Прошел год, и утекло много воды. Большая дорога совсем заглохла, потому что оживлявший ее сколько-нибудь кабак давно был закрыт; оконные ставни не открывались ни днем, ни ночью; соломенную крышу снес ветер и развеял по полю; вместо нее торчал один хворост, сквозь который виднелась завалившаяся труба; на потолке облюбовал себе место филин, о чем заявляли носившиеся над кабаком стада галок и ворон. «Куда же девался целовальник? – думал посторонний проезжающий или богомолец, возвращавшийся из далекого Киева, – не умер ли? не постигло ли его какое несчастье? не проторговался ли и теперь с своей семьей живет в городишке, в глиняной мазанке, занимаясь прасольством, или… кто знает, что может случиться с торговым человеком?»

– Послушай, земляк, что ж это кабак-то? Или хозяин помер?

– Ты, божий человек, видно, не здешний? А целовальник жив. Посмотри, как он теперь поживает! любому барину не уступит!

И путник стоит в недоумении, как бы пораженный таким известием, потому что он привык с видом запустевшего кабака или одинокого постоялого дворика без крыши связывать в своей голове горькое несчастие, завершившее судорожные попытки человека завоевать себе кусок хлеба. Но так было до сих пор. Пройдет еще несколько лет, и путник сам будет подозревать, видя разрушенные дворики, не пособила ли судьба их бывшим владельцам, сжалившись над их борьбою с жизнью за возможность существования? «А что ж? дай бог! – решит про себя путник, – человек всю жизнь боролся с нуждою и много ночей не спал, живя в поле, слушая осенние ветры и упорно думая о своем законном праве на жизнь: помогай ему бог!» И, сам изувеченный нуждою, он даже перекрестится.

Торговля в Ямовке шла именно так, как описывал ее Захару Ильичу целовальник, когда советовал выстроить лавочку: каждое воскресенье, по окончании обедни, в кабаке и лавке толпилось множество народу со всего прихода; в лавке продавались даже ситцы и нанки. Водки выходило неисчислимое количество, брали ее все деревни, ездившие в Ямовку к обедне, и самая Ямовка пила больше прежнего. Хотя во время открытия своего заведения Захар Ильич и сказал мужикам речь, что пьянство гибельно и потому надо пить осторожно, но эта речь лишь замерла в воздухе: ибо в тот же самый день, как выкинут был флаг над кабаком, Федор Петрович, его жена и наемный мальчик работали за стойкой в три шила, не успевая распечатывать полуштофы.

Федор Петрович не ограничился одним кабаком и лавочкой: у него была ссыпка хлеба, а на дворе стояло несколько заводских жеребцов. Федор Петрович скупал большими партиями овец и быков, снимал заливные луга, имел ульев до трехсот пчел и уже вел переписку с московскими купцами. Помещики и все городские купцы за особенное удовольствие считали пригласить его к себе в гости. Но прежняя вежливость, скромность не расставались с Федором Петровичем, даже весь образ жизни остался прежний: та же красная рубашка навыпуск, длинный суконный сюртук, пение басом на клиросе, тележка с решетчатым задком, хотя некоторые помещики предлагали ему купить у них задешево разные шарабаны и пролетки, остался даже прежний самовар с деревянным кружком вместо затерянной крышки.

Захар Ильич в важных случаях долгом считал посоветоваться с Федором Петровичем и не только приглашал его к себе на обеды, но сколько раз обедал у него сам с своей супругой. Супруга Захар Ильича, блуждая от нечего делать по селу с своими собаками, едва ли не каждый день посещала Федора Петровича; он вводил ее в отдельную от кабака комнату или наверх в пустую гостиницу и предлагал чаю, кофе, даже лимонада. Но барыня прежде всего просила целовальника, чтобы он сыграл на гитаре и спел. Федор Петрович играл какую-нибудь грустную песню, подпевая своим легким баском, и его черные глаза блестели.

– Merci, merci! – говорила барыня, – вы чудно поете! пожалуйста, к нам приходите, я вас прошу…

– Ваши гости! – с улыбкой отвечал целовальник.

– Не прочитали еще книгу?

– Понемногу читаю… времени-то мало…

– Читайте… я вам еще дам… вышла недавно новая повесть… я вам пришлю.

Всякий раз, уходя от целовальника, барыня думала: «Этот человек обладает всем, что необходимо нашим великосветским мужчинам: любезность, ум, опытность… главное – опытность…» И ей вспоминались молодые люди, рисующиеся верхом на лошадях с бичами и арапниками или отпускающие перед дамами пошлые каламбуры… «Они, пожалуй, и недурны, – думала барыня, – но в каждом их слове, в каждом жесте выглядывает пустота, стремление к сплетням и самое наглое хвастовство…»

Барыня идет к дому, а стоит такая жара, и кровь так и бушует в сытом и праздном теле, что, добравшись до балкона, барыня бросается в кресла, закладывает вверх руки…

Однажды вечером, когда Захара Ильича не было дома, барыня сидела на балконе. Мысли ее блуждали и в Москве, на балах, и в уездном воксале, и на вечерах у помещиков с пьяными криками и картежной игрой… Ей было скучно; кругом было так тихо, душно… Печальные сумерки свинцом ложились на душу… Завтра опять то же, та же смертельная жара, скука и безлюдье, тот же крик мужа среди плотников, и снова мертвые сумерки. На балконе явился Федор Петрович.

– Ах! это вы! как я рада; а мне так скучно… мужа нет…

– А я было к Захару Ильичу… по одному дельцу… – Он скоро приедет… подождите его… пойдемте пока в сад…

Целовальник охотно согласился.

– Послушайте, Федор Петрович, – говорила барыня, идя по глухой аллее, – любили ли вы кого-нибудь…

– Как вам сказать… оно, конечно… у всякого человека есть сердце…

– Скажите откровенно, любили ли вы какую-нибудь женщину?..

– Анна Григорьевна! как любить-то нашему брату? мы-то и готовы, пожалуй, всей душой, да согласятся ли полюбить нас, – вот в чем дело!..

«Экой умный человек», – подумала барыня и продолжала вслух:

– Я вам скажу… Женщина умная оценит всегда достойного мужчину…

Целовальник и барыня шли дальше.