Май… В деревню, в деревню! Пора вздохнуть на просторе. Я рассчитывал прожить в деревне, сколько возможно, сняв квартиру у какого-нибудь крестьянина. Въехавши в одно село, я попросил ямщика остановиться у первой хаты. Ко мне вышел мужик; я поклонился ему и спросил:
– Не могу ли я у вас нанять квартиру?
– Не знаю, родной: у нас есть холодная изба, да понравится ли вам? Вы чьи?
– Я из Петербурга. Я не занимаю никакой должности. Мне хотелось пожить в деревне.
Мужик пригласил меня в избу, наполненную кадушками, пенькою и разным тряпьем.
– Мне нравится эта комната, – сказал я, – позвольте мне ее занять.
Бабы начали выбирать из избы рухлядь. Со мной был самовар, который вскоре шумел на столе.
На другой день я познакомился с семейством хозяина. Изба была набита поросятами и ползающими детьми.
К вечеру я собрал в деревне до десяти мальчиков и открыл в своей квартире школу.
Недавно был в одной крестьянской избе: толковали о работе, пряли, ссорились. Все семейство упрекало друг друга, кто сколько поел хлеба; одна больная баба стонала на полатях; парень говорил своей матери-старухе, что нет денег на подушное; старуха говорила, что хлеб на исходе. И это, вероятно, идет каждый день!..
Июнь… В наших окрестностях живет следующая барыня. Дом ее с заглохшим садом, покосившимися столбами на подъездах и разбитыми рамами.
Барыня ходит в кацавейке. У ней есть дочь лет двадцати пяти, некрасивая собою; она ничего не читает, больше сидит в девичьей – играет в носы и вслушивается, не звенит ли колокольчик на улице?
В кабинете барыни груды холстов, намычек, картофелю. Здесь барыня ведет разные сметы по имению или штопает чулки и поглядывает, не идет ли на ее огород чья-нибудь корова. Заметки свои она не бережет, и мне раз пришлось прочитать из них следующее:
«…За 18… год. Август, сентябрь.
Ермолай Антонов: восемь человек семьи, одна корова (пятого августа отелилась); десять кур, два петуха (один из них похож на индюшку). Ржи восемь копен, гречиху поел осенью; хохлатая курица непокойна – летает на мои огурцы; корова бывает в моем коноплянике…»
Однажды я разговорился с дочерью барыни:
– Читатете ли вы? – спросил я.
– Нет-с, у нас книг нет…
– Любите ли вы природу?
Она молчала. Молчание продолжалось долго. Наконец, она принесла свой альбом и сказала:
– Вы, вероятно, скоро уедете, напишите мне что-нибудь – на память.
Я взял альбом, исписанный разными руками, и, пока обдумывал, что написать, моим глазам представились следующие заметки:
«Капитан Пряников. Жал руку в саду, уехал на Кавказ… Жду…
Поручик Кошкин. Обедал два раза… усы длинные… Изменил!..
Прапорщик Огнев. Много пьет… подает надежды…
Поручик Иголкин. Нет надежды…»
В проливные дожди в разбитые окна барского дома гудит ветер. Барышня кутается в ватное пальто; барыня перебирает мешки и тоже зевает. Но иногда, несмотря на дождь, барыня отправляется куда-нибудь на таратайке и привозит целый воз моркови, репы, и все в доме оживает.
Иногда несколько горничных вбегают к барыне и кричат:
– Барыня! офицер едет!
– Офицер едет! – вскоре раздается по всему дому.
– М-ского полка… второй дивизии – прапорщик Метелкин, – говорит офицер.
– Вы, вероятно, с нами откушаете? – спрашивает барыня.
– С удовольствием, – отвечает офицер, – и все садятся за стол.
– Ваша деревня очень живописна, – говорит офицер, проглатывая кусок.
– Да-с…
Раздается звон колокольчика, и через минуту является другой запыленный офицер.
– Второго N-ского пехотного батальона – прапорщик Мочалкин!
– Не угодно ли вам с нами откушать?
Мочалкин садится за стол и проворно набрасывает на колена салфетку.
– Вы, должно быть, из Петербурга? – спрашивает хозяйка.
– Нет, из Москвы, – сухо говорит офицер, осушая рюмку водки.
– Не взыщите! – говорит хозяйка. Все поднимаются.
Новый гость подходит к углу и начинает подвязывать саблю.
– Как, вы уже отправляетесь? – спрашивает дочь барыни.
– Поспешаю догонять товарищей.
Вскоре звенит колокольчик.
– Вы не танцуете? – спрашивает барышня оставшегося офицера.
– Нет, я сейчас уезжаю…
– По крайней мере, – просит грустным тоном барышня, – напишите мне что-нибудь в альбом.
Она приносит альбом, и офицер пишет:
Никуда не езжу; ученики все читают. Сегодня был у меня становой по поводу моей школы.
– Вы не имеете права основывать школ, – говорил он, – покажите мне предписание.
– Но ведь учат же грамоте сельские дьячки?
– Да, – сказал становой, – но эти учителя, кроме псалтыря, ничего не смыслят… Вы упускаете из виду наши высшие соображения…
Пришлось помочь одному семейству, где вопияло зло из-за рубля.
Был в поле; пахал мужик… вились кое-где вороны… все было грустно, одиноко вблизи стоял дремучий лес, какая-то тихая жалость от песней шумевших деревьев. О чем говоришь ты, прекрасный лес? или плачешь ты? Но он все шумит, никому ничего не говоря; героев ли ты каких оплакиваешь, или всю нашу родную сторону?
В наших окрестностях живут следующие три сестры девицы.
Утро. Девицы в белых пеньюарах сидят и зевают: одна держит роман и посматривает на себя в зеркальцо; другая смотрит в окно; а третья лежит на диване, подложив руки под голову. Лакей с угрюмым лицом стоит у двери и говорит:
– К чаю пожалуйте.
– Не отправиться ли нам сегодня за клубникой? – лениво говорит одна.
Другая декламирует:
– Куда же девался поручик Астафьев? – спрашивает третья.
Лакей отвечает:
– Астафьев на Кавказ давно уехали.
– От кого ты слышал?
– Это верно, сударыня…
Длится молчание. Горничная приносит газеты.
– Вечная скука!.. пишут о хлебных ввозах…, о торфе…
Одна закуривает папироску и говорит, пуская дым:
Тихо шуршат листы по комнате…
– К чаю пожалуйте! – нетерпеливо говорит лакей.
После чаю девицы все в саду. Одна сидит на скамейке, потягивается и говорит как бы про себя:
– Ах, теперь бог знает куда уехала бы… в Италию… в Швейцарию. Отчего это к нам никто не едет? – Она задумывается и поет: «Спи, ангел мой, спи, бог с тобой».
Другая идет по аллее, щелкая листьями. Появляется мать.
– Maman! вы читали «Le Nord»?
– Особенного ничего… – говорит мать и уходит.
– Кушать пожалуйте! – говорит лакей.
– Итак, он не воротится, – тихо рассуждает третья, гуляя по дорожке. – Отчего грозы так давно нет? хочется грозы. Антон! пришли мне стакан воды. (Она садится.) Какая тишина!..
– Какая это у тебя книга, ma shere?
– Все «Маркиз»…
По саду щебещат птицы, повсюду райская тишина…
– Что ж это никто не едет? – повторяет одна.
– Барыня гневаться изволят, – замечает лакей.
Завтрак идет так: девицы не садятся за стол; они продолжают гулять по комнатам, изредка подходя к столу и дотрогиваясь вилкой до маленького кусочка, который потом несъеденным лежит где-нибудь на окне.
После завтрака девицы в платьях находятся в своей комнате: кто над кроватью, кто над стулом читает. Одна сидит в креслах, положив ноги на ближайший стул.
Упорное молчание, только на улице ревет корова.
– Кушать пожалуйте! – говорит лакей.
Все молчат. Лакей пожимает плечами.
– Дай мне карандаш… – тихо говорит одна; другая молча дает…
– Вот седьмую страницу перевертываю и сама не знаю, что я прочитала, – говорит третья с глубоким вздохом.
– Ах, какая скука!.. у меня ужасно болит голова… – Она закрывает глаза.
– Оттого, друг мой, что ты нагнувшись читаешь.
– О чем это люди пишут, хлопочут? Не пойму никак…
– Кушать пожалуйте!
– Je vous assure , ни прогрессам этим, ни новизнам, при всей доброте души моей, ей-богу, не сочувствую… tout ca m'est bien egal…
– Помилуйте, mon ami , кто ж этого не понимает? Да возможно ли в нашем положении это сочувствие? Что для меня такое – грамотность вводится? Негров хотят освободить? дороги, канал какой-нибудь проводят?
– Я, – говорит другая, держа перед собой книгу, – в отношении ко всем этим вещам глуха, слепа и нема.
Продолжает читать. – Настает молчание. Одна говорит, качая ногой:
– Кушать подано!
– Кажется, гром гремит, – с радостью говорят все. – Антон! гром гремит?
– Точно так: туча здоровая валит оттудова. Две подходят к окну; сверкает молния.
– Барышни! – кричит вбежавшая горничная, – какой-то молодой человек приехал.
– Кто? откуда?
– Из Петербурга… Все несутся в зал.
Молодой человек раскланивается; начинаются толки о прогрессе, о Петербурге и пр…
Июль… Все по-старому… Опять был становой. Везде неурядица; все досадуют на жизнь, провалиться хотят… Чего-то ждут, будто в дорогу сбираются… Каждый день бедность… Кругом все глухо… непробудно…
На днях видел следующую деревенскую сцену: у нашего крыльца стояли две телеги с огромными клетками, в которых сидели куры, индейки и гуси; вокруг клеток были прикреплены деревянные желоба с зернами; птицы кричали и пели. В избе моего хозяина сидел мещанин и спрашивал, не продается ли что? Кто показывал старую рубаху, кто ловил под печкой кур. В избу вошел мужик и сказал, что он продает двух цыплят.
– Поздние? – спросил мещанин.
– Да, молодые.
– А где они у тебя содержались?
– Иногда на дворе, иногда в избе, – сказал мужик.
– Когда ты говоришь в избе, гляди сюда: какая же им должна быть цена? ведь все это издохнуть должно, поколеть?
Мужик был озадачен; хотел что-то говорить, но не мог.
– А вот зипун не купишь ли?.. – спросил он, раскрывая полы своей одежды.
– Ну, не знаю! Это товар-то плёвый!..
Вошла в ветхом армяке старушка и сказала, обратившись к курятнику:
– Не купишь ли, родной, у меня гусыню избеную?..
– Опять избеную! – сказал курятник.
– Только, – начала старуха, – я тебе что хочу сказать: есть у ней порок: раз Ванюша, мой сынок, рубил что-то в избе, а эта гусыня и подвернись… Он ее!
Старуха посмотрела на курятника.
– Голову, что ли, отрубил?
– Сохрани бог! – сказала старуха, – только два переточка отсек…
– Ну, это дурацкая гусыня!.. – воскликнул курятник и вышел на улицу, где встретил большую толпу баб и мужиков; кто держал пеньку, холстину, кто цыплят и уток, кто даже привел теленка.
– Телят я не покупаю: а что этот стоит?
– Что уж дашь… – говорили ему.
– Маловат больно…
– Ты что ж дашь, значит? Нам вот на подушное…
– Трехрублевый, пожалуй…
– Ермил Андроныч! Этому телку уж год…
– Что там! пустой теленок! – сказал курятник. – Ты послушай меня, ты знаешь, почем ноне скотина?
– Почем?
– Поди спроси на базаре! Ну, вы что?
– Ермил Андроныч! у меня есть свинья.
– Небойсь дорога? – спросил мещанин. – Ты понимаешь человека благородного? Вот как от души, сейчас помереть: неужели ты думаешь, что я нуждаюсь в свинье? Что я такое? Наше ремесло куры? Ладно! веди свинью…
– Ермил Андроныч! не хочешь ли, у меня кобыла есть?
– Постой, – сказал курятник, – ты сообрази: что я, цыган, что ли? Неужели, промышляя курами, я должен нацеплять к своему возу целый табун лошадей?
Вскоре завизжали свиньи, и курятник купил всё. Севши на воз, он сказал:
– Так-то, братцы!
А некоторые из мужиков говорили между собой:
– Куда ж податься-то!..
Я уезжаю… Прощай, деревня!.. Лежи больной… вся надежда на твой организм…
– Прощайте, добрые люди! – сказал я хозяину и его семье.
– Что же ты, родимый, уезжаешь от нас? – заговорила семья.
– Да! живите себе…
– Верно, служба тебя требует?
– Нет, у меня службы нет… Я буду без дела…
Я стоял у притолоки и хотел что-то сказать, но только выговорил:
– Прощайте!
– Прощай, кормилец!
Дорогой пошел дождь; я едва доехал до станции. Я сидел у окна и смотрел вдаль.
На горе стояла мокнувшая деревенька, словно заливавшаяся слезами…
1862