В тот ветреный, еще не холодный, то дождливый, то ясный осенний ленинградский день смешное и обыденное вдруг ни с того ни с сего надолго ушло из жизни бухгалтера А. А. Коноплева. «Ушло, как какая-нибудь подвижная кулиса в театре, даже не стукнув… Реалистическая бытовая повесть на полуслове перешла в причудливый гротеск, в фантасмагорию. И все это – без всяких видимых причин.

Вот тут интересно спросить у вас, читающих эти строки: замечали ли вы довольно существенную разницу в мужском и женском отношении к литературным произведениям? Наблюдали ли вы, что женщинам – от девочек-подростков до самых солидных дам – более всего привлекательны бывают те из них,– в которых описывается нормальный, естественный, постоянный и привычный ход событий. Пока все идет «как всегда», до тех пор им и читать интересно. Даже в «Робинзоне Крузо» девочек больше всего привлекают страницы, которые содержат описания Робинзоновой «дальней фермы» – почти такой же, как у любого английского йомена! – или заботливого комфорта его уютной пещеры.

Даже в жюль-верновском «Таинственном острове» изо всех чудес им всего сильнее импонирует теплый и очень похожий на многокомнатную городскую квартиру с лифтом Гранитный Дворец.

Женщинам холодновато с Площадки Далекого Вида созерцать Мысы Челюстей, окаймляющие Залив Акулы. Они предпочитают, подняв за собой веревочную лестницу, заглянуть на кухню негра Наба: добрый Навуходоносор развел там такую чистоту, как у лучшей хозяйки в большом городе… Разве не интересно?!

Нас, мужчин, и лучшую часть мужчин – мальчишек – привлекает иное. Наша литература начинается там, где появляется слово «вдруг». «ВНЕЗАПНО течение реки сорвалось в ревущую бездну… Это и было то, что теперь называется водопадом Виктории…» Ух, как замирает при этом мальчишеское, мужское сердце!

«Неожиданно из кустов прянул тигр…» «Против всяких ожиданий на воротах спокойного английского сквайра (или купца, неважно) начали появляться пляшущие фигурки…»

Вот это всё – для нас, и тот из нас, у которого доля таких «вдруг» ослаблена в реальной жизни, тот чаще всего начинает жадно разыскивать ее в рассказах про другую, про чужую жизнь… Когда же к нему, в его тусклое окошко, заглядывают сквозь стекло чьи-то фосфоресцирующие глаза; когда сухой стук ни с того ни с сего раздается ровно в полночь у двери с парадной лестницы, на которой еще с дореволюционных времен сохранилась закопченная бело-голубая круглая бляха страхового от огня общества «Россия» (а кому и зачем пришло бы в голову ее снять?); когда без всяких предупреждений посредине двора, против окон дворницкой разверзается щель и оттуда начинает хлестать какой-нибудь «синий каскад Теллури», – тогда этот давно уже плывущий в штилевых водах человек и пугается сразу, и впервые испытывает толчок непередаваемого, незнакомого, но и желанного наслаждения.

В этот миг он вдруг начинает жить.

И теперь, осенним вечером, когда в тихий, давно уже стоящий неподвижно, без всяких водопадов и водоворотов, прудик его жизни на Замятином одно за другим шлепнулись два шальмугровых яблока, он задохнулся от изумления, смешанного с оторопью и смутной надеждой… На что?

Полчаса спустя, когда резкость первого впечатления сгладилась, Андрей Андреевич, вдруг решаясь – он не был, вообще-то говоря, трусом, нет! – потянул к себе книжку, переплетом своим напоминавшую «этюдники», которые по старой традиции предпочитают всему другому художники. Он отстегнул кнопку и открыл тетрадь…

Да, это был дневник, написанный сначала чернилами, потом – химическим карандашом, потом чем-то напоминающим китайскую тушь, потом опять химическим. На внутренней стороне верхней корки был налеплен ярлычок: «Магазин № 7. КАНЦБУМАГА. Москва, Ильинка, 22».

Коноплев слегка пожал плечами: что до него лично, ему не случилось ни разу в жизни побывать в Москве…

Развернув книжку, он пристально, придирчивым взглядом опытного счетного работника, которому неоднократно случалось участвовать в ревизиях и экспертизах, вгляделся в почерк. Очень странная вещь: почерк этот показался ему не то хорошо знакомым, не то… Да, пожалуй, похожим на его собственный. Вот такое же, как у него самого, «к». Вот, бесспорно, привычное ему начертание высокого «д»… А вместе с тем писал, безусловно, не он; это было совершенно ясно.

Дневник начинался (в этом не было ничего странного: на обложке ведь стояло «Дневник № 2») с полуслова:

«…зит неминуемая гибель. Римба кишит змеями; хорошо еще, что нет крупных хищников…»

Страницей дальше был довольно грубо набросан какой-то план. Две речки, извиваясь, сливались в одну. Между их руслами был обозначен лес по болоту – Коноплев знал эти условные знаки, потому что когда-то, еще юнцом, работал счетоводом в лесозаготовительном тресте. Справа, около изогнутой стрелки, было написано: «Нижняя роща казуарин». Слева, в углу странички, виднелась намеченная несколькими горизонтальными линиями возвышенность: «Вулкан Голубых Ткачиков», – поясняли полустертые слова…

На одном, по-видимому южном, склоне вулкана темнел обведенный кружком крестик. И вот, увидев этот крестик, главбух Коноплев почувствовал, как у него между лопатками точно бы скользнула холодная змейка. На миг, на один миг, ему показалось, будто он хорошо знает, почему тут стоит этот крест и при каких обстоятельствах он был поставлен.

На самое короткое мгновение перед ним промелькнула как бы полустертая, неясная картина: нечто вроде бесконечно длинной, неправильно прорезанной в лесной чаще просеки, и в конце ее слабо выступающая из смутного марева, из горячего и влажного тумана, конусообразная гора с синей глубокой тенью складки на лиловато-розовом, точно блеклой акварелью нарисованном, склоне…

Боже мой! Да ведь именно к ней, к этой синей тени, и относился очерченный кружком крест… Но только… А что он значил? Что и где он значил?! И когда?

Он не успел уцепиться за эти образы – картина промелькнула и скрылась, как при демонстрации диапозитивов, оставив после себя ненужный яркий свет, оставив пустое раздражение.

– Казуарины? – недоуменно спросил себя вслух Коноплев. – Где я слышал это слово? Читал в какой-то книге? Или…

И вот тут-то перед ним из пустоты выплыло второе представление. Синее небо с большим, плывущим по небу облаком и пониже – группа странных, ни на какие другие деревья не похожих растений, напоминающих те, которые изображаются на картинках, подписанных: «Лес каменноугольного периода».

Они напоминали причудливые канделябры, гнутые зеленые подсвечники… У них был неправдоподобный, нелепый, невероятный вид… «Но ведь я же видел их? Когда, где? Как, как, как?»

Андрей Андреевич потер себе лоб, и, мне кажется, можно тут сказать – «мужественно потер лоб»: не так-то легко сохранять присутствие духа, впервые сталкиваясь с настоящей тайной. Ведь вокруг него постепенно все становилось загадочным до непереносимости. Он оглянулся, как бы ища помощи, и «помощь» как будто пришла к нему.

На небольшой полочке над тахтой с незапамятных времен – с довоенных времен – светло коричневели шесть томиков Малой Советской Энциклопедии, единственные, которые, были в свое время куплены. Казуарины? Коноплев, волнуясь, встал с места.

…Казуарины нашлись там, где им и надлежало быть, в пятом томе, на его 153-м столбце. «Казуарина, Casuarina род растений сем. казуариновых – деревья или кустарники с чешуйчатыми листьями и тонкими ветвями, напоминающими по внешности хвощи».

Андрей Андреевич испытал ощущение невыразимое. Ну да, они были похожи, пожалуй, не на хвощи, а на плаун, на ту дерягу, которую в старом Питере продавали перед пасхой для украшения праздничного стола. На гигантскую дерягу, поставленную «на дыбы». Он знал это, но откуда он это знал?

Закрыв пятый том МСЭ, он хотел было навести справки о шальмугровом яблоке, но – увы! – его Малая Энциклопедия по его же собственной нерадивости простиралась только до сицилийского города Модика. Буквы «ш» в ней не было, так же как и буквы «я», – не удосужился в свое время выкупить, шляпа…

С минуту он постоял. Впервые в жизни перед ним возникла неотложная необходимость узнать, что значит то или другое слово. Его охватило непривычное возбуждение. Нетерпение.

Внезапно решившись, он позвонил инженеру Никонову, сослуживцу и, безусловно, ученейшему из его знакомых: у Никоновых весь верх большого дивана был отягощен изобилием бронзовых корешков Брокгауза и Ефрона.

Последовало длинное телефонное совещание. Игорь Евгеньевич был человеком одновременно и обаятельным и дотошным: он облазил все словари. У Брокгауза слова «шальмугровый» не оказалось: «князь Шаликов» соседствовал у него непосредственно с «Шаляпиным». Не нашлось подобного термина или сходных с ним и в ушаковском толковом: тут за «шальварами» следовал «шальной»…

Полчаса спустя взволнованный Никонов позвонил еще раз: у Владимира Даля тоже ничего подобного не было, а уж у него-то имелись разные сорта яблок – и анисовка, и грушовка, и титовка… «Наверное, вы ослышались, Андрей Андреевич!»

Андрей Андреевич поднял брови: ослышка! Хороша ослышка! Он-то знал это слово. Он теперь был совершенно уверен, что знал его! Он множество раз употреблял его… когда-то и где-то… Вот только когда и где?

Сидя в своем застольном креслице, на маленьком коврике, обычно служившем фундаментом и опорой для его привычных счетно-финансовых размышлений (бухгалтером он был совсем неплохим, инициативным, опытным), покручивая свою аккуратную бородку, он смотрел теперь на пятый том Малой Энциклопедии как на стену с огненной надписью. Со 153-го столбца ее иронически взирала на него большая страусообразная птица – казуар. За казуаром на этом рисунке поднималась отнюдь не казуарина – обыкновенная пальма. Но жутко было то, что он уж теперь определенно знал: и пальмы такие он видел. Нет, не на рисунках – над белым прибрежным песком, на фоне изнурительно-синего, горячего неба. Он словно слышал тот неживой, подозрительный шелест, который исходит от таких пальм в часы, когда их кроны треплет бриз, когда ветер еще не набрал силы, а по всему телу бегут от сухого зноя как бы легкие электрические иголочки. Откуда у него это ясное, твердое знание? Зачем оно ему?

«Родина казуарины – Юго-Восточная Азия, Австралия…» Отлично: но ведь дальше Луги, если не считать времени эвакуации, главбух «Ленэмальера» Коноплев не бывал с 1922 года. Нет. Не бывал… Конечно, не бывал! Если бы он где-нибудь был, так ведь он должен был это помнить? А? Разве нет?..

Теперь уже не так-то легко восстановить в должной полноте, как именно провел А. А. Коноплев последующие часы и даже дни. Многое выветрилось из памяти близких к нему лиц; многое в свете последующих событий приобрело совсем иной смысл и другую видимость. Известный психиатр и психолог, член-корреспондент Академии наук А. С. Бронзов, заинтересовавшийся этим любопытным случаем, собрал как будто все сохранившиеся данные по этому вопросу. Но, по его же признанию, накопленных материалов далеко не достаточно, чтобы вынести по нему однозначное решение.

Надо полагать, что, когда в квартире тем вечером появилась-таки наконец его супруга, Мария Венедиктовна, урожденная Козьмина, она же Маруся или Мусенька, Андрей Андреевич заговорил в шуточном плане про неожиданные дары ниоткуда. Но жена не стала слушать его. Пакеты, яблоки, дневники…

– Прославился на весь город своими приключенческими книжонками, вот уж и издеваться начинают над тобой… А за какой год дневник-то?

Андрей Андреевич попытался было установить, но, к своему удивлению, обнаружил, что сделать этого нельзя. Записи датировались четко: 18.VII, 7.VIII, но никакого намека на год, к которому они относились, найти не удалось. Мусенька махнула рукой и ушла к девочкам в кухню, оттуда послышались возгласы, смех, ахи и охи…

Как неприкаянный Коноплев походил по комнатам, попил без всякого аппетита чаю, барабаня пальцами по столу; не слыша, он послушал продолжающиеся разговоры дам и наконец ушел к себе спать.

Улегшись за своими ширмочками, он долго ворочался, кряхтел, покашливал. Засыпать ему было как-то неприютно. Стоило опустить веки, и тотчас перед ним темными фестонами на светлом небе густились заросли, не то описанные в каком-то романе, не то виденные где-то: в кино? Или во сне?

Сквозь крупные листья продиралась большая хищная голова. От жестких, как перья, усов по черной воде бежала тревожная рябь. Огромная лучистая звезда мерцала, купаясь между сердцеобразных, листов водяных растений…

Да нет, Коноплев, нет! Не выдумывай! Это все из фильма «Чанг»; помнишь, еще до войны ты водил на него маленькую Светку, и она испугалась тигра?

Последнее, о чем он успел подумать, засыпая, – это о необходимости завтра же (да, никак не позже чем завтра!) выяснить все. Прежде всего надо узнать телефон контр-адмирала Зобова: пусть скажет, что это за шальмугровое. Он-то должен знать: вон с ним на стадионе некий лейтенантик с медалью «За Японию» сидел.

А если он не знает? «Тогда, – внезапно сообразил Коноплев, – лучше всего, пожалуй, обратиться к каким-нибудь спецам по части разных фруктов. Есть же садоводы, мичуринцы всякие… Им-то это все известно. Только где разыскать такого?»

Заснул он довольно поздно. Светкины подруги уехали. Мария Венедиктовна и сама Светочка долго разговаривали еще сквозь открытую дверь: мать со своей кровати, дочка – из столовой, с тахты. Наконец и они угомонились. В квартире стало теперь темно, сонно, тихо, тепловато… Пахло тестом, диванной пылью, Светкиной пудрой. Запахи эти были такими же простыми, обыкновенными, знакомыми, как ровное посапывание спящих, как вся ровная коноплевская жизнь. Но между ними, извиваясь, еле заметный и тревожный, ощущался сегодня по всем комнатам и новый, настойчивый, странный, вкрадчивый, неверный аромат. Чуть-чуть, легонько щекотал он и во сне ноздри главбуха. Кошка Гиляровна – так ее прозвал Юрка Стрижевский, – вдруг встала, неслышно пришла из кухни, принюхалась, вскочила на кресло, долго сидела, уткнувшись носом в щель среднего ящика. В ящике, глубоко за коноплевскими «регистраторами», за какой-то потрепанной толстой книгой стояла лакированная коробочка на кругленьких ножках, покоились на чуть зеленоватом пуху два оранжевых, становящихся постепенно все золотистей и золотистей яблока, лежал рядом переплетенный в грубую парусину блокнот. От всего этого и исходил дикий, странный, не русский, не питерский, не северный дух. Все это притаилось тут, в столе, как зарывшаяся глубоко в землю бомба. Замедленного действия.