал Жорка. Он как-то сразу постарел, опустились плечи, тяжелее стала походка.

В такси они не сказали друг другу ни слова. Кеша решил пробиться в тот зал, в котором их принимал полковник. Он знал, что туда попасть трудно, но его повело: Свиристелкина свадьба будет только там, и ей будет играть из углов комнаты музыка, и перед нею сложится пополам хлюст-официант.

Швейцар узнал его, а когда Кеша сунул в его податливую руку хрустящую бумажку и спросил о директоре, тот, пришепётывая, стал объяснять, как найти его.

На Жорку швейцар смотрел уважительно — ещё бы, такой громила с мохнатыми руками, улыбался ему, скаля жёлтые зубы.

«Хороший знак, — подумал Кеша. — Главное — войти небрежно».

По ресторанам он ходить не привык, спина напряглась, вспотела, и лоб вспотел.

Кеша без стука распахнул дверь директорского кабинета, шагнул нахально и сразу впился взглядом в директора, сосредоточив себя в этом взгляде.

— В прошлый раз мне здесь показалось, — сказал громко, утирая со лба пот. — Это место подошло мне.

— Что вам угодно? — спросил директор холодно, но тут же поспешно предложил: — Садитесь, пожалуйста.

Кеша усмехнулся. Жора шумно двинул креслом, уселся удобно, выложил на стол свои тяжёлые руки.

— Значит, так, — начал Жора. — Вот у этого товарища выходит замуж единственная сестра, которую он вырастил как собственную дочь. Мы здесь хотим сыграть свадьбу.

Как только директор отвернулся от Кеши, он стал непроницаемым, и Кеша поспешил взять власть в свои руки: снова поймал ледяной взгляд директора.

— За бумажками не постоим, — сказал равнодушно. — Сколько попросишь, столько получишь. Но нам нужна голубая комната!

Директор не сразу понял.

— А чем вам не нравится общий зал? — спросил неуверенно, но тут же заметался под прицелом Кешиных глаз, заёрзал в кресле, стал оглядываться на окно, порывался встать и наконец захихикал: — Кто спорит, вы задумали хорошее дело, за чем же остановка? Играть так играть. Свадьба так свадьба. Свадьба бывает раз в жизни.

Кеша вздохнул облегчённо. Среднего роста, лысоватый, директор оказался своим парнем.

— Ты тово… ты только сам имей с нами дело, не пожалеешь, — сказал Кеша. — Ну, записывай, чего я хочу: осетрину на вертеле, маслины… — Кеша говорил лениво, важно, и Жора смотрел на него поощрительно: валяй, друг, наяривай, пусть знают наших! — Жульены эти… рыбное ассорти с икрой, значит, цыплята табака…

Когда Кеша произнёс очередное название, Жора от изумления охнул. Директор тоже смотрел удивлённо.

А Кеша был спокоен и счастлив как никогда. Развалившись в кресле, он благодушно пускал дым: кажется, он не забыл ничего из того, что когда-то заказывал полковник.

 

3

Коренастый, плотный, Кеша с детства тяжело переживал свой невысокий рост. Все приятели — громадные, а он им — до плеча. Наверное, из-за этого сильно старался перенять дедову науку. Травы различал, как людей, — с дурным характером или покладистым, ласковым. Плотную, ледяную, стремительную воду реки пропарывал до дна, со дна выносил водоросли и ракушки! В тайге залезал на самые высокие кедры, брал орехи на лекарство. Диковатый, молчаливый, в городе прижиться не сумел, за все двадцать с лишним лет одного Жорку принял душой. Да и Жорку близко до себя не допускал. А Свиристелка вертела им в какую сторону хотела. К тяжелобольному Кеша бежал сломя голову и на Свиристелкин писк бежал сломя голову.

Родилась она раньше времени — мать выкинула, когда умер отец. Думали, не будет жить. Она не плакала, как все дети, и почти не шевелилась. Чтобы спасти, нужно было купать её в травяных настоях и поить травами. Даже они с дедом растерялись, девчонка родилась зимой — где взять травы и солнце? Дед полетел тогда к другу на Алтай — выпросить кое-какие травы. А вместо солнца приспособили специальную лампу.

Очень скоро у девчонки обнаружился голос. Плачем, рёвом его нельзя было назвать, она свиристела, как птица: жалобно-жалобно. Долго не давали ей имени, думали — умрёт. А потом, назло страхам, взяли и назвали Надеждой. Травяные, душистые ванны делали своё дело: ручки и ножки постепенно потеряли лиловато-красный оттенок, вытянулись. С каждым часом появлялись новые признаки жизни: улыбнулась, протянула навстречу руки, выпила сок. Вместо материнского молока она пила соки и настои из трав. Незаметно подошла весна, и все поняли: будет жить.

А потом она росла быстро. Кеша не расставался с ней ни на час. Брал на занятия, когда учился на курсах массажистов. Она подросла, стал таскать её с собой в клуб на тренировки, водил в тайгу. Дед хотел, чтобы Свиристелка росла у них с бабкой, но Кеша словно предчувствовал, что Надька послана ему вместо собственных детей, одна-разъединая, и не отдал.

Он учил Свиристелку искать траву, но, хотя она и знала травы, собирать не любила, любила играть в куклы. Кеша не сердился и не расстраивался, каждому — своё, наоборот, он Надькой гордился, гордился тем, что похожа на него, глаза — его, нос — его. Лучше всего у Надьки были косы. И одежду куклам она шила превосходно. Но самое главное в Надьке было — умение слушать. Она застывала, не шевелясь, смотрела на него, закусив губу, словно те ужасы, о которых он рассказывал, и то счастье, которое было в его легендах, сейчас обрушатся на неё.

Только с Надькой Кеша был болтлив: всё, что знал, всё, о чём прочитал или услышал, вываливал на неё.

Как жить без Надьки, он не представляет себе.

Его сейчас два. Один — тот, что заказывал директору свадебное угощение и хвастался перед Жоркой своим богатством, — внешний, ехидный, дерзкий на язык, готовый размахивать кулаками и пить водку из горла. Другой притаился в нём немой и беспомощный, вроде и не участвует в жизни. Лишь иногда, редко, когда Надька обовьёт шею или больной сквозь слёзы посмотрит на него, моля о спасении, перехватит горло, неуютно комом придавит сердце.

После истории с Витей больных Кеша принимал наспех — боялся оставаться с ними наедине, вялыми руками ставил банки на пупок и протягивал лекарство, которое варила мать. Мать рассказывала им радужные истории о полном излечении, успокаивала и поила чаем. Кеша душой отстранился от всего и занят был лишь свадьбой. Свадьбу готовил внешний Кеша, который, оказывается, умеет кричать, бегать и покупать. Суета и спешка — не в его характере, и он здорово уставал. Спасался только тем, что по несколько раз в день пил золотой корень. Ему в самом деле нужно было многое успеть. В спортклубе взял две недели за свой счёт, перезнакомился со всеми продавщицами в городе. В Москву — Илье с Варей — звонил ежедневно. На это уходило много времени, потому что поймать их дома было трудно, а от того, что достали они, зависело то, что нужно искать здесь. Они уже купили японский сервиз, чешский хрусталь и мохер. Слышно было плохо, и Кеше приходилось кричать, что тоже было совсем не в его характере: «Бельё достали? Я спрашиваю, что с бельём?»

Варька, видно, совсем извелась. «Где я тебе возьму шёлк? Время подпирает. Какие ты мне дал сроки, ты помнишь? А завоз в конце месяца! Кешенька, пусть бельё будет потом». — «Мне нужно бельё к свадьбе, а не потом!» — сердился Кеша.

Клал трубку и шёл в универмаг — Зойка пообещала достать полотняное постельное бельё. Кеша когда-то слышал, что полотно приносит счастье. Зойка виновато таращилась на Кешу, всем своим крашеным личиком, всеми кудряшками выражая преданность и искреннее горе — помочь Кеше она не в состоянии, кричала на весь магазин, что такое бельё обещают только к концу месяца. А пока она договорилась о красивом пледе.

— Плед — это самое главное для молодой жизни, — кричала Зойка.

— Плед мне не нужен. И бельё к концу месяца не нужно, — отрубал Кеша и, не попрощавшись с Зойкой, шёл звонить Варе. Снова спрашивал о белье. Варька жаловалась, что и так они с Ильёй целые дни проводят в магазинах. Кеша готов был обрушить на Варьку нетерпение и обиду, а вместо этого, сам себе удивляясь, умоляющее просил: «Прошу, достань полотно! Я в долгу не останусь, я отслужу!»

А ещё ему приходилось бегать с родителями жениха по мебельным магазинам — сообща обставляли квартиру молодым. Квартира была небольшая, однокомнатная, построенная для деда с бабкой жениха, но старики уступали её на время внуку.

А ещё Кеша искал оркестр. Теперь он знал всех лабухов Улан-Удэ, все вокально-инструментальные ансамбли, все любительские оркестры. Остановился на малоизвестном, но весёлом квартете. Ребята были истовые, в такт мелодии встряхивали волосами, закрыв глаза, подпевали, и ноги у всех четверых работали не переставая.

Поездки на аэродром — за Вариными посылками, на вокзал — за холодильником, поиски шерстяных кофт и свитеров… — Кеша не заметил, как за хлопотами пролетели три недели.

Когда он добирался наконец до дома, Свиристелки обычно не заставал: она гуляла с женихом. Кеша ждал её и злился — могла бы последние денёчки посидеть с ним, но сделать ничего не мог. Надька возвращалась растерянная, видно, и сама она не могла привыкнуть к переменам в своей жизни.

— Я нарочно иду замуж именно за него, потому что его тоже зовут Кеша, — сказала сестра в один из последних, грустных вечеров. Было двенадцать, они пили чай. Сидели друг против друга, смотрели друг на друга, а разговор не вязался. — Чтобы тебе было приятно, — сказала Надька. И вдруг жалобно попросила: — Можешь приворожить его навсегда? Я люблю его.

Наконец наступил день свадьбы. Кеша проснулся на рассвете. Выбрал самую лучшую рубашку, с весёлыми голубыми корабликами, Даже галстук приготовил, хотя не мог терпеть галстуков. Выбрал платье для матери, со всех сторон оглядел её и только тогда занялся сестрой. Никаким её подружкам он не разрешил прийти сюда, пусть топают во Дворец! Ещё два часа Свиристелка принадлежит ему. Он велел ей хорошенько помыться, а сам сидел в кухне, пил чай и ждал, когда она выйдет.

Надькин Кеша не нравился ему. Было в его остреньком носе, твёрдом, остроугольном подбородке что-то лисье, хищное, Но он любил Надьку, Кешу не проведёшь; смотрел на Надьку открыв рот!

— Кеша! — пронзительно позвала Надя.

Она сидела на краешке ванны, закутанная в махровую простыню. Розовое лоснящееся лицо было в крупных каплях, сначала Кеша подумал, что это пот, но Надька морщилась, как маленькая, и капли катились по лицу беспрерывно.

— Ты приходи ко мне в гости, — сказал Кеша Надьке, жалея её.

— Это ты из-за меня не завёл себе жену и детей, да? — Надька на него не смотрела, глотала слёзы.

Кеша почему-то вспомнил Нинку. Но тут же усмехнулся:

— Зачем, подумай, мне жена? Чтоб всю жизнь быть привязанным к её юбке, чтоб она мной командовала? На черта она мне!

Мокрыми счастливыми глазами Надька зыркнула на него из-под спутанных волос.

— А если она будет такая, как я? А может, тебе с ней будет весело? Тоже не надо?

— Загнула. Как ты! Тебя я вырастил, ты мне дитя, я на тебя, как на бабу, глаза не кладу.

— Ну а если она будет тебе по душе? — не унималась Надька. И снова Кеша почему-то вспомнил о Нинке. И откинул Нинку.

— Нет, Свиристелка, ты мне голову не мути, не надо мне гирь на шею, я уважаю свободу.

Больше они ни о чём не говорили. Он велел Свиристелке сушить волосы на балконе, под солнцем. Мать подглаживала и так сто раз глаженное платье. Сшили его сами, Надька и мать. Кеша не раз уже видел Надьку в этом платье. Она шила и примеряла. Но только сейчас, когда мать вывела к нему Надьку, готовую к свадьбе, в платье, фате и в белых туфлях на высоких каблуках, Кеша понял, какое необыкновенное платье они сшили: длинное, лёгкое, со складками-крыльями! Такого ни у кого не могло быть! Недаром Надька работает на швейной фабрике, научилась кое-чему! Может, и неплохо вовсе, что она не захотела поступать в институт?

— Кеша, мне страшно, — сказала Надька. Она обхватила его за шею тонкими руками, как обхватывала в детстве, когда он рассказывал ей страшные сказки. — То я люблю его, то не люблю. Я иногда его боюсь, он как замолчит, так и молчит всё время, я к тебе привыкла, я понимаю твой разговор. С тобой говоришь — купаешься в словах. Жить бы нам всем под одной крышей!

Кеша сделал ей ежа. Эта игра у них с детства. Всеми десятью пальцами он неожиданно и быстро сжимал её рёбра и начинал щекотать, а она заливалась смехом. Сейчас же из Надькиных глаз брызнули слёзы.

— Я с тобой серьёзно, а ты шутки шутишь.

— Вот и нет. Я гнал тебя замуж? Не гнал. Может, тебе не хватало чего? Всего хватало. Я только для тебя и старался. Ты сама захотела перекроить свою жизнь, а теперь ревёшь. Или вытирай слёзы и пошли, или раздевайся и сиди со мной дома. Ну?

Загудела машина. Жорка приехал тютелька в тютельку, как обещал.

И они поехали. Надю посадили между матерью и Кешей. Она сидела неподвижно, только глаза метались по мелькавшим домам и фонарям.

Кеша смотрел в толстый Жоркин затылок и очень хотел, чтобы они никогда не приехали.

Но машина затормозила.

У Дворца было полно народу. Первыми к Кеше подлетели музыканты. Вертлявые, худые, они, все четверо, были чем-то схожи, может быть, чёрными волосами и узкими тёмными глазами, а может быть, своей подвижностью.

Надю с матерью окружили родственники, знакомые жениха, Надькины подружки. Восторженные возгласы долетали и до Кеши. Неожиданно он увидел, как сестра смотрит на своего жениха: снизу, подняв к нему незнакомое лицо с подрагивающими губами. И с Кешей что-то случилось. «Не нужен», — понял он. Он, вырастивший её, ей не нужен. Он выпал из Надькиной жизни, как когда-то выпала из её рук любимая тряпичная кукла, когда он привёз ей красавицу-куклу из Москвы.

Странное чувство возникло у Кеши: в гомоне празднично одетых людей на залитом солнцем пятачке перед Дворцом его глаза не могли различить ни одного лица в отдельности, уши не слышали ни одного голоса. Таким одиноким, отторгнутым ото всех он ощущал себя, когда его бросил его первый, тяжёлый, больной. Парень выздоравливал медленно, мучительно. Кеша сидел подле него ночами, каждый час поднося к распухшим губам лекарство, задумывал, как они вместе отправятся когда-нибудь в тайгу. Парень клялся в вечной дружбе, а выздоровел и исчез бесследно. Почему? Да просто потому, что Кеша был ему больше не нужен.

Кеша злобно ухватил Жорку за плечо и поволок во Дворец.

— Айда! Нечего киснуть здесь. Надо проверить очередь и время. Надо, чтобы свидетели заполнили документы. Айда!

Сильно накрашенная девушка сообщила ему, что всё в порядке и они, как положено, пойдут через пятнадцать минут. Кеша оставил Жорку возиться со свидетелями, вышел на улицу.

Жара была такая, что он совсем взмок. Значит, рубашка скоро потеряет вид.

Не глядя больше на сестру, кивнул музыкантам. Они тряхнули гитарами. Запел самый маленький, тенорком, пел по-бурятски. Кеша хорошо знал бурятский язык, тягучая песня любви была ему понятна. Эта песня злила его, и длинные слова о любви злили, а больше всего злила Надька, изволившая обратить своё внимание и на него. Уж она-то первая поняла, что всё это — ей, и в её глазах застыл сейчас страх, и жалость, и радость. Чёрт её знает, чего глазеет?!

Кеша побежал от Надьки во Дворец, но столкнулся с маленьким человечком, выкликавшим их фамилии.

— Фотографироваться будете? — спрашивал громко человечек. — У нас делают хорошо, получитесь живые!

Жених, как дурак, торчал на ступеньке Дворца, у всех на виду, с красной розой в петлице и каплями пота на лбу и носу.

А потом все долго шли. Кеша следил, чтобы у Надьки не сбилась набок её белая корона с фатой, а то будет стыдно. Следил, чтобы волосы не вылезали из-под фаты. Но корона не сбивалась и волосы не вылезали, а платье, разлетаясь, мешало идти другим. Надькиного лица он теперь не видел, она чуть отвернулась к своему жениху, видел только её ухо из-под тёмных волос и фаты. И, странно, сейчас ему не казалось, что он теряет её, наоборот, сейчас, когда они так медленно и торжественно шли по красному ковру, ему казалось, все видят и понимают: это он нарядил её, он здесь главный, и она и всё вокруг — его собственность! Кеша гордо оглядывался. В самом деле, на него смотрели с любопытством и восхищением.

— А ведь моя лучше всех, правда? — говорил он, как заведённый, Жорке. — Нет, ты скажи, лучше, да?

Жорка кивал, но он был очень расстроен, этот верный, добрый Жорка, артист из него никакой — у Жорки подрагивали толстые щёки, горестно мигали глаза.

— Ты брось, — шепнул ему Кеша. — Тебе-то чего?

— Неужели и моя Рыгзема выскочит так рано? Ты мне скажи, а?

— На то они и девки, — небрежно ответил Кеша. — Девки — дуры, им бы только выскочить замуж. — Кеша старался не слушать назойливо зудящую музыку. В носу щипало: проклятый пот…

Наконец они остановились посреди огромной светлой комнаты, музыка смолкла, заговорила высокая женщина. Она смотрела на молодых и уговаривала их крепко любить друг друга, уважать интересы друг друга, верить друг другу. Она говорила о детях, которых молодые призваны хорошо воспитать, об ответственности, которая накладывается на них браком.

— Завела бодягу! — ворчал Кеша, а сам почему-то хотел слушать — красиво говорила женщина незнакомые слова.

Но вот уже кольца надеты, и увековечены в большой толстой книге имена супругов, и нужно идти отсюда. А Кеша не хочет. Музыканты ждут его слова или жеста, но он не может сейчас никому приказывать, он хочет слушать женщину. Её слова продолжают звучать в нём, тихие, уверенные слова: и об ответственности, и о любви, и об уважении друг к другу.

Как только вышли на улицу, музыканты заиграли сами. Надю окружили, Надю поздравляли. Её подружки ревели в голос — не то радовались, не то завидовали. А Кеша оглядывался вокруг, потому что на них все смотрели: у них своя музыка, у каждого гостя в руках чуть не по ведру роз (Кеша ездил за ними в совхоз!), и больше всего гостей у них.

Он был горд, что справил всё, как надо, но что-то мешало Кеше радоваться по-настоящему, он старался вспомнить, о чём думал совсем недавно, что волновало его, да перебилось красным ковром, торжественным шествием и особенно красивыми словами женщины. Он не слушал Жорку, который ворчал о глупости ранних браков, зачем, мол, государство разрешает их. Он глядел вокруг, пытаясь понять, что тревожит его.

— Кеша!

К нему идёт Надька!

Он вспомнил: она бросила его.

Не успел исчезнуть, Надька оказалась подле. Её щёки блестели, видно, совсем зацеловали девчонку, на правой щеке две полоски губной помады, глаза сияют, в них стоят невыливающиеся слёзы.

— А ты не хочешь поздравить меня? — с вызовом спросила она. Она прижала розы к груди, на одном её пальце выступила капля крови.

— Я тебя уже поздравил, что слова говорить. Теперь сама живи, без меня, Надька.

Загудели машины и автобусы, пора было ехать в ресторан. Музыканты старались — наяривали что было сил, девчонки и мальчишки уже приплясывали на асфальте. Кеша отошёл от сестры сначала медленно, потом быстрее, нужно скорее сесть в машину, скорее — в ресторан!

— Кеша! — тоненько крикнула Надька, а у него защипало в носу. Он разозлился, полез было в кабину к шофёру автобуса — велеть открыть окна! Но дожидаться, пока это сделает шофёр, не стал, принялся открывать сам. Стёкла, съезжая вниз, взвизгивали. Переходил от окна к окну. Его раздражал звук, с которым опускались стёкла, но вместе с тем этот звук и резкие движения, когда он чуть ли не повисал на окне, были ему нужны. За Кешиной спиной уже гомонили гости, у автобуса музыканты наяривали что-то хипповое, а Кеша не спешил разделаться с окнами. Надо было идти к Надьке в машину, с лентами и куклами, он не хотел, хотя очень любил сидеть с Надькой и смотреть на неё. Надьке он больше не нужен, только это он и понимал сейчас.

— Вот ты где! — В автобус лезет Жорка. Кеше показалось, что Жоркины щёки ещё больше опухли. — Тебя ждут, айда! Ты чего? — испугался Жорка.

— Не пойду я туда, обойдутся без меня. Я тут нужен, без меня тут не обойдутся. Здесь сквозняк.

Жорка, видно, понял что-то своё, потому что полез из автобуса, закричал ему снизу:

— Я сейчас, ты обожди меня, слышишь?

Музыканты, как им было велено Кешей, играли без перерывов. Кеша любил громкую музыку, но сейчас его точно колотили по башке барабанными палочками. Чёрт его догадал вытащить на божий свет этих уродов! Кеша высунулся в окно. Надьку бесстыдно, на его глазах, целует чужой мужик.

— Громче! — завопил Кеша. Никакими словами он не мог бы объяснить, что с ним. Это хорошо, что Надька выходит замуж, не вековухой же ей из-за него оставаться!

— Пей! — Жорка протянул Кеше бутылку коньяку.

Кеша недоумённо уставился на эту бутылку. Наконец понял.

— Иди к чёрту, Жорка!

Наконец автобус тронулся.

Вокруг смеялись гости. Надькины школьные и фабричные подружки перемигивались с музыкантами и даже приплясывали в проходе, а когда автобус дёргался, валились, визжа, вперёд. Гости посолиднее пытались разговаривать, но, видно, не слышали друг друга и досадливо поглядывали на музыкантов. Кеша торопил время: скорее бы попасть в ресторан!

Встречал их сам директор. Он стоял у входа рядом со швейцаром, деланно улыбался. Кеше было плевать, как он улыбается. Деньги есть деньги. Кеша купил самый лучший зал в ресторане. Пусть все улыбаются ему. Директор махнул рукой в глубь коридора кому-то, и тут же появилась красивая девушка. Она несла поднос. На подносе стояли знакомые высокие фужеры, матовые на свет, с вензелем ресторана. Директор собственноручно стал разливать шампанское.

— Ты ничего себе, — сказал Кеша девице, — что надо. — Девица улыбнулась ему, Она, в самом деле, была ничего себе — пухленькая, с мохнатыми ресницами. Кеша, наконец, успокоился: а что, в общем-то, происходит? Ну, выходит замуж сестра. И хорошо, Не перестаёт же она от этого быть его сестрой?! Директор с поклоном поднёс бокалы жениху и невесте. — До конца пей, Надька! — сказал Кеша весело, когда Надька, морщась и краснея, лишь пригубила. — До конца! А то счастья не будет! — Надька всё больше краснела, растерянно оглядывалась по сторонам, смущённая тем, что все, столпившиеся вокруг, старые и молодые, смотрят на неё. — Ну, Надька, не бойсь, до конца! А теперь бей вдребезги! — От жениха Кеша старательно отворачивался — не хотел видеть ни выпученных в восторге глаз, ни малиновых щёк, ни белого жёсткого воротничка сорочки.

Надька не кинула, а выронила фужер. Тут же музыканты оглушили улицу маршем, и под этот марш гости мимо улыбающегося директора стали втягиваться в распахнутые двери.

— Ты — мой гость сегодня, — важно сказал директору Кеша. — Упейся в память о моей сестре и моей молодой жизни. Кончилась теперь моя жизнь.

— Ты сдурел, Кешка, тебе что, моча кинулась в голову? Соображай, что говоришь, — зашипел в ухо Жорка.

— У меня — служба, — слабо сопротивлялся директор, но Кеша уже вёл его за плечи.

— Во даёт!

— Да я сроду не видывал такого!

— Ну и размахнулись! — перешёптывались гости.

Просторная голубая комната, с голубыми стенами, голубыми портьерами и с громадным золотистым светильником, разбрасывающим по комнате золотистые лучи, производила впечатление разлившегося в небе солнца.

На столе оказалось всё, что заказывал Кеша, и сверх того — заливной поросёнок.

Гости быстро расселись, все лица повернулись к нему. Он здесь хозяин, это каждый понимал, и от него ждали первого слова. Кеша встал.

— Значит, так. — Глаза в глаза столкнулся с женихом. Подождал, пока жених покорно опустит глаза. — Отдаю я тебе, Иннокентий, свою сестру. Я вырастил её, можно сказать, сам. Наша мать деньгу зашибала, чтобы прокормить нас. Надька росла в моей заботе. Не обижай её.

Кеша сел. Пить не стал.

Собравшиеся в зале люди, разных профессий, разных судеб, разных культур и национальностей, вовсе не все пылали любовью к молодым. Любопытство, зависть, страсть к обжорству — мало ли какие причины привели их в этот зал. Но люди, стараясь незаметно разглядеть пышное убранство комнаты и богатый стол, всё-таки вели себя пристойно: повёрнуты были к молодым, любовались ими. А вместе с молодыми жадно изучали Кешу.

Кеша же, как никогда раньше, не мог ухватить себя. Он, внутренний, сжался и боялся пошевелиться, оглох, ослеп, онемел. Он, внешний, победоносно оглядывался: каков? И пыжился оттого, что люди смотрели на него, как смотрели всегда, завися от его воли. Значит, он по-прежнему в силе! Всё здесь его: Надька, голубые занавески, золотистый свет, лабухи, уже опрокинувшие в себя водку и с жадностью накинувшиеся на еду, директор, режущий ножом поросёнка.

— Я не всё сказал. — Кеша снова поднялся, приостанавливая общее чавканье, поднял рюмку. Он ещё не знал, что будет говорить, но ему хотелось в благодарность за покорность людей сказать им что-нибудь хорошее. Тихие слова женщины из Дворца мешали ему: слова — об уважении, понимании и любви. Мешала Надька, как в детстве, открывшая рот. — Один чудак решил жениться. — Кеша глядел в детское Надькино лицо. — Жил он всю жизнь в степи, пас овец, питался травой и сыром. Стало ему одному невмоготу, бросил он своих овец и пошёл по свету искать невесту. Долго шёл, через свою степь, через чужую, через горы, реки и попал в тайгу. Тайга не пустыня, она человеку стелет под ноги незнакомую траву, деревья на пути воздвигает, высылает навстречу зверей с огненными глазами. И плохо пришлось бы юноше, если бы неизвестно откуда не явилась перед ним девушка. Окутана в зелёное. Из-за спины, как крылья, — ветки кедра, на голове — корона из сосновых свечей, платье — из пихты. Девушка улыбнулась ему. О чём говорили, что делали, нам неведомо, только расстаться не смогли. Подступила осень. Пора перегонять овец на юг, иначе они погибнут, и стал юноша звать девушку с собой: «Пойдём в степь. Всегда будут у тебя сыр, молоко и мясо. Всегда будет тебе тепло, я одену тебя в шерсть». — «Нет, — покачала головой девушка, — там у тебя живёт один ветер, я слышала, там голо и пустынно, зимой холодно, летом жарко. Оставайся лучше ты со мной. Всего у тебя будет много — кедровых орехов, свежего мяса, всегда ты будешь защищён от ветра». Не смогли договориться. Ушёл юноша в свою степь. Нравится ему степь: простор, дышится легко, ветер насквозь продувает. Пусть осень уже, пусть цветы засохли, а всё — душистые. Хорошо! Девушка тем временем ходит по своей тайге. Ложе у неё всегда мягкое, зелень сочная. Но в душах обоих поселилась печаль. Она росла, росла и превратилась в тоску. Пошли они навстречу друг другу. Шли, и каждый вёл за собой свою родину: девушка — тайгу, юноша — степь. И вот очутились они на границе степи и тайги. То девушка стрит в его степь, то юноша войдёт в её тайгу. Так и стали жить: тут и там. С тех пор тайга и степь всегда рядом, такие разные! На границе степи и тайги стоят жилища, растут дети, для которых степь и тайга одинаково родные. Я пью за то, чтобы никто из вас не уступил другому своего главного, а были бы всё-таки всегда вместе.

Надька улыбалась. Когда она улыбалась, верхняя губа приподнималась, обнажая дёсны, совсем немного, но он нарочно старался рассказать Надьке такое, чтобы она улыбнулась. С гордостью оглянулась Надька на мужа, крикнула:

— Хоть мне и не положено, хоть я и очень люблю маму, а сейчас хочу выпить за братца. Он был мне всегда как отец.

Её поддержали: и Жорка, переставший наконец скулить, и родители Кеши, и Надькины подружки, и мать. Никогда раньше не замечал, а тут заметил: мать у них совсем уже старая. Но такая гордая молодая любовь сияла в её поблёкших глазах, так счастлива была мать, что Кеша снова встал.

— Не я родил её, — сказал он громко, — и прокормить тогда я не мог даже себя, сам ещё учился. Не я работал по две смены на заводе, не я мыл детали в ледяной воде, а потому главная у нас тут сегодня, породившая невесту, вот эту Надьку, выкормившая нас, наша с Надькой мать! Прежде всего выпьем за неё, за нашу уважаемую и любимую Александру Филипповну. — Кеша говорил, и душа его уже играла. Надька не сводила с него глаз, улыбалась ему.

Мать привыкла быть в стороне. Ей никогда ничего не было нужно для себя, она хотела только, чтобы у Кеши получалось всё, как хочет он, и у Надьки бы получалось всё, как хочет она. А сейчас, когда Кеша так сказал, мать, просияв, заплакала. Впервые за всю их совместную жизнь. Даже когда отец умер, она не плакала, она рожала Надьку.

— Маманя, не надо, — крикнула Надька.

— Маманя, тут свадьба, — строго сказал Кеша.

Громко чокались, громко славили Александру Филипповну и желали ей долгих лет со здоровьем. А потом громко славили, поздравляли его. А потом родителей жениха. А потом снова молодых. Лабухи пьяно вопили и на всю катушку пользовали свои гитары. Молодёжь танцевала. Свадьба была в разгаре. О Кеше забыли.

Кеша не пил, он ходил от одного гостя к другому. Присаживался, чокался, пригубливал и отставлял рюмку, а потом заводил разговор. С одним гостем он говорил о Пришвине и о пользе трав, с другим — о пользе женщин для жизни, с третьим — о снижении рождаемости, с четвёртым — о каратэ и самбо. Был он спокоен и трезв. Быть хозяином, развлекать гостей ему нравилось. Нравилось, что все ждут его, нравилось, как слушают. Нравилось, как музыканты играют без устали, нравилось, что молодёжь пляшет до упаду и орёт. Есть он сейчас не мог. И всегда-то ел немного, а сегодня кусок не шёл ему в глотку. Всех до одного держал он в прицеле своего взгляда. Вон жениховы родители кудахчут с гостями, вон Жорка целуется с директором, оба уже хороши, а всё ещё подливают друг дружке, оборачиваются к музыкантам, подпевают пьяными голосами, вопят.

— Давай, черти, бампинг!

— А что, — кричит директор, — возьму мальцов, нравятся они мне!

Мальцы, все мокрые, уже в изнеможении, продолжают играть. Как и все в зале, они вопят, прыгают в такт мелодии, точно вместо живых костей и крови сделаны из железяк и залиты бензином.

— Горько! — орут пьяные гости, подталкивают Надьку с Кешей друг к другу.

Надька совсем красная, но молодой муж не обращает внимания на её растрёпанность и смущение, властно обхватывает за плечи, закидывает Надькину голову, целует.

Вовсю раскрутилась свадьба. Уже пели вразнобой, уже валились первые слабаки на стол, сбивая рюмки и тарелки, уже кто-то орал непотребности, а кто-то в углу плакал. Цыплят табака, осетрину на вертеле распробовали уже немногие.

Кеше вдруг надоела свадьба, и он, на полуслове бросив разговор, пошёл к двери. Кеша был один трезвый здесь, и он был ото всех и ото всего свободен. С директором и музыкантами расплатился, слова, какие надо, сказал, гостей напоил и накормил, Жорку развеселил. Только он взялся за громадную бронзовую ручку, как его всего запеленало белым. Надька и её белое платье обняли его.

— Пойдём выпьем со мной, братик, пойдём потанцуем. Я хочу плясать с тобой.

Он обернулся к ней. Надькины губы опухли, как после долгих слёз, щёки блестели, в глазах застыл пьяный смех. Но вот эти глаза дрогнули, стали чуть косыми.

«Нинка была косая, — неожиданно подумал Кеша. — С чего это они вдруг оказались похожими?»

— Я больше всех тебя люблю, — сказала Надька. — Я хочу сказать тебе спасибо. Я даже не знаю, что ещё тебе сказать. — Она ткнулась ему в шею, ее слезы щекотали его. Кеша обхватил её, стал гладить, успокаивая. Надька была его ребёнком. А она всё сильнее вздрагивала под его руками, и теперь её слёзы уже не щекотали, жгли. — Не уходи, мне без тебя плохо, — хлюпала Надька.

Подошёл жених, попросил:

— Выпейте с нами, Иннокентий Михайлович, а то Надя думает, что вы обижаетесь. А нам это ни к чему, чтобы вам было плохо с нами.

«А ничего парень», — подумал Кеша и оторвал наконец от себя Надьку. Они вернулись к разорённому столу, Кеша сел рядом с Надькиным Кешей, а Надька зашла с другой стороны и положила мордочку ему на локоть.

— Ты не обижай её, — снова сказал Кеша Надькиному Кеше, глядя в его блёклые глаза, — она у меня одна-разъединая, я вырастил её. Всё моё — ей. Я дарю вам две тысячи. Я для вас обоих на что угодно готов, что хошь сделаю для вас, только ты не обижай её, слышишь?

— Понимаем, а как же? Всё будет, как положено. Мы к вам с уважением, с благодарностью. Всю жизнь будем помнить, — кивал Надькин Кеша, просил: — Выпейте, Иннокентий Михайлович, мы с Надей просим вас. Мы с Надей уважаем вас, как родного отца.

— Я сегодня должен быть трезвым. Мне сегодня развозить всех пьяных. Что же будет, если и я с копыт долой? — Ему и в самом деле не хотелось пить, зато наконец поел: помидорину, кусок сыра, яблоко.

Домой он попал в три часа ночи. Поднабравшиеся гости развезены, молодые доставлены в их новый дом, Жорка уложен спать. И мать уже спит. А у него сна — ни в одном глазу. Зажёг свет в коридоре, кухне, комнате, походил по дому. Зачем теперь ему трёхкомнатная квартира? Зачем столько больных?

В свободную и грустную минуту он читал. Всегда читал сидя, уважая книгу. Сидел выпрямившись, читал медленно, чтобы запомнить каждое слово.

Илюшка пытал его долго, прежде чем Кеша в первый раз взял книгу, спрашивал строго и напористо: «Думаешь, тебе хватит дедова багажа? Дед жил среди трав, а ты живёшь в камне цивилизации, ты должен учиться! Ты должен быть осведомлён обо всех сегодняшних достижениях. К каждому явлению должен подходить научно. Ты должен идти в ногу с открытиями нашего времени, должен учитывать их. Наша хирургия, например, знаешь сколько людей возвращает к жизни?! Высоко стоит наша хирургия. А ты помоги ей». У Кеши сводило скулы, когда Илюша разглагольствовал, но он слушал. Однажды вдруг понял: а ведь Илюшка правду говорит. Дед — лапотный, жил в деревне, а тут — цивилизация! И взял книжку. Буквы складывал, точно по букварю учился, — так трудно слова получались. Отбрасывал книгу, а Илюшка снова принимался долбить.

То, что Кеша взглядом мог пригвоздить человека к месту, Илюша называл научно — гипноз, психиатрия и вслух вычитывал Кеше отрывки из современных книг. Кеша гордился: Илья говорил про него учёные слова.

Прошло много месяцев, прежде чем Кеша стал читать с удовольствием. Поверив в астрал, в ауру, в двойников, он растерялся — при таком раскладе он вроде бы оказывался ни при чём. До головной боли пытался понять. С новой жадностью хватался за книги. Память была отменная. Стоило один раз прочесть страницу, запоминал её навсегда, со всеми знаками препинания.

Чем больше читал, тем больше спорил с Ильёй, старался убедить его: то, что написано в книге, то — само по себе, а главное — правильно определить, чем организм болен, найти причину болезни. Об этом никакая книга не напишет. Книга — не трава, не спасёт от болячки.

И грамоты книга Кеше не прибавила: писал он с ошибками. Наверное, поэтому никогда никому не писал писем, а свои назначения больному диктовал.

Но книгу Кеша полюбил. Аккуратно ставил новую в шкаф и каждый раз, доставая, гордился, какие у него красивые книги, любовался ими.

Так и жила книга в Кешином доме — для баловства. Особая красота. Её приятно подержать в руках, приятно разбирать её складную речь.

Сейчас, когда, как ему казалось, он был на собственных похоронах, вытащил Акутагаву. Но сегодня буквы не складывались в слова. Сунув японца на место, лёг на зелёную тахту, закинул руки за голову. «Ну и Надька! Удумала. Выскочила замуж!»

Дело не в Надьке. Это Нинка.

Он совсем позабыл о ней в эти три недели. Все беды — из-за неё. Это впервые с ним, что баба бросила его. Посмела! Кеша даже вздрогнул от ненависти к Нинке: неблагодарная! Сжал кулаки, но тут же они беспомощно разжались: попробуй теперь достань Нинку! До неё теперь не добраться!

Ясно увидел Нинкин чуть косящий взгляд. Светлый, обращённый к нему. Под этим взглядом Кеша напрягся, выпрямился, ему стало неловко, что он лежит, но он продолжал лежать, придавленный этим незабытым взглядом. Так смотрела она, когда он рассказывал ей о себе. Чёрт его дёрнул сопли с бабой распустить, сроду не жаловался никому. И смотрела жалея — на себя его прошлое брала. Она вообще блажная. Такие слова говорила ему… Хороший, Вечность понимает, равнодушный к деньгам… А что, он в самом деле вовсе равнодушен к ним! Чего ещё она болтала? «Если есть вечная жизнь, почему мы никак с ней не связаны?», «Как люди узнают друг друга там, в вечной жизни, если у них нет лиц?» — вопросы под стать Илюшиным книгам, попробуй разберись! «Вечность — вода? Пустота? Замкнутый круг?», «Вы — шаман!». Несмотря на Нинкину глупость, в тепле её голоса Кеша глубоко, спокойно задышал. Почти ощутимо почувствовал её присутствие в комнате.

Чего ещё она про него болтала? Чего выдумала про него?

Её нет в комнате…

Чушь болтала. У неё не все дома. Что в ней, патлатой дуре? Чего привязалась к нему? Наполеоны тут всякие пекла, тушила мясо с яблоками! По клавишам лупила, как бешеная. Кеша покосился на пианино. Теперь ему на черта пианино! Мебель. Надька давно забросила музыку, а Нинка никогда больше сюда не приедет.

Как это — «никогда»?

Непонятная сила подняла Кешу. Он стянул с себя мятую, пропитанную потом рубаху, бросил на тахту и ясно увидел чуть косящие глаза, полуоткрытые губы, разметавшиеся по тахте рыжие волосы. Отвернулся, пошёл в кабинет, достал чистую рубаху, пару белья, носки. Не прошло и десяти минут, как он уже принял душ, оделся и, накинув на плечи пиджак, вышел из дому. До аэродрома по пустому городу и пустому шоссе он добрался на такси, за час. На его счастье, в кассе ночной диспетчер по транзиту оказался знакомым — посадил на самолёт. Лишь только солнце выкатилось из-за горизонта, самолёт взлетел. Кеша не успел опуститься в кресло, как уже спал крепким, спокойным сном и проспал до самой Москвы.

 

4

— А свадьба? — встретила его Варя. — Ты чего это? Что с тобой? — Варя стирала, и её руки, в мыльной пене до локтя, беспомощно повисли над полом. — Ильи нет, Илья укатил по делам.

— Где живёт Нинка? — Он кинул портфель к двери, сбросил пиджак. — Ты что, впускаешь меня или не впускаешь? Ну, чего уставилась? Я вовсе не с того света, я со свадьбы. Отправил Надьку в объятия к супругу, а сам приехал сюда. Хочу вот погулять, мне для этого Нинка понадобилась, — сказал хрипло.

Только теперь он разглядел: Варя не рада ему. Как обычно, не смеётся, даже не улыбается. Её лицо, со скошенным набок ртом, без улыбки, показалось ему незнакомым.

— Нина в больнице, — сказала Варька будничным голосом. — На исследовании. Приехала от тебя, отправила Олю со своим отцом к морю, а сама заперлась дома одна, слегла, в общем. И я бы ничего знать не знала, мне она наврала, что едет с Олей на юг, да вдруг Оля звонит из Алушты и говорит, что дядя Кеша, это ты, значит, сказал, что мама сильно больна, что она, Оля, не хотела ехать ни к какому морю, но мама уж так просила её, обещала обязательно пить лекарство, что она, то есть Оля, написала тебе письмо, что у мамы лекарства меньше полбутылки и нужно срочно выслать ещё, но что дядя Кеша, ты то есть, ей, Оле, не ответил и лекарство, значит, не пришлёшь, а потому она и звонит, чтобы я немедленно достала маме лекарство, иначе мама, так сказал дядя Кеша, может умереть. А я знаю, что ты вовсе и не поспешишь, лекарство пришлёшь не скоро, такой ты есть человек, и что сейчас ты сильно занят. В общем, звонить тебе я собиралась завтра, после свадьбы, значит, а ты взял и приехал. — Варя обтёрла руки о фартук, стояла ссутулившись перед ним, смотрела на него круглыми прозрачными глазами. — Ты привёз лекарство? — спросила. Не дождавшись ответа, продолжала: — После Олиного звонка я сразу отправилась к ней. А она еле открыла мне. От неё остались одни кости. Я, конечно, дала телеграмму в Алушту, её отцу, он сразу же вернулся, и мы поместили её в больницу. Вот уже десять дней, как она в больнице. Вроде ничего она теперь, начали облучать. А Оля всё плачет. Олю совсем не узнать.

В потоке сумбурной Вариной речи Кеша разобрал лишь одно: Нинка плоха. Как же он забыл о её болезни? Нинка для него не была больная, она была для него, как никто, здоровая! Только теперь, из дали дальней, всплыло, что письмо от Оли он получил, но тут же, за хлопотами о свадьбе, позабыл о нём. Нинка, похоже, обречена. Какое странное в соединении с Нинкой слово!

Кеша повёл плечами, покачал головой, освобождаясь от тяжести.

— Поехали! — давясь словом, сказал он. И как-то сразу заспешил. — Ну, быстрее, бросай свою стирку. Переодевайся же быстрее, я прошу тебя.

К Нинке их пустили с трудом. Только когда Кеша сказал, что он жених больной и на два дня прилетел из Улан-Удэ, ему дали пропуск.

Он не мог объяснить себе, что его гонит так, ведь минута дела не решает, но он не стал подниматься на лифте, перешагивая через три ступеньки, полез на четвёртый этаж.

— Да подожди же меня, Кеш, совсем очумел. Ну погоди же! — Варька схватила его сзади за рубаху, когда он потянул на себя дверь палаты. Но он не услышал Варьки, ворвался в палату.

И сразу увидел разметавшиеся по подушке волосы. Нинка лежала на спине. Хотел позвать, а рот ссохся, имя не получилось.

— Спит, — зашептала соседка.

— Спит, — подтвердила Варька.

Он подошёл. Узкое лицо — в рыжем обрамлении, залёгшие в чёрных подглазьях тени от чуть загнутых ресниц, родинка. Потянулся, чтобы коснуться этой родинки, этих ресниц, и отступил. Ещё минуту смотрел на неё издалека. Нинка пряталась под пододеяльником, но он видел её всю: острые плечи, длинные, узкие ноги, как у спортсменки, с острыми коленками, чуть впалый живот… он забыл, какая она, он не думал тогда, в Улан-Удэ, какая она, почему же сейчас его охватила дрожь? Почему же сейчас он с жалостью и болью в себя вбирает скрытую под пододеяльником худобу этой женщины? Почему он хочет, так немилосердно хочет услышать её голос?! Она пела… она говорила чуть с придыханием, точно бежала по камням… что она говорила, он сейчас не помнит, о чём пела, не помнит, у неё чуть косили глаза, светлые такие глаза, ни у кого не видел таких. Вечности она хотела…

— Видишь, она тяжело больна, — невнятно сказала Варя. — Врачи говорят…

Попятился к двери, потянул Варьку в коридор.

— Дура Варька, разве такие вещи говорят при больном?

— Она же спит, она не слышит.

Кеша тащил её к лестнице.

— Почему ты уходишь? Ты не будешь ждать, когда она проснётся?

Кеша медленно шёл по ступенькам вниз.

Им встречались люди в белых халатах. С длинным худым человеком Варя поздоровалась.

— Это её врач. Он говорит, облучение продлит её жизнь на несколько месяцев. Он говорит…

Страх, которого не испытывал никогда в жизни, петлёй затянул горло. Кеша пытался проглотить этот страх и не мог. Она смеялась… пела… смотрела на него. Что ещё? Что ещё он помнит? Руки её на своих плечах… Говорила, что он хороший…

— Ты меня совсем не слушаешь. Ты слышишь меня?

Он вдруг осознал, что они куда-то едут. Огляделся. Садовая, проспект Мира.

— Нет, — сказал он. — На аэродром, Варя. Скорее на аэродром.

Дура Нинка. Не пила лекарство. Уехала.

— Ты чего это? Только прилетел и обратно? Ты чего?

В дороге он не сказал ни слова. Заговорил, вылезая из машины:

— Облучение для неё — смерть. Я знаю. Я потом ничего не смогу поправить. Ты не знаешь, ей и так немного осталось, но больше, если без облучения. Сегодня, сейчас же забери её из больницы, немедленно. Что хочешь, скажи. Скажи, муж требует к себе в Улан-Удэ, скажи, не хочет, чтобы умерла в больнице, скажи что хочешь, ты найдёшь, что сказать. — Он чувствовал, как снова тяжелеет голова. — Облучение убивает те клетки, которые ещё могут бороться. Облучение всё убивает: и больные клетки, и здоровые. Ей нечем будет бороться. Она не захотела лечиться. Я убил её, я виноват. Я… Поезжай… — Он едва шевелил языком, слова скакали несвязные. — Я завтра, как только приготовлю лекарство, вернусь. Я прошу тебя, скорее возьми её из больницы.

Он двигался, как во сне. Перед глазами по подушке, по зелёной его тахте разметались огненные волосы, её волосы, на него, не отрываясь, смотрели светлые глаза, Как во сне, он договаривался с лётчиками, чтобы его взяли, как во сне, плюхнулся в кресло. Солнце стояло в небе, когда он летел. Он смотрел на солнце и в первый раз за всю свою жизнь молился той молитвой, которой научил его дед:

— Боже праведный, спаси рабу твою Нинку, выведи её, погибающую во болезни, к жизни…

Солнце, холодное через стекло самолёта, неподвижное, казалось ему всесильным. Рыжее, всевидящее, оно опалило Нинины волосы, оно спасёт её!

— Боже праведный, помоги, спаси Нинку! — шептал Кеша. — Спаси!

К счастью, мать оказалась дома. Она мыла полы. Полы мать мыла не как все. Она прямо из ведра выливала на пол воду и медленно начинала собирать её. Тряпку выжимала над ведром. Так ведро наполнялось снова. Грязную воду из него мать выливала в унитаз, наполняла ведро новой, чистой, водой, снова выливала всю её на пол. Полы были паркетные, и Кеша каждый раз запрещал матери мыть их, он знал, что паркет от воды портится. Но мать была, как и он, — упрямая.

Сейчас он прямо на лестничной клетке снял сандалии с носками и ступил в холодную лужу.

— Ты где столько ходил? — спросила мать. Юбку она заткнула за пояс, волосы повязала платком. — Тебя тут больные спрашивают, с работы спрашивают, а я почём знаю?

Холодная вода и материн вид успокоили Кешу.

— Я был в Москве и сегодня опять улечу. Ты, мать, кончай разводить слякоть, давай варить чёрное. Ну? — Он пошёл в кухню и уже из кухни крикнул: — Быстрей давай. Там моя Нинка концы отдаёт.

И вдруг мать вошла в кухню с тряпкой в руках.

— Тебе, ироду, всего мало. Таку девку загубил. Чужих лечишь, скольких вылечил! А таку девку загуби-ил! Как она тут ходила за тобой! Наварит, наубирается, напечёт. И сама справная. А уж глаз с тебя не спускала. — Кеша вытаращился на мать. Его бессловесная мать ругалась, кричала и плакала! — Как кобель, мотаешься по бабам, думаешь, я не вижу? Я всё вижу! Или со своим Жоркой жрёшь водку, приходишь, глаз не можешь прорезать. И что с тобой сделалось? Был человек, в деда был — безотказный. Своё дело, как положено, справлял. Никому зла не делал. В судии не записывался. Никого не проклинал. Сам лекарство по домам таскал в стужу и в дождь за десятки километров. Каждого больного до ума доводил. Не позорил деда! Где дедовы заветы? Носишься за мишурой. Твой дед детей растил путём, мать не забижал. Людям облегчение делал без просьбов и умолений. Ты чего взбесился, скажи? Начнёшь лечить, бросишь. Только водку жрать… Данную тебе силу пустил по ветру. Непуть бестолковый. — Лицо матери перекосилось презрением. И Кеша забыл осадить её, слушал немо, открыв от удивления рот. — Больной, он больной и есть. Тебе Оля письмо писала, ты ответил? Я думала, ты послал ей лекарство. Значит, не послал. С каких это пор ты любишь, чтоб тебя все умоляли, на коленках елозили перед тобой? Ты — ирод беспутный, ты… как посмел предать деда? — голосила одно и то же мать. — Почто разрешил дьяволу в себя вселиться? Нету сейчас от тебя пользы. Себя потерял. Людей потерял. Я сдохну, кому ты будешь нужон? Перст разъединый! Кто за тобой ходи-ить будет? Где ты, мой прежний Кешенька? Куда сгинул? Испоганился! — Мать бранилась и тряпку, с которой стекала вода, прижимала к груди. — Она к тебе, как к культурному, приехала лечиться, как к порядочному, а ты куражился над нею, думаешь, я не видела? А ты надсмеялся над нею! О-олю сиротой оставишь!

— А ну замолчи! — пришёл в себя Кеша. — Хватит гармошку растягивать. Тебе сказали, иди делать лекарство. У меня нету часов тут с тобой разводить дебаты. — Он ссыпал в кастрюлю траву, лил воду, руки у него дрожали. Больше не обращал внимания на мать, которая продолжала всхлипывать, спешил.

Запахи травы, дёгтя, спирта перемешались, успокоили.

Мать больше не плакала. Сделав, что от неё требовалось для лекарства, она принялась замешивать тесто. Потом нарубила капусты. Варилось лекарство, пеклись пирожки. За несколько часов они не сказали друг другу ни слова. Перелили лекарство в бутыли, мать завернула два десятка пирожков, и Кеша пошёл к двери. Но тут же вернулся. В кабинете достал из-под тахты чемодан, покидал в него свитер, ботинки, рубахи. Теперь обе руки заняты и не болтаются без дела.

Пахло чистым деревом полов и травами. Мать стояла, привалившись к вешалке, из-под платка скучно смотрела на него. Он ничего не сказал ей, и она ничего не сказала ему, только перекрестила. Он вышел, хлопнув дверью. Прислушался. Дом провожал его тишиной.

На этот раз Кеша никак не мог сесть в самолёт. Знакомого диспетчера не было, к лётчикам не сумел пробиться. Тогда решил пойти к военной кассе. Там народу было меньше всего. Сумка оттягивала руку и мешала, но Кеша боялся выпустить её. Ещё издали заметив высокого статного военного, Кеша решил, что подойдёт именно к нему. А подошёл, чуть не потерял дар речи: перед ним стоял его полковник. Та же светлая седина надо лбом, те же властно-радостные глаза, те же узкие губы. И снова, как все последние дни, рядом с лицом полковника Кеша увидел Нинино лицо, услышал её голос: «Пойдём, Кеша, домой!» Почему, не задумался даже, но из всех его знакомых этот полковник сейчас показался ему самым желанным. Спокойно выдержал Кеша его сразу похолодевший взгляд и, не узнавая своего голоса, жалко сказал:

— Нинка умирает, помоги уехать, я везу ей лекарство.

Полковник засуетился: он о чём-то пошептался со стоящим перед ним военным и полез к кассе. Через минуту протягивал Кеше билет.

— А ты куда летишь? — спросил Кеша, желая только одного: чтобы они с полковником полетели вместе. Остаться одному на целых восемь часов показалось невыносимым, необходимо было иметь рядом кого-то, кто знает Нинку, с кем можно поговорить о ней.

— Я не знал, захочешь ли ты рядом… взял себе на другом конце. Удираю на два дня к своей девочке, позвала погулять.

— Поменяй, прошу тебя, — неожиданно сказал Кеша, снова не узнавая своего голоса.

И вот они в воздухе. Ни звёзд, ни луны, ни спутников, за стёклами — темень. Кеша поёжился, покосился на полковника, и снова из-за его крутого плеча выглянула Нинка: «Пойдём, Кеша, домой!» Она поняла его тогда, а он отпихнул её.

— Мне было восемнадцать лет, когда началась война. Я учился в военном училище, но, как все мальчишки, рвался на фронт. Я думал, фронт — это сразу ордена, медали, сплошной парад. Меня придерживали, сам понимаешь, оставалось всего два года учиться, и я становлюсь квалифицированным кадром. Что ж, каждый думает о себе! Страна нуждалась в специалистах, а я хотел славы. Сбежал на фронт добровольцем, рядовым, и в первый же день попал в бой. Как назло, первый бой — под солнцем! Кровь, оторванные ноги, окровавленные, изуродованные лица — в солнце! Потрясение! Ну, хватит об этом. Мне повезло со взводным. Он простой такой мужик, любил у огня с нами, с каждым по отдельности, поточить лясы. Подсядет к самому захудалому и давай расспрашивать о житье-бытье. Я всё ждал, вот заговорит со мной. Сразу разберётся, какой-такой я: голос у меня — зычный, могу руководить кем хочешь. Он же всё ходил мимо. Сначала я злился, а потом решил выслужиться перед ним. Лезу в самое пекло, а сам ищу его глазами — видит он меня или не видит? И вот однажды, помню, из-под самого носа у фашистов вытащил наш пулемёт. У самого-то от страха тряслись поджилки. Ну, думаю, смерть пришла. В меня стреляли, задело ухо. Но сгоряча никто ведь не чувствует боли! А потом обошлось, крови вышло совсем немного. И тут-то, когда я и думать забыл о взводном — не до него, ухо жжёт, ноет! — он подошёл ко мне. Я думал, будет хвалить, а он мне сказал такое! «Ты, — говорит, — прёшь на рожон, а того твоя глупая башка не разумеет, что огонь запрятан внутрь земли, что сердце запрятано внутрь человека, что мотор суётся в машину поглубже. Не мозоль ты людям глаза своей показухой. Пыль пускаешь, а проку от тебя — тьфу! Жизнь продаётся дорого, по делу». Тут уж не только ухо, весь я загорелся и с той поры притих. Вон сколько лет прошло, те слова взводного — в ушах. Правда, иной раз не могу сладить со своим характером. — Полковник умолк на минуту и вдруг торопливо сказал: — Если честно, обидел ты меня, Кеша. Я от чистого сердца к тебе, по-простому. Эти деньги я долго собирал, у меня жена… уже десять лет без ног. Отрезали. Старые раны начали гнить. Я с ней вместе был на фронте. Она меня спасла от смерти… — Кеша угрюмо молчал. Неожиданно полковник засмеялся, да так, мелким смехом: — Хи-хи-хи… — Кеша покосился на него. — А ещё, если сказать честно, твоя баба перевернула мне сердце. Ну точно моя жена в молодости. Я к ней… всей душой! И так захотелось мне доставить ей удовольствие, чтобы ей стало весело. А она, а ей… ничего не надо, на тебя смотрит. Подумал, чем её возьму?

— Ну-у… — Кеша ошалело взглянул на полковника. Говорить о Нинке расхотелось. Он вспомнил, как она смотрела на него в ресторане, как побежала прочь, как его руки со своих плеч сбросила.

Умирает Нинка… Кеша проглотил горькую слюну. Не стала принимать его лекарство.

Как же это вышло, что он забыл о Нинке? Не забыл, нет, разозлился на неё. А Нинка за один месяц сломалась. Чего бы он ни дал, чтобы вычеркнуть из жизни этот месяц!

По раскалённым углям босиком… —

пела Нинка. Все кишки перекрутила своими песнями.

Она что-то рассказывала ему о себе. Он не слушал. Она что-то говорила ему о книжках. Он не слушал. Только и услышал:

По раскалённым углям босиком…

Что она сделала с ним? Подожгла и бросила. Никогда в нём не было того, что в ней с избытком. Чего?

— Слушай, расскажи ещё что-нибудь, прошу тебя. — Кеша резко, всем корпусом, повернулся к полковнику.

Но полковник сладко спал, вытянув в истоме ноги в сторону, в проход, и уронив голову на плечо.

Кеша прильнул к стеклу: пустая чернота. Ни звёзд, ни луны, ни месяца — хоть бы узкая, узкая щель к свету!

Илье с Варей он позвонил с аэродрома. Нинку взяли из больницы.

— Ты сказала, что я приеду? — спросил он едва слышно. Варька молчала. Не в силах перенести бесконечной паузы, закричал: — Сказала?

— Нет, не сказала. А если не приедешь? Ты у нас такой: наобещаешь с три короба и не сделаешь. Зачем же ей трепать нервы? Записывай адрес.

— Я запомню.

В такси он неожиданно задремал и никак не мог понять, чего хочет от него толстый белобрысый дядька.

— Приехали! — Мужик сердился, дёргал его что было силы за рубаху. — Не задерживай, вылезай давай.

Недолгий сон принёс облегчение. Ноги теперь шли, руки крепко держали вещи. Кеша долго стоял перед тремя одинаковыми башнями. Спрашивать никого не хотелось. Корпус два. Значит, ему нужна средняя. Потом долго стоял перед лифтом. Лифт уже был на первом этаже, и дверца открыта, и Кешина нога уже стояла в лифте, а всё страшно было войти. Наконец восьмой этаж. Он боялся, что, если замешкается, не позвонит, сбежит. И сразу нажал кнопку.

Долго не открывали. Спит? Нету дома? Не может быть, чтобы не было дома. А может, Варя не знает? Хотели взять из больницы и не взяли.

Дверь распахнулась. Нина куталась в длинный розовый халат. Лишь на минуту вспыхнули прежним светом глаза и погасли.

— A-а, шаман! — протянула она детским голосом. — Я думала, Оля что позабыла, только вышла. Я её в магазин отправила, у нас кончились продукты, а папа сегодня прийти не может. Надо же ребёнка кормить! Правда, ребёнок — взрослый, меня нянчит. После магазина она к Грише зайдёт.

Кеша продолжал держать в руках вещи. Сделать к ней шаг не мог. Смотреть на неё боялся.

— Ты разучился разговаривать, шаман? — спросила она, взяла у него сумку, за освободившуюся руку потянула в дом. — Лучше здесь стой, я боюсь сквозняков.

На её щеках появился лёгкий румянец, она чуть улыбнулась бледными губами. Чуть косила глазами. Он поставил чемодан на пол, протянул к ней руки, как тогда, обеими руками обхватил её тонкую шею, чтобы набраться сил. Окунулся в её волосы. Так они стояли, покачиваясь на сквозняке, потому что двери забыли закрыть. Только в тайге, лицом во влажную, пахнущую солнцем траву, или наедине с больным, наполненный чужой бедой и стуком чужого пульса, он так растворялся и совсем забывал себя. Он узнавал её сейчас заново: острые ключицы, торчащие лопатки и запахи — прели, хвои, цветов. Он не помнил её плеч, а сейчас укололся об их углы. Она отступала от него, и он покорно шёл за ней. Он кололся о её локти и ключицы, он тыкался кутёнком в её грудь и живот — целовал, целовал, губами узнавая её худобу. Была только она. Она одна. Его не было.

А потом жадно курил, сквозь дым она казалась ему здоровой. Она притягивала его к себе сейчас больше, чем прежде. Теперь неутолённым был он. Он смотрел на неё и был благодарен ей: она щедро отдала ему что-то большое и главное, чего он не знал до сих пор, что-то, чего он пока не понимал, но от чего горячо в груди.

Он совсем забыл, что она тяжело больна, и вдруг вспомнил. Беспомощно огляделся: светло-зелёные обои, как молодая трава, окружали его.

— Ты надолго?! — спросила она.

— Навсегда, — сказал он.

То, в чём он не хотел себе признаться, было: черты заострились, блёклой, еле угадываемой желтизной подожгло кожу, истончились и подтаяли губы.

— Дура ты безмозглая, почему не пила лекарство? — в отчаянии спросил он. — Вбила в свою дурацкую башку, что тебе нечего лечиться. — Он сказал последние слова грубо, но она не обиделась, улыбнулась.

Она не закрывалась простынёй, так и лежала, вытянувшись под солнцем. Светлый, непонятно какого цвета взгляд ему не давался. Летала, протяжно жужжа, муха.

— Зачем? Илья говорит: человек не умирает. Он говорит: Вселенная бесконечна, и человек может возникнуть бесконечное число раз. Такой, какой был. Он говорит: души живут. Люди, умерев, могут встретиться. — Над верхней губой у Нинки выступили капли пота.

— Твой Илья — дурак. Ты захотела на готовенькое прикатить, а будущее надо заработать при жизни. Это тебе не ля-ля, это труд, на это нужно положить всю жизнь. Никогда ты не увидишься со своим благоверным. Хана. — Он знал, что сейчас её лицо сморщится от боли, он не хотел, чтобы она мучилась, он хотел, чтобы она разозлилась и стала бороться за жизнь.

— Ты — жестокий, — тихо сказала Нинка.

— А ты больно чистенькая, привыкла жить в чистеньких местах, какая такая жизнь на самом деле, не знаешь.

— Или все низачем родятся, или все остаются потом жить, потому что перед Вселенной, о которой говорил Илья, все равны. Мне-то кажется, что во Вселенной никакого порядка нет, всё случайно и всё легко родится и умирает. Царит хаос. Минутой раньше или минутой позже и — родился бы совсем другой человек. Разве нет?

Кеша не ответил, удивлённый её спокойствием.

— Когда была маленькая, — продолжала она, — я всё думала, что зачем-то родилась. Всё ждала, вот вырасту и пойму. Выросла, дожила почти до сорока лет. А что я сделала нужного? Чужим книгам помогла выйти в жизнь? Они и без меня напечатались бы. Олю родила? Это, конечно, очень много. Но и Оля… — Нина запнулась, — умрёт… Суета. Хаос. Если души не могут встретиться в Вечности, всё — бессмыслица. Разве нет? — Неожиданно звонко сказала: — Тебя встретила. Илья говорит: не бессмыслица. И ты говоришь: чтобы не умереть, надо готовиться всю жизнь. Значит, правда, души не умирают. Значит, можно встретиться…

Он понял, чего она хочет от него. Но понял и другое: ей не нужно его ответа. Она ждёт от него совсем другого: ей нужна новая вера вместо старой, новая сила в жизни.

— Я никогда не спрашивал себя, зачем живу. — Чтобы Нинка не отвлекала его, он закрыл глаза. — Пока был жив дед, пока не убили его, я жил и жил, не задумываясь. Как он, собирал траву. Как он, лечил людей.

— Разве его убили?

Кеша часто вдыхал дым, дым суетливо вился вокруг.

— Лечил больных, ходил в тайгу, — заговорил Кеша поспешно, боясь, что сам для себя не поймёт то, что ему нужно понять, то, что он сможет понять только здесь, рядом с Нинкой. — Мать кричала… я — ирод беспутный… я деда предал. — Он привстал на локте. — А ты попробуй разберись сам… всё навалилось сразу: деда убили, про меня фельетон написали, Воробьёв вошёл в силу, девочка умерла. Очень я хотел вылечить её. Она на Олю походила лицом.

Нина закрыла ему губы ладонью. Кеша осторожно переложил её руку себе на грудь.

— Я не спал целую неделю, когда узнал о её смерти. Всё сразу, понимаешь, сошлось. Раньше я не задумывался, а тут словно раздвоился. Злость закипела во мне. Вы — так? И я — так! Злость на злость. Разве можно простить убийство? — Кеша замолчал. Долго молчал. — А может, дело в том, что мне захотелось власти над Воробьёвыми? — Снова помолчал. — А власти нет.

— Зачем?

— Что зачем?

— Власть тебе зачем?

Долго молчал Кеша. Впервые он пытался проникнуть не в больного — в себя, и это оказалось невозможным. Он был спелёнут непроницаемыми плёнками, сквозь которые не видно и не слышно для него жил его организм.

— Я и сам не знаю, зачем, — признался потерянно. — Это тогда мне понадобилась власть. Наваждение. Мне показалось тогда, я могу перевернуть мир. Дед просто лечил больных. — Наконец он заговорил о том, что мучило его больше всего. — Он не занимался ничем, кроме лечения больных, а мне захотелось стереть Воробьёвых в порошок! Разве это не справедливо? Врач должен бороться со злом! Мне казалось, я пойду дальше деда: смогу распоряжаться жизнью и смертью каждого.

— Я думаю, можно только одно: или людей лечить, или стирать их в порошок, — тихо перебила его Нина.

Кеша вздрогнул. Долго стояло молчание, но вот точно жалоба выплеснулась из Кеши:

— Когда я летел к тебе и в небе не было ни звёзд, ни луны, я почувствовал: я — в черноте. Что случилось со мной? Никогда такого не было. — Кеша привстал на локте, пытался в Нинином лице найти осуждение, но Нина смотрела на него ясно, и он от неё отвернулся. — Подумай-ка, деду ничего не было нужно, — вспомнил вдруг он, — рубаха, порты, зимой тулуп с валенками, а я… — вырвалось материно слово, — куражился. Это я чтобы удержать силу. — Снова Кеша долго молчал, наконец сказал: — Ты точно тогда угадала, я ведь потерял силу, Нинка. Был я у Вити, тогда же был, как только ты уехала. Не поднял я его. Это ты меня подрубила, Нинка, на тебе я осёкся. Ты осталась сама по себе.

— Нет, Кеша.

Кеша осторожно посмотрел на неё. Она сидела белым сугробом, натянув до горла простыню.

Оба они, пологом голубого неба соединённые в общем доме, были оторваны от жизни страны, с политическими боями, стройками и гибелью рек, от жизни улицы, с прыгающими через верёвку девочками, с послушными автобусами, гиканьем и беганьем мальчишек, жили только они двое, больше не было никого.

— Ты всё про себя наврал. Я видела твою квартиру. Вещи ты не любишь… ну, разве только рубашки. По-настоящему любишь только травы и книги. Тот, кто читает книги и думает над ними, не может хотеть власти. Ты отдать готов всё, что у тебя есть, людям. Я знаю, ты сейчас живёшь не совсем так, как твой дед, но это не главное. Это случайно, это временно, и это обязательно пройдёт, ты выздоровеешь от своей болезни, потому что ты живёшь для людей! Ведь это ты зажёг во мне… — Она замялась, смущённо сказала: — Если можно так выразиться, идею. Не твоя вина — моя, что с собой не справилась, влезла в твою жизнь. Я мерила жизнь своими мерками: любишь, возьмись с любимым за руки и не расставайся. Я не дала себе труда подумать, что есть отношения высшего порядка, стоящие над суетой быта. Вот ты и осадил меня. Сначала я сгоряча обиделась, побежала от тебя, а потом… когда поняла, так жить захотела! Я ведь, Кеша, прочитала твои книжки, в Ленинке: и Папюса, и Безанта, и других. Но я ничего не поняла, я по сравнению с тобой мелкая…

— Врёшь, Нинка, ерунда! — перебил её Кеша. — Это я не тот, ты выдумала всё про меня! Я потерял силу…

Нина погладила его руку.

— Я знаю, ты сейчас живёшь не так, как дед… — упрямо повторила она. — Но это скоро пройдёт! Из-за тебя, Кеша, я хочу выздороветь, чтобы помогать тебе. Я… что смогу… буду служить тебе, а значит, тем, кому помогаешь ты, помогу. Этому ещё нужно научиться — человеку помочь. Я очень хочу жить… Но Оля ошиблась, взяла не то лекарство. — Нина по-детски вздохнула. — Не тот запах у него, не тот вкус, чужое лекарство, в такой же, как у меня, бутылке. Оля этого не знает, не вздумай сказать ей! Так что ничьей вины нет. Мы с Олей… погоди, что ты? Ты не мучайся, я понимаю, я сама виновата. Ты, наоборот, открыл мне… не знаю, как сказать. Жизнь природы. Я — часть её. Живая жизнь сохраняется тобой… ты должен быть ото всего и от всех свободен. А я… стала тебе себя навязывать. — Кеша не понимал, о чём она говорит, хотел возразить, Нина снова приложила ладонь к его губам. — Теперь я понимаю, ты не виноват, ты стал бояться в себе хорошего. Я болтлива сегодня. Но ты так одинок! — Глаза у Нинки лихорадочно блестели.

Кеша прервал её:

— У тебя есть оливковое масло? Мама прислала пирожки, с капустой.

Нинка говорила странные слова, они не имели к нему отношения. Сама Нинка полна чего-то такого, что ему недоступно, он чувствует, как постоянно и сложно работают в ней мозг и душа, а его она придумала. Потом он выскажет ей… нечего выдумывать. А сейчас пусть замолчит, он больше не хочет слушать её, её слова мешают ему сейчас, он хочет, чтобы подольше горели ладони, горела грудь.

С ним впервые творится такое! Он словно от неё заразился, у неё забрал и весь до краёв наполнился светом. Впервые он хочет говорить ей такие слова, которых не говорил никому, которых до сих пор не знал в себе, а сейчас они пришли к нему, и их в нём много. Он хочет целовать её осторожно, не причиняя ей боли, и хочет взять её тонкую руку в свою.

И не разрешает себе ничего. Не разрешает себе говорить Нинке то, что родилось в нём, не разрешает себе взять её руку. Это впервые с ним такое.

Он всегда шёл только за своим желанием, ещё с детства, когда узнал, что есть смерть. Умирал старик. Он был в беспамятстве и всё шептал: «Успеть бы, успеть!» Что успеть, никто, и Кеша тоже, так и не понял тогда, с тем старик и ушёл, но словцо запомнилось. Нужно успеть, а то будет поздно, и Кеша ни в чём никогда себе не отказывал.

Теперь же, только протяни руку, он наконец поймёт то, что в нём перепуталось, то, что сейчас возникло в нём, то, что один, без Нины, он не сможет понять. Через Нину ему — заново начинать жить! А он бездействен, напряжён, как застывшее в холоде железо. Только его язык мелет какую-то чушь.

— Можно разогреть и на постном, ничего не сделается с ними.

— С капустой? — спросила Нинка и вдруг, обхватив его тонкими руками, как Надька, сама припала к нему, закрыв свет солнца, обожгла губами щёку, грудь, живот, мела по нему волосами и возвращалась к лицу. — Шаман! — смеялся её голос, пропадал. — Ну же, какой ты холодный! — снова являлся и рвался случайно заблудший в свете голос.

В сорок лет стронулась его душа.

А Нинка мешала ему голосом:

— Ничего не боюсь, когда ты рядом, Я знаю, ты меня от всех болезней спасёшь.

Он снял её руку со своего лица, аккуратно положил на тахту. Она замолчала. Он ступил на горячий солнечный пол, и дерзость, прежняя, молодая, та, что жила в нём до гибели деда, до поселившейся в нём злобы, дерзость, которая спасала самых безнадёжных, самых тяжёлых больных, вернулась к нему.

— Вставай, Нинка, сейчас начнём лечиться.

 

5

Ночью он проснулся от странного движения в себе. Кто-то живой крался по его сосудам, соскребая наросты, наслоения, освобождая ток крови. Невидный, этот «кто-то» хозяйничал шумно, но там, где он прошёл, становилось широко и светло, как было в нём давно, всегда, когда был жив дед и не было Воробьёва. Омываясь изнутри светом, Кеша удивлялся, как он мог жить всё последнее время, не ощущая себя в себе. Внешний человек таял. Кеша сдерживал радость, боясь, что возвращающиеся зрение, слух исчезнут, что он перестанет видеть.

Внезапно он оказался в деревенской избе. Ему пять лет, он стоит на жёлтом, словно желтком вымытом полу, от пола, от всего широкого его пространства, к потолку восходит жёлтый свет. Дед поднял руки вверх, смотрит в потолок, от которого идёт вниз, к полу, белый свет. Кеше кажется, это дед посылает свет с потолка к полу и с пола к потолку. Дед стоит лицом к трём окнам, в каждом окне — солнце.

— Солнцем умойся, солнцем очисться, солнцем надышись, солнцем наешься. Солнцем сплетёшься с людьми.

Дед совсем молодой, лохматый. Волосы у него тёмные. Около уха, на щеке — сажа. Почему-то сажа очень мешает ему слушать деда. Кеша хочет сказать деду о саже, но невольно солнечный свет, который посылает дед с потолка на пол и с пола на потолок, переливается в Кешу, Кеша тоже поднимает руки вверх. Задирается рубашка, свежестью омывает голый живот. Кеша чувствует, как свет пронизывает его сверху донизу.

— Забудь о себе. Не хоти суетного, — звучит голос деда.

Кеша не понимает слова «суетного», не может выговорить, повторяет за дедом:

— Не хочу судного. Забуду о себе.

У деда дыбом стоят волосы, тёмная борода — от уха до уха — обрамляет круглые красные щёки.

Кеша очень хочет снова в ту желтополую избу, но дед тает, тает, остаётся только голос:

— Неси людям доброту.

Едва Кеша проснулся, ещё не открыв глаза, крикнул:

— Нина! Ты будешь жить!

Он спал и во сне ждал утра: встанет, примет душ, посадит Нину напротив себя, возьмёт за руки и перенесёт из себя в неё свет, силу, здоровье, омоет её всю изнутри, очистит от болезни.

Нина не ответила. Кеша привстал на кровати. Она сидела за письменным столом. Узкая спина в рябоватой кофте, голубые брюки. Нина что-то быстро писала. Кеша встал, подошёл к ней, остановился за спиной.

Не глядя на него, незнакомым голосом Нина попросила:

— Займись сам чем-нибудь. Мне очень нужно дописать. Я наконец поняла. Я так долго не понимала. Это нужно всем. Не обижайся, дай я докончу. Пока есть силы. В два будем обедать.

Кеша мог бы взять её руки в свои, заставить смотреть на себя, но возникла незнакомая робость. Он оделся, вышел на кухню.

— Дядя Кеша! — встретила его Оля. Вчера он уже спал, когда Оля вернулась, он проспал много часов, выздоравливая.

Олю он не узнал бы на улице. За месяц, что не видел её, девочка сильно вытянулась, побледнела и посуровела. В ней обозначились взрослый взгляд, взрослая полуулыбка, но за ними прячется страх.

— Ну, как ты жила… — начал было он, она перебила:

— Вы спасёте маму, правда ведь?! — Оля требовала утвердительного ответа.

И Кеша кивнул ей.

Точно жизнь вплеснули в неё этим скупым кивком, она сморщилась, не заплакала, улыбнулась, обозначив скобки морщин, и вдруг кинулась ему на шею.

— Дядя Кеша! — стала целовать его. — Спасибо! — Отстранилась, обхватила себя за плечи, смотрела сияющими глазами. — Я так и знала. Я так и думала, вы в Улан-Удэ просто так сказали о непрерывности, вы хотели заставить маму лечиться, правда? Я знаю, вы спасёте её. — Олин голос жёг. — У мамы кончилось лекарство. Вы привезли, да? Я знаю, вы спасёте маму, — повторяла Оля истово.

— Давай лучше завтракать. — Кеша налил себе воды.

— Я хочу… — робко, доверчиво заговорила Оля, — я хочу… стать вашей ученицей. Ведь вам нужны ученики, правда? Я буду делать всё, что вы прикажете, я траву чувствую, я вижу, как в глазах отражается болезнь. У меня начинает колотиться сердце, когда я вижу больного. Я угадываю его. Я научусь. Я всю жизнь отдам…

Закинув голову, Кеша медленно пил воду. Напившись, сказал, поджигая под чайником газ:

— Ученик должен быть парнем. Баба не может пройти по тайге.

Когда он повернулся, Оли не было в кухне. Кеша пошёл искать её, но её нигде не было.

Не зная, чем заняться, куда приткнуться, Кеша бродил по квартире. Всеми силами он пытался сохранить в себе то, что с ним произошло ночью, но в невесомый лёгкий свет тяжестью оседало раздражение: Нинка не откликнулась на его зов, Нинка не хочет лечиться.

Он не понимал, чего она там пишет, отрешённая, но он не смел мешать ей. За долгие годы без деда он отучился брать в расчёт то, что нужно другим, а сейчас брал, и это нравилось ему и раздражало одновременно. Он вышел на балкон, курил, смотрел на девочек, скачущих через верёвку, на вереницу похожих башен, на пятнистую подковку леса, на блёклое озерцо, вокруг которого пестрели люди. Что они там делают? Ловят рыбу? Купаются?

Ровно в два часа зазвонил телефон. Кеша поспешил в комнату и, сложив руки на груди, не мигая уставился на Нинку.

— Здра-авствуй! — бессознательно потянула Нинка, видимо, ещё не оторвавшись от своих листков, но тут же её взгляд прояснился. — Подожди, не нервничай, сейчас разберёмся. Ты давай по порядку. Какие пластинки? Хочешь, я с ним поговорю? Ну, хорошо, хорошо. А если в конце недельки? У меня тут… в общем, я сейчас не очень могу. Ну, целую! — Нина положила трубку и уже готова была снова нырнуть в свои бумаги, Кеша схватил её за руку.

— Эт-то ещё кто? Какие пластинки? — зверея, спросил он.

Она отодвинулась со стулом от стола, ткнулась головой ему в живот, засмеялась.

— Ты чего это, уж не ревновать ли вздумал? — Она не спешила объяснить ему, что к чему. А ему уже и надо было не очень, его обдало, как штормовой волной, её теплом. Он положил обе руки на её узкую цветную спину. — Да это сослуживица моя. У неё мальчишка пятнадцати лет, понимаешь? Учиться не хочет, с утра до ночи крутит пластинки да ещё связался с какими-то взрослыми ребятами, она боится, не спекулянты ли…

— Ну а ты при чём? — спросил Кеша, уже умиротворённый и благодушный.

— Как это «при чём»? Я знаю его с двух лет, в английскую школу его устроила, учила писать сочинения. Мальчишка — пушистый.

— Что-что? — удивился Кеша. Но она засмеялась, ничего не объясняя. Потёрлась об него головой.

Кеша поднял её на руки, понёс. Нинка, обхватив его голову, продолжала весело что-то рассказывать, он пытался вслушаться, но его волновал её голос, а смысл того, что она говорила, не доходил. Нинка была совсем невесомая, ему казалось, она сейчас оторвётся от него и улетит в раскрытую балконную дверь.

Снова зазвонил телефон. Нинка попыталась вырваться, а он не пускал.

— Почему до двух часов никто не звонил, а как наступило моё время, загоношились?

Телефон звонил пронзительно.

— Потому что все знают, до двух я работаю. Пусти!

Кеша ещё крепче сжал её. Телефон звонил настойчиво, долго, а потом перестал. Минуту помолчал и снова резко зазвонил. Нина жалобно сморщилась.

— Пусти, а? — Он отпустил её. — Алло! — И уже не ему, весёлым голосом: — Здравствуй! Давай поправки. Читай помедленнее. — Нинка слушает, склонив голову на плечо, пишет что-то на отдельном листке. — Фразы как фразы, вполне приемлемые. Обе нужны. Подумаешь, корректоры говорят. Читай дальше. Погоди, вот эту режь, так и быть. Как себя чувствую? Превосходно. Скоро приду. А тебе что, надоело вкалывать за меня? Потерпи. Да не волнуйся ты, обойдётся. Отложи на месяц, ты же можешь сейчас сдать Сысоева, вот и сдавай, а мою оставь. Соскучился? — Нинка звонко засмеялась. — Я тоже соскучилась.

— Эт-то по кому ты соскучилась? — спросил сердито Кеша, и Нинка поспешила положить трубку. В нём вспыхнула злоба, от которой красным застлало глаза. — Мне ты не говоришь таких слов. По мне ты не соскучилась, да? — Он схватил её за плечо. Он не понимал, как это так получается, но чувствовал: Нинка ему не даётся. С незнакомыми ему людьми, с целым миром она словно перевязана телефонными проводами. А он тут зачем? Резко повернул её к себе. Едва сдержался, чтобы не швырнуть её со всей силы на пол. — Эт-то по кому ты соскучилась?

— Что с тобой, Кеша? — спросила удивлённо, участливо, ничуть не испугавшись его свирепости. — Это мой сослуживец Алёша. Он сейчас за меня делает мою работу, взял мои рукописи, потому что я болею. Он мне как брат. У него трое детей, жена не работает, мать больная.

Её взгляд проник в него, и безвольно опустились руки. Но он ещё раз попытался огрызнуться:

— Работа, работа. Ты всегда была такая? Больная — значит, болей. К тебе приехал личный врач, лечить. А я не могу даже приблизиться к тебе. Сеанс должен быть утром, а ты — работать! — Но под её взглядом Кеша прикусил язык. Всё было в её доме не так, как он привык видеть и понимать. И она совсем не такая, какая явилась ему в Улан-Удэ.

Будь он прежним, подхватил бы сейчас свои вещички и — айда домой!

— Хочешь, пойдём в кино? — спрашивает Нинка тоненько.

Он отрицательно качает головой.

— Ну а просто погуляем?

Он усмехается:

— Что здесь — тайга?

Она начинает ходить по комнате.

— А почитать ты не хочешь? — спрашивает ласково. — У меня есть очень хорошие книги. Весь Толстой, весь Лесков, весь Хемингуэй. Когда мне бывает плохо, я стараюсь начать жить чужой жизнью, и сразу свои страдания отступают перед чужой болью. Не хочешь читать, может, посмотришь телевизор? Днём часто показывают вчерашние фильмы. Ты скажи, чего хочешь ты? То и будет тебе.

Звонит телефон.

— Не-ет. — Кеша загораживает Нине путь к нему. — Я уже понял, ты до ночи будешь связана с чужими людьми. Хватит.

Телефон звонит.

— А если это Оля? Или отец? А если это Варя с Ильёй?

Кеша отступает, но телефон уже замолчал.

— Ладно, чёрт с тобой, живи как хочешь.

Он ложится, но сон не идёт к нему. И вообще он ничего не хочет, ничего не помнит, ничего не знает о себе. Он не хочет никуда идти, ничего делать, не хочет говорить с Нинкой. Казалось бы, плохо тебе — освободись от мирского, расслабься, растворись в воздухе. А он не может — лежит бревном на тахте, ощущая вялую плоть.

Нина читает плотно исписанные листки, сидит вполоборота к нему — снова не обращает на него никакого внимания.

Звонят в дверь. Наверное, Оля пришла.

Нина нехотя откладывает листки, идёт в переднюю.

— Семён Петрович? — В голосе её крайнее удивление, крайняя растерянность. — Дина?

В одну секунду Кеша оказывается в передней.

— Э-э, простите, Нина Степановна, что бе-эз пре-эдупреждения.

Неказистый оплывший мужичонка топчется перед Ниной. Он прижимает к крахмальному животу гвоздики. Во рту он перекатывает жвачку. Видно, жвачка мешает ему, он выплёвывает её в платок. Мужик страдает несварением желудка. Обмен ни к чёрту. Любит мясное и тесто. Девчонка — тощая, красная. Жидкие волосы стянуты по бокам, как у школярки. Нос — горбатый, губы — узкие. Девчонка много сидит. Любит солёное и острое.

— Семён Петрович! — Вид у Нины крайне обалделый. — Заходите, будем пить чай. Дина, положи зонтик сюда. Да, познакомьтесь. Это Иннокентий Михайлович — мой лечащий врач. Это Семён Петрович — мой непосредственный начальник. Это Дина, мы вместе работаем. — Нина тоже топчется на месте, не зная, что делать: взять цветы у мужика или просто идти на кухню?

— Я давно, э-э, хотел навестить вас, но вы знаете обстановку. Дисциплина соблюдается только тогда, когда, э-э, заведующий на месте.

Наконец все на кухне. Кеша не знает, садиться ему со всеми за стол или идти опять лежать.

— Садись, Кеша, — говорит Нина, но Кеша, ни слова не говоря, идёт в комнату. Он зол, что снова кто-то влез между ним и Нинкой, но жадное любопытство к её жизни заставляет ловить каждое слово — двери настежь, он слышит даже дыхание Нинки, чуть торопливое.

— С планом в нашей редакции на сегодняшнее число нормально. Балластом является только «Охотское море».

— Я не справилась, — всхлипнула Дина. — Я Дондоку Гоможаповичу говорю: «Этот кусок надо снять». А он мне в ответ: «Нина Степановна заставила бы меня весь роман переписать так, как написан этот кусок». Я говорю, массовая сцена перегружена людьми, а он утверждает, что в ней не хватает материала.

Кеша не понимает, чего они хотят от Нинки.

— Вы пейте, чай только что вскипел. Ешьте печенье.

— Нина Степановна! — Голос толстяка торжественен. — Мы решили передать Асылова вам.

Кеша привстаёт на тахте. Это ещё что за Асылов?

— Вы извините, э-э, что мы побеспокоили вас в период вашей болезни. Работа отвлечёт вас… — Толстяк запнулся. — Мы считаем, что вы с нами. Э-э… Вы всегда присутствуете на наших летучках. Э-э… Вы…

— Семён Петрович, — прервала его Нина. — Вы… я понимаю… вы хотите… вы… я даже не думала, что вы такой… вы извините, я думала, вы… я очень благодарна вам, я тронута. Но я не смогу. Время… нет, не то, я просто не смогу сейчас. Спасибо.

— Я не справилась! — всхлипнула девчонка. — Нина, возьми, пожалуйста. Ты выздоровеешь! Ты сделаешь!

Кеша встал, готовый идти кричать на дурака-начальника, на дуру-девчонку, но что-то в Нининой интонации удержало его.

— Вы пейте чай, а то он остынет.

Когда за ними захлопнулась дверь, долго ни шороха, ни звука не было слышно.

Кеша пошёл искать Нину.

Она стояла в коридоре, приложив ладони к горячим щекам. Сразу резко повернулась к Кеше.

— Хочешь, поедем на Москва-реку купаться, к Илюшиному отцу в гости? Хочешь, пойдём в кино? — Нина светло улыбалась.

Что сейчас чувствует Нинка? Верить её дурацкой улыбке или не верить?

Не отвечая, Кеша снова идёт в комнату, валится на тахту.

И снова — телефон.

— Елена Тимофеевна?! Ну что же вы плачете?! Я это. Не умерла же ещё! — Нина засмеялась. — Хорошо чувствую себя. Даже, я бы сказала, отлично. Успокойтесь, моя чудесная Елена Тимофеевна! Вы извините, что долго не была. Немножко приду в себя после больницы, появлюсь. Конечно, не курорт. Вы же знаете наши больницы! Я знаю, знаю, что любите. Умоляю вас, перестаньте плакать. Вы сами приедете? Конечно. Давайте через недельку. Буду очень рада, просто счастлива. Жду вас. Позвоню. Ну перестаньте же плакать!

Не успела положить трубку, снова зазвонил телефон.

— Оля! Почему не вернёшься? — Нина долго молчит, слушает трубку.

Нинка далеко, в коридоре, но Кеша слышит, как она задерживает дыхание.

— Я очень виновата перед тобой, — шепчет Нинка. — Я думала только о себе. Ты… — Нинка запнулась. — Этого нельзя простить, я понимаю, но я прошу тебя, приезжай домой. Каждая минута дорога, бабушка с дедушкой потерпят. — Целый час, наверное, Нинка говорит эти редкие слова.

У Кеши вспотели ладони. Что бормочет, дура?

Стоит тишина. Наверное, Нинка уснула там.

Кеша хотел было встать, идти к Нинке, заставить её объяснить, что там с ней произошло, но тут снова зазвонил телефон.

— Иленька, прочитала! — восклицает Нинка.

В её голосе нет ничего подозрительного, наоборот, он равнодушен. Снова ни черта не понять. И будто толкнуло что Кешу, прилез в голову Нинкин вопрос: что такое Вечность?

А правда, что такое Вечность? В чём смысл жизни?

— Странная вещь, — говорит Нинка глухо. — Только, мне кажется, в ней нету стержня. А что с твоим проектом?

— Да говори ты по-человечески! — заорал Кеша. — Ни слова не могу понять.

Даже с Ильёй у неё свои разговоры, даже Илья с ней — другой, чем с ним. И на её вопросы он, Кеша, не может ответить. А Илья, наверняка, может.

— На! — Нина внесла в комнату телефон, протянула ему трубку. — Ну что же ты? Илья ждёт, говори с ним.

Со всего маху Кеша бухнул трубку на рычаг.

— Не о чем мне с ним разговаривать! — заорал. — Из-за него я себя потерял! Всё пихает меня в науку. Во, досыта наелся им! А сейчас мне хватит и твоей учёности.

Нина стояла в балконной двери, подставив солнцу лицо. Он не видел её лица, он видел только её узкое тело и больше всего хотел, чтобы она оказалась немедленно рядом. И она подошла к нему, присела на корточки, поднесла к его лицу своё, пахнущее солнцем.

— Ну хорошо, работать не буду, к телефону подходить не буду. — Она улыбнулась ему, но в её улыбке не было радости. Лицо у неё снова такое, какое было в день его приезда, — блёклое, равнодушное.

Остаток дня, хотя Нинка, в самом деле, была всё время рядом и улыбалась ему, он ощущал сильную жажду: вроде она здесь, с ним, а её нет, он может дотронуться до неё рукой, а её нет. Оля сидела весь вечер рядом с Нинкой, прижавшись к её плечу, читала. Оля — с Нинкой, а он к Нинке, хотя он тоже рядом, подобраться не может.

Нинка уже спала, а его не брал сон. Он устал от работы, которая, помимо его воли, творилась в нём. Силился что-то понять и не мог, приехал спасти её, а она не нуждается в нём.

Сейчас, когда в доме стояла тишина, Кеша не выдержал, зажёг лампочку, позвал:

— Нина, проснись!

Точно она не спала, тут же открыла глаза.

— Что ты? Что случилось?

— Ко мне пришёл дед.

Нина привстала, чуть кося, смотрела на него.

— Он, наверное, просто соскучился по тебе, просит тебя его вспомнить.

Ухватив её за горячую руку, сам не заметив как, Кеша начал рассказывать:

— У деда был близкий друг, они вместе росли, дядя Аким. Оба первейшие соболятники. Оба знают тайгу, как свою избу. Когда дед был вынужден уехать из своей деревни, дядя Аким перебрался вслед за дедом к нам в новую деревню. У деда дети уже большие, а дядя Аким всё холостой. Смолоду он сильно любил, его любимая умерла, вот и ждал неизвестно чего. Чуть не силком дед заставил его жениться. Аким взял девку крепкую, красивую, прижил с ней трёх сыновей. Все трое как на подбор — сильные, красивые, в мать. Все трое — мои кореши. Росли мы вчетвером. Сама знаешь, как растут деревенские парни: в Байкал-море, в чужих садах и огородах, в тайге. Обчищали морды с рыбой, лазали по деревьям. Дед не мог нарадоваться на нашу дружбу. «В нас с тобой, Аким, пошли наши мужики. До гробовой доски вместе, рядком», — повторял часто. Деревенька у нас так себе, небольшая, а всё — живая: в сельпо продавались липкие леденцы, в сельсовете решали, когда сеять хлеб, когда сдавать пушнину, в школе учились до четвёртого класса.

Теперь Нинка сидела. Он отвернулся от неё, чтобы не отвлекаться от своего детства, из которого он так давно ушёл. Дед ходил по этому детству с непокрытой, лохматой головой, вытаскивал из гряды четыре морковки, соскабливал грязь, протягивал им. Дед поил их родниковой водой, натощак, заставлял ходить босиком по проталинам. Снег не холодил, он, касаясь ступней, становился тёплым, посылал своё тепло вверх, по телу, поджигал огнём лицо, освежал голову. Дед учил их на рассвете по росе брать траву. Учил пить росу, умываться росой.

— После четвёртого класса мы стали ходить за пятнадцать километров в школу. Сперва ходили вчетвером, потом втроём и, наконец, вдвоём, с Серёжкой, моим ровесником. Я никогда не был таким сильным, как они, три брата. У них всё получалось легко. Я же лез из кожи, чтобы не отстать, и злился на них, что не могу на одной руке удержать коромысла с двумя вёдрами. А любить… больше всех любил Серёжку. Так любил, что даже под большим секретом передавал ему дедовы тайны: как заговорить кровь, как освободиться от дурного глаза, как излечить грыжу. Серёжка зыркнет на меня чёрным глазом, ухмыльнётся, скажет важно: «Мы и без этих делов проживём», но уважать меня уважал, моё слово почитал за главное и, сдаётся мне теперь, запоминал многое. У деда Акима рано умерла жена, и всю работу по дому справляли ребята, справляли ловко, ничего не скажешь. Серёжка и меня выучил топить печь, варить борщ, печь хлеб и пирожки. Если я не с дедом, то всё время торчу у них в доме или закатываемся куда-нибудь. До пятнадцати лет я носился по деревенской земле, а потом родители забрали меня и деда с бабкой в Улан-Удэ, где они к тому времени укрепились уже основательно. Понятное дело, тяжело мне показалось расставаться с ребятами. Впервые мы тогда выпили всерьёз. Пили несколько дней подряд. Помню, я всё старался переманить ребят в город, чтоб они шли к моим родителям на завод, а я хотел тогда, закончив школу, попасть в медицинский. Снова были бы мы все вместе, уже в городе. Не знаю, слышали они мои уговоры или не слышали, только Серёжка вдруг прервал меня и стал по пьянке жаловаться на отца: что скряжист, что не отделяет их, хотя они уже вошли в возраст, что денег у него скоплено, небось, на четыре дома, потому что он — первейший соболятник, самый лучший в округе охотник, а им, сыновьям, жалеет малого, в общем, впервые честил при мне отца. Под конец Серёжка пообещал: как отец отделит его, так и подастся в город, ко мне.

Кеша передохнул. Отсюда начиналась другая жизнь, не похожая на травяную, молочную, жизнь без Серёжки, без сладкого сна на сеновале. Кеше виделись блестящие рельсы на сгибах дороги, мамкин завод с громыхающими вагонетками, городская школа с худющими учительницами и чужими ребятами да теснота комнаты, в которой они ютились с матерью, отцом да бабкой с дедом, долго ютились, пока родители не получили от завода домишко на окраине — туда переехали бабка с дедом, подправили его, насадили травки да картошки, стали жить.

Уже давно не он держал Нинкину руку, а Нинка гладила его, не гладила, лишь касалась лёгкими пальцами его руки…

— Наши пути с Серёжкой не разошлись. Каждое лето мы с дедом приезжали в свою деревню, к тётке, материной сестре. Братья ждали меня. Старший уже плотничал после армии, средний стал конюхом, а Серёжка, как и я, учился в школе. Пожалела меня мать, разрешила повременить с заводом. Помню последнее лето перед десятым классом. Здорово я раззадорил Серёжку: хватит ждать отцовых милостей, сам строй свою судьбу, айда учиться в город! И Серёжка пообещал. Как же мы жили в то лето: купались в Байкале, бродили по тайге! Я крепко верил в братьев, гордился: вот же старше меня, и переженились, а всё равно меня не бросают. Честно скажу тебе: я не понимал тогда, почему дядя Аким не отделяет их.

Из тьмы ночи возникло, вернулось к ним его прошлое — одно на двоих.

— В медицинский я не поступил — провалился, — сказал тихо. — Это было моё первое поражение. Что ж, идти на завод, а через полгода — в армию? Тут присоветовали мне сунуться в облздрав: при физкультурном институте только открыли специальные курсы, два года и, пожалуйста, — готовый массажист. Военная кафедра института распространяется на курсы тоже. Я и поступил на эти курсы. Одновременно занимался самбо. Серёга тоже провалился в свой институт. Звал я его с собой, он наотрез отказался: «Что я — дурак? Не жалко своих рук?» И пошёл прямым ходом в армию. В городе у деда скоро появились больные, — перескочил Кеша на другое. — Дед по-прежнему таскал меня с собой. Но теперь у меня были и собственные больные. Нравилось мне возиться с ними! Только с ними я чувствовал себя человеком. Тренировки, больные да дед, больше ничего я тогда и не видел. Сильно скучал по Серёжке, даже писал ему, хотя терпеть не могу этого дела, но Серёжка отвечал мне редко — служил в каких-то важных войсках. Я всё думаю, злился он на меня тогда. Тогда, думаю, он и сломался. Всё свободное от тренировок и больных время я проводил с дедом. Ранней весной закатывались мы с ним в тайгу или на Алтай к дедову другу, брали траву. А летом обязательно уезжали в свою деревню. Так прошло три года.

Снова, как прошлой ночью, дед явился к Кеше. Не во сне, будто на самом деле. Воздел руки вверх, кряжистый, широкобородый, крутоплечий. Ни у кого Кеша не видел таких ручищ — точно лопаты, такого взгляда, всевидящего, не видел ни у кого!

«Ну, пришёл, садись, будем говорить».

Они сидят за столом, едят рассыпчатую картошку. Дед говорит тихо, а голос разносится: «Курсы дадут тебе бумагу, но ты не верь в неё, никакой ты не массажист, ты призван Богом. Нашего дела не бросай. Излечивай человека от недуга. Я тебя, можно сказать, ждал всю жизнь, не осрами, нету для тебя другого пути, как лечить людей».

Дед щурится, но его взгляд всё равно сверлит Кешу до кишок. Конечно, дед не сделает ему худа, а всё страшно, Кеша знает силу дедовых глаз — однажды намертво пригвоздил одного ловкача к земле.

Нина опустила голову, волосы укутали ей плечи, грудь. Он дотрагивается до её волос, они — тёплые, мягкие.

— Был дед, нету деда, — неожиданно тонким голосом говорит Кеша. — Мог прожить триста лет, а не прожил и девяноста годов.

Нина сжимает его руку:

— Не хочешь, не рассказывай больше.

— Хочу, — Кеша помолчал немного, заговорил холодно, равнодушно: — То лето выдалось дождливое. Мы тренировались с утра до ночи перед поездкой за границу. Я и не собирался ехать в деревню. А дед настоял. Захотелось ему отпоить Свиристелку парным молоком, промыть таёжным воздухом. Свиристелке как раз сравнялось три года. Бегала уже вовсю, лопотала быстро, весело. Чёрт нас принёс в то лето в деревню! — вырвалось у Кеши, но он снова заговорил холодно: — Сначала, правда, всё было хорошо: никто в то лето болеть не хотел, наоборот, собиралось к осени много свадеб. Дух любовный витал над деревней. Девки с парнями словно побесились: наработаются вроде до бесчувствия, а к ночи, глядишь, уже поют песни, сидя на брёвнах, или пляшут на опушке. Я не выдерживал, шёл к ним. Такого другого года не вспомню. Плясал до упаду, хотя сроду до того не плясал, хохотал до колик, никогда больше так не хохотал. Погода тоже была — за наши гулянки. Весь день с неба сеет, каплет, а к ночи — сухо. Ну ладно, не об этом речь. Дед как никогда проводил много времени с дядей Акимом. Молодость они, что ли, вспоминали, ходили на Байкал — брали рыбу, несколько раз ночевали в тайге. Старшие сыны ушли в тайгу, потому дядя Аким днём не мог надолго отлучиться от дома: скотину некому накормить, а на ночь уйти, на несколько часов, пожалуйста! — Кеша помолчал, стараясь всё точно проверить, так ли он говорит.

— Не хочешь, не рассказывай, — снова тревожно встряла Нинка.

— Нежданно-негаданно вернулся Серёжка. Я его сперва не узнал. Он вытянулся выше отца с братьями — громадина! Лицом тоже изменился, точно маком, присыпано лицо, в мелких, тёмных точках. Угрюмый, в глаза не смотрит, слова из него не вытащишь клещами. А всей деревне поставил еды и питья. «Гуляйте сколько сможете», — приказал. Ну, мы и гуляли. Здравили его, Серёжку, поздравляли с возвращением, здравили его братьев, желали им поскорее вернуться из тайги с богатой добычей, здравили его отца. На третий день мы с дедом не выдержали, захотели спать. Не знаю, сколько спали, а проснулся я от Серёжкиного голоса: «Вставай, друг, иди пиши бумагу, мой отец помер». Почему он меня, а не деда тряс? Может, потому, что я уже кончал свои курсы и моё слово что-нибудь могло значить в правлении? Видно, не хотел Серёжка путать сюда деда, а дед — тут как тут, выходит из дома по нужде. Я и брякни ему без подготовки: «Дядя Аким помер, пойдём».

Снова Кеша долго молчал, вспоминая, как бежал дед к дому друга, как едва поспевали за ним они с Серёжкой. Дядя Аким лежал на спине. В ярком электричестве будто спит человек. Кеша поёжился. «Что ты с ним сделал? — обернулся дед к Серёжке. — Утром он был здоров! Ему ещё годов сто отпущено. Признавайся немедленно, чем ухайдакал?» Серёжка невозмутимо пожал плечами. «На черта он мне сдался. Думаешь, хочу в тюрьму? Меня голыми руками не возьмёшь». Серёжка привалился к стене, смотрел на деда открыто, впервые за три дня Кеша видел прежнего Серёжку. А дед незнакомо ощерился: «Врёшь, сучье отродье, насквозь вижу, что врёшь. То-то сон не взял меня». Тут же приказал: «Катитесь все из избы, я буду прощаться со своим единственным другом. Чтоб три дня ничьего духу здесь не было!»

— Не надо дальше рассказывать! — вдруг испугалась Нинка. — Я знаю, что будет дальше. Он оживил дядю Акима, да? Я не хочу. Не надо больше меня испытывать, я прошу тебя. — Нинины глаза лихорадочно блестели, губы дрожали, лицо было больным. — Я поняла, я теперь знаю, время чудес прошло, верить можно только в собственные, человеческие, силы. Нет никакой сверхъестественной силы, есть силы мои. Нет возможности вернуться с того света, я теперь знаю, есть только этот свет. Видишь, электричество? В нём нет ничего сверхъестественного. Это наука. Видишь, жильё? Оно построено людьми. И вовсе не умирал дядя Аким! Он был жив! — Нина захлёбывалась словами. Она хотела, чтобы он досказал ей, нужна надежда на спасение: ещё, может быть, она не умрёт, а она знает, что умрёт. Он обнял её, попытался на себя перевести её страх, её дрожь. Но она заразила его страхом: как ему жить, если она умрёт? Она вернула его к деду, она спасла его, а теперь хочет исчезнуть, она тает на его глазах. Он хотел стать сильнее её, хотел заставить её слушать себя, хотел, чтобы она поверила в жизнь, но, ощущая её смертельную худобу, чувствовал себя беспомощным.

— Нина, — только повторял он, — Нина, Нина.

Сегодня он не должен поддаться ей. Если сегодня он не заставит её признать его могущество, он не вернёт её в жизнь никогда. Нету его. Нету мира вокруг. Есть только болезнь в Нинке. Он искал слова или поступки, способные утвердить его, прежнего, снова. Неожиданно откинул Нину, она мягко упала на подушку.

— Дура, Нинка, наболтала глупостей. Говоришь, нет сверхъестественной силы? Тогда объясни, ты очень умная, как случилось, что дядя Аким ожил? Он и сейчас живёт, вот тебе, вот! Живёт, потому что мой дед оживил его! Не веришь? Так слушай. Слушай, Нинка. Мой дед запер двери, окна, зажёг везде яркий свет, лёг на дядю Акима, соединил свой рот с его ртом, дыхание в дыхание, соединил сердца, своё и дяди Акима, пульс в пульс, сплёл нервы, сосуды. Трое суток он возвращал и терял, снова возвращал пульс дяде Акиму, трое суток боролся.

— Откуда ты знаешь, что он делал?

— Дед рассказывал. Он сам испугался. Он не велел никому говорить, я никому и не говорил, столько лет прошло! Конечно, я не могу тебе сказать всего, а то деду станет плохо, никогда ему больше не знать покоя.

Нина вжалась в постель, побледнела ещё больше.

— Бойся! — торжествовал Кеша. — Ты не веришь, а есть сверхъестественные силы в человеке! — Руки, протянутые вверх, были сейчас легки, они ощущали небо, срезанное потолком, Кеше в глаза шёл свет, посланный дедом. — Не только мы с Серёжкой, у дома дяди Акима собралась вся деревня. Отходили по нужде, возвращались, жевали нехотя хлеб. Серёжка за эти три дня не вымолвил ни слова. Я думал, дед тоже умер, но он не велел беспокоить его три дня, и мы ждали исхода этого срока, ждали конца третьего дня. — Кеша не сделал паузы, выпалил залпом: — Они вышли из дома на закате, вдвоём, дед и дядя Аким. В тот день впервые за два месяца было солнце. Освещённые красными лучами, стояли перед всей деревней молча, пока моя мать не поднесла дяде Акиму хлеб с солью и кувшин с молоком. Она, оказывается, догадалась, что задумал дед. Дядя Аким оглядел нас, только на сына Серёжку не посмотрел, словно того не было в природе, сказал своим собственным голосом: «Они думают, у меня много денег. У меня нет ни копеечки. Я отдаю деньги в детский дом. А ещё вот ему, — он кивнул на деда, — чтобы он мог лечить вас. Не все травы ему достаются даром. Так что, можно считать, дорогие односельчане, что и я вас эти годы лечу». Только тут все посмотрели на деда. Я чуть не закричал. Что с ним стало! Волосы — белые, борода — белая, глаза — красные, рубаха болтается, от деда остался скелет, старик, и только.

— Дай пить.

Кеша очнулся. Опустил наконец руки, склонился над Ниной. У неё потрескались губы, ввалились глаза, но в глазах жила надежда.

— Дай пить! — повторила она. — И давай спать. Сделай что-нибудь, чтобы я уснула.

— Нет. Пить дам, а спать не будешь. Ты со мной переплетёшься судьбой, ты поймёшь, зачем жизнь дана тебе. — Кеша пошёл босиком на кухню.

Ему приятно было идти по холодному полу. Он шёл и везде зажигал свет: в коридоре, в ванной, в туалете, на кухне. Пусть будет свет, в свете он сильнее.

Он вернулся. Нинка сидела, поджав ноги под себя, строгая, готовая подчиниться ему. И он заговорил снова, освобождаясь от того, что так долго мучило его:

— Прошло ещё несколько странных лет. Я бегал по больным, растил Свиристелку. Всё вроде было по-прежнему, а я словно ждал чего-то. И вот наступила лютая зима. Такой зимы даже старики не помнили. Морозы доходили до шестидесяти градусов. На улицах валялись мёртвые птицы, мёртвые собаки. В кранах замёрзла вода, отопление не работало. Люди не раздевались, так и сидели дома в пальто и в валенках. Казалось, кровь в жилах остыла. Прекратилась, вымерзла всякая жизнь. Тренировались мы в тот месяц редко, только вернулись из загранки, отдыхали. Прибежала бабка на рассвете. Вошла, включила свет, стала шарить глазами по комнате. Говорить ничего не говорит, только смотрит то на меня, то на мать, то на маленькую Надьку. Глаза — остекленевшие, кончик носа побелел. Так до смерти он и был у неё отмороженный. Пришлось мне её отпаивать. Только обрела дар речи, спрашивает: «Где Филипп?» Мы молчим, что мы ответим, ждём, сама расскажет, а она — голосить: «Чую, неживой, нету его больше! Порешили его гады». С трудом добились мы с матерью дела. С вечера, ещё только отстучало шесть, ввалились в дом братья, все трое. Весёлые, добрые, она говорит, такими не видела их сызмальства. Повытаскивали бутылки, целых пять штук, да всякой деревенской снеди. «Хоть время и прошло, а душа просит отблагодарить. Пить будем за воскрешение нашего любимого батюшки» — такие слова они сказали. Дед приказал собирать на стол. Дед у меня вообще сильно доверчивый, вот как ты, что ни скажешь, верит. Бабка говорит, уж больно вились они вокруг него. И самый умный он у них, и самый всемогущий. Несли околесицу. Сначала дед пил с ними, а потом отставил рюмку, стал звать их ко мне. «Пойдём, — говорит, — пить к Кешке, что же мы без него?» Бабка рассказывала, а сама тряслась, зубы стучали, платок с головы сполз, под яркой лампой сверкали проплешины. До сих пор я вижу эти голые лужайки на её голове. Братья — хитрые, почуяли, что дед не доверяет им, стали вспоминать своё детство: да как дед с ними возился, да сколько передал им всякого умного, вспоминают, асами подсовывают рюмку за рюмкой, нахваливают: «Как лечить можешь, так и пьёшь хорошо. Молодец старик». Бабка приметила в глазах деда тоску, вроде он боится чего. Дед одно твердит: «Хочу сюда Кешу, и всё». Твердить-то твердит, а языком уже еле ворочает. Что греха таить, Нинка, мой дед был всем силён, а пить не умел. Смолоду воротило его от одного запаха. Есть натуры — не принимают, ты что хошь с ними делай. Окосел дед совсем. Его бы уложить, а братья поднялись: «Гулять будем! Время — детское, всего-навсего одиннадцать. Идём к Кешке». Особенно Серёжка егозил, хотя весь вечер Серёжка был сильно бледный и пил меньше всех. Подталкивают они деда к дверям, а бабка возьми да кинься поперёк: «Не пущу!» Они же, ласково так, подняли её под белы ручки и положили на кровать. Тут-то до неё и дошло, какое дело они задумали. Дверь они завалили чем-то тяжёлым. Пока бабка отдирала окно, расцарапывая руки о гвозди, пока вылезала, их и след простыл.

Нинка прервала его:

— Вот видишь, и против высшей силы есть сила, обыкновенная, злая, человеческая. Я знаю, замёрз твой дед, да? Человек был твой дед, и только. И деда Акима он не оживил вовсе. Жив был дядя Аким.

— Врёшь, Нинка, — рассердился Кеша. — Он был не человек, он Серёжку уложил рядом с собой в сугроб, обоих их нашли! — Кеша хлопнул рука об руку. — Ты меня нарекла шаманом, а шаман-то он, мой дед. Когда нашли его в сугробе закопанного, был он ещё тёплый, ещё дышал. Серёжка тот трое суток не мог оттаять, а дед дышал, слышишь, Нинка? В больнице скоро пришёл в себя. И знаешь, почему он помер? Вовсе не из-за мороза, вовсе не из-за перепитая. Он сказал мне: «Не жить мне, Кешка, потому что совершил я не своё, Божеское, дело, Бог карает меня. Не смел я оживлять Акима. Знай своё место, Кешка!»

— Зачем же меня хочешь спасти? Я, может, тоже Богу понадобилась, вот он меня и зовёт!

— Опять врёшь, Нинка, — засмеялся Кеша, а самому стало страшно. — Ты — просто больная, из тебя нужно изгнать болезнь. Дела-то на копейку. Коли бы ты была нужна Богу, давно сидела бы у него за пазухой. А ты мне больше, чем Богу, нужна. Нет, Нинка, тебе — жить. Мы ещё поборемся с тобой. А ну, спускай ноги с кровати, давай мне руки.

Наверное, дед послал ему силу, Кеша увидел Нинку! Сгустками шла по Нинке кровь, гнилая, ядом омывала Нинкины органы. Чем жива Нинка, Кеша понять не мог, но всем своим здоровьем, всей своей властью над Нинкой шибко погнал по Нинке эту гнилую кровь, повторял молением дедовские слова — ничего на свете, кроме Нинкиной болезни, не существовало.

— Не хочу! — вдруг порвала их общий бег крови Нинка, вырвала руки, отшатнулась от Кеши. — Мне больно, у меня кружится голова, меня тошнит, шею перетянуло. Ты Стронул во мне болезнь, я чувствую, она сейчас задушит меня. — Нинка жадно пила, а он дрожал, остановленный в действии своём, не зная, как снова обрести власть над нею. Он увидел бесцветное Нинкино лицо. Поднялся, шатаясь, пошёл в кухню. Долго пил под струёй, а струя была тёплая, невкусная. Нехорошая в Москве вода, одна хлорка. Через ступни тоже не шла прохлада, которой хотелось, как избавления от ожога. Потом он курил, боялся вернуться к Нинке. Она порушила то, что шло к ней спасением. Он мелко дрожал, беспомощный.

Как заставить её лечиться? Снова закричать на неё? Силой не отдать ей её рук? Ерунда. Без её желания не выйдет ничего. И вдруг отчётливо Кеша понял: он опоздал, он не успеет спасти её.

— Ты где? — позвала она.

Затушил окурок, послушно пошёл на голос. Она как сидела, так и сидела, бледная, светлоглазая, необыкновенно сильная в своей беспомощности.

— Мне Витя мешает… — сказала. — Я не могу лечиться, когда он лежит без помощи. Ты не слушай меня, Кеша. Я поняла то, чего не понимала раньше: бессмысленно оживлять больного, всё равно останется в нём болезнь. Нельзя не верить врачу, когда он тебя лечит. Я никак не могу пережить, Витя там лежит… Ты не сердись, Кеша, мне просто очень страшно. — Она протянула ему руки. — На, колдуй. Я буду тебя слушаться. Олю нельзя оставлять одну. Вылечи меня, не обижайся, просто мне стало очень страшно, — повторила она.

 

6

Утром, когда Кеша проснулся, Нины рядом не было. Освобождение от скверны и живой боли, которую снова вызвала смерть деда, расслабило Кешу. Лежать, смотреть в белый потолок, слушать приглушённый шум города доставляло странное удовольствие.

Нина не работала, Нина ходила по квартире. Он стал слушать её шаги. У неё не было походки. Она летала. На неё нельзя сердиться. Всё в ней — для других. Сегодня — да него и Оли. Вот сейчас она ставит на плиту чайник — звякает крышка, начинает чистить картошку — глухо стукнула кастрюля о стол. На кухне тихо говорит радио. Оля ещё, наверное, спит. Вчера исчезла на весь день, уехала к Нинкиному отцу Обиделась на него, когда он сказал, что учеником должен быть пацан. Что ж делать, передать то, что передал ему дед, он имеет право только парню. Нина винилась в чём-то перед Олей. В чём?

Она там, на кухне, живёт своей жизнью. О чём она думает?

Кеша засмеялся, потянулся, хрустнув суставами. Когда Нина шевелится рядом, ещё можно жить.

Он встаёт, медленно одевается. Кухня — в одном конце квартиры, входная дверь — в другом. Нина не услышит, как он уйдёт.

На лестнице он вызывает лифт, а пока лифт поднимается, снова радостно потягивается.

Черёмушкинский рынок — в десяти минутах. Кеша любит ходить на рынок. Прежде всего осматривается. Конец августа, бери что душе угодно. Репу, зелень, грибы и груши, яблоки и помидоры. Но и здесь надо толк знать. Не всякую «фрукту» возьмёшь. Эта «бэри» — ничего себе, а бочки подгнили, шалишь, это ему не надо. Кеша пробует у всех бабок подряд. Ага, кажется, эта в аккурат. Уже обе сетки полны, а он всё ходит и ходит. Вроде она любит чернику. Нет, клубнику. А где взять её? Давно прошла клубника.

Кеша обходит все ряды. Нет, не видно клубники. Выходит во двор. С грузовика торгуют огромными арбузами. Кеша пристраивается в длинную очередь. Он слушает бабью трепотню о ценах, о гречке, которую трудно достать, о том, где добыть ондатровую шапку, а слышит женщину из Дворца бракосочетания. Красиво врала тётка, со значением, желала взаимного понимания, взаимной любви. Вдруг Кеша вспомнил, как Нина обрадовалась материным пирожкам. «С капустой?» — улыбнулась она, чуть-чуть приоткрывая дёсны.

Когда подошла его очередь, он взял сразу три арбуза. А сетки у него две, и обе полные. Куда совать? Кеша подошёл к прилавку, на котором торговали цветами, вывалил на него содержимое одной сетки.

— Цветы помнёшь, окаянный, — рассердилась толстая тётка.

Кеша засмеялся:

— Наоборот, краше выглянут.

Сунул арбуз, потом поверх него разместил остальное.

А два арбуза девать некуда. Пристроил их под мышки, ухватил сетки, пошёл было.

— Разобьёшь так-то. Купи у меня сетку, — подоспела к нему старушка.

Едва доволок Кеша свои покупки домой. Ключа у него не было, и он позвонил лбом.

— Кто там? — звонко крикнула Нина. Не стала дожидаться ответа, открыла дверь, всплеснула руками. — Ты?!

Нина за эту ночь сильно изменилась: на щеках устоялся румянец, губы стали ярче, и главное — в глазах родилась жизнь. Увидев его раздутые сетки, она от удивления сморщилась, тут же просияла, тут же охнула:

— Кофе убежал! — И помчалась на кухню.

Он пошёл следом, не желая расставаться с тяжестью в руках, и стоял в дверях, смотрел, как она ловко орудовала тряпкой. Пахло убежавшим кофе.

— Не видишь разве, как мне тяжело! — заворчал он, потому что ему хотелось, чтобы она посмотрела на него.

И она посмотрела, бросила тряпку, подбежала.

— Дед Мороз, подарков сколько! — Она пыталась отобрать у него сетки. А он не давал. Она поняла, что он нарочно дразнит её, засмеялась. — Больше всего на свете люблю арбузы. Оля, ты видишь? Оля!

Только так и хорошо жить, когда она смеётся и от неё убегает кофе. Может быть, он успеет спасти её?

Оля доедала кашу, спешила, на Кешу не взглянула. Уже второй день не говорит с ним ни слова.

— Не дуйся, — сказал ей Кеша.

— Я не дуюсь, я опаздываю в бассейн.

Кеша перемыл груши и помидоры, выложил перед Олей.

— На, лопай скорее. Арбуз будем есть после бассейна. Как вернёшься. Ты не поняла, я тебе объясню, — весело говорил Кеша. — Ты поймёшь. Ну, что тебе сегодня снилось? — спросил, усаживаясь против Оли. Оля вызывала в нём чувство то же, что маленькая Надька: защитить. Сейчас она недоверчиво смотрит на него. — Ну, что приснилось? Докладывай.

— Акула съела меня, — тоненько сказала Оля. — А потом пожалела и говорит: «Будешь ежедневно кормить меня мальчиками и девочками, отпущу». — Начав рассказывать нехотя, Оля после этой фразы оживилась. — Я, конечно, очень хотела вылезти из её брюха, там душно и тесно, но сообразила: где же я достану ей мальчиков и девочек? А вдруг она съест моего Гришу, например? Открыла уже было рот, чтобы сказать: «Ладно, помирать так помирать, я согласна», как акула неожиданно увидела нашу директрису и выпустила меня. «Ты — тощая, — говорит она мне, — я ещё подавлюсь тобой!» — Оля захохотала. Следом за ней засмеялась и Нина, как по камешкам побежала. — Она у нас — во! Целая корова. И злая.

— Значит, твоя акула сожрала её и с первого сентября у тебя не будет директрисы?

— Посмотрим, — Оля откусила грушу. — Сла-адкая!

— Не я придумал, ты послушай, из поколения в поколение можно передать только по мужской линии.

— Я не верю в это, — вспыхнула Оля, дерзко уставилась на него. — Женщина тоньше чувствует, я знаю, я давно это знаю. Придумали, что мужчина выше женщины. Был же матриархат! Женщина выше! — Оля встала, пошла к выходу. — Я к вам вовсе не набиваюсь, не думайте. Я сама добьюсь. И учителя себе найду. И врачом буду получше, чем вы! Я не упущу…

Открыв рот, Кеша смотрел в Олину спину.

— Что, получил, шаман? — рассмеялась Нина, когда хлопнула дверь. — А я тебе драчёну приготовила, уже собиралась тебя будить. — Нина всё ещё улыбалась, на него не смотрела. Вот сейчас о чём она думает? Улыбается, а вчера ей было страшно. Поверила, что будет жить? Быстрыми лёгкими движениями Нина вынула из духовки сковороду, переложила высоко поднявшуюся драчёну на тарелку и, только поставив перед ним тарелку, посмотрела на него. — Ты приехал, и я поправилась. Ведь я теперь поправлюсь, да?

Кеша забыл об Оле. Он мыл фрукты, старался не встретиться с Нинкиным упорным взглядом, который ощущал разгоревшейся щекой: Нина, как Дамба Цыренку, ударила его ниже пояса.

— Конечно, выздоровеешь, — ответил нарочито небрежно.

Ему нравилось мыть ей фрукты. Сейчас она дотронется до груши, начнёт есть и воскликнет: «Ой, как вкусно! Где ты такие взял? А я всегда покупаю жёсткие».

— Знаешь, что я придумала? — Она всё пыталась перехватить его взгляд, а он ещё не освободился от её вопроса и отворачивался. — Зачем ты будешь здесь простаивать? Варя говорит, у тебя тут вагон больных. Есть тяжёлые. Начинай их принимать. Телефон — в твоём распоряжении, квартира — тоже. Оля придёт, разогреет тебе поесть.

— А ты?

— Что я? Я ревновать тебя больше не буду. Теперь-то чего мне тебя ревновать? Так ведь? Уединяйся с кем хочешь. Ты же меня теперь не бросишь? — Всё-таки он не выдержал, посмотрел на неё. И зажмурился. Сразу сел за стол, стал резать громадный ташкентский помидор. — Я знаю, не бросишь.

— Ерунду болтаешь, — сказал он с полным ртом. — Ты мне не морочь голову. Ты что будешь делать, пока я хоровожусь тут с больными? — Кроме Нинкиного, звучал в нём, не замолкая, ещё один голос — всё говорила та женщина из Дворца, уговаривала: крепко любить друг друга, уважать интересы друг друга, верить друг другу. А как же любить, если он будет занят целый день? — Дура ты, Нинка, — перебил он ту женщину, попытался улыбнуться, а вместо этого осклабился, — болтаешь всякие глупости. Я тут торчу по делу. Больные подождут. Дело у меня тут — главное, — крикнул он сердито. — Нет, ты мне скажи, где ты собираешься находиться, когда я тут с больными?

— Я же теперь выздоровела! — тихо сказала Нинка. — Правда? Я пойду на работу.

Он и теперь не посмотрел на неё, хотя ему очень нужно было понять, верит ли она сама в то, что болтает? Закурил. Давясь дымом, заворчал:

— Другие бегут с работы, а ты — на работу!

— Я вернусь вечером, а ты — дома, ждёшь меня, — вдруг тихо засмеялась Нина. — Завтра ждёшь, послезавтра, всегда.

Он посмотрел на неё. Одной рукой Нина держала грушу, другой — подпёрла подбородок и, оказывается, разглядывала его лицо: отдельно губы, отдельно щёки, отдельно лоб. Есть Кеше расхотелось. Нинка смотрела на него, как никто никогда не смотрел.

— Ну, чего, чего уставилась? — срываясь, крикнул он, вскочил, снова сел. Затушил сигарету. Закурил новую. Что делается с ним, он не понимал. Больше всего ему хотелось, чтобы она продолжала так смотреть, всегда, вечно.

— Ты ешь! — ласково сказала Нина. — Медведь ты медведь, из лесу, неотёсанный. Ты слова-то хоть какие ласковые умеешь говорить? Да ты ешь, я тебе специально драчёну сготовила, а ты тянешь время, она ведь остынет. Холодная она невку-усная, — пела Нинка, и от её голоса его лихорадило. — Я тебе объясню. С девятнадцати лет я привыкла работать. Мне интересно работать. Чужую душу выпустить в мир. Знаешь, сколько книг я выпустила? Целый шкаф книг! Сколько судеб… Я с утречка разберусь с самотёком, ты — с больными, а вечером… — засмеялась она. — Кеша, ты чего такой скучный в Москве? Ты у себя вроде повеселее был. Правда? Так выздоровею я или нет, скажи.

Ни одной мысли, ни одного слова не было в его голове, он плохо слышал, что она говорит. Она была рядом, и это самое главное на сегодня. Машинально, не ощущая вкуса, стал есть. Драчёну он тоже ел впервые.

— Вкусно, — сказал он. Он никогда никому этого не говорил, ел и баста. — Можешь кулинарить, смотри-ка, — продолжал он ненатуральным голосом. — Ты училась где, а?

А Нинка бесстыдно уставилась на него, в глазах стоял немой вопрос. Она справилась с собой, подавила его, усмехнулась.

— Ну что ж, значит, так тому и быть! Слушай, Кеша, давай сегодня устроим пир, — сказала. — Раз такое дело, нужен пир, честное слово. Я тут с тобой одним заперлась, а у меня имеется батя, он тоскует по мне, я по нему. Он хочет с тобой познакомиться, я ему сказала, что я тебя люблю.

Кеша поперхнулся. Так легко выскочило слово!

— А ещё я хочу позвать Варю с Ильёй, — как ни в чём не бывало продолжала Нина. — И Кнута. Мать придёт.

— Это кто такой? — встрепенулся Кеша. Нинка уже не раз упоминала это имя.

Она не услышала — в её глазах жила жизнь.

— Поднимем пыль до небес. Не знаю, как ты, а я сто лет не плясала, сто лет, — повторила она весело. — Тебе не нравится драчёна? Почему ты не ешь? — Наконец она перестала смотреть на него, встала, налила ему кофе, надкусила грушу. Надкусила, воскликнула: — Чудо! Где ты такую взял? Как ты умеешь выбирать… — протянула она. — А мне всегда достаются жёсткие.

Ей нельзя на работу, она сейчас возбуждена и не понимает. Дым щипал глаза.

— Я пошла за мясом, — весело сказала Нина, — а ты садись на телефон, обзванивай больных, хорошо? Ты что, не слышишь меня?

— Есть мясо. — Дым так щипал глаза, что башка наконец прояснела. — Вон в той. — Он кивнул на не разобранную ещё сетку. Нет, ни в чём он не может противиться ей. Что она захочет, то и будет. — Бал так бал! — сказал он. — Купи сметаны, и мы в ней зажарим грибы, хочешь?

Нина засмеялась:

— Конечно, хочу.

Первым пришёл Нинкин отец. Вот в кого она — рыжая и длинноногая. Как только он появился в передней, передняя сразу стала тесной. Кеша вобрал голову в плечи, почувствовал себя пацаном. Сейчас этот громадный генерал спросит его: «А ты что здесь делаешь, сукин сын?»

Но генерал ни о чём не спросил Кешу. Он медленно снимал плащ, медленно доставал расчёску, медленно причёсывался. И Кеше захотелось пить с ним, благодарить за Нинку, просить спасти её, быть может, найти хорошего врача. Но в ту минуту, когда Кеша совсем уже решился заговорить, генерал протянул ему руку.

— Степан Фёдорович, — сказал он низким голосом и тут же беспомощно сморщился. — Я хочу поговорить с вами! — Оглянулся на Нинку, которая пристраивала его фуражку на вешалке. В его лице стоял такой страх, что у Кеши по спине побежали мурашки, и этот жалкий страх в большом, сильном мужчине передался Кеше. Общие их дни с Нинкой прошли, словно во сне. Сколько прошло их, он не помнит, Нинка казалась ему здоровой, и кожа у неё посветлела. Значит, лекарство действует? Значит, его сеансы действуют? Но он-то знает, как непросто уничтожить то, что натворила в Нинке болезнь. От страха намокли ладони. Кеша поспешил вырвать свою руку из руки Степана Фёдоровича. — Я не пожалею никаких денег, — склонился к его уху Степан Фёдорович. — Всё, что хотите, к вашим услугам! Я много слышал о вас. Спасите. Пожалейте Олю. Вы посмотрите на Олю, какая она стала.

Что он говорит? Чего просит у Кеши? Кеша спиной двинулся из передней. Нинкин отец шёл за ним.

А Нина бегала из комнаты в кухню, носила из серванта сервиз. Кухня была большая, двенадцать метров, решили сажать гостей там, а в комнате — плясать!

— Я помогу! — крикнул Кеша Нине, чтобы избавиться от её отца, схватил гору глубоких тарелок, с ними поспешил на кухню.

Нина засмеялась:

— У нас сегодня нет супа.

Исподтишка Кеша взглянул на Степана Фёдоровича — тот, ссутулившись, уходил в Олину комнату.

Снова звонок. Зачем Нина придумала всю эту кутерьму? Пусть бы уж лучше сидела работала. Кеша вытер ладони о штаны, стал прислушиваться к голосам в передней. Он не знал, как ему вести себя. Кто он здесь? Нет, он не пойдёт туда, на черта ему всё это надо. А сам уже шёл, потому что голоса были знакомые.

— Я принёс тебе то, что обещал! — Илья протянул Нине две книги и сначала не заметил Кешу. — То, о чём мы с тобой говорили. — Илья смотрел на Нину ласково.

Нина стояла к Кеше спиной. Она подождала, пока Илья снимет плащ, и вдруг обняла Илью и поцеловала.

— Ты знаешь, нет никаких чудес в мире, ничего нет, совсем ничего, кроме жизни, солнца, неба. В них, а не в словах вся мудрость. Я наконец поняла это. И надо верить лишь в свои силы.

Не слушая её, взорвался: сама лезет к мужику! О чём болтают без него? Он не допустит… Он уже шагнул к Нине, чтобы оторвать её от Ильи, но на нём повисла Варька.

— Явился не запылился. Ну, покажись, хитрый таёжник. Спрятался в тёплой берлоге. — Варька вертела его, разглядывала. — А ты изменился. Похудел, что ли? Не пойму я.

Варька была нарядная, в узком длинном платье. Коротко стриженные волосы стояли дыбом, она не спешила причёсывать их. Улыбалась во всё лицо, как всегда, но сегодня в её лице был жалкий, неуверенный вопрос к нему, и Кеша поспешил вырваться из её объятий. Варька повернулась к Нине, бодро затараторила:

— Ребятки, я тут вам принесла пирожных. А это польский крем для лица. Тебе, Нин, пригодится. Олюхе — шоколадный набор.

Илья, наконец, заметил его:

— Здоров, Иннокентий.

У «смертного ложа» Ильи встретились они впервые. Серенький день сеял промозглым светом в окно, казалось, мелкая морось проникла в комнату, присыпала вещи, Илью и маленького старичка, отца Ильи. Старичок цеплялся за Кешины руки, повторял растерянно: «Умер, смотри-ка, умер». Бессознательные слова и движения старичка раздражали Кешу, он выгнал старичка, склонился над Ильёй. Горбоносое, узкое, с глубокими тёмными впадинами под глазами, лицо Ильи было значительно — точь-в-точь лицо мученика. В первый момент Кеша, как и все, поверил неподвижности и бездыханности Ильи, мёртв и мёртв, решил, что зря согласился прийти сюда. Но, приглядевшись попристальнее, понял, что кожа у Ильи жива. Кеша дотронулся до щеки — ледяная. Пусть ледяная. Кожа жива, он точно знает это, значит, Илья жив.

Намучился он тогда с Ильёй…

Уже бился бодрее пульс, с ним вместе и жилка у виска, уже порозовели губы, а сознание никак не возвращалось.

Силён мужик! Никакой болезни нет, а внушил себе, что есть. Какое сильное воображение!

После своей «смерти» Илья почти сразу женился.

Несколько лет они не виделись, а однажды, приехав в Москву, Кеша остановился у Ильи с Варей. Стали часто встречаться. Илья оказался понятливым учеником: скоро его квартира наполнилась сухими травами, аккуратно собранными весной, бутылями с настоями, книгами о травах. «Я твой филиал», — любил говорить Кеше Илья.

— Здорово, Иннокентий! Ну, как прошла свадьба? — Не дождавшись ответа, спросил: — Ты чего такой тихий?

Кешу раздражает этот идиотский вопрос. Его всё сейчас раздражает. И то, что Илья растерянно оглядывается на Нину, весело болтающую с Варей, и то, что Илья пристаёт к нему.

— Ты согласен с Брегом? Говорят, в самом деле, голодание — чудо. Слушай, я всё-таки хочу понять твоё отношение к сыроедению и к правильным сочетаниям. Ты читал Шелтона? Уокер и Шелтон учат правильным сочетаниям пищи. — Они уже сидели на диване. Кеша слышал, что говорил Илья, понимал, но болтовня Ильи раздражала. У них с Нинкой какие-то свои отношения, в которые он не вхож, новые фантазии… Кеша отвернулся от Ильи. Чего это Нинка так ржёт с Варькой на кухне? Рада, что Илья пришёл? — Мы только и едим картошку с мясом, привыкли, а оказывается, это вредно. Учёные люди пишут, что мясо с картошкой несоединимы. Пока переваривается картошка, а она переваривается первая, как крахмал, мясо гниёт и, гниющее, всасывается в кровь. Так же вредна жареная и варёная капуста. Хороша только сырая.

Чего это она торчит на кухне? Ага, звонок. Сейчас появится Нинка. И впрямь, она мелькнула в проёме двери — побежала открывать, а Кеша вытянулся к передней. Кого ещё преподнесут сегодня?

Не прошло и минуты, как в комнату вошла старуха. Худая, высокая, с прозрачными глазами. Это, наверное, мать, облегчённо вздохнул Кеша. Она не седая, но кажется совсем старой: мелкие морщины сетью покрыли лицо и голова трясётся.

— Лучше всего соки, а из соков лучше всего морковный. Морковь сочетается с чем хочешь: с сельдерюшкой, с петрушкой, с капустой, свёклой. Будешь пить соки, будешь здоровым.

Нина снова исчезла. Кеша беспокойно прислушивался: где она может быть? Варька с Нининой матерью шептались в уголке. Появились Оля с дедом.

— Идём, покажу новую пластинку. Последний крик моды. — Оля тянула деда к проигрывателю.

Раздался щелчок, и — тягучая музыка наполнила дом.

Страх, что Нинкин отец сейчас подойдёт к нему, снова будет смотреть жалкими глазами, заставил Кешу повернуться к Илье.

— А что там болтают о бессмертии души? — спросил с издёвкой. Это Илья заморочил Нинке голову, обещал ей встречу с мёртвым мужем.

Илья, казалось, не заметил издёвки, как ни в чём не бывало стал рассказывать, что прочитал интересную книжку, которой можно верить, а можно и не верить, она утверждает, что с естественно-научной точки зрения бессмертие возможно. Кеше стало скучно. Но куда ему деваться? Он всегда и везде был в своей тарелке, если же кто-нибудь осмеливался посягнуть на его внутреннее равновесие, легко, как полковника когда-то, ставил на место. А вот что ему делать сейчас, кому в зубы дать… он не знал. Куда сбежать от Нинкиного отца, например? Издалека, с другого конца комнаты, смотрел на Кешу Степан Фёдорович. Будет Нинка жить или не будет? — спрашивал он Кешу И неожиданно в Кеше проснулось привычное ощущение игры: любой ценой не сказать ни да ни нет. Но только… эта игра была немного иной, чем всегда: генерал в золотых погонах, с Олей на коленях, — Нинкин отец.

— Ты не слушаешь, что я говорю? Тебе неинтересно? — Илья коснулся его руки.

Резко, зло Кеша отдёрнул руку.

— Ты, ты… ты сбил меня… из-за тебя я потерял почву… ты… книги… я… столько лет не я, — рвался Кеша голосом. Замолчал. На него смотрели, и он под взглядами потерялся. Встать, уйти? Он не может пошевелиться.

— Ты заболел, — сказал вяло Илья. — Я понимаю.

— Здравствуйте, родные мои! — Кеша поспешно повернулся на голос Нины. Вот кого он ждал! Повернулся и даже привстал от удивления. Зелёное, до полу, платье, с золотыми по подолу цветами, голые руки и плечи, тощая шея — это Нинка выглядывает из распущенных волос и платья?

— Мамочка, какая ты красивая! — воскликнула Оля и побежала к ней. Нина припала к Оле, постояла так, словно набиралась от неё сил.

Кеша перехватил восхищённый взгляд Ильи, разозлился: оголилась, вырядилась. Зачем? Как она смеет улыбаться всем, тратить на всех свой голос, свою радость? Схватить бы её за руку, коснуться её узкой спины, волос! Но ему стало не по себе. Ему показалось, если он подойдёт сейчас к ней и дотронется до неё, она растает при всех и исчезнет. Нина оказалась рядом.

— Сегодня праздник, шаман, — зашептала ему в самое ухо. — Я тебе приготовила сюрприз, да он задерживается.

В эту минуту раздался звонок. Нина исчезла в передней.

— Всё пройдёт, — примирительно сказал Илья. Он словно позабыл о взрыве Кеши. И у Кеши прошла вражда к Илье. — Слушай, пойдём по маленькой за встречу, — торопливо заговорил Илья. Это было новостью — Илья не пил. Но Кеше не до Ильи: он хочет скорее вернуть Нину себе, дослушать, что она собиралась сказать, хочет, чтобы она ни на шаг не отходила от него. — Скажи мне, очень плохо? — Илья, как клещами, ухватил его за руку.

Так соболя ловят в сеть: и вроде свобода близко, воздух, тёплое дупло дерева, кора защищает от холода, а выбраться нельзя. Кеша попытался вырвать у Ильи руку, но тот сжал её ещё крепче.

— Идите вы все к чёрту! — сказал Кеша Илье. Почему Нина так долго торчит в передней, с кем она там шепчется? — Я не Господь Бог и не премьер-министр, чтобы всё знать.

— Пойдём, Кеша, выпьем, — уныло повторил Илья.

Снова Нина рядом. Наконец-то. Илья отпустил его руку.

Кеша послушно закрыл глаза и почувствовал облегчение: вот так, когда он не видит никого, ещё можно жить. Он слышит, Нинка — здесь, рядом, шуршит бумагой, тихо смеётся. Волны её смеха захватывают его, успокаивают.

— Вот зачем я вас собрала, — начала она тихо. — Не открывай глаз, очень прошу. Олюшка, убери музыку. — В тишине сказала: — Здесь мои любимые люди. Я связана с каждым из вас в отдельности: с мамой, вырастившей меня, с папой, которому я обязана всем лучшим, что есть во мне. — Голос её зазвенел, оборвался. Кеше стало неловко в тишине с закрытыми глазами, но Нинина рука легла ему на плечо, и он не открыл глаз. — С Варюхой мы исходили тысячу троп, я что хочешь отдам за её доброту. С Васенькой, или с Кнутом в просторечии, мы связаны всей жизнью, мы вместе росли. Ему я, к сожалению, ничего хорошего не сделала, только он — мне! И так вот бывает.

«Что это ещё за Васенька? — насторожился Кеша. — Уж не этот ли сюрприз она мне приготовила?» Он чуть не открыл глаза, но Нина погладила его по щеке: потерпи, и он сдержался. Чем-то ему не нравилась эта игра, делавшая его совсем другим, чем он был всегда: в нём жило сейчас доверие к Нинке, которое было наравне с ревностью. Он очень удивился, что Варька громко всхлипывает. «Дура Варька», — привычно подумал он, а чувство было непривычное: сейчас, с закрытыми глазами, он словно потерял себя, зато очень полно ощущал других — Варьку, Степана Фёдоровича, Илью, Олю.

— Васенька научил меня видеть в муравье живую душу, в траве, в камне. Теперь Илья. Илья не живёт, думает. Илья знает ответы на все вопросы, он держал меня живой, когда… — Нина запнулась, но тут же и продолжала, медленно, словно вглядываясь в каждое слово: — Илья мне очень родной. Оля. — Она замолчала. Её рука дрогнула, её кровь забилась жилочкой ему в лицо. — Это моё главное. Я виновата… — Снова замолчала, сказала тихо: — Она — это я, мой дух, мой друг, она меня чувствует, я чувствую её, без неё меня не было бы давно. Я уверена, она будет врачом! Я хочу этого. — Во внезапной тишине Кеше стало не по себе. Он сидел, откинувшись на спинку дивана. До этой минуты ему казалось: Нинка просто рассказывает именно ему про своих близких. Нет, тут что-то не то, здесь другое, чего он не понимает. — А теперь, — сказала Нина звонко, — я встретилась с шаманом. — Она засмеялась. — Он самый счастливый из всех, он, один из всех, живёт: пьёт водку, любит баб, лечит людей, ходит по тайге, собирает траву, смотрит прямо на солнце в полдень. Я его пытала дурацкими вопросами о Вечности. Он не понимал меня. Для него Вечность — трава растёт, дождь идёт, болезнь поддалась. На свои вопросы я с его помощью ответила. Если есть Вечность, если я — часть её, я не сумею заметить боли близкого. Если я не замечу боли близкого, не смогу помочь, зачем мне Вечность? Кеша прав, есть снег, есть трава — жизнь, ею нужно жить, — повторила она. — Кеша умный не от ума — от земли, от рождения. Он знает то, чего не знаем мы с вами: тайну рождения и смерти человека. Я своими глазами видела людей, которым он вернул жизнь. И не убогую жизнь калек! Надо жить, пока живётся.

Ещё раньше, в Улан-Удэ, она изводила его своими речами, начнёт петь, какой он хороший, ему кажется, с него сдирают кожу. Сейчас те слова говорила при всех. Разве можно говорить их? Но он лишь чувствовал, что она говорит о нём хорошо, а что говорит, не понимал. Его качало на волнах её голоса. И вдруг то, что родилось в нём раньше, что насторожило, сейчас, когда он совсем уже расслабился, встряхнуло: да это она прощается с ними со всеми! Она ещё утром, когда он не ответил ей… поняла, он не верит в её спасение.

Её голос поднимал его всё выше и выше, а он уже летел в пропасть. Чего это он расселся? Она говорит, он всё может. Он опоздал приехать! Из-за него она гибнет, он не прислал ей лекарство. Он завяз в тряпках, мебелях, холодильниках. Он куражился над ней в Улан-Удэ вместо того, чтобы заниматься только ею и помочь ей! Ненависть к самому себе, презрение оказались такими сильными, что он дёрнулся — встать, бежать отсюда. Нинка удержала, шепнула: «Потерпи!» — и он сжался, как от удара, от её голоса.

— Он — шаман, — продолжала пытать его Нинка. — Я не боюсь этого слова. Его шаманство чуждо невежеству и колдовству. Я думаю, можно сказать, он лечит не магией и чудесами, он глубоко знает травы, знает человеческое тело, человеческий дух. Мы недооцениваем психику человека, а это главное наше… Он понимает…

Почему он не может запретить ей говорить? Почему продолжает истуканом слушать её, не смея даже открыть глаза без её позволения?

— Не его вина, если он не вылечит меня. Я сама виновата, я бросила пить его лекарство, я сбежала из Улан-Удэ. Но я благодарна ему за тех, кого он спас, за них я готова служить ему! Я устроила этот вечер, чтобы сказать: вы видите, я жива. Это благодаря ему. — Кеше стало холодно. — Вот ему от меня подарок. Эту женщину вырезал Кнут по моей просьбе, она — вечная жизнь. Пусть она всегда будет с тобой, Кеша. Пока ты будешь её хранить, ты будешь помнить… — Она оборвала себя. — Открой глаза.

Ему было страшно сделать это. Ещё мгновение он помедлил, боясь потерять здоровый, живой Нинкин голос, боясь увидеть людей, которые, как и он, поняли, что присутствуют на похоронах, но послушно открыл глаза.

Нина сбросила холстину с предмета, который держала в руках, и открылась женщина из дерева полутораметровой величины. Женщина сидела, как любит сидеть Нина, — поджав под себя ноги. Её волосы струились до пояса, и взгляд, обращённый к Кеше, был её — Нинин.

— Я тебя просила просто женщину… — прошептала Нина кому-то, кого Кеша ещё не видел и не хотел видеть.

Он продолжал сидеть.

Всегда любивший внимание к себе, ёжился под взглядами, не зная, куда деть руки. Ему казалось, что он, открыв глаза, оказался совсем голый перед всеми, он взглядом метнулся по лицам, весь переполненный неведомым чувством, и заметил парня, прижавшегося к косяку двери. Непомерно длинный, тощий, с непропорционально большими руками, со светлым наивным взглядом исподлобья, парень сквозь очки смотрел на него, Кешу, как на Бога. Кеша понял этот взгляд полнее: парень любит Нину. Любит, видно, всю жизнь, потому и сумел так точно передать Нинино лицо — тонкий, беззащитно приподнятый нос, доверчивость, струящиеся волосы. Только её тела парень не знал — тело деревянной женщины было не Нинино.

— Нина просила, чтобы это… — парень сделал ударение на слове «это», — полнее выразило смысл жизни. Как вам кажется, получилось?

Кеша удивился, как парень сумел угадать главное в Нинином лице. Но ещё больше удивился самому себе: в нём не было ревности к Васеньке, не было сейчас и желания увести Нину от всех. Нина оказалась неотделимой от своих родных и друзей. И его, Кешу, она как-то ловко связала со всеми, так связала, что ему захотелось немедленно сделать что-нибудь хорошее каждому из присутствующих!

— Прошу за стол! — сказала Нина. Оля, иди ко мне, Оля!

 

7

На другой день она ушла на работу. А к нему потянулись больные. Совсем как в Улан-Удэ. Но, усадив очередного больного перед собой, Кеша за своей спиной всё время ощущал Нину. У него щемило сердце, когда женщина полосатым платком вытирала слёзы. Что это он?

— Вы должны сменить профессию, — говорит он ей. — Вам нельзя целый день стоять.

Жалость, оказывается, сладкое чувство. Оно вернулось к нему из прошлого тоже благодаря Нине, как вернулся дед.

— Да не дёргайтесь вы, будем лечиться. На днях из Улан-Удэ придёт лекарство. Почему не можете сменить? Подумаешь, тридцать пять лет! Жизнь только начинается. И жизнь бывает только один раз… Кто будет возиться с вами, когда вы обезножете вконец?

Между двумя больными решил передохнуть, пошёл на кухню, налил себе чаю, стал медленно пить. А пока пил, вспомнил Витю. Витя протягивает ему руки, весь в ожидании. Уже не Витя, а весёлый трёхлетний мальчик с раком крови хочет дёрнуть его за нос. «Мне мама обещала купить лошадь, слышите? — говорит он уже в который раз. — Я сяду на неё и поеду. Н-но!»

Как же он забыл про Витю, про мальчика? Наверное, прошло сто лет. Сколько прошло времени? Но Кеша не мог вспомнить, какое сегодня число. Август кончается, это он знает. Не допив чай, пошёл к телефону, заказал Жорку.

Теперь перед ним сидел скучный человек, рассказывал, что у него всё время болит голова и часто пропадает зрение: вдруг он ослепнет совсем?

Кеша долго смотрел его нёбо, глаза, веки, долго слушал пульс. Он сразу понял, что у скучного человека опухоль мозга, но всё хотел, чтобы это оказалось не так. Скучное лицо теперь не казалось скучным: просто у человека всё время падали веки на глаза и кожа уже совсем серая.

Что делать? Он взял только те лекарства, которые нужны Нине, он не думал, что будет здесь принимать больных.

Резко, на всю квартиру зазвонил телефон. Частые сигналы — междугородный. Кеша поднял трубку.

— Улан-Удэ заказывали? Говорите. Алло, вы слышите, абонент?

Он слышал и голос телефонистки, и голос Жорки, далёкий и злой:

— Ты что, гусь лапчатый? Это кто же так делает, а? Ты хоть бы предупредил! Я тут сбился с ног. Тут такое делается без тебя, если бы ты знал! Тебя ищет милиция. Это хорошо, что тебя нет, только мог бы предупредить. Какой-то Воробьёв бушует. Говорят, осталось жить ему считанные дни, он и свирепствует.

— Жора, — перебил Кеша взволнованный далёкий Жоркин голос. — Это всё, Жора, сейчас неважно. Записывай, как найти дом, сходи, пожалуйста, зовут мальчика Витя. Скажи, чтобы ждал, чтобы терпел. Слышишь, Жора? Чтобы ждал. И ещё у меня есть одна тяжёлая, с инсультом. Жора, запиши мой телефон, я прошу тебя, устрой так, чтобы мне срочно позвонила мать, пусть позвонит от тебя. Слышишь? У меня как? Не знаю, ничего не знаю. Мне срочно нужны лекарства, слышишь? Пусть позвонит мать.

Жорка что-то говорил, успокаивая, долго записывал телефон и адрес Вити, московский номер.

Как хорошо, что сегодня снова солнце! В городе всегда должно быть солнце, источник живой жизни, иначе дома задавят человека.

Он очень устал. Ни принять ванну, ни просто стряхнуть с себя чужую болезнь не смог: не хватило сил на привычные с детства, отработанные, ритуальные движения. Страха, что и в нём, как в том скучном человеке, может поселиться опухоль, не возникло. Кеша машинально съел подогретую Олей вчерашнюю картошку с грибами и улёгся на тахту.

Ему нужно срочно увидеть Нину. Нина освободит его от усталости, закружит весенним запахом.

Какой длинный день! Больных было всего четверо, а ему показалось — принял двадцать. Он закрыл глаза, думая хоть ненадолго уснуть, но Витино лицо подступило прямо к его лицу. Открыл глаза. Только зелень обоев и женщина из дерева на пианино. На него смотрит Нина, чуть печально, чуть укоризненно.

Кеша встал, прошёлся по комнате. Машинально надел сандалии — отправился снова на рынок. Он приготовит Нине борщ. Нина любит борщ.

Не успел выйти на улицу, как на него обрушился дождь. Проливной, стремительный. Рубаха прилипла, и брюки прилипли, и в сандалиях хлюпала вода, а дождь продолжал лить, не ослабевая. Кеша медленно шёл крынку.

С чего бы это вдруг такой дождь? Машины жались к тротуарам, люди прятались по подъездам, только он один шёл посередине мостовой, как слёзы, стирая с лица дождь и выпрашивая у Бога облегчения, но облегчение не приходило. На него смотрели.

Вернувшись домой, сразу стал готовить борщ.

После того, как поставил его, пошёл мыться. Долго мылся, долго переодевался. Смешивал капусту с луком и яйцами — на второе. Когда борщ, готовый, томился, чай закипел и посуда была вымыта, снова прилёг на тахту.

Не успел коснуться головой подушки, как в замке повернулся ключ.

Его подкинуло, через секунду он был в коридоре. Руки потянулись к Нине, но тут же беспомощно повисли.

— Что с тобой? — спросил он едва слышно, уже понимая, лучше неё понимая, что с ней.

Она не ответила, тут же, у двери, осела на пол. Её лицо было мертвенно-белое, в испарине, глаза и губы ввалились.

Он подхватил её, лёгкую, понёс к тахте, уложил, снял туфли и поразился, какие худые у неё ноги.

Вместо того, чтобы дать ей поскорее лекарство, как сделал бы с любым другим человеком, стоял перед ней без сил.

Сумерки, окрашенные солнечным светом, лились в комнату, делали Нинино лицо ещё бледнее.

«Опоздал», — лишь одно слово прошелестело в нём и погасло.

Его земля раскинулась громадная — на четыре стороны света. Светлая — солнечная, снежная — ледяная. С миллионами людей, с миллионами судеб, она прикрыла своим небом и этих двух людей, оторванных от дождя, смеха, машин и дел.

— Иди ко мне, положи мне на лицо ладони, — очнувшись, сказала она звонко, потянулась к нему.

Он не мог выполнить её желания: чёрная пелена, как тогда в самолёте, когда он летел к ней, без звёзд и без света, затянула перед ним и комнату, и Нину.

— Где Оля? Позови Олю. Мне нужна Оля. Ты принимал больных? — бодро спрашивала она. — Ты знаешь, меня так хорошо встретили, словно у меня день рождения. Даже мой начальник. У меня с ним всегда были одни неприятности. Моего любимого автора передали другому редактору. А теперь возвращают его мне. Только я отказалась, я сказала, что не люблю предательства и не смогу работать с автором по-прежнему искренне. Я стала такая болтливая! А ведь язык совсем не ворочался. Ну, иди же ко мне! Или ты за один день отвык от меня? Я так спешила к тебе! Поэтому всё, наверное, и случилось. — Глухо входила в комнату жизнь города: шуршали машины, прыгали через скакалку девочки, резко тормозили автобусы. — На работе я чувствовала себя прекрасно. Я тебе звонила, а мне никто не ответил, и я испугалась: вдруг ты взял и уехал? Очень спешила. Ты был такой странный у себя дома. А здесь такой хороший! Где Оля? Оля!

Из него рвались рыдания, которых он не знал никогда прежде и которых не мог удержать. Он заперся в туалете, всё время спускал воду, чтобы Нина не услышала их.

Его голова была пуста. Только одно слово жило: опоздал. И ещё, рядом с этим словом жило нечто, пока не ухваченное, но некое подобие ощущения: прошлой жизни не было. От прошлой жизни остался только дед, громадный, седой. Остался мокрый луг, с травой одного роста с ним, полукруг восходящего солнца, дедово бормотанье. Дед будет жить вечно, а вот он не знает, что значит жить. Не мысль, не ощущение, некое подобие ощущения, никак не дающееся ему, никак не складывающееся в мысль: только-только он начал жить… не мысль, не ощущение.

— Шаман! — услышал он сквозь обрушившуюся воду. Он головой уткнулся в дверь. — Иди ко мне, шаман, мне уже лучше. Я хочу есть. Почему у нас пахнет борщом? Ты сварил борщ? — Её лёгкие шаги… У неё нет походки, она летит на кухню мимо двери, к которой он прижался, летит. И зовёт его: — Шаман, ты где? Я тебя потеряла. Тебе плохо?

Она прижалась к двери с той стороны, и её голос — близкий, чуть-чуть разделённый деревом:

— Ну что ты так испугался? Я просто ничего не ела целый день. Я всё бегала там. Сегодня пришла моя вёрстка. Нужно было срочно сдать, я же столько проболела. Это я сама виновата. Когда человек целый день не ест… Правда же? Ты не думай. Я теперь заговорённая. Вот увидишь. Мне с тобой не страшно. Слышишь, шаман? Да иди же ко мне, я очень хочу есть. Я очень соскучилась по тебе. Где Оля?

Кеша старался не слушать её. Великим усилием возвращал себя в ту, позапрошлую, ночь, когда он, пятилетний, стоял в солнечной избе перед дедом. Дед, воздев руки к небу, посылал свет от потолка к полу… Дед был сильнее всех на свете. В кого же он, Кеша, такой слабый? Дед простил его, дед прислал ему силу, влил в него солнечный свет. Нужно забыть, что Нинка косит, когда смотрит на него, нужно забыть, что для всех окружающих она самая необходимая, нужно забыть, что без неё не вернулся бы к нему дед и что он без неё не сумеет жить, она — обыкновенная больная, а он — шаман. Он тоже, как и дед, — шаман! Он сильнее её. Если он победит её в их единоборстве, ей — жить!

Коктебель, 1975 год, июль

 

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.