За несколько минут пред окончанием этой сцены суда в сенях кабака показалась фигура чиновника: это был Иван Абрамыч. Фигура эта была огромного роста, с отекшими щеками, раскрасневшимися и даже посиневшими от жары. Из-под соломенного состарившегося картуза, с черным пятном на козырьке, выглядывали две косицы, наподобие кабаньих клыков; разжиревший и отвисший подбородок окончательно распластывал потные воротнички коленкоровой манишки и толстым слоем лежал на аляповатом воротнике парусинной накидки, плотно застегнутой у шеи. Из-под этой накидки взорам наблюдателя выставлялись массивные руки с кольцом, въевшимся в жирный палец, палка с медным набалдашником, значительная выпуклость желудка, отсутствие жилета и присутствие широчайших панталон чуть не кисейного свойства, в широких концах которых прятались носки сапог. По рассказам Зайкина Иван Абрамыч служил в какой-то палате столоначальником и, несмотря на свое чиновническое звание, был смертельным любителем разного рода состязаний, которых в нашем городе N тьма-тьмущая; здесь, не говоря о боях людей, бывают бои гусей, петухов, соревнования голубями, соловьями, канарейками; все это составляет предметы споров, пари и иногда драк, так как все подобного рода дела суть достояние людей страстных и натур художественных, да к тому же и «из простого звания». Особенною симпатиею Ивана Абрамыча пользовались бои кулачные.
Он мог перечислить всех лучших бойцов лет за двенадцать поименно, мог припомнить наиболее громадные битвы и кровопролития. Словом, Иван Абрамыч был старожилом кулачных боев города N и совмещал в своей голове всю историю их. В настоящую пору он протежирует Салищеву, приписывая только себе возможность понимания этой удивительной натуры, которая имеет странную привычку дрожать и бледнеть не только перед дракой, но и перед курицей. Любопытно и омерзительно видеть, каким образом Иван Абрамыч откапывает в этой кроткой натуре зверские и буйные свойства.
При появлении его в горнице спор из-за собаки орловского портного затих. Иван Абрамыч, пыхтя и отдуваясь, прошел прямо к столу, тяжело опустился на стул, снял картуз и вытер совершенно лысый лоб и темя платком. Пока шло пыхтенье и оханье мецената боев, публика старалась сохранять тишину.
– Квасу! – хрипло проговорил Иван Абрамыч.
Явился квас.
– Да посвежее, черти! Что ты мне помои-то тычешь? Где Петр? Позови Петра…
– Здесь-с!
– Дай, братец, квасу… Чорт знает что такое! Со льдом, льду побольше! Поживей!
Петр исчез.
– Льду! – гаркнул ему вслед меценат.
– Да где же Коська?
– Он здеся-с! Константин! Салищев! Зовут! – высовывая голову в окно, крикнуло несколько человек.
Явился Салищев. Физиономия его была болезненно утомлена. Он неуклюже и робко поклонился своему патрону и стал у притолоки, повертывая в руках свою шапку.
– А-а! – отрывая губы от ковша с ледяным квасом, простонал Иван Абрамыч и снова впился в прохладительный напиток.
Наконец меценат оставил квас, крякнул, перевел дух и, после некоторого упорного молчания, проговорил:
– Кто твой супостат-то?
– Галкин-с, – ученическим тоном отвечал Салищев.
– А-а! Ну, что же ты, как думаешь?
– Да что же! дело божье!
– Справедливо!.. На враги же победу и одоление… Так!..
– Как бы его Галкин ноне не тово? – проговорил кто-то.
Салищев и меценат встрепенулись одинаково.
– Это еще почему?.. – сердито спросил последний.
– Да больно робок! ишь «прижукнулся»…
– Прижукнулся? Как тебя звать-то?
– Семеном-с.
– Дурак, брат, ты, Семен!.. Ничего ты не понимаешь! Все вы ни аза в Салищеве не понимаете, у него особый дух! Дубье стоеросовое! Прижукнулся!.. А вот мы тебе покажем, как он прижукнулся-то!.. Петр! Где Петр?
– Здесь-с! Я здесь-с, Иван Абрамыч…
– Налей его! – полушопотом прохрипел меценат, кивнув на Салищева…
Сии загадочные слова изображали собою только то, что целовальник обязан был «налить» Салищева водкой насколько возможно полнее.
При этих словах мецената Салищев кашлянул, отделился от притолоки и подошел к стойке.
– Дюже поздно, Иван Петрович! Надо бы поторапливаться, – говорили в толпе.
– Неужто? – почти с ужасом воскликнул меценат.
– Ей-богу-с! Шестой час на исходе…
– Так в таком разе, того… Ты, Петр, дай ему чего позабористее…
– Перцовки! – присоветовали в толпе.
– Во-во-во! Перцовки ему ввали!.. Чтобы поскорее разобрало… Так, так, так!.. Перцовки! Проворнее!
Во все это время Салищев был безропотен и покорен, как агнец, отдаваемый неизвестно по какому случаю на заклание. Не стану изображать, каким образом совершался процесс наливания Салищева. Больная грудь его, схваченная жгучей перцовкой, заколыхалась от удушья и кашля, которые, впрочем, скоро прошли. Несколько стаканов перцовки, выпитые один за другим, не произвели еще необходимого меценату ошаления…
– Под-дбавь! Я знаю… Подбавляй… Я вам покажу, как прижукнулся! Вот вы у меня и поглядите, что такое ваш Галкин…
– Галкин? – вдруг, одушевляясь, вскрикнул Салищев: – Галкин для меня – тьфу!
– Разбирает! – послышалось в толпе вместе с хихиканьем…
– Где это кутейники-то? – продолжал Салищев.
– Вот, вот они…
– Ну мы этим галчатам расщиплем перья!
Перцовка между тем делала свое дело. Руки Салищева, еще так недавно смиренно державшие картуз, начали засучиваться до локтя; показывались железные мускулы сухих и костлявых рук; кулаки для пробы опускались с полуразмаха на стойку, с которой, вследствие этого, кубарем слетали рюмки и опорожненные косушки, и голос Салищева, звонкий и резкий, покрывал голоса всех.
– Что же это, господа, докуда вы вожжаться будете? – сурово проговорил депутат галкинской партии, появляясь в дверях…
– Мы-то? Мы-то? – бессмысленно забормотал очумевший и озлившийся Салищев, обнажая руки.
– Мы-то докуда? А мы вот докуда… Мы…
И, стиснув зубы, он как бешеный ринулся вон из кабака.
Все заговорило, поднялось и хлынуло на луг; народ валил отовсюду.
Скоро из окна кабака видно было, как на лугу шла правильная потасовка. Отовсюду слышались крики, иногда стоны; жены старались оторвать мужей от этого зрелища и причитали, как над усопшими; начали попадаться бледные, окровавленные лица, раздавались вопли.