Так решают дело обыватели-крестьяне, люди хотя и не вполне полированные (а полированных людей в наших местах, благодаря близости Петербурга, очень и очень много), но и не лишенные уж некоторой доли политуры, как и вообще все здешние крестьяне – в огромном большинстве тип не вполне симпатичный. Но здесь же, в этих же местах, есть уж тип вполне ополитуренный, то есть уж шаромыжник в полном цвету. Скрытая, но непреклонная его ненависть к барину прикрыта многоразличнейшими приемами, обнаруживающими, что человек понимает до некоторой степени общее положение дел. Он почти всегда лезет в знакомство с господами и хотя, благодаря этому знакомству, нагревает мужиков, но и барину всегда от него приходится плохо. Играет он всегда на старых «барских» струнах: предупредительность, любезность, услужливость, холопство и т. д. Система его – «потрафлять» и тем истощать барина и его карман. Он изучил господский «нрав», как охотник изучает нрав тетерева или барсука, и изучил для того, чтобы продать этого барсука или тетерева на базаре. Такие политурные люди хотя и смотрят на барина в сущности точно так же, как и остальные полуполитурные и совсем неополитуренные крестьяне, но уж понимают, что нельзя так, зря, приходить к нему только за деньгами и брать их, глядя в сторону. Понимают, что барином еще можно попользоваться и другим родом. Они читают в трактирах «листки», знают, что такое «газета», понимают, что можно писать и не служить, не занимать писарской должности… Они знают, что на свете существует печатная, газетная кляуза. И вот к новоприбывшему в деревню, неведомо чем занимающемуся человеку начинает являться политурный кляузник – не за деньгами прямо, а с кляузой, с покорнейшей просьбой «пропечатать». Кляузничество занимает такую огромную область в нравах современной ополитуренной деревни, и область эта до такой степени непривлекательна и смрадна, что говорить об этом подробно невозможно – отвратительно. Скажу только, что современная кляуза группируется в два типа, в кляузу судейскую – открыто личную – и кляузу хотя тоже личную, но прикрытую общественным интересом. Кляузник первого типа – большею частью состоятельный мужик, самолюбец и злец; лет пятнадцать сряду он хочет донять какого-то дядю или какую-то тетку, донять на пустяках, за то, что не уважили его в чем-то на медный грош; у него целый мешок бумаг из уездных и земских старых судов: копий, решений, постановлений, кучи документов из окружных судов, судебных палат, правительствующего сената, от нотариусов и т. д. Он просудил уже около тысячи рублей; будучи кругом неправ и зная, что неправ, он все-таки не может, не хочет остановиться, роется своею злостью, как крот, глубже и глубже, зарывается в бумаги и т. д. Это – самодур, и всегда он ищет такого человека, который бы взялся изобрести новую кляузу, прицепиться к чему-нибудь, заварить вновь кашу, чтобы тетка еще на двадцать лет не знала покоя. Он только и хочет, чтобы нашелся «человечек», который бы непременно кляузу выдумал, хотя большей частью разговор идет всегда о правде и о том, что не сыскать нынче правды нигде. Но глаза его говорят: «прицепись, замути!»…

Преобладающий кляузник несомненно принадлежит ко второй категории кляузников – кляузников из-за личных расчетов и обид, но непременно во имя общественных интересов и общего блага. Как известно, этот тип «опустошителя своего отечества» до полного совершенства доведен и выработан не в одной только народной среде. Башкирские земли не расхищаются подобно тому, как– расхищалось имущество во время еврейских беспорядков, а раздаются на льготных условиях и непременно во имя государственной, даже прямо народной пользы. Искусство представлять расхищение так, что оно представляется делом государственной важности, – это искусство выработано не в крестьянской среде; но крестьянская среда, переродившаяся в кулацкую, поняла, что и ей нельзя пренебрегать этой модой. Ввиду этой всеобщей моды кляузник, прикрывающий свою акулью пасть общественным интересом и благом, распространен в деревне в огромном количестве.

И вот начинаются визиты этого нового рода кляузника. С первых же слов он объявляет, что для него главное дело вовсе «не что-либо из корысти или что…», но единственно только правда: «дорога мне правда», – говорит он и излагает дело и просьбу. Просьба состоит почти всегда в том, чтобы вы, человек мало в деревне известный, мало понимаемый, а главное, уже подозреваемый в чем-то и, следовательно, уже до некоторой степени находящийся во всеобщем сомнении, составили ему ни много, ни мало, как «донос». Он и сам, как оказывается из дальнейших разговоров, уже не раз «подавал» куда следует, но все не выходило, потому что не умеет составить. «Учили-то нас на медные деньги. Так, на словах-то, я все могу, и сказать и все… – с хорошими господами разговаривал; князья даже проезжали – и то мог разговаривать, а вот на бумагу положить – не складно выходит, да и глаза болят, слеза бьет». Так вот этот общественный деятель и желает, чтобы неизвестный человек, который «все пишет», настрочил ему поядовитее доносец на священника, на учителя, на станового, писаря, волостного старшину. Сколько мне ни приходилось слышать просьб о написании таких доносов, в огромном большинстве случаев в глубине побуждений, руководивших доносителей, всегда крылось какое-нибудь своекорыстнейшее побуждение: копейка, грош, денежная выгода, которую враг перехватил, съел раньше доносителя, вырвал у него «из горла». Но не могу утаить также и того, что видал я просителей в этом роде, которые и в самом деле побуждаемы были просто несправедливостью, неправдою, возмущаясь ею без своекорыстных расчетов. Таких, впрочем, очень-очень мало, именно капля в океане своекорыстной кляузы. Но вот какое ужасное положение – и эти-то люди, не своекорыстники, а в самом деле негодующие на неправду, приходили всё с тою же просьбой: написать в той или другой форме донос. Донос!.. Вот единственный проторенный путь для выражения всех государственных и общественных стремлений, вот модный, общедоступный, популярный способ, единственный даже для предъявления хороших побуждений. Входить в какие бы то ни было отношения с этими типами деревенских кляузников для человека, желающего отдохнуть в деревне, нет ни малейшей возможности и резона. «Свои собаки грызутся, чужая не приставай» – пословица, весьма подходящая для объяснения того положения, которое должен принять в деревне человек для нее совершенно посторонний. На все жалобы о неправде, какими бы хитросплетенными разглагольствованиями ни прикрывал их деревенский кляузник, необходимо отвечать самым резким и решительным отказом. Сразу поймут, что не туда попали, и отстанут. Но есть еще третий род посетителей и просителей, в делах, словах и просьбах которых нет и тени кляузы, а чуется в самом деле насущная горькая нужда: это – крестьянин, мирянин, хлопочущий о земельке… Повторяю, в просьбах этого просителя нет кляуз, ехидства или кляузного либерализма, но, увы, входить с ним в разговоры для человека, который из океана столичной муки не хочет попасть в еще более бездоннейший океан мучений деревенских, также нет никакой возможности. Можно, конечно, с ними толковать и разговаривать, и даже не грех жалеть, глубоко сочувствовать, но (такова на Руси участь заправского, настоящего, не кляузного дела!), разговаривая, не нужно забывать, что ответ ваш, после всех расспросов, должен быть один: «ничего не могу сделать!» Этот ответ, по глубокому несчастию, преследует человека русского всякий раз, когда он очутится лицом к лицу с каким-нибудь серьезным насущным, всегда простым делом. Едва заслышит русский человек, что разговор идет о чем-то справедливом, как уж ему чудится: «нельзя», «лучше и не слушать». Вот именно об этой-то напрасной муке я и говорю, утверждая, что лучше не расстраивать себя, расспрашивая о подробностях простого крестьянского дела. Расспрашивая, вы всегда увидите, как это простое дело огромно и как «ничего невозможно» для него сделать… Когда-нибудь, бог весть когда, что-нибудь сделается, а когда – неизвестно.

До какой степени многосложны, а главное, бесплодно-мучительны эти простые крестьянские дела, я постараюсь сказать подробнее несколько ниже. Какая-нибудь «простая» просьба, вроде того, что «некуда выгнать скотину», мгновенно ставит вас на почву жгучего несчастья наших дней, в которые точно такое же «простое» желание – сказать громко «простое» слово – мучит самыми подлинными муками массы людей многие годы. Все это я уже испытал, знал доподлинно, а потому, когда неподалеку от меня поселился мой приятель, я, зная его за человека, которому необходимо было хоть несколько месяцев пожить поспокойнее, – настоятельнейшим образом посоветовал ему, во-первых, «не мешаться», а во-вторых, «ни о чем», то есть буквально ни о чем, не расспрашивать и не допытываться… Я ему говорил:

– Если хочешь отдыхать, пожалуйста, не расспрашивай ни о чем и никого; не спрашивай также, почему молоко продается так дешево, почему телятина упала в цене… Ешь, ешь и молчи; иначе ты умрешь с голоду! Ешь, спи и ничего не касайся… Кляузники сами разберутся. А не кляузникам ты ничего не можешь сделать. Ешь, молчи и не расспрашивай! Вот что требуется в настоящее время.

Кроме того, зная по опыту, что в настоящее время всякий обыватель и тем паче всякая самомалейшая власть, до деревенского пастуха включительно, обуяна жаждой установить порядки; зная, что все эти установители, искоренители и т. д. каждый имеет «собственный» свой взгляд на порядки и непорядки, на свои и чужие права и обязанности, что, наконец, недавно еще одно волостное правление присвоило себе право приговаривать вредных людей к ссылке, – я посоветовал моему приятелю поселиться не у какого-нибудь крестьянина, несведущего в политике мужика, а прямо у сельского старосты, чтобы жизнь его – вся как есть, во всех подробностях и с утра до ночи – была перед начальством «как на ладони». Пусть он исследует все, что найдет нужным. Пусть роется в ящиках, в чемодане, в белье – молчи, терпи, ешь и не расспрашивай. Приятель последовал моему совету, так как хотел отдохнуть. Он ел и не расспрашивал, пил молоко и не расспрашивал, молча писал, молча спал, молча гулял. Пробовали его помощью барсучьей шкуры – не сопротивлялся; пробовали его по части кляуз – смиренно сознался в незнании. Крестьянам с первых слов объявил: «не могу!» Когда староста, подозрительно покачав головой, сказал: «что-то больно уж буквов много в книжку-то влезает по вашему разговору» и явно заподозрил приятеля моего в неблагонадежности – претерпел, перенес, не рассердился. Словом, как ни трудно было моему приятелю выполнить мои советы, он выполнил и достиг того, что «вообще» относительно его личности было решено: во-первых, «какой-то барин»; во-вторых, «худого не видим»; а в-третьих, «в случае ежели, на то у нас есть начальство».