IX
Местком работников просвещения собирался обыкновенно в просторной учительской комнате 1-ой школы 2-ой ступени. Когда Азбукин зашел туда, там сидели, говорили, курили, — собрание шло, как и полагается итти собранию. У стены за столом покоился президиум из трех человек: председатель — лысый, с большими обвислыми усами, чрезмерно спокойный, даже флегматичный человек, — лениво дремал; секретарь, — молодой шкраб, — на бумаге, разделенной графой на две половины, над одной из которых стояло: слушали, над другой: постановили, согнувшись и водя указательным пальцем по переносице, заносил; товарищу председателя, как и вообще большинству товарищей председателя в свете, делать было решительно нечего: он карандашом воздвигал перед собой дома, церкви; классифицировал человеческие профили и, особо, носы; округлял кошек, сидевших задом и, наконец вырастил такое фантастическое чудовище, что даже сам не мало был озадачен. Он по натуре создан был художником, а совсем не товарищем председателя.
Налево от стола, на трех скамьях, поставленных перпендикулярно столу, расположились наиболее почтенные посетители месткома; здесь был и секретарь местного комитета партии, человек с выпуклым челом и этак чем-то львиным в нижней части лица и голове. Какой у него был суровый, повелительный взгляд; как пригибал последний к земле встречавшиеся с ним шкрабьи взгляды. Рядом с ним сидело несколько партийных, — сильных, по их собственному выражению, — лекторов. Пришли они на собрание, потому что на повестке стоял вопрос о переподготовке шкрабов, во время которой они жаждали читать лекции. Народ это был молодой, самоуверенный, из таких, которые с легким сердцем вам скажут:
— А что нам Маркс? Эка шутка Маркс! Мы, сидя над полит-наукой, штаны просидели!
Мир шкрабов, копошившийся на месткоме, казался им диким первобытным лесом, куда еще не заглядывали лучи политического солнца, — и они со своих мест взирали на этот мир с любопытством и нескрываемым превосходством. Сидел ученый Лбов и Молчальник и несколько комиссаров, кроме комиссара образования. Тут же по нисходящей линии сидели члены правления с Секциевым во главе: у них был вид гостеприимных хозяев, озабоченно наблюдающих во время обеда, чтобы гости были сыты и довольны. На этих почетных местах и два-три человека правленцев других организаций — из породы тех людей, которые мучась завистью, боятся, как бы в другой профорганизации не было лучше, чем у них. Это — совершенно новые индивидуумы, ни с чем не сличимые, появившиеся в результате соединения таких явлений, как Головотяпск и социализм.
Вот сидит председатель союза работников, с тщательно выбритым грибообразным лицом, с сухим, аскетическим блеском глаз сквозь очки. Он — чудесный гончар. Но попробуйте сказать ему: «Василий Иванович, чего ради вы треплетесь в союзе в то время, когда могли бы миллиарды выколачивать на горшках?» Попробуйте это сказать, и он, смерив вас с ног до головы проницательным взглядом, ответит вам:
— Потому служу, что есть еще элемент, который следует жать.
Боже мой! Какой он сторонник всеобщего экономического равенства, как он следит, чтобы кто-либо из головотяпских служащих не получил лишнего миллиона за участие в комиссии или еще за что-нибудь. Он — беспартийный: он всегда был, есть и останется беспартийным. Но, глядя на его поступки, даже самые заядлые головотяпские комиссары, покрутив головой, говорят:
— Однако!
Когда его назначили членом комиссии по определению уравнительного сбора, то он на головотяпских буржуев и мещан такие умопомрачительные цифры накинул, что те буквально полезли на стену, а губерния, затопленная жалобами, огулом и вдруг понизила цифры и указала, что на будущее время Василия Ивановича определением налогового бремени утруждать не гоже.
— Василий Иванович, вы же местный уроженец и беспартийный, почему же вы так строги к своим согражданам? — пожалуй, спросит кто-нибудь его — и тотчас получит ответ:
— А революция наша чем отличается от прочих? Тем, что социальная, так ведь? А что такое равенство? А кто такие, в большинстве случаев, жители нашего города? — Буржуазно-кулацкий элемент, который надлежит всячески жать, ибо других способов перевоспитать его нет.
Счел нужным присутствовать на собрании месткома Василий Иванович, узнав, что здесь будет поднят вопрос о переподготовке учителей.
— Шкрабы то распустились, — наклонился он дружески к Секциеву, — их бы давно подтянуть следовало.
Доклад делал человек с беспомощно прощупывавшими свои же очки глазами и с незатейливой и чахлой растительностью, как кусты окружавшие Головотяпск. Говорил он о необходимости усиления деятельности местного кооператива: протекала в это время кооперативная неделя, острием своим направленная против головотяпского нэпмана, который во рвении и рвачестве был истинно неподражаем.
Доклад… Каким заурядным было это событие в эпоху военного коммунизма, когда обо всех заботилось государство, и все могли посвятить себя высокополезной общественной и государственной деятельности, — событие, имевшее свои подразделения: лекция, отчет, просто доклад, содоклад и пр. пр. Кто только не делал тогда докладов в Головотяпске: делали партийные деятели с достоинством и авторитетно; делали профессиональные деятели озабоченно и серьезно; делали первые входившие на собрание с улицы люди: на всех жителей Головотяпска спустился тогда дух голубиный и они обрели дар красноречия. Но нэп, принесший всюду сокращение, распространил сокращение и на область докладов. Случилось так, что большинство граждан Головотяпска сразу лишилось дара красноречия. Это совпало с разряжением густых рядов служащих, в число которых до нэпа входило почти все взрослое население Головотяпска. Ораторы обособились и стали редкостью. Даже союз работников просвещения начал назначать докладчиков на основе профессиональной дисциплины. Докладчик поневоле, — конечно, и после получения бумаги, — продолжал есть, спать, работать, осуждать ближних, покупать сено для своей коровы, но все это творил не так, как раньше, не радостно, а как будто тоже на основе профессиональной дисциплины. Покупает, к примеру, он сено на базаре, совершая попутно сложнейшую торговую комбинацию, которая расчитана на то, чтобы надуть простоватого крестьянина, — приобретая на свое скудное жалованье мануфактуру, меняя мануфактуру на рожь, рожь на овес, и — овес на сено, — и, точно шмель в комнату влетает и начинает зудить в окно, возникает у него мысль: доклад, послезавтра мой доклад. И как и не бывало хитроумнейших торговых операций, а спохватившийся обитатель деревни, пользуясь замешательством покупателя, одерживает над ним нетрудную победу.
А то — садится жертва обедать. Супруга подает суп с ветчиной. Отменная ветчина! Сам собственными руками выкормил. Все располагает к аппетиту: легкий дымок, струящийся над миской, торжествующий вид раскрасневшейся супруги, нетерпеливые возгласы и жесты детей — и вдруг… в ухе некий комар тоненько, бисерным жалом напевает: до-до-до-до-кла-а-ад. Не убьешь, не прогонишь этого комара. Жертва кладет ложку и жалуется обеспокоенной жене на отсутствие аппетита. Лицо опечалено. И дымок, — привлекательно нависавший над супом, куда-то стыдливо исчезает. Позже, когда жертва выступает с докладом, все присутствующие наперебой восклицают: как Петр Петрович изменился! Как он побледнел! Под глазами круги!
Но докладчик, трактовавший о кооперативном деле, был подлинный докладчик — докладчик по призванию. Им Головотяпск справедливо мог гордиться так же как и своими комиссарами. Ему даже и должность такую определили, чтобы он мог специально заниматься докладами, — юрисконсульт при исполкоме, — недавно введенную должность, для которой на первых порах не доставало стола. Когда же стол был сооружен, выяснилось, что самая должность упраздняется…
Думы нашего юрисконсульта, обыкновенно, вращаются вокруг какого-либо доклада. Любит он, крепко любит выступать с докладами. Как боевой конь, заслышав звуки трубы, волнуется и дрожит в священном трепете, — так и юрисконсульт не в себе, когда услышит о собрании, где можно сделать доклад. Это все знают и, когда в правлении того или иного союза придет из губернии бумажка устроить собрание, прочитать такой-то доклад, и члены правления поникнут профессиональными головами в раздумьи — внезапно кто-нибудь вспоминает об юрисконсульте.
— Доклад-то ведь, об организации клуба? Так? А кто у нас клубной деятельностью интересуется больше юрисконсульта? — спрашивает озаренный счастливой мыслью. А верно, верно! — соглашаются с ним коллеги, приобщаясь к его радости. И расходятся довольные, веселые, а жертва, которую они чуть было не принесли профессиональной дисциплине, спит, ест, пьет, осуждает своих ближних, покупает сено спокойно. Юрисконсульт же делает доклад.
Приступили к обсуждению вопроса о переподготовке, и поднялся Усерднов. Секретарь стал нервно грызть кончик карандаша, и на губах его расплылось фиолетовое пятно; председатель проснулся и рассматривал звонок. По рядам сидевших пронесся шепот, усилившийся позже до говора, — пронесся и сразу зловеще осекся…
Усерднов — в солдатской шинели, высокий, прямой, тонкий, как скелет, наряженный в серое. Лицо у него бледное, изможденное. Небольшие черные усики торчат неестественно, как у покойника. Глаза тоже неестественно широко раскрыты, и взор остановившийся. Усерднов принадлежал к тем людям, у которых отсутствуют в мозгу так называемые задерживающие центры. Чужая мысль, согретая чувством без помехи вступала в его душу, тревожимую настроениями, которые сменяли друг друга иногда чрезвычайно быстро. Тут было удобное поле для навязчивых идей. Настроения, как волны, смывали у него впечатления мелькающей жизни, но мысль, привлекшая его внимание, высилась среди этого бушующего моря, как гранитная скала. Над ней не только не властны были настроения, но они даже служили ей. И все ветры ловили в свой парус Усерднова, чтобы плыть именно к этой скале.
У стола стоял подлинный подвижник. Но был он из тех, которые рождены, кажется, не для того, чтобы за ними шли, чтобы их ценили, а для того, чтобы вызывать снисходительную улыбку на лицах своих сограждан. Сколько в республике Усердновых! И кто знает, если бы было так устроено, что Усердновы ощущали бы заботу о себе, если бы создан был какой-нибудь орган, который бы, как мать, пестовал Усердновых, (а Усердновы — дети наивные и искренние), — то, кто знает, Усердновы, может быть, и развернулись бы. Усердновы идут одни: если кто пойдет вместе с ними, то ненадолго. Они, впрочем, к этому относятся равнодушно: они во мраке видят свою звезду, не существующую для других, и каждый провал, каждая неудача больно отзывается на них, больно ранит, потому что нервы у них обострены и психика тонка.
Познакомьтесь ближе с Усердновым, и вы узнаете, что он тщательно следит за развитием своей дочери. Он сам вам покажет сохраняемые им ее сочинения (да, сочинения!) с семилетнего возраста. Кто знает, может быть, в этих сочинениях маленькой детской рукой водила слишком любящая отцовская рука, — на такой самообман Усердновы способны, — но найдете-ли вы еще где-нибудь в Головотяпске подобное явление? Зайдите в его школу в четверг, когда там ведутся клубные занятия и вы узнаете, что в Головотяпске выходит сборник ученических произведений: будто среди крапивы и лопуха вдруг мигнут-мигнут два-три бутона нежных благоухающих роз и докажут, что и на головотяпском навозе могут расти не одни крапива и лопух. Загляните в правление работников просвещения, где Усерднов работает на основе профессиональной дисциплины, получая в награду разве воркотню и недовольство, и вы увидите, что пустовавшая раньше комната, по соседству с комнатой правления, где раньше навален был мусор (какие-то ободранные шпалеры, стулья без ножек, корки книг) и возились мыши, превращена теперь Усердновым в библиотеку-читальню.
Усерднов более часа утомленным голосом читал инструкцию о переподготовке. Читал он ее уже не первый раз, оттого многое читалось машинально, почти как заученные слова молитвы с амвона.
Какие иногда инструкции сыплются сверху! Как там предусмотрено все до булавочной подробности, до той крохотной коровки, которую без микроскопа и не видать! Сидят себе люди и вяжут-вяжут, старательнейшим образом вяжут частый невод, сквозь который не проникла бы не только рыбешка, но и вода. И посылают потом куда-нибудь в Головотяпск с предписанием: ловите окуньков! И попадает этот невод к какому-нибудь Усерднову, который с удовольствием рапортует: рады стараться! Прекрасное начинание! Половим! И бродит и тащит невод, хотя над ним и издеваются на берегу. Сколько Усердновых надорвутся на сей работе!
Елозившая неподалеку от Азбукина, пухленькая, приятная, как сдобная булочка, снова появившаяся с пришествием нэпа, в Головотяпске, — учительница сказала вслух соседке, рябоватой, некрасивой и невкусной, как черный хлеб с семенем, которым питались головотяпцы в эпоху военного коммунизма:
— Ужасно! Целое лето просидеть в четырех стенах!
С летом у нее, должно быть, соединялось представление о длинных прогулках, о нечаянных, а, может быть, и условленных встречах, где-либо под сладко пахнущими липами, с «ним»; о том, что волнует девичью грудь в 20 лет; об очаровании жизни, которое проходит, увы, с годами.
— Ничего, — ответила соседка, — начнется война и переподготовке капут.
— Ах, если бы война! — воскликнула булочка и так громко, что Усерднов поперхнулся, а председатель чуть звякнул колокольчиком.
Прочитав инструкцию, Усерднов внес предложение собираться каждый день для занятий по переподготовке. Это вызвало бурю возмущения.
— Целыми днями? — слышалось. — Летом? А когда же мы будем работать в огороде, на сенокосе? Жалованья-то опять, наверно, платить не будут. Отказать!!! Отвергнуть!!!
— Отвергнуть?! — еще ярче заблистали лихорадочным огнем глаза Усерднова. — Нет, не отвергнете, предписано.
— А если нам невозможно будет приходить, потому что нужно зарабатывать на стороне? — возбужденно настаивали с мест.
— Вообще головотяпские шкрабы хотят от дела убежать, но их заставят. А кто не захочет, отсеют!
— А, вот как! Насилие! — закричали. — Урядник! — кто-то метнул камнем в Усерднова. — Выслужиться хочет…
Глаза Усерднова так расширились и выдались, что, чудилось, они выпрыгнуть готовы. Он машинально одернул свою шинель, которая, точно, напоминала старорежимную урядницкую шинель.
— Что бы вы ни говорили там, переподготовка должна быть и она будет. Всех переподготовят, во всех сферах жизни во всей России переподготовка будет!
На привилегированных скамьях плоско, невпопад заапплодировали, а секретарь укома приподнялся и начал пристально смотреть пригибающим взором в шкрабью массу, все еще не успокоившуюся. Это сильнее всяких слов Усерднова заставило недовольных съежиться, проворчав; и в насторожившейся тишине отчетливо, гулко, словно усиленные в тысячи раз иерихонской трубой, рухнули пугающие слова:
— Что это, контр-революция?!
Сколько раз за пять лет взлетали в Головотяпске эти слова. Каким они были всегда решительным шахматным ходом, после которого неизбежно шел мат, — мат, который грозил всякому противоречащему предложению. И, казалось бы, должны были привыкнуть к ним головотяпские уши, казалось бы, должны были перестать от них шарахаться, как лошадь с затинкой, провалившаяся на одном мосту, чурается всех мостов в свете. А поди-ж, стоит и сейчас в Головотяпске произнести это старомодное слово, стоит только при этом сделать, так называемые, устрашающие глаза, — и — вы победили. Противник ваш, своей речью или замечанием взвившийся под самые облака, вдруг падает, словно пронзенный меткой пулей — одним лишь словом. Противник ваш сейчас же боязливо улизнет с собрания, просидит несколько дней дома, если служащий, и на службу не пойдет, сказавшись больным, пока не наведет окольным путем справок, где следует, что обстоит благополучно.
Секретарь укома тут же вразумительно пошептался с Лбовым и Секциевым. Те в ответ, как мандарины, качали головами, тоже внушительно и грозно, и эти движения также оказали педагогическое влияние на массу шкрабов: она приутихла, выдохлась.
Резолюция, предложенная Усердновым, не вызвала ни одной поднятой против руки. Кризис собрания разрешился на лицах, сидевших на почетных скамьях, напряженное выражение сменилось обыкновенным, слегка важным, слегка довольным. Улыбку, улыбку можно было различить на этих сановных головотяпских лицах. Шкрабы, только что затаившие дыхание, теперь учащенно закашляли.
— А как же насчет выдачи нам жалованья, — поднялся один шкраб, в чертах и жестах которого было столько лойяльности и преданности, в голове столько выдержки и покорности, что когда он заговорил, сановные лица нисколько не изменили своего обычного выражения.
— Если бы нас хоть немножко обеспечили, если бы выдали не весь прожиточный минимум, о котором говорил тов. Луначарский, а хотя бы половину его, мы согласны бы были целыми днями работать. Мы знали бы, что будем сыты, а это главное.
Шкраб — олицетворение лойяльности, преданности, опустился, исполнив свой долг: он изрек, что следует и как следует.
Поднялся заведующий уотнаробразом.
— Жалованье за апрель вы получите.
— Когда? — раздалось торопливо отовсюду.
— Когда захотите. Можно даже завтра. Только ячменем.
— Ячменем? — протянули недовольно. — Сколько же? Какова расценка ячменя?
— 25 миллионов пуд, а месячный оклад 160 миллионов.
— Небось, ячмень-то из заготконторских складов — изъеденный крысами, — в одиночестве погиб чей-то критический голос.
— Как хотите, — веско возразил заведующий. — Ждите денег.
— А когда можно будет получить?
— Может быть через две недели, а может быть, месяца через два.
— Дороговат ячмень-то, — торговался кто-то, но весьма лойяльно, — на базаре по 20 миллионов продают.
— Как хотите, — еще более веско возразил заведующий.
Василию Ивановичу давно были не по душе возражения шкрабов. Он сидел словно на угольях, и теперь не выдержал.
— Чего еще вам нужно? Все служащие других отделов ячменем берут, а вы что, из другого леплены? Нам некогда с вами толочься.
Когда сановные лица ушли, шкрабы остались обсудить — брать или не брать ячмень. Тут выступил маленький, бритый со всех сторон шкраб. Черные глаза его всегда бегали, мало останавливаясь на собеседнике. Голос у него звучал мягко, интеллигентно, немного грустно. Это он всегда говорил на учительских съездах, — печально, музыкально, словно не говорил, а пел трогательные романсы о страданиях интеллигенции, и выразительно восклицал:
— Мы интеллигенты — крупная культурная сила! — А на последнем съезде, обратившись ко всему сонму съезда, сидевших в первых рядах головотяпских комиссаров, сказал: — Без нашего лука и стрел вам не завоевать Илиона! — Это патетическое умозаключение-угроза, вызвала, впрочем, лишь ироническую улыбку.
Шкраб, предлагавший ранее лук и стрелы, завел свою обычную песнь о том, что и тут интеллигенцию обижают: дают вместо 25–20 миллионов, да еще и с ячменем возись.
— Что ж, по вашему, не брать ячменя?
Черные глазки засуетились шибче: нужно было не о страданиях интеллигенции говорить, а практические вопросы разрешить.
— Нет, брать, брать. Потому что иначе, пожалуй, и ничего не получишь. Как в прошлом году за несколько месяцев не заплатили.