Само собою разумеется, что три вышепоименованные характерные признака, которыми деревенский житель определил неизвестную личность, поселившуюся в деревне, должны были, дойдя до «начальства», получить какое-нибудь общее определение. Если для мужиков довольно знать, что поселился «какой-то барин», что занятия его неизвестны и что начальство должно само принять на себя ответ «в случае чего», то для начальства, как бы оно ни было деликатно, является неизбежным прибавить к трем вышеупомянутым пунктам пункт четвертый, заключительный, что оно, в лице урядника, и делает, говоря старосте:

– А ты того, между прочим, поглядывай там… В случае ежели что или что-нибудь там, так уж ты того… соваться не суйся, а посматривай…

Само собой разумеется, что староста, также по-своему понимающий «нонешние времена», стал поглядывать, а когда ему на целую неделю пришлось отлучиться в Петербург с сеном, то он, помня приказание «поглядывать», пошел к лавочнику, своему соседу, и сказал ему:

– Поди-кось сюда, Михей Кузьмич, на парочку слов…

– Чево надыть?

– Таперича требуется мне в город по делам отлучиться, так уж ты тово… Насчет барина урядник сказывал мне… не то что-либо как, а так, в случае ежели… Времена ноне – сам знаешь какие… Ну, так вот урядник и сказывал, чтоб поглядывать.

– Чего поглядывать?

– Да что ты? Оглох, что ли? Я говорю – насчет барина… Урядник сказывал, в случае, говорит, не как-нибудь соваться или что-либо прочее, а больше ничего, что касаемое по нонешнему времени… поглядывать.

– За барином?

– Ну да… Об чем же я говорю!

– Ну ладно.

– Уж ты, тово, поаккуратней.

– Ну ладно.

Само собою разумеется, что первый же визит прислуги в лавку, верный своему слову и собственному внутреннему убеждению, лавочник ознаменовал таким вопросом:

– А что барин ваш поделывает?

– Мы ихних делов не знаем.

– Ну все, чай, видно.

– Работает свою работу… Книжку читает.

– Что больно дюже книжки любит?

– Не наше это дело.

– То-то. Ноне всякого народу много. Вон в Петербурге тоже – всё тоже книжки читали, ученые тоже… Читает-читает, да и тово…

– Нам это неизвестно.

– Так-то так, а все надо с опаской… Ноне времена – упаси бог! Книжки… Конечно, книга книге розь!.. Глядя по человеку, а все нет-нет, да и надо подумать, что, мол, за человек? Нет ли каких делов? Я говорю, всякого народу довольно. Иной и купцом обернется, а впоследствии того времени оказывает одно злодейство. А иной и на барина сходствует, а тоже, по делам-то, мало ему горло перервать. Так-то… Вам папирос требуется?

– Папирос.

– Каких прикажете?

– Вот тут на бумажке написано.

– Папирос!.. Папирос-то папирос, а все-таки не мешает и поглядывать…

– Нам все одно. На то есть начальство.

– Ну, а все-таки… Начальство!.. Начальству тоже не углядеть за всем… Урядник-то вон и то уж старосту просил…

– Насчет нашего барина?

– Да уж видно так.

– Опять же мы ничего не знаем.

– Да и мы ничего не знаем, а между прочим… И я говорю: не то, чтобы соваться или как неаккуратно или грубо – нам ведь нельзя знать, кто он и как его дело, – а так, в течение времени, полегоньку…. В случае что или ежели, так сказать, в каком-нибудь смысле… Времена-то ведь какие! Тоже не за горам от Питера-то живем… Ну так вот я и говорю: поосторожней, повежливей, а все надо… Уж там знают, что говорят… Урядник-то вон говорит: «поглядывайте, говорит, между тем… Не то, чтобы как, а «на случай»… Вот и я про то же. Так папирос?

– Да-с.

– Извольте-с… С полным удовольствием… До приятного свидания…

Прислуга, тоже не всерьез, а так, «между прочим», рассказала в доме и у соседей, а сам лавочник, уезжая за патентом в губернский город, не дождавшись возвращения старосты, передал поручение последнего «курляндцу», потому что тот жил напротив дома моего приятеля.

– Карла! – крикнул он курляндцу, останавливая лошадь против его ворот (Карла работал в глубине двора). – Подь-ка сюда на пару слов.

Выходит Карла.

– Вот чего… Тут староста наказывал насчет барина… Ты слушай обоими ушами, что говорят-то!

– Я слюшай… Чево? Говори!

– Так ты слушай, а рот-то не разевай…

– Ну-у, ну-у!

– Наказывал поглядывать насчет суседа… Понимаешь али нет?

– Какова суседа?

– Эво! Больше ничего – поглядывай! Соваться не суйся, а так, «на случай». Понимаешь?

Курляндец не понимал.

– Ах, колбаса немецкая! Говорят… Понимаешь, в чем дело? Знаешь, какие времена настали… Н-ну?

– А-а-а-а-а!.. Знай, знай!

– Не разевай пасть-то! Ну, чего заорал? Ох, немчура анафемская! Долбишь, долбишь ему в голову – как в камень!.. Ну так слушай, мне с тобой растабарывать не время… Больше ничего. Не суйся, не ори, а так… на случай… коли что… ежели… Понял? Да где тебе понять!..

– Понимай.

– Понимай!.. Дубина немецкая!.. Помни одно: не суйся, а поглядывай.

– Ладно, ладно, гут!

– Дубина!.. Ты помни!

Повторяю, никакого умышленного злостного намерения сделать человека подозрительным и стеснить его существование, я уверен, даже и не было в помине, когда начальство произнесло слово «поглядывай». Слово это, я очень хорошо понимаю, было только заключение, округление силлогизма. Посылка первая: «какой-то барин»; посылка вторая: «что делает – неизвестно»; заключение: «поглядывай». Заключение это является, как видите, само собою (хоть оно и возможно только по нынешним временам), но тем не менее не могу не сказать, что это округление в действительности выразилось тем, что не было в деревне человека, который бы не толковал о моем приятеле и который бы не считал себя обязанным «поглядывать». Говорили о нем, соединяя его имя с словом «урядник», и лавочник, и курляндец, и староста, и кухарки, и сосед, и соседи, и соседки… «В случае», «на случай», «ежели что», «что касаемое», «в случае ежели что». Эти ничего не значащие слова, которых так много изобрело русское косноязычие, обязательно перемешивались с словами: «поглядывай», «ноне какое время» и так далее. И замечательно (скажу кстати), что этот род наблюдений называется «негласным». Все толкуют о человеке, которого никто не знает, – толкуют весьма худо, даже весьма подло, все дают себе полное право подозревать человека бог знает в чем, и все это называется «негласным».

Приятель мой все претерпел, всему покорился. Молчал, не расспрашивал никого и ни о чем, точно и подробно отвечал на каждый самый нелепый вопрос; покорно опускал глаза всякий раз, когда какой-нибудь наблюдатель – староста, курляндец, лавочник, прислуга, сосед – вперял в него упорно-безмысленный и упорно-недоверчивый взгляд (а это, благодаря «негласности» наблюдения, было ежеминутно). Правда, не раз говорил он, что испытывал ощущение птицы, на которую целые дни наведено дуло ружья и которая должна ежеминутно думать о том, выстрелит ли ружье или нет, заряжено оно или нет, почему не стреляет? И почему наведено и прицелено именно в меня, а не в другое место? Ведь если прицелено в меня, так и выстрелить может? Но тогда почему не стреляет? А ружье все прицелено в ту же точку, в ту же птицу, и хотя не стреляет, но «вот-вот» может выстрелить. «Хоть бы уж стреляли, что ли!» – не раз говаривал мой приятель, но я успокоил его, доказав ему, что «по нонешнему времени это завсегда так».

– Тебе, – говорил я, – неприятно, что какой-то глупый лавочник или курляндец таращит на тебя глаза, а подумал ли ты о том, каково-то лавочнику или курляндцу приятно твое соседство?.. Они тоже по ночам ворочаются на постели и ждут неприятностей от тебя, как и ты ждешь от них. Такие отношения установились во всем обществе. Человек, кто бы он ни был, просыпаясь утром, думает: «вот и опять какая-нибудь гадость случится…»

Успокоенный мною, приятель кое-как притерпелся к «нонешним временам» и той форме общежития, в которой они выражаются, и, никого «не касаясь», ни во что не вмешиваясь, прожил так месяцев пять. Здесь оканчивается присказка, а вот и маленькая сказка.

Несколько дней тому назад на станции появился какой-то рваный и пьяный человек и стал выдавать себя за агента, посланного разыскивать каких-то двух преступников.

Необходимо сказать, что слово «агент» в настоящее время так же всемогуще, как во времена Гоголя было всемогуще слово «ревизор». Нам пришлось видеть между прочим такую сцену в одном из московских загородных садов. Две компании гостинодворских приказчиков, повидимому незнакомых, с подругами из швеек, затеяли в хмельном виде ссору, кажется тоже из-за подруг. Ссора разгоралась с каждою минутой все больше и больше. Одна из компаний, сильнейшая (в ней было одних мужчин человек пять), чувствуя свое кулачное превосходство, стала довольно бесцеремонно напирать на другую компанию, несравненно слабейшую, имевшую всего двух мужчин. Ссора быстрыми шагами приближалась к тому фазису развития, когда на сцену должны бы выступить так называемые в общежитии «сусалы», но один из представителей слабейшей компании не допустил до такого конца. Счастливая мысль осенила его. За минуту пред тем, видя, что дело не может кончиться иначе, как при помощи сусал, он, видимо, струхнул и начал подаваться. Но «мысль», которая «мелькнула» в его голове, сразу преобразила его из человека, готового отступить, в человека, решившегося действовать наступательно и притом вполне уверенного в успехе. Сразу перестав отвечать ругательствами на ругательства, он выпрямился во весь рост и неожиданно для всех громко воскликнул: «Да ты знаешь ли, дубина, с кем ты разговариваешь?» – «Чего мне знать! Я и так вижу, что с дураком…» – «С-с-с ке-ем? Я шш-пион!» Эта фраза была произнесена с таким потрясающим великолепием, с такой напыщенною гордостью, сопровождалась таким геройским закидыванием головы назад и ударом рукой с отмашью в грудь, что не только бушевавшая компания, но и вся публика в саду сразу замолкла, остановилась, кто где был, как вкопанная. Мгновенно после этой могущественной фразы бушевавшая компания как бы окаменела; на в следующее за этим мгновение и компания и посторонняя публика, наблюдавшая ссору, как зайцы или как брызги, разлетелись, разбежались мгновенно, в один миг, в разные стороны. «А-га! – прибавил победитель, оставшись с своей компанией. – Во как, во! Только сунься теперь, я тебя на пятьсот лет приспособствую!..»

Торжественно, под ручку с дамами, вышла компания, из сада; народ шпалерами стоял по дорожкам и безмолвствовал. Выйдя, наконец, за ворота, компания-победительница разразилась неистовым хохотом… «Хо-хо-хо-хо!» – доносилось со стороны Петровского парка, «Вот так ловко!:..» «Отмочил!:..» «Любо-два!» и т. д. И точно – ловко. Слово, сказанное приказчиком, – слово ходкое, и хоть оно не пользуется особенной симпатиею или любовью, как в старину не пользовалось и слово «ревизор», но я сожалею, что последнее вышло из моды… Лучше, кажется мне, если бы было в моде это старинное слово: помните, как оно. пугало темное царство?

Будем, однако, рассказывать начатую быль. Человек, появившейся, на станции, знал, что слово «агент» – в моде, что оно; дает дорогу, заставляет расступаться направо и налево. Впоследствии выяснилось, что этот несчастный человек, промотав, в Петербурге последние деньжонки, приехал на станцию бог знает зачем, в пьяном виде, и вот очень быть может, что он объявил себя агентом только для того, чтоб ему, не спрашивая вперед денег, дали стакан водки. Как в былое время всякая мразь пугалась слова «ревизор», так теперь всякая мразь спешит столпиться около нового модного типа. Тип, как мы видели, объявил, что он прислан разыскивать, каких-то двух подозрительных людей. И вот начались трактирные разговоры на эту тему – разговоры в том самом роде, в тех самых неопределенных фразах, в каких о том же предмете, как уж видел читатель, разговаривают урядники, лавочники, курляндцы… «Настоящего какого-либо вредного человека на примете нету, а так, вроде как… Не то чтобы что или что касаемое… Живет тут барин… Бог его знает, что делает… Худова чтобы или прочего чего не видим, а только что урядник сказывал – поглядывать»… Я вполне уверен, что несчастный валет, собственно для того только, чтобы не узнали, что он – проходимец, и не требовали денег за водку, придал этой болтовне душу и тело вопросами о том, «каков из себя», возгласами – «э-ге-ге!..» и т. д. А чтоб окончательно заставить буфетчика на время забыть о плате, потребовал лист бумаги и написал на нем протокол, в котором было сказало, что в такой-то деревне проживает такой-то человек (имя и фамилия моего приятеля), который, как удостоверяют местные толки (все эти «ежели», «нежели», «не то чтобы что» и т. д.), оказывается человеком неблагонадежным… Впоследствии оказалось, что этот протокол он хотел представить в Петербург и надеялся получить за это должность: все это пришло ему в голову, разумеется, спьяну. И вот, составив такой протокол, он для того, чтобы выскочить благополучно из трактира, немедленно побежал к сельскому старосте – тому самому, у которого мой приятель жил, – разбудил его (был третий час ночи) и, объявив себя агентом, потребовал печать, которую и получил немедленно. Так что, если б ему потребовался фальшивый паспорт или какое-нибудь удостоверение, он все бы мог сделать, если бы действовал так же, как рассказано. Уж после того, как протокол был утвержден печатью, и после того, как мнимый агент был угощен водочкой и собирался уходить, объявив, что завтра утром в девять часов у моего приятеля будет обыск, староста очувствовался: ведь в самом же деле приятель мой не сделал ничего худого… Его взяло раздумье, хорошо ли делает он, прикладывая печать к бумаге, в которой жилец его подозревается в худых делах, а на самом-то деле ничего худого он за ним не замечал… Заметил он также, что агент пьян, и попросил его сделать приписку к протоколу о том, что худого мы, мол, не замечали. Агент сделал эту приписку и ушел, подтвердив, что в девять часов утра будет обыск. Он воротился в гостиницу, занял нумер и лег спать. Без всех этих фокусов и гадостей едва ли бы оказали ему кредит за водку, закуску и за нумер… Утром он проснулся, бумагу разорвал и вероятно придумывал что-нибудь новое; но в это время, не дождавшись обыска, который мнимый агент назначил в девять часов, староста (не говоря ни слова моему приятелю) отправился к уряднику, рассказал ему, в чем дело, а урядник, выслушав рассказ, пошел разыскивать неизвестную личность; разыскав, весьма вежливо, до последней степени деликатно («Ну-ко, думаю, он выпалит!» – говорил он впоследствии в объяснение этой деликатности), выспросил его обо всем и попросил документ, удостоверяющий профессию. Документа не оказалось: агент был поддельный… Как только узнали, что он не настоящий шпион, тотчас же стали обращаться грубо, потребовали и за водку и за закуску, составили протокол и, наконец, поместили в холодную. Началось дело.

Прямо после этой сцены староста, оказавшийся в дураках, пришел ко мне и во всем повинился. Старосту этого я и прежде знал; и я же рекомендовал ему и жильца. Признаюсь, рассказ его до глубины души возмутил меня.

– Как же не стыдно вам, Мирон Иванович, делать такие гадости! – сказал я ему.

– Вить… – он высоко поднял плечи, растопырил руки и говорил шопотом: – вить агент!..

– Какой же агент? Вы видите, что просто прохвост какой-то… И вам не стыдно было не расспросить его, кто он такой, зачем, откуда взялся?

– Вить тайный он… Вить он говорит: я, говорит, агент… Я так весь и задрожал… Печать! Я и дал… Вить вы тоже подумайте: нам отвечать, в случае ежели что касаемое…

– Что такое? Что такое касаемое?.. Отчего вы документ у него не спросили? Ведь эдак придет к вам кто хочет, назовется агентом, потребует, что захочет, вы так ему и отвалите?

Мирон Иванович молчал, пожимая плечами, расставлял руки и бормотал:

– Нешто мы что?.. Мы, что нам скажут, обязаны не ослушаться. Говорит, тайный я – ну…

– Ну а если бы, – перебил я его, – агент тот сказал вам так: я – агент, приказано взять у тебя каурую кобылу… Вы тоже бы не ослушались?

Слово «кобыла» мгновенно, как нашатырный спирт, осветило его… Ему стало совершенно ясно, до какой степени он глуп и даже подл.

– Мало мне пятисот палок за это! – вдруг совершенно бодро и вполне сознательно воскликнул он.

– Вот видите, кобылу-то вам жалко стало?.. Спроси он у вас кобылу, вы бы непременно сказали: «покажи бумагу!»… Ведь сказали бы?

– Кобылу-то ежели?.. Ну уж это я бы без сумления поостерегся…

– Видите! А тут приходит клеветник, пишет на человека пакость, да какую! Ведь вы знаете, что такое неблагонадежный?..

– Слыхали одним ухом.

– Ведь за «эти дела» людей ссылают в Сибирь, а вы ничего от моего приятеля кроме пользы не видали, ничего не замечали за ним дурного, из жалости-то к человеку не подумали даже спросить у проходимца вид! Сейчас печать приложили… Ведь это – человек, поймите вы пожалуйста! Вам жалко кобылу, а это – душа христианская, и вы его сразу, без разговору, печатью вашею подводите… подо что? Подумайте-ка хорошенько!.. Ну, если бы проходимец-то не засиделся у вас, а прямо бы от вас да на машину да протокол-то с вашей подписью представил бы к начальству – ведь моего приятеля стали бы таскать… А он живет своим трудом, никого не трогает, вам делает пользу… И не стыдно вам?

– Уж я сказываю, пятисот мало – что уж!..

Я помолчал, поглядел на него и сказал:

– Бессовестно это, Мирон Иванович! Ведь вы знали, что за «эти дела» бывает.

– Да ведь… слышим!

– Ну, а приятеля моего замечали в чем-нибудь?..

– Чего нам замечать-то? Ничуть ничего не замечали.

– А печать приложили?

– Глупость-то наша… а-ах ты, боже мой! Возможность утратить кобылу, хотя бы и по требованию настоящего «агента», привела старосту в чувство, в рассудок, и, пользуясь этим, я не жалел слов, которые бы могли рассеять в его голове ни на чем не основанную подозрительность к моему приятелю. И чем больше я распространялся, пояснял, тем более убеждался, что Мирон Иванов как будто успокаивается, теряет искренность раскаяния по отношению к моему приятелю, а думает о том только, что «эти дела» надо делать с опаской, а не зря. Пожалуй, в самом деле отнимут «этаким манером и кобылу и что-нибудь другое»…

– Да, – говорил он по временам, почти не слушая, о чем я говорю, – да, дал маху… Мне бы бумагу надо спросить было.

И так мы проговорили очень долго. Я говорил о приятеле, о том, как много ему наделали гадостей совершенно напрасно, а Мирон Иванов сокрушался о себе, о том, что «зря делал», а о приятеле моем как будто и позабыл.

Вот эта-то черта равнодушия к моему приятелю больше всего и трогала и интересовала меня во всей этой истории – не потому, что это был мой приятель, не потому, что в самом деле гадость сделана была напрасно, но потому, что это равнодушие исключительное. Такой истории не может быть ни с кем из деревенских обывателей: ни лавочник, ни курляндец, ни кабатчик, ни какой другой человек не может быть предметом такого непоколебимого равнодушия, попав в беду, какое суждено, переносить всякому, кто так или иначе получил наименование барина. Случись что-нибудь подобное с лавочником, с кабатчиком и вообще с любым из деревенских обывателей, – поверьте, что дело было бы не так просто и не так глупо: тут и спросили бы, и побоялись бы, и поостереглись, и потолковали бы. По отношению же к «барину» все такие дела делаются – решусь сказать это – даже не без удовольствия… Приятель мой слишком поверил моим советам «ни во что не мешаться» и в самом деле сделался для деревенских жителей отдельной, посторонней, независимой, ни с кем и ни с чем не связанной фигурой, и его определили словом «барин», «живет барин»… Вот этот-то «барин» и был причиною того, что Мирон Иванов сразу вручил печать, удостоверяющую вредность моего приятеля, тогда как он же наверное не сделал бы этого по отношению к кабатчику.