Бедуин ЗАБЫЛ НАЕЗДЫ

Для цветных шатров…

М. Ю. Лермонтов

Разговор между Бедуином и его дочерью затянулся в тот вечер надолго. Когда он закончился, А. А. Коноплев запросил у Светочки пощады: он больше не мог.

Нет, ничего подобного – уход («исход!») Марии Венедиктовны не беспокоил его, разве что огорчал. Он знал жену: не первый раз, не последний! Смешно: обоим скоро по пятьдесят, оба друг друга любят… Да, может быть, это и не то, что, скажем, Светке представляется любовью, но нечто более сильное, чем такая вот «любовь»… Маруся не то что не уйдет от него, окажись он хоть капитаном Немо; она и его от себя не отпустит…

Нет, просто он должен был как-то одуматься, что-то «сделать с собой», приспособиться к совершенно новому самопониманию…

Вдруг оказалось, что разговор с дочерью переворачивает в его жизни, пожалуй, куда больше, чем все эти дневники и яблоки с древа познания… Дело в том, что вычитанное из дневника было и оставалось чем-то лежащим в темной области возможного. То же, что рассказала ему Светочка, было не только достоверным, но просто несомненным. Было сцеплением фактов. И не его, Бедуина, в этом вина, но он-то – действительно! – «забыл наезд», для своего «шатра № 8» в Красном переулке, бывшем Замятином…

До сегодняшнего дня он твердо знал в своей биографии такую страницу: в декабре какого-то года с ним стряслась чрезвычайная «неприятность». На Арсенальной набережной Выборгской стороны при повороте на нее с площади Ленина на пешехода Коноплева налетел шедший от Литейного моста и потерявший управление грузовик. Трехтонка. Коноплева швырнуло на мостовую, ему сломало ребро, повредило ногу и череп. Документы его – весь портфель со всем, что в нем содержалось, – потерялись во время этого происшествия.

Подобранный «скорой помощью» «неизвестный» несколько недель… нет, несколько месяцев (так, что ли, Светочка?..) пролежал в хирургическом отделении Военно-медицинской академии. Состояние его было крайне тяжелым (ты уверена в этом, Света?), травма весьма опасной. Почти все время пребывания в больнице он был без сознания, да и по возвращении домой приходил в нормальное состояние очень медленно, в течение долгих месяцев.

Что до него лично, то изо всей этой своей эпопеи он помнил – но зато с непередаваемой резкостью, болезненно-резко, так что старался не возвращаться к этим воспоминаниям, – только два момента.

Вот он, разобравшись не без труда в каких-то накладных по их грузам, загнанным по ошибке вместо товарной станции Октябрьского вокзала почему-то на Финляндский вокзал, пересекает площадь морозным декабрьским днем. Он выходит на набережную, хочет пересечь ее, видит несущийся сверху от моста грузовик, видит страшное в своей растерянности лицо шофера, пытается уклониться от удара, скользит, падает…

Все как бы останавливается на миг. Трамвай, спускавшийся с моста, замер. Портфель, который вырвался у него из руки при резком взмахе, с убийственной медлительностью, как в некоторых кинофильмах, описывает крутую дугу над постройками на противоположном берегу Невы… С той же неторопливостью он опускается потом в кузов проносящейся мимо упавшего машины…

А через некоторое, – вероятно, немалое (уже тротуары были мокры; зимы не было) – через некоторое время он, уже оправившийся, но еще очень, по-видимому, слабый, поднимается, почему-то с починенным примусом в руках, по лестнице у себя, на Замятином. И на его звонок открывается дверь, и Маруся —

странно, что не только обрадованная, но и испуганная чем-то, – без сил прислоняется к косяку. Что ее так поразило? Он, по правде говоря, как-то не задумывался над этим.

С того мгновения – он отлично запомнил дату своего прибытия из больницы: 22 января 1937 года – никаких провалов в памяти он не испытывал. Точной же даты несчастного происшествия на Арсенальной набережной он сам ни припомнить, ни «вычислить» не мог: у него, как говорил очень интересовавшийся выздоровлением своего подопечного профессор Бронзов Александр Сергеевич из Военно-медицинской, «в буквальном смысле слова „отшибло память“ на все непосредственно предшествовавшее катастрофе. Правда, Мария Венедиктовна твердо помнила этот проклятый день семнадцатого декабря; от нее и он усвоил расчеты: в беспамятстве своем он пребывал месяц и шесть дней. Пять недель он был вычеркнут из списка живущих, находился между жизнью и смертью и вылез из этого переплета только с большим трудом.

Так он представлял себе свое прошлое по рассказам семейных и друзей вплоть до сегодняшнего дня; так рисовал его и всем тем, кто почему-либо интересовался его биографией. Теперь же, после разговора со Светкой (Светке было, как он считал, лет девять, когда все это стряслось с ним), картина страшно изменилась в его глазах.

Да, приснопамятный «наезд» тот произошел действительно 17 декабря, а возвращение на третий этаж дома 8 по Замятину переулку 22 января. Но декабрь тот был декабрем девятьсот тридцать четвертого, а январь – январем тридцать седьмого года! Не месяц и шесть дней, а два года и тридцать шесть суток отсутствовал Андрей Андреевич Коноплев из этого мира. И что существенней всего – более полутора лет из этого времени он был в полном и прямом смысле «без вести пропавшим», пребывал неведомо где, делал неизвестно что.

Вот, оказывается, как все произошло.

17 декабря 1934 года неизвестный с тяжелым шоком, с поломами конечностей, вывихами и опасной трещиной черепа был доставлен в приемный покой хирургического отделения.

Месяц и четыре дня спустя его перевели в клинику психиатрического отделения: физическое его состояние стало удовлетворительным, но обнаружилась полная амнезия, утрата памяти обо всем, что было до катастрофы, полная утеря собственной личности. Память – это ведь и есть наше внутреннее «я»; человек, все забывший, вплоть до своего имени и фамилии, – это уже не тот человек, каким он был до того. Нельзя сказать, что он вообще не человек. Но он – никакой человек. Впрочем, начальник психиатрического отделения, профессор Бронзов (он строжайше запретил сообщать Коноплеву, что он не хирург), неустанно наблюдавший вплоть до самой войны за Коноплевым и вернувшийся к этим наблюдениям после победы, особенно настаивал на том, что все остальные душевные возможности сохранились у «неизвестного» в полном объеме: он был совершенно разумным «Иваном, родства не помнящим».

В конце января 35-го года состоялся процесс над водителем, допустившим наезд на Арсенальной: были побиты три машины, убито шестеро, ранено, не считая «неизвестного», еще три человека. Процесс этот сыграл особую роль в судьбе Андрея Андреевича: хроникерская заметка о нем попала на Красный переулок; там говорилось о человеке без имени. Мария Венедиктовна помчалась в медицинскую академию, и исчезнувший шесть недель назад муж и отец был найден.

Однако свидание с больным не привело ни к чему существенному. Больной оказался удивительно равнодушным и покладистым. Он без сопротивления принял ту личность, которую ему предложили врачи и эта весьма приятная женщина, утверждавшая, что он ее муж. «Коноплев? Ну, что же, возможно. Андрей Андреевич? Пусть будет так… Вы – моя жена? Маруся?.. Я очень рад, очень рад…»

Каково было Марии Венедиктовне услышать это безразлично-почтительное «вы»? Маруся не обратила в радости и в горе на это внимание, но профессор Бронзов потом утверждал, что у ее мужа в тот момент был такой вид «себе на уме», точно он думал при этом: «Пожалуйста, говорите что хотите, я-то знаю, кто я, откуда я и куда…» Профессору этот вид не нравился. Впрочем, оставалась надежда на лечение то ли фосфатами, то ли лизатами (Светочка не помнила чем). «Если ничего не случится», память должна была рано или поздно вернуться.

Но это самое «что-то» как раз и случилось в середине марта.

Андрей Коноплев бежал из клиники через случайно оставленное открытым окно (мыли окна к весне), обставив свой побег с хитростью и предусмотрительностью, которую все врачи расценили как лишнее доказательство его ненормальности и которые каждому профану показались бы доказательством полного и недюжинного разума беглеца. Он произвел в больнице ряд мелких краж, добыв себе гражданское платье, некоторую сумму денег, и исчез. Были приняты все возможные меры для его обнаружения, но они ни к чему не привели.

Почти два года продолжалось, как теперь ему стало ясно, его отсутствие из этого мира. Мнения о нем были различными. Мария Венедиктовна и мысли не допускала о симуляции, о каком-либо обмане – она-то знала своего мужа. Медицина и следственные органы тоже не считали вероятной такую возможность: самый доскональный анализ кассовых дел «Ленэмальера» оставил репутацию Коноплева незапятнанной.

Едва ли единственный человек в его окружении – Иван Саввич Муреев, тогда еще интендант третьего ранга, старый друг Андрея Андреевича, преуспевающий толстяк, принявший в делах осиротевшей семьи большое и теплое участие – спасибо ему! – как-то все помаргивал, прищуривался, когда речь заходила об исчезнувшем приятеле, разводил руками, сомневался: «Не знаю, не знаю, Мария Венедиктовна, ничего не могу утверждать… Сказать по правде, я Андрюху всю жизнь считал полнейшим шляпой, а он – вон какую штуку удрал!.. Не понимали, значит, его, недооценивали, а?! Человек-то он оказался скрытный – кто его знает какой…»

Но Мария Венедиктовна не обращала внимания на муреевские сомнения. Она полагала, что… Впрочем, неважно, что она, женщина, об этом полагала. Когда прошел год, потом время стало приближаться к полутора годам отсутствия мужа, она и сама начала поглядывать на того же Ваню Муреева не так, как прежде… Странное полувдовство это ее раздражало. А жизнь шла, дни летели… Надо было что-то придумывать…

Вот почему, когда 12 января, почти через два года после его побега, в прихожей старой коноплевской квартиры внезапно раздался звонок, давно уже не слыханный, невозможный, но такой знакомый тройной звонок, Мария Венедиктовна, не помня как, добежала до двери и чуть не умерла дважды: за секунду до того, как ее открыть, и через секунду после того, как она распахнулась.

На лестнице, держа в руках чей-то завернутый в прокеросиненную бумагу отремонтированный примус, странно, виновато улыбаясь, проводя, как после крепкого сна, тыльной стороной ладони по глазам, стоял Андрей. Муж…

– М-м-м-м-арусенька! – проговорил он в следующий миг, роняя свой примус и медленно опускаясь на пол перед дверью, точно становясь перед ней на колени. – Мне что-то нехорошо… Но я пришел…

Профессор Бронзов и его соратники обследовали тогда Андрея Андреевича и так и этак. Возможно, для науки их усилия дали что-то, но практически онине привели ни к чему… Установить, где был почти два года Коноплев, чем он существовал, что заставило его, выздоровев, вернуться восвояси, никак не удалось ни им, ни следственным органам, которые, впрочем, определив характерный случай психического заболевания, скоро перестали интересоваться Коноплевым.

Придя в себя и окрепнув, Андрей Коноплев стал совершенно здоровым, нормальным человеком. «Нормальным с некоторыми ограничениями», – сказал Марусе Бронзов, предупредивший, что ни в коем случае нельзя эти «ограничения» пытаться насильственно отменить. Это опасно. О тех почти двух годах надлежит молчать; случаи такого «вагабондизма» могут повторяться…

Коноплев так и остался жить «с вырванными двумя годами». Врачи, весьма заинтересовавшись им, добились того, что его устроили на работу в «Ленэмальер-Цветэмаль» по его же специальности. Его не без труда и хитростей убедили, что он уже был тут бухгалтером и что именно отсюда его вырвала катастрофа 17 декабря, случившаяся будто бы в 1936 году. Она-то и вытравила предыдущие дни и месяцы из его памяти. Все это было, конечно, ложью, но типичной «ложью во спасение».

Ну, что же? Он и стал так жить. И довольно легко примирился со своей странной отличной от других – человек, потерявший два месяца!

А чего тут особенно волноваться? Два месяца, шестьдесят один день, подумаешь, какая пропажа! Что он потерял-то с ними? Восемь походов в бани на Фонарный; десять или двенадцать посещений

парикмахерской на площади Труда… Пятнадцать семейных ссор, двадцать мирных вечеров, когда они с Мусей вдвоем принимались за Светку… Сотни две бумажек с подписью «А. Коноп…», ушедших в разные места из «Ленэмальера»… Да, может быть, и к лучшему, если всего этого будет поменьше?

Так жил он, так прожил последние предвоенные годы и грозовую полосу войны. После заболевания Коноплева освободили вчистую от военной службы, и он вместе с Мусей и Светочкой ездил в эвакуацию, сидел в этом диковинном по названию, а за три года ставшем даже милым Мордвесе, хлопотал о вызове в Ленинград, дрожал за свою драгоценную «жилплощадь», вернулся весенним вечером на свой Замятин, как все старые ленинградцы, переживал заново встречу с Невой, Адмиралтейством, Исаакием…

Странная штука – жизнь! И пришел он в то же самое полутемное помещение «Ленэмальера», и сел в свое старое кресло перед тем же самым столом, перед которым сидел и до войны…

И за повседневными делами так плотно позабыл все когда-то бывшее, что даже в последние дни, когда на него стали сыпаться из ниоткуда непонятные и грозные шальмугровые яблоки, ему и в голову не пришло хоть как-нибудь связать их в самых робких предположениях с той, первой, совершенно реальной своей тайной.

Зато с той большей быстротой завеса вдруг поднялась перед ним после ночного разговора с дочкой. И тут обыкновенный человек вдруг усомнился: а действительно ли он такой уж обыкновенный? А может быть… Он не знал еще, в чем же заключается эта его необыкновенность; ведь никому было не известно, где он был, что делал в те два таинственных года.

Что он, бродил, как нищий безумец? Непохоже! Скрывался где-то тут же, в Ленинграде или Москве? Немыслимо, исключено: его убежище было бы моментально открыто.

Боже, воля твоя! С конца 1934 по 1937 год! А ведь экспедиция профессора Светлова отбыла из СССР на неведомый остров как раз в апреле 1935 года. И в Москве благодаря удивительному сцеплению случайностей Светлову пришлось заменить заболевшего хозяйственника и финработника (финработника!) неким А. Коноплевым. Это все совпадения?

Нет, возможно, возможно! В ленинградской телефонной книжке подряд стоят 10 Коноплевых, из них 3 «А» и 2 «А. А.». Да, но нога? Звездообразный шрам по правой лодыжке, бледно-розовый некрасивый шрам, так давно знакомый и так недавно получивший вдруг совершенно неожиданное значение. Сколько лет он был уверен, что шрам этот остался у него от той катастрофы на Арсенальной набережной. А теперь?..

В письме профессора Ребикова ясно сказано, что шрам образовался на месте рваной раны там, на берегу Хо-Конга… Да и в дневнике… Кстати сказать, сам этот дневник, он-то что? Тоже совпадение…

…Глубокой ночью под непрекращавшиеся всхлипы Светочки, доносившиеся из столовой, в отсутствие Марии Венедиктовны (естественно, что в таком расстройстве чувств она осталась ночевать у брата… Да нет, она не из болтливых, этого опасаться не приходится!) ленинградский главбух Коноплев А. А. встал, не очень-то важно себя чувствуя, с постели, бросил взгляд на градусник, показывавший 38,3, его вечернюю температуру, накинул свой любимый, Марусииыми верными руками в первый год их брака сшитый стеганый халат, попал ногами в обсоюженные еще в Мордвесе, в эвакуации, валенки и, сев в кресло, надолго, до утра ушел в чтение малоразборчивых каракуль тетради. «А. Коноплев. Дневник № 2»? Что ты поделаешь? Пусть будет – два! А вот почерк – как это объяснить?! И его, и совсем не его… Другого Коноплева?