Неизвестные солдаты, кн.1, 2

Успенский Владимир Дмитриевич

КНИГА ВТОРАЯ

 

 

Часть первая

Подготовиться к побегу на войну оказалось не так-то просто. Каждый вечер, отправляясь на сеновал, Славка выпрашивал у Марфы Ивановны несколько сухарей. Складывал их в рюкзак. Туда же уложил три пачки пшенного концентрата, купленные на сэкономленную сдачу.

В амбаре из-под стрехи вытащил старый охотничий нож. Долго чистил песком почерневшее лезвие, пока оно не заблестело. Рассчитывал прихватить с собой берданку, которой отец давно не пользовался. Но тут как раз было приказано всем сдать ружья в милицию. Григорий Дмитриевич отнес берданку и еще одно ружье, припрятав только новую «тулку», купленную для Игоря.

Надежных ребят в компанию подобрать не удалось. Воевать с немцами хотел каждый. Но возникали непреодолимые преграды. Один не решался огорчить маму, другой боялся, что его выдерут как Сидорову козу, если поймают. По совести говоря, и сам Славка оттягивал день побега: как-то страшно было уйти из дома, ни у кого не спросив разрешения.

Однажды, ложась спать, он забыл спрятать рюкзак под сено. Утром на сеновал пришла Людмилка. Увидела пшенный концентрат в яркой упаковке и унесла пачку с собой. А когда мама спросила, где она взяла эту картинку, охотно объяснила: у Славика в большом мешке, и там еще есть такие. Антонина Николаевна отправилась «на сеновал и, едва увидев рюкзак, поняла все.

К удивлению Славки, ему не устроили нагоняй. Мама посадила его за стол против себя и объяснила, что он уже большой и должен теперь заботиться и о бабушке, и о сестренке, и о ней самой, потому что она женщина. Игоря нет, отца тоже могут взять в армию, им будет очень трудно. И нужно быть жестоким, бессердечным эгоистом, чтобы думать только о своих мальчишеских шалостях.

Вид у мамы усталый, голос звучал грустно. Она как-то странно подергивала плечом, будто чесалась рука или сползало платье. Славке было очень жалко ее.

Григорий Дмитриевич за ужином и виду не подал, что знает о случившемся. А уходя в сад посмотреть на ульи, позвал с собой сына. Стоял на тропинке, широкий, в командирской гимнастерке и синих галифе, поглаживал рукой бритый череп. Выпустив изо рта дым, сказал:

– Забор покосился. Подпорки поставить надо. Сможешь?

– Сумею.

Григорий Дмитриевич помолчал, хлюпая трубкой, глядел, как тяжело опускаются на леток улья нагруженные медом пчелы. Повернулся к сыну и неловко прижал к груди его голову.

– Ты того… Не волнуй мать-то. Хочешь я поговорю – связным тебя к нам в истребительный батальон?

– Ну?! И винтовку дадут?

– Как все, так и ты.

– Чего же раньше-то? Эх, пап! А я хотел попросить тебя, да думал смеяться будешь. Вот здорово! – радовался Славка. Григорий Дмитриевич усмехнулся, взъерошил его волосы и оттолкнул легонько.

Славка подумал и решил, что так даже лучше. Еще неизвестно, как там на фронте. Говорят, четырнадцатилетних оттуда гонят в шею. Война продлится до зимы, а осенью ему стукнет пятнадцать. Тогда и видно будет, что делать.

* * *

Наталья Алексеевна Дьяконская, узнав о войне, слегла в постель. У «ее начался острый сердечный приступ. Врач посоветовал не вставать, больше находиться на свежем воздухе, а главное – не волноваться. Ольга старалась делать все, что в ее силах. Забросила заказы, почти не садилась к швейной машинке. Выводила Наталью Алексеевну в сад, укладывала ее на топчан под яблоней возле колодца. Читала ей вслух, не давала оставаться наедине с тяжелыми мыслями. Готовила для мамы много и вкусно. Не стыдясь, бегала по соседям просить деньги взаймы.

По ночам Наталья Алексеевна спала плохо, задыхалась, стонала. Ольга не могла уберечь ее от самого главного – от гнетущего беспокойства за Виктора. Он был всегда внимательным, не реже чем раз в неделю присылал письма. А сейчас прошло двадцать пять дней, как он уехал, двадцать дней идет война – и за это время от него нет никакой вести. В сводках сообщалось уже о боях в Минске, а ведь Витя служил дальше, на самой границе…

Мать мучилась думами о сыне, Ольга – о них обоих.

После томительных, душных дней в воскресенье прошел дождь. Он прибил пыль, освежил воздух. Наталье Алексеевне легче стало дышать, прекратились боли. Ольга отвела ее в сад, где после дождя особенно сильно пахли цветы. У Натальи Алексеевны впервые за последнее время пробудился интерес к жизни. Она спросила, у кого Ольга брала в долг, пожурила, что много тратит на еду. Потом, подумав, сказала:

– Нет, я не права. В твоем положении надо кушать больше. За двоих…

Ольге почему-то всегда неприятно было, когда говорили о ее беременности. Даже когда об этом говорила мама. Очень уж много грязных сплетен ползало по городку. Знала – кумушки у ворот перемывают ее косточки, называя ее самыми последними словами. И ни к чему сейчас ребенок. Лучше, если бы его не было.

– Ты, мама, о себе беспокойся. Ты у нас главнее всего.

– Нет, – качнула головой мать. – Мое уже позади. А у него, – сделала она ударение на последнем слове, – у него будущее. Жизнь уходит – жизнь продолжается. Когда-то старались родители мне хорошо сделать. Я, как могла, о вас заботилась. Теперь ваш черед. И мне радостно – останется что-то после меня, уйдет в будущее.

– Ты… Ты не осуждаешь? – негромко, опустив глаза, спросила Ольга.

– Нет, доченька… Я вот лежала эти дни, ворошила прошлое. И, может, впервые так отчетливо поняла: как это хорошо – дать жизнь… Хорошо и больно… Нет, не рожать. Потом… – Она умолкла, устало прилегла на топчане.

– Посидеть с тобой, мама?

– Иди. У тебя много работы.

Ольга пошла к крыльцу. Мать сзади любовалась ее плавной, спокойной походкой, полными, крепкими ногами, точеной фигурой, которую не испортила даже беременность. Ольга прямо и горделиво несла свою голову, густые волосы ее рассыпались по плечам. Наталья Алексеевна, глядя на дочь, гордилась тем, что родила и вырастила эту красивую, сильную женщину. Взгляд ее невольно туманили слезы грусти и радости. А когда Ольга остановилась на крыльце, матери на секунду показалось вдруг, что рядом с ней появился там Виктор. Сразу горячий поток крови захлестнул сердце. Оно ощутимо расширялось, набухало, и вместе с этим быстро усиливалась резкая боль.

– Оля! – крикнула мать.

– Что? Принести что-нибудь?

– Нет… Я просто… Я хотела спросить… Ведь от Игоря тоже нету писем, правда?

– И от него нету. И от соседских ребят.

– А ведь он не на фронте, правда?

– Разумеется, не на фронте. Просто почта работает из рук вон плохо. Ты же сама говоришь, что в ту войну письма приходили через два или три месяца.

– Так и было, так и было, – кивала Наталья Алексеевна, ощущая неожиданную слабость. – Ну иди, иди, доченька. Я почитаю либо посплю.

Ольга села к пшенной машинке. В комнате было прохладно. Косые лучи солнца ложились на давно некрашенный пол, на пеструю дорожку возле кровати. Ольга не двигалась. Трудно было поднять отяжелевшие руки. При маме она старалась держаться бодро, а когда оставалась одна, ее охватывало чувство, близкое к отчаянию. Хоть бы слезами облегчить душу, но и слез не было. Она обманывала маму. Письма от Игоря хоть и редко, но приходили. А на их улице уже в два дома принесли извещения о смерти, отпечатанные на коричневой казенной бумаге. И если такую бумагу принесут к ним в дом, что будет тогда? Что будет с мамой, с ней самой, с ребенком?

Иногда Ольга ненавидела Игоря. Он там, в Москве, ему хорошо. Сделал свое дело – и нет его. Хоть бы приехал на день, хоть бы на час. Прошел бы с ней по улице – пусть все знают, что ребенок его. Неужели он не понимает, каково ей сейчас одной, да еще с больной матерью? Все на ее плечах. И совсем нет денег, только одни долги. Много долгов. Когда она отработает их? А ведь для маленького нужно готовить распашонки, одеяльце, пеленки…

Долго сидела она в каком-то оцепенении, безвольна опустив руки. Потом, опершись о машинку, встала рывком. Посмотрелась в зеркало: подурневшее, осунувшееся лицо, темные круги возле глаз, а сами глаза сделались неестественно большими и сухо, лихорадочно блестели.

– Оля-а-а-а! – услышала она вдруг пронзительный крик соседки в саду, и столько было ужаса в этом крике, что она сразу поняла: случилось что-то непоправимое. Стремглав выбежала из дому.

Наталья Алексеевна ничком лежала поперек топчана, подогнув колени. Тонкие руки свисали до земли, будто она опиралась на них, пытаясь встать. Ольга обняла ее за плечи. Тело было мягким и тяжелым, глаза полузакрыты.

– Что с тобой? Ну, что с тобой? Тебе плохо?.. За доктором пошлите скорее, – громко, будто глухая, говорила Ольга. – Нашатырного спирта! Это от солнца у нее. Мамочка! Очнись, мамочка, – бормотала она, пытаясь нащупать пульс на руке Натальи Алексеевны и пугаясь оттого, что не может найти его. – Доктора! Доктора!

– Послали, – ответила ей соседка. – Только ни к чему. Не дышит она. Померла ведь Наталья Алексеевна.

– Врете! – вскрикнула Ольга.

– Истинный бог, – перекрестилась соседка. – Уж я знаю…

Ольга приподняла веки мамы, и только тут до сознания ее дошло, что это – конец. Пустыми, холодными были глаза; в тех местах, которые не были раньше прикрыты веками, протянулись по роговице продольные желто-серые полоски, будто присыпанные мелкой цветочной пыльцой.

Это была уже не мама, а что-то лишь внешне похожее на нее, что-то очень далекое, не родное. Ольга плохо соображала. Ей показалось, что ее просто обманывают: настоящая мама дома, в своей комнате. Ольга знала, что это не так, но непонятная сила погнала ее в дом, посмотреть, убедиться. В комнате она постояла возле кровати, вышла в коридор, на кухню – мамы нигде не было. Но этого нельзя было допустить, жить без мамы – невозможно. Надо было что-то сделать, кого-то позвать… Григорий Дмитриевич поможет ей. Ведь он отец Игоря! И он такой уверенный, он все знает…

Соседи пытались задержать Ольгу, но она, растолкав их, вырвалась на улицу. Удивленные прохожие шарахались от нее. Часто-часто мелькали ее ноги, бился по коленям подол юбки, развевались за спиной волосы.

Задыхаясь, почти валясь от изнеможения, подбежала она к дому Булгаковых, но тут, возле калитки, за которой не бывала ни разу, догнало ее сомнение: а может, ничего страшного не произошло? Может, у мамы просто обморок, и она уже очнулась?

Думая так, Ольга открывала калитку.

Григорий Дмитриевич, вышедший на лай собак, ахнул, увидев ее, подхватил под локти, посадил на крыльцо.

– Да вы что? Да на тебе лица нет!

– Помогите маме… Маме плохо, – в два приема выговорила она, хватая широко открытым ртом воздух.

Булгаков не расспрашивал. Приказал Марфе Ивановне не отпускать Ольгу, вывел из амбара свой и Славкин велосипеды. Коротко бросил сыну:

– За мной!

Когда они приехали к дому Дьяконских, соседи уже перенесли Наталью Алексеевну в комнату и положили на кровать. Врач, встретивший Булгакова в коридоре, молча развел руками.

Заботу о похоронах Григорий Дмитриевич взял на себя. Славка весь день гонял на велосипеде с записками отца то в один, то в другой конец города. Гроб был готов в тот же вечер. Двое рабочих подрядились вырыть могилу.

Григорий Дмитриевич, Марфа Ивановна и Славка провели ночь в доме умершей: боялись оставить Ольгу одну. Григорий Дмитриевич как лег, сняв сапоги, на диван, так и проспал до утра, негромко похрапывая. Бабка сидела у гроба до третьих петухов, пока забрезжил за окном ранний рассвет. А когда сморил ее сон, разбудила Славку, уснувшего над книжкой в соседней комнате.

Славка устроился в кресле подальше от стола, на котором стоял гроб. Он не испытывал страха, спокойно смотрел на бледное, обескровленное лицо Натальи Алексеевны. Оно казалось даже красивым. Неестественной и пугающей была только его неподвижность.

Ольга, уронив голову на грудь матери, не двигалась, не шевелилась. Славка видел ее растрепанные волосы, кусочек лба и левое ухо. Он подумал, что Ольга останется теперь совсем одна, ей будет страшно в этом пустом доме. Он на цыпочках подошел к ней сзади и тихо-тихо погладил волосы. Ольга выпрямилась, посмотрела на него огромными, как у сумасшедшей, глазами. Губы кривились: то ли она пыталась улыбнуться, то ли хотела сказать что-то и не могла. Мягкой, холодной рукой взяла его руку, прижала к сухим и шершавым губам. Ошарашенный, Славка отдернул руку и отошел поскорей к окну.

В эту ночь завязалась их дружба, молчаливая и незаметная для посторонних.

На кладбище Наталью Алексеевну провожало несколько человек – Булгаковы и двое сослуживцев из больницы. Да собралась еще стайка любопытных ребят.

Ольга не плакала, не кричала. Стояла безучастная, как-то скособочившись. Некрасиво выпирал у нее живот. С кладбища ее повела Антонина Николаевна. Григорий Дмитриевич шагал рядом, вытирая платком капли пота с обритой головы, говорил резко, будто командовал:

– Перейдешь к нам… Места хватит.

– Верно, верно, голубушка, – поддакивала Марфа Ивановна. – Чай, ты родня нам. Чего же на две семьи-то жить… А там, глядишь, Игорь приедет.

Антонина Николаевна помалкивала, хмурилась, но не возражала.

На ту же телегу, на которой отвезли гроб, сложила Ольга свои пожитки: одежду, безделушки, швейную машинку. Григорий Дмитриевич закрыл ставнями окна, навесил на дверь замок.

Неодинаково восприняли Булгаковы появление в их семье нового человека. Антонина Николаевна, привыкшая распоряжаться и все делать по-своему, испытывала неловкость. Сдерживалась, убеждая себя, что у человека горе. Порывы раздражения сменялись у нее порывами нежности, когда думала о том, что женщина эта носит в себе ребенка Игоря.

Людмилка, избалованная Марфой Ивановной, дичилась, сторонилась Ольги, неосознанно ревновала, видя, как заботится бабушка о чужой тете. А жалостливая Марфа Ивановна обхаживала Ольгу пуще, чем когда-то своих детей, откладывала ей кусок повкусней, по утрам не разрешала шуметь в комнатах, давая ей поспать. Крепче всех любила бабка своего первого внука и теперь любовь свою перенесла на его избранницу.

Оставаясь наедине с Антониной Николаевной, говорила восторженно:

– Какую хорошую девку-то Игорь сыскал. Королевна! Грамотная опять же. И руки у нее золотые: что пошить, что сварить – на все мастерица. Не успела я оглянуться, а Людмилке платьишко – на тебе – уже готово! Из лоскутиков бросовых, а получилось, как магазинное. Ты, Антонина, поласковей с ней. Она подарок готовит.

Григорий Дмитриевич с Ольгой держался просто, будто жила она у них уже давно и было это делом привычным. Но особенно внимателен к ней был Славка. Его пугал неживой, отсутствующий взгляд Ольги, он боялся, как бы она не сделала что-нибудь страшное. Это опасение особенно укрепилось после того, как, зайдя следом за ней в сарай, увидел: при его появлении она быстро отложила острую пилу-ножовку, обычно висевшую на гвозде под самой крышей.

Первое время у Ольги действительно было желание покончить с собой. Она так и сделала бы, но ее останавливала мысль о живом существе, которое носила под сердцем. Она умрет, а маленький, беспомощный ребенок будет еще, наверное, жить некоторое время. Ему будет больно. И никто-никто не узнает о страданиях неродившегося человека…

Через неделю после похорон Ольга пошла на кладбище. С ней увязался и Славка. Он, несмотря на жару, надел черную рубашку и длинные Игоревы брюки. Захватил лопату. Шел рядом с Ольгой, немного смущаясь, особенно когда встречал знакомых ребят. Ольга смущения не замечала. Ей было приятно, что идет не одна: хоть не муж с ней, так брат мужа.

И на кладбище ей было не очень тяжело, потому что Славка не позволил сидеть без дела. Он принялся вырубать куски дерна у края оврага, а ее заставил носить дерн к могиле и обкладывать земляной холмик.

Вернувшись домой, Ольга взяла одеяло и отправилась в сад. Легла отдохнуть под кустом смородины, в пятнистую тень. Было очень тихо. Неподвижно застыли кроны деревьев. Лазурное небо затянуто знойной дымкой. Густо пахло липой и свежим сеном.

Ольга лежала, как в полусне. Давно не покидавшая ее щемящая боль в сердце ушла куда-то внутрь, растворилась, исчезла…

Подумала, что так легко и бездумно бывает, наверное, в раю.

Она невольно поморщилась, заслышав быстрый топот ног, одернула подол платья. Подошел Славка. Сел рядом, на краешек одеяла. Лицо красное, черными каплями выделяются на нем веснушки. Выпалил быстро:

– Слушай, Оль, ты только спокойно… Ты не волнуйся…

– Ну?! – сурово сказала она, веря, что хуже того, что есть, быть не может.

– Виктор ваш живой и здоровый!

Ольга села рывком, сильно стиснула его плечи.

– Кто сказал?

– А я на почту заходил. Письмо для тебя.

Ольга выхватила у него конверт. От нетерпения не могла читать подряд, пробегала глазами по строчкам то в одном, то в другом месте. «Дорогие!.. Нетрудно… Отдых… Купите дрова…»

Слезы брызнули у нее, закапали на письмо.

Славка сдерживал торжествующую улыбку, ожидая, пока Ольга успокоится. Ему было отчего торжествовать. За пазухой лежали еще два письма, оба от Игоря, посланные Ольге на ее прежний адрес.

Самое главное – не хватало сна. Отбой в двадцать три часа, подъем в шесть. Казалось, едва дотронешься щекой до подушки, а проклятый горнист уже выводит свое «ту-ту-ту», уже бегает по палаткам дежурный, больно тычет кулаками тех, с кого не сошла еще сонная одурь. Тело налито тяжестью, веки не поднимаются, суставы хрустят. Но надо вскакивать, натягивать шаровары, засовывать в сапоги ноги и спешить в строй, делать гимнастику. Утро в лесу холодное. Туман, сыро. На коже высыпают красные пупырышки. Едва занял место в строю, уже команда:

– Бего-о-о-ом! Марш!

Так начинался день, который казался Игорю бесконечным. Курсанты изучали оружие, уставы, основы партийно-политической работы в армии.

Заниматься приходилось по десять-двенадцать часов в сутки. Люди, привыкшие к неторопливой гражданской жизни, с трудом осваивали такую нагрузку. Однако не жаловались. Да и не на «ого было жаловаться, разве только самим на себя. Весь набор краткосрочных курсов младших политруков состоял из добровольцев: студентов гуманитарных вузов, партийных и комсомольских активистов с московских предприятий. Народ подобрался веселый и грамотный. Учеба давалась без особых трудов. Выматывало только физическое напряжение.

…Игорь, едва добравшись до палатки, плюхался на свою койку. Кряхтя снимал сапоги, рассуждал:

– На кой ляд она сдалась, эта поверка? Каждой минутой дорожим, а тут, как балбесы, стоим полчаса. И ради чего? Чтобы один раз «я» крикнуть?! Что мы, арестанты? Разбежимся, что ли? После отбоя командиры отделений пересчитали бы по пальцам каждый своих, доложили бы старшине: как было, так и осталось в отделении одиннадцать голов.

– Порядок такой, – возразили ему.

– Порядки – от человека.

– Не бунтуй, разночинец, а то тебе гражданскую казнь устроят, – подмигнул Левка Рожков, товарищ Игоря по институту, весельчак и заводила. В институте Рожков был комсоргом курса. Теперь он волею начальства – командир отделения, курсанты именуют его «унтером Пришибеевым» или просто «унтером».

– Это что же, штык, что ли, над головой сломают? – осведомился Игорь.

– Много чести. Пойдешь сортир выгребать.

– Братцы, надо же совесть иметь. Я же не какой-нибудь кадровый вояка. Я временнообязанный. Ну, за полгода двухгодичный курс пройти – это ясно. Война, нужно. Но на кой черт из меня солдафона делать?

– Философствуешь, Булгаков, философствуешь, – стягивая гимнастерку, дурашливым басом говорил Рожков. – Ты, собственно, кто такой есть?

– Рядовой, вашкородь!

– А я для тебя кто?

– Так что, значит, мой командир, вашкородь. Отец родной!

– Тэ-э-экс! – Рожков изобразил на лице брезгливость. – А вши у тебя, братец, есть?

– Никак нет! – стукнул босыми пятками Игорь. – Но не извольте беспокоиться, обзаведусь.

– А жрать ты хочешь?

– Так точно!

– Лезь, братец, в мой в чемодан, достань там баранки. Они хоть и черствые, но тебе, деревенщина, по зубам.

– Рад стараться! – гаркнул Булгаков и, сорвавшись с игры, спросил радостно: – Левка, правда?

– Доставай. На всех. Это я на станции купил, когда за бензином ездил.

– Спасибо, Левочка, – хлопнул Игорь отделенного по спине и полез под кровать. – Налетай, ребята!

Курсанты грызли твердокаменные баранки, шутили:

– С прошлой войны сохранились.

– А Игорь-то! Как кусок увидел, сразу взбодрился!

– Чего же ты хочешь, материя, она, дорогой товарищ, определяет…

– Ребята, вы наворачивайте побыстрей, – морща конопатый нос, попросил Рожков. – Сейчас отбой будет, Лезьте под одеяла и грызите там втихомолку, как суслики.

Перед началом занятий по тактике преподаватель, молодой капитан, вызвал из строя Булгакова, с любопытством посмотрел на него.

– Вас срочно требует заместитель начальника курсов по строевой части. Идите.

– Игорь был удивлен: почему заинтересовались его персоной? Ничего плохого не совершил, оценки у него сносные.

По пути Игорь несколько раз останавливался, принимал положение «смирно», подносил ладонь к виску, шептал слова доклада: «Товарищ подполковник, курсант Булгаков прибыл по вашему приказанию…»

Возле двухэтажной дачки, где помещался штаб, осмотрел себя, затянул ремень еще на две дырки, так, что трудно стало дышать. В конце коридора смело постучал в дощатую дверь. Услышав громкое «да», привычным жестом сдернул с головы пилотку. И тут же спохватился: к пустой голове руку не прикладывают. Надел снова, наугад проверяя, так ли сидит. Пауза затянулась, Игорь злился. В комнату вошел без прежней бодрости, опасаясь сделать что-либо не так.

– Товарищ подполковник, – он запнулся. – Товарищ подполковник, курсант Булгаков пришел по вашему вызову.

– Приходят поезда, – назидательно произнес начальник. – Пассажирские, курьерские и все прочие… Слабо, товарищ курсант, очень слабо.

– Верно, – согласился Игорь.

– Надо подтянуться. Вы давно у нас?

– Давно, – ответил Игорь и, подумав, добавил: – Двенадцать дней. Я на первой машине приехал.

– Да, срок порядочный, – улыбнулся подполковник. – Так вот, сегодня утром мне звонил Ермаков, просил, чтобы вас отпустили на сутки.

– А в чем дело? – удивился Игорь.

– Не знаю. Кажется, Степан Степанович уезжает… Но смотрите, Булгаков. Отпуска в город, запрещены. Не подведите меня. Отдавайте честь всем, от ефрейтора и выше. Не попадайтесь на глаза патрулям.

– Не подведу, – сказал Игорь. – Доберусь до квартиры и носа на улицу не покажу.

В палатке, торопясь, написал записку Рожкову. Схватил вещмешок – и на станцию. Почти всю дорогу бежал и успел как раз к отходу пригородного поезда. Отдышался только в вагоне.

Всего две недели пробыл Игорь в лагере, но Москва за это время сильно изменилась. Много было непривычного, бросавшегося в глаза. Посреди Комсомольской площади лежала пузатая туша аэростата, обнесенная веревочным заграждением. Около аэростата суетились девушки в военной форме. Окна домов крест-накрест заклеены марлей, полосками бумаги или материи – чтобы при взрывах не вылетали стекла. Витрины магазинов заложены мешками с песком, забиты деревянными щитами, в которых оставлены только небольшие отверстия, похожие на амбразуры.

Высокие дома выглядели очень странно. Одна часть фасада и крыши выкрашена грязно-желтой краской, вторая – черной, третья – зеленой. Игорь понял: такая раскраска собьет с толку немецких летчиков, не даст возможности ориентироваться. Прилетит фашист на бомбежку вокзалов, посмотрит план города – вот тут большие дома, тут, значит, и железнодорожная станция. Но сверху, особенно ночью, черная краска будет восприниматься, как пустота, как пространство между строениями. Вместо большого дома летчик увидит несколько маленьких.

Свернув вправо, Игорь задержался на мосту, над густой паутиной блестящих рельсов. Раньше здесь, на подъездных путях Казанского вокзала, много было зеленых пассажирских составов, а теперь – красные теплушки воинских эшелонов. По путям ходили бойцы. Горками лежали тюки прессованного сена.

Кое-где на крышах зданий невесть как появились деревья и кусты. Будто рощицы выросли там. Игорь, присмотревшись внимательней, разглядел среди веток тонкие стволы зенитных пушек.

Он шел по Ольховке, по Бакунинской и не узнавал их. Были сняты, на случай пожара, все ворота, поломаны все заборы и дровяные сараи.

В облике города появились строгость, настороженность. Игорь подумал, что война тут чувствуется куда сильней, чем у них в лагере.

Свернув во двор дома Ермаковых, он едва не налетел на бочку с водой. Рядом стоял большой деревянный ящик с песком. В ящике возились дети, лепили куличи. Игорь вспомнил, что жильцы с самой весны просили управдома привезти песок для ребятишек. Тот все отделывался обещаниями. А вот война заставила. Песок приготовили, чтобы тушить зажигательные бомбы. Но дети не понимают этого. Они рады: есть, где поиграть!

Дверь Булгакову открыл сам Степан Степанович. Выглядел он так, будто помолодел лет на пять. Веселый, в новой командирской форме со скрипучей портупеей; на выпирающем животе сияла пряжка со звездой.

– Приехал, солдат? Ну как, привыкаешь? – спрашивал Ермаков, обняв Игоря за плечи. – Вижу, вижу – возмужал даже. Вот сюда, в эту комнату заходи… На пользу тебе лагерь, там из тебя интеллигентскую гниль вышибут.

– Вышибать мы мастера, – поднимаясь со стула, произнес Порошин. – Рад, – коротко сказал он Игорю, пожимая руку. – Интеллигенты головой думать умеют, мозгами шевелить. А у нас частенько вместо этой самой пресловутой гнили мозги выбивают.

– Ты опять за свое? «Оставь до другого раза, – махнул рукой Ермаков. – Видишь, Игорь, какой у меня нынче день праздничный! Друг приехал. И ты тоже. Устал? Есть хочешь?

– Всегда готов!

– Вот это по-солдатски. Сейчас мы организуем контрудар, – кивнул он на стол, где лежали кольца колбасы, консервные банки и множество свертков. – Нельки нет, сами хозяевать будем.

– Вы куда едете, Степан Степанович?

– Деловые разговоры потом. А сейчас маршируй в ванну. Пропотел небось? По пластунски-то ползаешь?

– Как черепаха, – сказал Игорь. – При начальстве. А то все больше на четвереньках, когда взводный не видит.

– А командир отделения?

– Унтер у нас свой, из студентов.

– Понял службу солдат, – засмеялся Ермаков. – Вот она, ихняя инициатива, – повернулся он к Порошину. – Вот тебе и мыслят самостоятельно. Перебьют этих мыслителей в первом бою, как куропаток.

– Приспичит – поползут, – возразил Порошин. – Прижмет пулеметом – голову ниже зада опустят.

– Правда, Прохор Севастьянович, – согласился Игорь. – Не ахти какая наука. Поползали раз-другой – и хватит. Нам бы лучше показали, как из пушки стрелять. Может, кто в артиллерию попадет. Или дали бы хоть по разу настоящую гранату бросить. Деревяшки кидаем.

– Своим командирам вы говорили об этом? – заинтересовался Порошин.

– Говорили ротному. Только он без внимания. План занятий спущен сверху, и все.

– Ладно, прожектер, иди в ванну, грязь смывай, – подтолкнул Игоря Ермаков. А когда Игорь ушел, сказал Порошину: – Не хотел бы я такими грамотеями командовать. Птенцы желторотые. Еще каркать басом не научились, а со своим словом лезут.

– Они в общем-то правильно каркают, дорогой Степаныч. Времени у нас мало. Некогда шагистикой заниматься и строевые песни разучивать. Целесообразность требуется. Что необязательно для боя, для победы – все по боку. Новые люди нужны. Молодые, энергичные. Нынешняя война похожа на прошлую, как восьмиэтажный дом с лифтом похож на деревенскую избу. Сейчас – скорость, машины, маневр. А многие наши командиры еще по старинке мыслят, окопной войной. На старой славе живут. Понимаешь, Степаныч, я считаю это безответственностью. Занял человек пост и смотрит на него, как на почетное место. А не задумывается о том, способен ли он свои большие обязанности выполнять. Не понимает, что ему десятки, а может, и сотни тысяч жизней доверены.

– Ты что хочешь, чтобы люди от постов сами отказывались? – насмешливо сказал Ермаков. – Такого не бывает.

– Должно быть. Не справляешься – уйди, дай дорогу другим. Конечно, трудно это. До одних не доходит, что они не в своих креслах сидят. Другие понимают, но держатся. Хотят в лучах славы погреться. Такие мудрецы попадаются, что ради этого на все готовы. И саморекламу устроить и некоторых людей с дороги убрать. И удивительно, Степаныч, вот что: должны же понимать такие начальники, что слава, шумиха – это все временно, если идет не от великих дел и заслуг! История – штука безжалостная. Она всех на свои места поставит, от нее ничего не укроется.

– После меня, хоть потоп, так, наверное, – усмехнулся Ермаков.

– А это уж подлость чистейшей воды. Нет, Степаныч, тут совесть должна на первом месте стоять… Спичку дай, – попросил он.

Ермаков кинул ему коробов. Порошин поймал на лету. Долго прикуривал: от волнения вздрагивали руки. Вчера он вернулся с Западного фронта. Утром в Генеральном штабе докладывал о своей поездке. В штабе сочли, что полковник настроен пессимистически. Порошин выслушал краткую, но внушительную нотацию. Сейчас веселое настроение Ермакова раздражало его.

Степан Степанович добился, наконец, назначения во вновь формируемую дивизию и был рад этому. Последнее время ему, с его неторопливостью, невыносимо было работать в управлении. Обстановка была нервозной, приходилось сидеть безвылазно целыми сутками, решать сразу десятки вопросов.

На подготовку к отъезду Ермаков получил двое суток. Выспался, отдохнул и был просто счастлив, что распрощался с канцелярской суетой и бумажными сражениями.

– И еще, Степаныч, – говорил между тем Порошин, – существует у нас вера в какое-то чудо. Да, да, ты не улыбайся. Некоторые командиры надеются, что на самом верхнем верху махнет дирижер палочкой, и все пойдет иначе. Надеются и ждут. Ты знаешь, какие даже разговоры ведутся? Наши неудачи – это, мол, все нарочно. Этого, дескать, всерьёз и быть-то не может. Это такая великая стратегия: заманиваем врага в глубь своей территории, чтобы потом сразу хлоп! – и крышка ему… Понимаешь, вот эта вера и наша чрезмерная заорганизованность сверху донизу – они сковывают действия, не дают людям понять глубину своей ответственности.

– Очень уж у тебя мрачно, Прохор. Все у тебя чернее ночи. Послушаешь, и получается – осилит нас немец…

– Не передергивай, – резко ответил Порошин. – Страна у нас большая, народ такой, что никому не поддастся. Об этом говорить нечего. Я понять хочу, почему немец нам сейчас морду бьет. Ошибки наши хочу уяснить, чтобы их не повторяли.

– Ошибки исправят, – спокойно сказал Ермаков, аккуратно раскладывая на тарелке кружочки колбасы.

– Кто исправит? – Порошин сорвался на крик, но тут же взял себя в руки. – Мы с тобой исправлять должны! Пойми! Тысячи и тысячи таких, как мы. Я рад, что в армию свежая струя вливается. Гражданские люди, такие вот, как Игорь, наших старых порядков не знают, они сразу воспримут новое. То, что нужно сейчас, сегодня.

– Эх, Прохор, Прохор, – усмехнулся Ермаков. – Вот и седина у тебя уже проскакивает, а не можешь ты остепениться. Все бы тебе проблемы решать да вперед забегать. А ведь я такого и люблю тебя, баламутного. У меня у самого кровь быстрей течет, когда ты рядом.

– Это потому, что ты со мной всегда коньяк пьешь.

– И от этого тоже, – согласился Ермаков.

– Ты, Степаныч, как резиновая стенка. Разбегусь сгоряча, ткнусь головой, но и пробить не пробью и запал потеряю.

…Пока полковники разговаривали в столовой, Игорь успел помыться. Решил не надевать форму: неловко чувствовал себя в ней рядом с двумя начальниками. Достал студенческие брюки, пузырящиеся на коленях, белую, с короткими рукавами, рубашку. Одежда эта показалась ему легкой, свободной, и даже настроение стало совсем другое, этакое мальчишеское, беззаботное.

Он зашнуровывал ботинок, когда вошла в комнату Евгения Константиновна, высокая, затянутая корсетом, со всегдашними своими буклями на седой голове.

– Молодой человек, зачем вы остриглись? – строго глядя на него, – спросила она. – Это некрасиво. Видны неровности черепа. И вообще это дурной тон.

– Велели так, – ответил Игорь, старавшийся всегда быть с ней лаконичным. Иначе старушка, скучавшая без собеседников, могла привязаться надолго.

– Разве обязательно нужно портить прическу?

– Служба.

– А вы, простите, кто же теперь? В наше время из студентов выходили в вольноопределяющиеся. А вы – юнкер?

– Курсант. Занимаюсь на курсах политруков.

– Это которые в гепеу работают? – холодно прищурилась Евгения Константиновна. – Не понимаю, – повела она плечами. – Вы такой обаятельный молодой человек и будете арестовывать людей, возить их в тюрьмы… Это же мерзко!

– Совсем не то, – сказал Игорь, начиная злиться. – Я буду воспитывать красноармейцев.

– Вы? Воспитывать? Простите, но вы сами еще… Я собственными глазами видела – вы резали котлету ножом…

Нет, разговаривать с ней было невозможно. Игорь обрадовался, когда пришел за ним Степан Степанович.

В столовой у Игоря засосало под ложечкой при виде кусков сыра, нарезанной колбасы, вываленных на тарелки консервов. Глотнул набежавшую слюну, вспомнил, что не обедал сегодня. Ермаков подтолкнул его, скомандовал:

– Бери рюмку. Выпьем за удачу – и атакуй!

Игорь, налегая на закуску, слушал Прохора Севостьяновича, рассказывавшего, как он летел в Москву на У-2 и как их едва не подбил немецкий истребитель. Степан Степанович ахал, подливал коньячок себе и Порошину. А когда тот умолк, обратился к Игорю:

– Просьба к тебе. Уезжаю в Орел, начартом дивизии. Ты уж тут наведывайся. За Нелей присматривай. Евгении Константиновне помоги, если что.

– Это можно. Только не отпускают нас из лагеря.

– Устрою, – заверил Ермаков. – На курсах все мои старые приятели… Вот ключ от квартиры. Мой собственный. Распоряжайся тут.

Где-то далеко раздался низкий, протяжный гудок. Потом ближе. Завыла сирена, к ней присоединилось еще несколько. Порошин, не вставая, включил репродуктор.

– …тревога! Граждане, воздушная тревога! – наполнил комнату громкий голос. – Все должны немедленно покинуть помещения и укрыться в бомбоубежищах…

– Тревога учебная, – махнул рукой Ермаков, продолжая закусывать. – Днем немцы не доберутся сюда. Противовоздушная оборона под Москвой сильная… А окна ты закрой, – обратился он к Игорю. – Не демаскируй нас.

Вдали, над Лефортовским парком, поднимались серебристые аэростаты воздушного заграждения. На мостовую перед домом вышел дворник дядя Миша в каске, с противогазной сумкой через плечо. Игорь прикрыл ставни.

– Ну, за успехи, Прохор, – сказал Ермаков, поднимая рюмку.

– За победу, Степаныч. И за скорую встречу после войны в этом же самом доме.

Утром Игорь долго лежал в постели. Он наслаждался покоем, радовался, что впереди еще целый свободный день, что никуда не надо спешить.

Часов в девять в его комнату вошла Неля, длинная, тонконогая, с мальчишеской прической. И куртка на ней была ребячья, с карманами на боках, и ботинки мужские, этак тридцать восьмого – тридцать девятого размера. Села верхом на стул, спросила:

– Бока не болят?

– Приветствую тебя, небесное созданье. Здороваться, конечно, ты еще не научилась?

– А ты не научился вставать вовремя?

– Я лентяй, – сказал Игорь. – Принципиальный и неисправимый. По моему мнению, горизонтальное положение является для человека наиболее естественным. Вероятно, в далеком прошлом предки мои были ящерами.

– А мои – птицами!

«Страусами», – хотел сказать Игорь, но сдержался, боясь обидеть ее. Он подумывал иногда, что ее мальчишеские манеры – все это напускное. Сознает свою нескладность, некрасивость и бравирует, делает вид, что ей все равно. Может быть, даже бессознательно. И, наверно, со временем это пройдет. Она уже немного похорошела в последнюю весну. Взгляд стал мягче, а глаза – темнее и глубже. Губы вроде бы растянулись вширь и меньше напоминали букву «М». Раньше, была палка-палкой. А теперь пополнела, заметнее проступали груди. Нелька, вероятно, стеснялась этого, сутулилась и выставляла вперед плечи.

– Ты не работаешь нынче? – спросил Игорь.

– Во вторую смену.

– У вас же одна.

– А я теперь на другом месте. На оборонном предприятии, – с гордостью сказала она.

– Что же ты там делаешь? Дырки для пушек?

– Секрет.

– Девчонкам секретов не доверяют.

– Не старайся, не разозлишь, – предупредила Неля. – И вообще береги свой авторитет в моих глазах. Ты теперь наставник и опекун. Отец сказал, что ты теперь вместо него, и велел передать привет.

– Как? Он уже уехал? – Игорь приподнялся.

– В шесть часов. Так что вступай в свои права. Распоряжайся. Только поешь сначала, завтрак готов.

– Не могла разбудить, – проворчал Игорь. – Ну, отвернись, что ли, одеваться буду… Да не уходи, не уходи, вопросы есть. Альфред пишет?

– Вчера получила, – достала она из кармана куртки письмо. – Тебе, конечно, привет.

– Разумеется, старый друг… В армию его еще не взяли?

– Куда ему. Броня. И очкарик к тому же.

– Диссертация как?

– Кто его знает. Вычисляет, одним словом. И чудит, как всегда. Стихи пишет, – осуждающе произнесла Неля.

– Ого! Это интересно! – повеселел Игорь. – Ну-ка, прочти.

– Вот, – пробежала она глазами по строчкам. – Ага, тут. Слушай:

Меня, человека, никто не жалел, А вот я и собаку жалею. Снаружи давно для других очерствел, Но душой очерстветь не сумею.

– Гм, крик сердца, – удивился Игорь. – И довольно складно получилось.

– Да ты вникни в смысл! Его, видишь ли, никто не жалел… Как ему только не стыдно! Ну отец еще так-сяк, некогда было. А бабушка с ним до сих пор готова нянчиться, как с младенцем. Это же кумир ее… А он – такие слова. Я и письмо-то бабушке показать боюсь.

– Ничего, это он для рифмы слова подобрал, какие под руку подвернулись, – успокоил Игорь. – Влюбился он, наверно, и без взаимности, —

– Я тоже думаю, что влюбился, – серьезно сказала Неля. – И для него это, должно быть, очень тяжело. Он замкнутый. Для него влюбиться – это просто страшно.

– Всем страшно.

– Для тебя-то не очень, – скептически произнесла она. – А Альфред уже в таком возрасте, когда трудно привычки ломать. Ему стукнуло двадцать пять.

– Жена быстро к рукам приберет, – сказал Игорь. – А про меня ты зря… Тебе все в жизни прямолинейным представляется. А я вот теперь вижу – такие зигзаги порой бывают, что только ахнешь. Человек – он не машина. Ту заправил, она и стучит. А у человека сердце.

– Шальное сердце, – нахмурилась Неля, – Ты не рассуждай, а умывайся быстрей. Скоро Настя придет.

– Коноплева? – вытаращил глаза Игорь. – К тебе?

– Нет, к тебе.

– Это еще почему? Откуда она знает?

– Я ей позвонила, – с вызовом сказала Неля. – Она просила позвонить, если ты приедешь… Вот. Она мне нравится, а ты – нет. Ты сам не знаешь, что делаешь.

– Как это не знаю? – загорячился Игорь, – Как не знаю? Я люблю, у меня ребенок будет.

– Во-первых, не у тебя, а у той… Во-вторых, ребенки у всех бывают, и это еще ничего не значит. А любить ты должен Настю.

– То есть как это – должен?

– Она хорошая.

– Ну и логика.

– А в любви логики не бывает.

– Много ты знаешь, что бывает, а что нет.

– Знаю. Я тоже не маленькая и тоже люблю, вот!

– Кого же?

– Одного человека.

– Подумаешь, поцеловалась небось раза два с пацаном в подворотне…

– Не смей! – крикнула она. – И не с пацаном. И не в подворотне! И не целовалась я с ним. Он большой и военный. И ничего даже не знает!

На глазах у нее навернулись слезы, верхняя губа приподнялась. Игорь испугался: сейчас заплачет. Вот уж не ожидал от нее такого! Но в кого же? Уж не в Порошина ли? Чем черт не шутит! Девчонки – они сумасшедшие. Романтика у них всякая… «Ну и ну», – покачал он головой.

Позвал ласково:

– Нелька!

– Чего тебе?

– Ты это самое… Не расстраивайся. Хорошо, когда любишь. Дышится глубже. Хоть иной раз и больно, будто игла в сердце, а все равно хорошо.

– Может, мне сказать ему? – с надеждой спросила она, не глядя на Игоря.

– Сам понять должен.

– А он на войну уедет. Надолго.

– Ну, ты словами-то не говори. Глазами, улыбкой… А лучше – ничего не надо, это ведь и так всегда видно.

– Тебе видно, а ему нет. Он серьезный.

– А я, значит, так себе! – обиделся Игорь. – Ничего ты не понимаешь! Другой ходит без всяких чувств, а рожа у него от рождения хмурая. Про него говорят: ах, глубокий, ах, переживает! А у меня, может, все нутро изболело, а физиономия вот такая несолидная. Не могу я о подобных вещах вслух рассуждать. Начну говорить – стыдно; в шутку сверну – еще хуже. Ну что сделаешь, раз я такой! И отстань от меня, если я несерьезный.

Хлопнул дверью и ушел в ванну. Умывшись холодной водой, ворчал сердито: «Все хорошие… Один Булгаков никуда не годится. Ну, и беседовала бы со обоими хорошими… А то все ко мне. Несут, как в мусорный ящик. А про себя и сказать некому…»

– Игорь? – прозвучал виноватый голос за дверью.

– Отстань.

– Игорь, ты не сердишься?

Он промолчал. Злость исчезла:

– Игорь, ты извини, ладно?

– Ладно.

В нос ему попала мыльная пена. Он фыркнул.

– Ты что, смеешься? – насторожилась Неля.

– Отвяжись от меня, наконец!

Девушка громко вздохнула и умолкла.

Трудно было понять, к кому пришла Настя. Она сухо поздоровалась с Игорем, посидела с ним несколько минут, разговаривая о пустяках. Вспомнили Соню Соломонову, которой не удастся, вероятно, и в этом году поступить в институт. Мать не отпустит ее из дому в такое время.

Игоря радовало спокойствие Насти. Кажется, она уже все переболела. Хорошо, если так. И ей самой легче, и ему лучше. Только взгляд Настиных черных глаз немного смущал Игоря. Девушка смотрела на него пристально, изучающе, будто запоминая. Он даже спросил грубовато:

– Чего глядишь? Изменился, что ли?

– Я же тебя не видела в форме, – улыбнулась она.

Настя предложила съездить в Измайлово, погулять. Но Игорь отказался. Времени у него немного, а пока поедешь туда и обратно – пролетит незаметно.

– Тогда пойдем в Елоховский сквер, душно ведь в комнате.

– Это можно.

Отправились втроем. В сквере, возле памятника Бауману, были вырыты глубокие узкие щели, чтобы прятаться во время воздушных налетов. Над щелями, поверх бревен и земляной насыпи, уложены куски дерна с порыжевшей, зачахшей травой.

– Ну, наделали овощехранилищ, весь вид испортили, – недовольно произнес Булгаков.

– Тут тебе Москва, а не лес, – съязвила Неля. – Тут бомбить могут.

Игорь не ответил ей. Лень было связываться.

Сели на затененную скамейку. Неля сразу же углубилась в книгу. Игорь и Настя долго молчали. Было пустынно и тихо. Среди редких белых облаков медленно плыла лысая макушка Елоховского собора. С колокольни слетели голуби, описав спираль, опустились на дорожку. Игорь подумал, что зимой, если будет голодно, голубей изведут.

– Когда приедешь еще? – спросила Настя.

– Как отпустят.

– Увидимся?

– А стоит ли?

– Стоит, – уверенно ответила девушка.

Игорю показалось, что она добавит сейчас: «И я на тебя не сержусь…» Он даже отодвинулся немножко, боясь услышать такое признание. Все же что-то привязывало его к Насте. И лучше не возобновлять старое.

Но девушка заговорила о другом.

– Ты сообщишь, куда тебя направят после курсов. – Она не просила, а требовала. – Надеюсь, это не очень трудно?

– Нетрудно, – согласился он, чертя прутиком по земле. – Только зачем?

– Я хочу знать всегда, где ты и что с тобой. И можешь быть спокоен, – невесело усмехнулась Настя, – больше мне ничего от тебя не нужно.

* * *

Степан Степанович, направляясь в Орел, надеялся попасть в знакомую армейскую обстановку, отдохнуть от штабной суеты и нервотрепки. Но в Орле Ермакова ожидало нечто другое. И не раз Степану Степановичу впоследствии приходила на ум известная поговорка: «Из огня да в полымя!»

В штабе округа его ввели в курс дела. Округ, не успев закончить формирование и сколачивание первой очереди резервных дивизий, вынужден был отправить! «их по требованию Ставки в район Смоленска. Эти дивизии вобрали в себя лучшие командные кадры, лучшее вооружение. Сейчас формируются новые соединения. Людей много, но очень плохо с комсоставом, нет танков, недостает другой техники, полагающейся по штатам.

Ермакову было приказано приступить к исполнению обязанностей командира стрелковой дивизии. Степан Степанович понимал; не от хорошей жизни дают ему, артиллеристу, такое назначение. Успокаивал себя тем, что это временно. А с другой стороны – приятно было все-таки занять генеральскую должность.

Дивизии как таковой еще не существовало. Имелся только номер. И помещения: длинная двухэтажная казарма на окраине города, обнесенная высоким забором, и новое школьное здание, в классах которого были сооружены нары. Войска ушли отсюда по тревоге два дня назад, помещения были захламлены, забрызганы хлоркой, оставшейся после дезинфекции.

Степан Степанович, взмокший от жары и непривычно долгого хождения, присел за столом в комнате, на двери которой еще сохранилась табличка «Учительская». Работы предстоял непочатый край, но Ермаков с некоторым удивлением чувствовал, что не только не боится этого, но даже, пожалуй, рад. Рад тому, что стал полновластным хозяином, что он – не чиновник на побегушках, а держит в своих руках крупное дело.

В школе разыскал Ермакова Николай Николаевич Ласточкин, назначенный на должность заместителя по политической части. Небольшого роста, худощавый и смуглый, он одет был в новую командирскую форму с красными комиссарскими звездами, нашитыми на рукавах. На петлицах – никаких знаков различий.

– Вы тоже временный? – спросил его Ермаков.

– Не знаю… Я из запаса, только что форму получил. Еще даже звание не присвоили. До вчерашнего дня здесь в обкоме работал.

– Вот хорошо! – обрадовался Степан Степанович. – Вы людей знаете, сумеете сколотить себе политаппарат.

– Этим я и займусь.

– И еще вопрос, комиссар. Где бы мне перекусить? С утра ничего не ел, а в штаб округа далеко добираться.

– Ума не приложу, – ответил Ласточкин. – Разве что в обкомовской столовой? Впрочем, знаете, я позвоню жене, она нам привезет что-нибудь или сынишку пришлет.

Сын Ласточкина привез им на велосипеде кастрюльку с тушеной картошкой и двухлитровый бидон молока. Степан Степанович, любивший поесть вкусно и много, даже руки потер от радости. Но пообедать спокойно не удалось. Ермаков и Ласточкин расположились было в учительской за столом, но в это время прибыла группа командиров, направленных в дивизию. Двадцать человек, из них половина интенданты. Это было все, что наскреб округ.

Ермаков приказал интендантам привести в порядок помещения, наладить к завтрашнему утру горячее питание. Мыть людей в бане и обмундировывать решено было ночью. И еще Ермаков распорядился достать ему легковую машину: ходить много пешком он не мог. Да и несолидно командиру дивизии топать на своих ногах.

В конюшне были обнаружены бракованные лошади. На них уселись пятеро командиров и трое писарей. Во главе этой кавалькады Степан Степанович отправился за город, где в бывших военных лагерях размещались мобилизованные.

Иван Булгаков, лесничий Егор Дорофеевич Брагин и учитель Магомаев вот уже полмесяца жили в старых бараках, среди других мобилизованных из Тульской, Орловской и Курской областей. Каждый день из бараков уводили несколько команд, но вместо них прибывали новые. Одуевские мужики уже начали подумывать, что о них забыли в сутолоке. Напоминать о себе не торопились. Народ тут собрался бывалый, каждый прошел одну, а то и две войны. Знали старое солдатское правило от службы не отказывайся, на службу не напрашивайся.

Жили вольготно и по военному времени вполне сносно. Несколько раз водили их на работу – ремонтировать дорогу, но большую часть времени коротали в лагере, в роще, разрезанной пополам прямой аллеей со старыми липами, с белым особняком в конце ее. Сбились своей компанией. Продукты получали сухим пайком, кашеварил Иван Булгаков. Из бараков выгнали их блохи и духота. Соорудили себе шалашики, благо погода стояла сухая и теплая. Перебрасывались в картишки. Лесничий Брагин, любивший потолковать о политике, доставал местную орловскую газету, проводил громкие читки. Желтолицый, чернобровый Магомаев, не умевший сидеть на месте, бродил по лагерю, собирал новости.

На призыв уходили в плохой обуви, кто в калошах, кто в тапочках – лишь бы добраться до места формирования. С обмундированием получилась заминка, а обувь у многих развалилась. Иван Булгаков сплел лапти себе, Брагину, а потом заказчики повалили к нему без отбоя. Деньги Иван брать стеснялся, но от продуктов не отказывался. Все шло в общий котел. Заядлый рыбак, Брагин наладился ходить на речку, километра за три. Приносил щурят и ершей для ухи. На добрых харчах и при хорошем сне мужики раздобрели, залоснились щеки.

– Чисто на курорте живем, – удивлялся Иван. – У меня во всю жизнь такого отдыха не было. Разве только когда в госпитале лежал. Даже совестно: Алена моя дома теперь за двоих воз везет.

– Жди, – наставительно говорил Брагин. – Сейчас по всей стране миллионы людей на ноги подняли. Всех обуть, одеть надо, оружие выдать, к месту приставить.

– Ну, а зачем же всех в одночасье сгарновали? Сперва забрили бы тех, кто ближе к границе, а у нас взяли бы возраста помоложе. Мы бы пока дома поработали. Время такое, что день год кормит. А мы тут без пользы калканы нажираем да добро на дерьмо переводим.

Брагин, еще более потучневший, тяжело ворочался на траве, устраивался удобней. Лежал на спине, живот горой поднимал подол старой гимнастерки.

– Ты, Иван, не по-государственному рассуждаешь, – утробно басил он. – Сегодня без тебя могут обойтись, а завтра ты позарез нужен. Пока тебя с печки достанешь – дорогое время пройдет. А тут ты, как резерв, под рукой.

– Вам, Егор Дорофеич, видней, конечно, – соглашался Иван. – Только урожай жалко. Богато земля в сей год уродила. Смотрю на поле – и сердце щиплет: управятся ли бабы одни?

– Пойми, Ваня, заваруха сейчас началась очень серьезная. С фашистами в два счета не справишься, война теперь надолго завязалась. Не об урожае думать надо, а о том, как противника побеждать.

– Чего думать? Пошлют – пойдем, прикажут – исполним… Без работы я, Егор Дорофеич, жить не привык. Лежу, а внутри червяк меня гложет. День прошел, а чего я за этот день сделал?

– Лапти сплел.

– Одно утешение…

Ближе к вечеру из барака прибежал старший команды Магомаев. Еще издали закричал:

– Подымайтесь, ребята! На построение!

Выстроились за бараками в четыре шеренги. Иван Булгаков прикинул на глазок: народу тысячи две, а то и больше. Все обтрепанные, грязные (вода была далеко), заросшие волосами, отпустившие бороды. Однако строй держали четко. А когда раздалась команда: «Равняйсь!» – разом, заученно, дернулись вправо головы.

Пришли командиры. Впереди – полный, пожилой полковник с крупным носом и одутловатыми щеками. Осанистый, широкий в поясе и в плечах, под стать Брагину. Только живот поменьше, да ростом пониже. Иван вгляделся и чуть не ахнул: узнал земляка, Степана Ермакова. Не только земляк, но, можно сказать, и родня: отец Ермакова приходился двоюродным братом деду Ивана. Шепнул об этом Егору Дорофеевичу, тот даже рот приоткрыл:

– Ну, брат, лафа тебе!

– Да Ермаков-то и не помнит небось.

– А ты напомни.

Магомаев свирепо глянул на них черными диковатыми глазами. Пришлось замолчать.

– Внимание! – крикнул полковник Ермаков. – Командиры запаса от младших лейтенантов и выше – десять шагов вперед, шагом марш!

Из рядов вышло человек двадцать, в том числе и Магомаев. Полковник останавливался возле каждого. За его спиной писарь, держа в левой руке папку, торопливо записывал.

– Старший лейтенант Филимонов, – представился Ермакову малорослый мужчина в стареньком пиджаке.

– Воевали?

– Ранен на Хасане. Во время финской командовал ротой в запасном полку.

– Примете первый батальон. Идите туда, – показал Ермаков на крайний барак. – Доложите капитану Бабину.

– Слушаюсь.

Полковник подошел к следующему. Посмотрел внимательно: красивое, восточного типа лицо, нос с горбинкой, густые сросшиеся брови.

– Лейтенант Магомаев. На финской командовал стрелковым взводом. Участвовал в штурме Выборга.

– Профессия?

– Преподаватель физики и математики.

– Будет артиллерия – используем. А сейчас назначаю командиром первой роты. Отправляйтесь к Бабину.

Закончив свой обход, полковник Ермаков подал новую команду:

– Старшины, помкомвзводы, командиры отделений, лица со средним и высшим образованием – десять шагов вперед!

На этот раз вышло гораздо больше людей. Опрос их производил теперь не только Ермаков, но и еще два командира. Фронтовиков назначали командирами взводов и старшинами рот. А с образованными, но не имевшими званий, дело было сложнее. Часть из них Ермаков отправлял в связисты, часть – в распоряжение комиссара.

Полковник остановился перед тучным, двухметрового роста мужчиной в гимнастерке без пояса, в новых лаптях. Заросшее щетиной лицо дышало здоровьем.

– Лесничий Брагин, – сказал он. – Окончил лесную академию.

– Не служили?

– Да вот, знаете ли, не довелось.

«Куда его? – снизу вверх смотрел Ермаков. – Лесничий… К лесу привык… В разведку, разве? Не подойдет, тяжел… Лесничий, а живот-то наел вон какой», – неодобрительно подумал Степан Степанович.

– Мне бы по хозяйственной части, товарищ полковник, – басом прогудел Брагин.

– Писарь, пометьте: в распоряжение начальника боепитания.

– Спасибо! – обрадовался Брагин. И, улыбаясь, сообщил: – Мы с вами земляки, товарищ полковник, из Одуевского района.

– Приятно, приятно, – кивнул Ермаков, намереваясь идти дальше, но Брагин, наклонившись, произнес тихо:

– Тут и родственник ваш есть, Булгаков, Иван Дмитриевич.

– Иван Дмитриевич? – морща лоб, вспоминал Ермаков. – А-а-а. Из Стоялова, вероятно. Спасибо, что сказали. Передайте, пусть зайдет ко мне. Завтра вечером…

Иван Булгаков, слышавший этот разговор, чувствовал себя очень неловко. А когда вернулся в строй Брагин, накинулся на него:

– Нехорошо, Егор Дорофеич. За язык вас тянули или как?

– Ладно, ладно, – покровительственно похохатывал Брагин. – Ты это брось, девица непорочная: родня, значит, родня, тут ничего не попишешь.

Полковник Ермаков, закончив обход, направился к бараку, где толпились новоявленные начальники, которые должны были составить каркас его рот и батальонов. Смотрел на эту разношерстную публику и думал невесело: «Что за народ? Какие они?.. Порошина бы сюда, на эти кадры, чтобы на себе эту свежую струю испытал… Бухгалтеры, учителя, служащие… Лесничий этот… Ох, Степан Степанович, хватишь ты горя!»

Как бы там ни было, это теперь его подчиненные, люди его дивизии. И Степан Степанович, вглядываясь в их лица, уже чувствовал к ним какую-то симпатию. С ними ему предстояло жить и, самое главное, – воевать.

А на следующий день Ермаков не без гордости докладывал в штаб округа, что один полк вверенной ему дивизии укомплектован личным составом на восемьдесят процентов, что обмундирование людей и формирование подразделений продолжается.

Несмотря на все увещевания Брагина, Иван Булгаков к полковнику не пошел. Отнекивался:

– С какой стати, Егор Дорофеич? У него и без меня дел много.

Однако Ермаков не забыл о разговоре с лесничим и сам вызвал родственника к себе. Иван недавно только обмундировался, явился свежий, остриженный, выбритый. Гимнастерка еще не обмялась, пузырилась на спине. Но бывалого солдата можно было определить в нем сразу, хотя бы по тому, как невысоко и туго навернуты обмотки; не спадут с ноги, пока сам не снимешь.

Беседовали они в учительской, где обжился Степан Степанович. Сюда принесли ему железную кровать и тумбочку для всяких надобностей. Ермаков на электроплитке вскипятил чайник, угощал смущенного Ивана, расспрашивал о родной деревне, о Григории Дмитриевиче. Похваливал Игоря и все допытывался, какая это Ольга Дьяконская, красивая ли, какой у нее характер.

– К Игорю я привык, – пояснил он. – Парнишка он хороший, только ребячества много.

– Не устоялся, – сказал Иван. – А так он светлый. Без задних мыслей живет, как сердце подскажет.

– Сердце иной раз сдерживать надо.

– Жизнь научит.

– А я рад, Иван, что ты в мою дивизию попал. Приятно со своим человеком поговорить, чаек погонять.

– Мне вроде бы и неловко, – сказал Иван.

– Ты это брось, – нахмурился Ермаков. – Служба службой, а родня – родней. – Подумав, – предложил: – Может, ты ко мне перейдешь? Дело для тебя найдется.

– Не надо бы… В пехоте место мое, не привык по штабам. И люди опять же языки чесать станут.

– Ты в первой роте?

– У Магомаева. Он тоже земляк наш. Мы так и держимся все вместе. Магомаев обещал в повозочные перевести, если лошади будут.

– Лошадей пришлют, – заверил Степан Степанович. – Ну, писать станешь, поклон передавай жене, детишкам, Григорию Дмитриевичу, супруге его, всем, кто помнит меня…

От Ермакова ушел Иван веселым. Мысленно сочинял письмо Алене и представлял, какое удивление будет у них в Стоялове. И еще очень доволен был Иван тем, что скоро пришлют лошадей и он наверняка теперь сделается повозочным. С лошадью хорошо, она напоминает о доме, о мирной жизни.

* * *

Ставка Верховного Главнокомандования принимала меры по укреплению руководства войсками. 10 июля были образованы три направления: Северо-Западное, Западное и Юго-Западное. Главкомом наиболее опасного Западного направления был назначен маршал Тимошенко. Перед войсками стояла задача – задержать противника на рубеже Днепра и Западной Двины.

Красная Армия располагала достаточными силами, но силы эти были еще в пути или только развертывались на линии фронта. Время – вот что было сейчас главным фактором. Чтобы укрепить фронт обороны, создать ударные группировки на флангах немецкого клина и отбросить противника, для этого надо было подтянуть из глубины много новых дивизий.

А пока что войска Западного направления преграждали путь немцам, растянувшись гонкой цепочкой, не имея резервов и вторых эшелонов. Дивизии еще не успели закрепиться, не успели обеспечить стыки с соседями.

Обстановка быстро менялась, штабы переезжали с места на место, управлять войсками было невероятно трудно. Линейная связь между многими пунктами была нарушена, а радиостанций войска почти не имели: их по старинке обеспечивали главным образом телефонами.

Однако цепочка, преграждавшая путь немцам, с каждым часом становилась крепче, в нее впаивались, звенья вновь прибывших батальонов и полков. Немецкие генералы понимали, чем это грозит им. Они торопились. Их танковые соединения нанесли новый удар.

Воздух не успел остыть за короткую ночь. Едва поднялось солнце, сразу же стало жарко. Колонны немецких войск двинулись к Днепру, поднимая клубы едкой желтоватой пыли. Войска ускоряли движение, торопясь выйти к прохладе, к воде.

Танковая группа Гудериана после трехдневного отдыха начала наступление в полосе между Оршей и Рогачевом. Полоса наступления равнялась 150 километрам и была гораздо уже той, на которой действовал Гудериан в первые дни войны. Сузить фронт заставила обстановка. На северном фланге под Оршей и на южном под Рогачевом давили, не позволяя развернуться, группировки советских войск. Танкам надо было преодолеть организованное сопротивление противника на речном рубеже, и это заставляло концентрировать силы.

Множество хороших проселочных дорог вдоль фронта позволяло Гудериану быстро маневрировать частями. Как всегда, он остался верен своей тактике. Войскам был подтвержден приказ: не штурмовать укрепления русских, нащупывать слабые места в их обороне и продвигаться вперед, не оглядываясь на тылы и фланги.

В штаб группы посмотреть на начало наступления прибыло много гостей. Итальянский военный атташе, смуглый, с коричневым, будто пропеченным, лицом генерал Маррас приехал в походном мундире, с биноклем и двумя пистолетами, словно сам намеревался вести в атаку роты. Итальянец охотно позировал перед фотоаппаратами. Сопровождавший его капитан 1-го ранга Брюкнер выделялся среди офицеров своей черной морской формой. Его принимали за представителя гестапо. Адъютант Гитлера по военно-воздушным силам полковник фон Белов сразу сделался добычей корреспондентов.

Начальник штаба барон фон Либенштейн и на этот раз сумел сделать все как нужно. Место, выбранное им для показа боя, было удачным.

В семь утра Гудериан с гостями прибыл в район Копыси, между Оршей и Шкловом. Все поднялись на холм возле Днепра. Кусты боярышника отлично маскировали людей, но были не столь высоки, чтобы мешать наблюдению. На противоположном берегу реки тянулся ровный луг, упиравшийся вдали в лес.

Мотопехота уже переправилась на лодках и понтонах и теперь цепями продвигалась к лесу. Винтовочной и пулеметной стрельбы почти не было слышно, ветерок относил ее в сторону. Казалось, что цепи идут, не встречая сопротивления. Убитых и раненых скрывала высокая трава. Это немного портило картину, зрители не чувствовали накала боя.

– Обороняется перед нами 66-й стрелковый корпус русских. Их позиции на опушке, – пояснял Гудериан. – Противник ведет огонь, но потери, как видите, у нас пока незначительные.

Генерал Маррас старался забраться повыше, влез на камень на самой вершине холма, балансируя, смотрел в бинокль. Капитан 1-го ранга Брюкнер держался возле него как телохранитель. Подполковнику фон Белову надоели корреспонденты, он ушел на позиции зенитчиков.

Тут, на стыке двух сильно растянутых по фронту дивизий, русские не могли оказать серьезного сопротивления. Но когда пехота достигла середины луга, в нескольких местах вспухли грязные дымы взрывов. Цепь залегла, исчезла в траве. Это событие внесло оживление. Корреспонденты взялись за бинокли.

– Вероятно, минное поле, – сказал Гудериан. – Сейчас саперы проделают проходы… Видите, наши минометы ударили по русским позициям. Они подавят огневые точки, а пехота тем временем отдохнет. В такую жаркую погоду трудно наступать без отдыха, – пошутил он.

Издалека, из-за леса, начала бить русская батарея. Снаряды – это был крупный калибр – рвались на лугу и в прибрежных зарослях, нащупывая позиции минометчиков. Гудериан приказал вызвать авиацию и подавить артиллерию. Бой развертывался по всем правилам. Но генералу было ясно, что если русские не подтянут резервы, то пехота, даже без танков, быстро сомнет противника. А резервы у русских вряд ли имелись – об этом Гудериан знал.

На Марраса и на корреспондентов бой, видимо, производил должное впечатление, все они были взволнованы важностью происходившего. Не позже как завтра появятся е берлинских и римских газетах статьи под броскими заголовками: «Прорыв «линии Сталина», «Последняя преграда взята». И под каждой статьей будет помечено, что она прислана собственным корреспондентом непосредственно с передовой линии.

Русская батарея дала несколько залпов по строящемуся мосту. Рухнул готовый уже пролет, поплыли по течению свежеотесанные бревна. Один, вероятно, случайный, снаряд угодил в подножье холма. Пронзительный визг бросил на землю корреспондентов, заставил присесть за камень Марраса. Треск, вспышка пламени, выше дерева взметнулся косматый конус. Прошумела, качнув кустарник, взрывная волна. Несколько осколков, ослабев на излете, прошуршали в листве. Гудериан оглянулся. Побледневшие гости, отряхиваясь, поднимались с земли. Только Брюкнер спокойно стоял на прежнем месте и курил.

То ли потому, что мотопехота уже подошла к лесу и почти скрылась из глаз, то ли виной всему был снаряд, но гости сразу заспешили назад в штаб группы. Генерал Маррас поблагодарил Гудериана за доставленное ему удовольствие видеть в тяжелом бою доблестных немецких солдат.

– Простите. Я не имел права подвергать вас такой опасности, – почтительно говорил Гейнц, смеясь в душе над этим макаронником, побледневшим при первом снаряде: Очевидно, Маррас, тыловая крыса, искренне считал, что он был в настоящей переделке, и поэтому вполне серьезно принимал извинения Гудериана. – Впрочем, вы сами повинны в этом. Если меня обвинят, то я скажу, что вы лично выбрали этот горячий участок.

– О, разумеется, разумеется! Конечно, я сам. Я очень доволен, коллега, очень доволен, – восторгался экспансивный итальянец. – Война есть война, без риска обойтись невозможно.

Гейнц не без злости подумал, что Маррас за эту поездку получит, вероятно, награду. Вот она, еще одна несправедливость: легкая прогулка, просмотр инсценировки, десяток статей, восхваляющих итало-немецкое содружество – и, пожалуйте, орден. А фронтовые генералы ежедневно подвергаются риску, работают, не считаясь со временем, по двое-трое суток обходятся без ванны… Но, несмотря на это, фюрер не часто жалует их наградами…

Догадливый адъютант Гудериана разыскал тяжелый шершавый осколок и подал Маррасу. Итальянец бережно завернул его в надушенный платок.

Корреспонденты искали осколки сами, ползая на коленях среди кустов. Гейнц подумал насмешливо, что осколков надо было бы набросать заранее. Он представлял, что будут рассказывать эти люди, вернувшись в Берлин: «Мы наблюдали за сражением. Я стоял рядом с Гудерианом. В самый разгар боя русские осыпали нас снарядами…»

Да, корреспонденты не пожалеют восторженных слов, чтобы написать о себе и Гудериане. Тем более, что в штабе группы им приготовили не только роскошный обед, но и по чемодану для каждого – с сувенирами из России.

Гости уехали вовремя, Гейнц больше не мог заниматься ими. Из штаба группы, из корпусов и дивизий непрерывно поступали сообщения. Радист командирского танка принимал и передавал без передышки, жуя в углу рта трофейную русскую папиросу – некогда было прикурить. На мотоциклах и легковых машинах то и дело приезжали офицеры связи. Уже по обилию донесений, запросов, уточнений можно было понять, что форсирование реки происходит медленно.

17-я танковая дивизия южнее Орши встретила на восточном берегу сильное сопротивление. Русские контратакой отбросили головной полк обратно за Днепр. Гудериан распорядился оставить у Орши заслон, а главные силы 17-й дивизии перебросить через реку возле Копыси, где наметился прорыв. Пришлось ждать до полудня, пока танки оттянутся от Орши и перейдут по мосту на восточный берег. Теперь Гудериан был уверен, что по крайней мере в одном месте в оборону русских вбит клин, и две дивизии вышли на оперативный простор.

Следующий день был не менее напряженным. Форсирование Днепра было завершено. Все три корпуса с непрерывными боями продвигались вперед. Противник контратаковал на флангах у Орши и Рогачева. В центре русские упорно обороняли город Могилев – узел дорог. Из передовых частей поступали сообщения о больших потерях. У 18-й танковой дивизии русские разгромили тылы; в 17-й осталась едва половина танков; пехотный полк СС «Великая Германия» расстрелял все патроны, отошел с позиций и просил немедленной помощи.

Жалобы и просьбы Гудериан оставлял без внимания. Радио несло в корпуса и дивизии один и тот лее настойчивый приказ: сломить сопротивление противника, ускорить движение!

Гейнц был полностью поглощен делами своей группы. Его войска вели напряженные бои, ему некогда было сейчас думать о будущем. А в Ставке, оказывается, уже господствовало мнение, что кампания близка к завершению. В Берлине смотрели на события с завидной широтой, разрабатывали дальнейшие планы. Об этом рассказал Гейнцу главный адъютант Гитлера полковник Шмундт, приехавший к нему ознакомиться с обстановкой.

Гудериан умел поддерживать нужные знакомства. Шмундт – глаза фюрера. От того, как и что доложит полковник, зависит многое. Военачальники старой прусской школы смотрели на Шмундта свысока, для фельдмаршалов он был выскочкой из нетитулованной черни, полковником-шаркуном, мальчиком на побегушках. Главный адъютант относился к ним с затаенной ненавистью. А Гудериан держал себя со Шмундтом на равной ноге, без пренебрежения, но и не заискивая. Шмундт уверовал в дружеские чувства Гудериана. У главного адъютанта не было секретов от Гейнца, Рассказывал он о новостях охотно – видимо, не часто приходилось ему вести откровенные беседы.

Шмундт, рослый, простоватый с виду, похож был на здорового крестьянского парня, надевшего полковничий мундир и еще не освоившегося с ним. Под этой маской трудно было угадать настоящее: спокойную рассудительность и расчетливую хитрость. Главный адъютант был очень самолюбив, и уже немало начальников поплатилось чинами и должностями, не увидев или не желая видеть в нем никого, кроме лакея-посыльного. При всем этом Шмундт фанатично любил Гитлера, с радостью и даже с восторгом воспринимал не только похвалы фюрера, но и любую брань по своему адресу.

Главный адъютант не поехал, конечно, на передовую. Его устраивали сведения, которые дал Гудериан. По заведенному между ними обычаю они посидели вдвоем за бутылкой вина. Новости, привезенные Шмундтом, были очень интересны. Оказывается, главное командование уже определило состав оккупационных войск и места их дислокации.

– Известно ли, какие танковые соединения будут использованы для этой цели? – спросил Гейнц, которого совсем не прельщала перспектива остаться в России после войны.

– Вы, господин генерал, здесь не задержитесь, – понимающе кивнул Шмундт. – Оккупационную службу будут нести новые дивизии, которые сейчас формируются. Они получат здесь опыт. – Он запнулся подыскивая подходящее слово, – опыт умиротворения на больших пространствах. А закаленным фронтовикам предстоят дела трудные и почетные.

– Шмундт, не льстите, – засмеялся Гудериан. – Это у вас получается плохо.

– Льстят, когда не уважают, – серьезно сказал полковник. – Дело вот в чем: сразу после России фюрер решил вышвырнуть с Ближнего и Среднего Востока англичан и французов. Нам нужно много нефти. Вы, танкист, понимаете это лучше меня. План таков. Генерал Роммель ведет свои машины на Каир через Северную Африку. Из России одна танковая группа движется на Египет через Кавказ, Турцию, Сирию и встречается с Роммелем на Суэцком канале. Вторая группа наступает к Персидскому заливу. Одну из этих групп возглавите, разумеется, вы.

– Я буду только рад.

– Фюрер высокого мнения о вас, генерал, вы ведь знаете это.

– Всем известно, как я предан ему.

– Да, и он ценит ваши способности. Он не любит упрямства, но в вас эта черта ему нравится. – Шмундт чиркнул зажигалкой, прикуривая. – Поход в Египет и Персию – дело ближайшего будущего. Англичане останутся без нефти. Это для них смерть, мы задушим их без боя. Одновременно – поход на Индию, и тоже через Россию. После этого – Африка и все прочие территории.

– А Соединенные Штаты?

– Сначала они будут изолированы. Мы зажмем этих плутократов и болтунов экономической блокадой. Япония и мы – с двух сторон. Фюрера эта проблема мало беспокоит. Штаты сильны промышленным потенциалом. Они могут снабжать. Но сами они воевать не способны. Ну, подумайте, какие из них солдаты? – развел руками Шмундт.

Гудериан слушал его со смешанным чувством радости и обиды. Приятны и заманчивы были перспективы. Завоевать мир при теперешней технике вполне возможно. И чем больше войн, тем больше будет у Гейнца шансов заслужить лавры великого полководца. Штабные генералы не в счет, это не конкуренты. Фельдмаршалы устарели, им пора на покой. Самый опасный соперник – Манштейн. Он сравнительно молод, смел, способен быстро решать стратегические вопросы. Но Манштейну фюрер доверяет меньше, чем Гейнцу. В конце концов, можно использовать связи, чтобы подорвать карьеру соперника.

В Берлине люди мыслили мировыми масштабами. Там смотрели на глобус. А Гудериан разыскивал на карте маленькие города и радовался, когда войска в сутки продвигались на два десятка километров. Он успокаивал себя мыслью, что слава приходит не к тем, кто разрабатывает планы, а к тем, кто выполняет их. Поход на Москву планировали в штабах сотни людей. А захватит столицу большевиков он один. Он первым проедет по той площади, где русские устраивали раньше свои парады.

Остатки армии, отступившей из района Бреста, сосредоточивались на новом рубеже возле города Кричева. Наиболее боеспособные подразделения сразу же направлялись к реке Проне, по берегу которой создавалась вторая линия обороны, на случай, если немцы форсируют Днепр.

Полк майора Захарова оказался среди осколков армии едва ли не самой крупной и организованной воинской частью, хотя насчитывал личного состава всего одну треть, а обозов и артиллерии не имел. Полк был отправлен походным порядком на новый рубеж. Повел красноармейцев капитан. Патлюк. Майор Захаров и лейтенант Бесстужев задержались в штабе. В отделе формирований им вручили копию приказа, отпечатанного на машинке, в котором, в частности, говорилось, что «группу майора Захарова с сего числа и до дальнейших указаний надлежит полагать отдельным стрелковым полком». В полк вливались мелкие отряды красноармейцев, вырвавшихся из окружения, уцелевшие обозы. Было приказано также довести личный состав до предусмотренной штатами численности за счет местных военкоматов.

Управление армии помещалось в небольшом особняке. Народу было полно, толпились десятки командиров, стучали машинки, У всех были срочные дела, никто не хотел ждать. Бесстужев бегал вместе со всеми, попадал не туда, куда надо, разговаривал в повышенном тоне. А майор Захаров без спешки ходил из комнаты в комнату, от стола к столу. Он не требовал, не доказывал. Клал бумажку и говорил: подпишите. И этот его негромкий, среди общего шума, голо-с действовал как-то магически. На него смотрели с удивлением и подписывали. А когда интендант, ведавший боеприпасами, раздраженно крикнул: «Да кто вы, собственно, такой?», майор пояснил ему.

– Я командир стрелкового полка. Если вы не в курсе – прошу в оперативный отдел.

Дождавшись Захарова на крыльце, Юрий сказал ему:

– Здорово у вас получается, товарищ майор.

– Должность обязывает! – Помолчал и, усмехаясь, добавил: – Вот так, Бесстужев. С сего числа тебя надлежит полагать командиром батальона. С чем и поздравляю.

– Меня? Комбатом? Да я и ротой-то месяц еще не командую!

– Знаю, знаю, – обнял его за плечи Захаров. – Не горячись и не возражай. Уже решено. Ты кадровик. Справишься.

За день они успели сделать многое. Вслед за ушедшим к реке Проне полком отправили тысячу призывников, гаубичную батарею, батарею противотанковых пушек и зенитную, полсотни повозок с боеприпасами и различным имуществом. К утру туда же должны были прибыть прямо из Смоленска грузовики с винтовками и обмундированием.

Захаров и Бесстужев выехали на новый рубеж верхом. Окраину города миновали уже в темноте.

– Спать хочется, – зевнув, сказал майор. – Устал, что ли. Ты как?

– Еще бы не устать. Ведь мы и не ели сегодня. Только утром по кружке кипятку с сахаром…

– Неужели правда? – удивился Захаров. – И то верно… Ну, некогда было, – сказал он, будто оправдываясь. И предложил: – Давай споем потихоньку. А то задремлю, с лошади упаду.

– Какие уж тут песни… Лучше я вас разговорами отвлекать буду. И толкать через каждые пять минут.

– Ну, толкай. Только осторожно, с седла не сшиби.

Вокруг них расстилалось темное поле. Ни единого огонька не было окрест. Навстречу короткими порывами дул ветер. Они ехали на запад, и Юрию сейчас, ночью, казалось, что до границы не очень и далеко, что можно доехать до нее, не поворачивая назад. Мысли путались, дремота обволакивала сознание. Казалось, что Полина смотрит на него откуда-то сверху, видит их обоих в пустынном поле. В ушах звучал ее голос. Она звала его: «Юра, сюда!»… Потом сказала, чтобы он снял шлем и латы, в них ему тяжело. «Почему латы?» – думал Юрий и никак не мог понять этого. Он начал объяснять Полине, что теперь носят совсем другую форму. А она не слушала его, махала призывно рукой и повторяла: «Сюда! Сюда!» Кони, чувствуя, что ослабли поводья, шли медленно. Мягко, будто ладонями по подушкам, шлепали по пыльной дороге копыта.

Бесстужеву отвели на берегу Прони трехкилометровый участок. Для батальона такой участок велик, к тому же у Бесстужева был не батальон, а одна беда: сто человек из тех, кто отступал от границы, и около трехсот местных колхозников. Их остригли наголо ножницами, приказали помыться в реке и кое-как обмундировали. Не хватило гимнастерок и совсем не оказалось пилоток. Смешно и горько было смотреть на этих новоявленных красноармейцев в кепках, фуражках, соломенных капелюхах.

Командирами отделений Бесстужев назначил бойцов-кадровиков. Ефрейторов Носова и Айрапетяна – командирами взводов. А сержанту Мухову пришлось доверить целую роту. На Мухова Бесстужев надеялся: сержант служил третий год, был человеком сообразительным.

Майор Захаров специальным приказом присвоил всем новым командирам отделений звание младших сержантов, командирам взводов – старших сержантов, а Мухову – звание старшины. За неимением форменных треугольников ребята нашили на петлички матерчатые, пустив в ход чью-то старую гимнастерку.

На участке Бесстужева спокойная Проня текла прямо. Деревья и кустарник затеняли ее. На темной воде – резные листья кувшинок. В некоторых местах они покрывали всю речку от берега до берега. Это верная примета – тут мелко. Как раз посередине участок был перерезан проселком, бегущим с востока на запад через старый деревянный мост. Бесстужеву было ясно, что если немцы появятся, то именно тут, перед мостом; тут он сосредоточил свои главные силы, оставив на флангах легкие заслоны.

Из-за этого ему пришлось крепко поспорить с Горицветом. Приехал старший политрук вместе с Захаровым после полудня. Оставив коней на КП, пошли осматривать рубеж. Красноармейцы, закончив рыть окопы, сооружали теперь вдоль берега контрэскарп.

– На той стороне местность открытая, а у меня все три километра – лес и кусты, – объяснял майору Бесстужев. – Я решил закрыть проселок. А в других местах – только охранение. С таким расчетом, чтобы сектор обстрела одного перекрывал сектор обстрела соседа. При себе держу резерв: два взвода с пятью пулеметами. Определится опасность – резерв туда.

Захаров молчал. А Горицвет, выслушав лейтенанта, сказал с ехидцей:

– По уставу, товарищ комбат, положено вырыть на всем участке окопы полного профиля со стрелковыми ячейками и пулеметными гнездами. А то что же получается – вы ждете немцев на дороге, а они возьмут и ударят в другом месте.

– Не ударят. Берег на той стороне болотистый. А на крайний случай – резерв у меня. Мне маневрировать в лесу легко, не увидит немец.

– Не маневрировать нас сюда послали, а воевать, – сказал Горицвет. – Зарылись в землю – и стойте. Маневрируют те, которые на одном месте держаться не могут.

– А вы что предлагаете? – горячо сказал Бесстужев. – Растянуть людей поровну и на опасных и на неопасных участках? Посадить их в ячейки в двадцати метрах друг от друга? Так эту цепочку немцы сразу прорвут. Они так и рвали в других местах. Уж пора бы эту ошибку всем не допускать, не только нам.

– А вы без обобщений, без обобщений, – торопливо произнес Горицвет. – Вы за себя соображайте. Я советую вам не мудрствовать, а действовать по уставу. Иначе вся ответственность ляжет на вас. И на нас, – говорил он, ища взглядом поддержки Захарова, но майор будто не слышал их разговора; сонно щурился, глядя на воду, подернутую блестящей чешуей ряби.

– По уставу, товарищ старший политрук, мой участок должен занимать стрелковый полк с соответствующим количеством артиллерии, минометов, приданных танков и тому подобное, – рубил Бесстужев. – А у меня четыреста штыков. Из них сто – красноармейцы, а триста, извините за выражение, на подхвате работают. Их сейчас командиры отделений учат, с какой стороны патрон в ствол вгонять. И еще, к вашему сведению, эти люди даже присягу не принимали. Они вот встанут, разойдутся, и ничего с ними не сделаешь. Они, юридически, свободные граждане. Их только совесть тут держит.

– Верно – не принимали? – спросил, оживившись, Захаров, обращаясь сразу к обоим.

– Точно, – сказал Бесстужев.

– Товарищ политрук, ваше упущение. Организуйте немедленно.

«И не суйте нос не в свое дело», – мысленно докончил Юрий.

– А вы, – Захаров повернулся к Бесстужеву, – поступайте так, как считаете нужным. Ваша задача – не пропустить на своем участке немцев. Как вы это сумеете – забота ваша… – Подумал и добавил: – Если подойдут немцы, взорви мост. Не прозевай.

– Взрывчатки нету. И мин тоже, – пожаловался Бесстужев. – Пришлось из снарядов фугас закладывать. Отделение с сержантом у меня постоянно на мосту дежурит.

– Ясно, – сказал Захаров и чуть заметно подмигнул. Юрий понял: все у «его правильно, просто майор не хочет вслух высказывать свое одобрение, оберегая авторитет Горицвета.

В этот день основные работы на рубеже были закончены. Бесстужев выставил на дороге боевое охранение – взвод старшего сержанта Айрапетяна. Решил, наконец, отдохнуть, отоспаться как следует. Сходил к реке, постирал портянки. Оттуда вернулся босой, неся в руках сапоги.

Командный пункт его батальона помещался в полуразвалившейся лесной сторожке. Красноармейцы-связисты натащили сюда свежей травы, достали где-то несколько одеял. Бесстужев поужинал хлебом с молоком и только примерился лечь, как дневальный крикнул;

– Товарищ лейтенант, вас спрашивают. – Кто там? Пропусти, – неохотно сказал Бесстужев.

– Разрешите? – услышал он знакомый голос.

Глянул и обомлел: в двери, касаясь головой притолоки, стоял Виктор Дьяконский, всматривался, улыбаясь, в темноту избушки.

– Витя? Дорогой! Неужели ты? – прыгнул к нему Бесстужев. – Живой? Чертушка, я же тебя каждый день вспоминаю! – кричал он, тиская плечи Виктора.

А Дьяконский не мог говорить от волнения, не мог унять бившую его дрожь. Он давно готовился к этой встрече и нарочно сегодня затянул время, чтобы увидеться в сумерках. Не радость, а горе принес он своему другу. И как поведать ему обо всем случившемся?

– Выйдем на минутку, – сказал он некоторое время спустя. – Пойдем, Юра, – тянул он Бесстужева за рукав.

– Куда еще? Садись! Есть хочешь?

– Потом. Сначала с делом покончим.

Они прошли на поляну, где двумя шеренгами стояли красноармейцы, все в новом обмундировании, хорошо вооруженные. У многих, кроме винтовок и ручных пулеметов, были еще немецкие автоматы.

– Смирно! – скомандовал Дьяконский. – Равнение на середину… Товарищ лейтенант, отряд в количестве пятидесяти трех человек прибыл в ваше распоряжение!

– Вольно, вольно! – махнул рукой Бесстужев. – Разойдись! – крикнул он и повернулся к Дьяконскому. – Это что, подкрепление? Майор прислал?

– Эти люди вместе со мной вышли из окружения.

– Ты? Из окружения? – изумился Бесстужев. – Ты, значит, воевал уже?

– Еще как! – хрипло засмеялся Дьяконский. Но в смехе его не было радости. – Вот видишь, всех к себе привез, нашли вас. А командиров и сержантов в Гомеле на формировочном пункте задержали. Одни рядовые со мной.

– Кадровики?

– Да. И не подведут, можешь быть спокоен. Пороху, как говорится, понюхали. До тошноты.

– Я скажу, чтобы накормили их, разместили. Витька, чертушка, это же замечательно! – ликовал Бесстужев. – Ну, что же мы стоим? Пойдем ко мне! Эх, выпить нечего по такому случаю. Может, Патлюку позвонить?

– Давай лучше вдвоем посидим. Событий столько, будто три «года не виделись.

Они, лежа на траве, проговорили до самого рассвета. Виктор рассказал обо всем: как прорывались они из кольца, как погиб комиссар. Не сказал только о смерти Полины. Не мог, не поворачивался язык. Он даже не называл ее имени. Приходилось умалчивать, кое-как связывать концы с концами. Врать он не умел, получалось нескладно. Он злился на самого себя, говорил сухо.

Бесстужев чувствовал в Викторе какую-то скованность, угадывал в его словах что-то недосказанное. И от того, что между ними не возникло той духовной близости, которая существовала раньше, было неприятно обоим. Дьяконский понимал, почему это происходит. А Бесстужев думал, что они давно не виделись и поэтому несколько поотвыкли друг от друга.

Связист принял из штаба телефонограмму: старшему лейтенанту Бесстужеву немедленно явиться на совещание. До штаба было километров пять. Юрию подседлали лошадь. Он ехал и улыбался: связист утверждал, что не ослышался – вызывали именно старшего лейтенанта.

Все объяснилось быстро. Командиры собрались в просторной риге, расселись на старой соломе. Захаров приказал всем приготовить карты. Заговорил негромко:

– Товарищи, сегодня получен приказ о присвоении воинских званий командирам нашей части. Мы хотели торжественно отметить это событие, но обстановка такая, что не до церемоний. Оставим до лучших времен. А сейчас я только зачитаю приказ…

Поздравив командиров и пожелав им успешной службы, Захаров сказал, усмехнувшись:

– Вот так. А меня с сего числа надлежит полагать подполковником. – И, погасив усмешку, продолжал: – Теперь самое главное. Вчера вечером и сегодня ночью немцы в нескольких местах форсировали Днепр.

Командиры задвигались, шурша соломой. Покашливали, переговаривались. Захаров выждал, пока они успокоятся.

– По последним сообщениям, бои идут вокруг Могилева. Немцы обтекают город северней и южней. Не исключена возможность, что их передовые отряды достигнут Прони уже сегодня. Приказываю: подразделения привести в полную боевую готовность, все работы по формированию прекратить, необмундированных отправить в тыл – там ими займутся. Организовать от каждого батальона подвижную разведку на глубину десять-пятнадцать километров… Не забывайте держать регулярную связь со мной… Можете быть свободны… Бесстужеву остаться.

Захарова и Горицвета интересовали люди, которых привел Дьяконский, но интересовали по-разному. Захаров спросил, как Бесстужев намерен использовать их. Старший лейтенант ответил, что сформировал новую роту, добавив к прибывшим мобилизованных. Командиром роты просит назначить Дьяконского.

– Он людей из окружения вывел, ему верят.

– Доверяй, да проверяй, – сказал Горицвет.

– Что вы имеете в виду? – повернулся к нему Бесстужев.

– Не волнуйтесь, старший лейтенант, всем известно, что Дьяконский ваш друг-приятель и вы за него горой.

Бесстужев покраснел, ответил сердито:

– Я сужу о человеке по делам.

– А откуда вы его дела знаете? Он у немцев был.

– Не у немцев, а в окружении. И, к несчастью, в окружение попали слишком многие, – бросил Бесстужев.

Горицвет не заметил горькой иронии в его словах.

– Ну и что – многие. Всех поковырять надо. Чистку сделаем, профильтруем. Я вот с особым отделом свяжусь.

– Поковыряйте, поковыряйте, – сказал разозленный Бесстужев. – Ковыряйте в носу, пока палец не сломается. Только прежде, чем нос чистить, надо бы голову проветрить.

Горицвет сузившимися глазами смотрел на Бесстужева. Захаров, молчавший до сих пор, вмешался:

– Слушай, Горицвет, ведь этот парень вместе с комиссаром Коротиловым был.

– А потом?

– А потом с людьми… Ну вызови бойцов, поговори с ними, если на тебя следовательский зуд напал.

– Это мой долг.

– Вызывай, проверяй, только не сейчас. Скоро бой, ты нервы людям не взвинчивай. И вообще я тебе скажу, дорогой ты мой политрук, сейчас время такое, что людей надо новой меркой мерить. Если человек убивает врага – значит хороший. А тот, который в кусты прячется, тот негодяй, с каким бы ярлыком он ни ходил. Верно?

– Не совсем… – осторожно начал Горицвет, но Бесстужев перебил его:

– Товарищ подполковник, я прошу присвоить Дьяконскому звание младшего лейтенанта. Он достоен. И представить его к награде!

– Нет! – крикнул Горицвет. – Я против.

– Почему? – спросил Захаров.

– Он даже не комсомолец, этот Дьяконский. Был в тылу противника, отец у него расстрелян… Да случись что, нам всем за него головы поснимают.

– Боишься?

– Считаю осторожность необходимой. Ходатайство не подпишу.

– Боишься, – сказал Захаров. – И до чего же привыкли мы сами себя бояться и своих людей по щекам лупить… Своим пощечины легко давать. Без сдачи… А вот немцы – они с автоматами.

– Это ты мне говоришь? – вытянулся Горицвет.

– Нет, подумал вслух… Писарь! – крикнул Захаров. – Быстро подготовьте приказ о присвоении Дьяконскому звания старшего сержанта и о назначении его командиром роты… Вот, – обратился он к Бесстужеву, – это все, что в моей власти. А об остальном поговорим после боя… Если будем живы. Ну, отправляйтесь, – толкнул он Бесстужева в плечо.

Из риги старший лейтенант вышел вместе с Горицветом. Тот шагал сутулясь, быстро переставляя длинные, не гнущиеся в коленях ноги. Вместо прощания сказал строго;

– После боя вызову Дьяконского и человек пять из его компании. Пощупаю их с особистами.

– Кур щупайте, пользы больше, – презрительно бросил Бесстужев, сплюнул и пошел к лошади.

Горицвет что-то крикнул ему вслед, но он не остановился и не оглянулся.

Ехал раздосадованный, без жалости хлестал прутом медлительную кобылу, привыкшую ходить в оглоблях, с грузом, а не под седоком. Кобыла недовольно взбрыкивала. Спешившись возле сторожки, отдал повод связисту. Позвал Дьяконского:

– Отойдем, разговор есть.

Виктор внимательно посмотрел ему в лицо.

– Случилось что-нибудь?

– Да, ерундистика, – махнул рукой Бесстужев. – Горицвет насчет окружения интересуется.

– Ну и что?

– Как что? Разбираться будет. После боя хочет видеть тебя.

– Схожу, – сказал Виктор. – Надоело, правда, десятый раз одно и то же пересказывать, да что поделаешь.

– Ты пойми меня правильно, Витя, – потупившись, заговорил Бесстужев. – Я знаю, что ты ничего плохого сделать не можешь. Но вот, понимаешь ли…

– Ну, что? Говори, говори…

В голосе Дьяконского Бесстужев уловил беспокойство и настороженность. Это подтолкнуло его. Глядя в глаза, спросил:

– Витя, ты все рассказал мне?

И по тому, как на секунду замялся Дьяконский, как мигнул он растерянно несколько раз, понял: нет, не все. Ему стало страшно. Неужели Виктор, друг, таит что-то грязное, подлое, неужели он чужой? Это предположение оглушило Бесстужева. Он не мог собраться с мыслями. Дьяконский, видимо, понял его состояние, произнес тихо:

– Я рассказал все, что имеет отношение к службе. Я не разговаривал ни с одним немцем. Я стрелял в них. В этом могу дать любую клятву. И мне больно оттого, что ты мне не веришь.

– Нет, – возразил Бесстужев. – Понимаешь, я верю… Но ты все же умалчиваешь что-то…

– Это сугубо личное.

– Ты же мне рассказывал не как командиру, а как другу.

– Я не могу.

– Тебе будет легче, если в это личное запустит свои пальцы Горицвет?

– Это невозможно. Невозможно… Ну, не смотри на меня так, – жалобно попросил Дьяконский, сжимая ладонями виски.

Бесстужев никогда не видел Виктора таким растерянным и возбужденным и чувствовал, что нервозное состояние Виктора передается и ему. Он уже догадывался, что сейчас услышит нечто ужасное не только для Дьяконского, но и для себя. Шагнул к Виктору с решимостью человека, бросающегося в омут.

– Ну, говори!

– Полина… Полина погибла… Ее раздавил танк.

Бесстужев открытым ртом глотал воздух.

– Ты… Правда?

– Сам хоронил ее.

У Юрия – меловое лицо. Немигающие глаза. Часто-часто вниз и вверх метались белесые брови. Язык шевелился, но не подчинялся ему. Потом Бесстужев резко передернулся весь, Дьяконский разобрал: «Где?»

– На Немане, у Столбцов.

Бесстужев как-то обмяк, сник. Обвисли плечи, безвольно болтались руки. Виктору показалось, что сейчас упадет. Крепко ухватил Юрия сзади за талию, повел к сторожке. У двери стоял старшина Мухов.

– Водки! – крикнул ему Дьяконский. Старшина обернулся, развел руками: нету, дескать. – Спирту, коньяку – что достанешь. Быстро! Ну! – командовал Виктор.

Ближе к вечеру на проселке появилась колонна автобусов, выкрашенных в зеленый цвет, с красными крестами на бортах и крышах. Возле моста их задержали. Автобусы были переполнены ранеными. Военный врач, молодой еврей с пышной шевелюрой и золотыми зубами, рассказывал, жестикулируя:

– Мы пробовали на север. У нас есть маршрут Горки – Красное – Смоленск. Но в Горках, оказывается, уже немцы. Мы поехали на юг, но там тоже немцы. Они наступают на Пропойск.

Его похвалили за то, что не растерялся и не бросил раненых.

Автобусы осторожно двигались по мосту. Ветхое сооружение скрипело и, казалось, того гляди, рухнет. Но мост выдержал, все машины переправились благополучно.

Потом через мост потянулись гурты скота. К отправке на восток скот был подготовлен колхозниками заранее, а угонять его не спешили, надеялись, что фашистов остановят. Но едва разнесся слух, что немцы форсировали Днепр, все стада тронулись разом. В клубах пыли, поднятой копытами, протяжно мычали коровы, хрюкали свиньи, на разные голоса блеяли овцы, хлопали бичи пастухов.

Виктор Дьяконский сидел в сторожке возле Бесстужева. Юрий, не шевелясь, лежал вниз лицом на увядшей траве. Дьяконский чувствовал себя виноватым, ему казалось, что поступил эгоистично, рассказав о Полине. Поспешил снять с себя этот груз. Нес ведь, ничего. Мог и дальше нести. А для Бесстужева груз этот слишком тяжел.

Виктор решил не рассказывать о подробностях, чтобы не терзать друга еще больше. Но Бесстужев и сам не расспрашивал. Он только подвинул Дьяконскому карту и попросил:

– Покажи где.

Дьяконский отыскал хутор, отметил крестиком место на краю рощи. Бесстужев долго смотрел на пометку, сделанную синим карандашом, видел там нечто понятное ему одному.

Оставить Бесстужева Виктор боялся. Хотел, чтобы старший лейтенант успокоился и уснул; заставлял пить разведенный спирт. Бесстужев выпил много, но не хмелел. Лежал ко всему безучастный. Даже не шевельнулся, когда прогудели над ними бомбардировщики, когда загрохотали бомбы. На звонки из штаба отвечал Виктор, докладывал, что старший лейтенант ушел на позиции.

Было уже темно, когда на дороге, недалеко от сторожки, вспыхнула вдруг частая стрельба. Совсем близко, в лесу, закричал кто-то:

– Немцы!

Этот крик будто подбросил Виктора. «Немцы? На восточном берегу? Откуда?» Он схватил автомат, напрямик через кусты ринулся к поляне, где расположилась его рота. На бегу вытащил из кармана рубчатую гранату Ф-1, вставил запал. Увидев своих, скомандовал:

– В ружье! За мной! – и, не останавливаясь, побежал к дороге, слыша за собой топот ног.

Бесстужев, выскочивший из сторожки следом за Виктором, бросился на выстрелы. Навстречу попалось несколько бойцов из новых, они неслись опрометью, без винтовок. Бесстужев не остановил их. Уже возле дороги столкнулся с высоким худым человеком в кепке, тот бежал и кричал, взвизгивая:

– Ой, немцы! Ой, немцы!

За ним люди бежали толпой, подгоняемые светлячками трассирующих пуль.

– Стой! – крикнул Бесстужев. – Назад!

Человек не слышал, лез на него. Перед глазами Юрия – распяленный черный рот. Еще секунда, и человек собьет его с ног, за ним навалится охваченная паникой толпа. Бесстужев выстрелил в человека в упор.

При вспышке увидел дырку, возникшую вдруг среди нижних зубов. Человек ахнул, завалился навзничь. Юрий выстрелил еще раз перед собой, потом – в воздух.

– Стой! Назад! Перебью!

От него шарахались, вокруг трещали кусты. Кто-то стонал. Из темноты вынырнули Мухов и Айрапетян.

– Товарищ лейтенант, сюда! – тянул его за руку Айрапетян. – Пулеметчик бьет, сволочь!

– Мухов, гони этих! Назад гони! – кричал Бесстужев, близкий к истерике. Он не думал про немцев, он ненавидел сейчас тех темных, безликих, которые бросили окопы, спасая свои шкуры. Вот так и отступают, так и отдают землю врагу!

Вместе с Айрапетяном он стоял несколько минут за деревом. Немецкий пулемет бил торопливо, сыпал в их сторону трассирующие цепочки пуль. Потом вдруг замолк, и сразу везде прекратилась стрельба, только грохнули еще две или три гранаты.

Осторожно вышли на дорогу. На повороте лежал опрокинутый мотоцикл. Рядом еще один, совсем целый: в коляске, у пулемета, откинувшись назад, сидел немец. Бесстужев выстрелил в него из нагана, но, когда подбежал ближе, увидел, что немец уже мертв, каска его смята сильным ударом и сдвинулась так, что закрыла ему все лицо.

К Бесстужеву подошли красноармейцы. Остановился рядом тяжело дышавший Дьяконский. Сказал со злостью:

– Чертовы паникеры, сколько шуму наделали. Тут и дела-то на пять минут.

– Мотоциклисты?

– Ну да, их всего шестеро или семеро. А в темноте их, наверно, за целую роту приняли. Нахально воюют, дьяволы. Будь тут одни мобилизованные, ей-богу, фронт бы прорвали. И откуда они взялись, не пойму. На парашютах, что ли, спустились вместе с мотоциклами?

– Через мост они, – объяснил Айрапетян. – Они среди коров ехали. Мы их только на мосту заметили. Открыли огонь, а они сразу сюда. Ну и на новеньких наскочили.

– Дьяконский, сколько у тебя сейчас людей? – спросил Бесстужев.

– Сто два человека.

– Веди к мосту. Немцы за первой разведкой вторую пошлют. Встретишь их. А мост… – Бесстужев колебался. Конечно, проще всего взорвать мост, и дело с концом. Но на той стороне останутся беженцы, стада, может быть, подойдут еще и машины с ранеными.

– Мост успеем, – понял его колебания Дьяконский. – Я возьму взвод и перейду на ту сторону. Там километрах в двух дорога – не развернешься. Слева лес, справа болото. Заткну это горлышко – ни одна мышь не проскочит. Если дам две красные ракеты – рвите мост.

– А вы как?

– Отойдем лесом и вплавь.

– Действуй, – разрешил Бесстужев. – Телефониста захвати с собой. Звони, если что, – понизил он голос. – Тяжело мне… Понимаешь, не в себе я… Человека убил вот.

– За дело, – сказал Виктор.

– Думаешь, так надо? – с надеждой спросил Бесстужев, ища оправдания тому, что совершил сгоряча.

* * *

Ночь наступила безлунная и очень темная. На западе по всему горизонту небо охвачено было багровым заревом: на его фоне смутно обрисовывались черные вершины сосен. Немцы подожгли деревни, расположенные вдоль линии фронта. Много раз уже видел Виктор такую картину, и всегда становилось как-то не по себе. Казалось, будто огненный вал катится вслед за нашими войсками от самой границы, испепеляя все живое.

– И за Минском жгли, и здесь жгут, – негромко сказал Дьяконскому красноармеец-телефонист. – Там ведь в деревнях ребятишки да бабы остались. Они-то куда теперь? Погляжу на зарево, и жуть берет. Вдруг до наших мест немцы дойдут…

– Они этого и добиваются.

– Чего? – не понял связист.

– Да чтобы нас с тобой жуть взяла. Надеются грохотом, жестокостью, пожарами людей запугать. Чтобы драпали, не оглядываясь. Запугивать и уничтожать – вот у них идея какая. Мне комиссар Коротилов об этом рассказывал. Помнишь комиссара?

– Как же не помнить, – ответил боец. – Правильно он говорил. Только немцы зря такую надежду имеют. Во мне эти пожары злость разжигают. Может, конечно, и найдутся у нас какие хлюпики, только вряд ли. Мне ведь не от страха жутко. За людей переживаю, которые под немцем остались.

– Ты с ребятами насчет этого потолкуй, – посоветовал Виктор. – Особенно с новичками, из пополнения.

– Сделаю, товарищ командир. Я ведь до войны у себя во взводе агитатором был, – с гордостью ответил телефонист.

…Дьяконский не спал всю ночь, ожидая противника. Должны же были фашисты организовать поиски невернувшейся разведки. Но немцы что-то не очень беспокоились о своих. Или боялись темноты, или считали, что разведчики забрались слишком далеко и возвратятся позже. За ночь по дороге прошло несколько больших стад коров и свиней, ехали беженцы.

На рассвете с реки и с болот потянуло холодом. Дьяконский пожалел, что не захватил плащ-палатку. Красноармейцы, дремавшие в мелких окопчиках, вскакивали с посиневшими лицами, затевали борьбу, бегали, согреваясь, между деревьями. Людей тут было немного, всего три десятка, но Дьяконский с ними чувствовал себя уверенно. Большинство – саперы, остатки той роты, которая первой вошла в отряд комиссара Коротилова. Ребята обстрелянные, на бога их не возьмешь. И вооружены хорошо. Во взводе четыре ручных и один станковый пулемет, штук пятнадцать трофейных автоматов. Вещевые мешки натощак не поднимешь: полны гранатами и патронами.

Виктор взял под расписку у пастухов свинью. Ее тут же освежевали. Нашлись любители: отправились в глубь леса, невпроворот наварили и нажарили на костре мяса. Бойцы наелись плотно.

На высокую сосну на бугре Дьяконский посадил двух наблюдателей. Дорога оттуда просматривалась далеко, но противника не было видно, хотя по распорядку дня время завтрака у немцев прошло и они уже должны были наступать.

Командир взвода сержант-сапер, крепыш, остриженный под «бокс», ночью уснул. Виктор приказал не будить

его. Теперь сержант чувствовал смущение: – доверили взвод, а он дрых, как сурок.

– Кемарнул малость. Сморило, – сказал он, неловко улыбаясь.

– Хорошо. Я днем посплю, если тихо будет.

– Тут, командир, мысль у меня есть. На дорогу я смотрел… Немцы-то ведь колонной ездят. А здесь с одной стороны лес, с другой – топь. И проселок дерьмовый. Низина. Видал – гать наложена. А потом еще поворот как раз…

Он вопросительно посмотрел на Дьяконского: продолжать ли?

– Ну-ну!

– Нам бы пушку сюда. Замаскировать в кустах. Пропустить сколько-нисколько машин и шлепнуть. Если даже танк – на повороте борт откроет. Подбитые машины задним дорогу загородят. А которые впереди – мы их причешем. Еще бы десяток мин на дороге поставить, и совсем лафа. Как думаешь?

– Ты после войны демобилизуешься? – помолчав, спросил Виктор.

– А чего? – обиженно замигал сержант. – Ну, демобилизуюсь, факт.

– Не надо. Иди лучше на курсы комсостава учиться. Сержант посмотрел недоумевающе, соображая, разыгрывает его ротный или нет. Спросил неуверенно:

– Думаешь, стоит?

– Определенно. Образование-то какое?

– Неполное среднее.

– Учись, – сказал Дьяконский. – А о твоем предложении доложу сейчас командиру батальона.

Телефонист с аппаратом сидел в ямке под кустом орешника, обгладывал свиную кость. Увидев ротного, вскочил, вытер рукавом сальные губы.

– Смотри мне, если трубку замаслишь, – пригрозил Дьяконский.

– Не, я аккуратно, тряпочкой.

Виктор позвонил. К телефону подошел старшина Черновод – сразу узнал его писклявый, как у скопца, голос. Попросил позвать старшего лейтенанта.

– Они спят, – почтительно ответил старшина. – Они всю ночь сидели. – Понизив голос и, наверно, оглянувшись, добавил: – Спирт пили.

– С кем?

– Одни.

– Вы об этом не очень распространяйтесь, – посоветовал помрачневший Виктор.

– Только вам, потому как приятели, – заверил Черновод. – Тут в сторожке нет никого.

Дьяконский настоял, чтобы старшего лейтенанта разбудили. Бесстужев взял трубку. Говорил он хрипло, соображал туго. Виктору пришлось два раза повторить замысел, прежде чем он уяснил предложение сержанта.

– Согласен, – одобрил Бесстужев. – Пушками помогу. Две противотанковые пошлю. Жди через полчаса. Сейчас свяжусь с Захаровым.

– Да, – сказал Дьяконский, – буду ждать.

– А ты что такой казенный, даже слушать неприятно.

– Люди. Не один.

– Ерунда, – сказал Бесстужев. – Все ерунда. – Помолчал, потом спросил: – Ты номеров не заметил на танках? Ну, на тех, которые Полину… – голос его осекся.

– Нет. Средние танки. Гудериановские, – поспешно ответил Виктор. – Говорили потом, будто в тех местах двадцать четвертый корпус действовал.

– Как думаешь – встретимся с ними?

– Встретимся. – Дьяконский положил трубку и вздохнул. Сержант, ожидавший ответа, понял вздох по-своему.

– Не выгорело? – уныло спросил он.

– Наоборот. Сейчас пушки будут.

– Вот дело! Я тут еще подумал, может, мы гать разберем? – загорелся сапер. – И дорогу перекопаем. Чтобы тем, которые вперед вырвутся, ни тпру, ни ну. Можно?

– Только одно отделение пошли, не больше. А остальные чтобы наготове были. Покажи, что делать, а сам возвращайся.

Красноармейцы на руках протащили противотанковые пушки по болоту к повороту дороги, установили их в ивняке, в ста пятидесяти метрах от проселка. Все было готово для встречи противника, но немцев пришлось ждать довольно долго. Они появились только в десять часов. Наблюдатели на сосне насчитали полтора десятка машин – дальше ничего не было видно за пылью. Ехали немцы без боевого охранения: спокойные, самоуверенные.

Бойцы, затаившись, ждали.

– Надо обязательно попасть первыми же снарядами, – предупредил Дьяконский младшего политрука, командовавшего артиллеристами.

– С такой дистанции белке в глаз попадем, – заверил младший политрук.

Он стоял возле пушки на коленях. Наводчик, маленький косоглазый казах, выглядывал из-за щита и повторял:

– Попадем… Мы попадем, – будто убеждал в этом себя.

Показалась голова колонны, Виктор быстро обернулся: укрыты ли все? Ни одного красноармейца не было видно. Яркая зелень болота, деревья, дремлющие в знойном воздухе, синее небо.

Приближалось гудение моторов. Явственнее дрожала земля.

Головной танк выполз на поворот. Тяжелый, громоздкий, он двигался медленно, будто боясь продавить гать. Дьяконский видел лицо командира, высунувшегося из башни. Немец озабоченно смотрел на дорогу и при этом что-то жевал. На броне намалевана звериная морда и большой крест. Виктор подумал, что в крест хорошо целиться. Он весь напрягся, беспокоясь, чтобы кто-нибудь не выстрелил раньше времени. Даже скулы свело от напряжения.

За первым танком появился еще один, поменьше, потом четыре бронетранспортера с солдатами. Видны были только их серо-зеленые спины, одинаковые, тесно прижатые одна к другой, как патроны в обойме. Седьмым в колонне снова шел танк. Виктор молча кивнул головой, указал наводчику на эту машину.

Пушка дернулась; выстрел хлестнул негромко, но резко. У танка вылетел каток, и он закружился на месте, будто ввинчиваясь в землю. Лязгнул затвор пушки – снова выстрел. Танк замер, над жалюзи появилась тонкая струйка дыма.

Еще выстрел. Следовавший за танком бронетранспортер резко замедлил ход, неуверенно, виляя, съехал с дороги и остановился, упершись в деревья.

Гул моторов заглушал хлопки пушек, фашисты не понимали, что происходит. И только, когда загорелись два танка, когда остановились три транспортера, когда часто забарабанили пулеметы, немцы начали выпрыгивать из машин. Они кричали дикими голосами, визжали от ужаса, зовя на помощь. У Виктора мороз по коже пробежал от этих нечеловеческих воплей.

Противотанковая пушка продолжала бить по задним машинам.

– Бронебойный! Огонь!.. Бронебойный! – восторженно командовал младший политрук.

В азарте вскакивал во весь рост. Дьяконский дергал его за руку. Наводчик, ощерившись, кричал:

– Ай-яй-яй! Ай-яй-яй!

Заряжающий досылал снаряд; резко клацал затвор.

– На! – кричал наводчик.

Пушка дергалась, выбрасывая пламя. Из казенника вылетала дымящаяся гильза, а наводчик уже подхлестывал, торопил заряжающего:

– Ай-яй-яй! Ай-яй-яй!.. На!

Немцы, прыгавшие из бронетранспортеров, тут же падали под пулями. Немногие успели укрыться в лесу. Противник не вел огня. Только один танк, маячивший за деревьями, послал наугад пяток снарядов, разорвавшихся на болоте.

Виктор думал, что фашисты развернут боевые порядки, пойдут в атаку. Их пехота легко сшибет слабый заслон. Да Дьяконский и не намеревался держаться здесь долго. Его отряд задачу выполнил. Но произошло нечто неожиданное. Немцев было не меньше усиленного батальона. Может быть, и целый полк, растянувшийся на дороге на несколько километров. И вся эта громада начала вдруг пятиться назад. Разворачивались и уползали танки и бронетранспортеры. Они очень скоро исчезли из виду, оставив за собой только клубы пыли, бросив на произвол судьбы раненых и разбежавшихся по лесу солдат. Наблюдатели, снова залезшие с биноклями на сосну, сообщили, что колонна ушла на запад, а километрах в пяти отсюда на окраине деревни видно несколько машин.

– Трусы! – сказал младший политрук. – Это же не вояки, а засранцы. Десять на одного, и то не могут.

– Нет, тут что-то не то, – покачал головой Дьяконский. – Они, товарищ политрук, не глупее нас с вами.

– Но трусливее.

– Нет, – повторил Виктор. – Тут что-то не то.

К нему подбежал сержант, командир взвода, сияющий, весь облепленный болотной грязью. Обнял, стиснул со страшной силой.

– Дали, а? Вот дали так дали!

– Пусти, – отбивался Дьяконский. – Задушишь, медведь мазаный! Как у тебя, все живы?

– Все! Раненых трое! Пленных ловим.

– В лес людей не пускай. Чтобы далеко не отходили. Черт с ними, с этими немцами, нам распыляться нельзя. Верни красноармейцев, – распорядился Дьяконский.

Перед началом боя Виктор не успел доложить Бесстужеву о появлении противника. Но старший лейтенант, заслышав стрельбу, сам расспросил телефониста и уже выехал к Дьяконскому. А на КП батальона прибыл подполковник Захаров. Он-то и взял трубку, узнав, что Дьяконский у телефона.

– Ну как? – спросил он. Его спокойный голос отрезвляюще подействовал на разгоряченного Виктора.

– Отбили.

– Разведка?

– Моторизованная часть. Наблюдатели насчитали до сотни машин.

В трубке было слышно, что подполковник поперхнулся. Кашлянул, потом спросил:

– Что, совсем ушли?

– Не знаю.

– Какие у них потери?

Дьяконский ждал этого вопроса. Усмехнулся, сказал, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно:

– Три танка, пять бронетранспортеров и до роты пехоты. Трофеи подсчитываем.

Подполковник долго молчал. Потом спросил неуверенно:

– Дьяконский, ты того… не ошибаешься? Сам видел?

– Считал, – ответил Виктор. – По пальцам считал. Да вот они передо мной, разговариваю с вами, а сам смотрю.

– Еду к тебе, – услышал он быстрый ответ.

Дело было нешуточным. На счету полка числилось до сих пор всего два танка, подбитых артиллеристами еще в приграничных боях. А тут сразу уничтожено столько техники и столько пехоты. Конечно, машины и пехоту полк уничтожал и раньше, но результаты боя не приходилось видеть. Получалось так: немцы наступали, полк оборонялся. Покидал рубеж и уходил на новый. Достоверно известны были только свои потери, а немецкие определяли на глазок, примерно. Наверху таким донесениям не больно-то верили.

К месту боя понаехало столько начальства, что красноармейцы начали пошучивать: вот бы с утра такое подкрепление. Старшина Черновод пригнал повозку. Собирал трофейное оружие, сливал в бочку горючее из баков. Из бронетранспортеров достали двенадцать минометов. Подполковник Захаров и капитан Патлюк осматривали подбитые машины, расспрашивали артиллеристов, какие места наиболее уязвимы для снарядов.

Старший политрук Горицвет и прибывший с ним инструктор политотдела армии на месте составили донесение, не отпуская от себя Дьяконского и сержанта-сапера. Виктор знал, что Горицвет недолюбливает его, всегда чувствовал во взгляде старшего политрука подозрительность. А сейчас Горицвет расхваливал Дьяконского, упомянув даже про службу в мирное время и про выход из окружения. Хвалил он и Захарова, и Бесстужева, и весь свой полк.

– Хороших людей вы воспитали, – сказал инструктор. – Сегодня же доложу члену Военного Совета. Вас, Дьяконский, поздравляю от всей души. Спасибо вам. И вам, товарищ сержант, – пожал он руку саперу. – И артиллеристам. Славно поработали, славно, – радовался инструктор. – Я вот корреспондента на вас натравлю. Из центральной газеты. Сегодня же натравлю.

Инструктор был веселый, увлекающийся человек. Он облазил все подбитые машины, сам доставал у убитых немцев документы. Особенно интересовался письмами и дневниками. С ним было хорошо: улыбающийся, шумный, он привез с собой праздничную приподнятость. Так думал Виктор. А на самом деле приподнятое настроение охватило инструктора именно здесь, на поле боя, на которое он попал впервые. И все люди, которые окружали его тут, казались ему смелыми и замечательными.

Подполковника Захарова инструктор попросил скорее решить вопрос о наградных: через два часа он едет в штаб армии и заберет наградные листы с собой, так будет надежней.

– Сейчас, – ответил Захаров. – С Бесстужевым посоветуюсь. А Дьяконского я хочу сразу к двум наградам представить. За вывод бойцов из окружения и за сегодняшнее.

– Это ваше право, – согласился инструктор. – Раз человек заслуживает, значит, надо.

Капитан Патлюк, стоявший неподалеку вместе с Горицветом, сказал негромко:

– Ну, отличились, значит… И вас с Захаровым не обойдут, это уж точно.

– Как наверху посмотрят, – пожал плечами Горицвет.

– Там посмотрят, – вздохнул Патлюк. – Только чьими глазами? Которым ты смотреть помогал.

– Оставь, – сказал Горицвет. – Что я за себя болел, что ли?

– За обчество, – иронически ответил ему капитан.

Бесстужев в это время вместе с младшим политруком – артиллеристом, знавшим немецкий язык, допрашивал пленных. Его интересовал один вопрос: из какой они части. И когда узнал, что из 24-го танкового корпуса, побледнел так, что младший политрук испугался. Наклонился к нему:

– Слушайте, что с вами? – и, уловив запах водочного перегара, посоветовал: – Похмелиться надо. У моих ребят коньяк есть трофейный.

– Нет, – хрипло ответил Бесстужев. – Спроси эту сволочь, – указал он на пленного танкиста, – по каким дорогам они до Днепра наступали.

Политрук перевел ответ:

– Через Брест, Березу и Слуцк.

– Спроси, был ли он на станции Столбцы или в городе Мир.

– Не был. Он из моторизованной дивизии, а на Столбцы действовала 4-я танковая дивизия…

– Это точно?

Политрук поговорил с немцем и сказал, что да, точно. В 4-й дивизии служит друг пленного, и он служил в ней раньше, вместе с сыном самого Гудериана.

– Четвертая, значит? – Брови Бесстужева часто ездили вверх и вниз. – Ладно, запомним.

Пнув ногой валявшийся на земле немецкий противогаз в круглой гофрированной коробке, пошел, сутулясь, на пригорок. Младший политрук догнал его, спросил озабоченно:

– Чем кормить пленных будем? Из батальонной кухни придется.

– Не дам.

– Я понимаю, на них не рассчитывали, но время обеденное. Кормить чем-то надо.

– Землей.

– Как? – не понял политрук.

– Землей, – повторил Бесстужев. – Они зачем к нам пришли? За землей? Ну и набей им в глотку, чтобы подохли!

– Ты не психуй, комбат.

– А ты отстань от меня. А то я их накормлю разом. Построю да шарахну из ихнего автомата ихними пулями.

Дьяконский не верил, что немцы ушли совсем. Появятся не сегодня, так завтра. Он пуще всего боялся авиации. Налетят десятка два самолетов, засыплют бомбами, побьют людей. А потом по этому месту свободно проедут танки. По приказанию Виктора красноармейцы весь день рыли глубокие щели. Но, оказалось, рыли напрасно.

Вечером телефонист позвал Дьяконского к телефону.

– Виктор, ты? – быстро спросил Бесстужев. – Снимай людей. Пушки, пушки самое главное. И сюда. Бегом. Мы сейчас выступаем. Жду сорок минут. Успеешь?

– Постараюсь. А в чем дело?

– Немцы прорвались севернее, на Смоленск пошли. И на нас давят с севера, свертывают фронт по Проне. Ну, скорее давай!

На Смоленск – это было уже совсем плохо. Значит, немцы выходят им в тыл. Теперь понятно, почему они не стали прорываться здесь. Быстрый обходной маневр – об этом Виктор уже слышал. Ткнутся в одном месте, в другом, в третьем. Встретят отпор – повернут назад. Нащупают слабый участок – и все силы бросают туда…

Как ни спешил Дьяконский, он не успел уложиться в сорок минут. Догнал своих уже на марше. Рота Виктора пошла замыкающей.

– Где остановимся? – спросил Дьяконский.

Бесстужев, прикрыв полой плащ-палатки карту, включил фонарик. Нашел место, отчеркнул ногтем:

– Вот тут. За ночь приказано переправиться через Сож и занять оборону по южному берегу.

– От одной речки до другой, – невесело усмехнулся Виктор. – Хорошо хоть, что речек у нас на пути много.

* * *

29-я моторизованная дивизия, маневрируя по проселочным дорогам, не ввязываясь в затяжные бои, намного опередила главные силы Гудериана, ворвалась 16 июля на окраину Смоленска и оттеснила советскую пехоту за Днепр, в новую промышленную часть города. Гудериан сообщил Гитлеру, что Смоленск отвоеван и что первая задача, поставленная фюрером перед группой армий «Центр», выполнена.

В тот же день командующий Западным фронтом получил из Москвы телеграмму – приказ Верховного Главнокомандующего: «Смоленск не сдавать врагу ни в коем случае».

Город являлся важнейшим стратегическим пунктом на пути к столице. В нем были сосредоточены большие запасы воинского имущества: оружия, боеприпасов, обмундирования – то есть того, в чем остро нуждались новые, развертывавшиеся в тылу, дивизии.

Возле Смоленска скопилось значительное количество советских войск. Только наглость и быстрота позволили немцам почти без боя ворваться в город. Гудериан, докладывая о захвате Смоленска, считал, что сражение тут уже заканчивается. А на самом деле оно только еще начиналось. 18 июля советские войска перешли в контрнаступление и в нескольких местах потеснили немцев.

Смоленск принес Гудериану славу, о которой давно мечтал генерал. Все газеты повторяли его имя. Гитлер наградил его дубовыми листьями к «Рыцарскому кресту». Это превосходило надежды Гейнца, он рассчитывал, что дубовые листья получит только после Москвы.

Смоленск числился за Гудерианом, он опять опередил Гота. Но надо было хотя бы полчаса побыть в городе, чтобы окончательно закрепить его за собой. Первая попытка сделать это не удалась: через пять суток после того, как город на всех немецких картах значился отвоеванным, Гудериан вынужден был объехать его стороной, по полям. Северная часть Смоленска была еще занята русскими, весь город интенсивно обстреливался артиллерией.

Дело принимало скандальный характер в международном масштабе. Премьер-министр Великобритании Черчилль в своей речи в палате общин заявил, что немцы лгут, утверждая, будто в Смоленске не осталось ни одного русского солдата. Гитлер не замедлил выступить по радио с ответным заявлением. Он с иронией предложил премьер-министру запросить командующего 16-й советской армией генерала Лукина, в чьих руках находится Смоленск.

Одновременно Ставка потребовала от Гудериана сообщить точно, каково положение в городе.

22 июля Гудериан ввел в сражение главные силы 47-го танкового корпуса с приданной ему пехотой. Войска, тесня русских, завязали тяжелый уличный бой среди горящих домов и развалин.

Гудериан в это время приехал на южную окраину. Даже и сейчас находиться тут было опасно, сюда то и дело залетали снаряды. Генерал обошел позицию резервных частей, поговорил с ранеными на перевязочном пункте. Но этого было недостаточно. Ведь город уже неделю считался взятым, надо было сделать какие-то «мирные» снимки. Фотография – лучшее доказательство.

Ему пришла в голову счастливая мысль: осмотреть уцелевший кафедральный собор. Бог мой, какую пищу может дать такой факт дружески настроенным журналистам! Генерал – истинно верующий: он не забывает о молитве в огне сражений. Генерал-гуманист. Солдаты фюрера – спасители памятников культуры.

Массивное здание собора мало пострадало во время боя. В нескольких местах, где снаряды и мины при прямом попадании разбили наружный слой кирпичей, виднелись небольшие углубления, похожие на рваные красные раны. Мертвой пустотой зияли разбитые окна.

В соборе прохладно и сумрачно. Стрельба и взрывы были едва слышны в нем, стены приглушали звуки. Зато внутри голоса гулко раздавались под высокими сводами.

Генерал остановился. Перед ним на коленях замер нищий в лохмотьях, склонив голову и просительно вытянув желтую руку. Дальше, в затененном углу, виднелись еще какие-то люди, застывшие в разных позах, будто их неожиданно и мгновенно настигла смерть. Гудериан после яркого солнечного света видел плохо. Щурился, рассматривая.

– Что это такое?

– Здесь слева у них антирелигиозный музей, – доложил генералу сопровождавший его майор. – Восковые фигуры различного символического значения. Вот эти изображают тощих, замученных эксплуатацией рабочих и крестьян. А тут самодовольные угнетатели – богачи и попы.

Фигуры, вылепленные в полный рост, произвели на Гейнца неприятное впечатление своей голой, утрированной правдой. Сам Гудериан не очень верил в существование бога, но привык к религии и считал ее нужной для государства. Религия была тем цементом, который духовно скреплял все слои общества. В этом вопросе Гейнц расходился даже с самим фюрером, который церковь не любил и притеснял, видя в боге соперника.

– Уберите, – приказал генерал.

Он не хотел, чтобы солдаты видели такие экспонаты.

В правой стороне собора, где раньше производились богослужения, царили хаос и беспорядок. Возле алтаря свалены в кучу массивные серебряные подсвечники. С иконостаса содраны позолоченные резные рамки. Тут были ценности на сотни тысяч марок, и кто-то уже намеревался прибрать их к рукам.

Соборный сторож, костистый старик в белой рубахе, с длинной седой бородой, смотрел на генерала хмуро и на вопросы отвечал неохотно. Щека у него была рассечена от виска и до подбородка; на усах и на бороде черными сгустками запеклась кровь. Переводчик спросил его, почему ценности свалены в кучу.

– Ваши тута хозяйничали, – сказал старик и, помолчав, добавил с ехидной усмешкой: – Верующие господа. Вошли, как и вы, перекрестились сперва. А один даже на колени упал, сердяга. Который рамки потом обдирал.

В присутствии Гудериана была составлена опись ценностей в двух экземплярах. Один остался у генерала, второй – у унтер-офицера из его охраны. Старик запер наружную дверь на висячий замок. Унтер-офицеру было приказано никого не пускать в собор до особого распоряжения.

В этот день штабные офицеры, может быть впервые за многие месяцы, видели Гудериана по-настоящему веселым. Он смеялся, с лица исчезло постоянное выражение недовольства. Офицеры строили различные предположения. Но никто, даже проницательный барон Либенштейн, не догадывался, почему так повысилось настроение генерала. А причина была простая. Через три часа после его отъезда из Смоленска к кафедральному собору подошел пятитонный «бюссинг» с кузовом, обтянутым черным брезентом. Фельдфебель, прибывший с грузовиком, предъявил унтер-офицеру и сторожу опись ценностей и распорядился погрузить все в машину: для отправки в безопасное место.

Работали втроем, помогал шофер, тоже унтер-офицер. Старик, скрестив на груди руки, молча стоял у двери. Немцы избегали встречаться с ним взглядом. Фельдфебель бросил ему пачку сигарет – она осталась лежать у его ног.

Машина пошла на запад, навстречу войскам. Ее не задерживали. У фельдфебеля был специальный пропуск до самой Германии. И шофер и двое сопровождающих были старыми служаками. Гудериан давно знал их и доверял им. Этих преданных людей генерал использовал для особых поручений, о которых необязательно было знать другим.

Что поделаешь – Гудериан не миллионер, у него нет заводов и земельных угодий. Он просто военный, находящийся на армейском содержании. Он сам должен был позаботиться о будущем своей семьи. В конце концов он рисковал жизнью и имел право извлечь выгоду из этой войны.

* * *

В субботу Григорий Дмитриевич и Славка поехали на велосипедах в Стоялово. Надо было помочь Алене по хозяйству, накосить сена. Григория Дмитриевича знал в деревне и стар и млад, да и сам он чуть ли не всех помнил по имени. Сперва остановились возле правления. На крылечке, покуривая, сидели несколько стариков и новый председатель колхоза Герасим Светлов, получивший после финской войны белый билет из-за хромоты. Поговорили об урожае, о том, что пишут взятые в армию. Подошел дед Крючок, босой, в длинной рубахе без пояса. Хлопнул руками по коленям:

– Григорь Митрич! Ядрена лапоть, вот радость! А ты, Герасим, говорил намедни: снам не верь. Я же тебе сон рассказывал. Плывет над деревней облачко, вроде как дым. А из того облака летит человек. Ну, думаю, херувим али какой там серафим. Пригляделся – батюшки – начальник! Лица-то не видно, а голова бритая. Ну, думаю, не иначе Григорь Митрич. И портфель евонный.

– Про Григория Дмитриевича ты не говорил, – возразил Светлов.

– Запамятовал ты, председатель, ей-богу, запамятовал, – перекрестился Крючок. – Говорил я. А ты в другой раз мои слова в тетрадку записывай, потому как голова у тебя с дырьями.

Герасим устало махнул рукой; отстань, надоел.

– А ты не махай, – обиделся дед. – Ты еще не дюже большой начальник, чтобы от народу отмахиваться. Вот когда брюхо наешь на колхозных харчах, тогда и маши. А сейчас ты еще больно тощой.

И, подмигнув Григорию Дмитриевичу, попросил:

– Как я твое появление предсказал, должон ты меня папиросой угостить. Этот темный народ самосад крутит, они мне не пара. А в сельпе у нас теперича ни сахару, ни папирос, ни керосину – мертвое дело. Одни крысы да спички.

– Я же трубку курю.

– И то верно. Забыл, ядрена лапоть! В таком разе ты мне пахучего табачку всыпь, – протянул он заскорузлую черную ладонь.

– Цыганишь, дед! – покачал головой Светлов.

– А чего бы и не поцыганить у начальства? А то для чего оно еще, начальство-то? Опять же казна с нас деньги берет и им платит. Так что свое прошу, верно, Григорь Митрич?

– Бери да помалкивай, – ответил Булгаков.

– Ну, благодарствую. Сейчас сверну в свое удовольствие, сколько бумаги хватит.

Григорий Дмитриевич смотрел вдоль улицы, полого поднимавшейся на взгорок, к саду. Кое-где покосились плетни. Борона лежала на дороге вверх зубьями. Старушка с хворостиной проковыляла по проулку, гоня перед собой козу. Было тихо, пустынно.

– Мужиков-то мало осталось?

– Кот наплакал, – ответил – Герасим. – Парнишки да которые постарше. Война-то, она ведь в первую очередь черную кровь сосет. Мужицкую кровь, – грустно докончил он.

– Соль земли, – сказал Григорий Дмитриевич.

– Про соль это тоже верно, – вмешался Крючок. – Нету соли в сельпе, забрали бабы подчистую.

– Все бы тебе встревать в чужой разговор, – воскликнул Светлов. – В кои годы человек новый приедет, а ты словом путным не дашь перемолвиться.

– А я тебе что, лишенец какой? Я при своей власти, что хочу, то и ворочу!

– Нет, не даст он спокойно потолковать, – с тихим отчаянием произнес Герасим, вставая. – Может, вечером на пасеку заглянете, Григорий Дмитриевич?

– Зайду, – пообещал тот.

Но на пасеку он так и не собрался. Утром спозаранку отправились косить. Поработали часа четыре, а когда припекло солнце, легли под деревом. Славка задремал. Григорий Дмитриевич читал «Красную Звезду», захваченную в райсовете Осоавиахима. И вдруг даже крякнул от удивления, наткнувшись в газете на знакомую фамилию. Хотел разбудить Славку, но передумал. Аккуратно свернул газету и сунул ее за голенище. Решил: «Сюрприз сделаю».

Возвратившись домой, Григорий Дмитриевич сразу почувствовал: произошло что-то неладное. У Ольги усталый вид. Она как-то виновато улыбнулась, здороваясь с ним, и ушла в сад. Антонина Николаевна – строгая, губы поджаты, разговаривала сухо, отрывисто. Григорий Дмитриевич никогда в бабьи дела не вмешивался, жена была в доме полновластной хозяйкой. Но с того дня, как появилась в их семье Ольга, Булгаков исподволь следил, чтобы будущую сноху никто не обижал.

Антонина Николаевна привыкла всех поправлять в доме и поучать. Бывало, вспыхнет, нашумит, бросит обидное слово, а через час успокоится, забудет, и все идет прежним ладом. В семье к таким вспышкам привыкли, но ведь Ольга-то человек новый.

Расспрашивать Григорий Дмитриевич не стал. Мигнул Марфе Ивановне. Дипломатичная бабка поняла сразу. Григорий Дмитриевич пошел покурить на крыльцо, а бабка следом – понадобилось запереть кур на ночь.

– Ну, мамаша, что за баталия произошла?

– И-и-и, милый! Тонька-то утром с левой ноги встала. И картошка-то ей подгорела, и полы-то сорные. А покричать не на кого: Славка уехал, Людку спозаранку к Мироновым отпустили… – Бабка рассказывала, печально наклонив голову, сунув руки под фартук. – Одна Олюшка, сердешная, дома была. А ведь она о ком все думает-то? О маленьком о своем. Ну и шьет она ему и шапочки разные, и рубашоночки с кружевцами. А Тонька ее учить взноровилась. Время, говорит, трудное, лишнего ничего делать не нужно. Материал, говорит, береги. Подрастет ребенок, тогда шить будешь. А пока, говорит, возьмешь чепчики да распашонки, которые от Людки остались.

– Д-да-а-а, – сказал Григорий Дмитриевич. – Ни к чему она это.

– Антонина-то как лучше хотела.

– Не вникла она, мамаша. Может, эти кружевца да тряпки Ольге душу отогревают. Да и кому приятно, если твое дитя чужие обноски донашивать станет?

– То-то и оно, – согласилась Марфа Ивановна. – Ольга-то ничего не сказала. Смолчала, сердешная. А потом заплакала тихонечко. Без голосу, одними слезами. И ушла бочком-бочком, вроде как бы побитая… Ну, Антонина и взвилась. Слова, дескать, никому не скажи, все больно благородные стали. А молчать, дескать, так эта красавица еще десять штук в подоле принесет и не разберешь от кого.

– И Ольга слышала? – насупился Григорий Дмитриевич.

– Что ты, спаси Христос! В саду была. А Тоня-то, откричавшись, сама собой теперь недовольна. Ее теперь совесть гложет. Ведь это тоже поди несладко – ни за что ни про что человека обидеть.

К вечернему чаю, как обычно, собралась вся семья. За столом ощущалась напряженность. Антонина Николаевна, раньше мало интересовавшаяся жизнью деревенских родственников, слишком уж деловито расспрашивала о здоровье ребятишек и о том, сколько накосили сена. Ольга молчала. Бабка, откусывая мелкие кусочки сахару, громко схлебывала чай с блюдца. Славка вертелся, норовил поскорей удрать. От ребят слышал, что в Стрелецкой слободе возле кузни стоит танкетка, что-то ремонтируют в ней. А танкеток он еще никогда не видел.

– Сиди смирно, – одергивала его мать.

Один Григорий Дмитриевич чаевничал спокойно, в свое удовольствие. Похваливал привезенный из деревни мед, раскраснелся, толстая шея стала багровой, бритая голова лоснилась. Допив четвертую чашку, опрокинул ее вверх донышком. Расстегнув ворот гимнастерки, отодвинулся от стола, обвел всех хитро прищуренными, замаслившимися глазами. Тяжело отдуваясь, спросил:

– Ну, темные люди, признавайтесь, кто газет не читает?

– Какие там газеты, – первой отозвалась бабка. – Я и сроду-то одни картинки смотрела. А сейчас себя обызреть, и то времени нету, крутишься, как колесо, с утра до вечера.

– С вас, мамаша, спрос небольшой. Я к остальным адресуюсь.

– Некогда, – сказала Антонина Николаевна.

– А ты. Оля?

– Когда как… Теперь ведь главным образом про войну пишут.

– Вот про войну-то и надо читать, тем более тебе, – назидательно произнес Григорий Дмитриевич, разворачивая газету. – Ну, темнота, слушайте внимательно. Просвещать буду. Заголовок: «Не числом, а умением», Понимаете, у-ме-ни-ем! Суворовская характеристика.

– А ты без комментариев, – сказала Антонина Николаевна. – Людмиле спать пора.

– Успеет… Ну, слушайте. Воины энской стрелковой части заняли рубеж на берегу реки. Не ожидая, пока противник подойдет к рубежу и развернется для атаки, командир подразделения старший сержант Дьяконский… – громогласно, по слогам прочитал Григорий Дмитриевич и торжествующе посмотрел поверх газеты.

Ольга, побледнев, подалась к нему:

– Что с ним?

– Экие вы, женщины, паникеры, – поморщился Григорий Дмитриевич. – Тут про героические дела пишут, а ты сразу в панику!

Заметка была небольшая. Григорий Дмитриевич неторопливо прочитал ее и отдал газету Ольге.

– Восемь машин и рота пехоты – это он молодчина, – похвалил Григорий Дмитриевич.

– А в роте сколько человек? – поинтересовалась Антонина Николаевна.

– Ну сто или сто пятьдесят.

– Неужели столько людей перебили? Это же ужас! И кто, подумать только… Витя, отличник, по литературе всегда пятерки. Чернышевского любил, Чеховым зачитывался…

– Значит, учеба ему впрок пошла, – сказал Григорий Дмитриевич, довольный тем, что произвел впечатление. – Теперь ему орден без всяких-яких. За такое дело положено. Тем более – в газете напечатали. На всю страну… Читать надо, а не ветер гонять, – взъерошил он волосы сыну.

Ольга, прижимая к груди газету, вышла из-за стола.

– Ты куда? – поинтересовался Григорий Дмитриевич.

– Я? – мигая, спросила она. – Я пойду туда… в комнату. Почитаю пойду.

– Иди, – разрешил Григорий Дмитриевич, покровительственно улыбаясь. – Наизусть выучи.

– Я выучу, – сказала она.

Счастливо-растерянная улыбка была у нее на лице. Наклонившись, Ольга вдруг поцеловала Григория Дмитриевича в распаренную мокрую макушку.

– Да ты что? Ополоумела? – подскочил он, но Ольга уже выбежала из комнаты, захлопнув за собой дверь. – Ну и дура-баба! Вон что удумала, – говорил смущенный Григорий Дмитриевич, вытирая платком потную голову.

– От радости люди глупеют, – солидно сказал Славка.

– Побольше бы таких глупых-то было, – вздохнула Марфа Ивановна.

Антонина Николаевна, оглянувшись на дверь, произнесла негромко:

– Может, это просто однофамилец.

– Исключено, – заверил Григорий Дмитриевич. – Сержант, это раз. Во-вторых, фамилия очень редкая. – И, подумав, добавил: – Вот ведь жизнь какие коленца выкидывает! Теперь, глядишь, пойдет в гору парень.

* * *

Подполковник фон Либенштейн, любивший перекладывать все на точный язык цифр, подсчитал, что с 22 июня по 10 июля танковая группа продвигалась со средней скоростью сорок-пятьдесят километров в сутки. А после 10 июля за Днепром средняя скорость не превышала пяти-шести километров. И чем дальше на восток, тем заметнее падал темп.

В конце июля наступательный порыв танковой группы иссяк. Она уперлась острием клина в Ельню; не только не могла продвинуться дальше, но и с трудом отражала контратаки русских у Смоленска, Ельни и па растянутом фланге – возле Рогачева и Бобруйска.

Гудериан метался на командирском танке из одного корпуса в другой. Повсюду обстановка была сложной. Русские могли прорваться и с востока, и с юга. Их кавалерия появилась в глубоком тылу, возле Слуцка.

Да, танкисты Гейнца забрались слишком далеко. Им пришлось бы плохо, если бы не выручала пехота, быстро подтягивавшаяся из глубины и занимавшая прочную оборону. А потрепанные танковые дивизии отводились в тыл для отдыха и пополнения людьми и машинами.

Офицер связи доставил на самолете из Берлина пакет с красными печатями «Совершенно секретно». Главное командование сухопутных сил сообщало, что ранее поставленная войскам задача – к 1 октября выйти на линию Онежское озеро – река Волга – теперь считается уже невыполнимой. Имелась уверенность, что к этому времени войска достигнут линии Ленинград – Москва и районов южнее Москвы. Окончательное решение о ходе дальнейших операций еще не принято.

По существу это был отказ от намеченных планов. Война явно затягивалась до самой зимы.

Гудериан не хотел мириться с этим. За сорок дней его войска прошли 700 километров, а до Москвы оставалось всего-навсего 300. Конечно, дивизии ослаблены, фланги растянуты, русские занимают охватывающее положение. Но он был уверен, что надо снова собрать все танки, в кулак и нанести еще один, последний удар. Гудериан уже свыкся с мыслью, что в ближайшее время первым ворвется в столицу большевиков, и теперь он не мог отказаться от этого.

– Я буду говорить с фюрером, – заявил он Либенштейну. – Я постараюсь сам убедить его в том, что наступление на Москву нельзя откладывать ни на один день.

В 4-й танковой дивизии Гудериан бывал чаще, чем в других. До недавнего времени в этой дивизии служил его старший сын – командовал ротой 35-го танкового полка. Гудериан был знаком со многими офицерами и даже рядовыми; его встречали здесь с радостью. Солдаты и офицеры гордились особым вниманием со стороны генерал-полковника и извлекали из этого некоторые выгоды, особенно по части снабжения.

Генерал заехал в дивизию 8 августа, сразу после боев за Рославль. Город был взят, на сорок километров в сторону Брянска разведка не обнаружила противника. Можно было спокойно двигаться на восток, но танки пришлось повернуть почти в противоположную сторону, на юго-запад, чтобы оттеснить группировку русских, нависшую над тылами. Но и на этом направлении наступление велось вяло, отдельными частями. Главные силы танковых дивизий приводили себя в порядок.

35-й танковый полк расположился на отдых в большом селе, протянувшемся по берегу узкой извилистой речушки Ипуть. Село было захвачено без боя, дома стояли целые: крепкие, из толстых бревен, срубленные на десятилетия. Столько зелени было тут и такие большие, деревья росли возле домов, что с воздуха, вероятно, не разглядишь танков, укрытых под кронами.

Местных жителей почти не было видно. Не слышно рева коров, хрюканья, кудахтанья кур, того хаоса звуков, который сопровождал обычно вступление немецких войск в населенный пункт. В последние недели, когда темп продвижения резко упал и не удавалось проводить крупные охваты, положение в прифронтовой полосе изменилось. Население теперь успевало эвакуировать ценности и угонять скот. Уходя, русские взрывали мосты, водокачки, заводы, крупные здания, удобные для размещения войск, сжигали хлеб и нарушали линии связи.

Конечно, солдатам и теперь было чем поживиться. Но крупные государственные запасы противнику удавалось увезти на восток или уничтожить. Гудериан решил, что использует и этот козырь, когда будет доказывать необходимость быстрого наступления на Москву.

Проезжая по селу, генерал любовался своими танкистами. За два месяца беспрерывных боев сформировался определенный тип солдата-гудериановца. Эти ребята все время находились в движении. Ели в танках, спали в танках. Останавливались отдохнуть на три-четыре часа и снова вперед. Они привыкли везде чувствовать себя хозяевами. Они научились с ходу вступать в бой и были готовы в любую минуту открыть огонь. Они уверовали в то, что непобедимы. Уверовали настолько крепко, что отдельные неудачи не могли поколебать их. Они забыли, что такое сентиментальность, им все равно, в кого стрелять и кого давить гусеницами.

На другие рода войск они смотрели свысока, как квалифицированные мастера на чернорабочих. Уважали только авиацию, потому что летчики здорово помогали им и тоже имели дело с техникой.

Здесь был цвет германской нации, костяк вооруженных сил – солдаты, прослужившие по четыре-пять лет, побывавшие во многих странах. Солдаты-профессионалы. Новички из пополнения не шли ни в какое сравнение с ними…

Гудериан остановил машину у дома с палисадником, в котором росли золотые шары на тонких, длинных ножках, вытянувшиеся вровень с окнами. Но теперь почти все цветы были вытоптаны, стебли поломаны. Окна распахнуты настежь. Из затененной: глубины дома тянуло запахом горелого лука. В комнате играли на двух губных гармошках и пели солдатскую песенку о Лорхен, спутавшей в темноте своего возлюбленного с другим.

Возле палисадника, упершись гусеницей в ствол дерева, стоял танк Т-IV с толстой тупорылой пушкой. Танкисты с перемазанными лицами разбирали и чистили двигатель, складывали детали на две сдвинутые кровати, покрытые широкой скатертью. По краям она была еще совсем чистой, белой, сохранились даже рубцы. А в середине – сплошное, неотмываемое пятно. Вместо ветоши танкисты использовали разодранные на куски простыни и наволочки.

Командир роты обер-лейтенант Фридрих Крумбах, отрапортовав, попросил у генерала извинения за то, что одет не по форме. Он был в нижней рубашке с закатанными рукавами, на ногах, вместо сапог, тапочки. Фуражка с очень высокой тульей сдвинута на затылок. Верх ее, натянутый на каркас с особым шиком, поднимался сзади, фуражка прогибалась посередине, как седло.

Гудериан кивнул одобрительно. Он прощал своим людям мелкие погрешности, зная, что это только прибавляет уважения к нему. На отдыхе, во время работы, да еще при такой жаре нет необходимости соблюдать форму. Строгость хороша с новичками, а эти бывалые солдаты знают, что такое дисциплина в бою: незачем портить им настроение придирками.

Обер-лейтенант Крумбах был старым знакомым Гудериана, участником походов в Польшу и Францию. Генерал помнил даже его прозвище: «красноносый Фридрих». У него и сейчас нос на смуглом лице выделялся багровым пятном; обгорел, кожа на нем облезла, висела клочьями.

Танкисты, все голые до пояса, получив разрешение генерала, продолжали работать. Промывали соляркой детали, чистили наждаком головки цилиндров, сдирая нагар.

– Проклятая пыль, – сказал обер-лейтенант. – Лезет во все щели. Чистим уже не первый раз. Цилиндры разнашиваются.

Гудериан знал это: моторы расхлябались на многих машинах, понизилась мощность двигателей.

– Конечно, дойти до Москвы у нашего жеребца сил хватит, – продолжал Крумбах, улыбаясь. – Тут теперь близко. И до Горького хватит. Но до Урала – сомневаюсь. Особенно, если будем сворачивать то в одну, то в другую сторону. Мы ждем приказа, господин генерал. Наши саперы уже заготовили дорожные указатели на весь маршрут отсюда и до Москвы.

– Указатели пригодятся, – ответил Гудериан. Ему было приятно смотреть на этого молодого офицера. Белобрысый, с веселыми светло-голубыми глазами, с ровными зубами – настоящий ариец, из тех, кому предстоит навести новый немецкий порядок во всем мире. – Указатели пригодятся, – повторил он. – Мы будем в Москве в тот час и в тот день, который назначит фюрер.

– Разумеется, господин генерал. Но лично мне нужно попасть туда как можно скорее. – Его глаза щурились, он ждал вопроса, и Гудериан доставил ему это удовольствие.

– Почему вы так торопитесь?

– Господин генерал, я играю на скрипке, мне нужно беречь руки. А здесь такая грязь. И все время имеешь дело с металлом. Пальцы грубеют. Я взял с собой из дому вот это, – он вытащил из кармана светло-серые замшевые перчатки. – Взял дюжину, рассчитывая на весь поход. Девять пар уже пришлось выбросить, осталось три. В Москве я раздобуду новые. Но хватит ли мне до Москвы?

Не один Крумбах, многие офицеры в танковых войсках воевали в перчатках. Это было модно и красиво: представители Запада несли цивилизацию варварскому Востоку.

«Красноносый Фридрих» сейчас, конечно, хитрил. Его интересовали не столько перчатки, сколько дальнейшие планы командования.

– Дорогой обер-лейтенант, – ласково сказал ему генерал. – Я не могу измерять время изнашиваемостью предметов вашего туалета. Это не так просто, как играть на губной гармошке песенку о прекрасной Лорхен.

Танкисты засмеялись.

– К Москве ведут разные дороги, и длинные и короткие. Мы пойдем по той, по которой нам прикажут, ведь мы солдаты. Но у меня к вам просьба: когда вы в Москве достанете перчатки, не забудьте и обо мне. Захватите и для меня несколько пар в память об этом походе. Я ведь тоже танкист, черт побери, хоть и немного постарше вас.

– Ящик! Я достану для вас целый ящик! – радостно воскликнул Крумбах. – И самые лучшие, господин генерал, хотя бы мне пришлось перевернуть весь этот город.

– Только дюжину, больше не нужно, – улыбаясь, возразил Гудериан.

Он был доволен этой встречей. Еще раз убедился, что у танкистов высокий боевой дух. За такие разговоры подчиненные любят своих начальников. А для будущего историка и биографа – еще одна интересная страница: великий полководец беседует со своими воинами.

* * *

В девять часов разводящий Рожков привел заведующего складом обозно-вещевого снабжения. Сняли пломбу, открыли дверь. Булгаков из часового превратился просто в караульного. В склад потянулись люди. Игорь не задерживал их, теперь ответственность за сохранность имущества нес заведующий. Игорь и вообще-то считал все это дело игрушечным. В мирное время у военных много лишнего времени, вот и выдумали эти караулы. Ну, понятно, нужно боеприпасы охранять, казарму, мост. А тут в старом сарае висели на стенах хомуты, стояли какие-то бочки, лежали свернутые палатки, кипы одеял, трудились раскладные кровати. Не больше ценностей, чем на складе сельпо. Сюда сторожа с дробовиком вполне достаточно.

Игорь забросил винтовку за спину, отошел в сторону от склада. Грелся на утреннем солнышке, щуря глаза от яркого света. Лес пока берег свой летний наряд, но заметны стали первые признаки приближающейся осени: золотые мониста вплетались в зеленые косы берез, на осинах обвяли и поникли листочки.

Булгаков достал из кармана маленький томик Фета. Обнаружил его в вещевом мешке, когда последний раз возвратился из Москвы. Шут его знает, кто подсунул ему книжку. Может быть, Неля?

Фет ему не очень нравился. Да и знал его мало, только по школе. Но вчера вечером в караульном помещении прочитал несколько стихотворений и даже затосковал: напомнили они родные места, лесную глушь, медленную, спокойную речку.

Открыл книжку с середины. Пробежал глазами по строчкам. Стихи были очень певучие, нога сама отбивала ритм:

Ель рукавом мне тропинку завесила. Ветер. В лесу одному Шумно, и жутко, и грустно, и весело — Я ничего не пойму. Ветер. Кругом все гудит и колышется.

Листья кружатся у ног…

Услышав чьи-то шаги, оглянулся: перед ним группа командиров. Начальник курсов, дежурный и еще – незнакомые. Начальник, невысокий, в новой, чуть ли не до колен, гимнастерке, сердито смотрел на Булгакова. Спросил, сделав маленький шаг вперед:

– Вы кто?

Игорь сунул книжку в карман, взял винтовку «к ноге», отрапортовал:

– Караульный, курсант Булгаков.

– Вы что здесь делаете?

Игорю такой вопрос показался странным. Ясно, что делает, если караульный. Не коров пасет и не рыбу ловит. Удивило его и злое лицо начальника и его раздраженный тон.

– Склад берегу.

– Скла-а-ад? Черт знает что т-акое! На посту – с книгой! На три шага к себе подпустил!

– Да ведь склад-то открытый. Заведующий там хомуты считает, – внес ясность Булгаков.

– Дежурный, немедленно снять его. На гауптвахту.

– За что? – удивился Игорь.

– На досуге подумаете. Дежурный, снабдите его уставом караульной службы. Не выпускать, пока не выучит наизусть.

– Но я же отстану от группы!

– За рассуждения – строгий арест. Трое суток. На хлеб и на воду. – Начальник круто повернулся и пошел, переваливаясь, как утка. На ходу ругал дежурного, а тот, оправдываясь, объяснял, что этот набор очень трудный.

Начальник отправился проверять другие посты, а Булгаков через полчаса уже сидел на гауптвахте, сдав старшине роты винтовку, подсумок, ремень и звездочку с пилотки. Обиженный несправедливостью, Игорь спросил, не срезать ли ему заодно и пуговицы с гимнастерки, не оставить ли старшине сапоги с портянками. Но старшина пригрозил увесистым кулаком и посоветовал не валять дурака.

Гауптвахта помещалась в палатке, в дальнем конце лагеря. Игорь оказался в ней единственным, арестованным. Он довольно скоро свыкся со своим положением и даже усмотрел в нем некоторые выгоды. Прежде всего – можно хорошо отоспаться. Правда, на железной койке не было ни матраца, ни подушки, только голые доски. Но Игорь приноровился спать на земле, подстелив охапку травы и завернувшись в шинель.

На следующий день ребята с утра мотались в поле, учились окапываться, с криком «ура» ходили в атаку на скирды соломы. А Игорь валялся на траве, писал письма домой и читал Фета. Вечером, когда Булгаков начал было скучать, у задней стенки палатки послышался шорох. Край брезента приподнялся, и Игорь увидел веселое конопатое лицо своего отделенного командира.

– Держи, страдающий узник, – сказал Левка Рожков, протягивая полный котелок каши. – Получай провиант и физкультпривет от всей нашей молодежной бригады.

– Унтер, дорогой! Лезь скорей! – обрадовался Игорь. – Только потише, часовой услышит.

– Не беда. – Левка протиснулся в палатку. – На постах из нашей роты ребята. Я предупредил – если кто появится, то часовой кашлять начнет.

Пока Игорь уплетал кашу, вычерпывая ее деревянной ложкой, Левка с интересом разглядывал его. Спросил:

– Ну, как?

– Ничего.

– Ну, а ощущение, ощущение какое?

– Обышное, – прошамкал Игорь; язык его увяз в каше.

– Все-таки интересно, – сказал Левка. – Я вот никогда арестованным не был.

– Будешь еще, – успокоил его Игорь.

– Ну, нам сегодня по твоей милости полчаса мораль читали, рассказывали про бдительное несение караульной службы. Теперь мы все досконально знаем и сюда не попадем. Разве только отдохнуть захочется.

– Отдыхать тут вполне можно, – сказал Булгаков. – Гауптвахта – это ерунда. Вот если по комсомольской линии разбирать начнут, тогда хуже. Я, Лева, виновным себя не чувствую. Черт их знает, эти порядки, когда что можно делать, а когда нельзя. Пока там на замке пломба висела, я возле двери навытяжку стоял. Пернуть боялся, чтобы эту самую пломбу ветром не сдуло. А потом дверь настежь, народ туда-сюда ходит. И не все ли равно, буду я без дела возле этих хомутов околачиваться или книжку читать?

– Вот так и объясни секретарю.

– Объясню, конечно. – Игорь поставил пустой котелок, облизал ложку. – Ребятам скажи: за кашу спасибо.

– Передам поклон до земли. Тут вот еще подарочек, – подмигнул Рожков, вытаскивая из кармана коробку. – Шахматы тебе прислали. Решай тут задачки от скуки, а пока давай сгоняем пару партий до вечерней поверки…

Рожков ушел, когда раздался звук горна. Обещал навестить на следующий день или прислать кого-либо из ребят.

Наутро в лагере началось что-то непонятное. Роты не вышли на занятия. Всех командиров вызвали в штаб. Курсанты разгуливали по линейкам, спали в тени. Строили всевозможные предположения.

Часов в десять в палатку Игоря по-пластунски вполз раскрасневшийся, возбужденный Левка. Сказал весело:

– Давай шахматы, арестант. Чичас тебя на волю придут пущать.

– Что случилось?

– Долгожданная амнистия. Мученикам даруют свободу.

– Не скоморошничай, объясни толком.

– Кончилась наша учеба.

– Как это кончилась?

– Сейчас сам узнаешь.

Рожков схватил шахматы и исчез.

Скоро за Игорем прибежал старшина и приказал прямо с гауптвахты отправляться на построение. Курсантские роты выводились на плац. В палатках не осталось дневальных. Даже караул был снят и заменен красноармейцами хозяйственного взвода.

Начальник курсов объявил перед строем, что выпуск производится досрочно. Видимо, и для самого начальника это было неожиданностью. Он, любитель длинных речей, на этот раз не успел подготовиться и сказал всего несколько слов. После этого был зачитан приказ о присвоении званий младших политруков. Перед строем роты появился старшина с каской в руке. Каска была наполнена красными кубиками, каждый брал их оттуда. Строй сломался: кубики прикрепляли на петлицы друг другу.

– К делу ближе, – сказал Игорь. – Чего нас держать тут? Политграмоту знаем, стрелять научились. Такие лбы, а зазря хлеб едим.

– Страшно, – поежился Левка. – Да не на фронт страшно, – махнул он рукой, заметив удивление Игоря. – На фронт я со всей охотой. Страшно, понимаешь ли, к новым людям. Я в школе с комсомольцами работал, в институте. Ну, молодежь, наш возраст. А тут попадется дядя, который в отцы годится. С какой стороны к нему подойти?

– Я тоже этого опасаюсь, – согласился Игорь. – Вообще я выступать не мастак,. язык сохнет, когда надо речуху махать. Я, брат, на другое надеюсь. По приказу двести семьдесят – личным примером.

Большинство политруков получило назначение в Орловский военный округ. Люди огорчились – значит опять в тыл. Многие тут же писали рапорты с просьбой отправить на передовую или в части Резервного фронта. Но начальник курсов рассматривать рапорты отказался.

В час дня политруки на грузовиках выехали из лагеря. Москвичи надеялись, что их повезут через город. Если не забегут домой, то, может, хоть удастся позвонить по телефону с вокзала. Но машины ехали сначала на запад, потом, выбравшись с проселка на асфальтированное шоссе, повернули на юг.

– Все, ребята, свидание откладывается, – сказал Рожков. – Теперь до места без пересадки. Помашите пилотками родному городу, пошлите воздушные поцелуи своим девушкам. И давайте затянем что-нибудь сугубо служебное для успокоения нервов.

О воин, службою живущий, Читай устав на сон грядущий, —

запел тонким, пронзительным голосом сосед Игоря. Ребята гаркнули привычно и дружно на мотив лермонтовского «Бородина»:

И поутру, от сна восстав, Читай усиленно устав.

– Самое главное – подчинять обстоятельства себе и не попадать в их подчинение, – глубокомысленно произнес Левка Рожков.

Спели пару песен и умолкли. Передние грузовики подняли тучи пыли. Было уже не до пения: едва успевали отплевываться.

Игорь пролез вперед и стал возле кабины шофера, чтобы удобней было смотреть вокруг. Приближалась Тула, родные края.

В полях уже завершалась жатва, на гумнах высились желтые груды соломы. Бабы, закрыв лица платками, возили в телегах снопы. Попадались навстречу машины со свежим зерном. Иногда порывистый сухой ветер сбивал повисшую над дорогой пыль, приносил с гумен запах нагретой солнцем соломы, неповторимый запах созревших хлебов.

Возле штаба округа Игорь наткнулся на черного, горбоносого лейтенанта. «Магомаев!» Не сразу узнал его в форме. Красавец учитель будто помолодел. Всплеснул руками, закричал радостно:

– Булгаков?! Каким ветром? К нам? Вот это новость!

Потащил его в какую-то комнату, позвонил полковнику Ермакову. Степан Степанович сам приехал в штаб, на глазах у всех расцеловал Игоря.

– Сын, что ли? – спрашивали командиры.

– Сын не сын, а человек мне дорогой, – отвечал Степан Степанович, расчувствовавшийся так, что глаза повлажнели.

«Стареет», – подумал Игорь.

Булгаков, Рожков и еще восемь младших политруков по требованию Ермакова были направлены в его дивизию. В школе, в бывшей учительской, с ними побеседовал комиссар дивизии Ласточкин. Опросил, хорошо ли доехали. Поинтересовался, кто чем занимался до войны. Говорил комиссар с ними, как равный с равными. Молодые политруки почувствовали себя свободно, высказывали, не стесняясь, кто что хотел.

Тут же состоялось и распределение. Булгакову комиссар предложил остаться в подиве на комсомольской работе, но Игорь попросился в роту лейтенанта Магомаева. Объяснил, что в роте есть знакомые, а сам лейтенант всего два года назад учил его в школе.

– Добро, – согласился Ласточкин. – Среди земляков начинать легче. Но помните, Булгаков, народ там от тридцати лет и старше. Бывалый народ. Вы не только их воспитывайте, но старайтесь полезное для себя почерпнуть… А еще вот что, товарищи. Беритесь за дело смелей. Не стесняйтесь, обращайтесь за советом по любому вопросу. Требуйте, добивайтесь своего. Усвойте накрепко, что весь аппарат создан не только для того, чтобы направлять вас, но и чтобы помогать вам. Приходите в политотдел, шевелите инструкторов, меня берите за бока. Для нас это тоже полезно, чтобы среди бумаг не увязли.

Ласточкин пустил по кругу коробку «Казбека». Закурил вместе с политруками.

Свою первую политинформацию Игорь проводил в поле, в перерыве между занятиями. Красноармейцы сидели на земле, возле пересохшего ручейка. Булгаков принес с собой карту Европы, найденную в школьной кладовой, повесил ее на кусты. Почти все время смотрел на нее, избегая любопытных, изучающих взглядов бойцов. Хорошо еще, что было тут несколько знакомых – одуевцев, да позади всех полулежал на кочке лейтенант Магомаев.

Игорь к политинформации готовился тщательно, даже устроил генеральную репетицию: полностью произнес свою речь перед Левкой Рожковым. И сейчас говорил по памяти, но получалось совсем не так. Голос был какой-то чужой, напряженный. На политинформацию отводилось сорок минут, а Игорь заученно протараторил все за двадцать. Рассказал и про положение на фронте, и о ходе уборки урожая, и про трудовой героизм рабочих. И хотя слова его, взятые из газет, были правильны, а факты сами по себе интересны, он видел, что красноармейцы слушали равнодушно. Это было обидно. У Игоря горели уши. Сколько раз ему приходилось сдерживать зевоту на скучных беседах, на унылых лекциях. И он всегда по-мальчишески резко судил о людях, заставлявших скучать: не умеешь – не берись, иди тачки катать, больше пользы. А теперь, наверно, и о нем думают так же.

Он не знал, о чем еще говорить. Чтобы прервать затянувшееся молчание, спросил громко:

– У кого будут вопросы?

– У меня, – поднялся в первом ряду красноармеец с непомерно длинной шеей. – Тут нас всех такое дело беспокоит: почему немец в нашу землю глубоко влез? Что, у него сил больше или как?

Две недели назад Игорь почти с таким же вопросом обращался к преподавателю курсов. И с ребятами на эту тему спорил не раз. Он проникся симпатией к красноармейцу, который выручил его, дав возможность заполнить оставшееся время. Ответил обстоятельно, рассказал, какую роль сыграла внезапность нападения. Сделал упор на то, что гитлеровцев обеспечивает промышленность всей Западной Европы: и французские, и итальянские, и чешские заводы поставляют для немцев технику.

– Это, конечно, дело сурьезное, – сказал красноармеец. – Только ведь машиной нас нонче не удивишь. В тридцатом, к примеру, году это в новинку было. Я к тому говорю, что техникой нас не возьмешь. Конечно, ежели она не только у немца будет, но и нам ее тоже вволю дадут, – упрямо гнул свою мысль этот невзрачный на вид мужичок. – Пушек, значит, автоматов, аэропланов, конечно. Пока вот у нас одни винтовки, но мы в надежде…

– Завтра автоматы получим, – подсказал лейтенант Магомаев. – Шесть штук на роту.

– Вот, – обрадовался Игорь, – слышите, что командир говорит. Завтра новое вооружение выдадут.

– Понятно, товарищ политрук. Оно, конечно, не мешало бы больше, да уж тут ничего не сделаешь. – Красноармеец улыбнулся, двинул согнутой ногой. – А под зад коленом мы им скоро дадим, этим фюрерам?

Красноармейцы засмеялись, заговорили весело:

– Ишь, развоевался Егоркин!

– Эй, Егоркин, это творим, что ли, куриным коленом?

– А хоть и моим!

– Садитесь, товарищ, – предложил Игорь, довольный тем, что не чувствовал больше никакой напряженности. – На ваши последние слова отвечу так: пинка немцам мы дадим, это точно. Соберемся с силами и дадим. Не было в истории такого случая, чтобы кому-либо удалось сломить русский народ. И не будет. Ну, а когда немцев погоним – это уже от нас самих зависит. От меня, от вас лично, товарищ Егоркин, и от всех остальных.

– За нами дело не станет, – ответил красноармеец.

Командиры взводов развели своих бойцов на занятия. Игорь остался с Магомаевым. Свертывая карту, спросил не без робости:

– Получилось у меня, как по-вашему?

– Я думал, что будет хуже. Молодец! – хлопнул его по спине лейтенант. – Педагогическая хватка у тебя есть. Унаследовал от родителей.

– В самом деле? – недоверчиво смотрел на него Игорь. – Может, просто хвалите, чтобы дух поддержать?

– Зачем дух? Он у тебя на должном уровне. Поверь мне, у тебя дело пойдет. Только не волнуйся в следующий раз. Спокойней и своими словами. Я вот тоже, когда работать начинал, по учебнику наизусть рассказывал.

В тот же вечер Игорь, когда зашел проведать дядю Ивана, получил еще одну оценку своему выступлению. Дядя Иван, хоть сам и не был на политинформации, успел уже потолковать с красноармейцами о племяннике.

Встретились они на конюшне, где дневалил дядя Иван. Кроме них, никого в помещении не было. Сели на чурбаки, закурили принесенные Игорем папиросы.

– Мужики довольны, – говорил дядя Иван. – Рады, что земляк попал, а не вертихвостка залетная. Ты, парень, это цени.

– Я ценю, – сказал Игорь. – Только, наверно, не очень весело было слушать меня.

– Какое может быть веселье? В этом деле веселье без надобности, – возразил дядя Иван. – Это тебе не фильма про водовоза. Это дело серьезное… Ты вперед не строчи, как из дегтяревского пулемета. У мужика мозги медленно шевелятся. Когда ты быстро слова кидаешь, они ловить не успевают. Лучше поменьше скажи, но так, чтобы в башку запало. – Посмотрел в лицо Игоря большими, добрыми глазами, положил на его колено широкую, расплющенную работой руку. – В форме-то ты, Игорек, совсем вроде взрослый. Определяешься, стало быть.

– Как это – определяюсь?

– Ну, значит, на свой путь становишься. Самостоятельность проявляешь.

– А раньше что же?

– Раньше гулял паренек без привязи. Какие у тебя думы-заботы были? Да ты не обижайся, чудило, – легонько толкнул он плечом. – Все мы такие, пока в жеребятах ходим. А теперь вот роту тебе доверили, сотню голов просветлять.

– На одну меньше, – сказал Игорь. – Тебя просвещать не придется, ты сам меня учишь.

– Да я не учу, я так, – смущенно улыбнулся дядя Иван. – Я тебе по-родственному за жизнь рассказываю.

* * *

Почти весь август 1941 года войска группы армий «Центр» топтались на месте, сдерживая советское контрнаступление под Ельней. Только в районе Великих Лук им удалось несколько продвинуться на восток, а на правом фланге – оттеснить русские дивизии на юг, к Чернигову и Новгород-Северскому. Подполковник фон Либенштейн опять подсчитал: в среднем войска продвигались на 2 – 3 километра в сутки. Это была мизерная цифра, постыдная даже для пехоты.

Тем временем в ставке фюрера и на фронте, в штабам, велись споры о дальнейшем ведении войны, разрабатывались новые планы. Впервые мнение Гудериана разошлось с мнением фюрера. Гейнц, как и другие генералы-фронтовики, считал, что надо выполнить первоначальный план и захватить Москву. На это потребуется не больше месяца. Захват Москвы – центра железных дорог – парализует коммуникации противника. С потерей столицы моральное состояние русских будет подорвано.

Гудериан пустил в ход все связи, чтобы защитить свою точку зрения. Он весь захвачен был этой борьбой. Ведь если не будет наступления на Москву, значит, придется наступать на юг. Его войска окажутся слишком далеко от столицы большевиков, придется проститься с радужными надеждами. В конце концов это было просто несправедливо. Он привел немецкие войска ближе всех к Москве, а славу победителя получит кто-то другой.

Гудериан добился личного свидания с фюрером. В этом помог ему командующий группой армий «Центр», разделявший мнение генерала.

Гитлер принял Гудериана в Восточной Пруссии, в своей секретной ставке с мрачным названием «Волчий окоп». На приеме присутствовали Кейтель, Йодль и другие представители верховного командования вооруженных сил, а также старый приятель, полковник Шмундт. Гудериан знал, что ему не стоит рассчитывать на поддержку генералов и фельдмаршалов из верховного командования. Все они завидовали его боевой славе, старались настроить фюрера против него.

Гитлер выслушал соображения Гудериана, но не согласился с ними. Да, сказал он, ослабив другие участки фронта, немецкие войска могут сейчас сделать рывок и дойти до стен Москвы. Но сомнительно, принесет ли это решающую победу. Русские имеют достаточно сил, чтобы упорно оборонять столицу.

Положение на фронтах требует принятия других мер. Все три группы армий понесли большие потери. Общее количество убитых, раненых и пропавших без вести достигло полумиллиона. Погибло много техники. Части 1-й танковой группы потеряли половину танков. У Гота и у самого Гудериана сохранилось только сорок пять процентов машин. Оглушить собеседника цифрами – манера Гитлера. (Цифры для него подготавливал полковник Шмундт.) Это – средние данные; в некоторых частях боевых машин вообще почти не осталось. Количество грузовиков в моторизованных дивизиях сократилось наполовину.

Гудериан позволил себе заметить, что потери русских тоже весьма велики. Против этого фюрер не возражал. Но какими бы значительными ни были эти потери, русские сохраняют сплошной фронт обороны и имеют резервы на угрожаемых направлениях. Хотя их новые дивизии слабо обучены, они способны дать определенный отпор. Сокрушить линию обороны сейчас даже трудней, чем в начале войны, когда не было сплошного фронта.

Противник ждет удара на Москву. Это естественно. Значит, надо нанести удар в другом месте. Группа Гудериана повернет на юг и будет наступать в междуречье Днепра и Десны. Из района Кременчуга с юга на север будет наступать 1-я танковая группа Клейста. Соединившись восточнее Киева, Гудериан и Клейст отрежут группировку советских войск, в которой насчитывается до миллиона человек. Если эту группировку удастся уничтожить, Красная Армия будет окончательно обескровлена. А тем временем на главном направлении сконцентрируются отдохнувшие и пополненные дивизии, которые начнут наступление на Москву.

Еще Гитлер сказал, что для дальнейшего ведения войны необходимо сейчас же, немедленно, захватить сырьевые ресурсы и продовольствие Украины. Это усилит промышленность Германии и ослабит промышленность России. Необходимо также немедленно захватить Крым, который советская авиация использует как базу для налетов на нефтяные промыслы Румынии. «Мои генералы ничего не смыслят в экономике, и мне приходится думать за них», – заявил фюрер. На все эти операции он давал месяц. Затем – Москва.

Как всегда, горячая, возбужденная речь Гитлера, то срывавшегося на крик, то переходившего на какой-то исступленный шепот, убедила Гудериана. Вероятно, фюрер прав. Но это не меняло дела: вместо Москвы Гудериан поворачивал на Киев, Теперь дорога к русской столице удлинялась для него в несколько раз.

Единственное, чего добился Гейнц, – это обещание фюрера не дробить его силы, не распылять танки по пехотным соединениям. «Помню, как написано в вашей книге, – сказал Гитлер. – Танки в кулак, а не вразброс. Так и будет».

Гудериан поблагодарил его за внимание.

* * *

Среди ночи полковника Ермакова вызвали в штаб округа.

Командующий округом встретил его у двери своего кабинета, провел к столу и сразу же огорошил:

– Теперь и для вас есть дело, товарищ полковник. Ваша дивизия отправляется на фронт. Первый эшелон – завтра в полдень.

Степан Степанович охнул про себя. Собравшись с мыслями, хотел сказать, что дивизия еще не укомплектована, подразделения сколочены на скорую руку и что вообще он артиллерист, должность комдива исполняет временно.

– Ничего не надо объяснять, товарищ полковник, – мягко сказал командующий. – Я все знаю. Но приказ есть приказ. Чего вы хотите? Худо-бедно, а вооружение вы получили. Теперь после вас начнет формироваться дивизия, так для нее в округе даже пулеметов нету.

Ермаков в ответ только вздохнул. Простившись, отправился к начальнику штаба уточнить детали переброски дивизии.

Через сутки он с первым эшелоном выехал в Брянск. Комиссар Ласточкин оставался в Орле руководить отправкой остальных эшелонов. Степан Степанович был уверен, что Ласточкин оправится с этим делом лучше, чем он сам: выдержит график, не потеряет ни одного бойца. Комиссар – человек деловой. К тому же местный, ему легче.

За тылы Степан Степанович не беспокоился. Его угнетало другое – предстоящая встреча с противником. Он никогда не командовал пехотой, вдобавок дивизия его комплектовалась по новым, урезанным штатам. Численный состав и вооружение сокращены на 25 процентов, а с артиллерией, на которую он возлагал все надежды, было совсем плохо. По новым штатам орудий и минометов дали в два раза меньше обычного, транспортные средства тоже срезали наполовину. Из дивизии изъяли гаубичный полк и отдельный противотанковый артиллерийский дивизион.

Промышленность не успевала снабжать войска оружием. Новых частей создавалось много, а техники не хватало. Крупные арсеналы, расположенные у западной границы, захватил враг. Понесенные потери не восполнялись потому, что большое количество оборонных заводов было эвакуировано со старых мест, оборудование сих находилось в пути. Производство вооружения резко сократилось. А те пушки и минометы, которые выпускались действующими заводами, прямо из цехов шли во вновь формируемые части резерва Верховного Главнокомандования. Все это было понятно Степану Степановичу, но от понимания легче не делалось. Что он выставит против немецких танков и артиллерии? Орудий мизерное количество. А пулеметами и гранатами в современном бою много не навоюешь.

Растревоженный думами, Степан Степанович лежал на полке в штабном вагоне. Надо было поспать, успокоить нервы. Но сон не приходил к нему. «Раскис, разнюнился, старый дурак, в штаны наложил, – ругал себя Ермаков, выбирая слова позлей да покрепче. – Что ты, немцев не видел? Сколько раз лоб в лоб стукался. Без патронов воевали. С одними штыками в атаку ходили… А теперь у нас силища. Только раскачать надо силищу эту, на ноги поставить и голову дать. В Ставке, вероятно, все уже рассчитано, все взвешено. А может, и действительно стратегия у нас такая: заманить немцев в глубь страны, измотать в боях, а потом прихлопнуть одним ударом?»

Степану Степановичу сейчас, как ребенку, хотелось найти что-то успокоительное, хотелось поверить в некое чудо: включить радио и узнать, что наши войска перешли в наступление, а немцы в панике бегут на запад. Но увы, Ермаков находился уже в том возрасте, когда человек твердо знает, что чудеса бывают очень и очень редко.

* * *

– Ну, Булгаков, ты у нас ко двору пришелся, – шутливо говорил Игорю лейтенант Магомаев. – Только и слышно в роте: политрук оказал, политрук сделает. Чем ты их подкупил, не знаю. Может, махоркой направо и налево угощаешь?

– Какое там угощаю, все время по чужим кисетам в гости хожу, – смеялся Игорь.

Он и в самом деле быстро сжился с красноармейцами: ему было интересно с ними. Утром, дождавшись свежих газет, бежал в роту. Людей не надо было собирать, сами спешили услышать новости. Игорю было приятно, что солидные люди внимательно слушают его, задают вопросы, советуются.

Хлопот на него свалилось великое множество. То нужно достать бумаги и карандашей – бойцам нечем писать письма, то книголюбы просят организовать передвижную библиотечку, то нужно добиться, чтобы красноармейцу обменяли ботинки, дали на два размера меньше. А тут – инструктаж агитаторов; из политотдела требуют сведения; надо готовить доклад к комсомольскому собранию. Поздно вечером Игорь добирался до командирского общежития усталый, как после пятидесятикилометрового марша.

Удивлялся Левке Рожкову. В институте был авторитетный товарищ: весельчак, отличник, комсорг, А тут сник.

– Понимаешь, на разных языках говорим, – жаловался он Игорю. – Слушают меня люди, а близости нет. Сегодня беседу проводил и поймал себя на такой фразе: «Какова же роль рыцарей монополистического капитала в мюнхенском сговоре?». Тьфу, – сплюнул Левка. – И черт его знает, как из меня эти слова выскакивают. Понимаешь, у меня пятьдесят красноармейцев имеют начальное образование, а я им такие бетонные глыбы выдаю… Начну под их язык подлаживаться – еще хуже, фальшиво звучит.

– Обломаешься, – успокаивал Игорь. – Слишком городской человек ты. В каменной коробке вырос, а слова из книжек вычитал. Настоящих-то слов ты, поди, и не слышал. А народ у тебя из глубинки, к своей речи привык, институтские термины ему ни к чему.

– Тебе-то легче, – позавидовал Левка. – В танкисты буду проситься или к авиаторам. Там народ грамотный.

– Это ты зря, – отсоветовал Игорь. – Там тоже люди всякие. Да и не дело с места на место прыгать. Вот в бою покажем себя – и уважать будут. А как станут уважать – на любом языке говори, все равно поймут.

– Только на это я и надеюсь.

Игорь в Орле сел в теплушку вместе с бойцами. В штабном пассажирском вагоне, где ехали командиры, не побывал ни разу за весь день, все не мог выбрать времени. Расстояние до Брянска небольшое, но эшелон тащился очень медленно: то впереди пробка, то восстанавливают разбитый бомбами путь, то встречного поезда нужно ждать на разъезде.

Пели до хрипоты. Потом многие бойцы залезли на нары спать. Игорь, решив пообедать, достал из кармана кусок колбасы и сухарь с обтершимися краями. К Булгакову подсел красноармеец Егоркин. Вертя головой на длинной шее, посмотрел вокруг, сказал тихо:

– Товарищ младший политрук, с Конюшиным дело неважное.

– Конюшин? – вспомнил Игорь хмурого пожилого бойца. – Что с ним?

– Дома у него заваруха. Девчушка у него осталась, Матреной кличут. А женка померла позапрошлым летом. Он себе новую взял. Вдовую, муж на финской пропал. Думал – легче по хозяйству и дитю лучше. Взял да обжегся. Баба попалась с норовом, а Матрена ей вроде кость в глотке. Она еще и при хозяине руки к падчерице прикладывала. А намедни в Орел земляки приезжали, из нашего сельсовета. Ну и рассказали: бьет мачеха Матрену-то, из избы гонит. Та, бедолага, по добрым людям ночует. Ну мыслимое ли это дело? Конюшин теперь эту кобылу небось своими руками бы утопил, – загорячился Егоркин. – Вот уж вернемся с войны, мы этой суке подол на голову завяжем. На что я человек мирный, а и то после таких делов кнутом по ее жирному заду пройдусь. А того лучше – шомполами.

– Да, тяжелая история, – сказал Игорь. Воображение его живо рисовало заплаканную оборванную девочку и здоровую бабищу с сумасшедшими глазами, потную, красную, разъяренную. Он даже передернулся от негодования.

– Уж куда, как тяжелее! – Егоркин оглянулся и перешел на шепот: – Конюшин-то во сне плакал. Ей-ей, товарищ политрук, сам видел. Среди ночи поднялся по малой нужде, глянул на соседа, а он лежит с закрытыми глазами, стонет потихонечку, а на щеках слезы. Мне от такой картины аж не по себе сделалось.

– А ну, позови его сюда, – решил Игорь.

– В момент! – вскочил боец.

Подтянувшись на руках, прыгнул на верхние нары, исчез в дальнем углу. Через минуту оттуда вылез небритый красноармеец с сеном в волосах; брезентовый подсумок оттягивал ремень. Красноармеец остановился возле Игоря, хрипло кашлянул.

– Садитесь, Конюшин.

– Мы постоим.

– Сядь, – повторил Булгаков. Красноармеец опустился на пол. – Сколько лет твоей дочке?

Конюшин поднял на политрука опухшие, настороженные глаза.

– Двенадцатый пошел, а что?

– Хочешь, чтобы она жила в детском доме?

Красноармеец оторопело смотрел на Игоря, пытался сказать что-то, но будто проглатывал слова; только немо шевелил губами.

– Будет жить на всем готовом, – продолжал Булгаков. – Государство обует, оденет, станет кормить и учить. Да вы сами знаете, как в детских домах живут.

– Это где как.

– Во всяком случае девочке будет лучше, чем с мачехой.

– Лучше, – согласился Конюшин, и уже с надеждой, ловя взгляд Булгакова, спросил: – Думаете, это можно? Думаете, примут при живом отце-то?

– Дочь фронтовика – обязательно.

– Ну, а потом? Если, значит, выпадет такой случай – живым ворочусь. Отдадут ее мне?

– Вернетесь назад – возьмете. Вы какого района? Белевского?

– Белевского, Белевского, – затряс головой Конюшин. – Вы, значит, в сельсовет наш? – спросил он, видя, что политрук намеревается писать.

– В райком партии, – спокойно ответил Булгаков.

Пока Игорь карандашом набрасывал в блокноте черновик письма, Конюшин суетливо топтался вокруг, заглядывал через плечо, отталкивал локтем Егоркина и сердито шипел на него: «Не мешай!»

Потом полез на нары и вернулся с вещевым мешком. Торопливо достал со дна его узелок, развернул тряпицу, под ней – пропитанную жиром бумагу. Вынул небольшой, граммов на триста, кусок сала, покрытый крупной солью.

– Вот… Из дома. Берег, – виновато улыбался красноармеец, нарезая сало самодельным ножом. Положил на тряпицу два сухаря. – Вот, товарищ политрук… Отведайте, – и умолк, просительно глядя на Булгакова.

Игорь почувствовал: если не поест сейчас сала, обидит красноармейца и не поверит тот в него, в его желание помочь, вырастет меж ними стена, и будет он, политрук Булгаков, для бойца не товарищем, а чем-то вроде высокомерного благотворителя… Игорь сказал весело:

– А ну, попробуем домашнего. Давно кололи?

– По осени еще хряка подвалил.

– Вот бабушка у меня мастерица по всяким таким соленьям-вареньям. Иной раз даже в землю сало закапывает. А у вас так не делают?

– Чего нет, того нет, – быстро, оживившись, ответил Конюшин, с удовольствием глядя, как политрук жует крупно нарезанные куски. – Яблоки вот у нас антоновские осенью. Моченые. Приезжайте, всегда рады будем. От Одуева мы верст сорок всего…

– На велосипеде можно, – сказал Игорь.

– Товарищ политрук, а вы, это самое, печатку-то к письму приложите? – спросил неугомонный Егоркин.

– Обязательно. Отстукаем на машинке и сделаем по всем правилам.

– Чтобы документ был. – Егоркин сел на корточки и повернулся к Конюшину: – Хлопотал я за тебя, али нет? Салом-то угостишь, что ли, черт серый!

– Бери! Бери!

Поезд вдруг дернулся, взвизгнули тормоза. С верхних нар упал красноармеец, спросонок заорал дурным голосом. Разбуженные бойцы загомонили, ругались:

– Сапожник, пес его грызи, а не машинист.

– Акулька косая. Едет куда зря, ничего не видит.

– Вот ужо будет остановка, я ему в шею накостыляю!

Поезд замедлил ход. Игорь шире открыл дверь теплушки и, сняв пилотку, высунулся посмотреть. Впереди змеились, тускло блестя, стальные полосы рельс. Железнодорожная насыпь рассекала поля, убегая к дальним постройкам, над которыми восходили густые клубы дыма. Небо в том месте будто спустилось ниже. Тяжелое, свинцово-серое, оно придавило крыши домов.

Из-за поворота выполз встречный состав. Он еле-еле тащился. Паровоз тяжело и часто сопел, медленно крутя высокие колеса. Это был санитарный поезд – около десятка зеленых пассажирских вагонов с красными крестами на крышах и на бортах. Вагоны все были во вмятинах, покрыты грязью, на крышах лежали комья земли. Стекла выбиты, сквозь пустые проемы видны были белые простыни на койках, неподвижные фигуры раненых. Несколько раз промелькнули бледные женские лица.

Особенно жалко выглядели хвостовые вагоны. Их черные, обгорелые стенки были изрешечены десятками пробоин. А у одного верх смят в гармошку, будто его прессом давили с двух сторон.

Вид этого поезда подействовал на красноармейцев удручающе. Бойцы поеживались, вздыхали.

– Вы смотрите, смотрите внимательней, товарищи, – говорил Игорь. – Запоминайте, что они делают.

– Вот сволочи, – ругался Егоркин. – По красному кресту били!

– Может, не видели?

– А они что, слепые, немцы-то? Небось, браток, они не хуже нас с тобой видят.

– По санитарному-то он безо всякого опасения…

– Законом запрещено.

– Ребяты, вот тоже сказанул грамотей. Какой на войне может быть закон? Тута все навыворот. В гражданке убил человека – значит бандюга. А тут успел неприятелю шею свернуть – значит герой. Вот тебе и закон.

– Конвенция такая есть, – упрямился кто-то. – Раненых запрещает трогать.

– Энта конвенция у Гитлера на гвоздике в сортире висит, во где…

Эшелон медленно подтянулся к станции, остановился за стрелками. Что происходит впереди, невозможно было разглядеть за дымом. Иногда там ухало, рвалось что-то, сверкали вспышки огня. После этого дым становился еще гуще. По вагонам ползли разные слухи. Одни говорили, что немцы сбросили воздушный десант; другие – что к станции прорвались танки.

Пришел лейтенант Магомаев и дал команду первой роте построиться возле вагонов.

– Будем восстанавливать пути, – объяснил он.

На станции скопилось не менее десяти эшелонов. Перрон был разбит, деревья в станционном скверике лежали вывернутые вместе с корнями. На путях, изрытых воротками, горели вагоны.

Магомаев привел роту к разбомбленному составу. Красные теплушки были опрокинуты набок. Уцелевшие на путях – иссечены осколками. Возле перевернувшихся платформ валялись искалеченные походные кухни, повозки, противотанковые пушки: одна – без колес, другая – с изогнутым щитом, у третьей отбита станина. Много было трупов. Хоть и боязно было смотреть в лица мертвых, Игорь перевертывал их, стараясь не запачкаться кровью. Подносил к губам карманное зеркальце, чтобы узнать, не дышит ли человек.

Потом они пришли в такое место, где трупы лежали навалом: обгорелые, бесформенные, разорванные на части. Вероятно, бомбы попали прямо в теплушки. Сладковатый, тошнотворный висел тут запах. Игорь, чувствуя, что не в силах сдержать рвоту, побежал за вагоны, прикрыв рот рукой. На крайнем пути стоял почти не пострадавший эшелон с танками и бронемашинами. Перед ним красноармейцы заравнивали полотно, рабочие наскоро укладывали рельсы. Сюда с поля долетал ветерок. Игорю стало лучше.

Рота приступила к работе. Два взвода расчищали железнодорожное полотно. Красноармейцы третьего взвода собирали убитых, относили их за станцию, в песчаный карьер. Игоря, едва он вернулся сюда, снова вырвало.

Лейтенант Магомаев разыскал позеленевшего, ослабевшего Булгакова возле эшелона с танками.

– Иди в батальон, без тебя справимся.

– Нет, – заупрямился Игорь, – Раз все могут, значит, и я смогу.

– Все на финской насмотрелись этого лиха, а тебе в новинку.

– И мне привыкать надо.

– В таком случае отправляйся в первый взвод. Там ребята молодые, я их воронки засыпать поставил.

Игорь пошел. Взял лопату, и, не глядя по сторонам, принялся бросать землю в неглубокую ямку. В это время возле вокзала начали часто бить в колокол. Все прекратили работу.

– Воздух! Воздух! – раздались крики.

Красноармейцы побежали, и Булгаков за ними. Перепрыгнул через поваленный семафор и остановился: впереди было открытое поле.

– Ложись, политрук!

– Да где они? Летят разве?

– Не туда смотришь. Левее!

Прикрывшись ладонью, Игорь глянул на солнце, и у него даже зарябило в глазах. Самолеты шли в два яруса. Внизу – покрупнее, по девять в ряд. А над ними, как мошкара, вились истребители прикрытия. Возле вокзала захлопали зенитные пушки, перед самолетами возникли бурые клочья дыма. Расползались они медленно пятнали чистое небо.

– Выше бери, выше! – кричали красноармейцы.

Зенитчики будто услышали их, снаряды начали рваться над бомбардировщиками. Маленький истребитель с разгону влетел в дым разрыва, но инерции еще проскочил вперед и, переворачиваясь через крыло, понесся к земле. Упал в поле. Красноармейцы смотрели на него и поэтому не заметили, как сбросили немцы первые бомбы. Услышав свист, Игорь упал в узкую канаву, прямо на лежавших в ней бойцов. Раздался треск, грохот, землю шатнуло, и снова стало тихо. Зенитки больше не стреляли. Только прерывисто гудели авиационные моторы.

Три отбомбившихся самолета уходили, набирая высоту. А на станцию наплывала следующая группа – шесть развернувшихся фронтом ширококрылых машин. От них отделились большие черные капли. Игорь закрыл глаза, весь напрягся, считая секунды. Он считал долго, но взрыва не последовало. Поблизости раздались глухие, хлюпающие удары, будто лопалось что-то. По спине хлестнуло мокрым. Над землей поползла отвратительная ядовитая вонь.

– Газы! Газы! – завопило сразу несколько голосов.

Громко и испуганно скомандовал лейтенант Магомаев:

– Противогазы надеть!

У Игоря не отстегивалась пуговица на сумке. Он выдернул пуговицу с мясом. Одержав дыхание, натянул маску. Через запотевшие стекла плохо было видно, что творится вокруг. Самолеты все еще гудели поблизости, но взрывов не было. Только время от времени повторялись глухие, лопающиеся удары и сухо трещало что-то, будто ломали доски.

Красноармейцы, пришедшие на работу без противогазов, бежали подальше от страшного места. Они уже не смотрели вверх: газы были ужаснее бомб. Несколько самолетов пронеслись над ними, высыпав из бомбовых люков груду новых, белых еще, тележных колес. Ударяясь о землю, деревянные колеса разбивались вдребезги, ступицы и крупные щепки попадали в людей. А немецкие летчики корчились от смеха в своих кабинах, глядя на бегущих и падающих красноармейцев. Веселую шутку придумали летчики в этот день.

Целый час кружились бомбардировщики над узловой станцией, не давая восстанавливать путь. Кружились, но почти не бомбили. Сбрасывали чугунные чушки, колеса и бочки, наполненные дерьмом из отхожих мест. Бойцы, понявшие, в чем дело, вставали из укрытий, матерились, грозили немцам кулаками, стреляли из винтовок.

Игорь едва не плакал от оскорбления, от того, что люди не имели возможности отплатить за нанесенную обиду. Он долго лежал в противогазе, потея и задыхаясь. Сначала он думал, что их облили жидким ипритом… Отравляющие вещества – это еще можно было понять. Но такой мерзости, какую придумали фашисты, Игорь не мог бы предположить никогда.

На войне прощается многое. Но унижение, которому подвергают тебя, не забывается. За унижение мстят.

Гимнастерка Игоря была заляпана мелкими пятнами. Кругом воняло, как в разбитой уборной. Булгаков, морщась, стягивал с себя гимнастерку, когда последняя группа самолетов снова сбросила несколько бомб. Игорь не успел лечь. Взрывной волной его перекинуло через поваленный семафор, расколотая надвое шпала ударила по ноге. Он сразу же вскочил, но нога подвернулась. Было такое ощущение, что ее вообще нет. Балансируя руками, Игорь попытался удержаться в вертикальном положении, но земля будто притянула его к себе, и он упал, ударившись головой о рельс.

Потом было что-то смутное. Игорь, как в полусне, видел расплывчатое лицо Магомаева, шевелившего губами. Но слов Игорь не слышал и поэтому злился на лейтенанта за то, что тот не говорит громко. Его несли на носилках, а ему казалось, что он плывет в воздухе. Он пытался вспомнить нечто очень важное. Он должен был сделать, но не успел… Он даже улавливал, напрягая память, какие-то смутные образы, какие-то слова. От этих усилий начинала болеть голова и все затягивалось туманом. Очнулся Игорь от толчков. Неподалеку раздавались взрывы, и кровать, на которой он лежал, сильно вздрагивала. Он с трудом повернул голову, увидел дядю Ивана, сидевшего на табурете, конопатое лицо Левки Рожкова. Хотел подняться, но тело было чужим, не слушалось его. Раздражающе ныла нога и тупо болел затылок.

– Бомбят? – спросил Игорь.

– Бомбят, – ответил дядя Иван. – Ты, Игорек, может, пить хочешь?

– Нет, руку дай. – Дядя Иван положил ему на грудь тяжелую ладонь. – Так мне спокойней… Мы что, стоим?

– Всю ночь простояли. Не дает немец ходу. Говорят, что тут выгружаться будем… Ты не шевелись, не шевелись, нельзя тебе.

– Нога как?

– Перебило тебе ногу-то. Ну, это не больно страшно. А еще сорок три щепки доктор у тебя из ноги вынул. Были такие, что с палец. А больше мелкие, вроде как колючки от шиповника, – рассказывал дядя Иван, поглаживая грудь Игоря. – И головой ты, видать, крепко тяпнулся. Доктор все трещины на ней искал.

– Ну, а теперь-то куда меня?

– Теперь на лечение. Машина вот-вот должна подойти.

– А в нашем медсанбате нельзя остаться?

– Не разрешает доктор. – Дядя Иван вздохнул, наклонился ниже. – Домой-то написать или как?

– Написать, написать, – заволновался Игорь, вспомнив вдруг то, что не давало ему покоя. – Ты, дядя Иван, обо мне ни слова, понял? Сам сообщу… Сумка моя где? Полевая сумка. Лева, блокнот в ней. Возьми.

– Взял, Игорь.

– Лева, там письмо в райком. Про красноармейца Конюшина… Лева, ты оформи его. И отправь обязательно… Ты нашел?

– Нашел, все сделаю.

– Фу-у-у, – выдохнул Игорь. – Вытащил гвоздь.

– Какой гвоздь? – не понял Рожков.

– Из головы гвоздь, – невнятно произнес Булгаков.

Его снова охватила слабость.

Дядя Иван и Рожков переглянулись.

– Опять бредит, – шепотом произнес Рожков.

* * *

Немцы, не желая заниматься тяжелой и грязной работой, использовали для этого пленных, создавая из них специальные команды. Выбирали наиболее крепких. Кормили сносно – остатками со своего стола. Даже выдавали одежду с трофейных советских складов.

Пашка Ракохруст попал в рабочую команду авиационного полка со сборного пункта пленных еще под Барановичами. Устроился он неплохо. Сумел сразу же показать себя: дней пять, разгружая бомбы с автомашин, работал как вол, не отдыхая, подгоняя других. Немцы оценили его усердие, назначили старшим. Теперь Ракохруст распоряжался двадцатью пленными, сам ничего не делал. Иногда запаковывал посылки с разным добром, которые летчики во множестве отправляли в Германию.

Приказания Пашки пленные выполняли без возражений, но сторонились его, как чужого. Это обижало: чего они строят из себя девах нетронутых? Все один грех приняли – лапки кверху подняли, иначе не очутились бы тут. Сам Пашка нисколько не раскаивался в том, что сдался в плен. Каким бы ни был исход войны, он останется жив, а это самое главное.

Первое время охраняли их слабо: по ночам часовой спал, закрыв дверь на замш. Но после того, как трое красноармейцев сбежали, Ракохруст, боясь неприятностей, попросил фельдфебеля, чтобы караулили их по всем правилам. Охранять пленных стали надежно, а Пашке с того дня начали выдавать пищу в двойном размере.

– Отрыгнутся тебе немецкие разносолы, – говорил ему красноармеец Кулибаба.

Пашка ненавидел этого тощего – кожа да кости – бойца с нежным лицом. Ненавидел, а сделать с ним ничего не мог. Этот хилый интеллигентик с телячьими глазами, которого Пашка называл не иначе как «рахитиком», знал довольно сносно немецкий язык. Немцы использовали его для работы в штабе. Через него Ракохруст получал распоряжения. Кроме всего прочего, Кулибаба служил как бы музейным экспонатом. Летчики, подобравшие его в Бресте, приводили своих друзей и приятелей поглазеть на отважного русского солдата. Красноармеец три недели сражался в окруженной крепости, а когда все его товарищи были перебиты, укрылся с пулеметом под бетонным колпаком и сопротивлялся, еще двое суток, пока не потерял сознание от истощения. Командир немецкого полка поставил этого красноармейца в пример своим солдатам.

Пашка не особенно верил такой легенде, больно уж дохлым казался ему Кулибаба, непригодным для таких дел. Но однажды ночью, случайно проснувшись, Ракохруст услышал, как Кулибаба шепотом рассказывает товарищам:

– Я что! Я только сидел и стрелял. А вот ребята у нас действительно были замечательные. Один музыкант с трубой не расставался. Даже в атаку с ней ходил. Волосы дыбом встают, а он шутит… Ожесточился я. Сколько людей рядом погибло – не сосчитаешь. Под конец даже не жалко было. Ну убило и убило: сейчас его, а через минуту меня. Раньше я и дома и на службе тихим был. Помкомвзвода боялся, как дьявола, – даже смешно теперь. А там страх и жалость – все потерял.

В сарае было тихо. Пашка лежал, не шевелясь. Знал, что если он задвигается, красноармеец перестанет рассказывать. Кулибаба упоминал какого-то Фокина, и Ракохруст подумал, уж не одуевский ли это Сашка. Опросить не решился. Он никому не говорил, откуда родом. Скрывал на всякий случай; время такое, что лучше о себе не распространяться.

Днем Ракохруст не выдержал и поинтересовался будто бы невзначай:

– Ты про что ночью трепался? Про какого это Фокина-музыканта?

– А твое какое собачье дело? – насмешливо и спокойно спросил Кулибаба.

– Дурак, – разозлился Пашка. – Недоносок старой коровы, вот ты кто.

– Сам дурак и сам недоносок, – сказал Кулибаба.

Он вообще взял привычку отвечать Ракохрусту его же руганью, чем окончательно выводил Пашку из себя.

– Смотри, я вот скажу фельдфебелю, что ты комсомольский билет бережешь!

– Скажи. Он тебе еще пару костей на обед подбросит.

– Заткнись, дерьмо собачье!

– Сам дерьмо, сволочь продажная!

Пашка по-всячески грозил Кулибабе, но донести на него боялся. Кто их знает, этих немцев, почему они цацкаются с красноармейцем. Пускать в ход кулаки Пашка тоже не осмеливался. Ребята и так смотрели на него косо, чего доброго, устроят темную.

Как-то в сарай пришла группа офицеров. У Пашки екнуло сердце – немцы были навеселе. Перестреляют еще по пьяной лавочке, ради развлечения. Им не жалко – пригонят для работы новых.

Среди летчиков выделялся высокий майор в лакированных сапогах, с крестом на мундире. Верх фуражки туго натянут на обод. У майора было волевое с крупными чертами лицо и седые виски. Пашка бегом принес ему табуретку, смахнул рукавом пыль. Майор сел, положив на колени стек.

– Где переводчик?

– Тут я, – выдвинулся из-за кучи сена хмурый, осыпанный трухой Кулибаба.

Подошел и перед самым носом лощеного немца принялся отряхивать гимнастерку. Тот поморщился, спросил насмешливо, но с любопытством.

– Ты и есть герой?

– Герои там, – показал Кулибаба на восток. – А тут пленные.

– Ты убил двадцать наших солдат?

– А я не считал. Когда стреляешь из пулемета, трудно считать.

– Где ты изучал немецкий язык?

– В школе.

– Не ври. В школе учат мало.

– Мне помогала мать.

– Она немка?

– Нет. Она библиотекарь.

– Кем были твои родители, когда в России был царь?

– Вы что, допрашиваете меня?

– Нет, это просто беседа, – ухмыльнулся майор. – Это просто маленький урок психологии.

– На уроках обычно говорят «вы», – сказал Кулибаба.

– О, если вы такой щепетильный, я согласен. Итак, ваши родители?

– Отец был землемером, а мать училась в гимназии.

– Значит, вы из привилегированного сословия? Поэтому большевики не разрешили вам сделаться офицером?

Кулибаба засмеялся. Перевел вопрос красноармейцам, и те тоже повеселели.

– У вас очень смутное представление о нашей стране, господин майор. Никто не мог запретить мне стать командиром. Ведь я сам большевик. Но я хотел быть библиографом.

Майор смотрел серьёзно и удивленно.

– Вы большевик?

– Я комсомолец, как и многие мои товарищи. А это одно и то же.

– Вы состоите в Коммунистической партии?

– Пока еще нет. – Кулибабу раздражала бестолковость майора, не знающего простых вещей. – Формально я не в партии. Был еще молод. Но если останусь жив, обязательно вступлю.

– О, вы один из молодых фанатиков. Таких немного.

– Мы все такие.

– И этот тоже? – кивнул майор на Ракохруста.

Тот сразу вытянул руки по швам. У Кулибабы в усмешке скривились губы.

– Это просто урод. Он служит вам, а вы же сами презираете его.

Майор помолчал, поигрывая стеком. Потом сказал:

– Мы умеем ценить храбрость. Но храбрость должна быть разумной. Меня удивляет, почему ваши солдаты еще сопротивляются. Ведь ясно, что война вами проиграна.

– Война еще только начинается. А потом, интересно, как поступите вы, когда Красная Армия подойдет к Берлину?

– Этого не случится.

– Нет, так будет, – упрямо сказал Кулибаба.

Майор достал карту.

– Смотрите, немецкая армия стоит возле Москвы. Русские дивизии продолжают отступать. А до Берлина далеко, очень далеко….

– Все равно мы победим.

– Но чем? – майор начинал сердиться. – На какой территории?

– Ваша карта очень мала. За Москвой есть Волга, потом Урал, потом Сибирь. Еще есть Средняя Азия и Дальний Восток.

– Вы упрямый мальчишка, – недовольно произнес майор и поднялся. – Хорошо, что вы молоды… У вас будет достаточно времени, чтобы изменить убеждения.

Майор ушел в сопровождении офицеров. Кулибаба, опустившись на сено, провел рукой по мокрому лбу.

– Устал, ребята. Даже в жар бросило.

– Ты чего это с ним про меня говорил? – спросил Ракохруст.

– Объяснил, какая ты шкура.

– Врешь!

– Какой смысл мне врать. Я ему правду сказал.

– А он что?

– А он ответил, что такие шкуры им как раз и нужны.

Красноармейцы засмеялись.

– Чего ржете? – взбеленился Пашка. – Вы у меня доиграетесь! Нечего этого трепача слушать. Интеллигент дохлый. Мразь одна – плюнуть и растоптать.

– Сам трепач и сам мразь, – ответил Кулибаба.

И снова Пашка не решился ударить его. Было в этом пареньке что-то непонятное Ракохрусту. Он привык уважать физическую силу. А в Кулибабе он подсознательно угадывал нечто более крепкое, какой-то внутренний стержень, сломить который Пашка не мог.

Они долго еще переругивались: Ракохруст. злобно и горячо, а Кулибаба неохотно, будто по обязанности. Потом к ним в сарай пришел фельдфебель. Бросил Кулибабе толстую пачку газет, сказал, что прислал их господин майор и велел прочитать всем.

– Пропаганду принесли, – объявил Кулибаба, когда фельдфебель захлопнул за собой дверь. – Берите, кому на курево надо.

– Я те дам на курево! Прочитаете – и мне сдадите! – распорядился Пашка.

Газеты были выпущены на русском языке белоэмигрантской организацией в Берлине. Каждый номер – на тридцати двух страницах, словно журнал. Чего только там не было: сводки с фронтов, фотографии гитлеровцев, полуголые женщины, статьи о гибели коммунизма, объявления, роман о смелых немецких парашютистах, печатавшийся с продолжением.

Читали с интересом и непреходящим удивлением. Было что-то нереальное в этой газете, веяло от нее плесенью далекого прошлого, будто выпущена была еще до революции. На целых четырех страницах обсуждался вопрос о создании нового «русского правительства». Совершенно серьезным тонам газета прочила в премьер-министры А. Ф. Керенского, и от этой серьезности дело выглядело еще более комичным.

– Значит, живой он? А я думал, что давно в гробу сгнил! – удивился Кулибаба.

– Ребята, ребята, тут вот портрет и целая статья про него. Все прописано: сколько времени гуляет и что за обедом ест… Ото, он, оказывается, в Америке живет! Как же он с Германией связь держит?

– Братцы, сюда гляньте! – закричал длинноногий красноармеец. – Ха! Вот это дело! В Берлине акционерное общество создали по разработке полезных ископаемых Урала… Это у нас на Урале-то, а? В Свердловск привезти такую газету, вот смеху-то было бы!

– Тише, дьяволы горластые! – ругался Ракохруст, глядя на развеселившихся красноармейцев.

Очень, очень одиноким почувствовал он себя. Чтобы разогнать тоску, вышел из сарая. Часовой, сидевший на бревне, узнал его. Пашка жестом попросил разрешения сесть. Немец кивнул. Достал из кармана пачку сигарет, закурил. Пересчитал оставшиеся в пачке, поколебавшись, вытащил одну и дал Ракохрусту.

Немецкие летчики жили на широкую ногу. Занимали лучшие дома. Обеды им готовили по заказу. Не переводились у них голландский сыр, шоколад, шпроты, вина и коньяки. И еще капризничали – в столовой били тарелки, если не нравилось что-нибудь. Ходили они сытые и довольные. Лишь иногда, если не прилетали с бомбежки один-два самолета, веселье ненадолго стихало. С тех пор как фронт подвинулся к Десне, самолеты с заданий не возвращались все чаще. Но немцы были уверены, что это последние схватки. Уверен был в этом и Ракохруст. Он надеялся проболтаться в рабочей команде до конца войны. Потом немцы учтут, конечно, его заслуги… Но нелепый случай расстроил все его планы.

Полк далеко продвинулся на восток. Боеприпасы для него доставляли из самой Германии. Часто бывали перебои. А однажды бомб не привезли вообще: поезд был спущен под откос где-то около Минска. Количество боевых вылетов сократилось до минимума. Рабочая команда двое суток отдыхала. А потом немцы придумали выход. С деревообделочного завода привезли чурки и колеса для телег. Все это грузили в самолеты вместо бомб. Вечером, возвратившись с задания, немцы долго пили вино в столовой. Оттуда доносились взрывы хохота.

На следующий день комендант послал Ракохруста с десятком пленных за бочками. Их свезли к отхожему месту. Задыхаясь от вони, пленные вычерпывали яму. Когда бочки были полны, немцы заставили закупорить их, а потом обмыть водой из пожарных шлангов. И только когда бочки подвезли к бомбардировщикам, красноармейцы поняли, в чем дело. Кулибаба бросил на землю брезентовые рукавицы и сказал коменданту:

– Мы грузить не будем.

Толпившиеся вокруг летчики умолкли. Комендант перестал улыбаться.

– Вы вообще не имеете права использовать пленных на военных работах, – громко говорил Кулибаба, – А это, – ткнул он ногой бочку, – это издевательство. Мы отказываемся и протестуем!

– Что-о-о? – подходя ближе, спросил комендант.

Кулибаба побледнел, но повторил твердо.

– Это издевательство.

Комендант чуть присел и снизу вверх ударил в подбородок. Кулибаба, ахнув, упал навзничь, на руки товарищей. Ракохруст сунулся к немцу, хотел объяснить, что они не отказываются, они погрузят все, но комендант, не слушая, ударил Пашку под дых.

Кулибаба сел, вытирая дрожащей рукой кровь с подбородка. Комендант нацелился было ткнуть сапогом, но громкий начальственный голос остановил его.

– Что здесь происходит?

К пленным подошел майор с крестом на мундире.

– Они отказываются работать! – доложил комендант.

– Почему?

– Это позор! – крикнул Кулибаба, с трудом поднимаясь на ноги. – Как вам не стыдно! Кровью замазались, теперь дерьмом мажетесь! Не нас – себя мажете! Позор! – повторил он, шатаясь от слабости.

Майор пристально посмотрел на красноармейца, на бочки возле самолета. Втянул носом воздух. Все видели: у майора покраснели уши. Возле седых волос это было особенно заметно.

– Освободите пленных от работы, – сказал он коменданту и зашагал прочь, подрагивая на ходу плечами.

Бочки в самолеты пришлось грузить солдатам из роты аэродромного обслуживания. Красноармейцев погнали к сараю. И уже возле самых дверей конвоиры и комендант принялись избивать их. Пашке досталось меньше других. Он шел первым и в сутолоке проскочил в сарай. Кулибабе ударом приклада повредили плечо. А двух красноармейцев немцы втащили в сарай волоком – оба были без сознания.

В этот день им не давали ни пищи, ни воды. А ночью посадили всех в грузовик и повезли. Пашка боялся, что их расстреляют, всю дорогу хныкал и последними словами ругал Кулибабу.

Машина миновала небольшой городок и остановилась возле деревянных ворот; красноармейцев, толкая прикладами, погнали по темному проходу между двумя рядами колючей проволоки. Потом поодиночке, считая, пропустили через узкую дверь. Они оказались на каком-то дворе. Повсюду прямо на земле спали люди.

– Эй, вы что – новенькие? – негромко окликнули их.

– Новые, – сказал Кулибаба.

– Покурить не найдется? Хотя бы на одну затяжку.

– А хлеба у вас нету? – спросил другой голос.

– Иди, товарищ, – позвал Кулибаба. – Сверни папироску и себе и мне. Рука у меня не действует… И скажи, куда это нас привезли.

– Обыкновенно, в лагерь, куда же еще! Гонят и гонят сюда нашего брата. Скоро уже и сесть негде будет. А курева совсем нету, и жратвы дают мало.

* * *

Лето уходило исподволь, незаметно. Зноем дышал август, стелил на дорогах горячую бархатистую пыль. Земля, давно не видевшая дождя, трескалась на открытых местах. У горизонта трудились кучевые облака, розовые на заре и ослепительно белые днем. Висели на одном месте, не меняя своих очертаний, будто дремали.

Спелыми ягодами покрылись ветви черемухи, Дозревали красные гроздья рябины. Но мелкая и горькая уродилась рябина в этом году; пробуя ее, одуевские старики пророчили осень холодную и дождливую.

Необычно рано отправлялись птицы в отлет. Тревожно кричали грачи, собираясь в стаи. Опустели скворечники. Первые цепочки журавлей потянулись на юг, и люди с особенной грустью смотрели им вслед, будто не надеялись увидеть вновь.

Богатая отава народилась на заливных лугах. Но напрасно радовались колхозники, ожидая, что обильным будет второй укос. Лишь в некоторых местах выбилась молодая трава в полный рост, почти всюду на корню съели и потоптали ее коровы и овцы хлынувших с запада многочисленных стад. Им не хватало лугов. Их пасли и на лесных окраинах и на зажелтевших, пожухлых некосях косогоров.

В Одуеве, стоявшем в стороне от магистральных дорог, только по этим стадам и чувствовалось пока приближение фронта. В начале августа гнали коров белорусские пастухи из-под Бобруйска. Гурты были невелики, много скота пало или потерялось в пути. Потом пошли стада из-под Могилева, а во второй половине месяца накатились тысячные гурты со Смоленщины. Беженцы и пастухи несли с собой угнетающую тревогу: неужели и сюда дойдет немец?

Этот вопрос в семье Булгаковых не беспокоил только Людмилку и Славку. Для маленькой Людмилки руки матери были самой надежной защитой от всех бед и опасностей. А Славка хорошо знал, что он будет делать, если к городу подойдет фронт. Вступит в Красную Армию или начнет партизанить в лесу. Славка втайне даже желал этого. Можно тогда проявить себя, чтобы все знали. И вообще интересно.

А пока что, в ожидании великих событий, Славка вместе с Ольгой снабжал семью молоком. Вначале это выглядело необычно и весело: бери ведро, отправляйся за город – и через час вернешься с полной посудиной. Однако вскоре такие походы стали делом будничным и больше не привлекали Славку, а потом и вовсе превратились в скучную обязанность. Каждое утро и вечер на улицах появлялись бабы в платочках, старики и подростки с кнутами. Просили помочь им доить коров. Сами не успевали, потому что на пастуха приходилось по сотне и больше. Молоко у недоенной коровы застаивалось, в вымени начиналось воспаление, вымя разбухало. Коров мучила боль, и они в конце концов подыхали. Много их валялось в те дни у обочин дорог.

– Помогите, люди добрые, – умоляли горожан пастухи. – Не нас – скот пожалейте. Коровы-то породистые, одна к одной. Нам бы только до Рязани их довести. А стадо наше тут близехонько в суходоле стоит.

У Булгаковых вся посуда была занята под молоко, лили и парное, и кипяченое, ели до отвала простоквашу, творог, сливки. Через неделю Славке все это так опротивело, что и смотреть не мот.

Рано утром, подоив трех коров, Ольга и Славка возвращались в город. Он «ее оцинкованное ведро, прикрытое тряпочкой, она – бидон. Шли не слеша, часто останавливались отдохнуть.

Тропинка бежала по краю уже отколосившегося и побуревшего овсяного доля. Справа тянулась неглубокая лощина, заросшая кустарником и молодыми березками. Место тут было низкое, закрытое со всех сторон, и Славка очень жалел потом, что шли они этим путем: он не увидел самого интересного.

В тишине послышался гул самолета. Раздался размеренный частый треск, потом крики и непонятный рев. Ольга, прижав руки к груди, сказала испуганно:

– Ой, стреляют!

Славка опеценел, будто столбняк на него напал. Потом, бросив ведро, кинулся в овсы.

– Куда ты! Вернись! – кричала Ольга, но Славка даже не оглянулся.

Мчался по полю, подпрыгивая, торопясь выбраться на открытое место. И не успел. Когда он выбежал на проселок, самолет уже скрылся. По косогору далеко рассыпались пестрые – белые с красным – коровы. А штук пять или шесть замертво лежало возле дороги. Одна еще дышала, тяжело, с хрипом; мелко дрожали ее вытянутые ноги. К ней подошел мужчина с ножом, прирезал.

На дороге виднелись следы пролитого молока. Горожане с пустой посудой толпились вокруг пастухов. Босой старик с коричневым узким лицом стоял, опираясь на кнутовище.

– Вот опять задержка приключилась, – говорил он. – Когда мы теперь соберем-то их? Вон они, а ж до самого леса добегли… Второй раз немец нас так пужает. Первый-то раз еще за Брянском, а, Феня? – обратился он к круглолицей девушке с очень толстыми ногами.

– За Брянском, – басовито ответила она.

– Во-во. С нами тогда свинари шли. А он с ероплана бомбы кинул. Три бомбы, а, Феня?

– Три, – сказала девушка.

– И, матерь ты моя, сколько он этих свиней поубивал! Хорошо, что город был близко. На мясу свинок пустили. А коровушек мы летом цельный день собирали.

Славка не стал больше слушать, заторопился к Ольге, размышляя, как это мог фашистский самолет оказаться возле Одуева. Может, Тулу летал разведывать или заблудился? Только он не там, где нужно, стрелял. Построчил бы из пулемета над городом – вот шуму-то было бы! Разговоров на целый месяц!

– Оля! – крикнул он, выбегая из овсов. – Оль, где же ты?

– Здесь, – тихо отозвалась Ольга.

Она лежала под кустом, поджав колени. Славка удивился: лицо бледное, глаза блестят, а губы какие-то пепельные, бесцветные.

– Испугалась, – сказала она. – Но это прошло.

– Бот не думал, что ты трусиха такая. Самолет-то уже улетел, пойдем, что ли?

– Подожди немного.

– Странная ты, – говорил Славка, усевшись рядом и пристально глядя в ее лицо.

Ольга молчала. Не могла же она сказать мальчишке, что, пока его не было, у нее вдруг возникла боль в животе. Пришлось лечь. Впервые так явственно и так резко шевельнулось в ней живое, тяжелое…

Славка смотрел-смотрел и начал догадываться кое о чем. Отодвинувшись немного, спросил грубовато, смущаясь:

– Слушай, Оль, может, тебе не надо за молоком-то ходить?

– Двигаться мне полезно, – ответила она.

Засмеялась тихонько, ласково провела кончиками пальцев по щеке Славки. – Ты уж молчи давай, тоже мне, профессор кислых щей выискался!

Они поднялись. Славка забрал у Ольги бидон. Долго шел молча. Потом, глядя под ноги и нарочно шлепая драными тапочками по сухой земле, спросил неуверенно:

– Оль, а у тебя это самое… Девочка или мальчик?

– Мальчик.

– Будто знаешь, – усомнился он.

– Раз говорю – знаю.

– Ну, тогда хорошо, – с явным облегчением произнес Славка: этот вопрос мучил его уже не первый день. – Понимаешь, Оль, девчонки, они что… Девчонок много. А мужчины ведь для войны нужны… Для следующей войны, – уточнил он.

* * *

Полк Захарова медленно отступал от реки Сож на юго-восток, к Десне. Немцам ни разу не удалось сбить полк с занятых позиций, но противник обходил то оправа, то слева, прорывался через боевые порядки необстрелянных соседей или нащупывал не прикрытые войсками места.

На ходу части пополнялись добровольцами из местных жителей, остатками разбитых подразделений. Полк насчитывал уже две тысячи человек, постепенно обрастал артиллерией, и даже три приблудных танка оставил у себя в батальоне хозяйственный капитан Патлюк.

От рубежа к рубежу отступали ночами, когда небо очищалось от немецких самолетов. В темноте не так стыдно было проходить через села, меньше встречалось людей. И чем дальше уходили бойцы, тем больше злобы накапливалось у них в сердцах.

На их страдном пути от горизонта до горизонта полыхали пожарища, висела в воздухе черная хмарь. Горели дома, горели созревшие хлеба. Виктору врезалось в память: высокая пшеница полегла кругами возле свежих воронок, убитая женщина на краю дороги стиснула, прижала к груди ребенка с оторванной головой. Руки закостенели, бойцам так и не удалось разжать их. И женщина, и ребенок, и окровавленная земля – все осыпано было спелыми пшеничными зернами, крупными, налитыми, будто вылепленными из воска. В селах и деревнях жители оставляли на ночь на ступенях крылечек хлеб и молоко для красноармейцев, вы» носили на дорогу ведра с чистой колодезной водой.

– Ты почему не пьешь? – спросил как-то на привале Виктор старшего сержанта Айрапетяна.

– Не могу, – нервно дернул плечами Айрапетян. За последнее время он будто высох, сделался еще меньше ростом, на лице до черноты обуглилась под солнцем кожа. – Понимаешь, не могу! Горькая эта вода. В горле она у меня застревает. Сам из колодца достану, тогда пью…

– Дурака валяешь, – сказал Виктор. – Люди о нас заботятся.

– За что? За то, что немца за собой ведем? Камнями нас бить надо!

– Ты не прав, мы делаем, что можем, – ответил ему Виктор и отошел, понимая, что спорить бессмысленно: позор отступления каждый переживает по-своему…

После боя на речке Проне Дьяконского представили к ордену Красной Звезды. Должен был получить орден и сержант-сапер, и политрук, командовавший противотанковыми пушками. Но наградные листы долго ходили по инстанциям, так долго, что заблудились где-то. Подполковник Захаров несколько раз запрашивал наградной отдел. Наконец оттуда приехал представитель. Он привез только один орден – Захарову и восемьдесят пять медалей «За отвагу». Разозленный такой несправедливостью, подполковник распорядился выдать Дьяконскому сразу две медали: за бой на Проне и за вывод бойцов из окружения. Медали получили старшие сержанты Носов и Айрапетян, старшины Мухов и Черновод, командиры батальонов Бесстужев и Патлюк, старший политрук Горицвет. Поносили их пару дней и сняли, не сговариваясь. Отступать с наградами было вдвойне стыдно.

* * *

В полк поступил приказ Ставки Верховного Главнокомандования № 270. Захаров читал его, потирая виски, забыл про погасшую папиросу во рту. Да, этот приказ вызван самой жизнью. Он был необходим сейчас, когда у некоторых командиров зародилось неверие и отчаяние. Бороться с паникой, с трусостью, с дезертирством нужно было самыми крутыми мерами. Особое внимание – подбору кадров. Анкеты, справки – это бумага. А что за ней? Какой за ней человек? Если родился в бедной семье, если родственники не подвергались репрессиям, это еще не значит, что ты сумеешь правильно руководить войсками и будешь смелым в бою. И с прекрасными бумагами люди бывают трусами и негодяями. Идя в бой, идя на смерть, человек обнажает до конца свою сущность. И кое-кто уже обнажил…

Захаров вместе с Горицветом отправился по подразделениям. До ближайшего батальона было восемь километров. Ехали верхом. Кавалеристы оба были неважные. Подполковник, городской житель, ерзал в седле взад и вперед. Горицвет держался уверенней, но у него были слишком длинные ноли, они едва не доставали до земли. Глядя на него, трудно было сдержать улыбку.

– Ну, как твое мнение, Николай Иванович? – опросил Захаров. – Что ты про этот приказ скажешь?

– Что про него говорить? Выполнять будем.

– В какой-то степени переоценка ценностей, неправда ли?

– Примем к руководству, – сказал Горицвет.

Захаров поморщился и подстегнул лошадь. Напрасно затеял этот разговор. Старший политрук, как всегда, отделался общими фразами. Или боится он свое мнение высказать, или вовсе нет у «его своего мнения? Много недостатков знал за Горицветам подполковник, но никогда не жаловался на него начальству. Прощал за то, что Горицвет хоть и работал без огонька, но на поверку у него всегда все было в порядке. Досконально выполнял приказы и инструкции, идущие свыше. Политинформации в подразделениях проводились регулярно, политдонесения отправлялись своевременно.

Горицвет не из тех политруков, которые живут душа в душу с бойцами, делят с ними горе и радость. Он и не мог быть таким по своему характеру, этот сухой, замкнутый человек. Но работу он знал, умел потребовать с подчиненных. И еще Горицвет хорош был тем, что, хоть и числился комиссаром полка, никогда не вмешивался в дела командира. Захарова это устраивало. Он знал таких комиссаров, с которыми не продохнешь: согласуй с ними каждый шаг, каждое слово.

Давно уж служил Захаров в одной дивизии с Горицветом, но до сих пор не мог как следует понять его. Держался Горицвет в стороне от командиров, ничем особо не отличался, но в должности его повышали быстрее других. Еще в Бресте доходили до Захарова слухи, что Горицвет человек нечистый, неискренний, что при нем надо держать язык за зубами. Но Захаров не очень-то верил этому: мало ли что наболтают про человека.

Когда стало известно о гибели Полины, Захаров огорчился, пожалуй, сильнее, чем Горицвет. Старший политрук дотошно расспросил Дьяконского, где и как это произошло, и, убедившись, что сведения достоверны, в тот же день заставил писаря во всех своих документах вычеркнуть слово «женат» и поставить «холост». Захаров размышлял: неужели у него совсем не осталось добрых чувств к бывшей жене? Или он возненавидел ее, и ненависть выжгла все остальное? Но это вряд ли. Для ненависти нужна горячая кровь, а не рыбье равнодушие Горицвета…

В батальон старшего лейтенанта Бесстужева приехали после обеда. Красноармейцы занимали оборону на северной окраине безлюдного села. Стрелковые ячейки и укрытия для пулеметов были отрыты в садах и на огородах. Бесстужева отыскали в прохладном полутемном амбаре. В углу горкой навалены были яблоки, прикрытые сверху рогожей.

– Ну и запах тут у тебя, – сказал Захаров. – Как в раю.

– Угощайтесь, – предложил старший лейтенант. – У моих бойцов уже животы пучит, а хозяйка Христом-богом просит, чтобы поели. Не немцам же оставлять.

Вид у Бесстужева был сонный, помятый. Он только что поднялся с кровати, на которой лежали подушки в пестрядных наволочках. Захаров и Горицвет присели на ящики возле грубо сколоченного стола.

– Тревожат немцы? – поинтересовался подполковник.

– Пробовали утром два раза, – ответил Бесстужев. – Толкнулись, и назад. Пехота, – махнул он рукой. – Разрешите, я умыться схожу?

– Только побыстрей, – сказал Захаров. Старший лейтенант, согнувшись у низкой притолоки, вышел.

– Опустился, – с осуждением произнес Горицвет. – Небрит, сапоги грязные.

Подполковник и сам заметил это, заметил и бутылку, заткнутую тряпочкой, под кроватью. Знал Захаров, что последнее время комбат часто пьет. И почни всегда с Патлюком, который достает водку и самогон. Бесстужева подполковник пока не трогал – к человеку трудно подступиться, когда у него горе. А Патлюку уже дал однажды крепкий нагоняй.

Говорить об этом Горицвету не хотел, боясь, что политрук начнет читать нотацию старшему лейтенанту.

– Некогда ему перышки чистить, – сказал Захаров. – Ночью позиции меняли, на рассвете закреплялись, утром атаки отбивали. А ведь он и поспать должен.

Всех командиров, каких можно было снять с передовой, собрали на сельском кладбище, обнесенном деревянным забором. Люди расселись среди старых, покосившихся крестов, кто на могилах, кто на надгробных камнях.

– Хорошее местечко, – подмигнул Дьяконскому старшина Мухов. – Здесь если ткнут, то сразу отпоют и зароют, не отходя от кассы.

– Ничего, – усмехнулся Виктор. – Православный крест оградит нас от пули и мины вражьей.

Приказ огласил подполковник Захаров. Прочитал и сразу уехал. Побеседовать с командирами остался старший политрук Горицвет.

– Наша задача – донести смысл этого приказа до сознания каждого красноармейца, – сказал он. – На что надо делать упор? А на то, что мы обязаны остановить фашистов любой ценой. С трусами, изменниками и паникерами расправляться на месте без пощады. Мы должны отдать свои силы и свои жизни за нашу социалистическую Родину, за Сталина.

– Умереть всякий дурак сумеет, – пробурчал за спиной Виктора лейтенант-артиллерист. – Если мы жизни поотдадим, немец; ходом пойдет, держать его некому будет.

– Что? – ткнул пальцем Горицвет. – У вас вопрос?

– Да это я так, – смутился артиллерист, – Все ясно.

– Разрешите? – по-ученически поднял руку политрук, с которым Виктор отбивал немцев на Проне, заговорил взволнованно. – Я так понял: если подчиненные видят, что командир отдает вредный, можно сказать предательский, приказ, то они могут такой приказ не выполнять? И даже могут такого командира расстрелять? А себе, что же, другого выберут?

– Это уже крайность, – ответил Горицвет. – Но если бойцам ясно, что командир отдает вредное распоряжение, они могут поступить так, как подсказывает обстановка.

– Но, товарищи! – Политрук прижал руки к груди. – Ведь бойцы часто не знают обстановки. Ну вот, оставят нашу батарею прикрывать отход полка. Мы же погибнем при этом или попадем в окружение. Это совершенно очевидно. А люди могут не понять, что лучше пожертвовать батареей, чем полком. И к тому же каждому своя жизнь дорога, своя рубашка ближе к телу. Скажут, что приказ предательский и не станут выполнять!

– Крайности, младший политрук, крайности. Командир прикажет, комиссар подтвердит, разъяснит людям…

– А если комиссара нету, тогда что? – спросил Виктор. – Получается, что командирам нельзя доверять?

– Доверяй, но проверяй, – многозначительно произнес Горицвет любимую свою фразу.

– Тебе что, Дьяконский, тебя в роте давно знают! – крикнул кто-то сзади. – А у нас мобилизованные, народ сбродный.

– А мобилизованные хуже, что ли? – обиделся пожилой командир-запасник, – Все мы люди советские.

– Тише! – прервал Горицвет. – Задавайте вопросы по порядку.

Но вопросов больше не было. Командиры разошлись, разбившись на группы. Виктор возвращался вместе с Бесстужевым. На шаг сзади почтительно держался старшина Черновод.

– Довоевались, – сердито ворчал Бесстужев. – Единоначалие отменили. Теперь приказ этот. Скоро командиров ни в грош ставить не будут.

– Как тебе сказать, – задумчиво произнес Виктор. – Рациональное зерно я вижу. Плохие командиры скорее отсеются. Раньше только сверху контроль был, а теперь еще и снизу будет.

– Э, да мне-то что, – махнул рукой Бесстужев. – По мне, Витя, все едино: хоть в лоб, хоть по лбу. Устал я.

– А о батальоне кто думать будет?

– Не цепляйся. Свое дело я делаю. Зайдем, что ли, ко мне, зробым по чарци, как, бывало, в Бресте у нас говорили.

– Нет.

– Ну, не хмурься, – хрипло засмеялся Бесстужев. – Я много пить не буду. А часа через два к тебе загляну. Пойдем со мной, – добавил он, обращаясь к Черноводу.

Старшина шумно втянул большим губчатым носом воздух. Не выдержав укоризненного взгляда Дьяконского, виновато потупился. Заметив, что старшина колеблется, Бесстужев погрозил Виктору пальцем.

– Не смущай человека… Шагай, шатай, – подтолкнул он Черновода. – Ты что, хочешь, чтобы комбат в одиночку пил? В одиночку только алкоголики пьют. А я не хочу алкоголиком быть.

Старшина, который и вообще-то не привык отказываться от чарки, был окончательно убежден таким веским доводом и незамедлительно шмыгнул в калитку.

Дьяконский отправился дальше один. В центре села изредка рвались мины, немцы вели беспокоящий огонь.

Справа, на участке Патлюка, потрескивали далекие выстрелы. Виктор размышлял о сегодняшнем приказе и о предстоящем ночью отходе. Соображал, что делать с обувью. У многих красноармейцев развалились ботинки. Надо было найти сапожника…

Раньше он жил в постоянном нервном напряжении, болезненно реагировал на малейшую обиду, на малейшее подозрение. А теперь все это казалось ему пустым и мелким.

Жизнь воспринималась теперь в двух масштабах. Один был огромен: беспокойство за свою страну, чувство ответственности перед ней. А второй малый: забота о насущных делах своей роты, о патронах, о каше, об отдыхе красноармейцев. Между этими масштабами не оставалось места для своего «я». У Виктора исчезла мучительная раздвоенность. Ему были безразличны косые взгляды Горицвета, ему было все равно, что думают начальники о его прошлом. Ему доверили роту, и он был рад этому. Но если бы снова стал рядовым красноармейцем, то не испытал бы большого огорчения. Главного доверия – защищать Россию – его никто не смог бы лишить. Он имел такое же право, как и все, сражаться с врагами своей страны. И он внутренне был горд тем, что ни разу не струсил в бою, что не ищет тихого местечка, а наоборот, первым вызывается идти туда, где опасно.

* * *

Захаров целый день провел в штабе армии. Договорился о пополнении, о доставке боеприпасов. Собирался уже уезжать, когда его попросил зайти к себе полковник из Особого отдела. Полковник не раз бывал в хозяйстве Захарова, они встречались на совещаниях и были, что называется, на короткой ноте. Но на сей раз полковник вел себя сдержанно. Кабинет его находился в помещении районного отделения милиции. Комната была сумрачная, с низким потолком. Мебели в ней – массивный стол, два стула да несколько сейфов возле стены.

Полковник запер дверь на ключ. Это насторожило Захарова. Хоть и не чувствовал за собой никакой вины, знал, что это учреждение не из приятных. Полковник, перехватив взгляд Захарова, улыбнулся.

– Не хочу, чтобы нам мешали.

– А что случилось?

– Потолковать надо, – уклонился от прямого ответа полковник, щуря глубоко запрятанные глаза.

Нельзя было понять, что они выражают. По возрасту, полковник был не старше Захарова, но голова у него вся седая, лишь спереди пробивались кое-где темные прядки волос. У него не было левой руки, и, может быть, поэтому грудь с двумя орденами боевого Красного Знамени казалась непропорционально широкой.

Он открыл ящик, вытащил серую папку, бросил ее на стол. Произнес иронически:

– Видишь, дело на тебя пришлось завести.

– В преступники угодил? Вот уж и не думал, и не мыслил!

– Ты только не ершись, Захаров, – дружелюбно сказал полковник. – Давай спокойно посмотрим, что к чему. Дела ведь тоже разные бывают. Тут вот на тебя сигналы поступили, а по-простому оказать, – доносы. Мы и сами разобрались, но мне кое-что уточнить надо, прежде чем начальству докладывать.

– Спрашивайте.

– Тут вот сообщают, что ты якобы приказ товарища Сталина не выполняешь. Отступая, не уничтожаешь мосты. Конкретный пример приводится – мост на Проне.

– Где? На Проне? – припомнил Захаров. – Да там мостишко-то дерьмовый был, на соплях держался. Танк по нему не пройдет.

– Мостишко, может, и дерьмовый, а подкладку подвели политическую. Опытный гражданин писал, знает, как такие бумаги составлять надо. Тут вот оказано, что через этот мостишко немецкие мотоциклисты к тебе в тыл проскочили и вызвали панику. Было?

– Было.

– Вот видишь, – удовлетворенно улыбнулся полковник. – Знающий гражданин бумажку писал. Умеет к каждому кушанью подобрать нужный соус.

– Просочилась разведка, – сказал Захаров. – Шесть или восемь мотоциклистов. Их тут же и прикончили. А мост мы не трогали, через него на восток беженцы и стада шли. Мы еще за этот мост бой немцам дали, уничтожили несколько танков. Даже в газете про нас писали.

– Знаю, – кивнул полковник. – Я вырезку из газеты положил в папку как документ. Ну, а мост-то вы все-таки взорвали или нет?

– Взорвали!

– Точно помнишь?

– Люди живы, которые это своими руками сделали.

– Ну, хорошо. Еще имею к тебе такой вопрос: ты что это пораженческие настроения распространяешь?

– Вздор! – сказал Захаров. – Это чистейшая клевета. Как я могу распространять такие настроения, если сам уверен, что через год, через два, пусть через три года, но мы в конце концов победим?

– Вот-вот, через три года, – недовольно поморщился полковник. – Зачем ты в такие разговоры пускаешься? Скажи еще – через пять лет.

– А вы как думаете – через месяц?

– Мало ли что я думаю. Я знаю, что подобные беседы с подчиненными вести не для чего. Надо ориентировать людей на победу, а ты – три года. Понимаешь, Захаров, это тот самый случай, когда слово – серебро, а молчание – золото. Ну для чего, опрашивается, говорил ты командирам, что немецкая армия сильнее нашей?

– И это известно?

– Как видишь.

– Я говорил, верно, только с одним существенным добавлением: пока сильнее… А как же прикажете считать – мы отступаем перед противником потому, что мы сильнее его? Придет время, погоним немцев, и я первый скажу, что теперь сила на нашей стороне. А пока мы на фронте должны каждый за двоих, за троих воевать. Вот как я говорил.

– А ты – не надо больше…

– Думать не надо?

– Вслух не надо. Тебя ведь целый полк слушает.

– Это приказ?

– Прошу тебя, советую, если хочешь – предупреждаю. И тем более у тебя под боком такой фрукт сидит, что впору вовсе язык откусить. Тут вот и на тебя донос и на комбата твоего Бесстужева. Водку, дескать, хлещет напропалую, ненадежных людей покрывает.

– Опять вздор. Выпивает он с горя, это верно. Борюсь я с этим. А ненадежные люди – это про кого же?

– Старший сержант Дьяконский. И еще окруженцы, которые с ним вышли.

– Из этих ненадежных окруженцев третья часть уже смертью храбрых пала, – с горечью сказал Захаров. – Так, значит, и погибли ненадежными? Или как их считать теперь – доблестными сынами Отчизны?

– Ты, знаешь, в остроумии не упражняйся, – зло произнес полковник, подавшись к Захарову. – Чего ты передо мной изощряешься? Если бы я поверил тому гражданину, который эти бумажки писал, – хлопнул он ладонью по папке, – то я сейчас с тобой по-другому бы разговаривал.

– Обидно ведь… Люди жизни не жалеют…

– Знаю. Не по словам людей ценим, а по заслугам. Дьяконский у меня один из лучших ротных командиров. Я его к званию лейтенанта хочу представить.

– Представляй, если достоин.

– Боюсь только, не утвердят.

– Это из-за грехов-то отцовских?! Думаю, утвердят. В крайнем случае приезжай ко мне, поддержу. Я с его делом знакомился. Пришлось вот, – оттолкнул он от себя папку, – Бесстужева и Дьяконского тревожить не буду, Им немцы достаточно нервы портят. А тебя, Захаров, предупреждаю: прижился возле тебя любитель доносы писать. Любитель и мастер. Будь это до войны – замучили бы тебя проверками и инспекциями. Сейчас время не то, сейчас каждый человек, как на рентгене, виден… Посоветовались мы тут между собой по поводу доноса. Нашлись товарищи, которые этого автора с давних времен знают. Служили когда-то вместе. Так вот, этот автор в тридцать седьмом году ни много ни мало, а шестерых командиров своими бумажками за решетку отправил. Ну, разобрались со временем, кое-кого выпустили. А некоторых уже не пришлось… В общем и целом этот гражданин расчистил себе дорожку: за три года три раза в должности повышался. Ну, да теперь такие фокусы у него не выйдут.

– Товарищ полковник, как вы можете спокойно говорить об этом? – воскликнул Захаров. – Ведь такого мерзавца-клеветника самого расстрелять мало!

Полковник ответил не сразу. Прикурил, затянулся несколько раз, выпуская дым в сторону окна.

– Видишь ли, Захаров, все это не так просто. За что его привлекать к ответственности? Человек, может, искренне сигнализирует о неполадках. Факты он сообщает вроде бы правильные. Попробуй, докажи, что он действует не от чистого сердца!.. Существует такое мнение, что к честному человеку грязь не пристанет. Пусть пишут, пусть подают сигналы. А проверка покажет, кто прав.

– Он обливает людей помоями, а с ним ничего сделать нельзя?

– Кое-кого мы бьем по рукам. За явную клевету, конечно.

– Ох, уберите вы от меня этого автора, – взмолился Захаров. – А то ведь я из-за него ко всем доверие потеряю. Везде будут доносчики чудиться.

– Ну, уберем от тебя, он в другом месте акклиматизируется. Нет, это негоже. Я вот к члену Военного Совета схожу, пусть он вызовет этого товарища и голову ему намылит – так, чтобы волосы затрещали.

– А кто этот автор – вы не скажете?

– Нельзя. Не положено, – ответил полковник.

Подумал и, пристально глядя в лицо Захарова, произнес:

– Не имею я права называть фамилию этого старшего политрука. Я только считаю своим долгом предупредить вас.

«Горицвет, – понял Захаров. – О Бесстужеве и Дьяконском мог писать только он… Но зачем ему нужно клеветать на меня? Может, это просто мания? Болезнь сверхбдительности?»

С неприятным осадком на душе вышел Захаров из Особого отдела. Шагал к ожидавшей его машине и думал, что гораздо легче на передовой воевать с противником, нежели ежедневно сталкиваться с разными видами подлости. Нет, он, пожалуй, не смог бы работать на месте этого однорукого полковника. И еще он подумал, что этот полковник сам, вероятно, очень хороший человек, так как, постоянно имея дело с негодяями всех мастей, не утратил главного – доверия, к людям.

* * *

В междуречье Десны и Днепра танкисты Гудериана, двигавшиеся на юг, встретили неожиданно сильное сопротивление. Русские наносили контрудары и с фронта и во фланг. Пришлось подтянуть на передовую линию танковую дивизию ОС «Рейх», пехотный полк «Великая Германия» и 5-й пулеметный батальон. С их помощью контрудары удалось отразить. Но эти части были последними крупицами, больше командование группы армий «Центр» ничего не могло выделить Гудериану. Резервы были заняты под Ельней, где советским войскам удалось прорвать фронт. Немцы были вынуждены очистить Ельнинский выступ, оставив там пятьдесят тысяч убитых. А Гитлер не давал новых дивизий, берег их для будущего.

Против танкистов Гудериана сражались не только недавно прибывшие на фронт части русских, но и войска, с которыми немцам уже приходилось встречаться. Особенно раздражал Гудериана один полк, будто олицетворявший собой всю русскую армию. Он, как легендарная птица Феникс, возникал из пепла. Еще у Бреста этот полк задержал продвижение пехоты и 1-й кавалерийской дивизии. Потом он оборонялся на реках Проне и Сож. В сводках не раз упоминалось о том, что полк «уничтожен» или «рассеян», а теперь он снова стоял перед 4-й танковой дивизией. Разведка сообщала, что эта воинская часть обескровлена, численный состав ее ниже нормы. Но Гудериан предпочел бы иметь перед собой необстрелянную дивизию полного состава, нежели этих ветеранов.

Командование спешило использовать хорошую погоду и боевой дух солдат для быстрейшего продвижения вперед. Гудериан, натравляя главные силы на юг, в то же время стремился протолкнуть свои войска как можно дальше на восток, за Десну, на ближайший путь к Москве. В Ставке понимали этот маневр. И как только наступление танкистов на Киев замедлилось, Гудериан получил категорический приказ: вернуть все войска на западный берег, самовольно полосу наступления не расширять, сосредоточить все усилия на главном направлении. Гейнц понял, что раздражение и неприязнь к нему со стороны вышестоящих начальников достигли предела. Пришлось подчиниться.

Вскоре после получения этого приказа в штаб Гудериана приехал представитель главного командования оберквартирмейстер генерал Паулюс. Он прибыл в качестве наблюдателя и не имел права отдавать распоряжения, но уже само его присутствие было неприятно, Паулюс, высокий, с отличной выправкой генерал старой прусской школы, сочетал в себе способности решительного командира и кропотливого штабного работника. Он был известен своей прямотой и щепетильной честностью – это как-то шокировало Гудериана. Сам Гейнц был мастер интриги, умел, где нужно было, мог выдать черное за белое, любил искать обходные пути и быстро понимал людей, которые поступали так же. Он мог проследить ход их мыслей, вовремя найти контрмеры. А с Паулюсом, который шел напрямик, подчиняя все только делу, не лавируя и не заигрывая ни с кем, ему было трудно. Они не понимали друг друга.

Паулюс был достаточно опытен, для него не подошла бы красивая батальная сцена, восхитившая итальянского военного атташе. Гудериан решил показать ему самый трудный участок. Это было в интересах Гейнца. Пусть в Ставке знают, как тяжело на фронте. Паулюс подтвердит, что Гудериану действительно нужны крупные подкрепления.

Однако этот замысел Гудериана был сразу же разрушен Паулюсом. Ознакомившись с обстановкой, он сказал:

– Оберквартирмейстер являлся заместителем начальника генерального штаба и возглавлял группу отделов, ведавших оперативными вопросами.

– Доложу ОКХ, что войск у вас для выполнения задачи вполне достаточно. Суживайте полосу наступления – вот вам резервы.

– Мне нужно прочно обеспечить растянутый фланг.

– Обеспечивайте его по рубежу Судости и Десны, как предусмотрено планом. Думать о Москве рано. Вы и генерал Клейст ведете сейчас борьбу на главном участке. Если вы сможете ликвидировать киевскую группировку противника, это решит исход дальнейших событий.

Гудериану нечего было возражать. Он не стал жаловаться на трудности, а просто повез Паулюса в 4-ю танковую дивизию, наступавшую головной в излучине Десны.

Генералы наблюдали за боем в бинокли, стоя на раскаленной солнцем броне командирского танка. В течение двадцати минут гряду низких холмов, занятых русскими, обрабатывали бомбардировщики. Они перепахали фугасными бомбами весь рубеж, склоны холмов сделались черными от вывернутой земли. Танки поползли в атаку, ведя огонь из пушек. Пехота бежала следом, стараясь не отстать, солдаты скучивались за броней машин.

– Вероятно, русские уже отступили, – произнес Паулюс, вытирая платком шею под расстегнутым воротом мундира. – Самолеты выбили их оттуда.

– Нет, они здесь. А если отошли, то оставили заслон.

Как бы подтверждая слова Гудериана, начали стрелять орудия противника. Звук их был гораздо более сильный, чем у танковых пушек. Танки, вероятно, обнаружив батареи, сосредоточили огонь в двух местах, в лощинах между холмами. Несколько минут продолжалась эта дуэль. Орудия стреляли все реже. На поле горели три подбитые машины.

– У русских очень мало противотанковой артиллерии, – объяснил Гудериан. – Почти нет. Но они нашли выход. Выкатывают на прямую наводку орудия крупных калибров. Ведется борьба за первые выстрелы. Результат смертелен, противники находятся на открытом месте. Или танк разбивает пушку, или пушка его. При таком калибре снарядов броня не спасает…

Тем временем танки заставили умолкнуть советские батареи. Путь был открыт, но пехота уже залегла, прижатая к земле пулеметным и винтовочным огнем. А без пехоты танкисты действовали очень нерешительно. Машины доползли до черной полосы, вспаханной бомбами, и начали маневрировать возле нее. Останавливались, стреляли, двигались зигзагами то в одну, то в другую сторону. Лишь несколько танков добралось до русских траншей. Они поднялись на гребень и сразу загорелись там, превратившись в яркие костры, над которыми ветер полоскал черные шлейфы дыма.

Остальные машины будто только и ждали этого. Они развернулись, медленно поползли назад и, пройдя через боевые порядки залегшей пехоты, скрылись в молодом лесу.

– Придется снова вызывать бомбардировщики, – сказал Гудериан.

– Простите, генерал, но меня удивляет, почему танки отступили? Ведь они были на позициях русских!

– Поговорите с командиром полка, он объяснит лучше меня, – Гудериан старался не показать своего удовлетворения.

Кабинетные пачкуны из Берлина должны, наконец, понять, какова здесь обстановка. Чем больше Паулюс увидит своими глазами, тем лучше.

По вызову Гудериана явился бледный полковник с лоснящимся от пота лицом.

– В чем дело? – спросил Гейнц.

– Они залезли в норы и стреляют оттуда.

– Но вы уже были на холмах?

– Мы были там дважды. Бутылки, будь они прокляты! – выругался полковник, в котором не остыло еще напряжение боя. – Эти звери взбесились. Они лезут под машины. У меня скоро не останется танков. Утром в строю было двадцать пять, а сейчас только шестнадцать.

– Свяжитесь с аэродромом, – сказал Гудериан. – Передайте мое распоряжение: пусть бомбят до тех пор, пока на холмах не останется ни одного русского.

Танк и бутылка – это было странное сопоставление. Паулюс и раньше слышал об этом русском новшестве, но не воспринимал его серьезно. Даже наоборот. По его мнению, это свидетельствовало, о том, что русские окончательно выдохлись, у них не осталось никакой техники, если они прибегли к такому примитиву.

Гудериан повез Паулюса в тыл на место недавнего боя, где еще не были убраны подбитые машины. Лишь у некоторых танков повреждения были сравнительно невелики, а от большинства остались только закопченные коробки с обгоревшей, свернувшейся струпьями краской. А несколько машин совсем развалились на части.

– Мы наступаем, и одно из наших преимуществ в том, что мы не теряем неисправную технику, – говорил Гудериан, показывая гостю поле сражения, как хороший фермер показывает свое хозяйство. – Русские вынуждены бросать поврежденные машины и артиллерию. Их потери невозвратимы. А. мы ремонтируем танки и снова посылаем их в бой. Вот такие, – кивнул Гудериан в сторону машины, у которой были разбиты гусеницы, но корпус остался цел. – В начале кампании на гусеницы приходилось более пятидесяти процентов повреждений. От взрывов на минах, от гранат и иногда от попаданий от снарядов. Ремонт занимал всего несколько дней. А сейчас гораздо хуже. Значительная часть танков выходит из строя совсем. Русские ожесточились. Вы видели – они выкатывают на прямую наводку орудия крупных калибров. Снаряды таких калибров, в случае попадания, разбивают машину на куски. Но самое главное – это варварское новшество – бутылки. В руках смелого солдата они превращаются в опасное оружие. Русские подпускают наши танки вплотную и жгут их. Машина выгорает и становится совершенно непригодной. Танкисты теперь боятся доходить до траншей.

– Уж не позаимствовать ли у русских их опыт? – с усмешкой спросил Паулюс.

– Когда идешь с бутылкой на танки, мало шансов остаться в живых. Бутылки хороши только в руках безумцев. В нашей армии они неприменимы. И зачем? У нас достаточно противотанковой артиллерии, а у русских теперь почти нет танков.

На поле, изъезженном гусеницами, изрытом воронками, валялись трупы красноармейцев, все в новом обмундировании, все в одинаковых черных обмотках. Над ними кружились мухи. Генералы, брезгливо отгоняли от себя мух ветками.

Гудериан остановился возле стрелковой ячейки. Наполовину высунувшись из нее, перевалившись через бруствер, лежал лицом вниз красноармеец. Гимнастерка сзади задралась, открыв неестественно белое тело. Вытянутая вперед правая рука сжимала горлышко пол-литровой бутылки с сиреневой жидкостью. На почерневших распухших пальцах четко выделялись длинные ногти. Адъютант наступил на руку красноармейца и ногой осторожно откатил бутылку в сторону.

– Вот оно, это оружие, – сказал Гудериан. – Методика несложная. Надо зажечь спичку, потом спичкой поджечь фитиль и бросить бутылку так, чтобы она попала в уязвимое место машины. Например, в жалюзи. Для этого нужно немногое: дожить до той секунды, когда танк окажется рядом и иметь железные нервы, чтобы орудовать спичками. Вероятно, это особенно приятно при сильном ветре или в сырую погоду. Впрочем, в последнее время появляются усовершенствованные бутылки. Зажигание упрощено. Увы, положение русских настолько трагично, что они не чувствуют юмора. Они применяют эти бутылки слишком серьезно. А мои танкисты боятся превратиться в жаркое. Люди с большим удовольствием рискуют гусеницами, нежели своими головами. Танкисты жалуются, что противник ведет войну не по правилам. Русские ведут войну на уничтожение.

– Не совсем точно, – возразил Паулюс. – Они принимают войну на уничтожение.

– Разве?

Гудериан насторожился, умолк выжидающе. Может, Паулюс скажет что-нибудь такое, о чем не принято говорить вслух? Гейнц сумел бы запомнить его слова и использовать этот козырь в нужную минуту.

Паулюс насмешливо посмотрел на него: Гудериан делал стойку над дичью, но Паулюс, слава богу, знал, с кем разговаривает.

– Да, представьте себе. Вам ведь известно распоряжение, отданное Кейтелем? Он требует использовать любые неограниченные средства даже против женщин и детей. Ни один немец, участвующий в военных действиях, не будет нести никакой ответственности за акты насилия и не будет подвергаться дисциплинарным или судебным наказаниям. Командование исходит из того, что эта война трудна для наших людей. Нецелесообразно ограничивать их в мелочах и раздражать их.

– Это совсем другой вопрос, – сказал Гудериан.

– Это одно и то же. Мы ведем войну на уничтожение, и противник отвечает нам тем же!

– Я солдат, мое дело отвоевывать территорию, – уклончиво ответил Гейнц.

– Пойдемте, генерал, – предложил Паулюс, вытирая руки носовым платком. – Слишком неприятный запах. Пора уже схоронить убитых.

* * *

Подполковник Захаров получил приказ всеми имеющимися силами и средствами воспретить противнику выход к Десне, прикрыть переправу на южный берег отступающих войск и техники. Захаров был уверен, что его батальоны смогут на сутки или на двое задержать немцев. Но он не знал главного: его полк оказался перед острием танкового клина, на пути гудериановских дивизий, стремившихся скорее переправиться через реку и выйти в тыл киевской группировке.

Днем заняли рубеж на гряде голых холмов, в четырех-пяти километрах от Десны. И спереди и сзади – ровная, открытая местность. Только вдалеке, в той стороне, откуда должны были появиться немцы, тянулся лес.

Подполковник вызвал на совещание командиров. Каждый, начиная с младших по званию, высказал свои соображения о том, как лучше выполнить задачу. Одним из первых выступил Бесстужев. Он сердито и резко говорил, что опять повторяется старая история: батальоны, вместо того чтобы сосредоточиться на опасных направлениях, растянулись по фронту редкой цепочкой. Из леса выходят две дороги. Немцы пойдут по этим дорогам и разорвут цепочку.

– Почему разорвут? – перебил его старший политрук Горицвет. – Не дадим! Встанем насмерть и не дадим!

– А они прорвут, – упрямо продолжал Бесстужев. – У них перевес в силах, и ударят они кулаком. На флангах наши роты будут стоять без дела, а в центре немцы пройдут запросто. Я предлагаю оставить на флангах небольшие заслоны, главные силы стянуть к дорогам, собрать туда всю артиллерию.

– А вы, товарищ старший лейтенант, училище кончили? – не без ехидства поинтересовался Горицвет.

– Кончил.

– Быстро у вас выветрились науки. Должны бы понять, что наша оборона отвечает всем требованиям. Мы оковываем немцев на широком фронте.

– А они не хотят оковываться. Чтобы оборона стала прочной, на нашем участке надо иметь сил в четыре раза больше, чем сейчас. И поскольку сил таких нет, надо их концентрировать на важнейших направлениях. Я вот еще предлагаю: выслать вперед усиленные отряды, как на Проне было. Туда, в лес, – махнул рукой Бесстужев. – Закупорим две дороги, на это у нас возможностей хватит.

– Путаница получается, – сказал Горицвет. – То вы говорите, что надо концентрировать, не распыляться. А потом сами же предлагаете дробить силы.

– Да не дробить! На главных направлениях – в два эшелона. Устроить засаду. – Мальчишество это – засады, пробки…

Подполковник Захаров, до сих пор молча слушавший опор, предложил старшему лейтенанту сесть. Видел, что Бесстужев разгорячился. Идею свою он уже высказал, а Горицвета все равно не переубедишь. Для него идея плоха уже тем, что выдвинул ее именно Бесстужев. Был бы вместо Горицвета комиссар Коротилов – дело другое.

У дальнего конца стола сидел капитан Патлюк. Как и всегда, сияло на нем все, что можно было вычистить: и сапоги, и пуговицы, и пряжка; как и всегда, был он туго стянут ремнем. Но только этот внешний блеск и сохранился у него. Капитан сильно постарел. Чуб потерял всякую лихость, обвял; просто болтался над глазами клок волос, мешая смотреть. Патлюк сделался нервным и раздражительным, забыл-забросил он теперь поговорку: «Наше дело петушиное, прокукарекал, а там хоть и не рассветай». Война пришла в его дом. В двадцати километрах за Десной лежало его родное село. Там находилась только что родившая жена капитана. Она так ослабла, что везти ее дальше врач запретил. Да и куда ей ехать с кучей ребят? В селе, по крайней мере, все свои, а дальше – ни угла, ни пристанища.

Патлюк, обычно на серьезных совещаниях помалкивавший, чтобы не ляпнуть невпопад, на этот раз попросил разрешения высказаться. Встал, обвел сидящих тяжелым, будто с похмелья, взглядом, откинул со лба вялый чуб.

– Не согласен! С Бесстужевым не согласен. Хватит мозговать да прикидывать. Нечего выдумки выдумывать. Довыдумывалиеь – до дому дошли! – почти крикнул он. – Оборона у нас по уставу, ну и нечего примеривать, резать надо! Нечего эту самую разводить, как ее… демагогию. Встал, как гвоздь, и стой. За Десну чтобы не отступать.

– Поддерживаю, – сказал Горицвет. – Ориентируйте, товарищи, красноармейцев умереть на этом рубеже, но не пропустить врага. Разъясняйте, что мы должны без всякой пощады сражаться с немецко-фашистскими захватчиками, посягнувшими на нашу счастливую жизнь, на нашу…

Возле двери кто-то зевнул. Горицвет поперхнулся, глазами поискал – кто? Захаров воспользовался заминкой, спросил:

– У вас все? Давайте следующий…

Предложение Бесстужева поддержали главным образом молодые командиры. Кто постарше, не хотел ломать установленный привычный порядок. А были и такие, которые опасались перечить Горицвету, зная, как он злопамятен.

Захаров выгодность предложений Бесстужева оценил сразу. Но перегруппировываться сейчас, пожалуй, было рискованно, немцы могли появиться в любую минуту и неизвестно в каком месте. А главное, он был уверен, что две-три атаки полк отобьет. Подполковник приказал подразделениям остаться на занятых рубежах, но половину всей артиллерии стянуть в центр. Правофланговому и левофланговому батальонам выделить по два взвода в полковой резерв. Бесстужеву и Патлюку отправить в лес усиленную разведку и устроить на дорогах небольшие засады.

Все эти указания требовалось выполнить до рассвета. Командиры не очень спешили, зная, что с наступлением темноты немцы отдыхают.

Но в эту ночь противник, подстегиваемый приказами Гудериана, нарушил свое правило. Взвод, высланный Бесстужевым, встретился с походной заставой фашистов километрах в пяти от гряды холлов. Дороги, выходящие из леса, были уже в руках немцев. А к утру на окраине леса сосредоточились и изготовились к наступлению части двух вражеских дивизий – танковой и моторизованной.

Первые атаки помогли отразить артиллеристы. Пушки, врытые в землю, стояли в боевых порядках пехоты. Били по танкам прямой наводкой. Но к полудню в полку не осталось ни одного орудия, танки и бомбардировщики уничтожили их.

Никто уже не мог сказать, сколько раз немцы начинали все сначала. Минут пятнадцать-двадцать пикировали самолеты. Потом на выгоревшем пшеничном поле появлялись танки и пехота. Каждый раз пехоту отсекали огнем. Танки доползали до траншей и, встреченные гранатами и бутылками с горючей смесью, поворачивали назад, уступая место самолетам. В разных местах уже горело на поле и на холмах полтора десятка машин.

Танков не боялись. Люди, оглушенные грохотом, почти все раненые или контуженные, потеряли ощущение страха. Танки были не так страшны, как самолеты, безнаказанно кружившиеся над бойцами, выбиравшие цель.

Виктор понял, что живым отсюда никому не уйти. У него возникло спокойствие обреченного. Часом раньше, часом позже – все равно наступит смерть. Он укрывался, берег себя инстинктивно. И еще ему хотелось убить как можно больше бегущих по полю маленьких человечков. Он знал, что сегодня немцы в конце концов будут торжествовать. И это было обидно. Потому что победят не они, а громады-машины, ползущие по земле и ревущие в воздухе.

Как только начиналась очередная бомбежка, Виктор садился на дно своей глубокой и узкой ячейки, похожей на круглый колодец, трясущимися руками свертывал большую самокрутку. Земля шаталась. Сверху сыпались комья, осколки. Хлестали поверху тугие волны горячего воздуха. Дважды его подбрасывало близкими взрывами. У него болели уши. Из носа капала кровь.

Когда самолеты улетали, Виктор по пояс высовывался из окопа. Вокруг – бугры вывернутой земли. Прозрачный дымок висел над воронками. В окопах начиналось шевеление, показывались каски, пилотки. Но их становилось все меньше. Сосед слева, худой, длиннорукий красноармеец, был убит еще утром. Его положили у поворота траншеи. А потом туда попал снаряд, красноармейца разорвало на части. Силача-тяжеловеса Чушкина, товарища по Бресту, раздавил танк. Когда он крутился над окопом Чушкина, Виктор швырнул две бутылки с горючкой, но второпях забыл поджечь их. Они разбились о гусеницы и жидкость растеклась по земле. Кто-то бросил гранату, разлившаяся жидкость вспыхнула, и танк сразу ушел.

Ровно в 14 часов немцы устроили перерыв. Но ясно было, что ненадолго. Они готовились к новой атаке, из лесу выходили новые танки. Противник концентрировал силы на узком участке, в центре, в промежутке между двумя дорогами. Захаров бросил сюда свой последний резерв: две роты, снятые с неатакованных флангов. Подполковник сам привел их. Теперь ему нечего было делать в штабе. Исход боя решался тут, на километровом отрезке земли. Здесь важен был каждый живой человек, чтобы выполнить категорический приказ армии – задержать немцев до наступления темноты. Вместе с Захаровым в окопы пришли работники штаба, старшины Мухов и Черновод, капитан Патлюк.

Виктору веселей стало, когда прибыло это подкрепление. Со старыми знакомыми вроде и умирать легче. Он даже не пошел в свою ячейку, а остался в общей траншее, рядом с Бесстужевым и Патлюком.

После бомбежки началась очередная танковая атака. На этот раз больше двадцати машин одновременно, разбившись на две группы, поползло к траншеям. И опять пехоту удалось отсечь от них, прижать к земле пулеметным огнем, А танки подходили все ближе. Бесстужев, торопливыми затяжками докуривая самокрутку, говорил быстро:

– Мне бы живого офицера достать… Это же четвертая дивизия… А, Витя? Достанем?

Патлюк, весь грязный его сегодня дважды засыпало землей), со свалявшимися волосами, высовывался из траншеи и с хриплым смехом кричал:

– Ну иди, иди сюда, злыдень, иди, гадина, иди, вошь куриная!

Виктор силком стаскивал капитана вниз. У Патлюка по-сумасшедшему блестели на черном лице белки расширившихся глаз.

Танки все разом наползли на линию траншей, заполнив воздух скрежетом, металлическим лязгом и грохотом.

Виктор, держа наготове связку гранат, выглянул из траншеи и, отшатнувшись, упал на дно, увлекая за собой Бесстужева. Сверху надвинулось ревущее, черное, обдало удушливым запахом. Со стен траншеи хлынул песок. Рядом душераздирающе, по-звериному, закричал кто-то.

Танк прошел над ними. Пока Виктор и Бесстужев выбирались из-под песка, Патлюк вскочил, кинув вслед танку бутылку. Она цокнула по броне, вспыхнул огонек, и корму машины сразу закрыло широким пологом пламени.

– А-а-а! – закричал Патлюк. – Не нравится, гад! На, жри! На, жри! – одну за другой швырял он бутылки в машину. Ее уже не было видно, вся она превратилась в огромный, пылающий ярко костер.

Бесстужев, вскинув на бруствер ручной пулемет, стрелял по немецкой пехоте. Виктор руками откапывал человека на дне траншеи. Очистил лицо – старшина Мухов! Гусеница зацепила его голову.

– Бутылку! Бутылку! – кричал Патлюк.

Виктор выпрямился. Танк, прорвавшийся в тыл, теперь полным ходом мчался назад, пытаясь сбить метавшееся над башней пламя. В него кидали бутылки, но все мимо. Виктор – прыжком наверх. Размахнулся тяжелой связкой гранат, бросил, целясь в блестящую ленту гусеницы, и в ту же секунду, сбитый сильным толчком, опрокинулся навзничь. Упал на мягкую землю. Боли не чувствовал, но пошевелиться не мог. С удивлением смотрел в прозрачное небо. Над ним склонился Бесстужев, финкой распарывал гимнастерку. Горячая струя потекла по спине.

– Куда? – шепотом спросил Виктор.

– В бок, сквозное, кажется, – бормотал Бесстужев, зубами разрывая индивидуальный пакет. – Только кровь остановить бы…

Капитан Патлюк побежал по траншее влево. Бесстужев, перевязывая, смотрел ему вслед, бинт накладывал торопливо и неумело. Закончив перевязку, схватил автомат Дьяконского.

– Потерпи, Витя!

Выпрыгнул из траншеи и скрылся. Дьяконский, цепляясь за стенки окопа, встал на ноги. И перед траншеей и сзади нее горела жидкость из разбившихся на земле бутылок. Много их накидали впопыхах. Низко висел маслянистый коптящий дым, лицо обдал смрадный горячий воздух; отвратительно пахло тухлыми яйцами.

Виктор с трудом повернулся. Метрах в тридцати от него стоял танк, уткнувшись носом в окоп и задрав корму. Там сновали люди, но за дымом нельзя было разглядеть, что они делают. Языки пламени ползли по земле, подбираясь все ближе к траншее Дьяконского. Он подумал: сможет ли уйти, если огонь подберется вплотную? Сделал шаг – и сел, придавленный болью. Оперся руками о кучу земли, из которой виднелась запрокинутая голова Мухова с засыпанными песком глазами. И стало Виктору очень жалко себя, потому что бросили его тут без помощи. Что он будет делать, если вспыхнет горючая жидкость, разлитая на краю траншеи? Или, еще хуже, немцы придут сюда?

В карманах – ни одной гранаты. Стрелять из пулемета не хватит сил, автомат унес Бесстужев. Он, тихо выругавшись, вытянул поудобней ноги и тут вспомнил, что в сапоге у него – старая отцовская бритва. Взял ее дома, когда ездил в отпуск: отличная была сталь. Служила отцу с гражданской войны. И не сточилась.

Теперь Виктор был спокоен. В плен он не попадет, не будет нового позора ни ему, ни семье. У него хватит мужества полоснуть по горлу. Всего один раз.

Виктор дотронулся до лица Мухова. Знал, что старшина мертв. В черепе глубокая вмятина, в которую вдавились волосы, смешанные с землей. Но хотел убедиться окончательно. Лицо старшины было холодное, твердое. Поднес ладонь к губам – дыхания не почувствовал. Ну что же, значит, нету больше бравого помкомвзвода, знатока службы. А мечтал парень работать в газете, на досуге писал химическим карандашом куцые заметки. И если доводилось получать за них гонорар, накупал папирос, делил на весь взвод…

В траншею спрыгнул Бесстужев.

– Пришел? – обрадованно улыбнулся Виктор. – Отбили, да?

– Четвертая, точно! – булькающим злым смехом засмеялся Бесстужев. – Верно, Витя, четвертая танковая дивизия возле Столбцов проходила. Немец живой из машины вылез. Говорил с ним. Столбцы помнит. Мир помнит, а как женщину задавил – этого он не помнит! А может, не понял меня, ведь мы больше на пальцах…

– В штабе допросят.

– Весь штаб тут. Допрашивать некому… А немец, – Бесстужев нехорошо усмехнулся, на лбу дергалась кожа, – его уже на том свете допрашивают.

– Убили?

– А что, по-твоему, в безопасное место его отсюда уводить? Фашиста от фашистских бомб прятать? Конвоира ему выделять? Своих раненых в тыл вынести некому, понял? Тебя некому вынести. Патлюк за бутылками пошел, а я обязан тут быть… И тылы наши неизвестно где. Говорят, что за рекой уже. А на этом берегу только перевязочный пункт.

– Я останусь, – сказал Виктор. – Ты поднимешь меня, я из автомата стрелять буду.

– Ладно. Захаров тоже остался. В горло ранен. Давай-ка бинт закручу покрепче. – Бесстужев прислушался. – А, черт, опять бомбить будут. Опять летят.

– Ложись рядом. Цигарку сверни мне, – попросил Виктор. – Рефлекс у меня выработался, не могу без курева бомбежку переносить…

Капитан Патлюк, захватив с собой первого подвернувшегося бойца, бежал в это время вниз по склону холма, к складу боеприпасов. Когда появились самолеты – не остановился. Красноармеец хотел было лечь, но Патлюк так двинул его в бок кулаком, что боец вскрикнул и понесся еще быстрей. Вой бомбы оборвался раздирающим треском, Патлюка хлестнуло сзади воздушной волной. Он упал, проехал несколько метров на животе, ободрал нос и лоб. Сел, вытирая рукавом кровь. Красноармеец, свалившийся рядом, не двигался. Вытянутые вперед руки судорожно царапали землю, Патлюк перевернул его: лицо белое, глаза закрыты.

Побежал дальше один. Надо было обязательно принести бутылки до новой атаки. Если не успеет – танки прорвутся к реке, их никто не удержит. А завтра немцы будут уже в его селе…

Склад боеприпасов помещался в глубокой щели, прикрытой сверху настилом бревен. Рядом в воронке – человек десять раненых. Начальник склада перевязывал их вместе с санинструктором. Патлюк сбежал вниз по крутым ступеням. Бомбежка продолжалась. Даже тут сыпалась со стен земля. Капитан схватил ящик, с трудом поднял его. При тусклом свете, косо пробивавшемся через маленькое окошко в потолке, увидел в дальнем конце щели человека. Крикнул:

– Эй ты, помоги!

Человек сидел сгорбившись, спиной к Патлюку, и даже не шевельнулся.

– Иди сюда! – заорал Патлюк. – Я тебе говорю, черт глухой. Иди, ну! Застрелю, сволочь!

Полез через ящики с патронами, вцепился человеку в плечо, повернул рывком и отпрянул; на земляной лавке сидел Горицвет.

– Ты? Микола?! Ранен?

– Нет… Нога подвернулась, – бормотал Горицвет, отводя глаза. – Ходить не могу… Вот сижу… Боеприпасы тут… Выдаю.

– Выдаешь?

По его жалкому виду, по бессвязным словам Патлюк понял все. На долю секунды вспыхнуло в памяти только что пережитое: хрипящий Захаров с распоротой осколком шеей, артиллерист-политрук, расплющенный гусеницей возле пушки, Бесстужев с трясущимся в руках пулеметом.

– Они там! Мы там… – кричал он, охваченный бешенством, теряя контроль над собой. – Ты тут! Угрелся! Иди! – поволок он Горицвета к выходу.

– Не пойду! Не имеешь права! – отбивался тот. – Бомбят ведь! Убить могут!

– А других не убьют! А другие хуже тебя!

– Прошу, подожди! – вцепился в дверь Горицвет.

Но капитан сапогом ударил по его руке.

– Ты чему нас учил? Ты этому нас учил?! Иди насмерть стоять! Иди, сволочь, за Сталина помирать!

– Подожди, потом!

– Нет, ты сейчас пойдешь! – кулаками толкал его капитан. – Ящик бери! Ну, поднимай! Вперед!

Они бежали на холм, согнувшись под тяжестью ящиков, и Патлюк, даже задыхаясь от нехватки воздуха, продолжал ругаться, так велика была его ярость. Приятель, собутыльник, уважаемый человек, речи которого так часто приходилось ему слушать, этот человек – трус! Это был позор на весь полк!

Впереди строчили пулеметы, рвались снаряды, однако гребень мешал Патлюку видеть, где немцы. И только когда до гребня осталось не больше двухсот метров, наверху появились танки. Опустив ящик на землю, Патлюк схватил три поллитровки. Он боялся, что именно эти танки наши не смогут остановить, и они прорвутся к Десне. Действительно, две ближние к Патлюку машины шли параллельно траншее, но никто не кидал в них гранаты и бутылки. Или некому было, или нечего было кидать.

Капитан бежал к танку сбоку, немцы не видели его. Бросил бутылку – она разбилась о броню, но огонь не вспыхнул. Танк шел медленно, хлестал из пулемета перед собой, пули ложились веером, секли землю. Ствол пушки опустился ниже, дернулся, выбросив пламя. Патлюк не оглядывался и не увидел, куда стреляли фашисты. Они стреляли по Горицвету, который, бросив ящик, убегал назад, к реке. Высоко вскидывал длинные тонкие ноги и кричал что-то пронзительно и бессмысленно. Снаряд обогнал его, рванул впереди, ярко блеснув огнем. Горицвет упал и больше уже не поднялся.

Патлюк приблизился к танку на несколько метров. Совсем рядом – стальная громадина с пошелушившейся краской, мокрой в том месте, где разбилась бутылка. «Не спеши! Не спеши!» – уговаривал себя Патлюк. Непослушными, странно отяжелевшими руками он поднес к головке запала дощечку с серой, чиркнул, как спичку, и что есть силы ударил бутылкой в броню: полетели брызги и осколки стекла.

Змейкой скользнул огонек. Капитан вскрикнул от радости.

Танк, со скрежетом перематывая гусеницы, поворачивался к нему носом, словно чуял опасность. Пулемет стрекотал не переставая. «Как жатка», – успел подумать Патлюк. Танк надвинулся на капитана, будто подтянул его к себе гусеницами вместе с землей, но Патлюк не попятился, не отступил: последнюю свою бутылку он всадил в зияющее зевло пушки, в черную морду ненавистного зверя.

Раненый красноармеец, лежавший на склоне холма, видел, как горящий танк, волочивший за собой темно-багровый шлейф дыма и пламени, в последнем рывке всей своей многотонной тяжестью обрушился на капитана, проехал еще несколько метров и замер. Башня его вдруг с треском раскололась на части, из нутра машины выплеснулся огонь, взметнулся вверх высоким столбом. На глазах красноармейца танк, как картонный, медленно развалился на куски и превратился в груду пылающих обломков.

* * *

Генерал Паулюс уехал из штаба Гудериана вечером. Проводив гостя, Гудериан связался по радио с командиром 4-й танковой дивизии. Тот сообщил, что русские на гряде холмов отбили все атаки. Командир дивизии попросил разрешения прекратить наступление на этом направлении. Его разведка, действовавшая на стыке двух советских армий, 13-й и 21-й, обнаружила в районе Сосницы разрыв между войсками противника, вовсе не прикрытый или прикрытый очень слабыми силами.

Гудериан приказал немедленно произвести дополнительную разведку и перегруппировать к Соснице части двух дивизий. Рано утром немцы вошли в брешь на стыке армий и устремились на юг, к Конотопу.

Советские войска не имели подвижных резервов, которые смогли бы быстро подтянуться к месту прорыва. Началось отступление.

Остатки полка Захарова переправились на южный берег Десны и взорвали за собой мост. Сосредоточились в лесной деревушке. Командование принял на себя старший лейтенант Бесстужев. Послал несколько человек на мотоциклах и на лошадях искать начальство, но ни один из посланных не возвратился. Надо было самому решать, что делать дальше.

Он хотел отправить раненых поездом в Курск, но поезда на восток уже не ходили, дорогу перерезали немцы. Узнав об этом, Бесстужев реквизировал в ближайшем совхозе два старых грузовика. Несколько автомашин перехватили на проселке. Погрузив раненых, старший лейтенант приказал шоферам двигаться на Полтаву или Харьков.

Захарова и Дьяконского решил отправить в штабной «эмке». Подполковник, лежа на заднем сиденье, поманил пальцем Бесстужева, знаком попросил карту. Долго смотрел на синие стрелы, охватывавшие с востока киевский выступ. Провел линию через Ромны на Гадяч, вопросительно поглядел на старшего лейтенанта. Бесстужев понял – предлагает выводить полк из образующегося мешка, пока немцы не закрыли проход.

На краю карты подполковник нацарапал карандашом: «Командуй, дорогой мой. Будем живы – увидимся». И, обессилев, закрыл глаза. Он потерял много крови.

С Виктором обменялись рукопожатиями. Хотел Бесстужев поцеловать его, но неловко было при Захарове, при толпившихся вокруг бойцах.

Машины медленно поползли по ухабистой дороге, одна за другой скрылись за деревьями. Бесстужев тряхнул головой, отгоняя охватившее его тоскливое оцепенение, сказал нарочито весело:

– Ну, теперь все в порядке… Дайте закурить, что ли!

Сразу несколько рук протянули ему махорку. Возле него стояли старшина Черновод, старшие сержанты Носов, Айрапетян и двое красноармейцев. Вместе с ним шесть человек – это было все, что осталось теперь от роты, в которой Бесстужев начал войну.

* * *

Гудериан боялся, что русские, поняв замысел немцев, выведут свои основные силы из угрожаемого района и создадут восточнее Киева новую, более короткую и поэтому более плотную линию обороны. Тогда наполовину напрасными окажутся все жертвы и затраченные усилия. Но русские, видимо, придерживались все той же тактики – стремились удержать территорию.

Да, под счастливой звездой родился Гейнц, и везло ему так, как редко везет азартному игроку. 9 сентября его танкистам снова удалось нащупать слабое место противника и, как это ни странно, снова на стыке 13-й и 21-й армий. Прорвавшись возле Батурина, танкисты обошли укрепленный город Конотоп, за сутки сделали шестидесятикилометровый рывок и заняли город Ромны.

К вечеру 10 сентября крупные силы немецких войск оказались в 180 километрах восточнее Киева. Отчетливо обрисовывались контуры нового гигантского «котла». У русских еще оставался широкий коридор для отступления, в их руках находилась железнодорожная магистраль на Полтаву. Но советское командование не воспользовалось этой возможностью, продолжало упорно оборонять Киев и местность южнее его.

Гудериан спешил. Он сам приехал в Ромны, двинул танковые полки дальше на юг, на Лубны, а навстречу, с Кременчугского плацдарма, с боями пробивались вперед дивизии генерала Клейста. Наконец 16 сентября танкисты, наступавшие с севера и с юга, встретились. Кольцо вокруг Киева замкнулось.

Первые два-три дня цепочка немецких войск была еще очень слабой. Немцы занимали крупные населенные пункты и патрулировали основные дороги. Советские войска без особых трудов просачивались через линию окружения. Но отступали только отдельные части. Основная масса советских дивизий все еще удерживала фронт по Днепру. Они были обречены на гибель, смерть стояла у них за спиной, протянув руки к незащищенному сзади горлу.

Бои восточнее Киева продолжались до конца сентября, сковав три пехотные армии, 1-ю танковую группу и часть войск Гудериана. Сжав кольцо, немцы расчленили окруженных на отдельные группы. Линия фронта перестала существовать, общий костер сопротивления рассыпался на тысячу угольков. То в одном, то в другом месте завязывались кровопролитные бои.

На восток пробивались целые дивизии русских с обозами, с толпами беженцев. Шли небольшие отряды, шли одиночки: командиры и красноармейцы, ополченцы и осоавиахимовцы. Уходили советские граждане, не желавшие оказаться на занятой врагом территории. Каждый раз, при встрече отрядов или даже одиночек с немцами, грозовыми разрядами вспыхивали короткие отчаянные схватки.

Потеряв надежду пробиться на восток, окруженцы поворачивали на север, рассчитывая укрыться в лесных массивах. Некоторым удавалось это. Но большинство утомленных, измученных, раненых людей, блуждавших без карт по незнакомой местности, попадало в плен. Немцы не разделяли мужчин на военных и гражданских. Всех, кто попадал к ним, сгоняли в колонны и отправляли в наспех оборудованные лагеря.

Берлинское радио снова гремело победными маршами. На двух языках, немецком и русском, передавались подробности битвы и астрономические цифры: взято в плен 665 тысяч человек, захвачено 3718 орудий. Генералы усмехались, слушая такие сообщения. В Берлине трофеи подсчитали раньше, чем это сумели сделать войска.

Следуя примеру пропагандистов, штабы не очень стесняли себя при подаче сведений. Руководствовались одним: показать цифры не меньше, чем у соседей. Тысячей пленных больше или двумя тысячами – не все ли равно? Кто будет проверять? А в случае необходимости всегда можно организовать чистку любого населенного пункта и отправить в лагерь мужчин военно-активного возраста.

В высших инстанциях достоверными считались только данные о взятых в плен советских генералах. Этих сведений не выдумаешь. В донесениях требовалось указать звание, фамилию, номер соединения. За генералов щедро давались награды. Поэтому немцы особенно рьяно охотились за штабами армий, корпусов и дивизий. Но русские военачальники предпочитали смерть позору.

Не удалось пленить и штаб Юго-Западного фронта. Окруженные немцами, работники штаба вместе с обслуживающими подразделениями заняли круговую оборону и почти все погибли в бою. Позднее стало известно, что из «котла» вырвался с группой бойцов начальник оперативного управления фронта генерал Баграмян. Немцы очень досадовали, узнав об этом.

Когда сражение уже начало затихать, на одном из глухих проселков, среди разбитых автомашин был обнаружен исправный советский танк. В баках его не осталось ни капли горючего, на стеллажах – ни одного снаряда. Из открытого люка свешивался лицом вниз труп в командирской форме.

Заинтересовавшись, немцы с помощью пленных попытались опознать убитого, а потом объявили, что это – командующий фронтом генерал-полковник Кирпонос. До последнего дня он оставался в «котле» со своими войсками и разделил их трагическую участь. Подробности его гибели установить так и не удалось.

Гудериану снова повезло больше других: его танкисты захватили советского генерал-лейтенанта командовавшего армией. Гейнц узнал об этом за полчаса до вылета в Смоленск на совещание о проведении нового наступления. И хотя времени было в обрез, не смог отказать себе в удовольствии побеседовать с пленным.

– Когда вы заметили у себя в тылу мои танки? – спросил он через переводчика.

– Приблизительно восьмого сентября, – равнодушно ответил генерал-лейтенант.

Он безучастно смотрел мимо Гудериана, усталый, с темными провалами глаз, в запорошенной пылью форме. Его большие, в царапинах, руки со вздувшимися венами грузно лежали на клеенке, покрывавшей стол, указательный палец все время подергивался, будто нажимая на спусковой крючок.

– Почему вы после этого не оставили Киев? Рассчитывали остановить меня?

– Киев? – мысли генерал-лейтенанта были заняты совсем другим. Он проклинал свою неосмотрительность. Когда его, оставшегося с двумя красноармейцами, окружили в лесу немцы, он вгорячах расстрелял все патроны. Он надеялся пробиться. «Надо было носить в кармане хотя бы один патрон», – вот о чем думал сейчас генерал, вспоминая о том отчаянии, которое охватило его, когда, прижав к виску ствол пистолета, вместо выстрела услышал только металлический щелчок.

– Киев? Почему не оставили? – переспросил генерал-лейтенант. – Когда ваши танки появились в тылу, мы получили приказ командования фронтом отойти на восток. И мы были готовы к отходу. Но потом, – у генерал-лейтенанта судорожно дернулись широкие плечи, – потом поступил контрприказ из Ставки. Верховный Главнокомандующий приказал остаться на прежних позициях и оборонять Киев до конца. К чему это привело, вы знаете, – руки генерал-лейтенанта сжались в кулаки.

– Примите мое сочувствие, – сказал Гудериан. – Очень печально, когда в действия полководцев вмешиваются те, кто плохо разбирается в военных вопросах.

Пленный невидящим взором смотрел в угол комнаты. Его запекшиеся, потрескавшиеся губы едва заметно шевелились.

В самом прекрасном расположении духа Гейнц вылетел в штаб группы армий. Как всегда, при быстром движении легко было думать. И мысли были приятные. Война близилась к концу. Русские потеряли много дивизий, много техники, им нанесено такое поражение, от которого не способна оправиться ни одна армия в мире. Открыт путь на Ростов и на Харьков. Солдаты верят – само провидение направляет фюрера на победном пути. Если бы на Гитлера можно было бы молиться, многие молились бы на него гораздо охотней, чем на старого далекого бога.

* * *

Войска Юго-Западного направления были обескровлены. От дивизий и полков, которым удалось вырваться из «котла», остались только небольшие группы бойцов. В дивизии генерала Пухова, геройски сражавшейся на Днепре, насчитывалось теперь всего-навсего шестьдесят штыков. На протяжении сотен верст от города Сумы и до самого Черного моря не существовало больше целостной линии фронта.

Чтобы преградить фашистам путь к важнейшим экономическим районам, советскому командованию по существу пришлось заново создавать весь фронт, включив в него остатки разбитых соединений, новые формирования и кадровые части, перебрасывавшиеся из глубинных районов страны, с иранской границы. Но эти войска были еще далеко. Эшелоны подолгу задерживались возле узловых станций, разрушенных немецкими бомбардировщиками, летавшими в глубокий тыл.

Две недели пролежал Виктор в крестьянской хате на окраине города Гадяча. Дьяконского, еще трех легко раненых красноармейцев и двух шоферов приютила пожилая хозяйка. В белой украинской мазанке было чисто, прохладно, стойко держался приятный запах укропа. Хозяйка кормила бойцов по четыре раза в день, отпаивала парным молоком, жарила яичницу с салом.

Перевязки делал старичок-врач из местной больницы. У Дьяконского рана зажила быстро, остался только красный морщинистый рубец, стянувший кожу, Виктор опасался резко поднимать руку, боялся, что рубец лопнет.

В городе становилось тревожно. Все ближе подходил фронт, все чаще пролетали немецкие самолеты. Дьяконский сразу, как только приехал в Гадяч, отправил с запиской Бесстужеву шофера на освободившейся машине, Сообщил, что подполковника Захарова и всех тяжелораненых повезли в Харьков, указал, где находится сам, и просил не забывать. Ответа не получил. Теперь Виктор оттягивал день за днем. Очень ему не хотелось являться на сборный пункт. Оттуда пошлют в первую попавшуюся часть, не придется встретиться со своими.

И когда Дьяконский уже потерял всякую надежду получить весточку от Бесстужева, старший лейтенант сам явился к нему в хату ранним утром. Виктор спросонок даже не сразу узнал его, Бесстужев сильно похудел, его некогда полные румяные щеки глубоко ввалились, подбородок оброс каким-то грязным пухом. И голос незнакомый – сорванный, хриплый.

– Что с тобой, Юра? – спросил Дьяконский, когда вышли они в хозяйский сад потолковать наедине.

– Это? – провел рукой Бесстужев по небритой щеке. – Некогда. Последний раз под Ромнами шерсть скреб. Черт, понимаешь, мы там едва штаб Гудериана не прихлопнули. Танки нас отпихнули, вот мы и топаем без передышки. Немцы сзади поджимают, сверху самолеты… Ну, ты сам знаешь эти прогулки… Сегодня побреюсь… А вообще, скажу тебе, каша. От своей армии мы отбились. Да и нет ее больше, этой армии. Часть в «котле» осталась, часть вот так же, вроде нас, командируется самостоятельно. Попали мы не то что в полосу чужой армии, но и в другой фронт. Наш-то полк идет более или менее организованно, и все встречные-поперечные норовят к нам прислониться. Обозов нацеплялось столько, сколько у шелудивой собаки репьев в шерсти. И пушкари, и беженцы, и окруженцы. Табор цыганский. Я этих, которые с боку-припеку, вперед гоню. Они уходят – мы, прикрываем. А тем временем к нам новые прилипают. Тут, Витя, не то что побриться, поесть некогда. Ну, а ты-то как? В строй годен?

– Зажило, одни метки остались.

– Ехать можешь?

– Вполне.

– Тогда собирайся. А мне организуй воды теплой и подзакусить что-нибудь. Я ведь сюда накоротке заскочил. Полк севернее отходит, к полудню догнать надо.

– Юра, ведь это страшно, а? – заглядывая в лицо Бесстужеву, тихо спросил Виктор. – Ведь куда зашли немцы? В самую середину зашли. Где же теперь остановим их?

– Не знаю, – прохрипел старший лейтенант. – Не знаю и знать не хочу. У меня своих дел по горло, и больше ни о чем не думаю.

– Как же не думать, когда такое кругом?

– А я водку пью.

– И помогает?

– А ты что, хочешь, чтобы я с ума сошел? Чтобы у меня от дум голова треснула?

– Ну и водка – не выход.

– Сам знаю. Полегчает – брошу. И давай, пожалуйста, без нотаций. Жрать я хочу, Витя, и на текущем отрезке времени это для меня самый важный вопрос.

* * *

Отступление, продолжавшееся уже более трех месяцев, духовно изнурило людей. Все время они двигались в одну сторону – на восток. Этот путь продолжался так долго, стольких товарищей потеряли на этом скорбном пути, что уже казалось: остановиться невозможно, повернуть назад не хватит сил…

Ночью делали бросок километров на двадцать, на тридцать. Окапывались, наскоро занимая оборону. А немцы утром, выспавшись и позавтракав, садились в машины. Через час их разведывательные отряды нагоняли красноармейцев и завязывали перестрелку. К этому привыкли. Но никогда еще не испытывал Виктор такой угнетающей безысходности, как в последние дни.

Теперь их сборный отряд, именовавшийся по старой памяти полком, двигался на восток сам по себе. Ни справа, ни слева не было соседей, только брели на восток мелкие подразделения да красноармейцы-одиночки. Полк не получал приказов, люди кормились, как придется. Они не знали, что творится вокруг, насколько далеко продвинулись немцы. Тех фашистов, которые шли следом, бойцы задерживали в меру своих сил. Но страшно было сознавать, что они – это и есть то, что на языке военных сводок именуется передним краем, линией фронта. Они видели, что не существует никакого края и никакой линии. Их было слишком мало, чтобы остановить врага. Они отступали и вели за собой противника в глубь страны.

На реке Ворскле, на последней перед Харьковом крупной водной преграде, они встретили наконец своих. По восточному лесистому берегу тянулась линия свежих окопов. Здесь закреплялась только что доставленная, на грузовиках рота харьковских милиционеров, одетых в темно-синие гимнастерки, вооруженных самозарядными винтовками с широкими ножевыми штыками. Правее милиционеров окапывался батальон Народных ополченцев. Люди прибыли сюда прямо с заводов и учреждений, кто в пиджаке, кто в спецовке, кто в телогрейке.

Все это пестрое войско изрядно переполошилось, узнав, что с запада подходит какая-то колонна. Милиционеры, поторопившись, взорвали деревянный мост. К счастью, взорвали плохо, только один настил. Сваи, вбитые в грунт, уцелели. Виктор Дьяконский, прискакавший к переправе верхом, обогнав обозы, долго ругался с милиционерами через реку, пока договорился, что мост начнут восстанавливать сразу с двух сторон.

Пришлось гнать повозки в село, рушить деревянные дома. Над рекой застучали топоры, заглушая треск пулеметов и далекие разрывы мин. Километрах в пяти отсюда красноармейцы сдерживали очередной натиск головного отряда противника.

С утра начал было накрапывать дождь, но во второй половине дня подул холодный ветер, рассеял низко висевшие тучи. Беженцы и обозники развели костры. Грелись, готовили пищу.

Наконец мост был восстановлен, началась переправа. В это время с востока к берегу реки подъехала легковая машина, выкрашенная в зеленый цвет, изрядно запыленная, с помятым кузовом. Она остановилась на песчаном взгорке под старыми соснами. Совсем близко – мост, покрытый белыми пятнами свежих заплат. Справа и слева причудливо извивалась река. Вода, покрытая рябью, казалась черной; желтые листья плыли по ней.

За Ворсклой тянулись выкошенные луга, мокрые и унылые. Неярко зеленела озимь. Слева клином подходил к реке лесной массив. Над горизонтом, в той стороне, где раздавалась стрельба, ветер гнал клубы дыма; они истаивали, смешивались с облаками.

Из машины вылез командир боевого участка – полковник с измятым и недовольным лицом. Он придержал дверцу, ожидая, пока выйдет приехавший вместе с ним член Военного Совета, дивизионный комиссар по званию.

До вчерашнего дня полковник работал в штабе фронта, занимался привычным ему делом и теперь вовсе не радовался новому назначению. Нынче с раннего утра он ездил вместе с комиссаром по харьковским заводам. Член Военного Совета договаривался о переброске на боевой участок ополченцев, указывал, распоряжался, решал на месте десятки больших и малых вопросов. То, что сделали они за день вдвоем, сам полковник не сделал бы и за месяц.

Член Военного Совета подошел ближе к дороге. Он невысок ростом, коренаст. Китель будто отлит по его плотной фигуре. Под широким козырьком новой фуражки блестят живые цепко схватывающие глаза. Он находился в том возрасте, когда мужчину уже нельзя назвать молодым, но и считать пожилым еще рано. На энергичном подвижном лице почти не было заметно морщин, зато волосы на висках совсем седые.

Полковник, догнав члена Военного Совета, продолжил разговор, начатый в машине:

–Но танкового батальона мне не дали…

– Повторяю еще раз, танки пришлось переадресовать в Полтаву. Там кавалеристы задыхались без них.

– И у меня бой может начаться сегодня. Что я буду делать тут с этими ополченцами? Они даже винтовки держать не умеют.

– Научите. Харьков дал нам все, что мог. Продержитесь тут три дня, мы вам спасибо скажем.

– Три дня! – воскликнул полковник. – Этот сброд разбежится после первого снаряда.

– Как вы сказали? – круто, на каблуках повернулся член Военного Совета. – Понимаете, что вы сказали? Это – сброд? А сами вы кто такой?

– Я кадровый командир.

– А кому вы служите? Мне? Господу богу? Вы им служите, этим людям. Они вас и кормят, и поят, и сапоги вам шьют… Они добровольно воевать пошли. Доверяют вам над собой командовать. А вы говорите – сброд!.. Я вас не понимаю, полковник!

– Погорячился, простите.

Член Военного Совета внимательно посмотрел на полковника и отвернулся, ничего не сказав.

* * *

По дороге мимо них двигались съезжавшие с моста повозки. Усталые лошади с натугой тянули на подъем двуколки и зарядные ящики. В крестьянских телегах лежали раненые, накрытые шинелями. Некоторые сидели, свесив забинтованные ноги или прижимая к груди руки, запеленатые, как куклы. Много было повозок с домашним скарбом. Среди узлов забились поглубже молчаливые чумазые ребятишки. Женщины, помогая лошадям, плечами подталкивали сзади подводы. Ни шума, ни криков – люди утомились, свыклись с дальней дорогой.

В этом хаотичном на первый взгляд потоке опытный глаз мог различить определенный порядок. Повозки с одинаковыми грузами шли не вразброс, а кучно. Вот десятка полтора двуколок с патронами. Потом телеги с ранеными. Потом несколько походных кухонь – и снова двуколки.

Обозы тянулись долго. Полковнику надоело стоять на месте, он нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Хотел заговорить, но не решался. А член Военного Совета молча смотрел на людей, на ползущие мимо подводы и сосредоточенно думал о чем-то.

Вслед за обозами на западном берегу появилась колонна пехоты. Опередив ее, на мост въехал пожилой старшина с нашивками за сверхсрочную службу. Он сидел верхом на здоровом рыжем гунтере с куцым хвостом. Конь, привыкший возить тяжести, наверно, и не ощущал веса всадника, но по привычке медленно и грузно переставлял большие, как тумбы, наги, обросшие длинной шерстью.

Дивизионный комиссар крикнул, подзывая старшину. Тот слез с лошади, достал из кармана красную тряпицу, вытер большой пористый нос и, ведя коня в поводу, поднялся на взгорок.

– Какая часть? – спросил член Военного Совета.

– А вы кто будете? – прищурился старшина. Он, вероятно, считал, что имеет дело со штатским.

– Отвечай, когда спрашивают! – сказал полковник.

– Старшина прав, – возразил ему комиссар, доставая из нагрудного, кармана удостоверение. Черновод прочитал и от удивления даже выпустил из рук повод.

– Виноват! – вытянулся он. – Как это я вас не признал сразу! Я ведь вас в штабе армии видел.

– Тем лучше, значит, мы с вами старые знакомые. – Член Военного Совета коснулся плеча старшины. – Теперь без всяких опасений можете ответить на мой вопрос.

Черновод назвал номер полка.

– Откуда вы?

– От самого Бреста идем.

– Сколько у вас штыков?

– А это как считать, – прищурился Черновод. – Если по списку, то на нонешнее утро числилось шестьсот тридцать четыре бойца и командира, из них с легкими ранениями в строю девяносто два человека. А ежели по существу в корень смотреть – то две тысячи…

– Это как же понимать?

– Слышали небось – за одного битого трех небитых дают? А уж нас били, били по-всякому: и справа, и слева, и спереди, и сзади, и сверху, и снизу.

– А сдачи вы давали?

– В полную меру, – ответил старшина. – Как полагается, баш на баш. Даже иной раз по своей щедрости вперед выдаем.

– Значит, можно их бить? – спросил член Военного Совета, глядя не на Черновода, а на стоявшего у сосны полковника. – Можно, значит, их колотить?

– За милую душу. У ихней пехоты над нами никакого превосходства нету, хоть даже у них пулеметов и минометов больше. Пехота у них – одни слезы. В атаку она как идет? Сперва разбомбят все, расковыряют наши позиции. Потом артиллерией пригладят. Потом по этому месту танки прут. А уж за ними пехота ползет, подчищает остатки… Обидно, товарищ член Военного Совета. Не по-честному получается. Мы их голой рукой, а они нас – свинчаткой. Металлом воюют. Танк замучил. Бьем его, как комара, а он все лезет.

– Прямо-таки, как комара? – весело прервал комиссар разошедшегося старшину. – Вот у вас лично сколько на счету?

– У меня? – сразу сник голос Черновода. – Я по совести отвечу. Мое дело такое – все больше в тылу. Но в один танк и я бутылку кидал. Только не знаю, с моей бутылки он загорелся или еще с чьей…

– Ну хорошо, старшина, – сказал комиссар. – А теперь разыщите командира полка и пришлите его ко мне.

Черновод убежал, оставив лошадь на попечение красноармейца. Видно, на своих ногах управлялся быстрее.

Член Военного Совета смотрел на двигавшуюся мимо колонну. Красноармейцы шли размеренным шагом, привычно и неторопливо. Выгоревшие гимнастерки, засаленные пилотки, черные, прокаленные солнцем лица. Обувь разнокалиберная: сапоги и русские и немецкие, с широкими раструбами голенищ, и ботинки с обмотками, и даже гражданские штиблеты. Некоторые бойцы курили на ходу. Многие, кроме винтовок, несли еще и немецкие автоматы. Затертые до блеска мешочки с гранатами оттягивали ремни.

Человеку, привыкшему любоваться строгими колоннами войск, может быть, неприятно было смотреть на шагающих вразнобой красноармейцев, на ломаные шеренги. Но в этих нестройных рядах член Военного Совета искал и находил признаки особого фронтового порядка, присущего тем воинским частям, которые много раз вступали в бой и готовы в любую минуту быстро и привычно развернуться цепью, огнем встретить врага. Член Военного Совета отмечал разумную целесообразность построения колонны: следом за каждой ротой ехали повозки с пулеметами и боеприпасами. За головными подразделениями прошла батарея – сытые, крепкие кони легко вынесли на взгорок орудия.

Вглядываясь в лица бойцов, комиссар видел не только усталость, вызванную боями, длительными переходами и бессонными ночами. Он видел главное – уверенность движений, полное отсутствие нервозности, какая бывает на фронте у новичков. И еще – присущее всем им какое-то жесткое выражение глаз.

Разгулявшийся ветер гнал желтые, шуршащие листья, заметал ими дорогу, заглушал недружный топот солдатских ног. Ряд за рядом шли и шли мимо обвешанные оружием бойцы, иные сгорбившись, другие распахнув гимнастерки, подставляя осеннему ветру разгоряченную грудь.. Иногда белели в рядах повязки раненых, и обязательно возле, раненого шел кто-нибудь, навьюченный двойной ношей, своей и товарища.

– Какие люди! – негромко сказал член Военного Совета. – Много я видел парадов, но, чтобы понять армию, чтобы понять дух бойцов, надо увидеть вот это, – показал он рукой. – Это настоящие солдаты, настоящая гвардия.

– Разбитая гвардия, – хмуро ответил полковник.

– Нет, разбитые армии бегут. Они рассыпаются и погибают. А это те люди, которые погонят врага назад… Нам с самого начала недоставало опыта и злости, А у этих бойцов и командиров есть и то и другое.

– Мало тяжелого оружия.

– Рабочие дадут нам его, новое и в достаточном количестве. Люди – это самое главное… А вы, полковник, скажу вам прямо, серьезно больны.

– Я совершенно здоров.

– Есть такая хворь – неверие в человека. Это очень опасно. Не доверять людям – значит потерять почву под нотами. Вам нужно лечиться, и поскорее.

– Я постараюсь.

Мост проходили последние ряды красноармейцев. Замыкали строй два командира. Один худощавый, с прямыми плечами, туго стянутый ремнем. На коричневом от загара лице с ввалившимися щеками отчетливо проступали белесые брови. К петлицам пришиты по три выцветших матерчатых кубика. Рядом с ним, придерживая висевший на груди автомат, шагал высокий старший сержант. Лицо у него несколько удлиненное, с резкими чертами. На выдающемся вперед подбородке – глубокая как разрез, ямочка.

Возле члена Военного Совета оба остановились.

– Старший лейтенант Бесстужев. Исполняю обязанности командира полка, – представился первый. Голос его звучал сухо, смотрел он настороженно, будто спрашивал взглядом: «Ну, что вы еще тут нам придумали?»

– Старший сержант Дьяконский, командир стрелковой роты, – пристукнув каблуками разбитых сапог, четко доложил второй. Он с явным любопытством разглядывал члена Военного Совета.

– Здравствуйте, товарищи, – комиссар пожал им руки. – Хороших бойцов вы привели. Очень хороших и очень кстати. Что, люди сильно устали?

– Устали, – ответил Бесстужев. – Люди вымотались.

– Сколько времени вам нужно на отдых?

– Ну хотя бы до завтрашнего утра. До утра немцы главными силами не подойдут. А нам бы выспаться, окопы не рыть.

– Хорошо. Окопы для вас приготовят. А как вы оцениваете этот рубеж?

– Место выгодное, товарищ член Военсовета. Река, лес. Есть где укрыться. Отойдет с того берега наш арьергард – мост взорвем.

– Трое суток здесь продержитесь? – спросил комиссар, обращаясь сразу и к полковнику и к старшему лейтенанту. Полковник пожал плечами: я, дескать, свое мнение высказал.

– Сколько нужно, столько и продержимся, – оказал Бесстужев. – Пока людей хватит.

– Только бы с флангов не обошли, – добавил Дьяконский. – Они это любят, а соседей у нас, очевидно, нету.

– Растяните на флангах милиционеров и ополченцев, – посоветовал комиссар. – Там бездорожье, там немцы крупными силами не пойдут. Главный удар они нанесут здесь.

– Это точно, – подтвердил Бесстужев.

– Простите, товарищ член Военного Совета, – заговорил полковник. – Я просил бы вас давать указания непосредственно мне. За боевой участок отвечаю я, а не старший лейтенант.

Бесстужев и Дьяконский удивленно переглянулись. Виктор кивнул чуть заметно: уязвленное самолюбие!

Дивизионный комиссар недовольно прищурился.

– Здесь, полковник, справятся и без вашего руководства. Вернетесь со мной в Харьков… А вас, товарищ старший лейтенант, назначаю командиром участка. Милиция и ополченцы передаются в ваше подчинение… Могу я надеяться, что эта дорога на три дня для немцев закрыта?

– Да, – сказал Бесстужев. – Будет выполнено.

– А вы как думаете, товарищ старший сержант?

– Наш полк еще ни разу не отступал без приказа.

– Ну, а по приказу много отступали? – улыбнулся член Военного Совета.

– С самого начала…

– Сколько раз были в бою?

– Теперь уже трудно сосчитать.

– А вы заметили, товарищи, как изменились немцы за последнее время?

– Не особенно, – ответил Бесстужев.

– Разве что техники поменьше, – добавил Виктор. – Раньше танки сотнями лезли, а теперь десятками…

– А солдаты?

– Осторожнее немцы стали.

– Они начинают разочаровываться, – сказал член Военного Совета, глубже надвигая фуражку. – Они думали совершить прогулку, а мы бьем их в хвост и в гриву. Это им не очень нравится… Чем я могу вам помочь? – спросил он, доставая из кармана блокнот. – Что вам требуется в первую очередь?

Бесстужев задумался.

– Батарею противотанковых пушек, – он загнул палец на левой руке. – Сотни три бутылок с горючей смесью. Противотанковых гранат.

– Бутылки и гранаты доставят к утру, – ответил, записывая, комиссар. – Пушки не обещаю. Это все?

– Пополнение бы нам, – вздохнул Бесстужев. – С комсоставом совсем плохо. Хоть бы младших лейтенантов прислали. У меня ефрейторы взводами командуют.

– И справляются?

– Постольку-поскольку. Кадровые, опыт есть.

– Вы отберите несколько десятков кадровиков и направьте их к ополченцам. Там народ хороший, сознательный народ, а опыта боевого не имеют.

– У меня у самого каждый человек на счету!

– Ополченцы – это теперь тоже ваш полк. И вам просто грех командиров себе просить. У вас же замечательные обстрелянные люди. Выдвигайте их на должности, присваивайте звания.

– Прав у меня таких нет.

– Ходатайствуйте перед Военным Советом. Да не задерживайтесь с этим. Командиров нам нужно много. Мы сами у вас фронтовиков брать будем.

Дивизионный комиссар посмотрел на часы, подумал.

– Вот что, товарищ старший лейтенант. У меня еще есть время. Соберите красноармейцев, я побеседую с ними.

* * *

Бойцы выстроились неподалеку от моста.

– Смирно! – скомандовал Бесстужев и, вскинув руку к козырьку, шагнул навстречу члену Военного Совета, спустившемуся с пригорка. Хотел отрапортовать по всей форме, но комиссар сказал громко:

– Отставить!

И, повернувшись к красноармейцам, предложил:

– Подходите, товарищи, ближе.

Шеренги сломались. Бойцы, стоявшие впереди, сели на землю.

Все ждали каких-то высоких, торжественных слов, А комиссар начал просто.

– Вчера я побывал у харьковских рабочих. Прямо скажу – трудно им сейчас. Из цехов не выходят по целым суткам. И едят у станков, и, если сон сморит, ложатся тут же. Делают оружие для вас, для своих защитников. Харьковские рабочие просили меня передать братский привет фронтовикам и узнать, как вы тут воюете. Я с удовольствием передаю привет вам, воинам вашего полка. И еще от себя добавлю: спасибо, товарищи! Вы хорошо сражались, в вашем полку хорошие командиры и бойцы. Я уверен, что и впредь вы будете бить врага как надо. Вы теперь обстрелянные солдаты, вас, как говорится, нахрапом не возьмешь. Я вам, товарищи, поскольку тут все свои, открою одну военную тайну: скоро придет день, когда мы повернем на запад и погоним фашистов с нашей советской земли. Впрочем, какая это тайна, – улыбаясь, развел он руками. По рядам прошелестел смех. – Вы, товарищи, и сами об этом догадываетесь. Вы же сами, уничтожая немецких солдат и технику, приближаете день наступления.

Дивизионный комиссар помолчал. Лицо его стало серьезным.

– Что же это такое, скажете вы, обстановка на фронте трудная, Красная Армия отступает, а член Военного Совета говорит о том, как будем врага гнать? Не слишком ли он торопится? Не слишком ли вперед забегает? Нет, товарищи! – махнул он рукой. – Я вот сегодня беседовал с одним старшим сержантом из вашего полка. По его словам, в начале войны немецкие танки шли сотнями, а теперь – десятками. И это правильно. Фашисты потеряли много техники, много солдат и с каждым днем теряют все больше. Далеко они зашли, спору нет. Но они все чаще получают от нас по зубам и скоро получат такой удар, от которого не оправятся… Сегодня третий день идет бой в Полтаве. Там наши кавалеристы и танкисты замечательно дерутся. Немцы там уже обожгли руки. А вы должны выполнить свою задачу здесь, на этом рубеже. Командование возлагает на вас большие надежды…

Красноармейцы слушали с напряженным вниманием. Им нравилось, что член Военного Совета стоит среди них, как среди равных.

Он коротко рассказал о положении на фронтах, потом спросил:

– Какие вопросы будут ко мне?

Бойцы молчали, поглядывая друг на друга. В задних рядах взметнулась рука. Красноармейцы расступились, пропуская товарища. Виктор узнал пулеметчика Ванина.

– Разрешите, товарищ член Военного Совета? Правда или нет, немцы в листовках пишут, что Москву окружили?

– Брехня она брехней и останется, – ответил комиссар. – В Москве все спокойно, можете не сомневаться. Я вчера вечером с Москвой по телефону разговаривал.

– Так, – удовлетворенно произнес пулеметчик. – Мы так и думали… Еще, значит, интересуется народ насчет урожая. Фашист много земли отхватил. Как теперь с хлебом-то? На зиму хватит?

– Урожай, товарищи, убран полностью. Продуктов у нас достаточно. Вы вот будете домой писать, не забудьте женщинам поклониться. Они в поле и за себя, и за вас работают…

Сразу же после беседы дивизионный комиссар, простившись с бойцами, пошел к своей машине. Бесстужев предложил ему поужинать.

– Неплохо бы закусить, да вот начальник не позволяет, – показал комиссар на часы.

Старшина Черновод, вспомнив, что в неприкосновенном запасе хранятся плитки трофейного шоколада, побежал в обоз. А когда возвратился, зеленая легковая машина была уже далеко, неслась по дороге, подскакивая на ухабах.

– Эх ты, жалость какая! – огорчился Черновод. – Уехал голодный, где он поест теперь, на ночь глядя? Тоже ведь незавидная у него жизнь. Забот полон рот, мотайся то туда, то сюда.

– Ничего, не переживай, – произнес Бесстужев, двигая бровями. – Он через пару часов в Харькове будет. А вот нам он задачку задал. Иди, собери командиров. Надо совет держать.

* * *

Передовые отряды немцев вышли к Ворскле в этот же день. Силы их были пока еще невелики. Фашисты попытались мелкими группами переправиться в нескольких местах через реку, но, встреченные частым беспорядочным огнем ополченцев и милиционеров, сразу же отступили. Командир милицейской роты доложил Бесстужеву, что атака отражена и что противник отброшен. Старший лейтенант в свою очередь разъяснил командиру роты, что никакой атаки не было. Немецкая разведка прощупывала нашу оборону и отошла сама, как только по ней начали стрелять. Бесстужев запретил открывать стрельбу из пулеметов по мелким группам, чтобы не выдавать расположение огневых точек.

Когда стало темнеть, немцы сели в грузовики и уехали ночевать в село, оставив на западном берегу реки боевое охранение.

Красноармейцы отдыхали в глубине леса. Измученные долгими переходами, люди крепко спали. Бесстужев и Дьяконский тоже рассчитывали выспаться наконец этой ночью. Легли на одеяло, расстеленное в шалаше, накрылись шинелями.

Но они не успели даже задремать. Старшина Черновод, дежуривший у телефона, сообщил, что на участке ополченцев через реку переплыли какая-то женщина и хочет немедленно видеть «самого главного командира».

– Пусть приведут сюда, – сказал, подавляя зевоту, Бесстужев. – Вот черт, одеться надо, – кряхтел он, доставая сапоги. – Неудобно все-таки… Ты бы волосы пригладил, – посоветовал он Виктору. – Уж больно лохматый.

Женщина пришла в сопровождении двух ополченцев. Маленькая, босая, она сначала показалась Бесстужеву совсем молодой. Она поеживалась от холода. Сквозь мокрое, прилипшее к телу платье, просвечивал белый бюстгальтер.

– Черновод, принесите сухую одежду. Да побыстрей, – распорядился Бесстужев. Протянул женщине флягу с водкой. Она оттолкнула его руку и спросила вздрагивающим голосом.

– Товарищ командир, вы тут самый главный?

– Вроде бы я, – ответил Бесстужев. – Выпейте глоток. Согреетесь.

– Нет-нет! Дайте я расскажу. Надо скорей идти к детям. Им там есть нечего, немцы все взяли себе. Но дело совсем не в этом. Нас прогнали в подвал и никому не разрешают выходить оттуда, – женщина говорила очень быстро и сумбурно, перескакивая с одного на другое. Бесстужев не перебивал ее, давая возможность успокоиться. Теперь он лучше разглядел ее. Ей было уже за тридцать. Лицо круглое, почти лишенное подбородка. Слишком большой рот и редкие зубы делали ее некрасивой.

Из слов женщины постепенно выяснилось, что зовут ее Варей и что она – воспитательница из детского дома. Когда приблизился фронт, для эвакуации детей обещали прислать грузовики. Но грузовиков долго не было. Тогда директор увел старших ребят на станцию пешком «Тридцать километров, вы представляете?!»). Он увел детей вечером, а наутро приехали немцы. Теперь все оставшиеся воспитанники сидят в подвале. Фашисты ходят по двору и стреляют: охотятся за курами и за кроликами. Кроликов много было в детском доме, а теперь они разбежались по всей территории.

И еще Варя сказала, что в подвале холодно, сыро, а среди детей есть больные. И что вообще нельзя оставлять детей там, где фашисты.

– Нельзя, – хмуро согласился Бесстужев. – Сколько там немцев?

– Немного, немного, – поспешно ответила она. – Тридцать или сорок. На двух машинах они. Ведь наш дом на отлете стоил, в стороне от шоссе. Бывшее дворянское имение. И парк, и пруд…

– Расстояние?

– Если по дороге, то километров пятнадцать. Но я напрямик, по тропинке…

– Сколько детей?

– Сорок восемь.

– Возраст?

– Всякие они. И четырех лет есть, и семи.

– Идите в шалаш, переодевайтесь, – кивком головы показал Бесстужев.

Виктор, разложив на земле карту, водил по ней пальцем, светя себе трофейной зажигалкой.

– Нашел? – Бесстужев сел рядом с ним.

– Вот тут. По прямой, действительно, километров десять… Сейчас полночь, а светать начнет в шесть. Можно успеть, а?

– Трудно, Витя. Судя по словам женщины, там взвод стоит. А то и больше.

– Возьму с собой человек сто, – уверенно, как о деле уже решенном, сказал Дьяконский.

– Сам поведешь?

– А кому же еще? Тебе нельзя. А мне не в первый раз по немецким тылам путешествовать. Ну, я людей подниму. – Виктор взял автомат.

– Переправляйся через брод против просеки. В лесу немцев нет, – напутствовал Бесстужев. – А женщину на лошадь посади. Пешком она не угонится…

Через полчаса отряд Виктора сосредоточился на западном берегу. Реку переходили по пояс в холодной воде. Это вынужденное купание взбодрило не успевших выспаться красноармейцев. Километра два пробежали бегом. Дьяконский был впереди. Растянувшуюся по просеке цепочку замыкал худой и длинноногий старший сержант Носов, считавшийся неутомимым ходоком.

Женщина, не проехав и половины пути, попросила помочь ей слезть с лошади.

– Не умею, – сказала она, будто прося извинения, – Больно мне, лучше пешком пойду.

Лес кончился. Тропинка пересекла широкое ровное поле, а потом раздвоилась. Женщина повернула вправо и первой спустилась в заросший кустами овраг.

– Теперь скоро, – предупредила она.

На окраине парка, окружавшего детский дом, Виктор остановился, подождал, пока подтянутся все красноармейцы. Тут отряд разбился на две части. Старший сержант Носов должен был со своей группой подобраться к главному входу, который охранялся часовыми, и, затаившись, ждать. В случае, если немцы поднимут тревогу, Носов должен был или уничтожить их, или заблокировать в доме.

– Только, пожалуйста, стреляйте поменьше, – попросила женщина. – Детей не пугайте.

– За это не ручаюсь, гражданочка, – ответил Носов. – Это уж как получится.

Виктор повел своих людей к задней стене дома, куда выходила дверь из подвала. С этой стороны деревья подступали к двухэтажному кирпичному зданию почти вплотную. Только неширокая аллея отделяла парк от стены. Под деревьями гуще была темнота. Ветер шелестел листвой, заглушая звук шагов.

Дьяконский вслед за женщиной пересек аллею, спустился по каменным ступеням подвала. Стараясь, чтобы не скрипнула, открыл тяжелую, окованную железом дверь. В лицо пахнуло сыростью, потянуло гнилью. Виктор зябко пошевелил плечами.

– Нагнитесь, – зашептала женщина. – Тут арка… Держитесь за мою руку, здесь еще три ступеньки.

В дальнем конце подвала тускло горела лампа с закопченным, наполовину отбитым стеклом. Возле нее сидела на ящике старушка в очках с жидкими растрепанными волосами. Она дремала, прислонившись спиной к столбу. А вокруг нее, на тюфяках, на соломе и просто на голых досках спали дети. Бормотали во сне, чмокали губами. Им было холодно, они сбились так тесно, что нельзя было разобрать, где чья рука или нота. Некоторые прикрыты сверху какими-то тряпками.

Старушка вздрогнула и, уставившись в темноту, спросила тревожно:

– Кто здесь?

– Тише, я пришла, – ответила женщина.

– Варенька, милая! Ты вернулась? Одна?

Их голоса разбудили детей. Поднял голову один, другой, потом зашевелились, задвигались все. Виктор видел заспанные грязные лица, посиневшие от холода. Дети не плакали, не переговаривались между собой, они только вертели головами, с испугом глядя вокруг, будто высматривали, откуда грозит опасность.

Виктор поймал на себе взгляд расширенных удивленных глаз. Он шагнул ближе. Девочка лет семи, лежавшая на досках с самого края, вскочила вдруг на ноги, кинулась с криком к нему, прижалась к ноге, вцепившись кулачками в подол гимнастерки.

– Дядя, уведи меня!

И сразу же бросились к нему все остальные, окружили его, теребили, плакали, протягивали руки.

– Меня возьми!

– Дяденька, и меня тоже!

Виктор поднимал их, выбирая, которые поменьше, передавал стоявшим сзади бойцам. А те, по цепочке – дальше.

– Тише, ребята, тише! – успокаивали детей старушка и Варя. – Красноармейцы возьмут всех, никого не оставят. Вы только не кричите, а то фашисты услышат.

Испуганные, дрожащие ребятишки, очутившись на руках Виктора, прижимались к нему, холодными ручонками охватывали его шею. Подавляя жалость, он с силой отрывал их от себя.

Наверху глухо, едва слышно, протарахтела автоматная очередь. Потом тишина. Виктор подумал с надеждой, что это может быть, часовой выстрелил просто так, для острастки. Но не прошло и минуты, как наверху раздался частый треск, ухнули разрывы гранат.

– Спокойно, – громко скомандовал Виктор. – Все остаются на местах! Продолжать работу!

Он верил Носову. Парень надежный: ляжет сам, а немцев из дома не выпустит. Лишь бы только не подоспело к фашистам подкрепление…

Стрельба усилилась, гранаты рвались почти непрерывно.

– Товарищи! Берите оставшихся! Кто сколько может! – крикнул Дьяконский. – Женщины, светите!

Сам схватил троих, сгреб в охапку, пошел к двери, сгибаясь под тяжестью. Уже возле самого выхода кто-то налетел на него в темноте, едва не сбил с ног, поторопил:

– Скорей шевелись! Это ты, командир? Давай пацанов!

После подвала на улице казалось гораздо светлее. Выстрелы звучали громко. С противоположной стороны дома из окон над парадным входом били немецкие автоматы и станковый пулемет. Наши ручные пулеметчики отвечали им короткими очередями.

Виктор – бегом в парк. Дети стояли в гуще деревьев. Вокруг них – красноармейцы с оружием наготове.

– Все тут? – спросил Дьяконский.

– Все, все! – поспешно ответила ему Варя.

– Берите ребят на руки, – приказал Виктор бойцам. – Женщины идут впереди. Трое автоматчиков и авангард. Двое сзади. Взводный, командуй!

Красноармейцы, разобрав детей, скорым шагом пошли по тропинке. Проводивших, Виктор возвратился к усадьбе.

Дом горел изнутри. Из окон первого этажа выбрасывались острые язычки пламени, лизали белые стены. Со звоном лопались стекла.

Перебегая от дерева к дереву, Виктор добрался до цепи, залегшей метрах в ста пятидесяти от здания. Разыскал Носова. Старший сержант сидел на корточках возле кирпичного фундамента ограды, стрелял из ручного пулемета, просунув ствол между чугунными прутьями решетки.

– Ну, как у тебя? – толкнул его в бок Дьяконский.

Носов повернул мокрое от пота лицо, багровое в свете пожара.

– Видишь, фрицев поджариваем. Еще полчаса – и живьем сгорят. Я уже на ту сторону дома людей послал, чтобы не дали из окон прыгать.

– Сам в драку полез или они начали?

– Понимаешь, часовой ихний на нас наскочил. Ну, мы сразу вперед. Прикончили фрицев, которые на первом этаже дрыхли. А потом немцы сверху гранаты кидать начали. Пришлось сюда отойти.

По чугунной решетке над головой дробно забарабанили пули.

– А, черт! – выругался Виктор. – Из автомата лупит… Кончай представление, Носов. Немцы помощь подтянут, ударят с тыла, тогда не выскочим отсюда.

– Эх, командир, охота мне послушать, как фриц на огне визжать будет!

– В другой раз послушаешь… Я людей снимаю. Ты дай еще десяток очередей и догоняй нас.

Юрий Бесстужев не спал, ожидая возвращения Дьяконского. Изредка задремывал, но тотчас же просыпался, спрашивал у Черновода, нет ли известий от Виктора.

Ближе к утру на западе возникло зарево пожара. Немецкое боевое охранение на той стороне реки всполошилось, открыло стрельбу. Ополченцы ответили.

Опасаясь, что фашисты займут просеку и отрежут отряду Дьяконского путь возвращения, Бесстужев переправил на западный берег взвод красноармейцев, приказав им не допустить противника в лес.

От Виктора прискакал наконец связной на лошади, доложил, что все благополучно и отряд подходит к реке. Юрий не выдержал и сам переехал на лодке через Ворсклу, чтобы встретить бойцов.

Было уже совсем светло, когда на просеке появились автоматчики головного дозора и с ними воспитательница Варя. Она шла рядом с красноармейцами, одетая в полную военную форму: в пилотке, в просторной гимнастерке, в шароварах, подвернутых на щиколотках, но босая. У Черновода не нашлось для нее подходящих сапог.

Остановилась возле Бесстужева, поднялась на носки и молча поцеловала его в щеку. Он пробормотал что-то и отвернулся, смущенный.

Мимо него проходили красноармейцы с детьми. Одни тащили ребятишек на закорках, другие прижимали к груди. Маленькие дети спали на руках у бойцов.

В конце колонны на плащ-палатках несли раненых и убитых. Бесстужев наклонился над мертвым, узнал его. Это был красноармеец, отступавший с их полком от самой реки Прони. Открытые, остекленевшие глаза безучастно смотрели в серое небо.

Бесстужев снял с головы пилотку.

Рядом остановился Виктор Дьяконский. Сел на пенек, сказал негромко:

– Ну, вот, Юра, все в порядке.

– Ты последний?

– Там еще Носов хвост прикрывает… С детьми-то что теперь делать будем?

– Сейчас в тыл на подводах отправим.

Воспитательница Варя, стоявшая в стороне, подошла к ним, попросила:

– Товарищи командиры, вы хоть скажите, как вас звать-величать. Подрастут ребята, помнить вас будут.

– Ни к чему это, – устало махнул рукой Виктор, – Нас много, всех не упомнишь.

* * *

Из дневника полковника Порошина

7 сентября 41 г. Москва. Живу у Ермаковых. Настояла на этом Неля. Пока я ездил на Южный Урал, в моей квартире взрывной волной выбило раму. У Ермаковых веселей, люди вокруг. Евгения Константиновна ворчит на советскую власть, которая даже немцев не может побить. Меня и Степана зовет не иначе как «красными командирами» и утверждает, что мы ни к черту не годны. Я ей отвечаю: время покажет. Неля много работает на заводе, устает, девочка, зверски. Ночью спит так, что не слышит бомбежки. К своей двери прикрепила объявление: «Внимание! Во время налетов будить строго воспрещается!»

10 сентября 41 г. Москва. Сегодня вернулся домой рано. Никого нет. Можно посидеть с дневником. Впечатлений и событий уйма. Две недели провел на Южном Урале. Новостройка. До войны – маленький рабочий поселок. В январе туда подвели железнодорожную ветку. Начали строить военный завод. Он вступил бы в действие через два года. Теперь приказ – через два месяца. Когда ехал туда, думал: за такой срок невозможно. Однако нет преград энергии человека и энтузиазму. Это не громкая фраза. Это на самом деле.

Там, где был поселок, уже целый город. Палатки, бараки, землянки. Вокруг ровная, опаленная солнцем степь. Жара, духота, пыль. На поле – кирпичный корпус. Еще нет крыши, но уже смонтировано оборудование, работают станки. Рядом каменщики начали возводить новый цех. Они строят стены вокруг станков: этот цех тоже введен в действие. Началась сборка танков.

Подходят эшелоны с запада. Разгружают оборудование эвакуированного завода. Люди прямо из эшелона идут в цех. Работают по двенадцать часов. Русские, украинцы, казахи, башкиры – все вместе. Много комсомольцев. Местных, с Урала. Девушки роют котлованы под фундамент. Одна худенькая, черная, будто обугленная. На руках от лопаты кровяные мозоли. Ей делают перевязку. Я приказал идти в медпункт, а потом отдохнуть. Посмотрела снизу вверх, глаза сердитые. Сказала: у меня отец на фронте и два брата.

Людей не надо агитировать, убеждать. Они знают, как нужен завод. При мне был опробован первый танк. Люди плакали от радости. Ведь эта броня – для их братьев, отцов, мужей. Воюет не только армия, воюет весь народ, и в этом наша главная сила.

Завод начал давать новые танки Т-34. С каждым днем все больше. Он станет работать на полную мощность в установленный срок. И этот завод и многие другие: авиационные, артиллерийские, оружейные.

Помню споры несколько лет назад. Некоторые наши военные теоретики вкупе с производственниками утверждали, что нужно выпускать как можно больше танков тех образцов, какие приняты на вооружение. Другие возражали: нельзя делать ставку на БТ, у них слабая броня. Надо искать, конструировать, дать армии надежные танки – средние и тяжелые.

Долго спорили. На наше счастье, в дело вмешался Центральный Комитет. В ЦК собрали военных и конструкторов. Обсудили все и решили немедленно приступить к созданию новых танков. Теперь у нас есть Т-34 – самый лучший танк из всех, какие я знаю. И у нас и за рубежом. Есть теперь тяжелые КВ. Их мало, войска задыхаются без техники, но эти новые машины уже поступают в части. И чем дальше, тем больше.

Теперь, в эти трудные дни, стало особенно ясно, какой правильный курс держала наша партия. Курс на индустриализацию и коллективизацию. Мы со Степанычем как-то разговорились об этом. Ермаков вспомнил такие цифры: в 1929 году вся Красная Армия имела на вооружении только 7 тысяч орудий и около 200 танков и бронемашин. Это – мизерное количество. Тогда у нас почти не имелось заводов, мало было шахт, рудников, электроэнергии. Делали ширпотреб. Крестьянин ковырялся с сохой на своем клочке. Даже не верится, что все происходило только двенадцать лет назад! Двенадцать лет – но каких! Это был штурм, мирный штурм! Мартены, домны, электростанции! Пятилетки дали нам новую индустрию, создали прочную сырьевую базу в деревне.

Не будь этого, мы оказались бы сейчас голыми перед фашизмом. Нам нечем было бы воевать.

12 сентября 41 г. Москва. От Степана письмо. Обороняется на реке Судость. Пишет, что жив, бодр, прочно врылся в землю. Просит узнать про Игоря Булгакова. Ездил к нему в госпиталь на Пироговку. У него в палате пять девушек-студенток. Шефствуют над раненым. Младший политрук Булгаков – ныне гордость всего их второго курса. Ходить он еще не может, не срослась кость. Голова цела. Мечтает вырваться из богадельни и вернуться в свою дивизию. О чем и просил меня. Врач сказал, что думать об этом рано, лежать нужно еще месяца два.

14 сентября 41 г. Москва. Последнее время – кровопролитные бои в районе Киева и под Ленинградом. А на Западном фронте сравнительно тихо. Если в начале войны немцы двигались вперед по всему фронту одновременно, то теперь рывками, то в одном, то в другом месте. Они вынуждены останавливаться, отдыхать, пополнять потрепанные части.

Сейчас уже можно подвести некоторые итоги. Да, мы отступили, отдали большую территорию. Да, наши потери велики. Но немцы не смогли сломить нас. Планы фашистов сорваны дважды. Они рассчитывали захватить Москву через месяц после начала войны. Прошло уже почти три месяца, а фронт стоит в трехстах километрах от столицы. Фашисты рассчитывали добиться решающей победы за десять недель выйти на линию Ленинград – Москва – Ростов, захватить эти города. Но до сих пор фашистам удалось приблизиться только к Ленинграду.

Гудериан, Гот, Клейст – «мастера» молниеносной войны. Гитлер надеялся на их опыт и танки. А мы сорвали эту надежду. Молниеносной войны не получилось. Война становится затяжной. Близится зима. Я думаю, что сейчас немцы будут рваться вперед особенно упорно.

16 сентября 41 г. Москва. Начальник отдела вернул мне рапорт о переводе в действующую армию. Без резолюции. Только сказал: «Разорви». Это уже второй рапорт. Степан, старый хрыч, воюет, а я – курьер. Вероятно, полечу в Ленинград с пакетом. Положение там усложнилось. Город блокирован, связь по воздуху и через Ладожское озеро, Непоправимая потеря – немцы разбомбили склады имени Бадаева, где хранились основные запасы продовольствия. Сгорели мука и сахар. Восполнить запасы нет возможности. Моя задача – уточнить на месте перспективы снабжения войск.

17 сентября. Неля, девчонка, коза! Еще так недавно я звал ее куклой, кукленком. Не могу понять, что со мной! Неужели? Боюсь произнести это слово. Я вдвое старше ее. А она сказала. Пришла вчера и сказала сама. Я не знал, что ответить… Милая, чистая девушка! Я всегда скучал, долго не видя тебя, но ведь это было совсем другое чувство…

Сегодня Неля уехала со своим, цехом далеко, в Сибирь. Стояла на подножке вагона в стареньком ватнике, в платочке, такая родная мне… Мы не будем близки, это невозможно…

Простился нарочно холодно, поцеловал в щеку. Неля не плакала. Я мог заплакать. Она увезла с собой что-то привязывавшее меня к Москве. Раньше я не замечал, это было привычно. А теперь пусто и очень, очень одиноко. Хочу написать ей, рассказать что-то. Но что? Сентименты? Смешно. Написать шутливое? Грустно… Трудно будет девочке на новом месте, но как я могу помочь ей?

Говорят, что влюбленные женщины смелеют, а мужчины глупеют. Это верно. Голова – чужая.

19 сентября 41 г. Я в Ленинграде, в Смольном. С этим местом связаны воспоминания молодости. Идешь по парку. Повсюду чистота, порядок. Слева – купола старинного собора. А впереди прекрасное здание. Строгое, массивное и в то же время легкое. Даже сочетание красок на редкость удачное. Желтый цвет фасада служит фоном для белой колоннады.

В этом здании я видел Сергея Мироновича.

Сейчас в Смольном – мозг обороны. Здесь и штаб, здесь и гражданское руководство. Немцы знают об этом. Их самолеты каждый день разыскивают Смольный. Но найти непросто. Фасад скрыт густой маскировочной сеткой, сливается с парком. Крыша и сторона, обращенная к Неве, разрисованы под цвет осенних деревьев. Немецкие летчики, потеряв надежду, бомбят по площади. Рассказывают, что 8 сентября бросали особенно крупные бомбы, ориентируясь на мост Петра Первого. Самолеты заходили из-за Невы, правее моста. Результат – прямое попадание в Дом крестьянина в 250 метрах от Смольного.

Командный пункт Ленфронта – глубоко под землей. Звуки разрывов раздаются глухо. Мигает электричество. Ощущение такое, будто находишься е гробнице. Воздуха в подземелье не хватает. Девушки-телеграфистки, работающие на многочисленных аппаратах, дышат широко открытыми ртами, обливаются потом. Часты обмороки. Девушки работают по восемь – двенадцать часов. Для меня даже три часа показались вечностью.

Положение с продовольствием быстро ухудшается. Населению урезали норму. Войска пока еще получают полный паек. Нельзя ослаблять солдата в бою. Но увы – в самое ближайшее время норму придется пересматривать. Надежда на Ладогу. Продовольствие течет слабым ручейком. А нужна река.

Но и продовольствие – не главное. Судьба города на волоске. Бои в Урицке и под Пулковом. Это рядом. На фронт уходят отряды рабочих. С кораблей снимают краснофлотцев Балтфлота. Ленинград будем защищать до последней возможности. Если немцы войдут, то только по трупам.

21 сентября 41 г. Ленинград. Не погода – черт знает что! Как по заказу немецкой авиации. Раньше в это время – дожди и туман. Мокрые тротуары и крыши. Романтичная ленинградская осень. А сейчас – ясно, сухо, тепло. Бомбежки и артобстрелы. Тысячи зажигалок – все время пожары. В городе каждый сейчас является солдатом. Ребятишки дежурят на крышах. Женщины строят доты в фундаментах угловых домов. И те, кто стоит в длинных очередях за хлебом, тоже солдаты. Смерть всюду.

Разыскал квартиру Альфреда Ермакова. Хозяйка встретила причитаниями. Ничего не знают о нем. Месяц назад Альфред не вернулся с работы. И с той поры никаких известий.

Куда он исчез? Погиб? Уехал? Или опять «отмочил» что-нибудь, как выражается Степан? Не знаю, что написать Степе.

Немцы на окраине. Я остаюсь в Ленинграде до конца. Здесь фашистов встретит огнем каждая улица, каждый дом и каждый чердак. И мне найдется здесь место. А пока я с интендантами Ленфронта занимаюсь подсчетами: сколько и каких продуктов осталось на складах военведа и гражданских организаций. Увы, не внушает опасения только соль – ее много.

* * *

Альфред Ермаков считал себя принципиальным противником насилия в любой форме. По его мнению, военные люди были попросту бездельниками, пиявками, сосущими кровь общества. Они ничего не производят, только пожирают средства. Надо ликвидировать военных во всем мире, тогда некому будет воевать. Ну, а поскольку они существуют, то пусть и стреляют друг в друга. Лично Альфред подобной глупостью заниматься был не намерен. Работа его над диссертацией близилась к концу, и он думал главным образом только о ее защите. В армию его не призвали, дали бронь. Да и зрение у него слабое.

Город был охвачен каким-то сумасшествием. Все от мала до велика собирались на фронт, маршировали по улицам с винтовками. Альфреду это казалось противоестественным. Люди раньше были такими милыми, добрыми, и вдруг в каждом из них пробудился зверь, проснулось стремление убивать. Ермаков тоже записался в народное ополчение, но лишь потому, что так поступили все работники их института. Да и дома соседи начали было смотреть косо. Хозяйка квартиры Сазоновна, женщина пожилая и мягкосердечная, потихоньку вздыхала, избегая встречаться с ним. Старик пенсионер здоровался сквозь зубы, а на кухне громко рассуждал о паразитах, у которых хата с краю… «Человека снаружи не определишь, – философствовал он перед женщинами. – Бывает здоровый бугай, а нутро гнилое. Мускулы большие, а душой слаб. Трус, значит. А я всю жизнь хлипкий или, по-другому выразиться, тощий. Но духу меня вот какой, – показывал он крепкий сухой кулачок. – Я на любое дело иду. Мне никакой рыск не страшен!». – «Это верно, когда выпимши, на тебя никакого удержу нет», – соглашалась Сазоновна, стараясь смягчить выпады пенсионера, адресованные ее квартиранту.

Записываясь в ополчение, Альфред надеялся, что никаких серьезных изменений в его жизни не произойдет. Поначалу так оно и было. Три раза в неделю ополченцы изучали винтовку, противогаз и ходили строем. Но в первых числах сентября их перевели на казарменное положение, выдали оружие и форму. Случилось это совершенно неожиданно. Ермаков попросил разрешения сходить домой, отнести чертежи. Но лейтенант, назначенный командиром их роты, коротко ответил: «Нет!» А когда Альфред начал настаивать, лейтенант прикрикнул на него и послал подметать пол.

Ермаков впервые столкнулся с такой грубой силой, он был потрясен и оскорблен этим. Он уже не принадлежал сам себе. Его оторвали от любимого дела, нарушили все планы, заставили подчиняться людям, к которым он не питал никакого уважения. Но возражать он не умел и даже побаивался той непонятной, безжалостной стихии, во власти которой теперь оказался.

Альфреду повезло. В обычном подразделении он, неуклюжий, рассеянный до беспомощности, непрактичный, прослыл бы чудаком и сделался бы превосходной мишенью для остряков. Но во 2-м стрелковом полку 5-й дивизии народного ополчения людей, чем-то схожих с Альфредом, оказалось немало. Этот полк, сформированный из добровольцев Васильевского острова, почти полностью состоял из студентов и преподавателей Ленинградского университета, работников Академии наук СССР и Академии художеств. Солдаты, что и говорить, были довольно необычные. Сосед Альфреда в строю оказался живописцем, а командир взвода, крикливый раздражительный человек с острой бородкой, – известным ученым-востоковедом.

Днем они занимались и спали. По ночам ездили за город на трамвайных платформах, грузили песок. Ссыпали его прямо на асфальт возле домов. Девушки, бойцы противовоздушной обороны, уносили песок во дворы. Студенты-ополченцы шутили с девушками и назначали свидания. Альфред не понимал: как они могут смеяться, веселиться? Ведь по сути дела они все стали рабами. Человек, на петлицах которого имеются кубики или треугольники, может делать с каждым из них, что заблагорассудится: будить в любое время, заставлять мыть пол, ругать, не позволяя возражать ему. Сам Альфред подчинялся безропотно. Личная свобода его была растоптана, а спорить по частностям не имело смысла.

Ермакову первому во всем взводе объявили благодарность за хорошую работу на погрузке. Альфред недоумевал – за что, собственно, его благодарят? За то, что он от рождения наделен силой? Скорее надо сказать спасибо более слабым товарищам, которые трудятся, стараясь не отстать от Ермакова.

По утрам, когда они еще до восхода солнца подъезжали на трамвайных платформах к Ленинграду, город выглядел так красиво, что Альфред, любуясь им, забывал о своих неприятностях. Чувствовал прилив бодрости, возвращалось твердое ощущение самого себя. Трамвай с грохотом несся по тихим безлюдным улицам. Дремали спокойные громады дворцов. Высокие шпили, тускло-золотые в предсолнечном свете, будто плыли в воздухе, оторвавшись от темной массы построек, стремились к серебристым аэростатам, порозовевшим с восточной стороны. Прозрачными, невесомыми были краски, их необычайная чистота благотворно действовала на людей, пробуждала лирическую нежность.

Ученый-востоковед, лежа на куче желтого песка, сказал Ермакову:

– Такую красоту разрушить нельзя. Это как музыка, а уничтожить музыку невозможно.

– Согласен с вами – музыку, действительно, невозможно уничтожить. Но для разрушения городов современная наука и современная техника имеют вполне достаточно средств.

– Вы циник.

– Я математик. Чтобы не было разрушений, не надо воевать.

– Слишком просто и беззубо. Не мы начали.

– Да я понимаю. И то, что начали не мы, дает нам моральное право… Защищаясь от разбойника, я имею право стрелять в него. Я даже обязан делать это, – высказал Альфред внезапно появившуюся у него мысль. – Я не произвожу насилие, я только защищаюсь от насилия.

– Вы себя убеждаете, что ли? Или меня? – усмехнулся востоковед.

– Ищу обоснование.

– Изучайте историю. Или газеты читайте. Все гораздо проще, чем вы думаете. И не в первый раз.

– Я хочу понять сам.

– Болезнь молодежи – неуважение опыта старших.

И неуважение опыта предыдущих поколений, – сказал востоковед, натягивая на себя шинель. Трамвай шел быстро, и холодный ветер тугими струями бил навстречу.

Через несколько дней пятьдесят студентов-математиков, аспирантов и научных работников, вызвав с занятий, посадили в машины и отвезли в пригород. Им объявили, что они будут заниматься на курсах командиров-минометчиков. Двухгодичная программа сокращена для них до пятидневной. Но они люди грамотные, имеют хорошую подготовку. Впрочем, если обстановка позволит, срок этот продлят еще на пять суток.

Обучались они только теоретически, по наставлениям, схемам и чертежам. Альфреду теория показалась легкой, а устройство миномета очень простым. Его ум быстро схватывал все, что говорили преподаватели, мысли, развивая услышанное, забегали вперед. Альфред считал, что учиться на минометчика несколько лет – это пустая трата времени. Формулу, необходимую для определения величины поправки на смещение, может вывести самостоятельно студент со средними способностями. А эту формулу преподаватель счел такой трудной, что дал ее в готовом виде. На занятиях Альфред отдыхал, выстраивал в уме ряды чисел, вспоминая свою прерванную работу. Числа – это было самое прочное в мире. Никакие обстоятельства не изменят их законов. Они покорялись Альфреду, и он получал эстетическое наслаждение, распоряжаясь ими и сам подчиняясь неумолимой их логике…

Ночью курсантов подняли по тревоге. Альфреду претило это пристрастие военных делать все в темноте и обязательно в спешке, будто на пожаре. Выстроили во дворе. Было холодно. Над Ленинградом висело зарево. Земля подрагивала от взрывов.

Перед строем появился командир.

– Товарищи, я капитан Ребров, – представился он. – Формирую дивизион тяжелых минометов. Вот лейтенанты Новиков и Ступникер – командиры батарей. Остальные должности в дивизионе займете вы.

Если бы капитан подошел к правому флангу, Альфред занял бы самую высокую из имевшихся вакансий, потому что стоял первым. Но капитан начал обход с левого фланга, спрашивал фамилию, год рождения, гражданскую специальность и тут же давал назначение. Самый маленький был определен в штаб, его сосед сделался командиром батареи. Потом началось однообразное:

– Вы – командир первого огневого взвода первой батареи… Вы – командир второго огневого взвода первой батареи…

Альфред, уловив закономерность назначений, заранее подсчитал, что его сделают командиром второго взвода третьей батареи. Он поступил в распоряжение лейтенанта Ступникера.

Этой же ночью их перевезли в другие казармы. Как только приехали, сразу же пошли отбирать себе бойцов: по двенадцать человек на огневой взвод.

– Ищите грамотных, – сказал Ступникер. – Лучше всего мастеровых.

В казарме размещался запасный полк. Тут людей обмундировывали, давали им оружие и отправляли на фронт в маршевых ротах. В огромном зале с высоким потолком тесно стояли трехъярусные нары. Пол замусорен, заплеван, забросан окурками. Грязные, оборванные, обросшие люди спали впокат, ожидая своей очереди в баню. Здесь были саратовские колхозники пожилых возрастов. Их мобилизовали и привезли под Ленинград строить укрепления, а теперь направляли в пехоту. Альфред, не решаясь будить спящих, осторожно протискивался по узким проходам, искал бодрствующих, спрашивал:

– Вы кем работали до войны, товарищ? Не хотите ли стать мимометчиком?

Некоторые посылали его к черту, и еще дальше. Альфред смущенно улыбался, чувствуя себя виноватым: не давал людям покоя. Часа через два он набрал, наконец, взвод. Идти с ним вызвалось несколько слесарей, два кузнеца, комбайнер, учитель начальной школы и колхозный бригадир. Народ все серьезный, солидный. Альфред сам отвел их в баню, помылся с ними, подождал, пока получат обмундирование.

С утра начались занятия. Командиры взводов учили красноармейцев стрелять, но пока что тоже теоретически, так как не было материальной части. Капитан Ребров привез откуда-то горный миномет старого образца. Его использовали как наглядное пособие.

Альфред начал привыкать к своим подчиненным, радовался, что такие сообразительные попали к нему люди. Но на третью ночь дивизион снова подняли по тревоге. Всех красноармейцев построили и увели. Капитан Ребров крепко выругался и объяснил, что людей угнали на передовую. Там прорыв, гребут всех под метелку. Труд Альфреда пропал даром. Огорченные командиры побрели в казарму.

Потом еще двое суток лежал Альфред в темном углу на нарах. Воздух в казарме казался густым и вязким от запаха пота, махорки, сопревших портянок и еще черт знает чего. Альфред чувствовал, что тупеет от безделья, от этой скотской жизни. Его охватило равнодушие ко всему, лень было шевелиться, слезать с нар. Он оставался безучастным даже во время артиллерийских обстрелов, когда неподалеку, на путях Витебского вокзала, рвались снаряды. Он считал: вероятность попадания именно в него настолько мала, что ею можно пренебречь. На огромной площади города он был мельчайшей пылинкой. Ну, а от случайности не спасешься, куда ни прячься.

Ему, привыкшему к скупой точности математики, происходящее вокруг представлялось сумбурным и нерациональным. Зачем нужно было брать в армию их, научных работников? Стрелять из винтовки может каждый, а делать открытия – лишь некоторые. Даже для войны ученый гораздо больше принесет пользы в лаборатории, нежели на фронте… Зачем отобрали у него бойцов, которые хоть немного, но уже освоили новое дело?.. Зачем вообще его сделали минометчиком? Ведь в Ленинграде есть специальное минометное училище. Но, оказывается, курсантов, без пяти минут командиров, месяц назад послали на передовую как пехотинцев. Они попали в окружение и только немногие пробились к своим. Ну, рационально ли ЭТО?

Не улавливал Ермаков здравого смысла в том, что видел возле себя, все казалось ему хаотичным. Все, что он считал правильным, либо вовсе не делалось, либо делалось не так, как предполагал Альфред. Мало зная реальную жизнь, он не понимал, что организовать и направить людей куда сложнее, чем вычислять или ставить опыты. Числа подчиняются формулам, а люди и события – нет…

Наконец доставили минометы. Привезли вечером разобранными, в деревянных ящиках. Почти все ящики были разбиты. Капитан Ребров сказал хмуро, что это мерзавцы-охранники вытаскивали электрические фонарики-«жужжалки» с ручной динамкой, которые входят в каждый комплект. Фонариков, действительно, оказалось всего несколько штук, и это, конечно, являлось преступлением, потому что в темноте невозможно рассмотреть деления прицела. Но на поиски виновных не оставалось времени.

Минометы были большие, 120-миллиметровые, на колесном ходу с шинами. Труба – чуть ли не в рост человека, дальность стрельбы – больше пяти километров. К утру все минометы собрали. Капитан Ребров привел из бани только что обмундированных людей и распределил их по взводам. Альфреду попались бойцы неказистые, пожилые, в технике ничего не смыслящие. Один, с приплюснутым носом, смотрел на миномет с испугом и шепотом просил товарищей не курить «возля орудья». Альфред выделил красноармейцев помоложе и посмышленей с виду, назначил их командовать расчетами.

На рассвете приехали грузовики. Шоферы, гражданские ребята с воспаленными от бессонницы глазами, побежали наскоро перекусить. Альфред попросил своих бойцов прикрепить минометы к машине, один за другим. В кузов наложили ящики с минами. Боковые доски кузова были изрешечены мелкими, меньше мизинца, дырочками.

– Это что же, древоточец такой? – спросил красноармеец с приплюснутым носом.

– Разуй глаза, плюха с околицы. Не видишь, что ли, пулевые пробоины, – бойко ответил ему новоявленный командир расчета.

Плосконосый потрогал пальцами отверстия, зачем-то понюхал их.

– Знакомишься, дядя? – крикнул появившийся из казармы шофер. – Вы, давай, веселей шевелитесь. Пока вы раскачиваетесь, немцы Пулково займут. Там сейчас светопреставление, нажимают фашисты без передыха.

– Много их?

– За техникой людей не видать. Вас там, как богов, ждут.

– А что мы сделаем? – махнул рукой Альфред.

– Как что? – удивился шофер. – Ополченцы с одними винтовками, а вы – сила!

Странным казалось, что их наспех собранную группу воспринимают как нечто серьезное и возлагают на них какие-то надежды. Альфреду же дело представлялось так: есть он сам, есть бойцы, которых не знает он и которые не знают его. И еще имеется миномет – металлическая конструкция на колесах. Вот три исходные, разрозненные точки, формально объединенные во взвод, но ничем не связанные внутренне. Существенным являлся только миномет, а Альфред и красноармейцы были случайным придатком к нему. Их можно заменить любой комбинацией людей, от этого ничего не изменится, во всяком случае – не изменится в худшую сторону.

Машины выехали из ворот казармы. По улицам неслись быстро. Но едва выехали на шоссе, ведущее в Пулково, скорость пришлось уменьшить. Дорога была забита грузовиками и повозками. Навстречу везли раненых. Создавались заторы. Шоферы сигналили и кричали, высовываясь из кабин. Раненые говорили, что немцы прорвались и движутся к городу.

Наверное, положение было действительно очень серьезным. Через поле к Пулкову на полной скорости неслось несколько танков, подпрыгивая, будто спотыкаясь, на кочках. Минометчики обогнали отряд краснофлотцев. Моряки, в легкой летней форме, быстро шли, почти бежали к передовой по обочине дороги. Лица потные, бескозырки сдвинуты на затылок. Рядам с колонной, впритирку к ней, двигался грузовик, из кузова подавали краснофлотцам патроны и гранаты.

Все громче становилась канонада. Впереди завиднелась высокая насыпь железной дороги, под которую убегало через тоннель шоссе. В это время в небе появились самолеты. Поток на дороге сразу остановился. И здоровые и раненые вылезали из машин и повозок, бежали на торфяные болота, прятались в канавы. Альфред вместе с лейтенантом Ступникером залез под грузовик. Лежал между колесами, голова лейтенанта упиралась ему в подбородок. Альфред подумал, что Ступникер, конечно, еврей; и фамилия у него такая, и черные волосы вьются кольцами. А глаза голубые. Это редко, чтобы у черного были голубые глаза.

– Они не станут бомбить дорогу, – оказал лейтенант, прислушиваясь к нарастающему гулу, – Они берегут дороги. В худшем случае обстреляют из пулеметов. Они охотятся за людьми.

– Вам надо остричься, – посоветовал Альфред. – Если попадете в плен, вас расстреляют. Говорят, что немцы расстреливают всех евреев.

– Я знаю, я уже был на фронте. В плен я не попаду, у меня пистолет.

Начали рваться бомбы и, наверное, близко, потому что Альфреда подбрасывало. Он будто лежал на пароходной койке, а в пароход били волны. Он смотрел на грязное днище автомашины, думая, что если бомба угодит в грузовик, то их разнесет на куски, так как в кузове находятся мины. Но Альфред твердо верил, что в машину бомба не попадет – теория вероятности почти исключала такую возможность.

Самолеты улетели дальше к городу. С поля потянулись к дороге люди. Какие-то командиры кричали на шоферов, приказывали скорей ехать, не задерживать движение. Грузовики тронулись. Красноармейцы да ходу прыгали в первые попавшиеся машины. Пехотинцы смешались с артиллеристами и минометчиками. В кузов к Альфреду набилось много людей, но он не знал, свои это или чужие. Списка не составил, а в лицо помнил лишь нескольких человек. Оба командира расчетов находились тут, но бойца с приплюснутым носом не было. Альфред сказал об этом Ступникеру.

– Оставшихся не растеряй, – ответил лейтенант и приказал записать двенадцать человек из тех, кто сейчас в грузовике.

Машины въехали в Пулково. Шоссе было изрыто воронками. Свернули влево. Дачные домики с крылечками, окруженные участками и огородами, стояли поодаль друг от друга. Впереди виднелась церковь. Не доезжая до кирпичного здания школы, разрушенного бомбой, грузовики остановились. Капитан Ребров распорядился установить два миномета возле аккуратного домика с зелеными ставнями. Ступникер оказал Альфреду: «Готовь огневую!», сам уехал дальше.

Отцепили минометы, выгрузили из кузова ящики с минами. Альфред отошел в сторону от дома, чтобы осмотреться. С южной стороны поселка горбатилась высота, полого стекавшая влево. Гребень высоты зарос кое-где лесом. На фоне деревьев отчетливо выступали белые постройки Пулковской обсерватории. Там что-то горело, оттуда неслось непрерывное бухание, треск, появлялись и опадали черные бутоны разрывов. Правее обсерватории он увидел множество маленьких человечков. Они суетились, бегали, и было совсем непонятно, что они делают там. Альфреду и в голову не пришло, что это контратакует немцев 2-й полк ополченской дивизии, в которой начал он свою службу.

– Там кто? – спросил Альфред красноармейца с перевязанной рукой.

– Все там, – ответил раненый, морщась от боли. – И наши там и немцы там. Кутерьма… Спичку дай.

Из-за угла вприпрыжку выскочил лейтенант Ступникер, запыхавшийся, глаза навыкате. Пилоткой стер пот с лица, закричал:

– Первый – основной! Основному двадцать пять ноль-ноль, наводить в отдельное дерево справа впереди!

Все стояли и с удивлением смотрели на лейтенанта, не понимая. Только Альфред бросился к миномету, опустился на колени возле него.

– Вы может, оглохли? Или я совсем не вам говорю! – налетел Ступникер на красноармейцев. – Боже мой! – схватился он за голову. – Даже канавку не вырыли! А? Вы кого губите? Ленинград губите? Кто вас прислал таких на мою бедную шею?!

И вдруг сразу перешел с крика на тихий, плачущий голос:

– Товарищи, дорогие, ну делайте же хоть что-нибудь!

– А что делать-то? – спросил командир расчета, неловко переминаясь. – Мы эту штуку первый раз видим, вы уж попроще нам.

– Это просто, просто, – говорил Ступникер, устанавливая миномет, производя вертикальную наводку. – Ермаков, мину!

Альфред вгорячах даже не ощутил веса пудовой продолговатой чушки, поднял ее, поднес к трубе.

– Огонь! – крикнул лейтенант. Выпустил мину из рук, она ушла в ствол; миномет дернулся, кольцо дыма пыхнуло из трубы.

– Ермаков, дерево видишь? Наводи на него, бей осколочными через гребень. На южных скатах высоты – немцы. Туда, туда бей! – показал он рукой и опять убежал к школе, где молчали минометы другого взвода.

Альфред постоял минуту, вспоминая, чему учили его. Посмотрел, на каких отметках находятся прицел и угломер первого миномета, сделал такую же наводку второго. Чтобы закрепить точку наводки, повернул коллиматор так, что через щель стало видно дерево. Теперь, кажется, все, можно стрелять. Распределил красноармейцев: одним поручил подносить мины, другим – опускать их в трубы. Отошел в сторону, поднял руку и, еще не веря, что выстрел произойдет, скомандовал:

– Огонь!

Когда унеслись к высоте невидимые мины, оставив горький дымок, Альфред понял: он может! Второй раз подал команду уже совсем другим, непривычно твердым, ликующим голосом:

– Огонь!

Они стреляли! Хоть и редко, хоть и не зная куда, но стреляли, и это сейчас было самое главное. Альфред бегал от одного миномета к другому, проверял, не сдвинулась ли наводка. Ему было радостно и горячо. Сердце бешеными толчками гоняло кровь. Он бросил на землю пилотку, расстегнул ворот.

Снова появился лейтенант Ступникер, но Альфред, увлеченный делом, не обратил на него внимания. Метался по огневой огромный, растрепанный, падал на колени возле минометов, близоруко втыкаясь носом в прицелы. Оглушительно рявкал команды, при этом сам вздрагивал каждый раз так, что подпрыгивали очки. А с блестящего от пота лица его не сходила мальчишеская, глупо-счастливая улыбка.

Ступникер посмотрел и, ничего не сказав, убежал в другой взвод, где с горем пополам действовал только один миномет.

Альфред, время от времени поглядывавший на высоту, видел, что людей на обращенном к поселку скате стало больше и там чаще рвались снаряды. Он подсознательно понял, что это плохо, торопил красноармейцев: «Скорее! Скорее!» Потом, когда гребень высоты опустел, он на свой страх и риск изменил наводку с таким расчетом, чтобы мины падали за обсерваторией.

Немецкие пушки крупных калибров, установленные где-то на закрытых позициях, вели все усиливающийся огонь по поселку. Альфред приказал свободным бойцам рыть на всякий случай щель.

Мимо прошел отряд краснофлотцев, тот самый, который обогнали они на шоссе. За отрядом артиллеристы – тоже моряки – на руках катили небольшие орудия, облепив их, как муравьи. Три орудия свернули за угол и скрылись из глаз, а четвертое задержалось на перекрестке. Краснофлотцы доставали из колодца воду.

Альфред, нагнувшись, проверял прицел, когда раздался неподалеку резкий треск, будто разорвали плотную ткань; воздушная волна мягко толкнула в бок. Альфред выпрямился. Над перекрестком расплывалось облако дыма. Возле свежей ямки валялось опрокинутое орудие, а чуть подальше лежали обугленные взрывом черные трупы. Обрывки одежды клочьями висели на них. Шестеро были неподвижны. Седьмой полз по переулку и отчаянно кричал высоким голосом…

Несколько часов почти беспрерывно вели огонь минометчики. Грузовик дважды привозил им ящики с минами. От нервного напряжения Альфред не чувствовал усталости, но, когда пришел капитан Ребров и приказал прекратить стрельбу, он без сил опустился на землю. Попросил хрипло:

– Дайте попить.

Ему принесли целый котелок, и он, не отрываясь, выпил его до дна.

– Кури, Ермаков, – протянул ему папиросу командир дивизиона. – Спасибо тебе, друг. Всем вам, товарищи, от пехоты низкий поклон. Сам начштаба дивизии мне звонил. Прижали мы немцев на том скате. Начштаба так и сказал: сотню фашистов смело можно на наш счет записать.

Альфред слушал и не верил. Неужели это они, посылавшие мины куда-то, в неизвестную пустоту, убили сто человек? Почти каждая мина оборвала чью-то жизнь или причинила кому-то страдания. А ведь он и не думал об этом, просто он увлечен был азартом.

Он посмотрел вокруг. Улицы поселка были пусты. Только со стороны высоты группами и в одиночку шли раненые, погромыхивало несколько подвод. На гребне, ярко освещенном косыми лучами солнца, не видно было людей, а лес там сильно поредел. Альфред испытывал какое-то странное ощущение. Что-то произошло. Чего-то не доставало. И только услышав громкий голос Ступникера, звавшего телефониста, Альфред понял: непривычной казалась ему тишина. Мирная, предвечерняя тишина, в которой лишь изредка потрескивали сухие далекие выстрелы. После многолюдья последних дней, после гвалта и шума казарм, после грохота боя эта тишина казалась удивительной и неправдоподобной, и в то же время очень приятно было слышать ее…

Все думали, что передышка будет кратковременной. Но немцы не наступали больше ни в этот вечер, ни в последующие дни. Пехота противника закреплялась на южных скатах Пулковских высот, атакуя лишь на отдельных участках, чтобы улучшить позиции.

Сражение на ближних подступах к Ленинграду закончилось. Немецкие войска, действовавшие на этом направлении, выдохлись, как выдыхается к концу дистанции бегун, не рассчитавший своих сил. Фашистские дивизии докатились за три месяца до стен города, сохранив значительную часть техники, но растеряв людей в боях под Ригой и Таллином, под Лугой и Кингисеппом. Дивизии сберегли свой стальной скелет, но истекли кровью.

23 сентября, в тот самый день, когда Альфред Ермаков принял огневое крещение, командующий группой армий «Север» фельдмаршал фон Лееб донес фюреру, что оставшимися войсками взять Ленинград не сможет. А у Гитлера не имелось резервов, чтобы пополнить группу «Север». Все силы и средства были сосредоточены на центральном участке фронта для генерального наступления на Москву.

 

Часть вторая

Утром 2 октября войскам группы армий «Центр» был зачитан приказ фюрера. «Теперь наконец созданы все условия для того, чтобы еще до начала зимы нанести противнику сокрушительный удар, – писал Гитлер. – Для подготовки наступления сделано все, что только можно было сделать. Сегодня начинается последнее крупное сражение этого года».

Немцы обрушили на советские войска, преграждавшие путь к Москве, всю тяжесть восьмидесяти отдохнувших и пополненных дивизий. Бои развернулись на пространстве протяжением в несколько сот километров, от города Белый на севере и до Севска на юге.

Приказ Гитлера не зачитывался только в танковой группе Гудериана; для танкистов приказ опоздал, они уже вели наступление. Генерал-полковник выполнил свой хитроумный план: начал движение вперед на трое суток раньше других войск. Ему предстояло пройти до Москвы значительно большее расстояние, чем Готу и остальным соперникам. Нужно было выиграть время, чтобы опередить конкурентов. Кроме того, начав наступление первым, Гудериан имел еще одну выгоду. Три дня вся авиация группы армий работала только на него, прокладывала дорогу ударным отрядам.

Танки шли в колоннах, сметая небольшие заслоны русских. Командиры машин стояли в открытых люках, подставляя лица осеннему ветру, смотрели на убранные поля. Кое-где ползали по степи тракторы, оставляли за собой черные полосы свежей пахоты. Крестьяне возили на телегах солому, снопы к молотилкам. Немцы вспоминали первые дни войны: стремительный прорыв от Бреста до самого Слуцка. Нечто подобное повторялось и сейчас.

Конечно, с тех пор многое изменилось. Главные силы танковой группы наступали теперь только по одной дороге. В группе стало больше пехоты и гораздо меньше машин. Если в начале войны каждая дивизия имела 566 танков, то к октябрю, после крупных потерь, штаты были урезаны наполовину. В тылах наскребли и прислали для пополнения машины самых различных марок: французские – заводов Шнейдер-Крезо и Рено; чехословацкие – заводов Шкода и даже трофейные – английские.

Но и теперь войска Гудериана представляли грозную силу. Сотни танков и броневиков, тысячи автомашин с пехотой, батальоны мотоциклистов – все это двигалось к Орлу, имея задачу выйти на автостраду Симферополь – Москва и катить по ней на север, к столице большевиков. Механизированные части вырвались вперед, а [6!3] сзади, подпирая, их, растягивались на флангах пехотные корпуса.

Учитывая, что по пути придется подавлять сопротивление противника и уничтожать окруженные части русских, Гудериан планировал завершить этот поход примерно через две недели – к 15 октября.

Командующий Брянским фронтом генерал Еременко, узнав о прорыве немцев на левом фланге, сразу же связался по ВЧ с начальником штаба Орловского военного округа и предупредил его о возникшей угрозе. Город Орел не входил в полосу действий фронта, ответственность за его оборону нес Военный Совет округа. Но Еременко счел своим долгом высказать начальнику штаба некоторые пожелания. Тот принял их с благодарностью и заверил командующего, что немцы ни при каких обстоятельствах Орел взять не смогут.

Потеря города была бы очень чувствительной для Брянского фронта. Орел – узел дорог, промышленный центр. Захватив его, немцы вышли бы в тыл войскам фронта.

Получив заверения начальника штаба, генерал Еременко успокоился. Он знал, что в Орле имеется достаточно сил. Там, кроме стрелковых частей, стояли четыре артиллерийских противотанковых полка и один гаубичный полк. Требовалось лишь разумно использовать эти силы.

Начальник штаба округа не спешил подкрепить свое обещание делом. По его мнению, не было необходимости принимать экстренные меры. Немцы находились более чем в двухстах километрах от города, и это расстояние являлось достаточной гарантией от неожиданностей. Начальник штаба решил подождать, пока возвратится в Орел сам командующий округом генерал Тюрин, бывший в это время в отъезде.

Артиллеристы и пехотинцы продолжали жить в казармах, занимаясь обычной учебой. На западных окраинах начали возводить укрепления, делая это без особой спешки.

Но немцы пришли не с запада, а с юга. 3 октября утром их танки неожиданно появились на улицах города. Гудериан всегда старался беречь своих любимцев – танкистов 4-й дивизии. Особенно в ту пору, когда в ней служил его сын. Он сохранял бывалых, опытных солдат для последних схваток. И теперь, когда решалось, кому будет принадлежать слава завоевателя Москвы, Гудериан послал вперед эту, самую сильную и надежную дивизию. Прорвав линию фронта, она за трое суток проделала по тылам русских марш в двести пятьдесят километров.

Головным отрядом командовал обер-лейтенант Фридрих Крумбах. Необычное ощущение испытывал он с раннего утра, когда его подразделение выступило по автостраде из города Кромы. Он был немцем, дальше всех проникшим на восток. Его зеленый с облупившейся краской танк быстро шел вперед, ковыряя гусеницами покрытие дороги. Сзади рычащей и лязгающей колонной двигались остальные машины, окруженные мотоциклами. Крумбах стоял в башне, натянув на уши берет. Струи холодного воздуха били в грудь, относили назад запах горелого масла и отработанных газов. Солнце, поднявшееся над горизонтом, светило в правую щеку, едва пригревало загрубевшую кожу. Ночью легкий морозец щедро посеребрил инеем пожухлую траву и комья пахоты; теперь иней таял, и над отсыревшей землей поднимался сизый парок.

Гладкая, узкая вдалеке дорога быстро бежала навстречу, расширялась, покорно ложилась под гусеницы. Приятно было ехать по ней. Казалось, вот-вот возникнут за желтым жнивьем, за синей далью лесов невиданные стены и башни древнего города. Ведь если двигаться вот так, не останавливаясь, то к вечеру как раз будешь в Москве.

Надолго запомнилось Крумбаху это солнечное утро в восточных степях, в самом центре России. Торжественное настроение переросло постепенно в веселое озорство. В этот раз ребята из его отряда отлично показали, на какие шутки они способны.

Начал сам обер-лейтенант. Догнав медленно идущий грузовик, нагруженный тюками, Фридрих Крумбах пристроился следом. Русский шофер долго не мог сообразить, кто едет за ним, хотя несколько раз высовывался из кабины, оглядываясь. А когда понял, резко свернул с дороги и на полной скорости погнал машину по кочковатому полю. Грузовик трясся и подпрыгивал, веревки лопнули, посыпались на землю тюки. Кончилось это тем, что грузовик перевернулся в канаве, опрокинувшись вверх колесами.

Обгоняли беженцев. Изумленные люди неподвижно сидели в повозках. А когда завиднелись вдали белые дома города, Крумбах остановил свою машину возле телег с большими бидонами. Спрыгнул на шоссе, спросил у оторопевшего мальчишки в большой рваной шапке:

– Млеко?

Мальчишка пятился от него, не выпуская из рук кнута. Упал в кювет и пополз на четвереньках.

Молоко было парное, еще теплое. Солдаты запивали им шоколад. Хохотали, глядя на мальчишку, который отполз подальше, вскочил и побежал, размахивая руками. Кто-то предложил выстрелить из пушки ему вслед, чтобы снаряд разорвался в стороне: интересно, побежит он быстрее или опять поползет. Но Крумбах не разрешил. Хотел приблизиться к Орлу без лишнего шума.

В нескольких километрах от города произошла короткая стычка. Справа неожиданно открыла огонь зенитная батарея, укрытая в садах. Она подбила одну из головных машин. По команде Крумбаха танкисты развернули башни, засыпали батарею снарядами. Она смолкла.

Зенитчики, вероятно, не успели сообщить о появлении немцев, а на стрельбу никто не обратил внимания. Во всяком случае в городе не подняли тревогу. Танкисты въехали в улицу с открытыми люками. Крумбах с любопытством смотрел на обычную жизнь русских. Город развертывался перед ним не разрушенными стенами, не огневыми точками и укрытиями, а мирным повседневным своим естеством.

Шли по тротуарам люди с портфелями, с сумками. Дворники, с противогазами через плечо, подметали улицы. В каком-то доме было распахнуто окно: женщина вставляла раму. В глубине комнаты сидел мужчина, правой рукой подносил ко рту ложку, а левой держал газету.

Картины менялись быстро, как в калейдоскопе. На перекрестке, изрытом воронками авиабомб, догорал дом. Пожарные в касках, в брезентовых куртках, направляли тугие блестящие струи воды. Один обернулся, увидел немцев и замер, инстинктивно прижав шланг к себе. Струя скользнула, рассыпаясь в брызги, по гусенице танка и ударила в лицо мотоциклисту. То ли от этого удара, то ли от неожиданности, мотоциклист вылетел из седла. Ехавшие сзади свернули, чтобы не раздавить его. Протарахтела пулеметная очередь. Сворачивая за угол, Крумбах оглянулся: из шлангов, валявшихся на земле, хлестала вода, в лужах серыми мешками лежали убитые пожарники.

Даже пулемет не нарушил спокойствия: в городе привыкли, вероятно, к стрельбе при воздушных налетах. На крыльце, обвитом завядшим плющом, Крумбах увидел девушку-почтальона. Ящик был высок для нее, она тянулась на носках, раздвинув пятки. Полные ноги обнажились сзади выше колен, красные резинки на чулках резко оттеняли белизну кожи. Девушка обернулась на грохот танка, ладонью ударила юбку.

– Guten morgen! – смеясь, крикнул ей обер-лейтенант, посылая рукой в перчатке воздушный поцелуй.

Девушка тоже вскинула было руку, да так и замерла: на лице улыбка сменилась ужасом.

Обогнав группу мужчин с лопатами, танк выскочил на площадь. Прямо перед Крумбахом – красный вагон трамвая. Водитель в кепке, приподнявшись, звонил и грозил кулаком. Башенный стрелок всадил в трамвай фугасный снаряд. Фридрих едва успел укрыться от осколков за крышкой люка. Выругался, ударив стрелка в плечо.

– Леман, ты раньше времени отправишь меня на тот свет!

– Я сбил с него кепку, мой командир, – тонким смехом заливался внизу унтер-офицер.

Вслед за отрядом Крумбаха в город входили главные силы 4-й дивизии. Вперемежку с танками вливались в улицы роты мотоциклистов и грузовики с пехотой, броневики и артиллерийские орудия на механической тяге. А обер-лейтенант вывел тем временем свои танки на восточную окраину Орла. Только в двух местах встретили они сопротивление. Со второго этажа какого-то дома на них бросили несколько противотанковых гранат. Одна попала в люк последней машины; там сразу взорвался боезапас, плеснуло огнем, башня слетела на землю. Обозлившись, танкисты разбили дом и дальше двинулись, стреляя направо и налево, оставляя за собой двойную стену дыма и пламени.

Потом их обстреляли возле завода, перед чугунными воротами которого стояли ящики с оборудованием, видимо, предназначенные для эвакуации. Из-за ящиков ударили из винтовок люди в гражданской одежде.

Обер-лейтенант, не останавливая машины, послал туда несколько снарядов…

Весь день в разных местах города что-то взрывалось: склады с боеприпасами, заводские корпуса, цистерны с горючим. То в одном, то в другом районе возникали пожары. Когда Крумбах вечером проезжал по улицам, он не узнал их. Город теперь был совсем другой, имел привычный фронтовой вид. Рушились выгоревшие внутри здания, валялись сорванные с петель двери, зияли пустые дыры витрин в разграбленных магазинах. Совсем не видно было гражданского населения, зато деловито сновали солдаты в просторных зеленых шинелях, толпились возле кухонь, тащили матрацы и одеяла.

Танкисты остановились на ночь в маленьких домах возле автострады, ведущей на север. Усталые солдаты, поужинав, сразу же завалились спать на хозяйских кроватях. Полку была назначена тут дневка для отдыха личного состава и осмотра материальной части.

Фридрих уже лежал на перине, на чистых простынях, расслабив тело, когда к нему, шлепая босыми ногами, подошел башенный стрелок унтер-офицер Лемая, маленький, остроносый, с хитрыми лисьими глазками, прозванный в батальоне «пройдоха Куддель».

– Тс-с-с, – прошипел он, садясь на койку. Вложил в ладонь Фридриха что-то круглое, твердое и зашептал в ухо: – Командир, это в память о городе. Хорошие часы, я достал пару. Чистое золото, прямо от ювелира.

– Когда же ты успел, ловкий пройдоха? – тихо засмеялся Крумбах. – Где ты разыскал их?

– А там, – неопределенно махнул рукой Леман. – Там был старый еврей с драной губой и с молодой дочкой. Я пришел к ним первым. Старик отдал мне эти часы, а я оставил ему дочку. Дельце выгодное для обоих.

– Слушай, Куддель, но когда же ты достанешь мне перчатки? У меня последняя пара. И ты помнишь – я обещал целую дюжину нашему генералу.

– В Москве, командир: ведь здесь мы не задержимся долго. А одной пары вам хватит на неделю, не правда ли? Ну, спокойной ночи; моя берлога в угловой комнате.

* * *

Захват Орла Гудериан считал половиной успеха начавшейся операции. В его руках была теперь база для дальнейших действий. А главное – до столицы большевиков оставалось около трехсот километров, то есть такое же расстояние, какое надо было пройти и войскам, наступавшим с запада. Шансы сравнялись. Гудериан находился даже в лучшем положении. Из Орла через Мценск, Тулу и Серпухов тянулось до самой Москвы хорошее шоссе. В дни осенней распутицы это было особенно важно.

– Ну, барон, – весело сказал Гейнц подполковнику Либенштейну, – ключ от Кремля в наших руках. Мы уже вложили его в замочную скважину, осталось только повернуть два или три раза.

– Да, мой генерал, – без особого энтузиазма ответил Либенштейн и отвел глаза.

Он уже научился быть осторожным. В глубине души он считал, что раньше чем через месяц Москву взять не удастся. Но возражать не хотел. Тем более сейчас, когда генерал в восторге от самого себя.

Фюрер не замедлил по достоинству оценить успехи Гудериана. Главный адъютант полковник Шмундт подсказал Гитлеру, как отблагодарить лучшего танкиста. На следующий день после захвата Орла 2-я танковая группа была переименована во 2-ю танковую армию. Это переименование имело не только символическое значение. Командующий армией Гудериан получал долгожданную самостоятельность. Кроме того, новая должность открывала перед ним путь к высшему воинскому званию фельдмаршала.

Теперь, когда окончательная победа была близка, фюрер сделался щедрым на награды. Их получили все отличившиеся. 5 октября Гудериан лично поздравил с успехом командира передового отряда обер-лейтенанта Фридриха Крумбаха и вручил ему рыцарский крест.

– Нам осталось пройти короткий путь, – сказал Гудериан, обращаясь к выстроившимся танкистам. – Но на этом пути много наград. Идите смело вперед и завоюйте их. Они ждут вас в Мценске, в Туле и, конечно, в Москве. Завтра мы выступаем, все в ваших руках. Хайль Гитлер!

* * *

Эшелон разгружался ночью. Танки осторожно сползали с платформ по длинным деревянным настилам, уходили в темноту. Дул резкий холодный ветер, истоптанная ногами грязь замерзла, люди спотыкались, матерились вполголоса. Мелькали огоньки карманных фонариков.

Лешка Карасев с разрешения Варюхина побежал за кипятком. Кипятку не нашел, но вернулся довольный.

– Слышь, товарищ лейтенант, в Мценск приехали!

– А чему ты возрадовался? – недовольно спросил продрогший Варюхин. – Ну приехали и приехали. Мало ты ездил?

– Места ведь знакомые. Я сюда до войны на мотоциклетке гонял. Тут нашего директора эмтээс друг работал. Я к нему за запасными частями мотался.

– Ну и радуйся потихоньку, – проворчал Варюхин. – Тоже, нашел время для лирических воспоминаний… Сколько отсюда до дома до твоего?

– Километров восемьдесят, если по проселкам спрямлять.

– А отсюда до Орла?

– Полсотни, если по автостраде.

– В Орле-то немцы.

– Шутишь, командир?

– А ты слышал, чтобы я такими вещами шутил? Я для шутки что-нибудь повеселей придумал бы.

И, не желая отвечать на расспросы Карасева, потому что сам точно еще ничего не знал, приказал ему:

– Лезь в люк и сиди в машине. А я пойду комбата искать.

Ошеломленный Лешка вытянул из кармана здоровенный кисет, сберегаемый в память о сержанте Яценко, принялся крутить козью ножку. Курил и думал, что дело получается совсем скучное. Пока сидели далеко в тылу, казалось, будто на фронте стало полегче. По газетам выходило, что немцев остановили за Брянском и под Ельней, а они, значит, вот уже где. Можно сказать, возле самого дома. Чего-чего, а такой ерундовины Карасев никак не ожидал.

Он и Варюхин не были на передовой с августа месяца. После приграничных боев они пристали вместе с другими танкистами к стрелковой части, отступали с ней до самых Черкасс. В те дни безмашинные экипажи так и оставались в пехоте. Бронетанковые войска понесли большие потери, восполнить которые промышленность, перебазировавшаяся на восток, была не в состоянии. Поэтому вместо танковых корпусов формировались бригады и отдельные батальоны. Но и их было очень мало, они использовались только на важнейших направлениях.

Карасев и Варюхин считали, что им здорово повезло. Их направили в бригаду, создававшуюся по специальному приказу Верховного Главнокомандующего. Личный состав проверяла строгая комиссия, отбиравшая наиболее надежных и опытных: людей было много, а машин кот наплакал. Большинство отобранных и сам командир бригады полковник Катуков участвовали в танковом сражении в районе Луцк – Ровно – Дубно. Хоть это сражение и не принесло большого успеха, но немцам, как говорил Лешка, оставили там крепкую зарубку на память.

По военному времени формирование шло без особой спешки. Получали новые танки: тяжелые КВ и маневренные, сильно вооруженные Т-34 с надежной броней. Это были как раз те машины, которых так недоставало в приграничных боях.

Варюхина повысили в должности, присвоили ему звание лейтенанта и назначили командиром взвода. А к петлицам Лешкиной шинели Варюхин самолично прикрепил сержантские треугольники.

По замыслу командования бригада должна была войти в состав крупного соединения, предназначавшегося для наступления. Но осуществить замысел не удалось. Когда немцы захватили Орел, бригаду Катукова срочно направили в Мценск, на усиление стрелкового корпуса генерал-майора Лелюшенко.

Разумеется, Лешке Карасеву не были известны эти стратегические и тактические соображения. Думал он сейчас только об одном: попал в родные края, вдруг удастся под каким-нибудь предлогом, если не на сутки, то хоть на пару часов заскочить домой, в Дубки! На всякий случай Лешка вынул из вещевого мешка форменную кирзовую куртку, почти новую, не затертую до блеска, как ватник. Шлем у него был хороший.

…Едва рассвело, колонна танков выступила из города. Шоссе, покрытое коркой замерзшей грязи, было пустынно. С дороги виден весь Мценск: маленькие деревянные домишки, множество церквей, река Зуша, пересеченная горбатым железнодорожным мостом.

Где-то впереди, возле Орла, разведка бригады уже столкнулась с немцами. С часу на час можно было ожидать появления крупных сил противника. Полковник Катуков искал выгодный рубеж, чтобы наглухо перекрыть автостраду. Колонна остановилась возле поселка Первый Воин. Командиры поднялись на возвышенность, смотрели в бинокли, делая пометки на картах. Танкисты, озябшие возле железа, затевали борьбу, толкали друг друга.

– Дневать, что ли, тут будем? – ворчал закоченевший Лешка.

Маленький Варюхин воробьем прыгал вокруг машины на одной ноге. Ватник у него широкий, затянут ремнем так, что пола оказалась на боку. Штаны висят сзади мешком. Это Карасев виноват: получил для лейтенанта обмундирование размера на три больше, а обменять потом не было времени.

Варюхин снял рукавицы. Напрыгался до того, что бросило в жар. Высморкался громко, вытер покрасневший нос скомканным платком. Глядевшим на него Лешке и стрелку-радисту сказал поучительно:

– Нечего о теплой печке да о горячих щах думать. Очень уж нежные: зимой им холодно, летом жарко. А воевать когда? Комбриг для нас старается, выбирает такое место, где и немцам наклепать можно, и самим уцелеть. А вы скрипите, как несмазанные.

– Смазать не мешало бы, – сказал стрелок. – У вас ведь есть там во фляжке, товарищ лейтенант.

– Ишь, прыткий какой! Сперва заслужить надо.

– А вы авансом отпустите.

Лешка махнул рукой: бесполезно. Варюхина на такое дело не раскачаешь.

Начался мелкий, холодный дождь. Танкисты сгрудились возле стога сена.

Вправо и влево от шоссе тянулись небольшие возвышенности, бурые от пожухлой травы. Лишь кое-где в низинах трава сохранила еще летний зеленый цвет. Высоты охватывали шоссе полукольцом, образуя дугу. Далеко просматривались с них мокрые поля с голыми рощами, черная лента автострады.

Командир бригады вскоре уехал. Ротный – здоровый, неповоротливый сибиряк – собрал возле стога все экипажи, немногословно объяснил задачу: машины поставить в засаду в роще, занять позицию и ждать.

«Значит, на холоде и без жратвы, – уныло подумал Лешка. – Хорошо хоть, что в лесу; может, костер разведем», – успокаивал он себя.

– По машинам! – скомандовал ротный.

Когда наступили сумерки, к месту предстоящего сражения начали подтягиваться подразделения бригады. На юго-западных скатах высот окапывались красноармейцы мотострелкового батальона, устанавливали противотанковые пушки. На окраине леса саперы оборудовали командный пункт. Танки небольшими группами маскировались в рощах, в низинах, среди кустов.

Всю ночь впереди действовали разведывательные отряды. Они вели наблюдение за противником, докладывали комбригу, что у немцев большое оживление, что на автостраду выдвигаются крупные механизированные колонны. Полковник Катуков торопил командиров: скорее врыться в землю, приготовиться к бою.

Многие танкисты недоумевали. Вместо того чтобы действовать активно, нападать, атаковать, целую бригаду поставили в засаду рядом с пехотой. Это была новая, незнакомая тактика. Трудно было предугадать, что может из этого получиться.

6 октября в предрассветных сумерках из Орла выступили на север 4-я немецкая дивизия и дивизия мотопехоты. На широкой автостраде машины двигались по три в ряд. Головные танки скрылись вдали, а плотная колонна долго еще выползала из города, извиваясь на поворотах дороги темно-зеленой змеей.

Утро наступило безрадостное, тусклое. Серая муть заволакивала поля и редкие перелески. Холодный ветер гнал низкие тучи. На голых деревьях дрожали черные, омертвевшие ветки. Солдаты в кузовах автомашин жались друг к другу, сберегая тепло. Жутко было думать о смерти в этих мокрых пустынных полях, о вечном одиночестве в сырой могиле под смерзшимися комьями земли. Кого ждет такая участь: соседа или тебя самого? Для кого в конце колонны везет похоронная команда грузовик свежих, только что изготовленных деревянных крестов?

Машины замедляли ход, колонна, сжимаясь пружиной, остановилась. Впереди округло лопались выстрелы танковых пушек и густел сухой пулеметный треск. Возле гряды высот завязался бой.

Лешка Карасев вместе с Варюхиным, командиром роты и еще несколькими танкистами лежал на прелых листьях в канаве, тянувшейся вдоль края рощи. Ротный по телефону докладывал полковнику Катукову о действиях немцев: отсюда, с фланга, было хорошо видно, что происходит в боевых порядках противника, просматривались даже его тылы.

Немецкая колонна быстро и заученно развернулась по обе стороны шоссе. В первом эшелоне, вытянувшись в линию, двигалось до пятидесяти танков. Фашисты, вероятно, надеялись, что этот кулак пробьет оборону. Они даже не стали высаживать пехоту из грузовиков и бронетранспортеров, пехота следовала в машинах вместе со вторым эшелоном танков. Ехали прямо по полю, теснясь ближе к дороге, везли за собой на прицепе множество пушек.

Грохотом и гулом наполнился воздух, содрогавшийся от сотен выстрелов. Было что-то фатальное, неудержимое в медленном движении черной немецкой лавины. Лешка впился пальцами в землю: страшно было смотреть, хотя танки ползли мимо него. Хотелось скорей укрыться в своей машине за надежной броней.

Командиры не рассчитали, думая, что противотанковые орудия, стоявшие в боевых порядках мотострелкового батальона, отразят первый натиск. Немцы просто закидали, засыпали снарядами артиллеристов, почти без потерь вышли к окопам стрелков. Батальон погибал на глазах. Танки ползли вдоль траншей, стреляя из пулеметов, скапливались по нескольку штук возле очагов сопротивления.

Ротный бросил телефонную трубку, приказал что-то Варюхину и побежал к своей машине. Варюхин полез в танк. Подмигнул, пытаясь улыбнуться.

– Ну, радуйся, Алексие… Наш черед.

Карасев, ныряя в люк, успел глянуть на позицию мотострелков. Там, ломая богатырской грудью деревья, выползали навстречу плюгавым приплюснутым немецким машинам тяжелые великаны КВ, плескали на ходу красными вспышками выстрелов.

И первый и второй эшелоны немцев уже втянулись в низину, замкнутую с трех сторон высотами, на которых замаскировались танки бригады. Немцы не обнаружили угрозы с флангов, шли вперед, чтобы скопом разбить, уничтожить контратаковавшие их КВ. Танки с крестами ползли близко от Карасева, неторопливо перематывая гусеницы, подставив слабо защищенные борта.

Наверху, над головой, возился возле пушки Варюхин. Лешка весь сжался в напряжении: «Чего ждем?»

Толчок, гулкий удар выстрела: у крайнего немецкого танка раскололась башня, из недр его потек дым. Еще выстрел, и на броне другой машины вспыхнул огонь, сорвалась и плашмя шлепнулась лента гусеницы.

Рядом били из пушек остальные «тридцатьчетверки» их роты, били почти в упор, редкий снаряд пропадал даром. У немцев сразу же сломался строй. Одни машины устремились вперед, другие поворачивали обратно. Опрокидывались грузовики, разбегались солдаты. Подожженные танки, пытаясь сбить пламя, неслись на полной скорости, давя своих, растягивая за кормой черные ленты дыма. Вся низина будто затянулась туманом.

Не имей немецкие командиры большого опыта, атака закончилась бы для них полным разгромом, им не удалось бы вырваться из огневого мешка. Но у немцев отлично было налажено взаимодействие с артиллерией. Их танки, используя складки местности, укрываясь за дымом, поползли назад. И едва «тридцатьчетверки» начали преследовать их, вышли на открытое место, как сразу попали под ураганный огонь артиллерии. Снаряды рвались десятками, осыпая танки землей. Несколько снарядов среднего калибра угодили в машину Варюхина, но не пробили броню, только оглушили людей.

С командного пункта бригады передали по радио: не зарываться, не лезть под огонь, беречь машины. «Тридцатьчетверки» возвратились в рощу, но и тут немцы не оставили их в покое, били без прицела, по площади. Падали деревья. Нельзя было открыть люки. На тачке ротного крупный осколок заклинил башню. Пришлось уйти на южную окраину рощи и замаскироваться там.

В штабе бригады знали, что немцы использовали в первой атаке далеко не все силы. Только по количеству танков противник превосходил бригаду в четыре-пять раз, не говоря уже об артиллерии и пехоте. И надо было снова встретить немцев так, чтобы нанести им урон, сохранив своих людей и машины.

Экипажи ожидали дальнейших распоряжений, не выходя из танков. Настроение после удачного боя было приподнятое. Лейтенант Варюхин толкнул Лешку ногой в плечо, протянул пластмассовый стаканчик с разведенным спиртом. Карасев даже глаза вытаращил: командир, убежденный противник выпивки, а тут предлагает сам.

– Ты что это расщедрился? Нешто революционный праздник сегодня?

– А разве не праздник? Крестины нашей бригады, Алеха! Выпей за хорошее начало и за наши долгие лета.

– По такому случаю сто граммов мало. Две фрицевские коробки угробили нынче, в крайности каждая из них на стопку тянет.

– Это уж мы вечером полный итог подведем.

– До вечера-то еще дожить надо, – со вздохом произнес Лешка, понимая, что из Варюхина больше ничего не выжмешь. – Ну, была не была, лейтенант. Твое здоровье!

Лешка крякнул и откусил колбасы. Наверху простуженно кашлял стрелок-радист, тоже получивший свою порцию. Варюхин, сидя в железном кресле, как птичка на жердочке, весело насвистывал излюбленный свой мотив: «Без женщин жить нельзя на свете, нет!»

* * *

Обер-лейтенант Фридрих Крумбах в первой атаке не участвовал: его батальон находился в резерве. Судя по грохоту выстрелов, доносившемуся с севера, бой там завязался на редкость трудный. Но даже видавшие виды танкисты не предполагали, что жертв на этот раз будет так много. Грузовики не успевали увозить раненых, многие шли пешком по шоссе, то и дело садясь отдыхать. Они рассказывали, что у русских появились какие-то новые, неуязвимые танки, нападавшие со всех сторон, что первый эшелон атакующих был уничтожен весь, целиком.

Крумбах не очень доверял раненым – они склонны видеть все в темных красках. Но факт оставался фактом: сломить русских не удалось. Это значит, что теперь введут в бой резервы, пошлют их в самое трудное место.

Такая перспектива вовсе не радовала «красноносого Фридриха». Одно дело мчаться вперед, сея панику, уничтожать ошеломленного противника, и совсем другое – прорывать заранее подготовленную оборону, подставлять себя под удар пушек. Крумбах достаточно хорошо понял эту разницу здесь, в России. В нем уже давно не осталось телячьего энтузиазма, свойственного юнцам. Воинская слава, ордена, добытые в бою, – все это, конечно, хорошо, но обер-лейтенант совсем не хотел расплачиваться за эти удовольствия единственным своим капиталом – жизнью. Нет, он не был трусом и готов был выполнить любой приказ командиров. Но он слишком многих товарищей потерял в этой игре и знал, что счастливые билеты – случайность; вытаскивать их без конца невозможно.

В полдень ему приказали выбить русских из рощи, окраина которой была похожа на вогнутую дугу. Пока артиллеристы обрабатывали рощу снарядами, Крумбах размышлял, как лучше оправиться с задачей. Идти напрямик рискованно. Русские могут пропустить машины в центр дуги, ударить из лесных выступов справа и слева. Но Фридрих не сопляк, чтобы попасться на такую приманку. Три танка он пошлет к роще напрямик, а еще шесть поведет в обход. Из-за недостатка сил русские редко обеспечивают надежно свои фланги. Обходный маневр почти всегда приносил легкую победу.

Однако на этот раз испытанный прием не удался. Лишь осторожность и интуиция старого солдата помогли Крумбаху уцелеть. Он вышел со своими танками в тыл русским. Казалось, что противник ничего не заметил. На всякий случай Фридрих выстрелил по окраине рощи. Не сделай он этого, советские танки встретили бы его огнем в упор. Но после того как снаряды разорвались на опушке, русские, вероятно, решили, что их засада обнаружена, и открыли огонь с большой дистанции. Три их танка медленно выползли на открытое место и пошли навстречу немцам. Трое против шести – со стороны русских это было наглостью. Но они могли позволить себе это: очень скоро Фридрих понял, что его снаряды не способны пробить их лобовую броню. Оставалось только отступить – другого выхода не было.

Две немецкие машины уже горели, остальные, маневрируя, спешили оторваться от преследователей. Потом, почти одновременно, вспыхнули еще два танка. Это был не бой, а избиение, это напоминало первые дни войны, когда немцы уничтожали многочисленные, но слабо защищенные советские танки БТ. На этот раз все было наоборот.

В трудные минуты Крумбахом всегда овладевало спокойствие, мозг работал четко и быстро. Может быть, эта врожденная способность и помогала ему выбираться невредимым из критических положений. Сейчас он не думал о своих подчиненных: каждый спасается, как умеет. Нужно было незаметно выйти из поля зрения русских, переждать опасность. Крумбах приказал башенному стрелку прекратить огонь. Танк задом съехал в заросшую кустами лощину.

Грунт здесь был вязкий, гусеницы оставляли глубокую колею. Проехав немного, Крумбах остановил машину и велел заглушить двигатель. Открыл люк, вылез на башню и встал во весь рост. То, что он увидел, обрадовало его. Русские, увлеченные преследованием, ушли далеко в сторону, и только один их танк стоял метрах, в трехстах от лощины, развернувшись левым бортом. Что-то случилось там с гусеницей. Весь экипаж находился на земле.

Хотя момент был очень выгодный для удара, Крумбах колебался, боясь выдать свое присутствие, Но вокруг было пусто. Решившись, Фридрих жестом вызвал наверх башенного стрелка. Унтер-офицер Леман стал рядом с ним, вытянул тонкую шею, будто нюхал воздух остреньким носом. Они поняли друг друга с полуслова.

– Три снаряда, Леман!

– Но с места?

– Да!

Крумбах захлопнул люк. Танк рывком взял подъем, резко остановился и в ту же секунду грохнул выстрел. Фугасный снаряд угодил в корму советской машины. Блеснуло пламя, упали люди, возившиеся возле гусеницы.

Вторым снарядом Леман промахнулся. Зато третий попал точно: над машиной сразу закурился дымок. Крумбах скомандовал. Водитель тотчас дал полный газ, и танк, развернувшись, помчался по лощине в сторону автострады.

Через полчаса они вернулись в то место, откуда уходили в бой. Здесь стояло десятка полтора танков, покрытых свежими вмятинами и грязью. Сюда же, на сборный пункт, тягачи тащили подбитые машины.

Крумбах мысленно поблагодарил бога. Кажется, повезло и на этот раз. Леман крутил грязным пальцем колесико зажигалки, пытаясь высечь огонь. Хитрые и всегда веселые глаза его были сейчас расширены и неестественно блестели, будто у больного с высокой температурой.

– Жалко ребят, – сказал он.

– Двое еще могут вернуться.

– Но могут и не вернуться, мой командир. Сегодня для нас черный день. На месте генерала я не стал бы продолжать сейчас бой.

– А мы все-таки подбили этого русского, Куддель. Ты неплохо справился, старина!

– Да, командир. Но я не хотел бы, чтобы такой день повторился, – ответил Леман и, разозлившись, бросил на землю так и не сработавшую зажигалку.

* * *

Отразив за день несколько атак, бригада полковника Катукова понесла большие потери. Мотострелковый батальон был почти полностью уничтожен. Не осталось пушек. Люди измучились, отупели от непрерывной стрельбы и грохота, от ядовитых пороховых газов. Танкам нельзя было задерживаться на одном месте, немецкие артиллеристы быстро нащупывали их. Десятки батарей вели огонь, не жалея снарядов. Рощи и перелески были иссечены стальным градом, деревья свалены и переломаны.

Танкисты держались на последнем пределе. Ко всему прочему – кончались боеприпасы. В машинах оставалось по нескольку снарядов.

Немецкому командованию было ясно, что русские измотаны, что нужно воспользоваться этим и сегодня сломить их. Если этого не сделать, завтра придется начинать все сначала. К вечеру немцы подтянули из Орла резервы. В последнюю атаку на ослабевшую бригаду русских решили бросить сразу две сотни танков. Остановить такую силу было невозможно. Исход сражения решал теперь простой закон численности.

Советские танкисты знали: кроме них, дорогу на Москву закрыть сейчас некому. Если нынче немцы прорвутся здесь, завтра они будут в Туле… Наступил решающий час. Командир корпуса генерал-майор Лелюшенко приказал поддержать героическую бригаду последним имевшимся у него средством…

Танк лейтенанта Варюхина укрылся за стогом сена, недалеко от шоссе. Быстро наползали осенние сумерки. Ярче становились многочисленные трассы снарядов. Багровыми вспышками мелькали разрывы.

Пренебрегая опасностью, открыли люк. Отравленные пороховыми газами и парами бензина, танкисты по очереди вылезали наверх, жадно дышали холодным воздухом. Все четверо были легко ранены. Варюхину посекли лицо мелкие осколки брони. Лешка, ударившись при толчке, разбил себе лоб и бровь. Глаз запух, трудно было смотреть.

– Эх! – сказал Карасев. – Небось думают-гадают теперь дома, в каких я краях. Получат похоронную, и невдомек им, что я на самой что ни есть родной земле в ящик сыграл!

Подумал и добавил со вздохом:

– Впрочем, ящика не будет, и похоронной тоже не будет.

– А ты что это, Аника-воин, раньше смерти помер, – разозлился Варюхин. – Ты чего тоску на людей наводишь? Сиди и не вякай!

– Я не вякаю. Мне один хрен, что в лоб, что по лбу. Обойдемся и без похоронной. Только скажи ты мне, товарищ лейтенант, одно. Если мы из этой мясорубки вылезем, ты меня домой на сутки отпустишь? День дома побыть, а на ночь к зазнобе сходить? Мне больше не надо.

– Отпущу.

– Ни хрена подобного, – убежденно произнес Лешка. – Это ты во мне боевой дух поддерживаешь.

– Честное слово, – заверил Варюхин. – И не матерись давай, здесь тебе не кабак и не базарная площадь. Ох, смотри, надеру я тебе после боя рыжий вихор!

– Ладно, – повеселел Лешка. – Не помрем – дери, сколько влезет. Отцу не давался, а тебе разрешу.

В низине, в полутора километрах от них, где сконцентрировались для атаки немцы, взвилось несколько ракет. И сразу же послышался тяжелый слитный гул сотен моторов. На поле поползла черная, густая масса. Она расширялась вправо и влево, медленно текла вперед.

– По местам! – дал команду Варюхин. Маленькой крепкой рукой стиснул плечо Карасева. – Ну, Алексие, не в первый и не в последний раз…

– Ты прости, лейтенант, если что…

– Э, брось!

Варюхин взялся за крышку люка, чтобы захлопнуть ее над собой. Медлил, выгадывая секунды, потому что знал – открыть едва ли придется. Оставалось одно: расстрелять последние боеприпасы – и на таран.

За спиной его раздался вдруг никогда не слышанный, скрежещущий, раздирающий уши рев. Яркая вспышка озарила поле. Рев стремительно нарастал, сотрясая воздух. Будто множество комет, сгорая на лету, оставляя за собой огненно-красные полосы, пронеслись над возвышенностью в сторону немцев. Там, где ползла черная масса танков, на большом пространстве разом вскинулось яркое пламя. Со страшным грохотом качнулась земля. Ослепленный, оглушенный Варюхин, сбитый воздушной волной, свалился внутрь танка.

Придя в себя, вылез на броню. Смотрел, ладонью прикрывая глаза. Там, где были немцы, горела земля. Огонь быстро расползался и вдаль, и вширь. Что-то трещало, взметывались острые языки пламени. Можно было различить полыхающие танки, мечущиеся фигурки людей.

* * *

Залп двух дивизионов реактивных минометов застиг немецкие части на исходном рубеже атаки. Шестьсот сорок мин взорвалось почти одновременно, в течение тридцати секунд. Там, куда угодили они, все было сожжено и уничтожено. Подразделения противника, не попавшие под этот удар, в панике повернули обратно. Охваченные ужасом, немцы убегали подальше от страшного места. Танкисты на полной скорости гнали свои машины. Это было то новое оружие большевиков, о котором уже ходили легенды среди солдат, но которое войска Гудериана испытали на себе первый раз.

В ночь с 6 на 7 октября танковая бригада русских отошла на новый рубеж, к Мценску, и заняла позиции на линии Ильково – Шеино, как и прежде прикрывая шоссе из Орла в Москву. Немцы тем временем приводили в порядок свои потрепанные войска, готовясь к новому наступлению.

Днем потеплело, но повалил снег. Дул гнилой влажный ветер, острый и пронизывающий. Тучи тащились над самой землей. В воронках и кюветах стояла вода, покрытая серой кашицей. Машины, сворачивавшие с шоссе, вязли в раскисшем черноземе.

От Орла до места вчерашнего сражения Гудериан добирался два часа: дорога была разбита гусеницами танков и тягачей, асфальт превратился в крошево. «Оппель» буксовал, подпрыгивал на выбоинах. Гейнц сердито думал, что они сами рубят сук, на котором сидят. Надо категорически подтвердить приказ: автостраду не обстреливать и не бомбить, танкам двигаться стороной, не портить твердое покрытие.

Поле боя – просторная низменность с подковообразной дугой высот – было прикрыто снегом, как белым саваном. Снег припорошил обугленную, истерзанную гусеницами землю, замаскировал траншеи, бережно укутал переломанные кусты. Но следы бушевавшего здесь огня и металла проступали повсюду. Валялись разбитые, опрокинутые, расплющенные пушки. Там и тут виднелись остовы сгоревших грузовиков. Похоронная команда собирала трупы, их подтаскивали к дороге и складывали штабелями. Мертвецы с черными пятнами крови на шинелях, с разбитыми головами, оторванными конечностями, с вспоротыми животами и теперь оставались солдатами. Лежала ровными рядами, нижние чины в одном месте, офицеры – в другом. В глазницах трупов скапливалась вода, казалось, что глаза покойников полны слез.

Гудериан спросил, сколько убитых. Командир дивизии ответил: более пятисот. У русских примерно столько же. Гейнц поинтересовался этим мимоходом, его мысли были прикованы к танкам, еще стоявшим в тех местах, где их настигли снаряды. Будто стадо больших неуклюжих животных разбрелось в беспорядке по полю и окаменело, застыло под тонким снежным покровом.

Большинство танков выгорело изнутри, от них остались только черные, покрытые копотью, коробки. Невозможно было, их ремонтировать. Пугало соотношение потерь. 47 машин были окончательно выведены из строя; кроме того, имелось много подбитых и уже увезенных в тыл. А русские, отступив, оставили всего два танка. Даже, если они успели эвакуировать несколько подбитых машин, даже если считать 50 к 10, все равно соотношение было ужасное, все равно это был очень неприятный симптом.

До сих пор войскам Гудериана приходилось встречаться лишь с отдельными русскими машинами Т-34. Качество их немцы уже успели оценить. Их броню не могли пробить ни противотанковые орудия, ни 75-миллиметровые короткоствольные пушки немецких танков. Эти пушки способны были только повредить гусеницы или катки и лишь при очень благоприятных условиях, стреляя сзади, поразить через жалюзи мотор.

Т-34 имел длинноствольную пушку, придававшую большую начальную скорость снаряду, который пробивал даже лобовую броню наиболее тяжелых немецких машин.

Германское командование, рассчитывая быстро завершить войну, было уверено, что русские не успеют наладить серийный выпуск новых танков. И то, что на фронте появилась целая бригада «тридцатьчетверок», было плохим предзнаменованием.

К тому же русские использовали теперь совсем необычное оружие – ракеты. Слава богу, что этих реактивных снарядов у них еще очень мало. Ставка фюрера уже разослала циркуляр, требующий захватить хотя бы одну ракетную установку. Но сделать это было пока невозможно. Ракетчики давали залп и сразу уезжали за десятки километров. Ходили слухи, что в этих подразделениях служат специально отобранные люди. Если возникала угроза попасть в плен, они должны были нажатием кнопки взрывать свои машины. С каждым днем воевать становилось все труднее. И был только один выход: напрячь все силы, чтобы как можно скорее окончательно разгромить большевиков.

– Я потерял тут треть своих танков, – сказал командир дивизии. – А завтра мне нужно наступать снова.

– Да, – ответил Гудериан. – Вы будете атаковать и завтра, и послезавтра. И еще столько раз, сколько понадобится. И будете нести ответственность за большие потери. Вам известна директива о наступательных боях? Что вы должны предпринять в случае неудачи?

– Директива рекомендует оторваться от противника и снова организовать наступление в другом месте.

– Дорогой генерал, – улыбнулся Гейнц. – Вы, конечно, простите мне этот маленький экзамен. Иногда недостаточно полагаться только на интуицию, иногда полезно вспомнить простые истины. Они помогают не потонуть в повседневных заботах.

– И видеть не только потери…

– Вы меня поняли, – удовлетворенно кивнул Гудериан. – Жду от вас сообщения о взятии Мценска.

Гейнц пошел к своему «оппелю». Под галошами хлюпала присыпанная снегом грязь. Генерал боялся простудиться. Хорошо, что в машине было тепло. Он устроился на заднем сиденье и закрыл штору. Автомобиль плавно тронулся с места.

Ум Гудериана усиленно работал, ища выход из создавшегося положения. Было ясно, что 4-й танковой дивизии с мотопехотой на Тулу не пробиться. Надо немедленно повернуть к автостраде 3-ю танковую дивизию от Волхова, направить часть сил из-под Брянска, с кольца окружения.

Это были вопросы текущего дня, но требовалось подумать и о будущем, учитывая, что количество новых танков у русских возрастает. Прежде всего нужно снять с себя ответственность за большие потери, вызвать из Берлина комиссию для осмотра разбитых машин, обсудить вопрос о производстве более крупных противотанковых пушек. И, кроме того, сегодня же отдать приказ, поощряющий солдат. Каждому, кто подобьет Т-34, – две недели отпуска на родину; за подбитый КВ – три недели.

В Орле Гудериан заехал в штаб танковой дивизии, располагавшийся в большом здании какого-то учреждения. В грязном коридоре валялись солома, поломанные стулья. Топились пузатые, выступающие из стен, печи, но все равно было холодно. Гейнца обеспокоило подавленное настроение офицеров. Раздраженные голоса, ругань, измятые мундиры. Конечно, никогда раньше не было сразу таких потерь, такого холода и таких неудобств. Но война есть война, и с этим надо мириться.

В коридоре он встретил обер-лейтенанта Фридриха Крумбаха. Даже этот отличный офицер был сегодня угрюм, шинель его запачкана, фуражка так низко надвинута на уши, что верх выпирал бугром. Между порозовевших на ветру щек – неестественно красный, как у пьяницы, нос.

Гудериан пригласил Крумбаха в кабинет. Никогда не надо упускать случая откровенно поговорить с непосредственными участниками боя, они могут сказать больше, нежели начальники, наблюдавшие со стороны. У Гейнца было много знакомых в войсках, которые служили ему своего рода щупальцами. Через них он узнавал, что делается в подразделениях, каково настроение солдат и младших офицеров.

– Курите, обер-лейтенант, – разрешил генерал. – Почему вы не в полку?

– Моя машина в мастерской. Будет готова через два дня.

– Этим вы и огорчены?

– Да,

Крумбах замялся. Не мог же он сказать, что совсем не спешит обратно на передовую, что нарочно не торопится с ремонтом.

– Я никогда не видел такого пекла, как в последнем бою.

– Помните, обер-лейтенант, я предупреждал и вас, и других на занятиях в прошлом году, что война будет тяжелой? Кажется, вы тогда не придали особого значения моим словам?

– Верно, господин генерал.

– И, конечно, потом еще и подшучивали надо мной? – прищурился Гудериан.

– Пощадите, господин генерал! Мы просто тогда не приняли это всерьез.

– А сейчас воспринимаете все слишком мрачно.

– Мы потеряли старых товарищей.

– Отомстите за них русским. Эти новые танки тоже можно бить. Вы позволили им расстреливать себя с флангов, вместо того чтобы самим обойти их.

– Мы действовали, как всегда.

– А между тем русские кое-чему научились.

– К сожалению, они научились слишком многому.

– Не преувеличивайте, обер-лейтенант. Здесь, на дороге к Москве, они вводят в бой все самое лучшее, что у них есть. Лучшее и последнее – это их агония. Еще два-три таких боя, и они выдохнутся совсем.

– Вероятно, так, – согласился Крумбах.

Разговор с генералом оставил у Фридриха неприятный осадок. Гудериан старался ободрить его, а через него – и других танкистов. Раньше этого не бывало.

Крумбах отправился в походную мастерскую, где стоял его танк. Отозвал в сторону Лемана, возившегося возле машины вместе с ремонтниками. Протягивая ему сигарету, сказал негромко:

– Ты не очень торопись, Куддель. Надо привести все в порядок. А дивизию мы успеем догнать и через неделю.

Унтер-офицер понимающе посмотрел на него хитрыми глазами.

– Разумеется, командир. Уж если мы попали сюда, нужно использовать все возможности.

* * *

Снегопад сменился мелким дождем. Дороги развезло, машины еле ползли, артиллерийские лошади скользили и падали.

Экипаж Варюхина отступал в арьергарде. Проезжали метров пятьсот и останавливались, укрываясь за постройками или среди деревьев. На шоссе появлялись, смутно видимые за сеткой дождя, легкие немецкие танки. Завязывался огневой бой. Фашисты вели себя осторожно, стреляли издалека.

Вот уже четверо суток войска Гудериана, имевшие многократное численное превосходство, не могли сломить сопротивление бригады полковника Катукова. Советские танкисты, сочетая быстрый маневр с огнем из засад, уничтожали за сутки тридцать-сорок немецких машин. Ночью скрытно отходили на север, занимали новый рубеж, а наутро, когда фашисты начинали наступление, повторялось то же самое.

И только 10 октября, совершив по раскисшим дорогам обходный марш, войскам Гудериана удалось ворваться с востока в город Мценск. Бригада, оборонявшаяся южнее города, сразу оказалась в очень тяжелом положении. Со всех сторон – немцы. Позади – река Зуша.

Когда стало ясно, что немецкие автоматчики вот-вот захватят железнодорожный мост – последнюю артерию, связывающую со своими, полковник Катуков собрал командиров штаба, находившихся поблизости красноармейцев.

– Независимо от званий и положения – в колонну по два, становись! Приготовить гранаты! За мной, бегом марш!

Сам, вместе с комиссаром, повел небольшой отряд к мосту. Автоматчиков удалось отбросить. А тем временем к реке подтягивались подразделения бригады, тыловые службы, колесные машины, приданная пехота. Началась переправа через Зушу. Красноармейцы ломали дома и заборы, делали на мосту, поверх рельсов, деревянный настил.

Наступившая темнота и сильный дождь мешали противнику вести прицельный огонь. Немцы пытались прорваться ближе к реке. Но танки бригады, выстроившись шахматным порядком, встречали врага пушечными выстрелами. Видимость была очень плохая. Обе стороны стреляли наугад, по огненным вспышкам, по светящимся трассам.

Фашистские танки то ли плутали в темноте по незнакомым местам, толи обнаглели – наползали иной раз прямо на «тридцатьчетверки», появлялись то с одной, то с другой стороны. Немецкие артиллеристы кидали снаряды по площади, на авось, но кидали их много. Экипажу Варюхина пришлось сидеть в машине с закрытым люком. При близких разрывах звонко били по броне осколки, шлепались в грязь комья земли.

У Лешки застыли ноги. От долгого сидения тело будто одеревенело. Устал он за эти дни так, что сейчас то и дело задремывал, не выпуская из рук рычагов. Немцы рядом, обстановка такая, что и сатана не придумал бы хуже. А у него ни страха, ни волнения. Одно-единственное желание: лечь, вытянувшись, укрыться потеплей и спать.

– Эй, Карась, ты живой там? – спросил Варюхин.

– Плаваю, – ответил Лешка. – У меня тут лужа подходящая натекла.

– Ничего, за речкой обсушимся… Дождик-то уже перестал, едва капает.

Погода и в этот раз играла на руку немцам. Целую неделю небо было затянуто плотными тучами, дождь перемежался со снегом. А тут, как назло, сильный ветер разорвал облака, раскидал их. Показались звезды. Яркая луна степенно выплыла на чистое место, осветив и город, и мост, и подходы к нему, заполненные колесными машинами.

Немцы сразу же усилили огонь. Танкам нельзя было оставаться на месте. Варюхин приказал Лешке ехать к вокзалу. Оттуда била батарея, снаряды ее ложились возле переправы.

По мосту продолжали двигаться машины и повозки. Деревянный настил трещал под колесами грузовиков. Лошади проваливались, ломали ноги, ржали отчаянно. Кричали и ругались люди. В самом опасном месте, у въезда на мост, куда гуще тянулись цветные трассы пуль, стояли двое: комиссар и командир бригады. Полковник Катуков, закутавшись в плащ-палатку, не сходя с места, громко и резко отдавал приказания: Пристрелить лошадь! Сбросить грузовик! Взять на руки пушки!

Немецкие пехотинцы по огородам, по кустам, все ближе подбирались к переправе, подтягивая с собой пулеметы. С моста соскальзывали в воду убитые и раненые красноармейцы. На их место становились другие, укладывали доски туда, где настил был разбит, сталкивали в воду подбитые грузовики, застрявшие повозки.

В городе разгорались пожары, особенно много их было возле Зуши. Огонь подсвечивал снизу быстро бегущие облака, они казались багровыми. Луна безучастно любовалась своим отражением в красной воде, смотрела на узкий мост, оплетенный трассами пуль.

Едва артиллерия и автотранспорт закончили переправу, Катуков дал приказ отходить ядру бригады, ее танковым батальонам. Одна за другой вползали на железнодорожную насыпь тяжелые машины. Им не страшны были пулеметы и мелкие пушки. Но нужно было торопиться, пока цел мост, пока не угодил в него снаряд крупного калибра. Особое мастерство требовалось от водителей. При вспышках огня, слепящих глаза, нужно было осторожно провести машину по настилу, по остаткам шпал, не засадить ее посреди моста, преградив дорогу другим.

Хрустели, ломаясь, доски. Металл скрежетал о металл. Батальоны уходили, уползали из уготованного им «котла», видимые глазом, но недоступные. Несколько раз бросались в атаку немецкие танки, чтобы с близкого расстояния разбить железные фермы. Но арьергардные «тридцатьчетверки» не подпускали их.

Варюхин, прячась за домами, подкрался к артиллерийской батарее и почти в упор пятью снарядами расстрелял две пушки. Третью, брошенную прислугой, раздавили гусеницами. Назад, к переправе, мчались на полной скорости. Несколько раз их подбрасывало близкими взрывами.

Едва поднялись на железнодорожную насыпь, снаряд угодил в борт. От сильного удара Лешка на минуту потерял сознание. А когда очнулся, танк стоял накренившись, наполненным едким дымом. На спине тлел ватник, было очень жарко. Лешка включил сразу оба огнетушителя. Ухватился за рычаги. Машина послушалась. Хоть и медленно, с непонятным скрипом, а все-таки поползла вперед. Потянуло свежим воздухом, легче стало дышать.

Сперва Карасев не ощутил боли в левом плече, но когда резко взял на себя рычаг, показалось, будто раскаленную иглу вонзили в тело. Он вскрикнул и снова, едва не потерял сознание.

– Леша… Как ты? – услышал он слабый прерывистый голос Варюхина.

– Ранен, кажется.

– Доведешь?

– Попробую.

– Доведи, Леша. Тут нам сразу крышка, – попросил Варюхин и умолк.

Почудилось, будто застонал он. Однако Лешке было сейчас не до него, пересилить бы только свою боль. Казалось, что руку выдирают с мясом у него из плеча. Он скрипел зубами, кричал и корчился на сиденье, но не выпускал рычаги. Танк дергался, рыскал, плохо слушал водителя. Было просто какое-то чудо, что их пронесло, через мост, что они не свалились в воду.

Съехав с насыпи, на другой стороне реки, за окопами пехотинцев, Лешка заглушил двигатель. Это было последнее, на что хватило его сил. Он не смог даже открыть люк. Ткнулся головой в броню и застыл так в полузабытье. Будто сквозь сон слышал, как сверху что-то течет. Часто падали капли, потом раздалось бульканье, словно побежал ручеек. Потом опять капли…

Кто-то воскликнул удивленно, кто-то говорил быстро и громко, но Лешка не мог понять смысла слов. Наверху долго возились, вытаскивая кого-то. Цепкая рука схватила его за плечо, встряхнула. Лешка вскрикнул.

– Живой? – обрадованно спросил незнакомый голос.

Боль вернула сознание. Карасев со стоном вылез из танка. Ему помогли спуститься на землю. В голове гудело, подкатывалась к горлу тошнота. Он смотрел и не узнавал своей машины, облепленной грязью, с дырой в борту. Левая гусеница едва держалась. На корме, на расстеленной плащ-палатке лежал стрелок-радист. Лицо его было прикрыто пилоткой.

– Командир где? – спросил Лешка, облизывая сухие губы.

– Лейтенант, что ли? А вон на повозке.

Лешка подошел к подводе. Варюхина завалили сеном для тепла, виднелось только очень белое лицо. Он узнал Карасева. Смотрел просительно, пытался произнести что-то и не мог: губы его едва шевелились.

– Ну, подвинься, – сказал Лешке санитар, садясь на край подводы. Выругался и добавил: – Какой народ сволочной! Человеку ногу оторвало, кровью истек, а им хоть бы что, перевязать не смогли.

– Как ногу? – ошеломленно спросил Карасев. – Он же молчал, он и не крикнул даже!

– Значит, не мог кричать или не хотел, – ответил санитар, толкая возчика в спину. – Ну, Михеич, живей шевелись.

Лешка в смятении смотрел на удаляющуюся подводу. Смотрел и думал: почему не стонал Варюхин, не звал на помощь? Не хотел мешать ему вести машину? Ну, конечно, ведь они были последние. Еще несколько минут, и немцы отрезали бы им путь на мост. И Варюхин терпел. Лучше умереть среди своих, чем остаться на той стороне!

* * *

Твердый холодный ствол нагана уперся в висок, Степан Степанович вздрогнул. Теперь стоит только нажать пальцем спусковой крючок – и все будет кончено: не останется раздирающих душу тяжелых мыслей, не останется позора, легшего на его плечи. Тьма, тишина, спокойствие…

Он не сомневался в том, что это необходимо. Просто ему не хотелось расстаться с жизнью именно сейчас, когда так красиво было вокруг, когда так легко и приятно было дышать, ощущая тонкий запах прелой листвы.

Рука заныла от напряжения. Оказывается, это очень неудобно – целиться в свой висок. Степан Степанович опустил наган. Ну что же, у него еще есть время. Атака немцев отбита. Красноармейцы пока задержали их на опушке леса. А те, кто пошел искать, брод на реке, возвратятся не скоро.

Степан Степанович сидел в чаще на старом замшелом пне. Сидел ссутулившись, подняв воротник шинели с оторванным хлястиком, натянув на уши чью-то засаленную пилотку, давно не бритый, осунувшийся. Холодно и ясно было в лесу. Чистая глубокая синева проглядывала в разрывах облаков. Гнулись под ветром оголенные вершины деревьев.

Еще неделю назад леса стояли тихие, пышные, будто уснувшие в осеннем нарядном уборе. Желтым пламенем пылали березы, в темных зарослях ельника горели оранжевые осины. Но вот ударил в ночь первый заморозок, покоробил листву: тонко звенела она, будто железная. Днем выглянуло теплое еще солнце, согрело воздух. Срывались с веток тяжелые капли. Запахло прелью и полетели с деревьев блеклые оттаявшие листья.

А тут еще рванул с севера резкий ветер – листобой, засвистел уныло среди ветвей: и забушевала с шорохом и треском осенняя рыжая метель, засыпая сугробами овражки и ямы, заметая дороги и тропы. На глазах менялся, редел лес. Уже не сочились под корой живительные земные соки, почернели голые ветки. Лес умирал…

Ну что же, всему на свете приходит конец. Еще недавно все было очень хорошо. Степан Степанович держал со своей дивизией оборону на реке Судость. Обе стороны врылись в землю, и Ермаков уже считал, что маневренная война кончилась, немцы выдохлись и фронт стал до зимы. Степан Степанович, как никогда верил в свои силы. А теперь вот сидит здесь и смотрит в черное дуло нагана. В барабане три патрона. Один совсем новый и два потускневших, долго пролежавших на складе. Для себя надо использовать новый, он сработает без осечки.

Впрочем, не стоило об этом думать. Зачем ворошить в памяти пережитое. Он уж и так десятки раз припоминал события последних дней, десятки раз анализировал их, искал ошибки. Собственно, непоправимая, решившая все ошибка была допущена в самом начале. Его обманули, обманули до издевательства просто.

Он знал, что немцы затевают какую-то операцию и предполагал, что они нанесут удар вдоль дороги. И они действительно нанесли первый удар именно здесь. Немцы не прорывали, они прогрызали, продалбливали оборону дивизии на двухкилометровом фронте. Бомбежка началась с раннего утра второго октября. За день немцы несколько раз перепахали бомбами передовую. Батальон, занимавший там оборону, был истреблен.

Одновременно работала и артиллерия, ведя огонь на подавление по заранее разведанным целям. Иногда стрельба прекращалась. Степан Степанович каждый раз думал, что сейчас начнется атака. Это же правило: бомбежка, артиллерийская подготовка, потом штурм пехоты. Ермаков подбрасывал к месту намечавшегося прорыва резервы, снимал роты с других участков. А немцы перемалывали эти резервы, бомбили их на подходе, уничтожали снарядами в наскоро отрытых окопах. Фашистские самолеты облили горючей жидкостью леса, выкуривая красноармейцев на открытое место. Ночью огневой бой стих. Только артиллерия вела беспокоящую стрельбу. Ермаков организовал новую линию обороны. С рассветом опять началась мясорубка. Подразделения, занявшие ночью траншеи, тоже были уничтожены, вбиты в землю. Немецкая пехота могла бы без особого труда пройти через этот участок. Степан Степанович сам вывел к этому месту свой последний резерв, батальон Филимонова, рассчитывая контратакой остановить наступление. Но немцы не атаковали и в этот раз. Бомбежка прекратилась, и все смолкло.

А через полчаса из штаба позвонил комиссар дивизии Ласточкин и сообщил торопливо, что немцы без всякой подготовки атаковали танками и пехотой позиции в восьми километрах южнее, что ослабленный, не ожидавший нападения полк смят и что немцы двумя колоннами продвигаются в тыл. Их танки и автоматчики уже вышли к штабу. «Принимаю» бой, Степаныч! Выручай, если можешь!» – это было последнее, что услышал он от комиссара.

Связь оборвалась. Ермаков повел батальон к штабу, но сзади нагнали немецкие грузовики с пехотой. Они проехали через пробитую бомбами и снарядами брешь. Батальон занял круговую оборону и двое суток держался на перекрестке дорог. Немцы не особенно нажимали, их колонны двигались севернее и южнее.

Самое страшное было то, что в наиболее ответственный момент Ермаков потерял руководство войсками. Один из его полков упорно держался на своем участке. Через несколько дней, встретив в лесу красноармейцев, Степан Степанович узнал от них, что полк, израсходовав боеприпасы и не имея указаний, отошел на соединение с 13-й армией.

В конец концов немцы выбили батальон Филимонова с перекрестка дорог. В ночном бою пришлось бросить раненых, все пушки и пулеметы. Из огневого кольца вырвались пятьдесят человек. Оглушенного взрывом Ермакова вытащили на себе Иван Булгаков и начпрод Брагин.

Больше недели плутали они по лесам, держа направление на северо-восток. Везде были немцы. Их войска стояли в населенных пунктах, двигались по дорогам. Уже рухнула под напором восьмидесяти фашистских дивизий оборона Западного и Брянского фронтов, уже в полном разгаре было генеральное наступление на Москву. Уже истекали кровью советские дивизии, окруженные в районе Брянска и Вязьмы. А Степан Степанович, ничего не знавший об этой общей беде, был уверен, что именно он открыл немцам путь на восток. И весь позор он брал на себя.

Да, он виноват в том, что не разгадал замысел противника; он потерял управление войсками; он не сумел использовать имевшиеся силы. Он погубил дивизию, оказался окружением, командиром без войск. За такое расстреливают. В лучшем случае посылают рядовым в штрафную роту. «Заслужил? – спрашивал себя Ермаков и честно отвечал: – Да, заслужил!»

Сегодня утром фашисты снова обнаружили его отряд, загнали в лес. Позади – река. Надо продержаться до ночи, оторваться в темноте от преследователей. Если, конечно, удастся задержать немцев на опушке. А если противник сомнет заслон и начнет прочесывать лес, может случиться самое страшное: плен!

Смерть или плен – такой выбор стоял сейчас перед Ермаковым. Третьего выхода не было. Фронт отодвинулся далеко на восток, добраться до своих почти невозможно. Если кто и дойдет, то молодые, выносливые бойцы, разбившись на мелкие группы. А у него не хватит сил. После недавней контузии Ермаков чувствовал себя разбитым. Иногда совсем пропадал слух. Ноги с трудом подчинялись ему. Вояка он теперь никудышный, одна обуза с ним. Наган поднять, и то трудно.

Эх, если бы погибнуть в бою! Это было бы почетно, по-солдатски. Но для боя он уже слишком слаб. Кроме того, его могут просто ранить, и тогда он попадет к немцам в руки. Этого он боялся пуще всего. Вся его жизнь была связана с армией. В нем укоренилась привычка строго выполнять требования устава. А в последнем уставе, который называли «ворошиловским», было ясно сказано, что воин Красной Армии в плен не сдается. Но дело не только в этом. Не мог Степан Степанович, русский человек, большевик и патриот, даже думать о том, чтобы сдаться на милость фашистов. Это было бы изменой тем идеалам, за которые он боролся, изменой самому себе.

Сейчас, когда решение было принято, Ермакову стало гораздо легче. Тихая грусть владела им, непривычно туманились у него глаза. В эти последние минуты он как бы оценивал все то, что сделано за прожитые годы. Он мог уверенно сказать, что жизнь прошла не зря. Он не совершил ничего такого, за что мучила бы его совесть. Старался, работал не столько для себя, сколько для людей. А если не всегда хорошо получалось, то это не по злому умыслу, а от неумения. Страшного не боялся, от, трудностей не бегал, на товарищей не клеветал – он уходил чистым.

Правда, нескладно получилось у него с семейной жизнью, так и остался он далеким для детей, они чуждались его, особенно Альфред. Пожалуй, и жалеть о нем особенно не будут. Да и сам Степан Степанович думал о них без волнения. Они уже взрослые, находятся при деле, проживут и одни. А Евгения Константиновна?.. Теща никогда не любила его. Будет, вероятно, получать пенсию за Ермакова, проскрипит еще, может, десяток лет…

На окраине леса, где находился с бойцами старший лейтенант Филимонов, усилилась стрельба. Затарахтели немецкие автоматы, несколько раз ухнула пушка. Но и это не потревожило Ермакова. Даже если немцы появятся здесь, на поляне, он успеет нажать спусковой крючок.

Степан Степанович посмотрел на часы: ровно три. Дохнул на вороненую сталь нагана. Металл запотел, потускнел. Рукавом шинели протер ствол. Подумал, что стрелять в висок или в рот негоже. Останется вместо головы кровавая каша, людям будет неприятно хоронить. Скажут, что вот и помереть человек не смог аккуратно.

Он расстегнул шинель. Сразу стало прохладно. Стволом нащупал под гимнастеркой левый сосок. Еще раз посмотрел вокруг, на пожухшую листву, на голые ветви. Багряный лист клена медленно кружился в воздухе, будто искал место, куда лучше упасть. Видно, жаль было ему расставаться с высотой, падать в наметенную ветром груду, откуда уже не подняться, где останется только одно: разложение, тлен, прах.

Степан Степанович следил за полетом листа. Лист вдруг потянуло в сторону, он скрылся за дубом, еще хранившим свой пожелтевший убор, снова появился – уже возле самой земли. Порыв ветра бросил его к ногам Ермакова. И когда лист устало лег около пня, Ермаков нажал спусковой крючок.

Его сильно толкнуло, но он удержался на пне, подался вперед и еще раз выстрелил в грудь. Кленовый лист вдруг мгновенно разросся, превратился в большое багряное пятно, и оказалось, что это вовсе не лист, а зарево. Оно быстро уходило, уменьшалось. Прыгали маленькие язычки пламени. Стало совсем темно и только перед глазами вспыхивали еще мелкие, похожие на звезды, холодные искры.

Грузное, обмякшее тело Ермакова сползло с пня. Он упал боком на зашуршавшую листву, дернулся несколько раз и затих, прижав правую руку к груди, словно пытаясь остановить кровь, сочившуюся из двух ранок. Иван Булгаков и Егор Дорофеевич Брагин долго разыскивали полковника. Кричали, аукали, опасливо прислушиваясь к приближавшейся стрельбе.

Брагин весь покрылся холодным потом, когда увидел лежавшего на земле Ермакова. Иван сразу кинулся к Степану Степановичу, рванул гимнастерку, обнажив белую, густо заросшую грудь, прижался ухом, слушая сердце…

Немецкие автоматчики наступали с двух сторон. Красноармейцы отходили, перебегая от дерева к дереву. Подошел старший лейтенант Филимонов, потный, грязный, с синяком на виске. Пятерней стянул с головы фуражку, поклонился низко, спросил:

– Когда же его?

– Видать, немец сюда проскочил, – быстро ответил Иван.

Брагин удивленно приоткрыл рот: чего, дескать, плетешь, явный же самострел. Иван легонько толкнул его, сказал тягучим, незнакомым голосом:

– А может, случайная пуля залетела… Как, Егор Дорофеевич, случайная-то могла?

– Оно конечно, – пробормотал сбитый с толку Брагин.

Хоронить Ермакова было некогда. Старший лейтенант приказал нести тело полковника по оврагу до реки, сам побежал к бойцам, сдерживавшим немцев. Иван и Брагин смастерили носилки из шинели и двух винтовок. Труп оказался очень тяжелым.

Или ослабели они за последние полуголодные дни, или идти по неровной земле среди кустов было трудно, только Иван и Брагин часа через полтора выбились из сил. Ко всему прочему они направились не вдоль петлявшего оврага, а напрямик, срезая углы, ,и потеряли ориентировку. Стрельбы не было слышно, и они не знали теперь, в какую сторону идти, тем более что стало уже темно.

Закидав тело Ермакова ветками, они принялись устраиваться на ночлег. Знали, что немцы в темноте по лесу не ходоки, поэтому безбоязненно развели между корневищами старого дуба костерик, сварили гороховый суп-концентрат. Обоим доводилось ночевать в лесу да в поле и не в такую погоду. Быстренько нарубили еловых лап, сделала односкатный шалаш. Улеглись рядом на груду листьев, как на перину, согревая друг друга.

Ночь наступила промозглая, мрачная. Хотелось тишины, чтобы издалека слышать шаги человека или зверя. Но тишины не было. Посвистывал в вершинах деревьев ветер, потрескивали сучья, не утихал шорох гонимой ветром листвы. В такое время особенно пугливыми становятся зайцы. Лес полон звуков, чудится, будто крадется кто-то, но не поймешь, с какой стороны надвигается опасность.

Брагин ворочался, кашлял надсадно, из глубины. Иван Булгаков не шевелился, смотрел в темноту, едва различая смутно белевшую березу, возле которой положили они тело полковника. Смотрел и удивлялся своему равнодушию. Будто случилось то, что и должно было произойти. Давно уж заметил Иван, что выбился Степан Степанович из своей колеи. Ходил пасмурный, вялый, отвечал невпопад. Грызло его что-то внутри. В ту ночь, когда вынес его Иван с поля боя, Ермаков даже не поблагодарил. Наутро, прикуривая от спички Ивана, спросил: «Сам-то цел?» – «А что со мной подеется?» – «Зря рисковал, Ванюша ты мой дорогой, – невесело усмехнулся Степан Степанович. – Мне самое подходящее было там остаться». – «Там все погибли», – оказал Иван. «И я там погиб», – ответил ему Ермаков.

И еще был промеж ними неизвестный другим разговор. Позавчера, во время перестрелки, Степан Степанович попросил Ивана держаться ближе. И, если окружат их, пусть Иван без всякого рассуждения стреляет в него. «Не в немцев, прямо в меня бей», – приказал Ермаков.

Понял Иван, что потерял Степан Степанович цену жизни, только не думал, что так скоро оборвет полковник свою ниточку, надеялся, что потянет ее до крайней возможности. Бог даст, и к своим бы вышли, и уладилось бы все помаленьку…

А еще был Иван равнодушен потому, что задубела у него в последние дни душа. Принимай все к сердцу – не выдержал бы виденного. Столько поумирало на глазах у него знакомых мужиков, что человек послабее, может, и головой тронулся бы. Года еще не прошло с той поры, как гостевал у брата Григория, сидя за одним столом с Магомаевым. Разве помышлял тогда, что доведется смотреть, как трудно будет помирать горбоносый горячий учитель? Три раза попадали в него немцы. Сперва вышвырнуло его взрывом бомбы из хода сообщения, поломало ребра. Они хрустели под кожей и выпирали, как палки. Маюмаева положили вместе с ранеными в воронку. Он не стонал, только кусал губы и с тоской глядел в небо. Тут, в воронке, нашел его фугасный снаряд, но опять не убил до смерти, только вырвал из спины клок мяса, обнажив белую кость лопатки. И опять он не стонал. Скрипел зубами, черные глаза его потускнели. А когда начали отступать, Магомаева потащил на себе ротный агитатор красноармеец Егоркин. Обоих подсекли немцы пулеметной очередью, они так и остались лежать один на другом, крест-накрест.

В том бою погиб и дружок Игоря, младший политрук Лев Рожков. Очень уж умный был парень, ему бы с профессорами толковать, а не с мужиками воду толочь. Посмеивались над ним красноармейцы, однако видели, что парень-то добрый, старается сойтись ближе. Только слова правильного по молодости не имел, не успел еще жизни понюхать. А погиб так, что и врагу лютому не пожелаешь. Граната упала прямо ему на колени, искалечила обе ноги, крупный осколок, как лезвием, вспорол низ живота.

Не было там ни фельдшера, ни санитара. Красноармейцы кое-как вправили ему в живот кровоточащие внутренности, обмотали его бинтами. Так и лежал он на дне траншеи день, ночь и еще день. Ломала его нестерпимая боль, кричал человек в голос, плакал, звал мать в бреду. За сутки почернел, как обуглился. Тяжелый запах шел от него. Подзывал к себе бойцов, просил, умолял застрелить, проклинал за безжалостность и снова просил.

Потом он впал в забытье, а когда очнулся, долго смотрел в небо и вымученно, чуть слышно охал. Старшему лейтенанту Филимонову, нагнувшемуся над ним, сказал, едва шевеля губами: «Товарищ командир, поднимите меня. Повыше. Пусть немцы убьют».

Старший лейтенант замахал руками и отошел.

К вечеру фашисты сжали кольцо окружения. Оставалось либо всем умереть на месте, либо попытаться пробить немецкие боевые порядки. И хотя мало было надежды вырваться, полковник Ермаков решил атаковать противника. Только тогда старший лейтенант Филимонов, не глядя на людей, приказал поднять политрука на бруствер. Иван Булгаков взял его под мышки, худого и легкого, как мальчишку. Боясь причинить боль, осторожно перевалил через земляную насыпь. Немцы сразу начали бить по этому месту из пулеметов и автоматов… Брагин зашелся хриплым, натужным кашлем, громко отхаркнулся.

– Иван, не спишь ты?

– Лежу, – неохотно ответил тот.

– Кашель забил. От махры, что ли? Кресало дай мне.

Долго высекал искру, тяжело, с присвистом дыша. Курил сидя, часто сплевывая. Спросил негромко:

– Слышь, Иван, чего это он так, командир-то? Сам себя, это точно. Гимнастерку опалил – в упор стрелял.

– Не нашего ума дело.

– Это верно, а все-таки… Как-то не по себе мне… Которые убитые, тех я ничего… А вот когда человек сам кончит, тогда жутковато…

Ивана раздражала эта непривычная болтливость Брагина. Никто не тянет его за язык говорить о покойнике среди ночи, да еще когда труп рядом.

– Спи, – буркнул Иван. – Дай-ка, цигарку досмолю. Отдыхать надо. Утром фаетон тебе не подадут, на своих двоих топать придется.

– Что-то меня то в холод, то в жар…

– Плащ-палаткой моей накинься. И не ворочайся ты, Дорофеич, за ради всего святого. Земля под тобой ходуном ходит, а уж синяков ты мне на спину набил бессчетно.

– Тебе набьешь, дуб сушеный, – проворчал Брагин, устраиваясь. Кашлянул еще раза три, притиснулся ближе и вскоре задышал ровно, обдавая шею Ивана горячим дыханием.

Наутро они съели последние два сухаря, запивая их кипятком. Подняли самодельные носилки с телом полковника и тронулись в путь. Шли на восток, ориентируясь по мху на стволах деревьев. Брагина мучил кашель.

Тело Ермакова за ночь будто еще больше потяжелело. Шинель, которой он был прикрыт, то и дело соскальзывала с него, открывая желтое лицо.

– Ну куда мы его, такого бугая, тянем?! – взмолился мокрый от пота Брагин. – Сил моих больше нету… От своих мы все равно отбились. А ему теперь безразлично где лежать, земля везде одинаковая.

Иван не стал спорить. Отыскал место поприметней, на перекрестке двух просек, возле векового дуба. Залез на дерево, осмотрелся. С трех сторон сплошняком тянулся черный массив леса, и только на востоке он редел, скатываясь по пологому спуску к реке. Дальше виднелось большое поле, надвое разрезанное дорогой, а за полем – серые крыши деревни. Иван решил узнать ее название, чтобы точно запомнить, где похоронен Степан Степанович.

– Ни к чему все это, – сказал Брагин, рубивший пехотной лопаткой твердую землю. – Хоть бы бумаги его до своих донести, и то хорошо.

– А может, детишки взглянуть приедут.

– Ха, нашел время о чужих детях думать. Выберемся ли еще сами отсюда, вот вопрос.

– Ничего, – сказал Иван. – Сами мы как-нибудь.

Яму вырыли неглубокую. Очень уж неподатливой была заклекшая, опутанная жилами корней, земля. Иван вытащил из пилотки иголку, крупными стежками заметал порванную на груди Ермакова гимнастерку, застегнул на все пуговицы. Расчесал свалявшиеся волосы. В могилу настелили листвы. Сверху накрыли его шинелью.

– Ну вот, успокоился человек, – тихо сказал Иван. – Прости нас, Степан Степанович, ежели чего не так… Сам понимаешь, время военное… Прости, значит. – И бросил на него первую горсть холодной земли.

Сверху завалили могилу камнями, чтобы не разрыл ее хищный зверь. Брагин предложил дать тройной салют из винтовок, но Иван воспротивился:

– Неча патроны жечь, у нас сзади двуколка не едет. Мы по Степану Степановичу другие поминки устроим…

Лопатой сделал Иван на стволе дуба зарубку, и пошел, ссутулясь, низко натянув на уши пилотку. Брагин побрел за ним, грузно переставляя ноги. Чувствовал себя скверно. Небывалая накатилась на него слабость, горела голова, все время хотелось пить. Никогда раньше не знал Егор Дорофеевич никакой хворобы, гордился могучим своим сложением. И, видно, здорово ослаб он в последние дни, если сумела прицепиться к нему болезнь.

– Погоди, умучился я, – попросил Брагин.

Посидели, покурили. Иван навьючил на себя вещевой мешок товарища, его винтовку и плащ-палатку. Но и налегке Егор Дорофеевич шел еле-еле. Покачивался из стороны в сторону, многопудовой тяжестью наваливался на твердое плечо Ивана.

Только в сумерках добрались они до края леса. Разворошили копну. Брагин не лег – упал, как подкошенный. Дышал через рот, с хрипом. Веяло от него жаром.

– В деревню надо тебя, Дорофеич. Фершалу показать.

– Нельзя, Иван, – тяжело ворочался во рту Брагина покрытый белым налетом язык. – Неровен час на немца нарвемся. Прикончат они меня. Тебе так-сяк, а мне невозможно.

– А я-то – не русский, что ли? – с обидой спросил Иван.

– Рядовой ты… А у меня партийный билет в кармане. И волосы длинные, за политработника посчитают.

– Волосы я тебе бритвой срежу, а билет в подкладку зашью.

– Нет, – мотнул головой Брагин. – Попить бы мне, Ваня. Нутро сжигает.

Всю ночь Егор Дорофеевич метался, в беспамятстве раскидывал могучими руками сено. Всю ночь не спал Иван, сидя рядом, кутая его плащ-палаткой, чтобы не застудился еще сильнее. Утром заставил Брагина выпить кипятку, сказал решительно:

– Ты лежи, а я в село. Поищу там добрых людей. А то загнешься, как бог свят.

Брагин, пытаясь подняться, искал его невидящими мутными глазами.

– Ты вернись… Поскорей вернись…

Иван закинул за спину винтовку и зашагал вдоль опушки. Подобравшись к деревне, долго смотрел из кустов. Вроде все было спокойно. Изредка и без злобы тявкали собаки. То баба выйдет на улицу с коромыслом, то стайкой пробегут ребятишки.

Облюбовал крайнюю избу, огород которой подходил прямо к кустарнику. Изба была большая, но старая, с почерневшими бревнами. Крыша покрыта дранкой, во многих местах прохудилась, залатана кусками толя и ржавого листового железа.

В огороде работала женщина, перебирала картошку, складывала в плетеную корзину. Иван пополз, волоча за собой винтовку, прижимаясь к плетню. Женщина выпрямилась. Рослая, широкоплечая, в мужских сапогах, она стояла на ветру в расстегнутом, не сходившемся на высокой груди ватнике. Широкий подол юбки хлестал по ногам. Без особого усилия подняла корзину картошки, понесла в дом. «Крепкая баба, – одобрительно подумал Иван. – Очень даже подходящая для хозяйства».

На улице играли ребята. Иван лежал, дожидаясь, когда они скроются. Не хотел, чтобы его видели. Женщина вышла из дома. С крыльца сказала что-то в комнату и захлопнула дверь. Спустилась по ступенькам, поправила платок и присела за углом. Иван сконфуженно отвернулся. «Тьфу, черт! Заметит меня баба, чего подумает…»

Он не смотрел на нее минуты две, а когда глянул, женщина уже снова перебирала картошку.

– Гражданочка! – позвал Иван. – Эй, гражданочка!

Она не удивилась, будто ждала, что ее позовут. Подошла к плетню и остановилась, по-мужицки расставив ноги. С презрительным прищуром глядела на грязного, распластавшегося на земле Ивана, спросила громко:

– Чего тебе?

– Тс-с-с!

– Не шипи, тут чужих нету.

– В избу бы мне.

– Много чести всяких бегунов в хату водить. Хватит на брюхе-то елозить, вояка. Вставай, что ли!

Говорила она грубо, глаза сердито поблескивали под черными, будто ветром разлохмаченными бровями.

– Жрать, что ли, хочешь? – спросила она, направляясь к дому.

– И это тоже, – ответил Иван. – А ты чего неласковая такая? Или с левой ноги встала? – попробовал пошутить он.

– Тебя это не касаемо. Много вас тут шляется, оборванцев всяких. Тоже мне солдаты, – перед немцем в штаны наклали. Тут вы горазды по чужим погребам воевать… Иди-ка вон в хлев, вынесу тебе стал быть пару картошек, и скатертью дорога.

– Зря ты, бабочка, на наш счет прокатываешься, – сказал Иван, остановившись и вскинув на плечо винтовку. – И нечего меня в хлев водить. Я к тебе не за милостыней пришел, а потому как все мои товарищи полегли в честном бою и мне сейчас без гражданского населения не обойтись. Кланяться тебе я не буду, ты мне скажи только, немцы у вас есть?

– Нету. На том берегу проезжали вчерась, а у нас тут мост разрушен.

– Бывай.

Иван повернулся и через покосившиеся воротца вышел на улицу. Туже подтянул ремень. Подумал досадливо, что утром надо было побриться и почиститься: чай не дезертир, не беглец какой, а регулярный боец Красной Армии. Хоть и обиделся он на эту бабу, но в глубине души понимал ее. Что у нее, казенная, что ли, жратва-то? Впереди зима, самой жить надо.

Женщина нагнала его возле соседнего дома. Иван обернулся, услышав за спиной тяжелый топот сапог. Она посмотрела на него все так же недружелюбно, однако голос ее звучал мягче.

– Эй, солдат, чего тебе надо-то?

– Товарищ у меня в горячке второй день лежит.

– Раненый?

– Нет, пристыл.

– Больной – это лучше, – со вздохом сказала она, и лицо ее на секунду обмякло, появилось на нем сострадательное выражение. – Раненых у нас приняли бабы. В трех домах приняли. А теперь боятся. Немец-то, он как?

– Не знаю. Небось по-всякому.

– По-всякому, – согласилась она. – А про больного можно сказать, что свой мужик.

– Берешь, значит?

Она ответила не сразу. Раздумье морщило лоб. Ей, наверно, было лет тридцать пять, но выглядела она на все сорок, очень уж грубой, обветренной была у нее кожа. А черные с синеватым отливом волосы еще по-молодому густы, по-молодому распирали ситцевую кофтенку груди.

– Болезнь-то не заразная? Не тиф ли?

– Тиф он со вшами, – сказал Иван. – А у нас этой живности пока не имеется. На сырой земле мы с ним спали. Воспаление легких небось… А за вознаграждение ты не беспокойся. Выходишь его – от всей Красной Армии благодарность объявим. И деньги, какие при мне, до копейки оставлю.

– Где она, эта армия, – усмехнулась женщина. – Этой благодарностью твоей сапоги не смажешь… А человека возьму. Нельзя пропадать человеку.

– Ухаживать за ним надо. Приготовить, постирать.

– А ты поучи! – прикрикнула она так грозно, что Иван снова подумал с веселым удивлением: «Да разве же это баба! Это же ротный старшина, какой на сверхсрочной службе донельзя облютел!»

– Лошадей у нас нету, – продолжала она. – Угнали лошадей. Если хочешь, тележку под навесом возьми. Или, может, мне с тобой пойти?

– Сам управлюсь… Зовут-то тебя как?

– Марьей, – сказала она. – А ты шевелись, шевелись, дни-то теперь короткие.

Ох и нелегко было Ивану тянуть за собой тележку! Колеса глубоко врезались в мокрую землю. Ноги скользили. Брагин метался, вскакивал, сваливался несколько раз, пока не догадался Иван накрепко прикрутить его веревкой. До хаты добрался в темноте и так выдохся, что шагу не мог ступить.

Хозяйка сама на своей могучей спине отнесла Брагина в дом. Иван вошел следом и остановился у порога, боясь ступить продранными грязными сапогами на вымытый до желтизны пол.

– Переоденься, – сказала ему женщина, подав старую, отутюженную рубаху, латанные-перелатанные портки и большие растоптанные валенки. – Ну, чего пялишься! Переодевайся в углу. А исподнего нету. – Подумала и пояснила: – Вдова я. Вот уже пятый год вдова.

В большой комнате было тепло. Раздражающе-приятно пахло свежевыпеченным хлебом. Горела керосиновая лампа. На окнах, завешанных дерюгами, стояли цветы.

Хозяйка достала из печи чугун с водой, поставила посреди комнаты жестяное корыто. Раздела Брагина, легко поворачивая его тело. Егор Дорофеевич, застеснявшись, помахал рукой, подзывая Ивана, но женщина, хлопнув ладонью по его голой спине, прикрикнула.

– Лежи уж, дурастной!.. Эка жаром-то от тебя пышет!

Иван поддерживал Брагина под мышки, хозяйка мыла. Мочалкой оттирала с ног черную грязь. Страшными были эти ноги, растертые, синие, сопревшие в мокрых сапогах. Иван, глядя, как ловко управляется женщина, сказал удивленно:

– Ну и наборзилась ты! Будто каждый день по десятку мужиков мыть приходится.

– А с детишками-то кто возился, соседка, что ли?!

– Есть, значит, мальцы у тебя?

– К бабке услала. Негоже им тут на вас глядеть.

Иван смолчал. Ему и самому было неловко смотреть на белое тело Брагина, на складки некогда толстого живота. Отворачивался, чтобы не видеть, что там делает женщина своими большими темными, до локтей обнаженными руками. Он смущался сам и смущал этим ее.

– Нечего крутиться, – сказала хозяйка. – Иди вон за печку, я одна управлюсь.

Иван ушел и закурил там. Потом он тоже помылся быстренько, и такое почувствовал облегчение, будто окинул с плеч несколько пудов груза.

Нет, не женщину встретил он, а просто клад. В один момент прибрала комнату. Затихшего на кровати Брагина напоила чаем с малиной, укрыла ватным стеганым одеялом, чтобы пропотел. И уже готов был у нее ужин: жареная с салом картошка, свежий хлеб и соленые огурцы. У изголодавшегося Ивана разгорелись глаза, думал, что съест все. Но выпил стакан водки, закусил немного, и сразу разморило его в тепле. Он так и уснул за столом, с вилкой в руке, ткнувшись лбом в зеленую, потрескавшуюся клеенку. Хозяйка уложила его на сундук, подстелив полушубок.

Мертвецки спал Иван. Вскрикивал и ворочался Брагин. А женщина долго еще возилась около печки. Стирала солдатскую одежонку, выходила в сени чистить сапоги. Уже за полночь, умывшись, остановилась она возле висевшего в простенке зеркала, засиженного мухами, расчесала волосы. Всмотревшись, пальцами потерла набежавшие к глазам морщинки.

Потом, поправив одеяло на Брагине, она украдкой оглянулась на Ивана и неловко, бочком присела рядом с Егором Дорофеевичем. Осторожно гладила грубой своей рукой его виски, лоб. И вдруг, захлестнутая жалостью и нежностью к этому беззащитному, доверившемуся ей мужчине, вся потянулась к нему, прижалась лицам к его горячей щеке и так замерла на минуту, прикрыв глаза, мокрые от нежданно навернувшихся слез.

* * *

Три с половиной месяца продолжалась война; где-то был фронт, гибли люди, а в Одуеве жизнь изменилась мало. После того как мобилизовали мужчин, еще глуше сделалось в городке. По вечерам рано ложились спать: электричество гасло в десять часов. На улицах темень. Введена светомаскировка. Не горели даже редкие – на перекрестках – фонари.

За эти месяцы привыкли жители узнавать из сводок об отданных врагу городах, привыкли, что то в один, то в другой дом приносит почтальон извещение о погибшей и пропавшем без вести. И все же для большинства горожан война оставалась еще только словом, а немцы казались чем-то нереальным.

Фронт застыл под Брянском, в безопасной дали. В Одуеве, как обычно, работали учреждения, жидко дымила труба сушильного завода. Ученики ходили в школу, но не столько занимались, околыш убирали картошку и капусту на полях пригородного совхоза.

И вдруг дождливой октябрьской ночью ворвался панический слух: фронта больше нет, войска наши окружены, немцы идут сюда. Трудно было сказать, кто первым принес это известие. Может быть, красноармеец-связист, выскочивший из «котла» у Брянска и промчавшийся на своем мотоцикле до самого Одуева; может быть, артиллерист, успевший вовремя выехать из Орла; может быть, раненые из машины, остановившиеся ненадолго возле аптеки. По городу этот слух разнесся мгновенно. Говорили, что бои уже возле Мценска. А это совсем близко и даже не на западе, а на юге. Жители и верили и не хотели верить…

На следующий день хлынул по шоссе поток отступающих. Брели сотни и тысячи обросших, усталых красноармейцев, покрытых коростой грязи; брели молча, опустив головы, сунув в рукава иззябшие руки. Не было машин, пушек, повозок. Без строя, без командиров, всяк по себе, двигались изнуренные до безразличия люди. За день они размешали грязь на шоссе, дорога покрылась вязким слоем, в котором ноги тонули выше щиколоток. В невидимые колдобины проваливались бойцы до колен. Почти никто из них не заходил в дома. А если и заходил, то не надолго: попросить кусок хлеба, напиться воды. Лишь совсем выбившиеся из сил валились спать прямо на полу в кухне или коридоре.

Красноармейцы изредка перекликались хриплыми простуженными голосами, спрашивая друг у друга номер части. Искали не роту, не батальон, а хотя бы свой полк, свою дивизию. Жители знали, что через город проходили остатки 50-й армии, с боем прорвавшейся из окружения под Брянском. Потеряв технику, бойцы по лесам пробились к Белеву и переправились через Оку. Они спешили: приказ гнал их в Тулу, где собиралась теперь их армия. Шли без отдыха, потому что сзади, по пятам, преследовали их немцы, и бойцы не желали снова оказаться в кольце.

Эти красноармейцы, измученные и лишенные руководства, не способны были сейчас воевать. Жители, глядя на них, цепенели от ужаса: город некому было защищать.

На западной окраине под руководством Григория Дмитриевича Булгакова рыли окопы бойцы одуевского истребительного батальона, пожилые мужчины и молодежь. Но никто не принимал их всерьез. Город, еще не сданный врагу, был уже обречен. Остановился сушильный завод. В учреждениях люди отсиживали время, ничего не делая, ожидая указаний. Сами собой закрылись школы. Перестала поступать почта.

Ночью, втихомолку забрав лучших лошадей, бежали работники НКВД вместе со своими семьями.

Наутро никого не оказалось в райисполкоме. В магазинах настежь распахнуты двери и нет продавцов. Заходи и бери, что хочешь. Сначала брали только ребятишки. Потом, решившись, потянулись и взрослые. Из склада выносили мешки с мукой. На тачках увозили по домам овощи. Люди стеснялись друг друга. Растаскивать общественное добро было неудобно. А с другой стороны, не оставлять же его немцам. И как не взять самому, если берет сосед…

Опустел райком партии. Только первый секретарь оставался еще на месте, но занимался он вопросами, далекими от обычной жизни. Он создавал ядро будущего партизанского отряда, договаривался с надежными людьми о явочных квартирах.

Булгаков пришел в райком за указаниями: как быть дальше?

– Вот, Григорий Дмитриевич, – сказал ему секретарь, – налаживай скорей оборону. Немцы близко, а наших войск у них на пути, вероятно, нету.

Чтобы не выдать волнения, Булгаков напрягся, стиснул пальцы в кулак.

Но секретарь заметил, как побледнело его лицо. Подвинул ему пачку папирос, успокаивающе положил на плечо руку.

– Знаю, Григорий Дмитриевич, батальон у тебя слабый. Но ты пойми вот что: сейчас шоссе до самой Тулы забито. И эвакуированные, и армейские обозы, и скота тысячные гурты. Все это спасать надо. Задержи немцев на три, на четыре часа – спасибо скажем. А если на сутки – совсем хорошо. Разведку, передовой отряд ихний останови…

– Сделаем, что сумеем.

– Надеюсь. Ты ведь, Григорий Дмитриевич, в гражданскую воевал… Пилюгина знаешь, с сушильного завода?

– Он у меня в батальоне.

– Учти – он будет от партизанского отряда связным. Ему можешь доверять во всем… Ну, что тебе еще пожелать? Решай тут сам, как обстоятельства подскажут…

Хотел Григорий Дмитриевич попросить какой-нибудь транспорт, чтобы вывезти свою семью, но не решился заговорить об этом. Да и вряд ли имело смысл просить сейчас: в городе не осталось ни лошадей, ни подвод.

– Мы с тобой еще увидимся. Верю! – сказал секретарь на прощание…

В доме Булгаковых все было перевернуто вверх дном. Посреди комнаты стояли раскрытые чемоданы и старый бабкин сундук, окованный железными полосами. На кроватях, на стульях раскиданы вещи. Антонина Николаевна, непричесанная, возбужденная, с красными пятнами на щеках, то принималась упаковывать чемоданы, то выбегала на крыльцо: не идет ли Григорий?

– Достал подводу? – кинулась она к мужу, едва он переступил порог.

Григорий Дмитриевич поставил в угол винтовку, ответил сердито:

– Лошадей нету, сама знаешь.

– Для Нюрки Храповой подвода нашлась? Для прокурорской дочки нашли двух лошадей, а для тебя нету? Всю жизнь ты такой размазня! Всю жизнь на тебе ездят! О нас бы подумал!

– Ну, хватит, – устало махнул рукой Григорий Дмитриевич. Он и сам в глубине души был обижен. Его здесь оставляли, может быть на смерть, и уж его семью могли бы эвакуировать в первую очередь. Но никто и не подумал об этом. Весь транспорт расхватали те, кто наглее и хитрее.

– Соберите поесть, мамаша, – попросил он.

– А вот сейчас все будем.

Булгаковы не предполагали, что так вот, по-мирному, садятся обедать все вместе последний раз. Марфа Ивановна бегала от стола в кухню, с надеждой поглядывала на зятя. Григорий Дмитриевич, похудевший от волнений, круто согнув красную шею, сосредоточенно хлебал щи. Антонина Николаевна ела плохо. Ни за что ни про что раскричалась на Славку. Дернула за ухо Людмилку.

Только Ольга Дьяконская, сидевшая в углу, под бабкиными иконами, была спокойна. Через месяц, а то и раньше ей надо рожать, ей и думать нечего об отъезде в чужие края. Худо-бедно, а здесь свой угол, знакомые люди. Уже не собой – близким ребенком заняты были ее мысли.

Григорий Дмитриевич кончил есть, вытер краем полотенца рот, набил табаком трубку. Обвел всех взглядом.

– Ну, так что же мы решили?

– Как ты, – нервно пожала плечами Антонина Николаевна.

– Батальон будет защищать город.

– Курам на смех, что ли? Какие из вас защитники? Армия бежит, все бегут… Что вы сделаете – пятьдесят инвалидов!

– Вовсе не пятьдесят, а сто, – сказал Славка.

– Ты-то хоть помолчи! Господи! Сумасшедший дом какой-то! – схватилась она за голову. – Добрые люди о себе думают, а у нас вечно наоборот… Все партийцы семьи свои отправили. Одни мы остались!

– Неправда, Тоня. Ну зачем ты так? – мягко возразил Григорий Дмитриевич. – Все, понимаешь, почти все остались тут. Транспорта нет, до Тулы семьдесять верст по грязи, лесом. Ну, кто пойдет? И еще неизвестно, как там в Туле…

– Олюшке ехать никак нельзя, – вмешалась Марфа Ивановна. – И Людмилу я не пущу, это уж как ты хочешь. – Пожевала губами и добавила резко, почти крикнула: – Не пущу дитя на погибель. И не мысли про то, птица ты бездомная!

Может, потому, что давным-давно не кричала на нее мать, может быть, потому, что извелась Антонина Николаевна от колебаний и все равно ей было теперь – ехать или не ехать, лишь бы принять какое-нибудь решение и перестать сомневаться, она вдруг сразу успокоилась. Отломила кусок хлеба, спросила с усмешкой:

– Значит, помирать, так всем вместе?

– Зачем помирать, – возразил Григорий Дмитриевич. – Как начнется стрельба, идите в подвал к Щукиным. Там потолок крепкий, старой кладки. Снаряд не пробьет.

– Ну, спасибо, муженек, успокоил, – иронизировала она.

– И-и-и-и, милые вы мои, – пропела, раскачиваясь, бабка, довольная тем, что дело повернулось так, как хотелось ей. – Проживем помаленьку. Немцы-то, они нелюди, что ли?! Тоже ведь на двух ногах ходют.

До полуночи в сарае при свете «летучей мыши» Славка и отец копали яму. Опустили в нее сундук, положили сверху новое охотничье ружье в чехле и еще, потому что осталось место, Славкин велосипед. Забросали яму землей, натрусили сверху опилок и заложили дровами.

– Спать! – приказал Григорий Дмитриевич.

На рассвете, не разбудив жену и Ольгу, он ушел вместе со Славкой из дому, прихватив вещевой мешок с салом и сухарями.

Утро было туманное. Хлюпало под ногами. Сеял мельчайший дождик. Григорий Дмитриевич оделся по-охотничьи: высокие сапоги на две портянки, теплые штаны. Кожанка хоть и потертая, зато на подкладке. И не остынешь, и сухо. Под зеленую фуражку, чтобы не мерзла бритая голова, надел еще тюбетейку.

Славка тоже снарядился добротно. Старое зимнее пальто Игоря перетянул отцовским ремнем с брезентовым подсумком. На зимней шапке – красноармейская звездочка. Винтовка приятной тяжестью давила плечо. Славка чувствовал себя совсем взрослым.

На сборном пункте, возле тюрьмы, где дорога выбегала из города в поле, их уже ждали. Здесь еще в ночь выставлена была застава во главе с хромоногим Герасимом Светловым. Его, бывшего фронтовика, Григорий Дмитриевич назначил командовать взводом, собранным из окрестных колхозников.

Батальон выстроился. Григорий Дмитриевич прошел вдоль шеренги. Да, воинство было не из лучших. Пожилые люди – учителя, счетоводы, торговые работники. Некоторые в очках. Оделись легко, как на прогулку. В строю постукивали замерзшими ногами, терли посиневшие носы. Всех этих людей Григорий Дмитриевич знал по имени-отчеству, известны ему были за долгое знакомство болезни, имевшиеся почти у каждого. Народ, конечно, хороший, честный, исполнительный, но для военной службы малопригодный. Положиться можно было на рабочих с сушзавода и электростанции. Их набралось человек пятнадцать. И столько же было охотников, выделявшихся и выправкой, и подогнанной одеждой.

Вооружение у истребителей самое разнообразное. Для рабочих Григорий Дмитриевич выхлопотал через райвоенкомат два десятка трехлинеек. Охотники и колхозники пришли со своими дробовиками. Остальные получили винтовки трофейные, японские, завезенные в Одуев вскоре после войны 1904 года. Столько времени пролежали они на складе раймилиции, что краска на деревянных частях выцвела и имела бурый, неопределенный оттенок. На пробных стрельбах почти половина патронов давала осечку.

Осмотрев батальон, Григорий Дмитриевич достал список и сделал перекличку, отмечая, кто не явился. Из ста тридцати шести человек налицо было сто восемь.

– Дезертиров под трибунал отдадим! – сказал Григорий Дмитриевич. Сказал громко, с угрозой, в назидание всем, хотя не знал, где его искать, этот трибунал, и может ли он судить бойцов истребительного батальона, которые все записались добровольцами, не имеют формы, воинских документов, и присяги не принимали.

Взвод Светлова Григорий Дмитриевич отправил в Стрелецкую слободу охранять проселок. Сам остался с главными силами на шоссе. Одно отделение посадил дежурить в недавно отрытые, но уже заплывшие грязью окопы, а остальных разместил на отдых в камерах пустой тюрьмы.

Нужно было узнать, где противник, и приготовиться отразить атаку. Григорий Дмитриевич вышел на шоссе. Отсюда, с горы, далеко видна дорога, спускавшаяся в долину, а потом снова выбегавшая на возвышенность. Она тянулась черной полоской среди бурых полей. Отступающих было уже немного, лишь кое-где по обочинам шли группки красноармейцев. Проехала телега с ранеными.

Люди говорили разное. Одни утверждали, что немцы находятся еще на западном берету Оки, другие – что фашисты форсировали реку возле Белева.

Боец батальона Мирошников, известный всему городу алкоголик, много лет работавший почтальоном, посоветовал обзвонить по телефону ближайшие районы и сельсоветы. Григорию Дмитриевичу эта мысль понравилась, и он отправился на почту, прихватив с собой Славку.

На коммутаторе, в жарко натопленной комнате, дремала телефонистка – маленькая старая женщина в черном платье и черных чулках. Голова с пышной прической густых, тронутых сединой волос, казалась слишком большой для ее хрупкого тела. Она обрадовалась приходу Булгаковых. Оказывается, она дежурила тут двое суток, так как другие телефонистки на работу не являлись.

– Но ведь никто не давал такого распоряжения, не правда ли? Сейчас связь очень важна. Я это знаю, ведь я пережила две войны, – объяснила женщина.

С Белевом, откуда ждали немцев, связаться не удалось. Линия была исправна, но к аппарату никто не подходил. Григорий Дмитриевич принялся звонить в сельские Советы. Ему отвечали сразу же, там люди сидели у телефонов, ожидая сообщений или распоряжений. Но сообщить им Булгаков ничего не мог. Он только приказывал установить постоянное дежурство. Было ясно, что на территорию района немцы еще не вступили.

Ему пришла в голову удачная мысль. Почему бы не оставить сына на почте дежурить вместе с телефонисткой? Он тяготился тем, что взял с собой Славку. Ведь дело нешуточное, может кончиться плохо. Случись что-нибудь с сыном – и сам себе не простишь никогда, и Антонина с ума сойдет.

– Будешь охранять узел связи, – строго сказал Григорий Дмитриевич. И, видя Славкино кислое лицо, добавил: – Не гримасничай, поручение важное. Если что-либо станет известно, сразу докладывай мне. Один справишься или постарше кого прислать?

– Справлюсь, – оказал Славка. – А тут, значит, я полный хозяин?

– Стой, как часовой.

– А если кто не послушает, то и стрелять можно?

– Стреляй, – поколебавшись, разрешил Григорий Дмитриевич. – Только в воздух сперва.

Славка закрыл за отцом тяжелую дверь, задвинул внутренний засов. Подергал железные решетки на окнах – прутья держались прочно. В двух окнах решеток не было, и Славка решил в крайнем случае забаррикадировать их шкафами и столами.

– Позиция надежная, – басом произнес он.

Телефонистка достала из свертка яблоко, вытерла носовым платком, откусила мелкими зубами кусочек. Подумала и сказала:

– Мы с вами сможем убежать через черный ход.

– Не собираюсь убегать, – с обидой возразил Славка. – Я буду стоять до последнего. Мне бы еще две гранаты достать, тогда все!

– Это будет ужасно, – прижала она к груди маленькие сухие руки, похожие на птичьи лапки. – Поймите, я не за себя беспокоюсь. Я пережила две войны. И даже сама стреляла в мишень. Но на втором этаже живут люди. Им будет очень страшно. Их могут убить…

– А, там Соня Соломонова, – вспомнил Славка. – Я им скажу, чтобы они в подвале сидели.

Сперва Славка степенно расхаживал по всем комнатам, как и положено часовому. Потом это ему надоело. К тому же было жарко. Он снял шапку, расстегнул пальто. А винтовку, оттянувшую руку, поставил к стене около несгораемого шкафа. Телефонистка читала книгу, время от времени звонила в сельсоветы. Всех дежурных у телефонов она знала по имени, вела с ними долгие нудные разговоры о какой-то Верочке, которая перекормила ребенка сладким, и поэтому ребенок теперь весь чешется.

Славка зевал, смотрел в окно. На улице иной раз появлялись прохожие, но как назло не было ни одного знакомого парнишки и ни одной девчонки. А то хорошо было бы показаться перед ними с винтовкой. Стать возле двери, крикнуть сурово: Стой! Назад!

Потом пришла Ольга, принесла обед: кастрюлю с тушеной картошкой и соленые огурцы. На коммутатор он ее не пустил, усадил за столик, на котором лежал туго набитый подсумок. Ел неторопливо, солидно. Ольга смотрела на него с некоторым почтением, и это еще больше возвысило Славку в собственных глазах.

Было уже совсем темно, когда позвонил отец и сказал, чтобы Славка оставался ночевать на почте и дежурил попеременно с телефонисткой. А если устал, то его можно заменить другим. Но Славка ответил, что совсем не хочет спать и никуда не уйдет. Отец хитрый – решил отправить его домой, когда, может быть, только начинается самое интересное…

В этот день истребители так и не дождались появления немцев. Люди ходили в дозор, потом сушились и грелись в натопленных тюремных камерах. Пообвыкли на новом месте, каждый облюбовал себе угол поудобней. Многим приносили из дому харчи, а ближе к вечеру заботливые родственники притащили некоторым подушки.

Ночь прошла спокойно. Немного подморозило. Город без единого огонька затаился в непроглядной темноте, замер в тревожном ожидании. С юго-запада изредка доносились глухие, едва слышные удары. Казалось, что они рождаются где-то в утробе земли. Летней зарницей растеклось по горизонту зарево, исчезнувшее с рассветом.

В полдень на давно уже опустевшей дороге появилась небольшая колонна. Григорий Дмитриевич поднял людей. Заняли окопы. Меткие стрелки встали у окон тюрьмы. Но тревога оказалась ложной.

У всех истребителей за последние дни, когда проходили через город остатки вырвавшихся из окружения дивизий, толпы оборванных и утомленных красноармейцев, сложилось представление, что армия совершенно разбита и бегство сделалось всеобщим. Люди как-то не задумывались: а почему же немцы в таком случае медлят, почему не появляются в Одуеве так долго? Что им мешает? И теперь все были удивлены, когда вместо ожидаемого противника увидели вполне организованное и боеспособное советское подразделение.

Бойцы шли по четыре в ряд, выдерживая строй. И сапоги и шинели в грязи. Но ремни у всех крепко затянуты, все одеты по форме. Впереди колонны лошади везли две небольшие пушки и зарядные ящики, на которых сидели раненые. Обрадованные истребители повылезали из своих окопчиков, обступили бойцов.

Пожилой капитан пошел вместе с Григорием Дмитриевичем в контору тюрьмы. На выбритых до синевы щеках капитана – свежие порезы. Булгаков встретил командира отряда несколько настороженно, переживал за свое пестрое войско, способное вызвать усмешку. Но капитан воспринял все, как должное. Григорий Дмитриевич угостил его жареной бараниной. Командир, в свою очередь, налил в стаканы водку из фляги. После еды он разложил карту, произнес уверенно:

– Немцы будут здесь завтра.

– Не раньше?

– Нет, мы два моста у них на пути взорвали. С ремонтом провозятся. Да они и не спешат тут. Они идут к Туле по автостраде. Там танки… Есть сведения, что они уже взяли Плавск. Значит, мы тут уже наполовину в мешке. А они нас особенно не торопят. Тулу возьмут – путь перекроют.

– Возьмут? – спросил Григорий Дмитриевич.

– Все может быть. Не знаю… Но учтите, я отхожу последним, за мной никого нет. Мост через Упу мы заминируем, завод и административные здания сожжем. Советую вам уходить вместе со мной или…

– Ну, слушаю.

– Или распустить людей по домам. Я не имею полномочий распоряжаться, но… Со смертью шутить нельзя. Немцы уничтожат вас за полчаса…

– Эх-хе-хе, – вздохнул Григорий Дмитриевич. – На вашем месте я тоже бы такой совет дал. За советы партийный билет выкладывать не придется.

– Понимаю, – сказал капитан. – Желаю успеха. Дайте мне двух человек, знающих город. Они помогут саперам.

– До свиданья, – пожал Булгаков протянутую ему руку. А когда остался один, стиснула его сердце тревога, почувствовал себя очень слабым. И у других истребителей радость, вызванная приходом красноармейцев, сменилась унынием.

– Нас теперь можно сравнить с пограничниками, поскольку мы находимся впереди всех, – сказал старенький врач Яковлев.

– Первый удар прямо нам по сопатке, – согласился почтальон Мирошников.

Григория Дмитриевича встречали вопросительными взглядами: «Ну, начальник, о чем думаешь?» Ждали от него каких-то действий. И сам он понимал; надо что-то предпринять, но не знал, что именно. Вообще-то приказ райкома они выполнили. Простояли на позиции целые сутки. За это время километров на сорок успели уйти обозы, уехать эвакуированные. А с другой Стороны, было как-то совестно: готовились к бою, но не сделали по фашистам ни одного выстрела. Булгаков колебался.

Между тем Славка, которому до чертиков надоело сидеть на почте, вознамерился было сходить на часок домой. И только подпоясал он ремнем пальто, как телефонистка, повернувшись к нему, сказала удивленным шепотом:

– Немцы…

Она назвала село. Славка схватил теплую и влажную телефонную трубку.

– Алло, алло! – слышалось в телефоне»

– Слушаю!

Где-то на другом конце провода женщина, задыхаясь от волнения, рассказывала, что происходит у нее перед глазами.

– Машины-то большие да черные. Три штуки… Федотов плетень раздавили… На тот край, к мельнице подались. Ой, товарищ, я лучше домой побегу. Там вон с горки идут пешие.

– Бегите, бегите! – крикнул Славка, которому страшно стало за женщину. – Только аппарат разбейте!

Женщина всхлипнула, запричитала скороговоркой: «Родненькие, до свиданьица! Ой, еще идут, господи спаси и помилуй! До свидания, люди добрые!..» В телефоне заскрипело, треснуло что-то, и звук пропал. Пустая, безжизненная тишина.

Старушка неуверенно, вздрагивающей рукой вытащила штепсель и воткнула его в другое гнездо. И едва соединилась с другим сельсоветом, как в трубке забубнил испуганный мужской голос: приехали немцы на подводах, ходят по избам, стреляют собак…

Славка вызвал к телефону отца.

О том, что фашисты появились в двух ближних селах, скоро узнали все истребители. К тюрьме прихромал из слободы Герасим Светлов. Капюшон дождевика глубоко надвинут, лицо, напоминающее лик старинной иконы, потемнело еще больше.

– Зачем тебя принесло? – спросил Григорий Дмитриевич.

– А чего мне там одному-то делать?

– Как одному? А взвод?

– Нету взвода, Григорь Митрич. Мужики, понимаешь, по домам разошлись, пока немец все пути-дорожки не перекрыл.

– А ты куда смотрел?

– На них и смотрел, – усмехнулся Светлов. – Чего же я с ними поделаю? Народ вольный, как хотят, так и воротят.

Григорий Дмитриевич выругался. Хмурился, делал злое лицо, а внутри, подленькая, шевельнулась радость. Вот так разойдутся все, и будет каждый за себя в ответе.

– Может, и мне домой податься? – спросил Герасим. – Ведь я инвалид по чистой.

– Умная ты голова, – хмыкнул Григорий Дмитриевич. – Разве командиров о таких делах спрашивают!

– И то верно, – согласился Светлов. Он вышел куда-то и исчез без следа.

У истребителей разом объявились старые хвори. То один, то другой просил отпустить домой на ночь, чтобы отлежаться в тепле. Григорий Дмитриевич направлял всех к врачу. Доктор Яковлев, добрая душа, у любого отыскал бы больное место. А эти его старые пациенты и впрямь были нездоровы. Яковлев тряс козлиной своей бороденкой и выписывал на бланках бюллетеней отпускные справки. А те, кому стыдно было жаловаться на болезнь, уходили домой просто так, пообещав скоро вернуться.

Незаметно растаял, рассеялся батальон. Осталось в нем три десятка человек, коммунисты да комсомольцы. Собрались все в одной комнате. Пожилой однорукий рабочий Пилюгин сказал решительно:

– Ну, товарищи, нечего нам тут ковыряться. Из немцев мы такой силой все одно кровь не достанем, а они из нас кишки выпустят. Есть предложение кончить эту петрушку. Теперь кому как совесть подскажет. Лично я – в деревню… А там, может, дальше подамся… Как, товарищ командир?

Григорий Дмитриевич не успел ответить. Молодой, крепкий парень – монтер, не взятый в армию из-за плоскостопия, крикнул раздраженно:

– Какой он командир?! Тряпка! Развалил все дело!

Григорий Дмитриевич тяжело повернулся, раздувая ноздри. Кипел яростью, не находя слов ответить обидчику.

– Выйди отсюда, щенок! – толкнул парня Пилюгин. Монтер выругался и выскочил в коридор, громко хлопнув за собой дверью.

В углу на соломе заворочался не замеченный раньше почтальон Мирошников. Он уже успел напиться водки, успел выспаться, и сейчас, разбуженный шумом, снова приложился к бутылке.

– Июды, – сказал он и икнул. – Все июды Троцкие… Всех перестрелять надо. Григорь Митрич, дай мне пять ипонских патронов…

– Вдрызг, – произнес кто-то. – Не обращайте на него внимания… Ну, товарищи, не поминайте лихом… Я на Тулу.

– Вместе, Васек! Только домой заскочим с матерью повидаться.

– Гляди, а то потом немец пятки оттопчет!

У Григория Дмитриевича защекотало в носу: тяжело было прощаться со старыми знакомыми, оставаться в ожидании неизвестного. Пилюгин хлопнул его по спине.

– Ничего, командир. Кучей нам несподручно сейчас… Люди-то, заметь, с винтовками разошлись. Сто винтовочек на руках – это не шутка.

– Ты, значит, в деревню? – спросил его Булгаков.

– На первое время. Залезу в щель, да поглубже, – усмехнулся Пилюгин. – А недельки через две осматриваться начну.

– Разыскивать тебя где?

– Сам еще не знаю. Но ты об этом не беспокойся. Жив буду – объявлюсь, когда срок придет. Ну, командир, последние мы тут остались. Пойдем, что ли? – Надо идти, – вздохнул Григорий Дмитриевич.

Захватив на почте Славку, Булгаков вместе с ним возвратился домой. Чтобы перебить невеселые думы» выпил сразу два стакана водки и быстро уснул. После полуночи в городке занялось несколько пожаров. Горел сушильный завод, горел исполком. В багровых отблесках метались, прыгали по земле черные тени. Далеко был слышен треск и гул разбушевавшегося огня. Пожары никто не тушил. Казалось, в городе не осталось ни одного человека. Люди жались возле окон, смотрели в щели ставень, забирались на чердаки. Плакали испуганные дети. Подняв к иконам выцветшие глаза, молились старухи, прося защиты у последней надежды своей, у Христа-спасителя.

Немцы вступили в Одуев в середине дня. Они приехали на большом трехосном грузовике. Но грузовик на окраине забуксовал, остановился. Солдаты вылезли из кузова и пошли пешкам по совершенно пустой улице. Их было человек пятнадцать, все рослые, в одинаковых серых мундирах, в узких брюках, заправленных в сапоги с широкими раструбами. Из-за голенищ торчали магазины для автоматов. К ремням прикреплены связки гранат на длинных деревянных ручках, похожие на толкушки.

Было холодно, однако немцы шли без шинелей. Некоторые даже расстегнули воротники мундиров, под которыми виднелись добротные свитеры. Солдаты вели себя очень спокойно и буднично. Шагали не спеша, переговаривались, покуривали. Один остановился и оправился у забора. Больше всего поразило жителей, нервы которых были взвинчены до предела, что немцы очень заботились, как бы не запачкать свои сапоги. Там, где грязь разливалась во всю улицу, солдаты прижимались к домам, пробирались один за другим, растянувшись цепочкой. Их спокойствие, их полнейшая уверенность в себе действовали угнетающе. Вот так прошли они половину страны, так пойдут дальше. Им было привычно первыми вступать в чужой город. Они будто знали, что никаких неожиданностей не встретят, или были убеждены, что с любой неожиданностью быстро справятся.

Немцы дошли до центральной площади, остановились возле памятника, на газоне, где посуше. Один сел на скамейку, развернул радиостанцию и начал с кем-то говорить через микрофон. Потом солдаты гурьбой направились в двухэтажный дом, где помещалась милиция. Все скрылись в здании, только возле двери остался часовой, да еще один, с флажком в руке, встал на перекрестке улиц. Он потоптался, потер руки, крикнул что-то. Из дома вышел солдат, на ходу развернул плащ и, смеясь, набросил его на плечи регулировщика.

Через час в город въехала колонна. Черепахи-танки скрежетали гусеницами по булыжной мостовой. Грузовые машины были битком набиты пехотинцами в зеленых шинелях и двурогих касках. Колонна прошла через Одуев, не задерживаясь, и остановилась лишь возле реки, когда головной танк подорвался на мине, загородив собой въезд на мост.

И еще один взрыв прозвучал в этот час, но на противоположном конце города. Почтальон Мирошников, выспавшийся к этому времени, был удивлен, что в тюрьме никого нет. Не было рядом с ним на соломе и винтовки, только лежали две пустые поллитровые бутылки. Чумной с похмелья Мирошников побродил по коридору, по камерам, разыскивая истребителей. Голова соображала туго, никак не мог понять, в чем дело.

Посмотрел в окно. По шоссе одна за другой с равными интервалами въезжали в город незнакомые, странной формы машины. Внизу, под тюремной стеной, стоял мотоцикл с пулеметом в прицепной коляске. Сверху лежала зеленая шинель. Во дворе, через улицу, ходили немцы и громко разговаривали.

Мирошников решил, что, пока он спал, немцы разбили истребительный батальон и захватили город. Мирошникову стало совестно. Он обругал себя старым пьяницей, идиотом и другими, более вескими словами, потом достал из кармана гранату, выпрошенную им у красноармейцев, и бросил эту гранату из окна прямо в коляску мотоцикла. Взрыв напугал Мирошникова. Он убежал на чердак и сидел там до глубокой ночи. Но немцы не искали его. Они, вероятно, не поняли, что случилось. Постояли вокруг искореженного мотоцикла, покричали друг на друга и ушли.

Боевые действия в Одуеве на этом закончились.

Танки и грузовики шли по центральной улице Одуева целый день. Жители никогда не видели столько техники сразу. Гул и грохот слышны были на окраинах. С наступлением темноты немцы начали растекаться по всему городу. Две машины, легковая и грузовая, остановились возле дома Булгаковых. Антонина Николаевна, схватив в охапку Людмилку, побежала в дальнюю комнату, в старую половину дома.

– Гриша, скорей!

Григорий Дмитриевич, волоча полушубок, кинулся в чулан. Захлопнул за собой дверь, потом приоткрыл ее.

– Трубку забыл, Тоня, трубку!

– О, господи! – воскликнула она, плечом отталкивая мужа, опустила старый ковер, заранее прибитый над дверью, задвинула железный засов.

Немцы уже были в доме, на «чистой» половине. Они тяжело топали сапогами, разговаривали по-хозяйски громко. Слышался голос Марфы Ивановны, неестественно бодрый, натянутый. Антонина Николаевна стиснула руками виски и опустилась в старое с вылезшими пружинами кресло, жалобно пискнувшее под ней.

Начался кошмар, продолжавшийся потом трое суток. Булгаковы не были больше хозяевами в собственном доме. В полутемной холодной комнате часами сидели молча, не двигаясь, чтобы не привлечь внимания немцев. Даже Людмилка присмирела и затихла, понимая опасность.

За стеной все время не прекращался гвалт, шум, хохот. Что-то трещало там и ломалось. Одни солдаты уезжали, другие приезжали. Во дворе то гудели моторы, то ржали лошади. Немцы возили с собой радиоприемники. И днем и ночью резким металлическим голосом кричал диктор, гремела музыка.

На кухне, где безотлучно находилась Марфа Ивановна, непрерывно варили и жарили что-то. По всему дому расползался чад, запах горелого мяса, смешивавшийся со сладковатым, непривычным запахом сигарет. Бабка иногда прибегала в комнату, совала Антонине Николаевне хлеб, сало, куски жареной курицы. Для Людмилки принесла даже плоский немецкий котелок с бульоном.

– Осторожно, мама, прошу тебя, – умоляла ее Антонина Николаевна. – Не надо нам ничего, сухари у нас есть.

– И-и-и-и, милая, – качала головой бабка. – У этих барахольщиков добра много, не обедняют… И опять же наше они едят-то. У Максимовны всех кур порезали.

– Не груби с ними, себя береги.

– А что мне подеется? Куда ж они без меня? Даже печку, анчихристы, растопить не умеют.

И уходила неторопливо, вперевалочку, услышав за стеной крики: «Русс! Матка! Ком маль шнель!»

Антонина Николаевна беззвучно плакала в темноте, ломала тонкие пальцы. Вздрагивала, ежеминутно ожидая чего-то ужасного. Войдут немцы, разыщут Григория и убьют. Или Славку. Или схватят ее и потащат туда, к себе… Но немцам совершенно не было до них дела. Лишь один раз, оттолкнув раскрылатившуюся на пороге бабку, вперся в комнату детина с растрепанными волосами. Постоял, покачиваясь, шуря глаза, хмыкнул и ушел, хлопнув дверью. Антонина Николаевна едва не упала в обморок.

Славка был оглушен и подавлен случившимся. Раньше война, подготовка к бою являлись для него в большей степени, интересной игрой, нежели реальностью. И вот теперь в его доме ходят и орут фашисты, гитлеровцы, которых он ненавидел и презирал еще с тех пор, когда они убивали детей и революционеров в Испании. Раньше Славка считал, что стоит ему взять винтовку, и он вместе с Красной Армией победит их. Но все получилось как-то странно. Жизнь вдребезги разбила Славкины иллюзии. Надо было по-новому думать и по-новому смотреть на все. А как – этого он не знал.

Ольга Дьяконская, в валенках, в зимнем пальто лежала на матрасе возле стены, накрывшись теплым платком. Раз и навсегда приказала себе ни о чем не рассуждать и не волноваться. Тревожило ее только одно: не уехал ли из города врач Яковлев, который так хорошо умеет принимать детей.

Она с интересом вслушивалась в разговоры за стеной. Это, по сути дела, было ее первым столкновением с настоящими немцами, и ей было приятно, что она довольно хорошо понимает и чистый сухой язык берлинцев и медлительную, полную трудных, почти непереводимых выражений, речь крестьян.

Ей не было страшно еще и потому, что в разговорах немцев она не находила угрозы. Солдаты беседовали о своих делах, ворчали на то, что их быстро гонят вперед, не давая как следует отдохнуть. Двое заспорили и чуть не подрались из-за каких-то подков.

Перед едой немцы каждый раз пили водку, делались крикливей, говорили всякие мерзости, встречали гоготом плоские сальные шутки. Ольга болезненно морщилась. Она хорошо знала и с детства привыкла уважать немецкую культуру: музыку, стихи, живопись. Когда-то Германия представлялась ей сказочной страной, населенной сильными, добрыми людьми, трудолюбивыми пахарями, милыми гномами и русоволосыми голубоглазыми принцессами. И в этой стране всегда звучит тихая, приятная мелодия, похожая на журчание ручейка. Она давно поняла, что все это выдумка, но какое-то романтическое чувство сохранилось еще в ней с детских лет. А теперь немцы будто нарочно старались очернить, испохабить ее представление о их родине.

Какой-то солдат, чавкая, рассказывал, как он правел отпуск. Жена его беременна. Он очень любит ее и бережет. Но он изголодался без женщин. Поэтому три раза в неделю пришлось ходить в публичный дом. Жена не возражала, только просила, чтобы он каждый раз мылся в бане. Но однажды баня была закрыта, жена не пустила его на кровать. Пришлось спать на полу, как в походе.

– Скоты! – вырвалось у Ольги.

– Что? О чем они говорят? – придвинулся к ней Славка.

– О домашних животных.

– Ну-у-у, – разочарованно протянул тот.

В разговорах немцы называли номера своих воинских частей, количество машин, танков, говорили о потерях, которые понес тот или другой полк. Ольга узнала, что через город проходят части и обозы 31-й и 131-й дивизий из армии генерала Гудериана. Вероятно, эти сведения как раз и составляли то, что именуется военной тайной. И было обидно, что ей некому рассказать, поделиться услышанным.

На следующий день немцы покинули город. Они все сразу ушли на Тулу, не оставив в Одуеве ни машин, ни повозок. Только по шоссе изредка проезжали грузовики. Булгаковы, еще не веря, что все обошлось благополучно, просидели в комнатушке до темноты. Только ночью, тщательно завесив окна, они зажгли свет и принялись за уборку. Комнаты были захламлены. На полу валялись коробки из-под сигарет с яркими этикетками, пробки, консервные банки, какие-то остро пахнущие масляные тряпки. В книжном шкафу выдавлено стекло, два стула разломаны.

Григорий Дмитриевич вылез из чулана постаревший, будто просидел там не трое суток, а десять лет. Взгляд у него растерянный и виноватый. Его бил озноб: продр0р в холодном помещении. Сразу полез на печку.

Женщины убирались долго, до тех пор, пока измотавшаяся за эти дни Марфа Ивановна заснула, присев к столу. Уронила на руки седую голову с жидкими, растрепанными волосами и захрапела негромко. Антонина Николаевна и Славка легко подняли ее, перенесли на кровать.

– Да погасите же свет, в конце концов, – раздраженно крикнул Григорий Дмитриевич.

Когда стало темно, он почувствовал себя спокойнее. Скоро в доме все угомонились, сделалось тихо. Только Григорий Дмитриевич до самого утра ворочался и вздыхал на печи.

* * *

Третий раз смерть прошла совсем рядом с Фридрихом Крумбахом и опять пощадила его. На Десне в его танк попала бутылка с горючей смесью, и еле-еле удалось сбить огонь на полном ходу, предотвратить взрыв боеприпасов. Возле Мценска в танк угодил русский снаряд. И вот теперь, в Одуеве, машина наскочила на мину, соскользнула с моста в реку, вода хлынула во все отверстия. К счастью, тут было мелко. Крумбах и унтер-офицер Леман успели выбраться через верхний люк. Оба были легко ранены. Пришлось ехать на перевязочный пункт в центр города.

Отдохнув за ночь, Крумбах и Леман вышли утром на шоссе, чтобы поймать попутную автомашину и догнать свой батальон. Возле них резко затормозил черный «оппель» с помятым кузовом. Распахнулась дверца. Крумбах вытянулся, увидев витой генеральский погон.

Из машины вылез генерал-полковник Гудериан, потоптался, разминая ноги. Лицо хмурое, тонкие губы плотно сжаты. Автомобиль его возле города завяз, пришлось сидеть два часа, ожидая, пока прилетит самолет, сбросит веревки для буксира и цепи для колес. Гудериан замерз и потерял попусту время.

На дорогах не было порядка. Взорванный мост восстановили только в полночь, график движения войск нарушился. Некоторые подразделения свернули с шоссе, чтобы найти обходный путь, и теперь блуждали неизвестно где. В Одуеве скопилось множество машин, которым надлежало по плану находиться уже в сорока километрах отсюда.

Гудериану требовался энергичный офицер. Узнав, что Крумбах остался без танка, генерал распорядился:

– Назначаю вас комендантом. В первую очередь пропустите все боевые машины. Никому не разрешайте засиживаться. Марш должен продолжаться и днем, и ночью… Свяжитесь с подполковником Либенштейном, от него получите приказ и инструкцию.

Говорил Гудериан так раздраженно, что Крумбах не решился возразить ни единым словом. Генерал сел в «оппель» и уехал столь же быстро, как и появился. Крумбах посмотрел на Лемана. Унтер-офицер щурил хитрые глазки, остренькая, лисья мордочка его сияла.

– Ты доволен?

– Наконец-то мы отдохнем по-настоящему, мой командир.

Крумбах не знал, радоваться ему или огорчаться. Война приближалась к концу. Очень скоро танкисты войдут в Москву, и Фридриху тоже хотелось быть среди них. Но, с другой стороны, столицу большевиков намеревались захватить и в августе, и в сентябре, и в середине октября… Ко всему прочему Фридриху уже надоело испытывать судьбу. В их роте не осталось ни одного танкиста из тех, кто начинал войну от границы. Они с Леманом были последние…

Фридрих занял под комендатуру двухэтажный дом на центральной площади. Штаб 31-й пехотной дивизии выделил в его распоряжение двадцать четыре человека для сформирования комендантского взвода. Солдаты все были немолодые, из обозов и тыловых служб. Крумбах, увидев их, расстроился. Зато Леман был в восторге. На кой черт нужны им мальчишки, умеющие только стрелять и пить водку?! Им сейчас нужны сапожники, портные, столяры, повара.

– Теперь мы сумеем получить от этой войны все, что нам причитается, – сказал «пройдоха Куддель», потирая свои маленькие крепкие руки.

– Меня это не интересует, – предупредил обер-лейтенант.

– Конечно. Но ваш домашний адрес мне хорошо, известен, как и вкусы вашей жены.

Дел у Фридриха оказалось вначале совсем немного. Мост восстановили саперы, они же следили за состоянием дороги. Воинские части имели графики движения. Фридриху осталось только организовать охрану важных объектов и выставить регулировщиков.

Но вот прошли через Одуев последние колесные обозы пехотных дивизий, и наступила пора браться за новую, незнакомую работу. Нужно было установить в городе твердый порядок, взять на учет материальные ценности и создать местную власть.

Прежде всего требовалось довести до сведения жителей приказ командования. Леман, любивший веселые шутки, подсказал обер-лейтенанту, как сделать это с наибольшим эффектом.

* * *

Славка вычищал из дровяного сарая навоз, оставленный немецкими лошадьми. Несколько раз чудились ему какие-то странные звуки: то ли далекая музыка, то ли приглушенное пение. Выходил во двор – ничего не было. Только галки с криком носились вокруг колокольни Георгиевской церкви да в конце улицы осторожно тюкали топором – кололи дрова.

Потом он услышал музыку совсем явственно. Она приближалась. Славка сбегал домой, позвал мать и Ольгу.

Вскоре на улице появилась телега, разукрашенная, как для свадебного выезда. К дуге были прикреплены бумажные цветы, развевались голубые и красные ленты. На телеге сидели двое немцев и неизвестный жителям человек в черном пальто, кожаной кепке и грязных сапогах. Маленький остролицый немец придерживал старинный граммофон с широкой трубой.

Вдоль по Питерской, Эх, да по Тверской-Ямской, —

разухабисто неслось из трубы. Немец смеялся, телега громыхала, песня выбрасывалась из железной глотки толчками; раздавался то рыкающий рев, то шипение и скрежетание.

Едет миленький Эх, да с колокольчиком…

Граммофон поперхнулся и умолк. Человек в кепке поднес ко рту руки и закричал сорванным хриплым голосом.

– Гражданы! Пришла германская власть! Красная Армия вся разбитая. Теперь везде будет полное спокойствие. Радуйтесь, гражданы! Сегодня в два часа на площади будут читать приказ! Чтобы от каждого дома был представитель слушать!

Все это человек выкрикивал на память, повторяя, видимо, в сотый раз. Потом вдруг потряс над головой кулаком и добавил со злобой, глядя на закрытые ставни.

– Ишь, сволочи! Ишь, попрятались!

Маленький немец успокаивающе похлопал его по плечу и протянул сигарету. Оба закурили. Телега поехала дальше.

Вдоль по Питерской, Эх, да по Тверской-Ямской, —

снова загорланил, задребезжал граммофон.

– Боже мой! – воскликнула Антонина Николаевна. На глазах ее поблескивали слезы. – Боже мой! Какой отвратительный фарс!

– Они же нас за дикарей считают, – улыбнулась Ольга.

– Что же тут смешного? Ведь это страшно!

– Пусть считают. Им от этого хуже, – пожала плечами Ольга.

На площадь – слушать приказ – снарядили Славку. С мальчишки какой может быть спрос? К тому же он сам рвался в город, посмотреть на людей, поговорить с ребятами. Одели его как можно беднее. Напялили полуразвалившуюся отцовскую шапку, осевшую до самых бровей. Сапоги с обрезанными голенищами. Ватник весь из заплат, да и те с дырками.

– Вот теперь ты настоящий дикарь, – сказала Ольга.

– Зато не прицепятся анчихристы эти, – возразила бабка. – Взять нечего.

Славка явился на площадь одним из первых. Народ подтягивался не спеша. Мужчин не было видно. Пришли большей частью старухи да ребятишки. Одеты все, как по уговору. Просто удивительно было, где разыскали люди такое рванье.

На деревянную трибуну, на которой во время демонстраций стояли районные руководители, поднялся красноносый офицер в светло-серой шинели. Рядом с ним встал другой немец, маленький и остролицый, который давеча ехал на телеге. Он кивал на толпу и что-то говорил красноносому, разводя руками, будто оправдываясь.

Человек в черном пальто и кожаной кепке, совсем уже охрипший, начал читать приказ. Слова его комкал и заглушал ветер. Славка с трудом разбирал сиплую скороговорку… После шести вечера выходить из дома запрещается. Всем коммунистам и военнослужащим явиться для регистрации в комендатуру… Евреям явиться в комендатуру… Все растащенное со складов, из магазинов – возвратить…

Человек читал долга. Славка не запомнил и половины того, что сказано было в приказе. Врезалось в мозг только одна фраза: «За невыполнение – расстрел». Она повторялась после каждого пункта. Текст человек выпаливал быстро, а эту фразу произносил отчетливо и громко. Славка шел домой, а в голове само собой звучало: «Та-та-та-та-та – расстрел! Та-та-та-та-та – расстрел!» И столько раз было повторено это слово, что казалось – немцы перестреляют теперь по меньшей мере половину жителей.

Дома Славка степенно изложил все, что запомнил. Главное: сдать оружие и не выходить вечером на улицу. А еще – явиться в комендатуру.

– Пап, учет – это про тебя.

Григорий Дмитриевич усмехнулся, погладил бритый череп и вдруг показал Славке фигу. Славка захохотал. Антонина Николаевна посмотрела на них и заплакала.

– Ну, опять, – всплеснула руками Марфа Ивановна. – Такая тощая, откуда в тебе вода-то берется?! Ну, полили слезы, и хватит. Дела надо делать.

Женщины ушли на кухню. Григорий Дмитриевич не спеша раскурил трубку, положил руку на плечо сына.

– Ухожу я сегодня.

– Сегодня нельзя, уже поздно.

– Ихние приказы не для меня писаны… Василису Светлову ты знаешь? Через нее будем связь держать. Только сам ты не рыпайся. Когда нужно, я тебе вестку подам.

– Ладно, папа.

– Ну вот, Славец. Один ты, значит, мужчина теперь в доме. Все теперь на тебе. Мать береги, Людмилку, Ольгу. Хотел я внука дождаться… Да что там, – досадливо махнул он рукой. – К доктору Яковлеву сходи, поговори с ним… Ну, учить не буду, жизнь научит. Главное, сынок, мужества не теряй. Мы такие, все перенесем и жить будем, понятно?

Славка, посерьезневший, строгий, глядя на отца, чуть заметно кивал головой.

* * *

В железную балку ударила разрывная пуля. Мельчайшие осколки ее разлетелись с тонким писком. Виктор запоздало согнулся, прикрывая лежавший на коленях листок бумаги. Потом перебежал в другое место, за простенок. Бумагу он добыл с великим трудом, надо было беречь ее. У красноармейцев не осталось ни клочка, даже письма извели на курево. У кого имелись деньги, те сворачивали самокрутки из ассигнаций. А Виктору обязательно нужен был чистый лист.

Пожилой пулеметчик Ванин, крикливый и раздражительный, спросил, зачем это понадобилась командиру бумага. А когда узнал, то крякнул удивленно, вытащил из-за пазухи потертый кошелек. Листок отдал не сразу, примерялся разорвать на две части, но, поколебавшись, протянул целиком. Сказал недовольно:

– Из тряпки, что ли, теперь цигарку вертеть? Больно неподходящее время ты для своего дела выбрал.

– Насчет времени это ты зря, – ответил ему Виктор. – А жив буду, я тебе за этот листок целый книжный магазин подарю.

Острой бритвой он очинил огрызок карандаша, подложил полевую сумку так, чтобы не проминалась бумага. Тщательно выводя каждую букву, написал сверху:

«Парторгу товарищу Южину И. И. от старшего сержанта Дьяконского В. Е. Заявление».

Поставил точку и задумался: а дальше? Он никогда не видел, что пишут в таких случаях. Надо бы изложить на этом листке все пережитое, все свое прошлое и настоящее. Он хочет стать большевиком именно теперь, в трудное время, потому что верит в непобедимость своей страны, верит в торжество коммунизма и отдаст все силы… Нет, это было слишком выспренне и казенно. Надо по-другому. Именно сейчас, когда многие испытывали страх и сомнение, когда находились люди, тайком рвавшие партийные билеты, он хотел заявить: дороже Родины и партии для него нет ничего. Он клянется в этом памятью погибших товарищей, клянется своей жизнью… Только нужно найти слова, чтобы выразить все это.

– Командир! Товарищ командир, подите сюда! – позвал его дежуривший у окна наблюдатель. Виктор поморщился – не дают подумать. Сняв пилотку, осторожно накрыл ею бумагу.

Выглянул в окно. Знакомая, ставшая привычной за трое суток картина. Захламленный заводской двор с лужами, поваленный забор, бурое поле, линия немецких окопов. А дальше – едва различимые за туманной сеткой мелкого дождя силуэты грузовиков на дороге. Если бы прекратился дождь, можно было бы видеть, как буксуют машины, суетятся вокруг них солдаты.

– Зачем звал? – спросил Виктор наблюдателя, парнишку из ополченцев, имевшего от военной формы только пилотку.

– Вон там, правее межи, фриц шевелится. За картошкой, наверно, вылез.

– Точно, – пригляделся Дьяконский. – Ползет, шельмец. С одного выстрела снимешь?

– Не ручаюсь.

– Буди Ибрагимова.

Узкоглазый скуластый красноармеец подошел, потирая затекшую щеку: он спал, подложив под голову кирпич.

– Ибрагимов, работа для тебя, – сказал Дьяконский.

Тот кивнул, посмотрел в окно. Этому охотнику не следовало подсказывать, мог обидеться. Сам заметил немца, вскинул винтовку и выстрелил, почти не целясь. Немца будто стегнули плеткой: вскочил, подпрыгнул и сразу же повалился. Ибрагимов взял винтовку к ноге и повернулся к Дьяконскому.

– Разрешите отдыхать, товарищ старший сержант?

– Идите, досыпайте, – дружески подтолкнул его Виктор.

Паренек-ополченец восхищенно зацокал языком.

– Ну, человек! Как из железа склепан.

– Кадровик, – ответил Виктор. – Перед войной второй год дослуживал.

Дьяконский насторожился, услыхав нарастающий свист.

– Ложись! – потянул он вниз паренька и сам бросился на пол.

Во дворе резко треснул разрыв, косо стеганула в оконный проем земля. Второй снаряд ударил в верхний этаж. Потом взрывы замолотили один за другим. Полуподвальная комната, в которой находился Виктор, наполнилась дымом и гарью.

– Ну и паразиты, – ругался паренек. – За одного фрица десять снарядов сыпят. Что значит – богатый народ!

Дьяконский дождался конца обстрела, посмотрел, не затевают ли чего немцы. Они уже не раз пробовали подобраться к заводу под прикрытием артогня. Но сейчас они, вероятно, стреляли в отместку за убитого. Это еще не самое худшее. Виктор снова сел на груду кирпичей и положил на колени бумагу.

Никогда раньше Дьяконский не чувствовал себя таким уверенным, как в последние недели, хотя недели эти были, пожалуй, самыми трудными и самыми страшными в его жизни.

Сначала группа старшего лейтенанта Бесстужева отбивала атаки западнее Харькова. Людей было много – в группе насчитывалось полторы тысячи человек, но лишь половина имела оружие. Харьковчане могли выставить сколько угодно добровольцев, но в городе не осталось винтовок. Были использованы даже учебные. Дырочки, просверленные в их стволах, заливали металлом. Из таких винтовок опасно было стрелять.

Красноармейцы и ополченцы лежали в окопах через одного. Когда кого-нибудь убивало, винтовку брал сосед. Многие ополченцы умирали, так ни разу и не выстрелив по врагу. На место убитых из тыла обиходили новые.

Костяком обороны были бойцы, которых Бесстужев и Виктор привели сюда из-под Киева. Эти люди умели драться. Немцы не смогли потеснить их. Но к концу третьего дня все равно пришлось отступить. Фашисты пробили где-то брешь и вышли на окраину Харькова.

Целую неделю потом продолжались уличные бои и самом городе, упорные, изнуряющие, ужасные по своей жестокости. Немцы продвигались вперед, разбивая дома, в которых засели красноармейцы, оставляя за собой груды развалин.

Бойцы, оглохшие от непрестанного грохота, падали и засыпали от усталости. Их некому было сменить, а приказа об отходе они не получили. Бесстужев был ранен, когда фашисты заняли центр города. Виктор не видел, как это произошло, ему рассказал потом парторг Южин. Немецкие танки прорвались к командному пункту. Бесстужев захватил с собой двух красноармейцев с ранцевыми огнеметами и выскочил на улицу. Струя огня ударила в головной танк, и он сразу вспыхнул. Загорелась вторая машина. Немцы отъехали назад, к перекрестку, и долго стреляли оттуда. Бесстужева привели на КП с наспех перевязанной головой. Осколок снаряда распорол ему щеку, полоснул по виску, чуть не задев глаз. Он захлебывался кровью и не мог говорить. Его положили на шинель и унесли неизвестно куда – искать перевязочный пункт.

Командование группой принял Дьяконский. Первым долгом он вызвал старшину Черновода и старшего сержанта Носова, приказал им догнать Бесстужева и доставить в медсанбат. «Отбейте повозку, машину, что хотите. Старший лейтенант должен жить!» Им не надо было объяснять: они сами любили Бесстужева. Они ушли, и с тех пор Виктор ничего не слышал ни о них, ни о старшем лейтенанте.

В городе уже не было организованной обороны, в разных местах сопротивлялись разрозненные группы. Виктор ночью собрал бойцов. За неделю многие погибли, часть людей отбилась от своих, была отрезана немцами. Около ста человек, из них больше половины ополченцев, увел с собой Виктор. Бойцы были измучены до крайности, оголодали, оборвались. Но для отдыха не было времени. Они вышли на шоссе и влились в общий поток отступающих к Северному Донцу.

Двигались еле-еле. Дорога, истоптанная тысячами ног и разъезженная множеством колес, превратилась в реку жидкой грязи, в которой тонули машины и повозки. Лошади рвали постромки. Красноармейцы волокли доски, плетни, охапки соломы. Но дорога поглощала все, засасывала обломки разбитых грузовиков, трупы людей и коней.

За час продвигались на полтора-два километра. Бойцы падали. Несколько человек захлебнулись в грязи, их затоптали идущие сзади. Так можно было растерять всех людей. Виктор приказал свернуть к большому кирпичному зданию сахарного завода. Дотащившись до помещения, красноармейцы валились на пол и засыпали. Казах Ибрагимов стоял, опершись на винтовку. Покачивался, глаза его закрывались. Спросил, едва ворочая языком:

– Кто будет дневалить?

– Я, – сказал Виктор.

У Ибрагимова подогнулись колени. Он уснул сидя. Дьяконский повалил его и положил под голову свою полевую сумку.

Устал Виктор не меньше других. Вместе с Ваниным он тащил на плечах пулемет. Но он отвечал за этих людей. Ему нельзя было даже сесть, сон захватил бы его. Он ходил, едва волоча тяжелые онемевшие ноги.

В разбитые окна дул ветер. На цементном полу храпели и стонали мокрые, измученные люди. Лужицы воды натекали под ними. Валялись заржавленные винтовки. Рваные пальто, обгорелые шинели, сапоги, подвязанные проволокой… Полгода назад Виктор ужаснулся бы, увидев, такое.

Вышел на двор. Здесь было лучше. Мелкий дождь стегал в лицо, прогоняя сон.

По дороге медленно тащились люди и повозки. Вокруг – унылые, омертвевшие поля, раскисший от воды чернозем. Плакало серое низкое небо, затуманивая горизонт, размывая очертания дальних построек.

К Виктору подошел Южин, человек уже пожилой, лет за пятьдесят, угрюмый на вид, лобастый, с рыжими прокуренными усами. На его прямых плечах как на вешалке, висела потертая хромовая куртка, сохранившаяся еще, вероятно, с двадцатых годов. Из кармана широких кавалерийских галифе торчала деревянная рукоятка немецкой гранаты. Ноги в обмотках казались прямыми и тонкими, как палки.

Дьяконский мало знал его. Южин прибыл к ним с группой политработников, присланных из Харькова. В сумятице боев даже не определилась его должность. Был он выбран парторгом, а фактически выполнял обязанности комиссара. Говорили ополченцы, что еще в гражданскую войну партизанил в этих местах Южин с отрядом балтийских матросов, а последние годы работал начальником цеха на заводе.

Парторг остановился рядом, тяжело привалился к стене. Щеки, будто проволокой, заросли редкой щетиной. Глаза воспаленные. Виктор пожалел его: уж если трудно молодым, то каково ему, старику! В отряде их трое или четверо таких усачей. На марше шли вместе, поддерживая друг друга.

Южин непослушными пальцами долго вытаскивал из портсигара папиросу. Знаком попросил прикурить. Затянулся несколько раз подряд. Смотрел на дорогу, где по самые ступицы увязла пушка. Несколько красноармейцев толклись возле нее. Две лошади из упряжки, обессилев, лежали на земле. Красноармейцы сбились в кучу, говорили о чем-то, размахивая руками. Потом начали распрягать лошадей. Один, наверное командир, топором разбил прицел, вынул орудийный замок, взвалил его на плечи и пошел. Остальные последовали за ним, ведя в поводу коней.

– Да-а, – вздохнул Дьяконский. – Наше счастье, что погода нелетная. Расклевал бы немец все это похоронное шествие.

Южин посмотрел на него сбоку, спросил низким, простуженным голосом:

– Слушай, сержант, ты почему в партию не вступаешь?

– Я? – оторопел Виктор. – Да вы что?

– Ничего. У нас тут половина рабочих – коммунисты. А ты наш командир.

– Да я и не думал… И вообще неподходящий для этого человек.

– Ну? Это ты сам так решил? – усмехнулся Южин.

– Сам, – сказал Виктор, оправившийся от неожиданности. – Анкета у меня такая, что добрые люди шарахаются. Вы же не знаете ничего.

– Знаю. Бесстужев мне говорил.

– Ну так чего же спрашиваете? Воюю я не хуже других, а если для командиров не гожусь, – снимайте.

– Давай без горячки, товарищ. Ты что, обиду в себе носишь?

– Мне обижаться не на кого. На немцев разве.

– Вот что, Дьяконский, слушай, что я тебе скажу, – произнес Южин, трогая пальцами свое горло. – Сейчас такое время, что человек, как на стеклышке, со всех сторон виден. Нынче каждый день целой жизни стоит. Так вот, товарищ. Ежели хочешь, пиши заявление. Я за тебя первым голос подам. А мое мнение чего-нибудь стоит. С шестнадцатого года партийный билет ношу.

– Не могу же я вот так, сразу…

– А ты не сразу, ты поразмысли. Только думай не думай, а весь ты с нами, и другого у тебя пути нету. Так-то, хлопец…

Этот короткий разговор запомнился Виктору до каждого слова. Он будто увидел себя со стороны. Молодой парень, командует многими людьми, среди них есть пожилые, заслуженные. Почему же именно он? У него уже есть военный опыт. Он хочет бить немцев и знает, как это делать, а они хотят, но не знают. И они, и молодые, и старые, и коммунисты, и комсомольцы, слушают его, верят ему. Он заслужил эту веру тем, что десятки раз был в бою, сотни раз ходил рядом со смертью, тем, что пробивался от самой границы к своим, только к своим. Кто теперь мог не верить ему, сомневаться в нем? Прав Южин: сейчас каждый человек, как на стеклышке. И уж конечно, в эти дни в партию не вступают трусы, шкурники и карьеристы. И сейчас самое подходящее время вступать ему, Виктору.

Если что и останавливало Дьяконского, то это нежелание ворошить прошлое, боязнь получить отказ. Поэтому он медлил даже и после разговора с Южиным.

Отряду Виктора так и не удалось уйти с сахарного завода. Утром к ним прискакал капитан – делегат связи из штаба фронта. Лошадь в грязи, не разберешь, какой масти. Капитан долго мыкался по дорогам, разыскивая стрелковую дивизию. Он знал, что от дивизии осталась горстка людей. Но эта горстка должна была закрепиться на дороге и задержать немцев, чтобы успели оттянуться к новому рубежу отступающие части. Эта горстка должна была спасти растянувшиеся по шоссе войска и обозы. Но капитан не сумел найти дивизию. Возможно, она уже вообще не существовала… И тогда капитан решил перепоручить задачу любому подразделению, способному вести бой. Он не приказывал, он просто объяснил Южину и Дьяконскому, как обстоит дело.

– Сутки, – сказал он. – Это необходимо.

Южин вопросительно посмотрел на Дьяконского. Виктор кивнул. Сутки так сутки. У него была полная уверенность, что, тюка есть в руках оружие, пока есть хоть немного людей, немцы ни черта не сумеют с ними сделать. Можно отразить их атаки, перехитрить, выскользнуть из-под носа. Не первый раз.

Они задержали на дороге две пушки вместе с прислугой и зарядными ящиками. Пригнали к заводу несколько повозок с боеприпасами. Отдохнувшие красноармейцы подготавливали к бою полуподвальное помещение.

В полдень, когда по шоссе все еще шли отступающие бойцы и тащились подводы, появилась немецкая разведка. Немцы подъехали на мотоциклах по проселку. Виктор приказал обстрелять их, и мотоциклисты сразу повернули обратно. Противник действовал вяло, без обычного напора. Подтянувшаяся пехота попробовала атаковать завод, но залегла, как только красноармейцы открыли огонь.

У Виктора сложилось такое впечатление, что немцы не хотят ввязываться в серьезный бой. Вероятно, они надеялись, что за ночь русские сами оставят завод и уйдут на восток.

Едва рассвело, на шоссе появилась колонна противника. Двигались лешие и повозки. Двигались не быстрее, чем отступали здесь вчера красноармейцы. Одинаково трудно было идти и тем и другим.

Двадцать снарядов прямой наводкой всадили артиллеристы в голову колонны. Расстояние было невелико, ни один выстрел не пропал даром. Движение на шоссе прекратилось. А когда ее, стороны Харькова подъехали машины с пехотой, орудия заговорили снова. И опять возникла пробка. Передовые отряды немцев, которые должны были по пятам преследовать советские войска, не давая им закрепиться на новом рубеже, вынуждены были стоять на месте или искать объезд.

Против отряда Дьяконского немцы выделили по меньшей маре батальон. Завод был окружен плотным кольцом зарывшихся в землю фашистских солдат. И вот уже третьи сутки продолжался этот странный бой. Виктор берег снаряды, разрешал артиллеристам стрелять только по важным целям. Пушкари уже записали на свой счет дюжину грузовиков и два танка. Но главное – пробки. После каждого огневого налета на три-четыре часа замирало движение.

Немцы били из пушек и минометов по заводу, но это совсем не было похоже на тот шквал огня, какой они обычно обрушивали в таких случаях раньше. Они тоже испытывали трудности с боеприпасами. Правда, стены завода кое-где обвалились, но в полуподвальном этаже имелось много хорошо защищенных мест, где и скрывались красноармейцы. Потери несли главным образом в контратаках: по ночам немцы просачивались на территорию завода, приходилось выбивать их штыками.

Теперь отряд Дьяконского не мог причинить фашистам большого вреда. Артиллеристы имели только неприкосновенный запас – восемь снарядов. Совсем мало осталось патронов. Приближался конец. Даже немцы понимали это. Они, избегая потерь, не торопились, вели осаду на измор, считая, что русские обречены…

…Да, сейчас для Виктора самое подходящее время было подать заявление. В такой обстановке никто не посмел бы усомниться в его преданности. Или теперь, или никогда!

«Партия – наша надежда и сила, – написал он. – Я хочу быть частицею этой силы. Если погибну, прошу считать меня коммунистом».

Бережно неся листок, отправился разыскивать Южина. Нашел его в складском помещении, отведенном для раненых. Парторг вместе с санитаром перевязывал красноармейца. Боец был без сознания, изредка чуть слышно стонал. Вокруг раны – синяя опухоль. В отряде не было ни врача, ни фельдшера. Санитар лечил, как умел.

Южин долго мыл руки в луже, натекшей на полу под окном. Поочередно вытирая пальцы носовым платком, сердито сказал санитару:

– Бинт меняй чаще. Есть же бинты.

Виктор протянул заявление, Южин прочитал его, спросил:

– Карандаш у тебя?

– Да, с собой.

– Вычеркни вот тут – «если погибну». Прошу считать меня коммунистом. И все. От мертвого партии толку мало. Хочешь быть большевиком – принимай на себя ответственность, пока жив.

Собрание проводили в котельной. С разных концов завода пришло сюда девять человек. Среди них было четверо ополченцев – немолодые, спокойные люди. Они обращались к Южину на «ты», называли по имени-отчеству.

Виктор не знал, кто у него в отряде коммунист, кто комсомолец. Выделял дельных людей, смелых, инициативных, на которых можно положиться. И сейчас он был даже удивлен, встретив здесь именно тех бойцов, которых считал лучшими. Пришел в котельную казах Ибрагимов, искусный стрелок, дисциплинированный красноармеец. Пришел Ванин, пожилой ворчун, не бросивший при отступлении свой пулемет даже тогда, когда другие, обессилев, выбрасывали пустые котелки. Пришел сержант-артиллерист, подбивший два танка на шоссе.

Ибрагимов сел на корточки возле стены. Остальные стояли. Южин объявил повестку дня. Дал ополченцу, такому же рыжеусому, как и он сам, кусок топографической карты.

– Веди протокол, Трофименко. Только мельче пиши, чтобы места хватило.

– А зачем такая формальность? – возразил Ванин. – Нашли время писанину разводить. И без протокола можно.

– Вопрос, товарищи, важный. Необходимо зафиксировать.

– А рекомендации есть?

– Есть, товарищи. Сейчас будут. Записывай, Трофименко. Я, член ВКП(б) с шестнадцатого года, рекомендую старшего сержанта Дьяконского в кандидаты партии. Он себя показал в бою как лично смелый человек и хороший командир…

Виктор стоял потупившись: было как-то стыдно слышать такие слова о себе. Говорил Южин, потом ополченец, потом сержант-артиллерист. Называли фамилию Дьяконского, но ему казалось, что говорят не о нем, а о каком-то постороннем человеке, прямо-таки очень храбром и примерном. Виктор себя таким не считал. Он все ждал, когда же начнут его спрашивать о прошлом, об отце. Боялся этого и хотел, чтобы спросили, старался вспомнить плохое, что знал о себе, хотел выложить все, очистить совесть, чтобы не было на ней ни единого пятнышка.

– Ну, кто хочет выступить? – спросил Южин.

– Мне слово дай, – сердито заговорил Ванин. – Нечего нам тут прении разводить. Я со старшим сержантом Дьяконским аж от самой реки Прони совместно раком пятюсь. Сколько нас тут живых, которые от Прони? Он, я, ефрейтор еще один. Да Ибрагимов к нам на Десне пристал. Так вот я и говорю, дай бог… Тьфу, черт! – поперхнулся он. – Так и говорю: если бы все воевали, как наш старший сержант Дьяконский, мы бы раком не ползали… Он и молодой, и беспартийный, а нашему брату нос утер. Небось от Харькова ни одна собака не помогла пулемет волочить. А Дьяконский десять верст со мной эту механизму пер… А это, может, его дело? Он командир, он головой работать должен, а не железки тягать. Обсуждать – это все мы могем. А где же вы тогда были? Тоже мне, друзья-приятели…

– Короче, Ванин, времени мало. Ты – за?

– Обеими руками. А было бы еще две – и те бы поднял. Так и запиши в протоколе. Ванин я, Егор Егорович, в партии с тридцать седьмого года, до войны председатель колхоза в Кричевеком районе…

– Хватит! Ибрагимов, ты хочешь сказать?

– Зачем говорить? Слова – воздух. В бою видел. С таким командиром не боюсь немца. Голосовать надо.

– Козуба, ты?

– Усе ясно. Гарный хлопец. Тильки щоб не зазнавси.

– Артиллерист, твоя очередь.

– Я – как все. А вот с орудием что делать? Ну, восемь снарядов, а потом? Замок вынимать?

– Не об этом речь.

– Как не об этом? Пушки-то новые, прямо с завода.

Южин повернулся к Дьяконскому, толкнул в плечо.

– Ну, давай руку. Поздравляю, дорогой ты мой командир! Единогласно. Все за тебя. Но, смотри, теперь с тебя двойной опрос.

– Конечно. Спасибо вам, – бормотал Виктор, смущенный похвалами и удивленный тем, что все закончилось так быстро. Впрочем, впереди была еще парткомиссия.

– Теперь в гору пойдешь, – буркнул, сжимая ладонь, Ванин. – С партийным билетом и в полковники небось выскочишь.

– В полковники-то что, вот из подвала из нашего выскочить – это штука, – сказал один из ополченцев, и все засмеялись.

– Товарищи, к порядку, – повысил голос Южин. – Перехожу ко второму вопросу. Мы с командиром посоветовались и решили вам доложить. Задачу мы свою выполнили. И перевыполнили. А положение, сами знаете, какое. Всем нам тут погибать нет расчёта. Там, где наши теперь фронт держат, каждый боец дорог. И поэтому решили мы с командиром идти на прорыв. Но не все, – быстро добавил он. – Кто-то должен остаться, прикрыть отход, отвлечь на себя немцев. У нас четыре пулемета. Нужны восемь человек. Трое уже есть. Из раненых, которые идти не могут. Вызвались добровольно…

Было очень тихо. За кирпичной стеной глухо стукали выстрелы. Люди долго молчали. Потом Ванин спросил:

– А другие раненые? Лежачие? С ними как?

– Придется оставить. Вместе с санитаром. Может быть, немцы не тронут. Другого выхода нет, товарищи, поймите это. Если прорвутся двадцать-тридцать человек, будет очень хорошо. А раненых придется оставить. И я остаюсь.

– Нет, – возразил Виктор. – Останусь я.

– Ты помолчи, – сказал Южин. – Твоя обязанность – прорыв организовать и бойцов вывести. Живыми. Ты командир, кроме тебя кто поведет? И не на прогулку пойдете. Погубишь народ – на твою шею камень.

Красноармеец Ибрагимов подошёл к парторгу и молча стал рядом.

– Ты чего? – спросил Южин.

– Пять человек надо? Один есть, – ткнул он пальцем в грудь.

– Нет, товарищи. Я считаю так: пусть уходит молодежь. Нам, старикам, идти трудно. Не доберемся… Ну и к тому же пожили мы, поели и горького и сладкого…

– Насчет сладкого-то не очень, – пробурчал Ванин. – А молодых послать – это правильно… У меня у самого два сына.

– Остаешься?

– Куда же я от пулемета подамся?

Вызвались остаться три пожилых ополченца, из тех, что звали Южина по имени-отчеству и, видимо, работали с ним на одном заводе. Они стояли спокойно, курили и даже пошучивали, но уж слишком заметным было их спокойствие, слишком бодро звучали их голоса. Виктору было жаль их. Они солидные, неповоротливые, впервые попали в такой переплет. Будут сидеть и стрелять, пока ворвется сзади немец и полоснет из автомата. А нужно не так. Надо держаться до последней возможности, а потом укрыться где-нибудь в развалинах, в трубе, в яме. Пересидеть, переждать, не погибнуть, начать воевать снова, в другом месте. Сам Виктор знал, как дурачить немцев. Но для этого требовались молодость, привычка. У Южина и у ополченцев так не получится. Виктор остался бы с ними и помог бы им. Но и тем, которые уходят, было не легче. Возможно, придется лечь всем возле немецких траншей.

– Дьяконский, – тронул его за плечо Южин, – протокол собрания у Трофименко, это ты знай. Трофименко с тобой пойдет. Когда доберетесь до наших, он все оформит. Он наши документы и партийные билеты понесет. И адреса домашние запишет. Учти это.

– Хорошо, – сказал Виктор. – Рядом с Трофименко пойдет Ибрагимов. Так будет надежно.

С вечера они долго не давали немцам уснуть. Сначала артиллеристы выпустили по пехотной колонне на шоссе оставшиеся снаряды. Потом пулеметчики и стрелки начали бить по траншеям, вызывая на себя ответный огонь. И только после полуночи перестрелка постепенно угасла. Успокоились немцы. Изредка звучали очереди дежурных пулеметов, да через равные промежутки времени взвивались в небо ракеты.

В два часа Виктор первым выполз на поле неубранной свеклы. Локти и колени соскальзывали со свеклы, как с мокрого булыжника. Следом за Дьяконским ползли еще сорок шесть человек. Направлялись на запад. С этой стороны немцев было меньше. Фашисты считали, что если окруженные сделают попытку прорваться, то скорее всего на восток.

Виктор полз к тому месту, откуда взлетали ракеты. Они появлялись точно через три минуты – немец пускал их по часам. Пока было темно, Дьяконский делал рывок, считая про себя секунды. Сосчитав до ста пятидесяти, припадал к земле. Рядом без движения замирали не отстававшие от него Трофименко и Ибрагимов. Шорох дождя глушил звуки, казалось, они ползут только втроем. После того как гасла ракета, темнота становилась еще гуще. Но свет ослеплял и немцев.

Они приблизились к ракетчикам сбоку. В окопе было двое солдат. Один дремал сидя, опустив голову на руки, второй стоял лицом к заводу и наблюдал. Виктор толкнул Ибрагимова. Вытащил из-за голенища нож. При очередной вспышке света увидел: у Ибрагимова во рту финка. Виктор свистнул чуть слышно. Побежал наугад, ничего не видя, стараясь не топать сапогами. Но немец все-таки услышал, окликнул негромко:

– Wer ist da?

Виктор дрыгнул на голос. Падая, замахнулся ножом. Лезвие скользнуло по металлу каски, вошло во что-то мягкое. Немец закричал, забился под Виктором. Левой рукой нащупал он горло солдата, вцепился, стиснул пальцы. Совсем рядом услышал стон. И сразу – спокойный голос Ибрагимова.

– Мой готов!

Дьяконский оттолкнул безжизненное тело немца, выскочил из окопа и сгоряча почти крикнул:

– Трофименко, сигнал!

Трассирующие пули автоматной очереди рассекли черноту, указывая направление. Еще одна очередь. Это был условный знак. Виктор сейчас же услышал топот ног – красноармейцы бежали к нему.

– Держаться вместе, товарищи! – командовал он. – И быстрее, быстрее!

Слева взлетело вдруг сразу несколько ракет, осветив не успевших упасть бойцов. Испуганно, поспешно забарабанил немецкий пулемет, захлебнулся на несколько секунд, а потом затараторил не переставая.

Ибрагимов помчался к пулемету большими прыжками, заходя сбоку, подняв над головой гранату.

Выстрелы раздавались теперь и справа, и сзади, со стороны завода, и трудно было понять, кто куда стреляет.

– Вперед! Бросок вперед! – в полный голос закричал Виктор.

Парторг Южин и оставшиеся с ним красноармейцы следили за боем, высовываясь из окон. Напряженно прислушивались лежавшие на полу раненые.

Минут двадцать пулеметы и автоматы трещали беспрерывно, ракеты взвивались целыми гроздьями. Но за дождем трудно было что-нибудь разглядеть. На всякий случай Южин приказал пулеметчикам бить правей и левей той полосы, где должен был прорываться Дьяконский. Хотя бы для того, чтобы не позволить немцам спокойно вести прицельный огонь.

Фашисты всполошились по всей линии окружения. Но они, вероятно, не понимали толком, что происходит. Стреляли и по заводу, и куда-то в бок, и даже назад, в свой тыл.

Постепенно в той стороне, куда ушел Дьяконский, стрельба отдалилась, заглохла. Но еще долго появлялись там, вдали, мутные, желтоватые пятна ракет.

Уже начало светать, когда со свекловичного поля приполз красноармеец-артиллерист. Он был ранен в ногу и отстал от своих. Его перевязали, обмыли грязное лицо, сняли с него мокрую шинель. Санитар дал бойцу стопку разведенного спирта.

– Ну, как наши? – спросил Южин.

– Ушли, – шевельнул синими бескровными губами артиллерист. – Только побило многих. Которые сзади были, тех побило.

– А командир? Дьяконский как?

– И командира стукнуло. Упал он.

– Куда его? – Южин схватил красноармейца за плечо. – Насмерть? Или нет?

– Ох, не знаю, – мотая головой, простонал раненый. – Видел я, как упал он. Ребята его поднимали. С собой его ребята уволокли…

* * *

К середине октября советские армии, оборонявшиеся на дальних подступах к Москве, оказались в очень тяжелом положении. Правда, южнее столицы им удалось замедлить продвижение танков Гудериана от Орла к Туле. Но на севере немецкий моторизованный корпус захватил Калинин. Возникла угроза окружения Москвы. Передовые отряды противника вышли к Волоколамску.

Войск для обороны столицы в эти дни почти не было. Дивизии Западного, Резервного и Брянского фронтов были либо смяты чуть ли не миллионной массой наступающих немецких войск, либо оказались в окружении. За десять дней фашисты продвинулись на 200 – 250 километров. Чтобы задержать их, нужны были новые силы. Возле города с величайшей поспешностью создавалась новая линия обороны. В дело было брошено все, что находилось под рукой: курсантские роты, запасные полки, рабочие отряды. Из Сибири и с Дальнего Востока стремительно неслись эшелоны; с японской границы снимались кадровые соединения.

Наступил критический момент войны. На флангах немцы приближались к Тихвину и к Ростову. В центре – к Москве. И та, и другая сторона вводила в сражение все, что могла.

Германское командование настолько было уверено в успехе, что еще 9 октября заявило через Управление информации: исход кампании решен, и с Россией покончено. Был отдан приказ о порядке размещения воинских частей в советской столице. Намечалось 7 ноября провести парад немецких войск на Красной площади.

Жители Москвы плохо знали обстановку на фронте. В сводках Информбюро скупо сообщалось, что положение ухудшилось. Но к этому давно привыкли. Положение ухудшалось уже на протяжении четырех месяцев. По городу ползали самые разнообразные слухи. Говорили об эвакуации заводов, о том, что выехали в Куйбышев правительственные учреждения и все иностранные дипломаты. Сеяли тревогу беженцы, прибывавшие из близких мест.

Беспокойство людей нарастало. И когда 16 октября радио сообщило, что немцы прорвали фронт, много нашлось таких, у которых нервы не выдержали напряжения. В этот день закрылись магазины. Остановилось метро, сразу нарушив привычный ритм жизни. Редкие трамваи ходили переполненными. К полудню улицы, ведущие на восток, были забиты толпами людей с узлами и чемоданами. Женщины несли детей. Медленно пробирались повозки и автомашины, груженные станками и ящиками. Вывозилось оборудование предприятий, культурные ценности.

…В госпиталь, где лежал Игорь Булгаков, не доставили хлеб. Завтрак задержался на полтора часа. Раненым выдали чай с сухарями. Люди нервничали. В палате выздоравливающих те, кто мог двигаться, не отходили от окон. «Неужели немцы захватят город? – думал Игорь. – А как же мы?..»

Кто-то, громко топая, пробежал по коридору, крикнул:

– Товарищи, слушайте радио!

Включили репродуктор. По городской сети транслировалось выступление секретаря Московского комитета партии.

Игорь, чтобы лучше слышать, сел на тумбочку возле самого репродуктора. Вокруг собрались «ходячие» раненые. Кто-то кашлянул.

– Тише, – сердито зашипели на него.

Секретарь горкома говорил о том, что обстановка на подступах к столице сложная. Правительство приняло меры по эвакуации. Эти меры вынужденные и целесообразные. Но слухи о том, что Москва будет оставлена, – ложь. Такие слухи распространяет вражеская агентура. За столицу будем драться ожесточенно, до последней капли крови. Каждый на своем посту должен стать бойцом армии, которая отстаивает Москву от фашистских захватчиков.

– Ребята! Надо потребовать, чтобы нам выдали оружие! – крикнул кто-то, едва кончилась речь.

– Верно! А то мы тут без всякой защиты, как кролики.

– Не в этом дело! Выписываться нужно, вот что. В частях небось людей нет, а мы жир наедаем.

– Попробуй выпишись. Тут дисциплина почище, чем в запасном полку.

Выздоравливающие спорили, курили прямо в палате, забыв про строгие правила. Надымили так, что едва сами не задохнулись. Пришлось открыть фрамуги.

– Что же вы наделали! – ахнула заглянувшая в палату сестра. – Целый угол окурков! А к вам главный идет! Сейчас же по своим местам! Живей! Живей! Ну и влетит мне за вас!

– Не робей, сестрица, поддержим! – отвечали ей. – Грудью прикроем!

Главный врач пришел в палату вместе с пожилым человеком в командирской форме, но без знаков различия. На него сразу обратили внимание: раньше никто не входил без халата. У человека было усталое, нездоровое лицо. Глаза под стеклами очков часто мигали.

– Товарищи, я из городского комитета партии, – сказал он. – Товарищи, городской штаб формирует коммунистические батальоны. Кто из вас хочет защищать Москву, кто может защищать Москву, – поправился он, – тех прошу… – Подумал и повторил: – Прошу, товарищи, тех, кто может…

Ему никто не ответил. Раненые молча поднимались с кроватей, вытаскивали из тумбочек мыло и бритвенные приборы. Главный врач стоял у двери, похрустывая пальцами. Медсестра что-то сказала, кивнув на Булгакова. Заметив это, Игорь нарочно прошел по палате, твердо ступая, стараясь не хромать. Главврач подозвал его.

– Не прыгайте воробьем. Сейчас вам принесут палку.

– Форму! – крикнул кто-то.

За одеждой ушел санитар.

Двадцать три человека лежали в палате выздоравливающих. Из них долечиваться остался только один. Остальные, одевшись и получив документы, вышли на улицу. От свежего воздуха у Игоря закружилась голова. Прислонился спиной к забору, обеими руками оперся на длинную палку: медсестра, не найдя ничего лучшего, отломила для него ручку от щетки. Рядом с Игорем остановился представитель горкома, спросил участливо:

– Вам плохо, молодой человек?

– Нет, воздух пьянит.

– У вас что? Нога? Вот полуторка, садитесь к шоферу…

Грузовик ехал медленно, иногда совсем останавливался. Навстречу, и по тротуарам и по середине улицы, шли толпы беженцев. Слышался плач. Пожилая дама в котиковой шубе и в шляпке с вуалью тяжело переставляла ноги в больших мужских сапогах. Два старика тащили деревянный, с медными угольниками чемодан, продев через ручку палку. Девушка несла в одной руке связку книг, а в другой – птичью клетку с закрытым в ней котенком.

Через толпу, то и дело давая гудки, пробиралась серая «эмка». Сзади на коротком стальном тросе была прицеплена ванна, доверху нагруженная узлами. Ванна, дергаясь, катилась на маленьких ржавых колесиках, подпрыгивала, издавала пронзительный скрежет.

Женщины расступались. Старуха в теплом платке, с мешком за спиной заглянула в машину, гневно крикнула что-то, погрозила кулаком человеку на заднем сиденье. Тот наклонился, скрывая лицо. Старуха с ожесточением плюнула на пруду узлов в ванне и побрела дальше.

На перекрестке «эмку» остановил красноармейский патруль. Упиравшегося хозяина силой вытащили из машины.

– Директор, наверное, – сказал Булгакову шофер. – Всем директорам приказано на месте сидеть и порядок держать. А которые удочки сматывают, тех ловят.

– Судят? – спросил Игорь.

– Может, судить будут, а может, и так шлепнут, – пожал плечами шофер. – Это же дезертирство…

Чем ближе к центру, тем меньше людей на улицах. За Арбатской площадью обогнали несколько медленно ползущих танков. Длинная колонна пехотинцев вытягивалась вверх по улице Горького. Бойцы шагали устало, не в ногу. Некоторые попарно несли какие-то длинные ружья с утолщениями на конце ствола. Игорь видел такие первый раз.

– Это противотанковые, – знающе объяснил шофер. – На Белорусский вокзал ребятишек гонят. В электричке на фронт поедут… Час пути – дачная местность.

Машина остановилась возле высоких чугунных ворот. Игорь осторожно вылез из кабины, стараясь полегче ступать на больную ногу. По широкой лестнице городского штаба формирований поднимался последним. Народу здесь было много. Деловито ходили из комнаты в комнату гражданские люди в пальто и в ватниках, вооруженные пистолетами. Толпились в коридоре. На прибывших военных смотрели с. любопытством. Опрашивали, откуда они. Игорь уселся на широком подоконнике, свесив ногу.

– По мирному времени нам бы теперь отдых дали, – мечтательно произнес капитан в короткой обтерханной шинели. – В санаторий бы нас месячишка на два.

– Э, что там, – возразили ему. – Попадем в переплет и про всякую боль забудем. Человек – он скотина живучая.

– Сейчас выпишут путевочки на курорт, – кивнул Игорь в сторону обитой клеенкой двери.

Вызывали их по одному. Беседовали быстро. Из комнаты выходили с направлениями в руках. Коротко сообщали:

– В Тимирязевский район командиром роты послали…

– Кировский штаб… Счастливо, товарищи!

Игоря вызвали последним. В комнате за столом сидели двое: представитель городского комитета партии и старый, совершенно седой майор. Он указал Игорю на стул, спросил:

– Этот самый?

– Да, – ответил представитель горкома. – А палку где оставили, товарищ политрук?

– В коридоре, – улыбнулся Игорь.

– Это вы зря. Берегите ногу, другая не вырастет. А дело мы вам нашли вполне подходящее.

– Товарищ младший политрук, – безразличным голосом сказал майор, – зайдите на склад, получите оружие. Потом отправляйтесь на автобазу, вот адрес. Будете начальником агитмашины. Через три часа жду вас здесь.

Игорю обидным показалось это назначение. Ничего себе защитничек родной столицы! Катайся в машине да крути кинопередвижку. Стоило ли ради этого покидать госпиталь? И вообще ему чертовски не везло. Считался уже обстрелянным фронтовиком, получившим ранение. А скажи людям, что не видел ни одного немца, даже пленного – не поверят!..

На автобазе во дворе стояли три автобуса, выкрашенных в зеленый цвет. Начальник базы рассказал Игорю, что машины собраны в нерабочее время из пяти старых, отслуживших свой срок. В каждой, кроме киноаппарата, имеется библиотечка. Автобусы заправлены, для них выделены лучшие шоферы. Но получилось очень нехорошо. Заказ выполнили ударными темпами, а машины стоят во дворе уже несколько дней, будто никому не нужны. Один из шоферов, потеряв терпение, ушел в райком, записываться в коммунистический батальон. А женщины поговаривают: уж не для себя ли бережет начальник транспорт?

Игорь, хоть и не имел приказа, забрал с собой все три машины. И правильно сделал. Когда доложил об этом седому майору, тот даже подскочил в кресле.

– Неужели? И с шоферами? Вот ведь путаница какая: там стоят, а мы тут как без рук! Ладно, – продолжал майор. – Будем считать – нам повезло. Машины, товарищ младший политрук, на полную вашу ответственность. Оформите шоферов. Посмотрите, что положено иметь по штату. Но это потом. Агитировать потом. А сейчас один автобус отправим за противогазами. Другой – на вокзал за селедкой. Да, да, за селедкой, – сердито повторил он, заметив удивление Игоря. – Людей кормить надо… Сами поедете в медицинский институт за медикаментами. Заберете все, что имеется, развезете в районные штабы…

До позднего вечера мотался потом Игорь из конца в конец города. Вместе с бинтами и ватой доставлял в районы пачки уставов. Шофер хорошо знал город, сокращал расстояния, гонял машину по узким переулкам, о существовании которых Игорь раньше и не подозревал.

Город казался чужим. Безлюдными, пустынными были улицы центра и западных окраин. Зато у вокзалов копошились огромные толпы, женщины осаждали редкие поезда. В скверах торчали вверх стволы зенитных орудий. На перекрестках рядами выстроились стальные противотанковые «ежи», оставив узкий проход для транспорта, Игорь устал от тряской езды. Все сильнее ныла нога, и это раздражало его. Раздражал еще и шофер, красивый грузин в щегольской куртке. Он часто плевался, шикарно «цикал» тонкой струйкой через зубы, причем делал это с каким-то особенным высокомерным видом. Он плевал даже на ходу машины, открывая ветровое стекло. Он был ненамного старше Игоря, но сразу же начал называть его на «ты», что казалось оскорбительным. Однако Игорь не одернул его, боясь обидеть. Водитель он был хороший, а это главное.

Фамилию шофера Игорь не запомнил – очень мудреная и длинная. Зато имя короткое – Гиви. У него упрямый, волевой подбородок, горделивый взгляд, чуть крючковатый нос и очень маленький лоб, такой маленький, что курчавые волосы наползали почти на глаза.

За день Гиви успел рассказать всю свою биографию. В Москве он уже давно. Здесь все его уважают; он хороший механик, и поэтому начальник автобазы не отпускал его в армию. У него есть жена, которая живет в Гудауте и воспитывает дочку. Но он хочет иметь сына. Вот только не знает, когда теперь увидит жену…

Игорь слушал болтовню Гиви без внимания, смотрел по сторонам, думал о своем. Они проезжали мимо Новодевичьего кладбища. На красной кирпичной стене кладбища белыми пятнами выделялись плакаты. Игорь, приглядевшись, толкнул шофера:

– Останови!

На плакатах крупными буквами было написано: «Товарищи! Все, как один, встанем на защиту родной столицы!» Более неподходящее место для такого лозунга отыскать было трудно. Игорь выругался и, давая выход раздражению, принялся сдирать белые листы. Отсыревшая бумага сразу рвалась. Немного успокоившись, он возвратился к машине. Сел в кабину, тяжело дыша.

– Почему злишься, политрук? – с сильным акцентом спросил улыбающийся Гиви. – Зачем нервы расходуешь?

– А что же, спокойно смотреть на такую глупость? Моя бабушка сказала бы: заставь дурака богу молиться, он и лоб прошибет.

– А мой бабушка сказал, что тебе спать надо.

– Почему это спать? Рано еще.

– Понимаешь, ты человек больной, ты человек усталый. А когда усталый, тогда злой. Отдохнешь – веселый будешь… Когда голодный – тоже злой. Хочешь колбасы?

– Давай, – согласился Игорь. – Ты, пожалуй, правильно говоришь. Утомился я, это точно.

– Не я говорил, бабушка мой говорил, – засмеялся Гиви и цикнул сквозь зубы.

Игорь очень хотел увидеть Настю, чтобы узнать, нет ли у нее известий из Одуева. Кроме того, Настя была в этом огромном городе единственным близким человеком. С ней можно и поговорить обо всем, и посоветоваться, и пожаловаться на осточертевшую боль в ноге.

Только в полночь седой майор разрешил Булгакову отдохнуть, отпустил его вместе с машиной до семи утра. Настя жила теперь на Бакунинской, в опустевшей «вар-тире Ермаковых. Туда и погнал Гиви автобус по темным пустынным улицам.

Вот и дом Ермаковых. Игорь свистнул от удивления. Нижний этаж зияет черными провалами выбитых окон. Парадная дверь сорвана с петель.

На лестнице – удушливый запах уборной, гниющих отбросов. Под ногами – мягкие тряпки. Звонок не работает. Пришлось долго стучать в дверь и столь же долго объяснять потом Евгении Константиновне, что это он, Игорь, приехал переночевать вместе с товарищем.

– Сейчас, сейчас, – говорила она, гремя засовами. – Я очень рада вашему визиту. Я одна во всем доме. Это, знаете ли, не очень приятно… Сегодня днем в первый этаж пришли мужчины, взломали двери и унесли, что хотели…

– Дворника позвали бы.

– Дворник исчез, представьте себе. Авдотья – вы знаете его пассию? – сообщила, что он в деревне… Пожалуйте, прощу вас, – пригласила она.

В квартире было темней и холодней, чем на улице. Отапливалась жестяной печуркой только маленькая комната. Игорь прошел туда, оставив Гиви на кухне кипятить чай при свете тонкой церковной свечи.

Евгения Константиновна сидела в кресле, как всегда прямая, надменная, с аккуратными буклями. Она стала еще больше похожа на мумию, потому что похудела и черты лица ее заострились.

– Игорь, вы хорошо знаете этого черкеса? – спросила она, когда Гиви не было в комнате. – У этого башибузука странные глаза. Красивые и дикие. Он способен броситься на женщину… Я всю жизнь немного опасаюсь черкесов.

– Во-первых, он грузин, а во-вторых, вам пора уже перестать бояться, – грубовато ответил Игорь.

Старушка не обиделась, вероятно даже не расслышала. Она сосредоточенно шила, неумело тыча иглой. На двух пальцах у нее потемневшие от времени наперстки. На столе стопкой лежали солдатские нижние рубашки с тесемками вместо пуговиц.

– Вы работать поступили?

– О нет. Я пошла в комитет с очень трудным названием. Что-то такое: оса и химия.

– Осоавиахим, – подсказал Игорь.

– Именно туда. Сказала, что хочу быть полезной. В прошлую войну мы, женщины, щипали корпию. Но корпия теперь не нужна. Я взяла штопать белье. Ведь теперь каждый должен что-то делать, не правда ли?

– Конечно, конечно.

Игорь смотрел на ее старческие непослушные пальцы и думал, что вот о ней надо было бы рассказать красноармейцам на политбеседе, об этой старушке, которую он считал осколком капитализма, которая ничего знать не хотела, кроме своих светских воспоминаний да французских романов, а теперь сама пошла просить, чтобы дали ей штопать грубое солдатское белье. Он наклонился к ней, благодарно погладил сухую шершавую кожу на руке. Евгения Константиновна удивленно посмотрела поверх очков, хотела сказать что-то, но Игорь, боявшийся всего сентиментального, поспешил перебить ее:

– Настя где?

– В красноармейцы записалась Настя ваша, – неодобрительно произнесла она. – Согласитесь, Игорь, что воевать должны мужчины. Для женщин это не кончается добром. Вот когда-то моя Жанна тоже не хотела меня слушать. Ну и что же? Через год она возвратилась с ребенком.

– А Настя-то уехала или в Москве?

– Она еще здесь, живет теперь в школе. Вы знаете этот большой дом против магазина? Теперь там казарма.

Игорь слишком устал, чтобы отправиться на поиски среди ночи. Гиви принес чайник и колбасу. Горячий чай разморил Игоря. Он уснул возле стола на диване. Гиви снял с него сапоги и накрыл шинелью. Сам улегся на кровать Степана Степановича и захрапел так громко, что Евгения Константиновна, спавшая в соседней комнате, вынуждена была спрятать свою голову под подушку.

За ночь льдом затянуло лужицы. Застыла грязь. То ли мелкий снежок, то ли густой иней лет на асфальт, на крыши домов. Игорь, оставив спящего Гиви, выбрался на улицу в шестом часу. Шагал быстро. Стук его палки далеко разносился в морозной утренней тишине. Его обогнали несколько мужчин, по виду рабочих, со свертками под мышкой. Шли они от комбината имени Микояна и свернули в ту же школу, куда направлялся Игорь.

Он снова увидел их в вестибюле. Они стояли вокруг учительского столика, держа в руках партийные и комсомольские билеты. Человек за столиком записывал их фамилии, а другой вынимал из ящика новенькие винтовки с белыми, не покрашенными ложами и отдавал их рабочим. Игорь предъявил свое удостоверение и спросил, где найти Коноплеву.

– Медики на втором этаже в конце коридора. Но торопитесь, сейчас выступаем.

– А эти товарищи? – Игорь указал на рабочих.

– Они пришли после смены. Прямо в строй.

И на первом, и на втором этаже было много народу. В классных комнатах рядами стояли деревянные топчаны. Хлопали двери. В коридоре вытянулись две длинные неровные шеренги. Люди – старые и молодые. Средних возрастов нет. Куртки, пальто, бекеши подпоясаны ремнями, брючными поясками. Командир, вероятно из студентов, в коротком нагольном полушубке, в брюках навыпуск и в красных штиблетах с калошами, прошел вдоль шеренги, поправил кому-то подсумок, съехавший на живот. Остановился возле дородного мужчины в охотничьих, с отворотами, сапогах. Мужчина в одной руке держал винтовку, в другой – буханку хлеба. Командир сказал почтительно и как-то по-домашнему:

– Яков Евграфович, возьмите, пожалуйста, ручной пулемет. Говорят, вы умеете им пользоваться.

– Возьму, – добродушно согласился он. – Только ты мне помощника выдели диски таскать.

Игорю уступали дорогу, провожали взглядами. Он чувствовал себя очень неловко. Военная форма делала его в какой-то мере ответственным за то, что этим людям – хорошим специалистам, нестроевикам, белобилетникам – предстоит сейчас отправка на фронт, в то время как он ходит тут по своим личным делам…

Настя вместе с несколькими девушками стояла на левом фланге. Она была самой маленькой среди них. Волосы заправлены под серую солдатскую шапку, шея обмотана теплым шарфом. Через плечо – тяжелая санитарная сумка с красным крестом. Настя надела свое старое демисезонное пальтишко. Длинные спортивные шаровары велики ей, подвернуты на щиколотках. Лицо румяное после сна. Впопыхах она, вероятно, не успела даже умыться, щурилась от света, зевала, прикрывая ладошкой рот.

Увидев Игоря, она оттолкнула соседку, бросилась к нему, неловко ткнулась лицом в его грудь.

– Коноплева, в строй! – сердито крикнули ей.

– Отвяжись, догоню! – отмахнулась она.

За рукав потянула Игоря в класс. Ногой захлопнула дверь, повисла у него на шее, целуя горячими сухими губами. Он осторожно отодвинул ее.

– А я знала, что ты придешь! – приплясывала от радости Настя.

– Это откуда?

– Во сне тебя видела, перед самой побудкой.

– Слушай, ты из дому что-нибудь получила?

– Нет, – вздохнула она. – И, наверно, не будет теперь писем.

– Не будет, – согласился он. – Немцы, значит, у нас… Страшно-то как, Настя! За своих страшно…

– Ты только не очень переживай. Ведь это не навсегда. Все еще обойдется.

– Да чего ты меня успокаиваешь!

– Тебе ведь трудней, Игорек, я ведь все понимаю, – ответила она, строго глядя на него снизу вверх, – Я ведь вовсе не эгоистка, хочу, чтобы ты счастливый был. Ты только меня не забывай, ведь мы друзья очень давнишние. А теперь совсем одни остались, только ты да я. Ты не теряй меня, ладно?

Он сильно сжал ее руку. Насте, наверно, сделалось больно. Она пошевелила пальчиками.

– Куда вас отправляют? – спросил Игорь.

– На канал Москва – Волга.

– Я, может, приеду.

– Ой, постарайся. Одеколон захвати, я у Ермаковых забыла. Возле зеркала.

– Коноплева! Какого дьявола там! – заорал кто-то в коридоре. – Иди скорей, построение во дворе!

– У, ветеринар проклятый! – сжала она кулачки. – Это фельдшер у нас горластый такой.

Они быстро прошли по опустевшему коридору, спустились по лестнице. На улице уже чуть-чуть посветлело. Плотная темная колонна стояла на школьном дворе.

– Нале-е-е-во! – раздалась команда. Недружно шаркнули сотни ног. – На ре-е-е-мень!

– Не забывай меня! – прижавшись подбородком к его груди, запрокинув голову, говорила Настя. – Не забывай, милый! Прощай!

Теплой рукой провела по его щеке, повернулась и побежала догонять своих.

Игорь вышел за ворота. Колонна уходила по пустынной сумрачной улице. Нестройно покачивались штыки. Маленькая, похожая на подростка, Настя пристроилась последней. Подпрыгнула несколько раз, стараясь попасть в ногу и наконец зашагала наравне со всеми широким размеренным шагом.

Без речей, без песен отправился на фронт, в неизвестность, коммунистический батальон.

Ровно в семь часов Игорь вошел в кабинет своего начальника. Седой майор сидел там же, где и вчера. Он, вероятно, и спал сидя, в перерывах между докладами и телефонными разговорами. Веки у него красные, глаза мутные. Он посмотрел на большой лист бумаги, где было записано по пунктам, что необходимо сделать срочно. Вычеркнул одну запись.

– Товарищ младший политрук, вас ждут в издательстве «Правда». Заберете там сегодняшние газеты. Отвезите в Можайск. Вы бывали в Бородино?

– На экскурсии.

– Следовательно, дорогу знаете. Там сейчас дивизия полковника Полосухина и курсанты военно-политического училища. Газеты предназначены им.

Это было уже похоже на дело: не то что развозить по районам бинты с ватой!

– Выполним! – козырнул повеселевший Игорь.

Когда он был уже возле двери, майор сказал вслед:

– Соблюдайте осторожность. Вчера газеты доставить туда не удалось. В машину попала бомба.

* * *

40-й механизированный корпус немцев почти без задержек продвигался по отличной автостраде Минск – Москва, настолько широкой, что машины шли по ней в несколько рядов. Корпус по расписанию должен был 12 октября вступить в город Можайск, расположенный на территории Московской области. Но в этот день головные отряды немцев встретили на Бородинском поле сильное сопротивление.

Из далекого тыла, из дальневосточной тайги прибывали к месту боя эшелоны, пересекшие по «зеленой улице» всю страну. Выгружались из вагонов и с ходу вступали в бой батальоны 32-й ордена Красного Знамени стрелковой дивизии, прославившейся на озере Хасан. Хорошо обученная, полностью укомплектованная личным составом и вооружением, она не шла ни в какое сравнение с теми наспех сколоченными частями советских войск, с которыми немцы сталкивались последнее время.

Бой, развернувшийся на историческом Бородинском поле, был только одним из эпизодов великой битвы на фронте, протянувшемся от Баренцева до Черного моря. Но красноармейцы и командиры, оказавшиеся на этом участке, особенно остро понимали свою ответственность. Они сражались за свою древнюю столицу на том самом месте, на котором сражались и умирали их деды: на том воспетом в песнях и стихах поле, которое сделалось символом русской воинской славы.

Игорь Булгаков приехал сюда в тот день, когда немцы, обозленные тем, что их задержали на целую неделю, предприняли решительное наступление на ослабленные, не имевшие больше резервов, части 32-й дивизии.

Как и многим людям, ни разу не побывавшим на передовой, линия фронта представлялась Игорю как нечто целостное, установившееся. Из книг, учебников и наставлений он знал, что должны существовать траншеи, занятые пехотинцами. Позади траншей расположены командные пункты, артиллерийские батареи. И он был буквально сбит с толку той, на первый взгляд, несуразицей, какая происходила вокруг. Ничего определенного нельзя было обнаружить. Ещё в предыдущие дни немцы продвинулись в некоторых направлениях, в других остались на месте, в третьих отошли. Немецкие танки кое-где прорвались через боевые порядки дивизии, следом просочились автоматчики. Но советские войска продолжали оставаться на своих позициях, отбивая противника, наступавшего теперь не только с запада, но и с юга, а в некоторых местах – даже с востока. Ни наши, ни немецкие командиры не знали точно, в чьих руках та или иная высота, та или иная деревня.

В Можайске, который считался еще тыловым городом, раздавалась винтовочная стрельба. Горело несколько домов. На изрытой воронками дороге валялось много убитых лошадей. Улицы совершенно пустынны, не у кого было спросить, как ехать дальше.

На окраине Игорь увидел красноармейцев, человек двадцать. Они лежали в кювете и стреляли куда-то в поле. Гиви затормозил. Позади машины на кирпичной стене дома вспыхнуло вдруг пламя; сверкнул, как молния, огненный шар и погас, задушенный серым дымом. Ветер разом смахнул дым в сторону, обнажив закопченные, треснувшие кирпичи. С жалобным звоном сыпались оконные стекла. По кузову автобуса застучали осколки.

Молодой сержант с мокрым от пота лицом подбежал к машине; тыча автоматом в открытую дверь кабины, закричал на шофера:

– Ты что, опупел? Немца не видишь?

– Не вижу, – сказал Гиви, вытягивая шею. – Покажи, пожалста.

– Вот он покажет тебе: мину в рот! Посторонись. – Игорь отодвинул шофера, спросил сержанта. – Где штаб тридцать второй дивизии?

– Вчера в лесочке стоял за деревней Кукарино, а сегодня не знаю… В объезд гоните, товарищ политрук, тут не проскочить.

Выехали за город. Винтовочной стрельбы не стало слышно, зато теперь явственно громыхали пушки впереди и слева. На дороге несколько раз попадались легкораненые. Но шли они не на восток, к Можайску, а туда, куда направлялся Игорь.

Лес западнее деревни Кукарино весь искалечен бомбами. Образовались целые просеки, будто пропахали здесь гигантским плугом, вывернув землю вместе с деревьями. На опушке стояли два сгоревших немецких танка с открытыми люками. Тут же, сваленные в кучу, лежали убитые фашисты. Куча прикрыта была сверху шинелями, из-под которых торчали руки и ноги.

В глубине леса возле землянок грузили на подводы катушки с телефонными проводами, папки с бумагами и патронные ящики. Штаб перебирался в другое место. Майор в длинной кавалерийской шинели, к которому обратился Игорь, был очень удивлен, узнав, что машина прибыла из Москвы. В штаб поступило сообщение: немцы вошли в Можайск и держат под огнем дорогу.

– Ну, повезло вам, – качнул головой майор. – Удачно вы проскочили.

Часть газет Игорь выгрузил из кузова, роздал командирам и красноармейцам. Теперь надо было ехать дальше, разыскать кого-нибудь из работников политотдела. Майор сказал, что комиссар дивизии находится, вероятно, в Семеновском и попросил Игоря на обратном пути забрать раненых в артиллерийском дивизионе капитана Зеленова. Раненых там скопилось много, а транспорта нет.

– Ладно, – пообещал Игорь. – Возьму, сколько смогу.

Гиви осторожно повел машину по лесной дороге, объезжая подваленные деревья. Гул артиллерийской канонады слышался теперь со всех сторон, но Игоря не тревожило это. Он только что видел, как в штабе командиры и красноармейцы спокойно делают свои дела. А они здесь не первый день. И если их не тревожит стрельба вокруг, то, значит, так и надо.

Игорь не понимал, что эти люди были спокойны не потому, что им не угрожала опасность, а потому, что привыкли к ней и старались не обращать внимания. Они знали, что путь на восток уже отрезан. Утром они отбили атаку прорвавшихся к штабу танков. Но они знали также и то, что здесь, в тылу, им гораздо легче, чем тем, кто находится на переднем крае…

Семеновское обстреливала немецкая артиллерия. Снаряды падали вразброс, то в одном, то в другом конце деревни. Дальше, возле горизонта, очень низко проплывали самолеты. Тяжкие взрывы бомб сотрясали землю.

Гиви на всякий случай поставил машину впритирку к стене бревенчатого дома. Игорь подошел к глубокой воронке, в которой сидели на подмерзших комьях красноармейцы, все с черными, покрытыми копотью, лицами. Некоторые дремали. Трое, передавая друг другу деревянную ложку, по очереди черпали из котелка кашу. Все они были ранены, но, вероятно, легко. При виде политрука встали, поднялись даже дремавшие.

Старший из них, ефрейтор в кургузой шинели, топорщившейся от гранат, засунутых в карманы шаровар, доложил, что бойцы отдыхают.

– Это вас нужно отвезти в госпиталь? – спросил Игорь.

Ефрейтор недоумевающе посмотрел на него, на красноармейцев, пожал плечами и засмеялся.

– Нет, товарищ младший политрук, ошибка вышла. Мы тут в резерве. На случай, если танки с Новой Деревни сюда повернут, – показал он на дорогу, по которой только что ехал Игорь.

– Я из Кукарина и никого не встретил.

– Да немцы еще утром между Семеновским и Кукарином на север прошли. И пехота и танки.

– А ничего, – сказал красноармеец с ложкой. – Они прошли, а наши тут все равно и ходят и ездят. Их небось побили уже в Новой Деревне-то.

– Скажешь – побили. А чего тогда стреляют?

– Это вовсе под Криушино стреляют.

Игорь вспомнил, что видел в пути следы гусениц, пересекавшие дорогу. И совсем не подумал тогда, что это немцы и что он может столкнуться с ними.

– Тут, товарищ младший политрук, фрицы сейчас везде разползлись, как клопы по ковру, – сказал ефрейтор. – В деревнях наши сидят, а по лесочкам – ихние автоматчики. Во как… А за ранеными это вам в Шевардино ехать надо.

– Туда немыслимо, – опять вставил свое боец с ложкой. – Все простреливается. И, может, уже немцы там… А раненых возле высотки много, где батарея стоит.

– Вот мне к артиллеристам и надо. Далеко это?

– Рядом совсем, – ответил ефрейтор. – Только не проехать: место открытое.

– А он по полю. Снаряды же возят.

– Ты вот говорун большой, – рассердился ефрейтор на бойца с ложкой. – Раз ты такой знаток, проводи товарища политрука.

Шофер Гиви притащил в воронку пачку газет. Красноармейцы сразу разобрали их. А Игорь и сопровождающий его боец пошли по тропинке через мелкий кустарник.

Командира артиллерийского дивизиона калитана Зеленова они нашли на невысоком холме. Капитал говорил с кем-то по телефону, махнул Игорю рукой: подожди. Лицо капитана покрыто ссадинами. Полы шинели подоткнуты под ремень. Синие галифе и сапоги с высокими голенищами вымазаны желтой глиной.

Игорь осмотрелся. Он узнал это место. Это была как раз та возвышенность, на которой во время Бородинского сражения находилась знаменитая батарея Раевского. Он даже помнил, что здесь стояло тогда десять пушек. И теперь тут стояли орудия в земляных двориках: и на самой возвышенности, и по обе стороны от нее. Впереди тянулась ломаная линия окопов, занятых пехотинцами.

Везде уже лежал небольшой снег, а холм и полоса земли оправа и ошва от него были совсем черными. Виднелось множество воронок, больших и малых, а пространство между ними было засыпано комьями и мелкой земляной крошкой. И поле перед возвышенностью тоже почти все черное, изрыто ямами, вдоль и поперек исполосовано следами гусениц.

Еще увидел Игорь обелиск, поставленный в честь солдат сражавшегося здесь Измайловского лейб-гвардейского полка. А неподалеку от обелиска, один возле другого, будто выстроенные, стояли подбитые танки. Было еще много танков, и совсем развалившихся и почти целых, но эти особенно бросались в глаза, потому что стояли скопом.

На холме красноармейцы лопатами заравнивали площадку, возились около своих пушек. Подносчики раскладывали возле орудий снаряды. У всех бойцов усталый вид. Не верилось, что эта горстка людей и несколько пушек как раз и есть та воинская часть, которая громко именуется артиллерийским дивизионом.

– Воздух! – выкрикнул кто-то.

Игорь вздрогнул. Им сразу же завладело одно желание: поскорей укрыться, спрятаться в безопасном месте. Но уходить с холма было неловко: сочли бы за трусость.

Вместе с бойцами он спрыгнул в глубокую щель. Нагнув голову, чтобы никто не видел его лица, он смотрел на ноги, считал мысленно, для успокоения: один, два, три…

Самолет, спикировав, пронесся очень низко, заглушив ревом мотора свист бомб. Взрывы ахнули неожиданно, трескуче и гулко.

Игоря подбросило. Сверху прошелестела взрывная волна, наполз дым. Над щелью тенью промелькнул следующий самолет, снова раздался грохот.

Потом немцы начали бросать мелкие бомбы с сиренами. Это было еще страшнее. Вой стремительно нарастал, и казалось, что бомба летит прямо в тебя…

Из щели выбрался Игорь оглушенный, подавленный. Ноги плохо держали его, «олени тряслись, приходилось сильно опираться на палку. Он завидовал спокойствию красноармейцев, которые сразу же принялись за работу, опять начали носить снаряды и чинить подбитую пушку. Он не заметил, что лица бойцов так же бледны, как и у него. Не заметил Игорь и изменений, происшедших на холме, не обратил внимания на свежие воронки. Он даже удивился, когда капитан Зеленов сказал расстроено:

– Разве же так можно, выбили сразу два орудия. С чем я воевать буду?

Наконец-то Игорь смог поговорить с капитаном о деле. Оказалось, что раненых тут действительно много, не столько артиллеристов, сколько пехотинцев. Всего человек тридцать. Лежали они в щелях, метрах в двухстах отсюда. Зеленов отправлял их постепенно на двуколках, доставлявших снаряды. Но двуколок мало, а возить в них тяжелораненых неудобно.

– Я подгоню машину, – сказал Игорь.

– Только скорей. – Капитан посмотрел куда-то в поле. – У немцев перерыв кончился, сейчас начнут.

– Бомбить? – не понял Игорь.

– Бомбят без перерыва, – усмехнулся Зеленов. – Это еще погода нынче не очень, а то загрызли бы… В атаку пойдут, вот что.

– Простите, но разве между нами и немцами никого больше нет?

– Ну и чудак! – расхохотался вдруг капитан так весело, что даже глаза у него заблестели. – Не видите, что ли? Тут мы, а там вон – они.

Сколько ни всматривался Игорь, он ничего не смог разглядеть. Только поле и лес. Но капитан оказался прав. Едва успели погрузить в машину раненых, как с юго-запада появились танки. Они стреляли на ходу, несколько снарядов упало вблизи автобуса. Гиви вскочил в кабину.

– Политрук, едем!

– Гони! – крикнул Игорь. – Жди в деревне!

Он и сам не отдавал себе отчета, почему вдруг решил остаться здесь. Было у него какое-то любопытство, какое-то подсознательное желание стрелять в немцев именно на этом поле. Просто глупо уехать с батареи Раевского в самый разгар боя.

Танки наползали медленно, и не прямо на холм, а обходили левее. Может быть, они не опешили потому, что вместе с ними продвигались и пехотинцы, прячась за их броней. Красноармейцы из окопов перед холмов стреляли из винтовок и пулеметов. Немцы отвечали. Пули свистели очень часто. На холме и вокруг него рвались танковые снаряды, но наши пушки не открывали огонь.

Игорю все нестрашным казалось после пережитой бомбежки. Он удивлялся, почему у артиллеристов такие напряженные лица, почему так нервничает наводчик орудия, почему капитан Зеленов смотрит на немцев почти испуганными глазами, забыв закрыть рот.

Артиллеристы же волновались потому, что танков на этот раз было слишком много, а в дивизионе уцелела едва половина пушек и совсем мало осталось людей. И то, что танки шли не прямо на холм, а в сторону, тоже было плохо. В том направлении стояло только пехотное прикрытие, и немцы могли прорваться к командному пункту дивизии. А стрелять было еще нельзя, так как танки находились далеко.

За спиной со стеклянным звоном лопнул снаряд, у Игоря заложило уши. Кто-то закричал. Маленький красноармеец с санитарной сумкой пробежал мимо. Капитан Зеленов, будто опомнившись, закрыл рот, в упор посмотрел на Игоря, удивленно мигая: кто это? Потом, вспомнив, крикнул ему:

– Какого черта! Ложись! – больно ударил кулаком в плечо, спихнул в яму, вырытую на дне воронки.

Теперь Игорю видно было только одно орудие и трое красноармейцев. Наводчик в распахнутом ватнике, наклонив остриженную непокрытую голову, подкручивал какие-то колесики. Двое других, тоже без пилоток, в распоясанных гимнастерках, присели на корточки. На коленях у одного поблескивал новенький, желтый, будто покрытый лаком, снаряд.

Наводчик, выпрямившись, достал из-за уха заранее свернутую «козью ножку» и прикурил, чиркнув для верности сразу несколько спичек. Затянулся он всего раза четыре, но так глубоко и жадно, что самокрутка сократилась наполовину. Не оборачиваясь, протянул ее назад. «Козью ножку» взял тот боец, который сидел со снарядом. Он тоже затянулся быстро и жадно и передал товарищу.

Игорю захотелось курить, он полез в карман за папиросами и прозевал первый выстрел. Услышал только лопающийся звук. В метре от него стукнулась о мерзлую землю вылетевшая гильза, из нее пошел прозрачный кисловатый дымок.

Артиллеристы действовали так слаженно, будто составляли вместе с пушкой один механизм. Игорь настолько был восхищен их работой, что даже не думал о том, куда они стреляют. Размеренно лязгал затвор, пустые гильзы вылетали, как с конвейера, со звоном ударялись одна о другую. Несколько раз поблизости раздавался сильный треск, но Игорь не обращал на него внимания, потому что артиллеристы продолжали работать четко и быстро, а он с неослабевающим интересом следил за ними.

В щеку больно хлестнула мелкая земля. Игорь инстинктивно присел. Выстрелов пушки больше не было слышно. Стреляли и справа и слева, а его орудие молчало. Он высунулся из ямы. Пушка, откатившись на несколько метров, стояла теперь боком к нему. Наводчик, налегая плечом, старался развернуть орудие. Боец, подававший снаряды, лежал на спине, раскинув могучие руки. А второй красноармеец ворочался подле него. Пытался подняться, вставал на колени и снова падал.

Игорь выпрыгнул из ямы, схватил красноармейца сзади под мышки, чтобы помочь, но тот вскрикнул, тело его сразу обмякло и отяжелело. Игорь перевернул его. Из горла красноармейца тонкой струйкой била кровь, гимнастерка на груди была мокрой и черной.

Игоря оттолкнули. Он мешал наводчику и Зеленову, разворачивавшим орудие.

– Снаряды! Снаряды неси! – закричал Зеленов, глядя на него выпученными побелевшими глазами.

Игорь побежал по рыхлой земле, забыв про раненую ногу, не чувствуя боли. Свалился в воронку на вершине холма, вылез на четвереньках и на одну секунду увидел все поле боя. Собственно, увидел он только дым, стлавшийся черными полосами, клубившийся в одних местах, в других – столбом восходивший к небу. В дыму суетились человеческие фигурки, вспыхивало пламя, смутно вырисовывались несколько громоздких движущихся силуэтов.

Тут же, около воронки, Игорь наткнулся на подносчика снарядов. Красноармеец полз боком, подтягивая за собой тяжелый ящик. Глаза его были полузакрыты, левая нога оторвана выше щиколотки, кровяная култышка с торчащей костью облеплена грязью.

Игорь подхватил ящик и побежал обратно. Возле орудия он увидел только одного наводчика. Щит пушки был покорежен, отогнут назад. Наводчик, склонившись, смотрел через ствол, мотая левой рукой, разбрызгивая капли крови с раздробленных пальцев. Игорь хотел спросить, где капитан Зеленов, но наводчик, обернувшись оскаленным лицом, закричал пронзительно и плаксиво:

– Дава-а-а-й!

Игорь неумело ткнул в казенник длинный скользкий снаряд. Наводчик отскочил в сторону и дернул за шнур.

Они выстрелили четыре или пять раз, но Игорь не успел увидеть, куда же они бьют. Надо было поднести снаряд, зарядить и скорей тащить новый. Наводчик, хоть и действовал одной рукой, управлялся быстро, целясь прямо через ствол, потому что прицельное приспособление было разбито.

У них осталось еще несколько снарядов, но они больше не знали, куда стрелять. Впереди, в дыму, не видно было никакого движения, только около окопов перебегали пехотинцы. Ближе, чем окопы, метрах в ста от орудия, стоял немецкий танк, накренившийся на один бок. Танк догорал. Из люка его, из жалюзи, из смотровых щелей текли слабые струйки дыма.

Наводчик опустился на землю. Прислонившись спиной к лафету, покачивал левую руку, поддерживая ее правой. С пальцев падали на колено черные капли крови. Игорь разорвал индивидуальный пакет, наклонился.

– Перевяжу давай.

– Потом. Командира посмотри, – кивнул артиллерист на торчавшие из воронки ноги.

По галифе и сапогам, вымазанным желтой глиной, Игорь узнал Зеленова, хотя лицо его было засыпано землей. Капитан лежал на краю воронки головой вниз, неестественно изогнувшись, будто переломленный в пояснице. Игорь огреб землю с его лица, отдернул руку, коснувшись холодных и влажных губ. Долго слушал сердце, надеясь уловить хотя бы слабый звук.

Вылез из воронки и сел рядом с наводчиком. Только сейчас, когда схлынуло напряжение, Игорь почувствовал боль в ноге, и боль эта быстро нарастала. Казалось, что треснула, раскололась надвое кость.

Он кое-как обмотал бинтом пальцы наводчика. Боец тихо стонал и ругался сквозь зубы. Пришлось отодвинуться от него, потому что он то начинал раскачиваться всем телом, то махал рукой и мот толкнуть ногу Игоря.

К ним долго никто не подходил, хотя поблизости раздавались голоса. Потом начали стучать металлом по металлу, вероятно, чинили что-то. Было такое впечатление, что на возвышенности осталось всего несколько человек. И лишь когда стемнело, появилось сразу много людей. Чей-то уверенный голос приказывал осмотреть орудия и доложить, сколько осталось снарядов. Красноармеец в обмотках, в шапке с болтающимися ушами наклонился над Игорем, спросил:

– Живой или нет, товарищ?

– Дышу… Нога сломана.

– До перевязочного-то дохромаем?

– Попробую.

Красноармеец помог Игорю подняться, потом тронул за плечо притихшего, будто задремавшего, наводчика.

– Пойдем, товарищ.

– Катись ты куда подальше, – зло огрызнулся тот. – Без тебя знаю, что делать.

Встал и сам пошел туда, где звучал громкий командирский голос:

* * *

Шофер Гиви разыскал Игоря на перевязочном пункте. Посадив в машину десятка полтора раненых, поехали на северо-восток по проселкам: автострада была уже в руках немцев. В эту ночь 32-я дивизия, измотавшая в боях механизированный корпус немцев, но и сама потерявшая более половины личного состава, получила приказ отойти на новый рубеж.

За Москвой-рекой кончилось горючее. Пришлось остановиться в первой попавшейся деревне, сильно пострадавшей от бомбежки. Уцелевшие дома были заняты отдыхающими красноармейцами. Свободно только в одной избе, где держали пленных. Горячий Гиви долго скандалил с начальником конвоя, прежде чем тот разрешил перенести в избу раненых. Начальник конвоя так рьяно заботился о немцах не потому, что жалел их. Он без разговоров выгнал бы фашистов из теплой избы в сарай, освободив место для раненых. Но он имел строгий приказ – доставить пленных живыми и здоровыми в штаб армии, так как на первом допросе они дали какие-то очень ценные сведения.

Изба была маленькая, в одну комнату. Раненых тесно уложили на полу, оставив за печкой место для немцев. Игорь, обессиленный болью в ноге, уставший от пережитого за день, был благодарен Гиви за то, что он взял на себя все хлопоты.

В избе тускло горела лампа. Судя по запаху и по тому, как с треском вспыхивало временами пламя, заправлена она была бензином с солью.

Остро воняло какими-то лекарствами и сопревшими портянками. Воздух был тяжелый, Игорь дышал ртом. Боль не давала ему спать.

Не спали и немцы: четверо солдат и невысокий ефрейтор в хорошо подогнанном мундире, узколицый, с топкими губами и острым, как лезвие, носом. Нижняя губа его оттопыривалась брезгливо, глаза презрительно щурились.

Солдаты ели хлеб. Ефрейтор достал из кармана плоскую банку с яркой этикеткой, пальцем густо намазал на хлеб масло и начал неторопливо жевать. Солдаты поглядывали на него с завистью.

Игоря злил этот немчик с холеным лицом, намазывавший масло грязным пальцем, раздражала его самоуверенность. Даже здесь, в плену, ефрейтор чувствовал себя господином. Хотелось понять, откуда в нем эта наглость. Начальник конвоя предупредил, что немец знает русский язык. Но гордость не позволяла Игорю первым обратиться с вопросом.

Между тем солдаты доели хлеб. Один из них вытащил пачку сигарет и попросил у ефрейтора разрешения курить. Ефрейтор кивнул: пожалуйста.

Игоря взорвала эта сцена.

– Часовой, куда вы смотрите! – крикнул он. – Тут раненые задыхаются! Кто тут командует: вы или этот ефрейтор?

– Спрячь, – сказал разомлевший в духоте красноармеец и для вящей убедительности стукнул об пол прикладом.

Немец усмехнулся презрительно и посмотрел на Игоря. Взгляд его задержался на красной звездочке, пришитой к рукаву гимнастерки.

– О, ви комиссар, – понимающе закивал ефрейтор.

На лицах солдат появился испуг. Они зашептались между собой. Ефрейтор повернулся к ним и быстро произнес что-то.

– Не трепи языком, – предупредил часовой.

– Я сказал им: не надо бояться, – пояснил немец. – Я сказал: комиссар не будет стрелять.

– Возьму и расстреляю! – запальчиво бросил Игорь.

– Нет. Вам будет делать казнь.

– Много ты знаешь.

– Ви брал в плен наш зольдат. Ми освобождал наш зольдат: русским нет приказа стрелять в пленных. Кто стрелял, тому казнь. Я дал хороший сообщений вашему командиру. Я нужен вашему командиру.

– Что же ты, такой храбрый вояка, секреты выдаешь? Своим вредишь?

– О, ми не делаем вред. Через один неделя наш полк будет в Москва. Вам секрет, нам не секрет. Через один неделя ми будем в своем полку.

– Точно, когда весь полк в плен попадет.

– Плен есть один маленький случай. У нас не осталось патронов. Я приехал на машине из Варшавы. Я ехал долго. Теперь я берег жизнь.

– Откуда ты русский язык знаешь?

– Учил дома. Потом учил университет, – последнее слово ефрейтор произнес медленно и значительно.

– Ну и чего ты пыжишься! Я вот тоже в университете занимался, какая важность!

– О, ви есть коллега! – оживился ефрейтор, сразу утратив высокомерие.

– Серый волк тебе коллега, а не я.

– Где есть волк? – не уразумел немец.

Дверь распахнулась, струей ворвался в избу холодный воздух. Вошел румяный веселый Гиви.

– Понимаешь, нашел горючее, политрук! Понимаешь, тут медсанбат рядом! Бензин дали! К раненым доктор придет! Ты как? Поедем или отдыхать будешь?

– Поедем, – поднялся Игорь.

– Ви живете в Москва? – спросил ефрейтор. – Я приеду к вам со своим полком. Через один неделя. До свидания.

– До свидания, – ответил повеселевший Игорь. – Только не в Москве, а в Берлине.

– О, Москва тут. Я могу ходить к вам в гости. Будем пить водку за мои слова.

– В Берлине, – повторил Игорь.

– В Москва, – упрямился немец.

Игорь вырвал из блокнота страничку, крупно написал свой адрес.

Протянул блокнот ефрейтору:

– Пиши, где живешь!

Немец воспринимал все, как милую шутку.

– О, Берлин! – говорил он. – Там мой матка, один брат и две сестры. Очень хорошие девушки. Если ви будете живой, ви можете приехать. После войны. Это будет весело. А я буду приходить к вам в Москва.

Улыбаясь, он написал адрес. Игорь сунул блокнот в карман. Гиви, удивленно прислушивавшийся к их разговору, сообразил, наконец, в чем дело и разозлился.

– В гости хочешь? Вино пить хочешь? А барашка не хочешь? – Гиви добавил еще такое, что Игорь только хмыкнул и крутнул головой: ну и ну!

Волнуясь, Гиви говорил быстро и с сильным акцентом. Немец не понял его гортанной речи, спросил Игоря:

– Он не есть русский?

– Я русский! Мы все русские, – вскричал Гиви. – А ты кто? Дерьмо ты собачье! Курдюк овечий!

– Ви не знаете русских слов, – сказал ефрейтор, внимательно выслушавший горячий монолог.

– Шакал ты вонючий! Понимаешь, вонючий шакал! – кипел Гиви. – Тьфу! Пойдем, политрук! Не могу смотреть! Шею сверну!

Часовой у двери, отвернувшись, перхал, как простуженный. То ли кашлял, то ли смеялся.

А Гиви потом долго еще продолжал ворчать. Гнал машину по опустевшей дороге с такой скоростью, что Игоря жуть брала. В стекло кабины сек мелкий сухой снег. Близко подступала белая муть. Свет фар с трудом пробивал ее. Думая об оставшемся в избе немце, Игорь сказал:

– Да, нахалюга, каких поискать. Такого ферта не часто встретишь.

– Понимаешь, дыма горького он не нюхал. Ты, политрук, дай мне адрес. Я его в Берлине увидеть хочу. Там он меня сразу поймет!

– Точно, – согласился Игорь. – Это сейчас он на ухо тугой. А когда к нему в дом придем, быстро во всем разберется.

* * *

В лесных массивах возле Брянска и Вязьмы, где в начале октября были окружены и рассеяны немцами советские дивизии, остались десятки тысяч красноармейцев и командиров. Небольшими группами скрывались они по глухим урочищам. Но голод и наступившие холода выгнали их из лесов в деревни и села. Немцы смотрели на это сквозь пальцы, им было сейчас не до окруженцев, они торопились захватить Москву. И без того концентрационные лагеря были переполнены, не хватало солдат для несения охраны.

В деревне, где остановился Иван Булгаков, окружение в набралось полтора десятка. Приютили их солдатки да вдовые бабы. Залечивали им раны, кормили досыта, поотдавали штатскую мужнюю одежонку. Вскоре трудно стало опознать, кто тут коренной, а кто приблудный «зятек», как звали их местные жители.

Егор Дорофеева Брагин две недели провалялся на мягкой перине. Приходил к нему фельдшер, дал порошков. Но не порошки, а могучий организм да заботы хозяйки помогли ему быстро встать на ноги. Баловала его Марья, отпаивала горячим молоком с маслом, пичкала с ложки медом. А когда появился у него аппетит, стряпала на заказ: давала и яичницу с салом, и тушеное мясо, и пироги с капустой. Брагин заметно окреп.

Иван дивился, наблюдая за хозяйкой. Куда только исчезла ее грубость. Марья будто обмякла, похорошела лицом. Одевалась празднично, ходила плавно, как молодуха, покачивая бедрами. Сидела возле Брагина часами, что-то рассказывая ему, а если он спал, молчала, положив руку на его лоб.

Однажды проснулся Иван среди ночи от сдавленного женского стона. Прислушался к шороху, уловил счастливый смешок и все понял. После этого случая отдалился он от Егора Дорофеевича. Чувствовал себя в доме лишним. Смущал его откровенно-сияющий взгляд, черных Марьиных глаз. Не время было сейчас крутить любовь, в мыслях не одобрял Иван эту затею. Однако и сам человек: бросало его в жар, когда ночью прокрадывалась мимо хозяйка, обдавая его запахом нагретого тела, когда слышал задыхающийся шепот и скрип кровати. Клал на ухо подушку, но все равно подолгу не мог заснуть.

Днем старался поменьше бывать дома. Возился во дворе: починил хлев, врыл новые стояки для ворот. Дров наколол хозяйке на всю зиму.

– Уж не знаю, как и отблагодарить-то тебя, – сказала ему Марья.

– Дорофеича своего благодари, – буркнул Иван.

– Да ты уж не серчаешь ли, мил человек? Или завидуешь? – усмехнулась она. – Так я не одна, баб у нас много.

– Не время солдату к юбке привязываться.

– Какой из Егора солдат? Ему еще выздоравливать надо, уход нужен… И чего ты ко мне прилип? – как-то сразу вдруг рассердилась она. – Ты мне свекор, чтобы допрос сымать? Что хочу, то и делаю, понял? Пока смогу, буду Егора во как держать, – сжала она кулаки. – Мне в жизни один раз такой кон выпал… И не терзай ты за ради Христа ни меня, ни его. Разумение человеческое должно в тебе быть? Душу-то ты не пропил?

– Есть у меня душа, – сказал Иван. – Пес с вами, играйтесь, пока служба не позвала… А мне лучше к твоей бабке-старухе на жительство перекочевать.

– Не надо, – испугалась она. – Дорофеича разволнуешь. Очень он беспокоится, когда тебя нету… Ты в, боковушке спи-то, – попросила Марья, отводя взгляд. – Там глухо.

– Перестели, – коротко ответил Иван.

На другой день он взял винтовку и пошел в лес. Сказал, что попробует подстрелить зайца. А на самом деле ему просто хотелось побыть одному, обмозговать, что делать дальше. Не любил и не умел он обдумывать свою жизнь, забегать вперед. Принимал все, как есть, жил, как жили люди вокруг. Особенно в армии. Получил приказ, выполнил – и совесть чиста. Но последнее время не покидало его смутное беспокойство. Казалось, что поступает не так, как надо, свернул не на ту тропинку. Вроде бы имел он вескую причину сидеть в деревне: ждал, пока поправится Брагин. Егор Дорофеевич партийный, к тому же командир, хоть и интендант. Нельзя оставлять его одного. А с другой стороны, негоже забиваться в щель на манер таракана. Что будет, если все мужики позасядут по избам, начнут жировать возле бабьих юбок? Голой рукой возьмет немец Россию.

От непривычных раздумий тяжелела голова. Иван крупно шагал по просеке, спотыкаясь о подмерзшие кочки. В лесу было очень тихо. Дней десять назад посыпал было снег, примял листву, прижал ее к земле. Потом в ночь поднялся туман, покропил дождик, согнал белый покров, но листва так и осталась лежать плотным слоем, будто укатанная, не шевелилась под ветром. Отыгралась, отшуршала свое. В студеном воздухе далеко разносился стук дятла. Этот звук был привычен Ивану. Но кот да ухо уловило рокотание мотора, он сразу насторожился.

Посмотрел вокруг, прикинул, где находится. Вгорячах пробежал верст десять, не меньше. Тут неподалеку пролегал большак; с той стороны и слышалась работа двигателя. Ивана потянуло взглянуть. Идти пришлось долго. Наконец за густым еловым мелколесьем открылось поле. Облюбовав пригорок недалеко от опушки, Иван, волоча винтовку, пополз к нему по свалявшемуся бурьяну.

Отдышавшись, осторожно выглянул из-за куста. Метрах в двухстах от него работали пятеро немцев. Тягачом вытаскивали подбитый, вмерзший в грязь танк. Трактор буксовал, мотор гудел на пределе, а танк не двигался.

И так эти немцы по-хозяйски чувствовали себя здесь, так увлечены они были своим делом, что от обиды защемило у Ивана сердце. Он вот по своей по природной земле ползет ужаком, весь в репьях, голову боится поднять. А они хоть бы опаску имели, хоть бы на лес поглядывали. Так нет, расхаживали спокойно, скинув шинели, все здоровые, молодые.

«Видать, не пуганные еще куропатки», – сказал себе Иван, выдвигая вперед винтовку.

Поставил прицел, привычно дернул затвор, досылая патрон. Приложился щекой к холодному прикладу. Целиться было удобно. Однако Иван не спешил. Еще раз осмотрелся. Лес близко, успеет добежать, если немцы сразу обнаружат его. Но Иван был уверен, что выстрела они не услышат. Ветер дул с их стороны, мотор гудел не переставая.

Он выбрал самого высокого фашиста в кожаной куртке. Вероятно, это был командир, так как он сам не работал, а только показывал руками, что надо делать. Сперва Иван прицелился в голову, но, боясь промазать, опустил мушку ниже, на грудь. Плавно спустил курок. Немец покачнулся и сел возле гусеницы танка, будто решил отдохнуть. Остальные не обратили на это внимания. Потом он, наверно, позвал их, немцы сбились в кучу возле него. Иван раз за разом выпустил еще четыре пули. Все немцы попадали, и трудно было понять, кто из них убит, а кто нет.

До леса Иван бежал во всю мочь. Даже задохнулся и в глазах потемнело. Присел на корточки под зеленым балдахином молодой разлапистой елки. Прислушался. Мотор тягача продолжал работать, приглушая своим ровным гудением выстрелы из винтовки. Строчил автомат.

«Двое, значит, – удовлетворенно подумал Иван. – Остальных, значит, я починил… Ну, эти теперь нашараханные, до последнего патрона палить будут. А в лес не сунутся. Силком не затянешь».

Закурил и пошел напрямик через чащу, хрустя ветками, и насвистывая, как молодой парень. Радостно и вольно было ему шагать так, не таясь, и не хотелось возвращаться сейчас в деревню. О своей удачной охоте решил никому не рассказывать. Марья напугается. Она думает, что если немцев не трогать, то и немцы их не тронут. Да и Брагин не одобрит, пожалуй. Больные и раненые становятся обычно робкими.

Хоть и большой крюк предстояло сделать, пошел Иван в сторону от деревни, к старому дубу, возле которого схоронили Ермакова. Добрался туда уже в сумерках. Разыскал поблизости пенек, и долго сидел, отдыхая; ощипывал кисть мягкой, побитой морозом рябины. Обращаясь к полковнику, мысленно говорил ему, чуть шевеля губами: «Вот так, значит, Степан Степанович… Троим метки сегодня поставил… А патроны-то те самые, которые Брагин хотел в салют пустить… На дело извел патроны. Все, значит, в норме, Степан Степанович, без всякой обиды… А тут еще вот «какое дело: проститься пришел. Не указывает мне жизнь в деревне сидеть. Ну, а живой буду, с людьми ворочусь. Тогда и могилку видную сделаем, и звезду поставим… Не осуди, значит», – низко поклонился он едва приметному земляному холмику.

Иван пожалел, что припозднился, неловко было будить хозяйку. Деревня в ночи лежала тихая, темная. Ни звука, ни огонька – будто все спят давно. Но Марья еще не ложилась. Иван только поднялся на крыльцо, не успел постучать, как она открыла дверь, потянула его за рукав.

– Где же тебя, шалого, черти носили? Дорофеич извелся совсем… Да не отряхивайся ты, иди скорее!

Иван переступил порог и сразу понял: что-то случилось. Братин сидел за столом посреди горницы. Поверх гимнастерки – хозяйкин ватник. Не по его богатырской фигуре шилась одежда, рукава едва прикрывали локти, на спине ватник натянут втугую, того и гляди лопнет. На ногах – черные шерстяные носки. Валенки стоят рядом. Видно, разморило его в теплой избе. Тяжело повернулся на заскрипевшей табуретке, спросил:

– Ну, приказ слышал?

– Какой такой приказ? В лесу, Дорофеич, приказов не вешают. Да и нет тут такого начальства, которое нами может командовать.

– Староста сегодня по домам ходил, – глухо, будто через силу, произнес Брагин. – Немцы дали распоряжение такое: всем бывшим военнослужащим встать на учет в районной комендатуре. А которые уклонятся, тех к стенке грозят. Хозяев, какие укрывают, тоже в распыл… Велел староста нам идти. Оно и не резон, конечно, чтобы из-за нас Марья страдала.

– Погоди, дай в толк взять, – сказал ошеломленный Иван. – Ну, поставят на учет, а потом?

– Обещают не трогать.

– Мало ли чего они обещают.

– Это уж конечно, – вздохнул Брагин.

Помолчали. Иван отломил корочку хлеба, сунул в рот. Марья стояла за спиной Егора Дорофеевича, положив руки на его плечи. Смотрела на Ивана недружелюбно и в то же время что-то заискивающее, просительное было в ее глазах. Брагин сидел набычившись, дышал тяжело. На похудевших щеках и на подбородке кожа висела складками, как у бульдога. Иван поглядел на них обоих и подавил вздох. С этими толковать нечего. Между ними все решено, не отпустит его баба. Может, так оно и верней дело. Какой теперь ходок из Егора Дорофеича? Переспит в лесу, застудится снова – и крышка ему.

– Ладно, – сказал Иван. – Это ладно. Только ведь партийный ты, Дорофеич.

– Кроме тебя да Марьи, никто об этом не знает, – неловко усмехнулся Брагин. – Утаюсь.

– И этак можно, – согласился Иван.

Марья облегченно вздохнула и сняла руки с плеч Брагина.

– Ну, а ты? – У Егора Дорофеевича дрогнул голос. – Чего ты надумал?

– Я здоровый.

– Не пойдешь на регистрацию?

– Чего там не видел? Я пока еще в Красной Армии зарегистрирован.

Брагин, нагнув голову, костяшками пальцев нервно барабанил по столу.

– Иван, остался бы ты, – попросила хозяйка. – В лесу сторожку знаю, ни одна собака туда не заглянет.

– Останься, – поддержал ее Егор Дорофеевич. – Я окрепну и в партизаны подадимся. Леса тут большие, болота. Летом просторно будет.

– Нет. И толковать про это больше не надо. Присягу я давал, и по той присяге в ответе, потому как никто с меня ее не снимал. А вот выпить перед дальней дорогой – это было бы в самый раз.

Хозяйка поставила на стол обливной кувшин самогона и миску квашеной капусты. Мужчинам налила в стаканы, себе – в чашку с отбитой ручкой. Иван понюхал, крякнул, почесал подбородок.

– Крепкий первач – по запаху чую. Ну, Дорофеич! Выпьем, значит, за нас бедных и за всех военных!

– Чокнемся, Ваня, – потянулся к нему Брагин. – Дай бог – не последнюю. И спасибо тебе за все доброе.

* * *

На окраине небольшого городка, одного из районных центров Смоленщины, стояла до войны стрелковая часть. Для нее выстроены были кирпичные казармы, конюшни, несколько складских помещений. Чуть поодаль жили в стандартных домиках семьи командного состава. Все эти строения, вместе с плацем и прилегающим к нему полем, немцы обнесли колючей проволокой в несколько рядов. Через каждые двести метров поставили вышки с пулеметами. От вышки к вышке попарно вышагивали часовые.

В этом лагере для военнопленных Пашка Ракохруст находился с августа. Сколько тут было людей, никто точно не знал. Немцы брали на учет только командиров. Выявляли и расстреливали политработников. А рядовыми никто не интересовался. Как раз в это время фронтовые части, организовавшие лагерь, передавали его СД – фашистской политической полиции. В течение недели ни старые, ни новые хозяева не позаботились накормить пленных. Многие умерли бы от голода, если бы не местные жители.

С утра и до темноты по ту сторону проволоки толпились женщины, приходившие из городка, из деревень, из соседних районов. Перебрасывали голодным людям куски хлеба, вареное мясо, огурцы, помидоры. Пашка Ракохруст от природы был силен, легко расталкивал других, поспевал ухватить первым. Были в лагере ослабевшие, пластом лежавшие от истощения. А Пашка разгуливал с сытым брюхом и в карманах кое-что носил про запас.

Прибывали новые пленные. Мест в помещениях не хватало, по вечерам нары брались с боем. Чуть ли не половина людей спала прямо на голой земле под открытым небом в любую погоду – и в дождь, и в холод. Немцы сделались злей. СД навело порядок, увеличило охрану и лагерную полицию. Привезли овчарок. Женщинам теперь не разрешалось приближаться к проволоке, пленным – тоже. По тем, кто подходил ближе чем на тридцать метров, стреляли без предупреждения. Несколько человек затравили собаками.

С того самого часа, когда поднял Пашка руки вверх перед немецким солдатом, находился он во власти одной мысли, одного стремления: выжить, сберечь себя до конца войны. Все, что он делал, было подчинено теперь только этому. Прежде всего он старался точно соблюдать установленные фашистами правила, чтобы не навлечь на себя их гнев. Давали команду строиться – он бежал первым. Приказывали сдать алюминиевые ложки (немцам нужен металл!) – многие пленные ложки свои или побросали в уборную, или зарыли, или прятали в карманах. А Пашка отдал свою сразу же.

Близилась зима. Ночные заморозки ударили уже в конце сентября. Готовясь к холодам, Ракохруст предусмотрительно собирал одежонку. В лагере каждые сутки умирали от голода, ран и болезней десятки, а может, и сотни человек, Пашка вызвался работать на уборке трупов, и ему удалось добыть кое-что. С одного мертвеца снял хорошую гимнастерку, с другого – шинель. Теперь у него было что подстелить под себя и чем укрыться.

Казарма и склады, превращенные в бараки, не отапливались. В помещениях всегда темно – окна забиты фанерой. Свободно гулял ветер. На трехъярусных нарах и под нарами впокат спали люди, притиснутые один к одному. Грелись друг о друга, но только мало в каждом сохранилось тепла. Жечь костры немцы не разрешали, да и не из чего было их разводить. Пашка выменял за полпайка хлеба проржавевшую каску и всюду таскал ее за собой на проволочной дужке, поддерживая в ней огонек. Ночью ставил каску на кирпич в изголовье.

Два раза в день немцы выдавали каждому по 750 граммов вонючей мутной похлёбки. Каждому полагалось по 200 граммов хлеба. И это все. На таком пайке люди через месяц становились похожими на ходячие скелеты. А Пашкино молодое, по-бычьи здоровое тело требовало много пищи. Муки голода оттесняли все другие переживания.

С завистью смотрел Ракохруст на полицаев. В лагере было их больше сотни. Жили они в тепле, в бывших домах комсостава, рядом с немецкими солдатами. Комендант выдал им ватники и сапоги. Сытые, довольные, разгуливали они по лагерю, следили за порядком во время работ и раздачи пищи. У них имелись дубинки и плетки, а особо отличившиеся получили даже оружие.

Но попасть в полицаи было трудно. Немцы тщательно подбирали людей. Брали главным образом уголовников, кто при Советской власти сидел в тюрьме, да и то не всех, а по рекомендации заслуживших доверие. Правда, Пашка знал один способ, но его удерживал безотчетный страх. Он сам не мог сказать точно, кого и чего боится.

Жизнь вообще была устроена не так, как хотелось Ракохрусту. Он никогда еще не чувствовал себя совершенно свободным и не мог поступать всегда по своему желанию. Кто-то направлял его, поучал, всюду были невидимые, неизвестно кем и когда установленные границы, правила, сковывавшие его стремления. Это проявлялось и в большом и в малом. В школе он не хотел учить литературу – его заставляли. Начал курить – ругали.

Девчонка сказала ему, что он негодяй. Пашка за это ударил ее – потом полгода таскали по комсомольским собраниям и бюро. Ему нравилось одеваться ярко и броско – ребята прозвали его франтом. Занимаясь в училище, он подыскал себе замужнюю бабенку, встречался с ней без хлопот на квартире подруги – обвинили в моральном разложении… Он совсем не желал идти в бой, рисковать жизнью – его погнали, как всех… Только внутри себя он мог быть собственным «я», ощущать себя индивидуумом, думать и оценивать события так, как ему хочется.

И даже здесь, в плену, где, казалось, каждый отвечает сам за себя, Ракохруст продолжал ощущать действие каких-то внешних сил. Даже здесь он чувствовал, как кто-то или что-то продолжает руководить всеми ими, исподволь пытается направлять их духовную жизнь. Такое чувство возникало, когда он читал листовки, написанные от руки и передававшиеся от одного к другому. В лагере у них был пожилой, лет пятидесяти, полицай, которого ненавидели все пленные. Он распоряжался при раздаче пищи. Стоило человеку чуть замешкаться возле котла, как он ударом ноги вышибал у пленного жестянку с похлебкой. Каждый день из-за него оставались без баланды десять-пятнадцать человек. В последний раз его видели вечером, когда он один вышел из кухни. До лагерных ворот он не дошел… Потом полицаи долго и безуспешно искали его. Тогда Пашка снова подумал о той силе, которая незримо присутствовала даже здесь.

И все-таки голод и желание сохранить себя брали верх.

В конце октября температура резко упала градусов до пятнадцати ниже нуля. Пашка не спал всю ночь. За кутавшись в две шинели, раздувал угли в каске, согревал руки, лицо. Он был доволен, что вовремя позаботился об одежде. Многие пленные имели только летнее обмундирование: пилотки да грязные, истрепанные гимнастерки. На ногах – холодные деревянные башмаки, выданные немцами взамен отобранных сапог. Те, кто еще имел силы, согревались движениями. Больные и ослабевшие замерзали. С трупов сразу снимали одежду, все, что могло сохранять тепло.

Наутро Пашка вышел во двор. От выпавшего снега было очень светло, чисто и празднично. На плацу и возле построек виднелось большое количество бугорков. Рабочие похоронного отряда, «капутчики», как называли их в лагере, переходили от одного бугорка к другому, волоча за собой армейские двуколки. Громыхали и скрипели несмазанные колеса. «Капутчики» молча и быстро раскапывали бугорки, вытаскивали из-под снега трупы. Раскачав, бросали их в двуколку: окоченевшие мертвецы твердо стукались друг о друга.

Пашка смотрел и думал, что если так пойдет и дальше, то и ему несдобровать. Зима ведь еще только начинается. Чего он ждет? Надо решиться один раз, и только. Перешагнуть черту и начать все снова. Если он ослабеет, то совсем не будет нужен немцам, пропадут последние шансы.

Случайный разговор с красноармейцем Кулибабой ускорил его решение.

Не виделись они давно. Кулибаба, у которого было повреждено плечо, жил в казарме, где пленные советские врачи кое-как оборудовали под госпиталь несколько комнат. В этом госпитале не было ни лекарств, ни коек. Те же нары и та же еда. От других блоков госпиталь отличался только тем, что там поменьше народу и оттуда не гоняли на работу.

Они встретились возле казармы. Кулибаба шел навстречу, опираясь о стенку, медленно передвигая ноги, обернутые тряпьем и обмотанные сверху бечевкой. На голове поверх пилотки повязано замусоленное полотенце. К ремню подвешена на веревочке ржавая консервная банка для баланды. У Кулибабы по-стариковски провалился рот, запали щеки, кожа на лице серая.

– Ты еще жив, недоносок? – удивился Пашка. – Я думал, загнулся давно.

– Сам недоносок, – со спокойствием, которое и раньше выводило из себя Ракохруста, ответил Кулибаба, – Сам на десять лет раньше загнешься.

– На вот, выкуси! – показал Пашка. – Через пяток дней, самое крайнее через неделю, перекинешься, как миленький. Ляжешь и не встанешь. Не нравилась тебе на аэродроме легкая жизнь, вот теперь и пухни с баланды… Комсомольский билетик-то носишь еще или на растопку пустил?

– Не твое собачье дело, – ответил Кулибаба, и по его тону Пашка догадался, что этот упрямый балбес действительно хранит до сих пор билет при себе.

– Что же, теплей тебе от этого документика? Или сытней? – издевался Ракохруст. – Ты хоть на этом свете бумагу-то используй, на том свете не пригодится.

– Был ты сволочью, сволочью и остался, – спокойно произнес Кулибаба и пошел дальше.

Встреча всколыхнула Пашкину злобу. Не будь этого сопляка, до сих пор работал бы он в аэродромной команде. Грузил бы немцам бомбы, спал бы в тепле, сытно ел. Двух человек ненавидел в своей жизни Ракохруст, двум человекам поклялся обязательно отомстить: Игорю Булгакову – за драку в лесу, за то, что ославил тогда на весь город, и Кулибабе – за то, что не поддался ему, открыто презирал его и не боялся сказать в лицо любое слово.

Булгаков – это далекое прошлое. И та драка казалась теперь мелочью, пустяком. А с Кулибабой надо было рассчитаться. Черт его знает, может действительно выживет этот хилый на вид парень, сбережет комсомольский билет, явится к своим. И уж не пожалеет он красок расписать Пашку в самом подходящем виде. Лишним, ненужным свидетелем был этот самый Кулибаба.

Раньше Ракохруст намеревался использовать для своих планов другого человека. У них в блоке под видом красноармейца скрывался батальонный комиссар. Об этом знали не многие… А теперь комиссара можно оставить про запас, можно было отыграться на Кулибабе.

Наступил обед. Кухонные рабочие принесли в блок корзины с нарезанными пайками хлеба. Пайки раздавали тем, кто не мог подняться и идти к кухне. Вокруг корзин, как обычно, столпились люди. Держались на расстоянии, голодными глазами глядя на черные кирпичики, надеясь на какое-то чудо, когда можно будет кинуться к корзине, хватать, запихивать в рот, рвать зубами этот хлеб, таивший в тебе тепло и жизнь.

Несколько полицейских, обступив корзины, помахивали ременными плетками, не подпуская людей. Пашка, делая знаки рукой, выдвинулся чуть вперед, но полицейский не понял его.

– Куда, сволочь! – и так секанул плетью, что лопнул рукав шинели. Ракохруст едва удержался на ногах. Вышел на улицу отдышаться. Натер снегом лицо. Он дождался полицейских у двери, шагнул к тому, который ударил его, и сказал шепотом:

– Имею важное сообщение.

– Хлебца хочешь? – оскалился полицейский. – Отступись, а то еще рубану!

– Важное сообщение, – повторил Пашка. – Отведите меня в гестапо.

Полицейские переглянулись: такого у них еще не было, чтобы пленный просился в гестапо. Они сами боялись этого учреждения, знали, что даже немцы стараются держаться от него подальше.

Через двадцать минут Пашка стоял навытяжку перед столом, за которым сидел моложавый капитан с крестом на мундире. Ракохруст разговаривал с ним через переводчика. Капитан слушал с явным интересом. Лагерное отделение гестапо было создано главным образом для того, чтобы выявлять среди пленных политработников, евреев и уничтожать их. Но сделать это было нелегко. Те политработники, которые не захотели скрыть свое звание, были уже расстреляны. Остальные затерялись в общей массе пленных. У капитана было мало работы, он скучал. А тут два таких факта: красноармеец с комсомольским билетом и батальонный комиссар (под видом рядового Пашка для большей убедительности выдал сразу и комиссара). Капитан теперь имел возможность составить большое донесение: благодаря пропаганде и агентурной работе нам стало известно и т. д. и т, п. Начальство будет довольно.

– Почему вы не говорили об этом раньше? – спросил он Ракохруста.

– Я не имел точных сведений… Мне хотелось принести пользу и заслужить доверие. Поэтому я не спешил.

– Хорошо, – сказал капитан. – Что вы делали до войны?

– Я учился… У меня сидел в тюрьме брат, – поспешно соврал Пашка, больше всего боявшийся, что его отправят обратно в блок. – Я сдался сам, в первые дни войны.

– Хорошо, – повторил капитан. – Отведите его к фельдфебелю, – приказал он солдату, стоявшему у двери. – Этот человек будет служить нам.

Из комендатуры Ракохруста повели к домам комсостава. Когда проходили мимо главных ворот, Пашка увидел переводчика, шагавшего с шестью автоматчиками к бараку, в котором скрывался батальонный комиссар. На секунду дрогнуло сердце Пашки. Но он тут же успокоил себя: комиссара расстреляют, никому не будет известно, кто его выдал.

В этот день Ракохруст в бане смыл с себя толстый слой грязи, наелся до отвала щей и гречневой каши, до тошноты накурился слабых немецких сигарет. Потом фельдфебель выдал ему хорошую командирскую шинель, почти новые сапоги, шапку, резиновую дубинку и красную нарукавную повязку, на которой белыми буквами било вышито: «полицай».

* * *

Близилось утро, а Гудериан все еще не мог уснуть. Сначала было холодно, и ему дали грелку. Озноб прошел, но заболело сердце. Пожалуй, это было не физическое недомогание, сердце ныло от тяжелых предчувствий. Гейнц вставал, ходил по комнате, снова ложился. Сосредоточенно думал, стараясь понять, что же, собственно, так взволновало его.

Он ездил под Тулу, чтобы лично наблюдать за боем. Этот город немцы штурмовали уже две недели. Гудериан просто обошел бы его, оставив в осаде, но город находился на пути к Москве, закупоривал, как пробка, единственную в этих местах автомагистраль.

Для Гудериана бой являлся всегда интересным зрелищем, во время которого могут происходить трагические случайности, но которое обязательно оканчивается благополучно. Гейнц знал, что сила всегда на его стороне. С тех пор как стал генералом, он не проиграл ни одного сражения. Тула – это первый город, который ему необходимо было захватить и который он никак не мог взять.

Сегодня подготовили все, чтобы прорвать позиции русских. Против советской пехоты и рабочих отрядов, занимавших оборону, были выставлены лучшие части: танковая бригада полковника Эбербаха и полк СС «Великая Германия». Как всегда, позиции русских пробомбила авиация, как всегда, не жалели снарядов артиллеристы.

Место для наблюдения за боем было выбрано на возвышенности. Гудериана не предупредили, что тут помещается кладбище немецких солдат. Ровными рядами стояли одинаковые березовые кресты с дощечками, накрытые сверху касками. Конца кладбища не было видно. У Гейнца сразу испортилось настроение.

Было холодно. В воздухе висел прозрачный морозный туман. Гудериан, боясь простыть, не вылезал из машины. Он следил за атакой в бинокль. Танки ползли по широкому снежному полю, испятнанному черными кругами воронок. К некоторым машинам были прицеплены волокуши с автоматчиками. За танками следовали пехотинцы.

В Туле находились большие заводы, и Гудериан знал, что у русских тут достаточно артиллерии. Но Гейнц не предполагал, что огонь будет настолько эффективен. Машины останавливались одна за другой.

Обычно на позиции противника первыми врывались танки, давили стрелков, уничтожали пулеметные гнезда. Пехота закрепляла отвоеванное. А сейчас танки прошли едва половину пути. Уцелевшие повернули обратно. Всю тяжесть приняла на себя пехота. Ее наступающая цепь быстро редела, оставляя на снегу множество неподвижных тел. Но эсэсовцы все-таки ворвались в окопы русских, скрылись за домами населенного пункта. Скрылись – и больше не появлялись.

Когда на поле вышел второй эшелон атакующих – бронетранспортеры с автоматчиками, он был встречен организованным огнем русских с тех же самых позиций…

Генерал распорядился временно прекратить штурм города, блокировав его пехотными частями, а танкистам продолжать наступление на восток и северо-восток. В конце концов Тула была просто эпизодом, рано или поздно ее удастся отвоевать. Гудериана беспокоило другое: пока еще едва уловимое, не оформившееся отчетливо изменение, происшедшее в боевых действиях.

С точки зрения солдат и войсковых командиров все оставалось прежним. Солдаты продолжали воевать и, хоть и медленно, приближаться к Москве. Вряд ли ощущали изменения и в главном командовании. По имевшимся в Ставке данным, Гудериан располагал еще шестьюстами танками (вполовину меньше, чем при начале наступления на Орел). Если судить по цифрам, то у него вполне достаточно сил. Но сам Гейнц имел дело не с цифрами, а с машинами и людьми. Он мог использовать сейчас в первой линии не больше двух сотен танков. Другие машины либо находились на мелком ремонте, либо стояли без горючего, либо рассеялись по дорогам, помогая вытащить орудия и грузовики, застрявшие во время распутицы. От танковых корпусов остались только номера да штабы. Все машины, какие можно направить в бой, были сосредоточены в бригаде полковника Эбербаха. Танковая армия превратилась в обычную полевую армию. Правый фланг ее растянулся на сотни километров от Ефремова до Михайлова и продолжал растягиваться все больше, поглощая основную массу пехоты.

Случилось то, чего всегда боялся Гудериан: ему пришлось распылить свои силы. Произошло это незаметно. Полоса наступления оказалась слишком широкой. Русские контратаковали в разных местах. Боясь их прорыва, Гейнц направлял туда резервы. В результате у него не осталось ударного ядра. Он не способен был теперь пробить сплошной фронт, созданный русскими. Он мог только теснить советские войска, но не громить их. Фронтальное наступление приносило много жертв и мало успехов.

Военный термин «инициатива» в какой-то степени равнозначен существующему в физике термину «инерция». Если, например, разогнать с большой скоростью паровоз и после этого немного поддерживать давление в котле, паровоз пройдет значительное расстояние. Используя силу разбега. Это элементарно. В военном деле все, разумеется, гораздо сложней. Но армию, получившую сильный разбег, тоже трудно остановить, а еще трудней повернуть обратно.

Весь механизм наступающих войск настроен на продвижение вперед. Частные неудачи, которые при равновесии сил могли бы явиться причиной отступления, не останавливают движение, а только замедляют на время скорость. Солдаты и командиры привыкают сознавать свое превосходство над противником. Они верят в победу, действуют смело и энергично.

Гудериан прекрасно понимал, что утрата инициативы, особенно сейчас, когда войска находятся в центре России, поставила бы немцев в очень тяжелое положение. Зима, холод, растянутые коммуникации – это грозило гибелью. Солдаты должны непременно наступать, непременно добиваться успеха, не позволяя противнику диктовать свою волю. Так и было до сих пор. Однако теперь Гейнц все чаще ощущал, что инерция, набранная в начале войны, иссякает. Множество преград, встреченных на пути, постепенно погасило силу разбега.

Немцы продолжали отвоевывать небольшие города и деревни. Но Гудериан чувствовал, что события уже не повинуются ему, как прежде. Теперь его армия двигалась с большим трудом, и двигалась она не к определенной, желаемой цели, а в некое, почти абстрактное пространство. Не конкретно на Москву, а в общем направлении на Рязань, на Каширу. Армия двигалась не туда, куда хотел Гудериан, а туда, где противник оказывал меньшее сопротивление. Развитие событий все чаще зависело теперь не от желания и планов немецкого командования, а от количества русских сил на том или другом участке фронта.

Гудериан хотел бы остановить свои дивизии, переформировать и пополнить их, подтянуть тылы, технику. Хотел и не мог, так как соседи справа и слева продолжали наступать, и он должен был выполнять задачу вместе со всеми. И еще он не мог остановить свои дивизии потому, что русские сразу начали бы давить на них, не позволили бы сделать передышку, взяли инициативу в свои руки. Оставалось только идти вперед, надеясь или на чудо, или на то, что русские также перенапряжены и не способны на решительные действия.

Особенно скверно чувствовал себя Гейнц в эту ночь, после неудачного боя под Тулой. Он ослаб и физически и духовно. Единственно, чего ему хотелось сейчас, это очутиться в Берлине в тихой и теплой квартире. Сидеть бы в халате возле камина с книжкой в руке. Или пить кофе с Маргаритой, неторопливо разговаривать о детях, о домашних делах, о приятных, неволнующих пустяках.

Он не очень-то верил в бога, генерал-полковник Гейнц Гудериан. Он спокойно отправлял на смерть тысячи людей. Подчиненные боялись его жестокости. Генералы опасались интриг. Но в эту ночь, стоя на коленях, он горячо молил всевышнего не оставить милостью своей ни его, ни его семью, ни всю немецкую нацию.

Гейнц так и не уснул. К утру разболелась голова. Он приказал готовить машину. Вчера он нарочно не поехал в Орел, остановился на ночь в маленьком городишке с легко запоминающимся названием – Одуефф. Надеялся спокойно отдохнуть здесь, подумать в одиночестве. Но отдыха не получилось. Лучше бы он возвратился в штаб, занялся делами, отвлекся от неприятных предчувствий.

На восточной стороне неба разгоралась ярко-красная заря, чужая и холодная. Морозный воздух и свет наступающего дня подействовали на Гейнца отрезвляюще. Вскоре он даже упрекнул себя за то, что поддался слабости, без пользы взвинчивал свои нервы. В сущности все обстояло не так уж плохо. И если удастся получить две-три свежие дивизии для создания оперативного резерва, то можно будет избежать неприятных случайностей.

Гудериан уже сел в машину, когда подъехавший офицер связи вручил ему пакет с красной печатью. В пакете оказался текст приказа, полученного из Ставки по радио, и записка подполковника Либенштейна, запрашивающего, что предпринять.

Гитлер требовал от Гудериана выделить из состава армии подвижные батальоны – танки с мотопехотой – и бросить их вперед, в тыл русских, чтобы захватить и удержать в целости мосты через Оку.

Гейнц скомкал приказ и сунул его в карман шинели. Он даже не рассердился. В последнее время он получал слишком много невыполнимых приказов. Ни Гитлер, ни генералы его свиты не бывали на Восточном фронте и не представляли себе, что происходит здесь. Подвижные батальоны! Два месяца назад Гейнц и сам поступил бы так же. Он знал, когда и что надо делать. Но о каких батальонах могла идти сейчас речь, если он не имел возможности снять с фронта роту пехоты или десяток танков?

Лучше всего было не вступать в спор и оставить пока этот приказ без ответа.

* * *

Некто Кислицын, человек в черном, пальто и в кожаной кепке, тот самый, что прибыл в Одуев вместе с немцами, открыл в помещении универмага свой магазин. Все лучшее, что оказалось на складах и в торговых точках райпотребсоюза, начиная от велосипедов и кончая детским бельем, забрали себе немцы из комендатуры. Остатки подобрал Кислицын. Торговал он скобяным товаром, красками, школьными пеналами, ночными горшками, березовыми вениками, гвоздями и топорищами. Оккупационных марок и пфеннигов у населения еще не имелось, поэтому Кислицын принимал советские деньги. Но особенно охотно брал натурой: салом, мясом, картошкой. Не брезговал и самогоном.

О Кислицыне говорили разное. Одни утверждали, что он раскулаченный и бежал с Соловков. Другие передавали якобы достоверный слух: до войны он заведовал сберкассой на Смоленщине, а с приближением фронта хапанул кругленькую сумму и переметнулся к фашистам. Как бы там ни было, но Кислицын являлся правой рукой коменданта, который назначил его начальником районной полиции. Боялись его не меньше, чем немцев.

На открытии магазина присутствовал представитель комендатуры, малорослый остролицый унтер-офицер с хитрыми глазами, и старичок бургомистр, местный бухгалтер, покладистый человек, назначенный на эту должность потому, что знал немецкий язык, и еще потому, что не нашлось никого другого. Унтер-офицер произнес речь. Бургомистр, стесняясь, то и дело протирая пенсне, переводил. Представитель комендатуры заявил, что немцы – нация коммерческая. Всем, кто хочет сотрудничать с новым порядком, разрешается торговать и покупать. А кто не хочет сотрудничать, тем будет плохо.

В ответ раздались жидкие хлопки. Аплодировали бургомистр, сам Кислицын и несколько его подручных.

Новоявленный купец вручил унтер-офицеру подарок: ведерный тульский самовар, пузатый и громоздкий. Унтер пошел в комендатуру. За мим почтительно следовал солдат с винтовкой через плечо и с самоваром в вытянутых руках. Из толпы, собравшейся возле магазина, кто-то свистнул им вслед. Немцы не оглянулись, а Кислицын выругался матерно и погрозил кулаком.

Бойкая торговля продолжалась два дня. Жители раскупили все замки, задвижки и крючки. Больше никто ничего не брал. Приказчики от безделья резались в карты. Изредка заходил к ним вечно пьяный Мирошников, искал хоть какого-нибудь общества.

– Июды! – целился он в приказчиков грязным указательным пальцем. – Июды Троцкие, вот вы кто! За тридцать сребреников продались!

Приказчики на алкоголика не обижались, не принимали его всерьез, считали чокнутым и рады были развлечься.

– А сам ты кто? Лучше нас, что ли?

– Свинья, вот кто. А вы июды! Дайте мне пять ипонских патронов, всех стрелять буду!

Успокоившись, Мирошников засыпал на полу возле прилавка.

В городе несколько дней стоял стук молотков, будто в каждом доме поселилась дюжина дятлов. На всех дверях появились запоры. Наивно это было. Ни закрытые днем и ночью ставни, ни многочисленные задвижки и засовы не могли спасти от главной беды – от немцев. Но людям нужна была хотя бы иллюзия безопасности.

Рушились все привычные, незыблемые, казалось, основы. Человеческая жизнь не охранялась никакими законами. Немецкий часовой застрелил глухого старика, вышедшего за водой в семь часов вечера. Старик трое суток валялся на снегу, родные боялись подобрать его. Проезжавшие через город солдаты затащили в машину девушку, изнасиловали ее и высадили километрах в десяти от Одуева. Девушка повесилась возле дороги.

Немецкие солдаты, побывавшие в боях и видевшие смерть своих товарищей, знали, что и они могут погибнуть в любой день. Они спешили получить больше удовольствий. Частое соприкосновение со смертью обесценило в их глазах чужую жизнь.

Население города ничем не было защищено от любых прихотей немцев. Нельзя было сопротивляться, некуда жаловаться. Каждый час мог принести беду страшную и непоправимую. Люди измучились беспрестанным ожиданием этой беды.

И днем и ночью тихо было в Одуеве, как на большом кладбище. Не слышно ни голосов, ни лая собак. Улицы занесло глубоким снегом, и только возле заборов робко вихляли жиденькие тропинки.

Среди ночи Славку разбудил странный крик. Он вскочил на кровати, прислушался. Крик повторился, и даже не крик, а мучительный, наполненный болью, стон. Громко заплакала за стеной Людмилка. Неразборчиво забубнил бабушкин голос.

Славка быстро оделся, сунул босые ноги в валенки. Во всем доме было темно, лишь в комнате Ольги горела лампа. Стоны неслись оттуда.

– Слава! Слава! – звала его мать.

С порога увидел он красное, лоснящееся лицо Ольги. Она, в ночной рубашке, лежала на боку, вытянув левую ногу, обхватив руками правое колено, прижимая его к непомерно вздутому животу. Голова ее металась на подушке, по телу пробегали длинные судороги, она вся будто бы извивалась. Славка отвернулся. Ольга за его спиной низко и глухо стонала, он слышал, как скрипят ее зубы. Это было так страшно, что на него напала какая-то оторопь.

– К доктору беги! Проси! Умоляй! – со слезами крикнула мать. – Несчастье-то какое! Беги, слышишь!

– Не-е-ет! Не-е-е-т, – простонала Ольга и позвала его: – Слава, сюда…

Он подошел. Теперь Ольга лежала вытянувшись, и от этого живот казался еще более огромным и ужасным. Лихорадочно и сухо, будто фосфоресцируя, блестели ее глаза. Славка с жалостью смотрел на багровое, покрытое испариной лицо, на почерневшие губы. Между ними тяжело ворочался большой, будто распухший, язык.

– Не ходи. Нельзя, – прерывисто говорила она, сжимая его руку горячей и мокрой рукой. – Нельзя. Убьют. Я сама…

Улыбнулась через силу, подбородком показала на дверь. У Славки выступили слезы. Он погладил ее плечо и попятился…

– Бабушка, милая, не помрет она? – кинулся Славка к Марфе Ивановне, разжигавшей на кухне примус.

– И-и-и, парень, если бы помирали от этого, земля бы голой стала.

– Кричит ведь!

– Все кричат, такая уж доля бабья.

Антонина Николаевна выбежала из комнаты, испуганно вцепилась в Славкин рукав.

– Не ходи! – Сгоряча я! Забыла все! Доктор ведь возле самой комендатуры живет!

– Знаю, – упрямо нагнул голову Славка. – А Оля как же?

– Какой еще доктор! – всполошилась Марфа Ивановна. – Рехнулся ты! К Анисье-повитухе беги, тут близко.

– Сыночек, осторожно!

– Я мигом! – схватил Славка пальто.

На улице морозно и ясно. Застыли на снегу синие тени. Славка бежал бесшумно, как кошка. Легко прыгал через плетни, крался через чужие дворы. Таким напряженным, собранным не чувствовал себя никогда. Всем существом угадывал, что опасности вблизи нет. Патруль сюда не заходит. Не нарваться бы только на случайных немцев, остановившихся ночевать. Но даже зная, что опасность рядом, он все равно пошел бы ради Ольги, ради какого-то не известного еще, нового человека. Он понимал это и был горд собой.

К бабке Анисье постучал с черного хода. Она поднялась сразу, спала чутко, привычная к ночным гостям. Узнав Славку, пустила в горницу. Сгорбленная, крючконосая, похожая на ведьму, смотрела на него слезящимися мутными глазами. Спросила:

– Олька, что ли?

Славка только кивнул. Верно говорили про эту бабку, что она за неделю знает, где кто родится и кто помрет. Одеваясь в углу за занавеской, она бормотала:

– Летом еще приметила. Еще когда мать ее обмывала… Вот оно, – хрипло и громко, так, что Славка вздрогнул, засмеялась старуха. – В один годок бог прибрал и бог дал… Натальей покойницу-то звали. Помню, Натальей. Тощая была покойница, земля ей пухом, мыть легко… А заплатили хорошо, не поскупились.

Славке было жутко слушать это сатанинское бормотание в темной комнате. Он едва не крикнул, чтобы она замолчала. Сдержавшись, попросил жалобно:

– Пойдем, бабушка.

– Как не пойти, касатик, как не пойти… Не поскупились, говорю, за покойницу-то заплатить. А к хорошим людям как не пойти…

До дома Булгаковых шли они долго. Анисья плелась мелкими шажками. Славка вел ее, держа за локоть, маленькую, легкую, закутанную в шаль. Через заборы пересаживал на руках.

– Деда твоего помню, – бормотала она. – Николая-то Протасова, который пожарник. Воем мужикам мужик был, это уж я сама знаю. И хоронили его хорошо. Все помню.

– Скорей, бабушка! Рожает ведь!

– Без меня не родит, касатик. Без меня не можно.

Антонина Николаевна встретила их на крыльце. Стояла неодетая, дрожа от холода. Обняла Славку, говорила, всхлипывая:

– Господи, за что наказание такое! Слушаю, слушаю, а тебя все нету… Машина проехала, а тебя нету…

Славка отвел ее в кухню, посадил к печке. Налил в стакан горячей воды. Антонина Николаевна не могла пить, не слушались губы. Вода стекала с подбородка на платье.

Ольга стонала вымученно, слабо. Иногда раздавался в комнате громкий, почти звериный крик. От такого крика у Славки все будто обрывалось внутри. Он подходил к закрытой двери, слушал, как успокоительно бормочет бабка Анисья.

– Ты, девонька, не боись, не боись, хорошо идет… Потерпи еще. Вот так, вот так полежи. Такое уж устройство у тебя, десять раз родишь, а все девушкой будешь… От таких как ты, девонька, мужиков палкой не отшибешь…

– Осторожней! Полегче! – просила Марфа Ивановна.

– А ты поучи, грамотная, поучи!

Потом Славка незаметно задремал, сидя на стуле. Слышал крики, шаги, громкие голоса, хотел проснуться, но никак не мог выбраться из охватившей его темноты. И когда он наконец открыл глаза, в доме было совсем тихо. Лампа в кухне погашена. На окне розовели ледяные узоры. В комнате Ольги послышалось что-то похожее на мяуканье, приглушенный, не разберешь чей, смех.

Дверь открылась. Вышла бабка Анисья, равнодушно посмотрела на Славку, потянула крючковатым носом воздух, сказала:

– Магарыч полагается.

– Сейчас, сейчас, – радостно отозвалась Марфа Ивановна. – Уж мы порядок-то знаем.

– А я про что говорю. Порядки соблюдаете, вот и везет вам. У других, куда ни кинь, все одни девки идут… Тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить бы, – сплюнула она. – В больницах этих только девок и родят. Развелось нынче докторов, хлеб у добрых людей отбивают.

– Погоди, Анисьюшка, одну минутку погоди, – ворковала Марфа Ивановна. – Вот ужо завернем Николушку, в тепленькое завернем…

– Ха, – качнула головой Анисья, – ребятенок еще и народиться не успел, а ему уже имя дадено… По деду, значит… Ну, чего видишь-то, ты, анемон, – покосилась она на Славку. – Беги племянника смотреть.

Подумала и сказала, то ли осуждающе, то ли с уважением:

– Увесистый парень. Не каждый день такие бывают.

* * *

Дед Крючок, самый никудышный колхозник, известный на всю округу шут гороховый, уехал в город помолиться в церкви, открытой немцами, да заодно обменять на базаре мешок мороженой картошки. Заночевал в Одуеве, а на следующий день вернулся в деревню совсем другим человеком: важным, степенным, будто даже помолодевшим. Уехал в лаптях, а возвратился в черных, почти новых валенках с калошами. Были валенки размера на три велики ему, ноги Крючок высоко не поднимал, боясь выскочить из обувки, шмурыгал по снегу, оставляя за собой след.

Распряг на колхозной конюшне лошадь, по-хозяйски повесил на место хомут. Заложил кобыле корм и сразу же, не заходя домой, направился в избу председателя. Герасим Светлов сидел в ту пору возле обледенелого оконца, сучил дратву. В горнице шмелем жужжала прялка – работала Василиса. Двое меньших детишек перебирали замусоренный горох, рассыпанный в углу на дерюжке.

Григорий Дмитриевич Булгаков, вот уже третью неделю живший у Светлова, лежал на печи, шевеля пальцами босых ног. С тех пор как ушел ночью из дому, он не брился, оброс черной бородой. От безделья, от длительного лежания Григорий Дмитриевич отяжелел. Не то чтобы растолстел, а обрюзг, обмяк. На красной, недавно еще крепкой шее появились складки.

В деревне трудно скрыть что-нибудь от соседей. И хоть заявился Григорий Дмитриевич к Светлову в глухую ночь, ни с кем, кроме Алены, не виделся – вся деревня уже знала о нем. Григория Дмитриевича это не очень тревожило. Народ знакомый, он сам в Стоялове не чужак – люди не выдадут. Однако предпочитал глаза не мозолить. Если кто-нибудь наведывался к Светлову, отсиживался в чулане. Спрятался он и на этот раз.

Дед Крючок обмахнул валенки веником, снял старую заячью шапку, на которой от меха остались только серые клочья. Посмотрелся в зеркало, взял расческу и пригладил жидкие волосики, сохранившиеся на висках да на затылке. Вытянул и без того длинную морщинистую шею, покрутил головой, будто принюхиваясь.

– Что, на цигарку стрельнуть забрел? – спросил Герасим, протянув кисет.

– Без надобности, – дед отстранил его руку. Из кармана полушубка вытащил красную с золотом пачку немецких сигарет в хрустящем целлофане. Прикурил. Чужим, сладковатым запахом потянуло в горнице. Даже ребятишки, заинтересовавшись, оставили свою работу.

Крючок победоносно посмотрел на Герасима. Тот поскреб свою татарскую бороденку, нехотя улыбнулся.

– На финской, в Выборге, накинулись мы спервоначалу на эти финтифлюшки. Картинки красивые. А табак – трава. Один кашель. Зелье куришь, Сидор.

– А по какому такому праву ты, Герасим Пантелеевич, меня Сидором кличешь? – тихо заговорил Крючок.

Казалось, что затевает он очередную шутку, но уж очень злыми были у него глаза, очень уж необычно звучал его голос. Герасим отложил дратву и с удивлением поглядел на него.

– Кто эт-та дал тебе такое право, чтобы человека в возрасте по одному имени кликать? Эт-та тебе советские портфельщики такой закон дали? Нету теперя портфельщиков, ядрена лапоть! И законов их нету!

– Погоди, погоди, – перебил его удивленный Герасим. – Ты в какой это лес поехал? Да ты никогда против такого дела не возражал. Небось и сам фамилии-отчества своего не помнишь.

– Я все помню! – погрозил кривым пальцем дед. – Поизмывались партейные над трудящим классом, и будя!

– Я не партийный, – возразил Светлов.

– Все едино – при Советах в начальстве ходил. А теперь кончилась ваша власть. Под корень, ядрена лапоть! На, читай!

Дед вытянул из-за пазухи помятую бумажку и, положив на стол, бережно разгладил ее. Светлов посмотрел и крякнул от неожиданности. На бланке немецкой комендатуры было отпечатано удостоверение: господин Антипин Сидор Семенович назначается старостой деревни Стоялово, все крестьяне указанной деревни обязаны беспрекословно подчиняться ему.

– Антипин – это ты, значит? – очумело спросил Герасим. – И ведь верно, Антипин. На выборах-то тебя в списки писали.

– Припомнил, ядрена лапоть! Ничего, теперича все вспомнят, – пообещал он. – Видал бумагу по всей форме и с подписом?

– Ну, видел.

– Выкладывай печать, выкладывай ключи от амбаров и от правления. Теперича я хозяин, – торжествовал Крючок.

– Какой ты хозяин!

Василиса подошла к нему, стояла, покачиваясь, скрестив на груди руки. Высокая, гибкая, голубые глаза потемнели от гнева.

– Ты, старый гриб, два дня лишних живешь! Ходишь – песок сыпется. Тебя пальцем ткни – по частям развалишься, одна пыль будет!

– Не наскакивай, не наскакивай, – отступил дед. – Прикороти язык, девка. Знаем тоже, какая ты комсомолия. А комсомолию и в списочек можно. Да и женишок твой тоже гусь неощипанный. В армии женишок-то? С немцами стал быть страждается? А они этого не любят! – хохотнул Крючок.

Хотел еще что-то сказать, но заткнулся на полуслове. Герасим, не вставая, взял его за грудки и так тряхнул, что затрещал полушубок. Глядя в темное с оскаленными зубами лицо Герасима, дед понял, что переборщил. Попросил ласково:

– Отпусти, Пантелеич. Экой ты колючий теперича стал, и пошутковать нельзя.

Герасим оттолкнул его, дед шлепнулся задом на лавку. Сидели друг против друга, тяжело дыша. Светлов в упор смотрел ненавидящими глазами. Крючок улыбался елейно.

– Я же к тебе с добром, по-хорошему пришел. Раз уж на такую должность меня поставили, ты не обессудь. Ключи отдай. Бумаги, которые про колхоз.

– Отдам, – сказал Светлов. – Но ты мне не грози, старый хрыч. Ты меня не пугай. Я человек тихий. Но уж если ты моих затронешь, мало тебе не будет. Ты у меня узнаешь, какие списки писать!

– Об этом нет разговора, Пантелеич. Свои же люди, ядрена лапоть! Полаялись, и хватит. Перекурим давай.

– Душа у меня не лежит немецкую вонь нюхать.

– А ты потерпи, потерпи. Теперича всем терпеть положено. Сыпь-ка табачку твоего.

Молча свернули цигарки. Дед Крючок, затягиваясь, ерзал на лавке, крутил головой, вытягивал шею. Явно показывав: ищет что-то.

– Чего дрыгаешься? На гвозде, что ли, сидишь? – спросил Герасим.

– Гляжу, не на печи ли постоялец твой. Рукавнцы-то его городские кожаные вижу, а самого нету. Нечто ты его в сенях с коровой держишь?

– О ком речь? – Герасим отвел глаза.

– О Григорь Митриче я, – с невинным видом пояснил Крючок. – Уважаемый человек, землячок наш, ядрена лапоть, а ты его из избы гонишь.

– Выследил? – хрипло спросил Светлов.

–Ни боже мой. Мир слухами полнится.

– И далеко они дошли, эти слухи?

– Покеда в нашей деревне бродят.

– Смотри, старик, чтобы дальше не поползли.

– Мое дело сторона. Я теперича в последние годы вроде бы глуховат стал. Могу и не дослышать чего.

– Не валяй дурака, дед! – раздался громкий голос.

Все обернулись. Из чулана вышел Булгаков.

– Ты обо мне не случайно тут речь завел. Чего надо – выкладывай!

– Легок на помине, Григорь Митрич, дорогой ты наш! – обрадовался Крючок. Улыбался, протягивая руку, и в то же время испытующе следил за выражением лица Булгакова. – Такая вот у меня болезня, люблю с начальством здороваться. Прицепилась ко мне зараза: как где начальник, так я и тута. Иной раз новость какую услышишь, в другой раз папироску сладкую подшибешь. А один, милостивец, городскую булку мне отвалил в позапрошлом годе. Сдобная булка, ее то что наш хлебушек.

– Ты, дед, оставь эти словопрения. Я тебе начальником не был и сейчас не начальник.

– Григорь Митрич, как можно! Золотой ты наш, мы же тебя как облупленного тут знаем. Сколько раз ты к нам с желтой портфелью-то приезжал? В колхоз мужиков загонял – неужто запамятовал? Уполномоченным опять же – налоги грести, – в голосе Крючка звучало плохо прикрытое злорадство.

Герасим сидел хмурый, пощипывал бороденку. Раскрасневшаяся Василиса слушала напряженно, стараясь понять суть разговора. Григорий Дмитриевич тяжело опустился на табуретку, поморщившись от боли в пояснице. Притянул к себе кисет.

Равнодушно, как о самом обычном, спросил:

– Продался?

– А ей-богу, продался, – как-то сразу повеселел Крючок и даже хлопнул себя по колену. – Со всеми потрохами и со старухой в придачу.

– И много дали?

– Покеда вот валенки с калошами.

– Продешевил.

– Не, Григорь Митрич, я тоже не лыком шитый. Я теперича в деревне полный хозяин, что хочу, то леквизирую.

– Чужим добром одни бандиты живут.

– Ничего, я по-свойски, по-хорошему… Бандиты – это которые по городам засели. Не пашут, не жнут, а хлеба и мясу в две глотки трескают.

– Ты тоже пахать-то не мастак, – вставил Герасим Светлов.

– А я не казенный, чтобы за дурноедов грызь наживать.

– Грыжу ты по своей собственной жадности еще до колхоза нажил.

– Ну, хватит спорить, – прервал их Григорий Дмитриевич. – Говори, дед, что тебе от меня нужно? Донос немцам пошлешь?

Крючок встал, прошаркал к вешалке, нахлобучил свой облезлый малахай. Сказал серьезно:

– Нету мне расчета немцев на тебя наводить. Живи тута, пока жареный петух в это самое место не клюнет.

С тем и ушел.

– Вот так дела-а-а, – протянул Герасим. – Как обухом по голове: Крючок – и вдруг староста.

– Ты что же думал, тебя назначат? – усмехнулся Григорий Дмитриевич.

– Я для них неподходящий. Фронтовик бывший, награды имею. И не согласился бы я.

– А вот Сидор согласился.

– Ему терять нечего.

– Он и не собирается терять. По всему видно, приобрести хочет… Ну, да не в нем дело. Не его, так другого на эту должность поставили бы. Давай лучше подумаем, Пантелеевич, что мне теперь делать.

– Оставайся, Митрич, – вздохнул Герасим. – Не будет он доносить на тебя. Побоится.

– Да мы тогда избу его спалим! – крикнула Василиса. – И самого вместе с избой!

– Помолчи, – приказал Герасим. – А идти тебе некуда, Митрич. Какой ты сейчас ходок со своей болезнью? С печки на лавку, и то кряхтишь… Дороги заснежены, до наших далеко. А старосты, надо полагать, теперь в каждой деревне есть. Сиди тут. Подождем, что время покажет.

На диво всей деревне переменился дед Крючок, а по-новому – господин староста Сидор Семенович Антипин. Днем восседал он в колхозном правлении, вершил нехитрые дела. Мешковато болтался на нем порыжевший от времени костюм-тройка, какие носили еще до той войны зажиточные мужики да мелкие уездные торговцы. На улицу выходил в шубе, крытой синим дорогим сукном. Видно, долго пролежала шуба на дне заветного сундука, неистребимо въелся в нее запах нафталина. Только шапка у деда оставалась пока прежняя: клочки шерсти на голой мездре.

Почти каждый вечер захаживал теперь Крючок в избу Светлова. Иной раз приносил бутылку самогона, но пил мало. Сидел подолгу, как паук тянул бесконечную липкую нить разговора. Григорий Дмитриевич не мог понять, что нужно старосте. Может, следил за ним, проверял – не сбежал ли. Может, лестно ему было поговорить на равных правах с бывшим районным работником. Или другую имел он цель – угадать трудно.

– Ищет, куда корни пустить, – туманно объяснял его поведение Герасим Светлов.

А сам Крючок на прямые вопросы отвечал в обычной своей дурашливой манере.

– Болезня у меня такая, люблю с умственным человеком за жизнь побеседовать. У нас тута что, одна серость. Мужичье непроглядное. А я, Григорь Митрич, сызмальства к сахару привержен, это тебе всякий подтвердит. Сахар – он мозги загущает. Это мне лектор так уяснил. Ты, Григорь Митрич, один у нас свет в окошке, вот и тянусь на огонек, как ночница-бабочка.

– Смотри, крылышки не опали.

– Ничего, я закостенелый, не обожгусь.

Деревня отрезана была от мира снежной целиной, по которой в эту зиму и дорог-то почти не торили.

Григорий Дмитриевич мучился без новостей. Неужели немцы в Москве? Неужели везде рассыпалось, растворилось все, что было сделано за эти трудные двадцать лет? Неужели вся Россия лежит так: разъединенная, в неведенье, в глуши? Где же люди советские, преданные своему делу, те, кого он учил и воспитывал в школе? Ведь их было много. Может, и они сидят, забившись в угол, потерявшие связь друг с другом, не знающие, как бороться!

Единственным источником сведений был теперь для Григория Дмитриевича дед Крючок. Староста часто ездил в город, передавал то, что слышал от бургомистра. По его словам получалось так, будто немцы давно взяли Москву, и стоят под Горьким. Но этому не верил даже сам дед. «До Нижнего-то Новгорода далече, – вслух сомневался он. – Как это хвашисты туда попадут, ядрена лапоть, если Красная Армия еще Тулу держит?»

О распоряжениях, которые получал в комендатуре, староста сразу рассказывал Григорию Дмитриевичу. Будто советовался. Слушал внимательно, а сам поступал по-своему. Прислали немцы приказ: переписать в деревне скот и убой этого скота запретить. Григорий Дмитриевич посоветовал не учитывать всю живность. Если окажется скотина в списке – дело пропащее. Увезут в Германию, а народ останется без мяса. Дед Крючок за умные слова поблагодарил, но сделал иначе. Вечером привел к себе на двор колхозного бычка, трех овец и забил их. Засолил целую бочку говядины. Овечьи тушки повесил морозиться на чердак. В ту ночь резали скот в каждом доме. Крючок будто и не слышал рева, поросячьего визга. Но зато через пару дней, вместе с приехавшим из города полицаем, переписал дотошно всю уцелевшую живность, не занеся в тетрадь разве только одних кошек. Каждую хозяйку предупредил: пропадет скотиняка – немцы голову оторвут.

– Никак я, Григорь Митрич, в толк не возьму, почему это хвашисты колхозы распущать не велят? – удивлялся староста. – На кой ляд им эти артели? Это же социализма, ядрена лапоть, а хвашисты ее не отвергают!

– Погоди, время придет – отвергнут. Сейчас им невыгодно хозяйство дробить. Через колхоз им управлять легче. И грабить легче. Они же понимают: если народ растащит весь скот, растащит все семена, весной сеять нечем будет. А им урожай нужен, хлеб нужен.

– Это что же такое получается! И при Советах колхозы, и теперя никакого просвету. Чего же они, хвашисты, по нашему планту живут?

– План у них, разумеется, свой. И артели они со временем ликвидируют. Гитлер писал в своей книге, как он намерен дело поставить.

– Ну-ну! – оживился Крючок. – Землицу-то они что? Про это прописано?

– Лучшие земли отойдут немцам-колонистам. Какие похуже – холуям, вроде тебя. А остатки – крестьянству. По наперстку на брата. Хочешь – помирай, хочешь – в батраки иди.

– А мне, значит, дадут?

– Тебе обязательно кус отвалят, ты выслужишь.

– Выслужу, – сказал Крючок. – Ежели поверю, что эта власть прочно стала, добьюсь своего, хоть жилы лопнут.

– Да на кой шут она тебе, земля эта! – удивился Григорий Дмитриевич. – Ну, проскрипишь ты от силы еще лет десять. А там за глаза трех аршин достаточно.

– Не-е-ет, шалишь, ядрена лапоть, – погрозил пальцем Крючок. – Я хоть пять лет, а поживу, как хочу. Всю жизнь на мне ездили, так я хоть перед смертью в свое удовольствие на других покатаюсь. С детства такая у меня мысля: на своей земле своей жизнью пожить. И пожил бы, ядрена лапоть, если бы не эта твоя советская власть. Очень я, Григорь Митрич, в обиде на большевиков, потому как много раз они мне на хвост наступали.

– Да был ли у тебя, хвост-то? – усмехнулся Булгаков.

– Был, – сердито ответил Крючок, и даже ногой притопнул. – Был, хочь и небольшой, да свой. Еще при царе мы с покойным брательником в город на заработки ходили. Десять лет ходили. Грошики берегли, с хлеба на воду перебивались. Ан, поднакопили деньжат да у дубковских мужиков ха-а-ароший клин прикупили. Землица черненькая, палку воткнешь – дерево вырастет! Где та земля? А? – выкрикнул дед, раззявив рот с подгнившими, черными, но еще острыми зубами. – Отняла земельку революция-то ваша! Сглотнула и не выплюнула.

– Земля всем нужна, все есть хотят.

– Кто жрать хочет, работать должен, а не на печи вшей ловить. Кто работал, тот завсегда кусок хлеба имел. Ну ладно, про старое вспоминать нечего. А вот за что меня в другой раз портфельщики кровно обидели? Сами орали бывало: голод, братцы, в Рассее, жмите дюжей, хлеб давайте! Я и поверил. Жал, хребта не жалел, поправлял хозяйство…

– Для себя старался.

– Это извини-подвинься. Портфельщики твои больше половины урожая отымали. У меня кости трещали, у меня грызь от таких тяжестей из живота вываливалась. Городские рабочие, да бабы, да эти самые бездельные портфельщики мой же хлеб жрали, а надо мной измывались. И налогами притискивали, и елементом обзывали, и в подкулачники меня вывели. Не скумекай я в ту пору хозяйство распотрошить – укатали бы в тайгу пенечки считать. А за что? За то, что государству хлеб и мясу давал?..

– Батраков имел?

– Какие батраки – двое парнишков. Дал им работу, одел, обул.

– В лапти?

– Я и сам в лаптях ходил.

– А парнишек бегом гонял с темна до темна.

– Наше дело не городское. Урожай не родится, пока потом его, не польешь.

– Ты поливал, да только чужим.

– И своего не жалел. Говорю – грызь вывалилась! – крикнул Крючок. – Работали, всю страну досыта кормили. А как угробила ваша власть хозяйственного мужика, так и пошли голодовки. Только и знали – пузо подтягивали.

– А ты не злись, не злись, – успокаивал Григорий Дмитриевич.

В этом разговоре он чувствовал себя сильнее деда, верил в свою правоту. Интересной была для него такая беседа. Сколько уж лет знал он этого человека с жидкими волосиками на висках, с гусиной шеей воспринимал его как чудаковатого шутника… Только теперь вывернулось наружу его ядовитое нутро. А не случись война, так и умер бы, не раскрыв себя…

– Слушай, дед, ведь ты тогда одним из первых в колхоз вступил. Как же это так получилось?

– А я что, адиёт какой? Видел, чай, с какой стороны ветер дует.

– Зачем же ты дурака-то все эти годы валял?

– С дураков спроса меньше.

– Радуйся теперь, дождался ты своего. Народ кровью умывается, а тебе немцы кусок вернут.

– Мне до народа дела нету. И ему до меня тоже. Подохну я, народ и слова не скажет. А радоваться мне еще вроде рано. Устойчивости еще не вижу. Ты-то, Григорь Митрич, как думаешь – возвернутся наши?

– Для кого наши, для кого чужие.

– А откель ты знаешь, кто мне свой, кто чужой? Я вот у немцев числюсь, а тебя покрываю. Это какой фунт, а?

– На всякий случай двойную игру ведешь.

– Как хошь понимай, ядрена лапоть, – посмеивался Крючок. – Рыбка ищет где глубже, а человек – где лучше.

– Если немцы закрепятся, выдашь меня?

– Ни боже мой, Григорь Митрич, земляк! Напраслину возводишь. Зачем мне тебя выдавать, ты сам попадешься… А вот ужо возвернутся красные, мне за тебя почет будет. Верно, Григорь Митрич? Словцо тогда за меня замолвишь?

– И не надейся.

– Все одно зачтут в заслугу. Партейного большевика из района сберег. Крути не крути, а козырь мой!

– Действительно, дед, темная у тебя душа. То мед с языка точишь, то яд пускаешь.

– Не при Советах живем, теперича свобода слова, что хочу, то говорю.

– Ты про немцев плохое скажи.

– И про них можно. Жадные басурманы, навроде турок. За одни валенки с калошами работать наняли. Ни жалования, ни трудодней…

– Ох, не знаю, чья пуля по тебе плачет – наша или немецкая.

– Мне этих пулев задаром не надо, я промеж ними вывернусь. Старый дурак, какой с меня опрос!

…Уходил Крючок домой поздно, оставляя в душе Григория Дмитриевича тревожную неопределенность. Герасим Светлов этих разговоров обычно не слушал, по привычке засыпал рано. Зато Василиса, тихонько сидевшая в дальнем углу горницы, не пропускала ни слова. Как-то после ухода Крючка подвинула к столу свою табуретку, сказала:

– Если что, припугнуть его можно. Есть в деревне двое парней… Наказали мне спросить вас.

– Не надо, – качнул головой Григорий Дмитриевич, глядя на девушку.

Голубоглазая, светловолосая, с белой, будто из мрамора выточенной шеей, она очень похожа была на свою покойную мать, с которой не раз плясал Булгаков в далекой своей молодости.

– Не надо пока, – повторил он. – Посмотрим, что дальше будет. Крючок еще ничего, не было бы хуже… А парней ты как-нибудь вечерком ко мне приведи. Посидим, потолкуем.

– У них и наган есть, – тихо призналась Василиса – Тяжелый, я сама трогала. – Прислушалась к храпу отца.

И добавила шепотом:

– Вот как тепло наступит, мы в лес уйдем…

– Ты тоже?

– Ага, только вы тяте не говорите.

– Ладно, конспиратор, – Григорий Дмитриевич ласково заправил ей за ухо прядь волос. – Тятьке я не скажу. Но уговор – без меня ничего не предпринимайте. Считайте это приказом.

Безлюдная, будто выморочная, лежала деревня, утонувшая в высоких сугробах. Быстро пролетали короткие, тусклые в морозном тумане дни; утомительно долго тянулись ночи. И казалось, что не будет этому конца, что навсегда теперь сковала землю зима, навсегда залегла над миром глухая первозданная тишина.

Григорий Дмитриевич засиделся допоздна возле коптилки. Писал письмо своим, благодарил Ольгу за внука, наставлял Антонину Николаевну, как целесообразней вести хозяйство. Назавтра Василиса собиралась идти в Одуев, сменять на мед какую-нибудь одежонку для ребятишек. С ней отправлял Булгаков письмо и заодно четыре килограмма мяса – в деревне его сейчас было много.

Уже собирался ложиться спать, когда за окном торопко прохрустели шаги, кто-то тихонько заскребся в дверь. Григорий Дмитриевич накинул полушубок, вышел в холодные сени. На всякий случай нащупал ногой топор. За дверью – сдавленный женский голос:

– Отвори. Это я, Алена.

Григорий Дмитриевич поспешно отодвинул засов. Алена в длинной, до пят, шубейке, лицо разрумяненное, глаза блестят под платком. С порога потянула его за рукав, приподнялась на носках, обдала ухо горячим дыханием.

– Ванюша дома, идем скорей!

– Кто? – не понял Григорий Дмитриевич.

– Да Ваня же наш! Ванюша мой! Той ночью еще пришел.

– Откуда он? Целый?

– Сам узнаешь. Скорей только.

Григорий Дмитриевич кое-как натянул полушубок, нахлобучил шапку, сказал Василисе, чтобы закрыла. По деревне шагал крупно, Алена едва поспевала за ним.

– Ой, по задам бы нам надо! Увидит кто, не приведи господи, – причитала она.

Не вошел, а ворвался Григорий Дмитриевич в избу. Иван сидел на лавке возле печи. На загнетке по-стародавнему горела лучина. При ее тусклом неверном свете правил Иван пилу, разводил зубья. Со старшим братом своим поздоровался почтительно. Григорий Дмитриевич притянул его к себе, трижды поцеловал в свежевыбритые щеки, пахнущие земляничным мылом.

Иван, исхудавший, обросший длинным волосом, одет был в постиранную и отглаженную красноармейскую форму, уже изрядно потрепанную. На коленях и на локтях красовались черные заплаты – не нашлось в доме зеленого материала. В углу, вместе с рогачами и ухватами, стояла вычищенная и смазанная винтовка. Пояс с полным подсумком лежал на столе. Возле кружки с молоком – две незаряженные гранаты.

– Ты как? – косясь на оружие, спросил Григорий Дмитриевич. – Совсем или на время?

– По пути завернул, значит, своих проведать. Душа изболелась, – смущенно, будто прося извинения за то, что потревожил всех своим приходом, сказал Иван. – Из окружения выбираюсь. От самого Брянска и еще, значит, дальше… Не утерпел вот, заглянул. Ты не думай, не думай, никто меня не видел, – заторопился он. – Ночью пришел, ночью уйду.

– Не о том речь, – махнул рукой Григорий Дмитриевич. – Наши-то где, знаешь?

– Всякое говорят люди. Одно известно точно: под Тулой фронт стоит. Туда и правлюсь. В крайнем случае на Серпухов крюк сделаю.

– Вот так, прямо в обмундировании? – кивнул Григорий Дмитриевич на шинель с выцветшими петлицами, висевшую возле двери.

– Так и иду, – вздохнул Иван. – Я ведь, Гриша, из армии не отпущенный, красноармейская книжка в кармане.

– Ну, а немцы-то как же? Не нарывался?

– Я ведь по лесам больше. Днем, значит, пересплю в стогу или в хате какой, а ночью дальше. Народ хорошей. Добрый народ – и принимают, и кормят… Если, значит, самим есть что жевать… Одному-то легко мне. В Белеве вот зашел в крайнюю избу погреться. А тут немцы – шасть на постой. Едва успел в подпол залезть. Ну и просидел три дня. Картошку грыз. Ничего. Только без курева тяжко. Ихний дым чую, а у самого горло перехватывает. И кисет при мне был, а боялся махоркой себя выдать… Ну, садись к столу, Гриша. Нам Алена поесть соберет. Ухожу ведь я нынче.

– Скоро?

– К рассвету ближе. Затемно до Засеки доберусь, а там и днем можно. В лесу немца нету. В лесу только наш брат ходит.

Ел Иван не спеша и будто без особой охоты. Григорий Дмитриевич подробно расспрашивал о том, как ранило Игоря. Иван вспоминал о земляках, где и кого привелось схоронить. Незаметно проговорили братья до вторых петухов. Елена, шмыгая носом, собирала вещевой мешок. Набила его дополна, под самую завязку. Иван отстранил жену, вытряхнул содержимое мешка на стол. Обратно положил смену казенного белья, суровое домашнее полотенце, маленький кусочек мыла. В ситцевую тряпку завернул кусок сала и вареное мясо в капустных листьях.

– Ванюшенька, яички возьми, маслица побольше, – просила Алена, всовывая ему свертки.

– Ах, дура-баба, – ласково произнес он, отводя ее руку. – Воробьев-то наших чем кормить будешь?

– Картошка у нас есть. Телку зарезали.

– Скучно на одной картошке-то. Вам тут никто ничего не даст, только взять могут. А я человек служебный. На два дня провианту хватит. Там, глядишь, опять на наркомовскую норму сяду… Ты вот лыжи бы мне приготовила.

Когда вышла Алена в сени, Иван, перематывая портянку, спросил брата:

– Гриша, ты как? Может, со мной подашься? Семьдесят верст – конец невелик.

– А фронт?

– Найдем дырку.

– Нет, Ваня, не ходок я. Поясница житья не дает. До тебя добежал сгоряча, а как назад пойду – не знаю. И семья на мне висит. Три женщины, трое детишек – шесть ртов. А я им отсюда нет-нет да и подброшу кое-чего.

– Смотри сам. Только у немцев когти острые, как бы не зацапали.

– Такой угрозы нету пока. Да и ты мог бы недельку в деревне пожить, отдохнуть. Прятался бы в хате, и не узнал бы никто.

Иван ответил не сразу. Сидел зажмурив глаза, прислонившись спиной к бревенчатой стенке. Потом, встряхнувшись, поднялся, потянулся к винтовке.

– Нет, Гриша, ты мне такое не говори… Не могу я чужаком в собственном доме. Сердце мне такого не позволяет. Или не жить мне, или я в своем доме хозяин.

– Понимаю, Ванюша… Будь я лет на десяток моложе… Впрочем, это пустой разговор. На вот лучше шапку мою возьми. Теплая шапка.

– Спасибо, Гриша.

Иван оделся, потоптался на месте, пробуя, как устроились ноги в пегих домашних валенках. Туго перетянул ремнем шинель, забросил за спину вещевой мешок. Приподняв ситцевую занавеску, посмотрел на печку, где, раскинув голые руки, спали трое его ребятишек. Потянулся было поцеловать, но раздумал, боясь разбудить. Глубоко вдохнул запах детских тел и отошел помрачневший, хмурый. Предложил:

– Сядем перед дорогой.

Алена опустилась возле него на колени, прижалась щекой к ноге. Так и простояла молча, горестно и жадно смотрела в лицо мужа, роняя на валенки частые слезы.

– Не надо, не надо, – отводя взгляд, просил он, гладя ее волосы.

Вышли на улицу. Предрассветная синяя стынь висела над деревней. Обжигал мороз. В заледеневшем воздухе звенел и далеко разносился каждый звук. Иван встал на широкие охотничьи лыжи, подвигал их взад-вперед. Прикуривая от цигарки брата, выдохнул шепотом;

– Эх, Гриш, возвернуться бы мне…

– Ты осторожней там.

– Я уж и так… Только ведь пуля – она дура слепая… Ну, обнимемся, что ли?

Жену поцеловал в мокрые глаза, отцепил от себя ее руки. Оттолкнулся палками и заскользил с холма по укатанной санями дороге.

* * *

Из дневника полковника Порошина

4 ноября 1941 года. Ленинград. Кажется, праздник встречу в Москве. Если он будет. Отзывают для назначения на новую должность. Уезжаю с тяжелой душой. Опустевший, будто уснувший город. Руины. Обстрелы. Убитые и умершие прямо на улицах. После сухого теплого октября – бесконечный дождь, туман, сырость. Запасы продовольствия мизерные. Нормы урезаны до последнего предела. Но и по таким нормам полностью получают продукты только дети. Остальные – что возможно. К годовщине Октября – праздничный паек. Дети получают по 200 граммов сметаны и по 100 граммов картошки. Взрослые – по пять штук соленых помидоров. Сколько уж времени пытался я найти Альфреда Ермакова. Безуспешно. Считал, что он погиб, как сотни безвестных. А вчера не поверил своим глазам: готовил для утверждения списки награжденных, и вдруг – минометчик Ермаков Альфред Степанович представлен к ордену Красного Знамени. То-то возрадуется Степан! Не думал, не гадал, что сынок так отличится!

* * *

Альфред испытывал чувство неловкости перед товарищами, особенно перед своими командирами: лейтенантом Ступникером и капитаном Ребровым. Никакого подвига он не совершил, не сделал ничего такого, что не могли бы сделать другие. Ему в голову пришла удачная идея, и только. Чего доброго, а идей у него всегда рождалось великое множество.

Все произошло чисто случайно. Дивизион тяжелых минометов по-прежнему стоял на позициях в поселке Пулково. Собственно, от поселка почти ничего не осталось, немецкая артиллерия разрушила дома, уцелели только фундаменты. Доски и бревна красноармейцы растащили для строительства землянок и на дрова.

Активных боевых действий на их участке не было. Стреляли редко, берегли боеприпасы: на десять немецких мин отвечали одной. Целыми днями сидели в землянках, скрываясь от наблюдателей противника. Спали до одурения. Ночью им доставляли обед: полкотелка супа на человека и по куску затхлого хлеба. От систематического недоедания люди сделались вялыми, лица у всех приобрели землистый оттенок. Альфреду, человеку рослому и физически более здоровому, было труднее других, но он стыдился даже говорить об этом. Стремление к насыщению он рассматривал как чувство низменное и недостойное. И обидно, что это чувство, сводившее человека на один уровень с животным, непрестанно давало знать о себе.

Минометчики ходили на передний край, в окопы, дежурили там, изучая оборону немцев, вызывали огонь по требованию командира стрелкового батальона. В окопах люди гибли чаще, поэтому минометчики отправлялись туда без особого желания, охотно уступали свою очередь Ермакову. Дежурства в передовых траншеях доставляли Альфреду удовольствие хотя бы тем, что давали возможность переменить обстановку. Кроме того, нужно было производить кое-какие расчеты, намечать ориентиры, наносить на карту данные о противнике. Худо-бедно, а это была все-таки умственная работа. Результаты ее легко проверялись на практике, нужно было только вызвать огонь, чтобы убедиться в правильности вычислений. Альфред не ошибался, для него такие расчеты были слишком элементарны. К нему привыкли уже в стрелковом батальоне, встречали как своего. Даже угощали мороженой картошкой, которую удавалось накопать ночью на «ничьей» земле.

Там, в окопах, и зародилась у Альфреда идея. Он стоял в узкой яме, накрытой сверху бревнами, сквозь щель разглядывал скат высоты с уцелевшими кое-где дубами и ягодник, где среди кустов прятались легкие немецкие минометы. В дневное время у немцев, как я у наших, незаметно было никакого движения. Изредка завязывалась перестрелка, но по большей части без определенной цели, просто для острастки. С закрытых позиций, издалека, тяжелые орудия противника вели систематический беспокоящий огонь. Через каждые пять минут раздавался нарастающий свист снарядов, и нужно было садиться на глинистое дно ямы, пережидать взрыв.

Молоденький пехотный лейтенант с болезненным, прыщавым лицом стоял рядом с Альфредом, кашлял и жаловался гундосым голосом на то, что во взводе у него только двенадцать человек, а участок большой: что круглые сутки находится на ногах, а поспать и обогреться негде. Батальон тут без смены уже скоро месяц, а немцы меняют свои подразделения в первой линии каждые трое суток.

Это сообщение удивило Альфреда. Не война для немцев, и почти курорт. Отсидел на позиции свой срок, и отдыхай. А наши сидят безвылазно, пока ранят или убьют. Лейтенант, которому показалось, что минометчик не поверил ему, принялся подробно объяснять, как производится смена. В сумерках фашисты накапливаются в глубоком овраге, едва видимом с высоты. Концентрируется там сразу несколько рот. А потом по ходам сообщения солдаты идут на передний край.

Альфред прикинул расстояние. Овраг находился на пределе дальности стрельбы их дивизиона. Артиллерией тут ничего не сделаешь, у снарядов слишком пологая траектория. Минометы достанут, это безусловно. Только нужна очень большая точность, нужно учесть все, даже плотность атмосферы. Он проверил себя по карте, вычислил данные для трех батарей. В нем возникла какая-то особая, злобная радость: очень уж хотелось ему обрушить пудовые мины на головы сытых, отдохнувших немцев.

По телефону Альфред связался с командиром дивизиона. Капитан Ребров, выслушав его, приказал явиться на командный пункт. Командира заинтересовало предложение. Но для этого требовалась по крайней мере сотня мин, нужно просить разрешение у старших начальников – и просить обоснованно.

Вместе с Ребровым Альфред заново проверил все расчеты. План был одобрен.

Смена немецкого батальона должна была произойти в тот же вечер. Капитан ушел на высоту, наблюдать оттуда. Альфред остался возле минометов. Волнение охватило его. Он даже заколебался немного: как-то не верилось, что мины попадут в цель. Выбросят в темноту, в пространство сто пудов металла и взрывчатки, и вдруг все напрасно? Но математика никогда еще не подводила его.

Он сам, светя карманным фонариком, проверил установки прицела на всех минометах. Командиры батарей не мешали ему, они понимали, на какой риск идут Ермаков и Ребров.

Огневой налет продолжался десять минут. За это время выпустили ровным счетом сто двадцать мин. Немцы с опозданием открыли огонь из тяжелых орудий, им ответили с тыла наши батареи. Ночь наполнилась громыханием, свистом и вспышками. Минометчики, виновники всей этой шумихи, попрятались в землянки. Альфред сидел на командном пункте, дожидаясь сообщения Реброва. Нервничал, сильно тер пальцами виски. Командир батареи лейтенант Ступникер смотрел-смотрел на него и не выдержал. Сунул ему в рот цигарку из собственной махорки, крикнул сердито:

– Откуда ты такой на мою голову, а? Отстрелялся и радуйся!

– А если мимо?!

– Нет, вы только подумайте, он теперь стал сомневаться! А где ты был раньше?! Может, тебя заставлял кто-нибудь?

Капитан Ребров позвонил только через час и оказал, что о результатах судить пока трудно, и что на передовой развернулась оживленная перестрелка.

Немцы не произвели смену ни в эту, ни в следующую ночь. А потом разведчики захватили в плен унтер-офицера, и этот унтер показал на допросе, что его батальон, сконцентрировавшийся в овраге, попал под такой ураганный огонь, что лично он едва не сошел с ума. Половина солдат была убита или ранена, а остальные настолько подавлены, что батальон пришлось снова отвести в тыл для отдыха и пополнения.

Альфреду было странно сознавать, что именно он, такой в прошлом добрый человек, всегда старавшийся избегать даже мелких ссор и разногласий, – именно он является главным виновником смерти стольких людей. Но это были немцы, враги, оторвавшие его от любимой работы, заставившие его сидеть здесь, в окопах, голодать и спать на голых досках в холодной землянке. И он не испытывал никаких угрызений совести.

Случилось невероятное: в совершенно разрушенном поселке уцелело самое высокое здание – кирпичная церковь на восточной окраине.

Немцы обстреливали ее каждый день, и все неудачно. Земля вокруг изрыта была воронками. Несколько снарядов попало и в церковь, но стены не рухнули – прочло и оказалась старая кладка.

На колокольне всегда было много народу, здесь помещались наблюдательные пункты артиллеристов и минометчиков. Гнездились на дощатых настилах командиры со стереотрубами и биноклями; десятки проводов убегали отсюда к позициям батарей. Место тут опасное, но зато хорошо просматривался гребень Пулковских высот, видны были пологие восточные скаты, дорога на Пушкин. Лучшего места для корректировки огня не найдешь во всей округе.

Альфред сидел верхом на толстой балке, позевывая от скуки и холода. Моросил дождь. Воздух был так насыщен влагой, что вся одежда сделалась мокрой. На наших и на немецких позициях не было видно ни единого человека. Никто не стрелял. Тускло блестели лужи на ржавой болотистой низменности. На горбах высот повытерлась рыжая шерсть старой травы, проступали серые плеши. Все тут было знакомо до одурения: каждый куст, каждый бугор и канавка. Альфред смотрел и думал, что война в сущности не требует от человека какого-то особого героизма. Она требует прежде всего терпения и. выносливости. Грязи и пота на войне больше, пожалуй, чем крови.

Рядом с Альфредом лениво перебрасывались засаленными картами двое артиллеристов, играли в подкидного дурака. Оба худые, обросшие щетиной, они были похожи, как близнецы. На колокольню поднялся лейтенант Ступникер. Хоть и шел медленно, а запыхался, ноги переставлял еле-еле: сказывалась голодовка. Раньше в нем трудно было узнать еврея. А теперь, когда заострились черты лица, заметней стал его вислый, как банан, нос, пучились голубые с красноватыми белками глаза. Даже интонация у него изменилась, он теперь не столько говорил, сколько кричал.

– Ты зачем сюда? – удивился Альфред.

– Капитан прислал тебя сменить.

– Время не вышло.

– А, он еще недоволен! – взмахнул руками Ступникер. – Может, ты думаешь, что мне лучше нет занятия, как сидеть здесь?

В воздухе резко свистнуло. Несколько небольших снарядов вскинули землю возле самой церкви. Дымным горячим воздухом стегнуло в оконный проем, у артиллеристов сдуло с колен карты. Альфред поскорей снял и спрятал в футляр очки – их он берег пуще всего. Люди на колокольне, а было их человек восемь, насторожились, притихли. Снова свист, вспышка пламени, раздирающий уши треск. Содрогнулась вся церковь, взметнулось облако красноватой кирпичной пыли.

– Товарищи, вниз! – крикнул кто-то. – Сейчас беглым лупцевать будет!

Немцы подключили вторую батарею, крупнее калибром. Ее снаряды прилетали реже и ложились с большим рассеиванием между церковью и разрушенной школой. На такой огонь наши обычно не отвечали: особенного вреда он не приносил. Пусть немец переводит боеприпасы.

Наблюдатели бежали к блиндажу. Заслышав свист, падали в старые воронки с черной торфяной водой. Поднимались отяжелевшие в промокших насквозь шинелях. Альфреду и без того было холодно, не хотелось разыгрывать из себя ваньку-встаньку. Он не ложился, а только приседал на корточки при разрывах.

В укрытие пришел последним. Большой блиндаж, сухой, со стоками для воды, обшитый досками, был, пожалуй, самым лучшим во всем Пулкове. Строили его специально для маршала, приезжавшего на этот участок фронта. Но маршал провел здесь не больше суток, и теперь блиндаж пустовал. Его берегли для важного начальства, как отдельный номер в гостинице, поддерживали порядок. Наблюдатели с колокольни прятались в нем во время обстрелов.

Отжимали мокрые шинели. Один из артиллеристов снял сапог и вылил из него воду. Лейтенант Ступникер попробовал стереть пилоткой грязь с лица, но только размазал. Долго рылся в карманах, потом, повернувшись к Альфреду, постучал в свой лоб костяшками пальцев.

– Нет, ты только подумай, что за голова у этого человека! Этот человек положил в грудной карман последний коробок спичек. Мало того, что он их намочил! Он-таки их еще и размял! Ермаков, что же ты ждешь, дай мне спичку!

Альфред закурил вместе с ним. Молчал, пытаясь по звуку разрывов определить калибр снарядов. Во всяком случае не меньше ста миллиметров, это точно. Но и такая чушка не пробьет, пожалуй, блиндаж.

– Ай, что ты слушаешь, – сказал Ступникер. – Слушать надо было там, а тут можно не слушать… И скажи мне, пожалуйста, почему ты ходишь пешком, когда все бегут? Или ты не знаешь, что снарядом может убить? Или ты думаешь, что будешь кому-то нужен, когда станешь мертвым?

– Нет, – ответил Альфред. – Я не думаю. Я просто знаю, что ухищрения не помогут… Чего, собственно, бояться? – грузно опустился он на дощатый пол. – Не все ли равно – будет твоя жизнь продолжаться тридцать, триста или три тысячи лет? Ведь ты живешь только в настоящее мгновение и, умирая, утрачиваешь только настоящий миг. Нельзя отнять ни нашего прошлого, потому что его уже нет, ни нашего будущего, потому что мы его еще не имеем и не знаем, каким оно будет.

– Кредо самоубийцы, – раздраженно произнес Ступникер. – Сам придумал?

– Нет, кто-то из древних. По-моему, Марк Аврелий.

– Ежели Марк, значит еврей, – сказал один из артиллеристов.

– Почему так думать, что это еврей? – снова загорячился Ступникер. – Всякий еврей любит жизнь и не хочет смерти раньше времени ни себе, ни другим.

– Я не спорю, – добродушно согласился артиллерист, накручивая портянку. – Умирать кому же охота? Я только говорю, что имя такое редкое…

Обстрел между тем отодвинулся в сторону. Снаряды рвались теперь в центре поселка. Можно было возвращаться на колокольню. Ступникер вытащил из кармана большие серебряные часы.

– Ермаков, сейчас шестнадцать, а к восемнадцати ноль-ноль тебя вызывают в политотдел.

– Зачем, не знаешь?

– Получать орден. Давай руку, я поздравляю тебя первым.

– Что же ты молчал до сих пор, лейтенант! Ни постричься, ни почиститься теперь не успею.

– А почему ты думаешь, что должен сиять, как ангел? Иди так, пусть там видят, какая жизнь на передовой.

– Ну, подвел ты меня, – сокрушенно качал головой Альфред. – Мы же целый час потеряли.

– Он еще недоволен! Может, лучше, чтобы ты бежал под огнем? Чтобы в тебя попал осколок и ты не получил свой орден? Вот сейчас спокойно, сейчас иди, я не держу. Откуда вы все взялись такие умные на мою голову? – кричал Ступникер вслед уходившему Ермакову.

В том месте, где шоссе из Ленинграда на Пушкин пересекает железную дорогу, в северном скате насыпи вырыты глубокие землянки. В них разместились командный пункт и политотдел дивизии. Хоть и близко отсюда до передовой, но жизнь тут была уже совсем другая: установившаяся, спокойная. Насыпь скрывала землянки от наблюдения противника, защищала от обстрела. Люди здесь были одеты по форме, все чистые, выбритые. Альфреду показалось, что попал он в глубокий тыл.

Его провели к начальнику политотдела. Полковой комиссар с красивым тонким лицом, почти совсем лысый, хотя и не старый с виду, принял его в кабинете, освещенном большой керосиновой лампой. Стены были оклеены обоями, на дощатом полу – пестрые дорожки. Стол и стулья завезены, вероятно, из какой-то школы. Даже два застекленных шкафа с книгами стояли здесь. Альфред недобрым словом помянул лейтенанта Ступникера – очень неловко чувствовал себя в этой обстановке, будто нарочно щеголял своей окопной запущенностью.

Начальник политотдела знал все подробности огневого налета на немецкий батальон. С интересом расспрашивал Альфреда о возможностях тяжелых минометов, пообещал прибавить боеприпасов. Потом поинтересовался, что делал Ермаков до войны. И когда узнал, что пришел Альфред из научно-исследовательского института, удивленно захмыкал и записал что-то в толстой общей тетради.

Дверь без стука открылась, быстро вошел генерал в длинной просторной гимнастерке и в теплых бурках – командир дивизии. Вопросительно глянул на Ермакова: кто такой? Альфред поднялся со стула, мял в руках пилотку, не зная, что нужно делать. Он до сих пор и козырять-то как следует не умел, а докладывать начальству – тем более. На передовой никто не учил его этому, никто этого и не требовал.

Полковой комиссар, видя, как растерялся неуклюжий минометчик, поспешил вмешаться.

– Вот это и есть пресловутый Ермаков, – сказал он шутливо. – И, между прочим, аспирант, математик, без пяти минут ученый.

Однако генерал, человек вспыльчивый, к тому же любитель строя и выправки, был уже весь во власти гнева. У него в штабе – такое огородное пугало! Здоровый детина, обросший взлохмаченными патлами, красноармейская шинель вся в пятнах, измята, будто жевал ее теленок. Сапоги заляпаны. Стоит и мигает испуганно.

Только вчера генералу докладывали о безобразных фактах: были случаи, когда некоторые командиры на передовой снимали знаки различия, опасаясь попасть в плен. За такие вещи надлежало расстреливать. А у этого не то что знаков различия, даже петлиц нет на шинели.

– Вы кто? – ноздри генерала широко раздувались. – Рядовой? Сержант?

– Командир, – сказал Альфред. – Командир взвода.

– Кубики где?

– Простите, я не совсем понимаю…

– Звание? Ваше звание?

– Я не знаю. У меня нет звания.

– Товарищ комиссар, – рывком повернулся генерал к начальнику политотдела. – Это что, идиот? Или дезертир? Зачем он у вас?

– Это минометчик Ермаков, – негромко и спокойно сказал полковой комиссар. – Инициатор огневого налета… Вы распорядились вызвать его для вручения ордена. Человек пришел прямо из боя.

– Хм, инициатор, – скептически произнес генерал. – Что же вы молчите, почему не докладываете? Порядка не знаете, что ли?

– Я, понимаете, из ополченцев…

– Да, уж это сразу заметно, – проворчал генерал, остывая.

– А насчет звания мне ничего не известно.

– Вы ведь какие-нибудь курсы кончили? Приказ о назначении вам зачитывали?

– Нет, представьте себе. Не было приказа. Просто послали на фронт, и теперь тут все время…

– Вы один такой или еще есть?

– В дивизионе двенадцать человек было. А теперь осталось четверо…

– Хм. Ну, а денежный аттестат у вас имеется? Деньги-то вы как получаете?

– Мы не получаем, – сказал Альфред. – Какие могут быть на войне деньги? – искренне удивился он.

– Товарищ генерал, – снова вмешался начальник политотдела, – финансовая часть еще только производит оформление документов. Содержание будет выплачено людям полностью с момента зачисления в армию.

– Хм, порядки… – Генерал снял телефонную трубку: – Майора Ерохина. Ерохин? Через двадцать минут зайдете ко мне.

Бросил трубку на рычаг, сказал комиссару:

– Я с этого Ерохина шкуру спущу вместе с лакированными сапогами. Чтобы завтра выявил мне всех неаттестованных командиров и оформил. А вы о политработниках позаботьтесь… Хм! От людей невозможного требуем, наизнанку выворачиваем, а сами для них элементарного сделать не можем. Они нас к черту пошлют – и правы будут. Да, правы! – снова разгорячившись, стукнул он кулаком по столу. Воскликнул, как выругался: – Эх, человечки!

Начальник политотдела подал командиру дивизии орден в коробочке и временное удостоверение, отпечатанное на машинке. Генерал окинул Ермакова взглядом, усмехнулся.

– А ну, богатырь, снимайте шинель.

Ох, не хотелось Альфреду делать это. Гимнастерка у него засалена была до невозможности, закапана стеарином, к тому же еще и лопнула под мышками. Боялся, что командир дивизии опять вспылит. Но генералом владело уже совсем другое настроение. Он сам прикрепил к гимнастерке орден, отступил, любуясь. Потом, поднявшись на носки, ткнулся губами в щеку Альфреда.

– Поздравляю! Воюй, солдат! Чтобы ни осколком тебя, ни пулей! И не сердись. Не положено на генералов сердиться. Ты ленинградец? Доложи командиру своему – отпускаю тебя на двое суток. Больше не могу. Отдохни, если сумеешь. Людям расскажешь потом, как и что… Ну, надеюсь еще награду заслужишь! Иди!

Альфред, держа в руках шинель и пилотку, попятился к выходу; задом открыл дверь. Сгоряча вылетел неодетым на улицу. И только там, одеваясь, вздохнул с облегчением: «Фу-у-у, отделался, наконец!»

В город собирали Альфреда, как на смотрины, всем дивизионом. Капитан Ребров дал свою шинель, шитую у портного еще в мирные дни. Лейтенант Ступникер со дна вещевого мешка извлек новехонькую пилотку. Сказал ворчливо:

– Может, ты думаешь, что я берег для тебя? Я берег ее на праздник, когда пойду наступать. Возьми ее, как подарок.

Красноармейцы батареи сэкономили Альфреду на дорогу два пайка хлеба по шестьсот граммов каждый. Это было большое богатство. Начпрод вручил ему банку консервов, двести граммов сахару и посоветовал быть осторожным, на улицах продукты не вынимать.

Альфред соскреб щетину со щек. Помыться решил в Ленинграде, сходить в настоящую баню. Хоть и слышал он много о разрушениях, о голодовке, город представлялся ему таким, каким видел его последний раз в сентябре: строгим, чистым, красивым.

Двое суток – это в конце концов очень большой срок. Альфред рассчитывал побывать в институте, узнать, хранятся ли там его чертежи и расчеты. Потом прогуляться по набережной, как раньше. А главное – отоспаться. По-настоящему, на кровати. Тут, в Пулкове, нары в земляной норе были коротки для него, он не мог вытянуться во весь рост, лежал всегда скорчившись. Он предвкушал, с каким наслаждением разденется и бросится чистым на свежую простыню.

Уехал Альфред ранним утром на грузовике, доставляющем боеприпасы. Трясся в кабине рядом с неразговорчивым шофером, улыбался, нащупывая в кармане отпускное удостоверение.

Город удивил его тишиной. Он шел по улице, и звуки его шагов были единственными звуками окрест. Изредка встречались люди, казавшиеся в утренней полутьме бестелесными призраками. Легкие, будто высохшие, они ступали медленно и бесшумно, не делали резких движений, словно боялись потерять равновесие и упасть.

Разрушений оказалось меньше, чем он ожидал. Попалось ему несколько разбитых домов, но после того, что он видел в Пулкове, это не удивило его. Непривычным было другое. Во многих окнах не осталось стекол, они зияли пустыми провалами, либо наглухо были забиты фанерой, заткнуты матрацами.

На углу улицы Марата Альфред увидел женщину, Она лежала на ступенях парадного крыльца, одетая в зимнее, совсем новое пальто. Фетровые боты выглядели слишком большими на ее тонких иссохших ногах в черных чулках. Лицо было закрыто платком. Альфред подумал, что даме плохо, хотел приподнять ее, но из двери вышла, опираясь на палку, дворничиха, сказала строго:

– Не надо, гражданин. Без вас уберем.

Альфред вздрогнул, поняв в чем дело.

Медленно поднимался он по захламленной лестнице своего дома. Под сапогами скрипела осыпавшаяся штукатурка. Перила на втором пролете были сломаны. Звонок у двери не работал. Пришлось долго стучать, прежде чем ему открыли.

Он не узнал Сазоновну. Из дородной степенной женщины она превратилась в тощую, длинную старуху. У нее вывалилось несколько передних зубов, говорила она непривычно шамкая. Глаза тусклые, подернутые какой-то белесой пленкой. Она будто и не рада была возвращению Альфреда, вела себя странно, заискивающе.

Трое женщин, оставшихся в квартире, жили теперь в одной комнате, отапливая ее «буржуйкой». В коридоре и на кухне держался промозглый холод.

Женщины вскипятили воду. Альфред достал сахар. Все вместе выпили чаю. Сахар делила Сазоновна. Она выдала всем по одному кусочку, а остальные заперла в сундучок. Но и то, что получили женщины, они не съели. Они израсходовали только по половине кусочка.

В комнату, где раньше жил Альфред, Сазоновна его не пустила. Сказала, что там беспорядок и она сама принесет все, что ему нужно. Это тоже показалось Альфреду странным, но ссориться он не хотел. Ему ничего не стоило уважить каприз хозяйки.

Сазоновна собрала ему чистое белье. Ближайшая баня работала возле Смольного. Альфред дождался трамвая, но проехал всего семь остановок; потом начался артиллерийский обстрел и вагоновожатый заявил, что дальше трамвай не пойдет. Пришлось долго стоять в подворотне, слушая грохот разрывов. Здесь, в городе, обстрел казался страшнее, хотя было совершенно понятно, что вероятность попадания значительно меньше. Просто тут обстановка располагала к обычной жизни, в то время как на передовой смерть считалась явлением закономерным.

Альфред утомился, пока добрался до бани. Народу в ней было мало. Он быстро разделся в холодной комнате. Вошел в мыльную и отпрянул назад, увидев женщину с длинными распущенными волосами. Сначала подумал, что попал не в ту дверь, но, приглядевшись, сообразил, что в бане работает только одно отделение и моются в нем все вместе. На Альфреда никто не обратил внимания. Прикрывшись тазиком, он прошел в дальний угол.

Впрочем, скоро он понял, что здесь не было мужчин и женщин, здесь были бесполые истощенные люди – скелеты, обтянутые сухой кожей. Они настолько слабы, что еле поднимали тазики, лишь наполовину налитые теплой водой.

Альфред только по скульптурам да рисункам представлял себе женское тело, казавшееся ему верхом совершенства, синтезом всего прекрасного, что смогла произвести природа. Глядя на скульптуру обнаженной женщины, раньше он испытывал непонятное волнение. Но сейчас он не ощущал в себе ничего похожего, ему было жалко, прямо-таки до слез жалко этих несчастных. Нельзя было даже понять, кто тут молодая, а кто старая. У всех тонкие, болтающиеся, как плети, руки, высохшие, лишенные бедер, ноги, ввалившиеся животы. Там, где должны быть груди – или совсем ровное место, или пустые морщинистые мешочки кожи.

Ему было стыдно среди них, но совсем по другой причине. Он, сравнительно сильный еще мужчина, которому эти люди отдали часть своей, и без того мизерной доли хлеба, сидел здесь, вместо того чтобы находиться в окопах и стрелять в немцев. Он, видите ли, устал, ему опротивела грязь, ему надоело спать скрючившись…

Альфред постарался скорее закончить мытье. Вышел из бани с ощущением легкости во всем теле и с неприятным осадком на душе. Успокаивал себя тем, что не совершил ничего плохого, что отдых его – заслуженный.

Сразу из бани решил зайти в институт. Шагал по улицам, не обращая внимания на разрушенные здания, на встречных прохожих. В нем происходила сложная внутренняя работа. Казалось, вот-вот он поймет нечто такое, что объяснит ему все. Он уже угадывал, он чувствовал, что она совсем близко, какая-то огромная и в то же время очень простая, основополагающая идея, усвоив которую он раз и навсегда обретет под ногами твердую почву…

Здание научно-исследовательского института наполовину разбито бомбой, два верхних этажа начисто выгорели. Некого было спросить, куда переехало учреждение, Альфред подумал, что бумаги его погибли во время пожара, но сама мысль об этом не огорчила его. Сейчас эти бумаги не представляли ценности. В них одна голая теория, которая не помогла бы накормить голодных и выгнать немцев. К теории можно вернуться после войны, если будет желание.

Домой он пришел во второй половине дня. На этот раз в квартире никого, кроме Сазоновны, не оказалось. Хозяйка взяла у него сверток с бельем и пообещала сегодня же выстирать. Альфред сказал, что ему необходимо разобрать в своей комнате вещи, взять несколько фотографий.

– Не надо бы, – ответила Сазоновна, не глядя на него. – Я бы лучше сюда вынесла.

– Прямо даже странно, – пожал плечами Альфред. – Не впускаете меня, будто ядовитых змей развели.

– Ничего такого нету… Не мы одни, многие так, – бормотала хозяйка. – Ты только не пугайся.

Она сняла замок. Медленно, с тягучим скрипом открылась дверь. В нос ударил сырой застоявшийся воздух, сладковатый запах тления. В комнате было полутемно, и Альфред не сразу заметил труп на кровати, до горла укрытый простыней. На белом фоне подушки четко выделялось темное лицо с торчащим вверх острым подбородком. Вытянувшись во весь свой небольшой рост, лежал на кровати Альфреда сосед по квартире – старичок пенсионер, бывший мастер пуговичной фабрики.

– Сразу помер, сердешный, – сказала за спиной Сазоновна. – Сходил за пайком – на всех брал. Потом прилег, да и не встал больше… А ведь до последнего часа держался, шутки шутил… Мы-то и не заметили, как он сгорел.

– И давно? – Альфред потянул носом воздух. – Разлагается уже.

– Вторая неделя пошла.

– Не можете схоронить – в милицию сообщили бы.

– Не надо в милицию, – испугалась она. – Мы потом. Ты не думай, мы ведь не сами решили, это он так наказывал.

– Что? – не понял Альфред.

– Если, дескать, помру не ко времени, из дома выкидывать не спешите. Это он говорил. Мне, дескать, все равно, где лежать, а вам польза…

– Какая может быть польза?

– Ну, чтобы карточки-то его продуктовые не сдавать, – тихо ответила Сазоновна, глядя так просительно, что, казалось, опустится сейчас на колени, – Ты уж не обессудь… Как дадут новые карточки, мы сразу схороним…

Альфред понял наконец все. Ошеломленно смотрел то на мертвеца, то на хозяйку. Разумом понимал, что поступает она нехорошо, но в душе своей не находил осуждения…

Он не мог оставаться больше в этой квартире. Знал, что не сумеет уснуть спокойно. Уехал он в этот же вечер, оставив женщинам все продукты. Попутная машина подбросила его до Средней Рогатки. Дальше добирался пешком. Идти было легко. Крепчал мороз, сковывая лужи, засыпая их мелким сухим снежком. Альфред торопился скорее попасть в знакомую обстановку, поговорить с товарищами, подумать. Он только теперь понял, какими близкими стали ему капитан Ребров, лейтенант Ступникер, красноармейцы его взвода.

Прежде всего Альфред заглянул на огневую. Там было пусто. Часовой, подняв воротник шинели и сунув руки в рукава, приплясывал возле зачехленных минометов. Альфред отправился к командиру. С трудом пролез в узкую дыру землянки под бревенчатый накат. Откинул одеяло, заменявшее дверь. В дивизионе давно кончились свечи, вместо них жгли провода, протянув их от стены к стене. Смола на проводах горела медленно, давала мало света, нещадно коптила.

Капитан Ребров сидел возле деревянного ящика, заменявшего стол. Увидев Ермакова, он не удивился, будто знал, что вернется отпускник раньше срока. Молча выслушал сбивчивое объяснение Альфреда, спросил, морозит ли на улице. Подумав, сказал, что это плохо, так как в городе нечем отапливаться, замерзнут и водопровод, и канализация. А между прочим в Ленинграде бывают такие зимы, когда только дождь да туман и почти совсем нет снега. Потом Ребров вытащил из полевой сумки лист бумаги и протянул Альфреду.

– Прочти и распишись. Приказ о присвоении тебе звания лейтенанта. Вот и все. А теперь – спать. И я устал, и тебе отдохнуть надо… Утром будешь принимать батарею.

– То есть, как батарею? А лейтенант Ступникер?

– Нету, брат, Ступникера. Нынче утром в колокольню снаряд попал… Как тебя проводили, так вскоре и Ступникера увезли. Жить будет, только ногу, вероятно, отрежут. Ну, ложись, а я выйду, воздухом чуть подышу, – оказал капитан, накинув на плечи ватник.

В дивизионе было принято не говорить много о погибших и раненых товарищах… Говорить пришлось бы слишком часто. А это угнетало…

Альфред прилег, в одежде, в сапогах на земляные нары. Он очень устал за этот день, вместивший в себя столько событий. Глядя на горящий провод, вдыхая вонючий дым, он думал, что правильно поступил, возвратившись к своим. Его главная задача заключалась сейчас в том, чтобы сидеть в блиндаже, прячась от немецких снарядов, самому стрелять в немцев, в общем делать все, чтобы убить как можно больше врагов и не пустить их в Ленинград. Это нужно ему самому, нужно тем людям, с которыми он сегодня встречался, нужно фронту и всей стране.

Всегда быть вместе с народом, чтобы его горе и радость стали твоим горем и твоей радостью; уметь подчинять свои личные стремления и желания общим целям, чтобы эти цели сделались для тебя самыми большими и важными, – может быть, это и есть та простая основополагающая истина, без которой жизнь человека и даже его смерть теряют всяческий смысл.

* * *

Игорю очень надоела его теперешняя должность. Вот уже больше месяца разъезжал он с шофером Гиви на агитмашине по пригородам. Утром развозили газеты, вечером показывали кинохронику в запасных частях и на формировочных пунктах. Не высыпались, провоняли оба бензином, намерзлись, застревая в пути. Но главное было не в этом. Оба не чувствовали удовлетворения от своей работы. Люди воевали, женщины – и те уходили на фронт, а они устраивали культмассовые мероприятия. Гиви ворчал, что зря связался с машиной. В ополчении сейчас был бы разведчиком, «рэзал нэмца», как он выражался.

В отделе кадров Главпура, куда сунулся Игорь, дали направление на медицинскую комиссию. Игорь направление порвал, а на комиссию не явился. Знал, что или положат долечиваться в госпиталь, или дадут отпуск месяца на три. Нога все еще продолжала его беспокоить, особенно если много ходил пешком.

После провала октябрьского наступления немцев жизнь в Москве вошла в нормальную колею. Людей в городе осталось значительно меньше, но продолжали работать заводы, учреждения, транспорт.

Не прекращались налеты фашистской авиации. Немцы, хотя и медленно, все еще продвигались вперед, бои шли в пятидесяти километрах от столицы. Но что-то неуловимо изменилось в обстановке, наметился какой-то перелом в настроении людей, крепло чувство уверенности. Отчасти это произошло потому, что фашисты вот уже полтора месяца напрягали под Москвой все силы и не могли взять ее. Повлияло и сообщение об успехе наших войск под Ростовом и Тихвином. Но была еще одна, наиболее важная причина, о которой люди только догадывались и которую Игорю довелось узнать совершенно неожиданно.

Несколько раз на квартиру Ермаковых заезжал полковник Порошин, справлялся, нет ли известий от Степана Степановича, читал письма, которые присылала из эвакуации Неля. Долгое время Игорю не удавалось застать полковника. И только в последних числах ноября они наконец встретились.

Прохор Севостьянович приехал вечером, одетый по-зимнему, в высоких валенках и в белом полушубке. Ввалился в квартиру веселый, с необычной для него шумливостью. Шофер его приволок целую кучу всякой снеди: колбасу, консервы, масло, бутылку водки. Раздеваясь, Порошин скомандовал Евгении Константиновне: «Накрывайте на стол». Старуха, бывало, и Степана Степановича никогда не слушалась, а тут сразу отправилась за тарелками.

Порошин коротко постригся, от этого еще более крупным и выпуклым сделался его лоб. В ватных брюках, в меховой телогрейке полковник выглядел здоровым и грузным. У него как-то подобрели глаза, в них теперь можно было смотреть, не испытывая желания отвести взгляд. А когда он прочитал письмо Нели, то совсем по-мальчишески развеселился, принялся помогать Евгении Константиновне.

За ужином Игорь пожаловался на свою судьбу. Прохор Севостьянович слушал, смеясь.

– Да, политрук, на газетах не отличишься… Помочь, что ли, в беде твоей?

– Мы с Гиви знаете как благодарны будем! Нам хоть куда, только бы выбраться!

– Вот она жизнь, политрук! – похохатывал полковник. – Одних силой на фронт пихают, а другие без знакомства попасть не могут… В этом деле могу тебе протекцию оказать – заберу к себе, так и быть!

То, чего Игорь не мог добиться за месяц, полковник сделал за десять минут. Прямо из квартиры позвонил по телефону, поздравил кого-то с повышением, кому-то передал привет, между прочим упомянул о Булгакове. А повесив трубку, сказал:

– Отправляйся утром в городской штаб обороны, там тебе приготовят направление. Забираю вместе с шофером и этим вашим агитдрандулетом… У меня сейчас такое дело, что ни в чем не откажут, – добавил он и тут же одернул себя: – Ну, хвастаю. Это от радости, политрук. Жизнь подходит хорошая…

Из Москвы выехали на следующий день. Прохор Севостьянович взял Игоря в свой «газик». Машина была старой конструкции, высоко поднятая на колесах; чихала, будто простуженная. Мотор тянул слабо. Продувало в ней изрядно. Игорь тер щеки, притопывал ногами. Порошин подремывал. Оживился он только тогда, когда свернули с магистрали на малоезженный проселок. «Газик» начал буксовать. Гиви, обидевшийся вчера на то, что полковник назвал его автобус драндулетом, теперь улыбался самодовольно. Проехал вперед и взял легковушку на буксир.

И справа и слева тянулся нетронутый лес. То темный ельник стоял обочь дороги плотной стеной – пересыпанные снежными блестками еловые лапы сплетались так густо, что взгляду невозможно было проникнуть за эту преграду. То высились прямые горделивые сосны, закрывая своими вершинами небо – в их тени голубыми казались сугробы. Округлые кусты можжевельника зеленели под белыми шапками, снег вокруг них был испещрен крестиками птичьих следов.

Сперва недоумевал Игорь, зачем завез его полковник в этакую глухомань. Дремучая чащоба, морозная пустыня, звенящая тишина, нарушаемая лишь потрескиванием деревьев да шорохом падающего с веток снега. Ни деревень, ни поселков. Казалось, нет тут ничего живого. Но чем дальше они ехали, тем лучше становилась дорога. Под деревьями, не выбегая на открытые места, перекрещивались многочисленные лыжни. Из-за кустов появлялись неожиданно красноармейцы в маскировочных халатах. Требовали предъявить документы. На какой-то поляне увидел Игорь множество танков, выкрашенных в белый цвет. Они стояли двумя рядами, накрытые сверху белой же сеткой.

Проехали пять, восемь, десять километров, и каждый раз, когда пристально вглядывался в лес, Игорь замечал что-нибудь новое: то группы бойцов, то орудия среди кустарника. В небольшой деревушке ржали лошади. Гуща березняка скрывала двуколки. По краю поляны горбатились занесенные снегом крыши землянок.

– Товарищ полковник, как же это так, а? – волнуясь, спросил Игорь. – Недавно мы с Гиви под Крюково ездили. Там каждый человек на счету, на каждую пушку молятся. А здесь вот сколько народу угрелось! Тут не дивизия, тут побольше!

– А ты раков когда-нибудь ловил? – повернулся к нему Прохор Севостьянович.

– Приходилось. Но при чем тут раки?

– Так вот, дорогой юноша, чтобы рак тебя за палец не цапнул, надо ему клешню оборвать. Сразу. Пока он в нору не залез и там оборону не занял. Существует в армии этакое понятие – стратегия. Ты на всякий случай запомни, а пока смотри да мотай на ус.

Игорь пожал плечами, но расспрашивать больше не стал. Дальше ехали молча, думая каждый о своем.

Десятки раз читал Прохор Севостьянович Порошин о том, что Родина ничего не жалеет для своих защитников, десятки раз сам говорил об этом в выступлениях и докладах. Но только теперь, впервые может быть, осознал, что кроется за этой привычной избитой фразой. В ноябре, в самый разгар боев под Москвой, он получил назначение на должность командира стрелковой бригады, сформированной в одном из приволжских городов.

Действительно, страна дала все, что могла. Бригада специально готовилась к действиям в зимних условиях, бойцы были одеты тепло и легко. Лыжники имели удобные ватники, стрелки и артиллеристы – белые козьи полушубки. Прямо с заводов, обосновавшихся после эвакуации на Урале и в Сибири, прибывало оружие. Автоматы, еще месяц назад считавшиеся редкостью, получила почти половина красноармейцев. Достаточно было пулеметов и минометов. Особенно радовала новая техника – противотанковые ружья. Не вблизи, не бутылками и гранатами, а с большой дистанции могли теперь стрелки бить немецкие танки.

Но самое главное, конечно, люди. Треть бригады составляли фронтовики, прибывшие из госпиталей: обстрелянный, опытный народ, способный воевать грамотно. Это был костяк, цементировавший роты. Через военные комиссариаты поступила молодежь, комсомольцы, спортсмены – крепкие ребята, досаждавшие командирам одним вопросом: скоро ли в бой?

Порошин был буквально влюблен в свою бригаду. Он с нетерпением ждал отправки на фронт. Но высшее командование не спешило. Под Москвой сосредоточивались крупные силы, до поры до времени скрывавшиеся в лесах. Прибывали полки и дивизии из далеких тыловых городов. Ждали своего часа. Не требовалось обладать большими знаниями в военном деле, чтобы понять: готовится нечто важное. А Порошин, имевший много друзей в Генеральном штабе, знал даже некоторые подробности намечаемых операций.

Командный пункт бригады и ее лыжный батальон разместились в бывшем поселке лесозаготовителей. Красноармейцы жили в длинных бараках для сезонных рабочих. Командиры занимали контору и несколько деревянных домиков под высокими соснами на берегу скованной льдом речушки. Полковник Порошин привез сюда Игоря и с рук на руки сдал его комиссару.

– Принимай манну с неба! Жаловался, что бойцы скучают, а тут тебе сразу и кино, и библиотечка, успевай только план выполнять.

Комиссар действительно был обрадован донельзя. Газеты поступали с перебоями, фильмов красноармейцы не видели больше месяца, на всю бригаду насчитывалось десятка два обтрепанных книг. Игорю и Гиви не пришлось даже отдохнуть с дороги. Комиссар сам повел их на склад за зимним обмундированием, пересмотрел все книжки. Составили расписание работы библиотеки, график демонстрации фильмов по батальонам.

В этот вечер решили показать картину лыжникам. Народу в барак набилось видимо-невидимо. Красноармейцы заполнили все нары, сидели на полу, стояли в проходах. В первом ряду – табуретки для командиров. Пришли работники штаба, комиссар и сам полковник Порошин.

На стену повесили белое полотнище. Притащили аппарат и коробки с лентами. Игорь подмигнул Гиви: не подкачай! Польщенный всеобщим вниманием, Гиви неторопливо заправил ленту, махнул рукой, чтобы погасили свет. На экране возникли первые кадры. Девушка в легком весеннем платье стояла на остановке автобуса, нетерпеливо поглядывая на часы. Ее друг опаздывал. Он что есть силы мчался на велосипеде, но вот на перекрестке его задержал милиционер. И хотя фильм был старый и все знали, что молодой человек в конце концов успеет на свидание, в бараке прошелестел недовольный ропот. Уж очень близко к сердцу принимали бойцы эти события недавнего и такого дорогого теперь прошлого!

Гиви превзошел сам себя. Старая лента ни разу не оборвалась. Части он менял молниеносно, не зажигая света. А когда кончилась картина, никто не встал. Все сидели и ждали.

– Киношники, еще раз покажите, – негромко попросил кто-то.

Комиссар, нагнувшись, перешептывался с Порошиным. Тот, соглашаясь, кивал головой. Потом спросил весело:

– Товарищи, а на подъеме кто вставать будет?

– Мы! – охотно и дружно ответили бойцы.

– Чтобы мне носом на занятиях не клевать!

– Не будем!

– Булгаков, что еще там есть у тебя?

– Трофейная кинохроника. Завтра показать хотели.

– Давай сейчас.

Это был небольшой фильм, на две трети составленный из захваченных у немцев кадров, с пояснениями нашего диктора. Впрочем, пояснений не требовалось, кадры были подобраны так, что говорили сами за себя Игорь знал, что картина производит большое впечатление, особенно на тех, кто не бывал на фронте.

Появились на экране горящие дома, немецкие солдаты, идущие цепью, прижав к животам автоматы. Какой-то генерал с аскетическим лицом, с тонкими губами, наблюдал с холма за переправой своих войск через Днепр.

Самое страшное было под конец. Приземистые черные танки с крестами на броне быстро шли по проселочной дороге. Впереди – обоз беженцев. Танки врезаются в него, ломают повозки. В обе стороны от дороги бегут люди. Танкисты машут вслед им руками. Веселые потные лица, белозубые улыбки, сдвинутые на затылки береты…

Еще кадр. Луг с высокой травой. Много цветов. Танк гонится за людьми. Босая женщина бежит, запрокинув голову. Высоко подпрыгивает. Развеваются ее волосы. Падает в изнеможении, снова вскакивает

Потом – мастерски снятая сцена? танк неумолимо настигает женщину, будто подтягивает ее к себе гусеницами. Она оборачивается, выставляет, защищаясь, тонкие руки. Танк сбивает ее с ног, обрушивается на нее. Крупным планом – гусеница, с налипшими на траках клочьями платья.

– А-а-а! – сдавленно закричал кто-то в первом ряду.

– Булгаков, останови! – скомандовал Порошин.

Аппарат перестал трещать. Загорелся свет. Возле экрана стоял старший лейтенант с белым, как у мертвеца, лицом. У него дергалась щека, рассеченная шрамом от виска до подбородка. Он задыхался. Рванул рукой ворот гимнастерки – с треском отлетели пуговицы.

– Товарищи! Ребята! – он говорил хриплым шепотом, но в бараке было настолько тихо, что его слышали даже в дальнем конце. – Ребята! Жену мою тоже вот так…

Он не докончил, нагнул голову и быстро пошел к двери. Красноармейцы расступились, образуя коридор.

– Кто это? Кто, не знаешь? – толкнул Игорь стоявшего рядом сержанта.

– Бесстужев, командир лыжного батальона, – ответил сержант.

* * *

Гудериан получил приказ фюрера развивать наступление в общем направлении на город Горький, обходя Москву с юго-востока. Не будь это глупостью, вызванной плохим знанием обстановки, приказ можно было бы расценивать как издевку. С одинаковым успехом Гудериан мог бы сейчас развивать наступление, скажем, на Иркутск. Его войска до сих пор не могли еще выйти к Оке и взять Каширу. И думал Гейнц не о Горьком, который находился в шестистах километрах, а о деревне, название которой он даже не мог запомнить. Через эту деревню пролегала дорога к Оке, та самая дорога, по которой продвигалась вперед ударная группа, состоявшая из пехотной дивизии и сотни танков. Больше Гудериан ничего не мог выделить. Все его поредевшие силы были заняты тем, что сдерживали давление русских на растянутых флангах и безуспешно осаждали Тулу.

Казалось, что в ходе войны наступил такой момент, когда обе стороны окончательно выдохлись, израсходовав все резервы. Сражение за Москву выиграет тот, кто окажется более энергичным, более настойчивым в достижении цели. После всех неисчислимых жертв, которые понесли и русские и немцы, судьбу советской столицы мог решить последний брошенный в бой батальон. Нужна была та последняя соломинка, которая сломает спину изнемогающего противника. Гудериан производил чистку в тыловых подразделениях, отправлял на передовую обозников, интендантов.

Гейнц вылетел на «шторхе» в расположение ударной группы, чтобы ознакомиться с положением дел и подбодрить солдат. Утро выдалось морозное. Солнце на востоке поднялось такое яркое, что на него невозможно было смотреть. Черная тень самолета скользила слева по однообразной снежной равнине, прочерчивала поля, ныряла в овраги, проносилась по крышам редких населенных пунктов. Глядя вниз, Гудериан испытывал неприятное ощущение, вызванное огромностью пространства. Фактически вся эта прифронтовая территория являлась ничьей землей. Немцы контролировали только города и узлы дорог, на большее не хватало войск.

Когда «шторх» приземлился, было уже десять часов, но передовые подразделения, ночевавшие в селе, еще только собирались выступать. На широкой улице строились роты. Солдаты выходили из домов неохотно. Не было ровных шеренг. Люди в строю подпрыгивали, согреваясь, хлопали руками, почесывались. Офицеры не обращали на это внимания. Да и какая могла быть дисциплина у этих солдат с почерневшими от мороза лицами, одетых в русские шинели, в крестьянские полушубки и даже просто в пальто? На ногах черные, серые, какие-то пестрые валенки, у одних совсем новые, у других стоптанные, покрытые кожаными латками. Поверх шапок и пилоток, чтобы не мерзли уши, повязаны женские платки и шали. От формы у большинства остались только хлопчатобумажные штаны. Вероятно, их нечем было заменить. Но судя по тому, какими толстозадыми выглядели солдаты, они надели под штаны не одну пару белья.

Гудериан спросил полковника Эбербаха, достаточно ли у него людей.

– Полк укомплектован, мой генерал, – ответил тот. – Но много нестроевых. У нас хватит сил еще на один бросок. Деревню мы возьмем. Может быть, возьмем Каширу. На большее рассчитывать трудно.

– Завтра сюда подойдет полк из двадцать девятой мотодивизии.

– Он не в лучшем состоянии, мой генерал. – В полку восемнадцать танков.

– Просто не верится, что совсем недавно у нас были сотни машин, – вздохнул Эбербах.

Генерал успокаивающе похлопал его по плечу.

Между тем пехота выступила из села. Колонна, извиваясь на поворотах дороги, медленно уходила в белые поля. Далеко впереди слышались винтовочные выстрелы.

На улице танкисты разогревали моторы. От холода быстро густело масло, а в войсках не было глизенталя, хотя Гудериан уже несколько раз требовал прислать его. Впрочем, он требовал и зимнего обмундирования, и пополнения, но его просьбы не выполнялись. Германия осталась слишком далеко, тонкие нити железнодорожных путей рвались от партизанских диверсий, отрезанные бездорожьем войска были предоставлены самим себе. Считалось, что их ждет скорый отдых: сразу после Москвы, что у них достаточно сил, чтобы выполнить задачу.

Танки вышли из села. Но едва миновали они крайние избы, как в воздухе появились самолеты. Юркие, остроносые штурмовики «Ил-2» косо падали с высоты, будто намереваясь таранить землю. Эти маленькие одноместные машины имели бомбовое и ракетное вооружение. Снаряды их пушек пробивали броню. Немцам пока нечем было бороться с ними. Про эти штурмовики говорили: единственное спасение от них заключается в том, что их мало.

Волей-неволей Гудериан должен был признать, что в плане войны допущена ошибка в оценке техники русских. Учитывалось только старое вооружение, не принималось во внимание то, что могло появиться на фронте в ходе кампании. Надеялись на быстроту. А теперь у русских есть и танки, и самолеты, превосходящие немецкие. Это очень осложняло борьбу.

«Илы» улетели лишь после того, как расстреляли три танка. И едва только скрылись они за горизонтом, с востока примчалась пара советских истребителей. Они носились над дорогами, кувыркались где-то там, возле солнца, поблескивая под его лучами. Гудериану пришлось остаться в селе. Рискованно было подниматься в воздух на «шторхе».

После полудня начали поступать сообщения о ходе боя. Полк занял часть деревни, но дальнейшее продвижение его было приостановлено спешенными кавалеристами, имевшими много пулеметов. Это встревожило Гудериана. По донесениям разведки он знал, что к Кашире перебрасывается из-под Серпухова кавалерийский корпус генерала Белова, но не предполагал, что русские прибудут так скоро, намеревался опередить их. Теперь вряд ли можно было рассчитывать на успех до того времени, пока сюда подтянутся механизированный полк и подразделения 24-го танкового корпуса.

Гейнц сидел в просторной и чистой комнате большой избы. Натопленная печка дышала жаром. Разложив на столе карту, Гудериан смотрел на нее, машинально читал названия, но думал совсем о другом. Он вспомнил свое, известное ныне всей немецкой армии, правило: «Танки в кулак, а не вразброс!»

Теперь он не бил, не тиранил, а тыкал ослабевшими пальцами то в одном, то в другом месте, загораживался ладонью, стараясь сдержать давление русских. И не сейчас, не в эти последние дни, разжался его кулак. Это началось давно, просто раньше он не замечал или старался не замечать этого. Он не считал потерь, считал только победы. Его не очень беспокоило, какой ценой они куплены. А между тем как раз тогда, в боях под Минском и Смоленском, возле Киева и возле Орла, потерял он своих лучших солдат…

Громко скрипя замерзшими сапогами, в комнату вошел полковник Эбербах. Размотав шарф, бросил его на лавку.

– Господин генерал, я осмелюсь посоветовать вам… Вы должны улететь.

– Что случилось?

– Полк оставил деревню и отходит сюда. Русских слишком много. Большие потери.

– Ваше решение?

– Буду оборонять это село.

– Поступайте, как сочтете нужным. Но я до темноты остаюсь здесь. Подниматься в воздух опасно.

Эбербах ничего не ответил, быстро прошел в соседнюю комнату, где стояли телефоны, и плотно закрыл за собой дверь.

Гудериан, глядя на карту, обдумывал, с какого участка можно снять войска, чтобы наверняка опрокинуть кавалеристов и захватить Каширу. Еще подумал он о том, что фронт неустойчив, что русские могут опасно контратаковать, и поэтому следует незамедлительно подготовить у себя в тылу оборонительный рубеж. Эта мера обезопасит от случайностей.

Ни умудренный опытом Гудериан, ни отступавшие солдаты, ни преследовавшие их красноармейцы – никто еще не понимал, не догадывался о том, что около этой затерянной в снегах деревушки начался давно уже назревавший исподволь перелом. Волна наступающих немецких войск, катившаяся от самой границы, растратила всю энергию и остановилась, достигнув крайней точки.

* * *

На формировочном пункте попросил Иван Булгаков, чтобы назначили его в повара. Самое милое дело – погреться зимой подле кухни. Послали Ивана в отдельный танковый батальон. И все было бы хорошо, но не нашлось в этом батальоне ни одной лошади, только сплошная техника. Танкисты мотались с одного участка фронта на другой. Кухню Ивана цепляли к грузовику, возившему продукты и боеприпасы.

Какая может быть зимой езда на автомашине? Одни слезы. Грузовик на день по нескольку раз застревал на проселках, ломался, отставал от батальона. Голодные танкисты проклинали Булгакова и всю его родню до седьмого колена. Иван всерьез опасался, что разозленные ребята как-нибудь накостыляют ему в шею.

Хорошо еще, что встретил Иван в батальоне земляка – рыжего Лешку из деревни Дубки. Только теперь был это уже не Лешка – веселый парень, гроза девок, а товарищ старшина Карасев, командир новенького танка Т-34, человек повоевавший и авторитетный. Но при всем том земляк есть земляк. Ради встречи выпили они по кружке спирта, и тут пришла Ивану такая мысль: а что ежели цеплять кухню прямо к танку? Дело верное – вытащит из любого заноса. А главное – от своих никогда не отстанешь.

Лешка сперва артачился, заедало самолюбие. Какая это боевая машина с кухней на привязи? Однако, сообразив, что два раза в сутки заправляться горячим приварком совсем неплохо, согласился и даже сам пошел с Иваном к командиру батальона. Тот посмеялся, покрутил головой, но разрешил попробовать.

С того дня жизнь Ивана сделалась куда как спокойней. Танкисты у него ходили сытые и довольные. В других частях люди по два-три дня сидели на сухом пайке, на консервах и сухарях, а Иван потчевал своих бойцов горячим борщом и кашей вдоволь. Он же сам сделал такое предложение: заливать остывшие моторы кипятком, чтобы ускорить прогрев. Работы у него прибавилось, зато комбат объявил благодарность, а командиры танков наперебой предлагали свои услуги, готовы были везти с собой, не отцепляя, хоть в атаку.

Лешка Карасев, зачисливший Ивана в свой экипаж, раздобыл ему черный танковый шлем, добротный полушубок, хоть и замасленный, но почти новый. Выглядел Булгаков настоящим танкистом. Однако хоть и приобщился он к технике, в глубине души хранил незыблемое убеждение, что лошадь надежней, особенно при снежной зиме.

Их батальон придан был в конце ноября кавалерийскому корпусу генерал-майора Белова. Получили задачу быстро двигаться на Каширу. По всем планам-расчетам танкисты должны были явиться на место раньше конников. А получилось наоборот. Кавалеристы ехали напрямик, по заметенным проселкам и за двое суток отмахали сто верст. А танкисты искали дорогу получше. Сделали большой крюк. Ночью напоролись на разбитый мост. Пришлось поодиночке спускать танки с крутого берега. Одна машина опрокинулась, несколько поломалось в пути.

Растеряли на дорогах почти половину танков и в район Каширы прибыли на день позже кавалеристов. Ивана расстроила такая неорганизованность, но опытный Лешка сказал ему, что так бывает всегда, на переходах машины отстают, а потом подтягиваются.

Потеснив в избах кавалеристов, остановились ночевать в деревне. Снег тут был истоптан повсюду, виднелось много мелких воронок. Стекла в домах выбиты, заткнуты тряпьем. Валялись неубранные, закоченевшие трупы. Всю ночь через деревню двигались войска. По три в ряд ехали конники. Скрипели санные обозы. И все туда, в сторону немцев. Красноармейцы громко разговаривали и переругивались. В обгон колонны скакали командиры в бурках. Давно не видел Иван такого передвижения частей к фронту. Сам чувствовал возбуждение. Хотелось думать, что вот оно, наступление, началось, на танец. Хотелось, и боязно было. Ну взяли две-три деревни, это ведь еще ничего не значит, такое случалось и раньше…

Спать он так и не лег. Ясно, что с утра начнется бой, надо накормить людей еще до рассвета. Да не чем-нибудь, а повкуснее. Пока начерпал воды в котел, пока торговался с поваром кавалеристов, обменивая крупу на говядину, подошло время разжигать топку.

Еще затемно, на самой заре, побежали по избам командиры будить бойцов. Танкисты выскакивали на улицу, на двадцатиградусный мороз, умывались снегом, кряхтя и вскрикивая от холода. Командир батальона обтирался по пояс, восторженно крякал, как утка. От него валил пар. Иван подождал, пока комбат надел гимнастерку. Доложил по уставу:

– Товарищ капитан, на завтрак гречневая каша с мясом. Разрешите подать пробу?

– Уже готова? И даже с мясом? – удивился комбат. – Черт тебя знает, Булгаков, что ты за человек! Я тебя даже хвалить боюсь, чтобы нос не задрал. Ну прямо – настоящий танкист! Есть в тебе наша хватка!

– А как же! – улыбнулся довольный Иван. – Такая, значит, служба у нас.

Пока танкисты завтракали, Иван успел вскипятить полный котел воды. Кипяток залили в моторы. Танки загудели, ожили, задвигались. Кавалеристы седлали коней. На улице сделалось шумно и тесно. Где-то в южной стороне начали бить пушки.

– Вот что, Иван, – сказал Лешка Карасев. – Ты лучше тут останься со своим рестораном. Сюда тыловики подъедут. А у нас сегодня горячий денек будет.

– Я горячего-то побольше, чем ты, видел.

– Угроблю тебя – не простят ребята.

– А жрать людям нужно или как? Для машины ты небось и бензин и всякую смазку берешь. А человек? Хуже железки твоей, а? Слыхал, что комбат сказал? Ты, говорит, Булгаков, настоящий танкист!

– Куда же, к черту, я тебя в бой потащу?!

– А ты не черти, не черти, – рассердился Иван. – Ишь ты, сопля зеленая! Получил пилу на петлицы и сразу в голос орет. Молодой еще на меня голос высить. Вези, стало быть, а то как садану черпаком – враз про свое званье забудешь!

– Тьфу! – сплюнул в сердцах Карасев. – Да мне-то что! Поезжай прямо хоть на тот свет! Для тебя же лучше хотел…

Из деревни танк Лешки вышел последним. Уже поднялось маленькое, похожее на красное яблоко, солнце. Ярко блестели снежинки. Карасев стоял в башне, иногда нырял внутрь, давая команду водителю. Иван Булгаков, греясь возле не остывшей еще печки, озоровал, пытаясь дотянуться и стегануть по броне ременным кнутом. Покрикивал весело:

– Но, милаха! Шевели копытами, не ленись! Ишь, развоняла! – отворачивался он, когда вылетали из выхлопной трубы синие кольца отработанных газов.

Он уже забыл о ссоре с Лешкой. Радовал его солнечный веселый денек, прихватывающий щеки морозец. А самое главное – ехал Иван не на восток, а на запад. Не он бежал от немцев, а немцы где-то впереди отступали перед нашими. Знал Иван, что далеко, ой как далеко надо будет ехать, ползти, идти, пока доберешься до германской земли. Однако лиха беда – начало!

Танк прибавил скорость. Сверкающие ленты гусениц взметывали снег. Заклубилась сухая серебристая пыль, запорошила Булгакова. Машина громыхала, кухня подпрыгивала, кренилась то на один, то на другой бок. Иван держался обеими руками, чтобы не свалиться с приступки.

Лешка Карасев, высунувшись из башни, скалил зубы и кричал что-то, неслышимое за гулом и лязгом.

Проехали без остановки село, вероятно только сегодня отбитое у немцев. Горели дома, снег вокруг пожарищ оттаял до самой земли. Жители и красноармейцы носили ведрами воду.

За селом стали попадаться на дороге брошенные грузовики, зеленые крытые повозки, а потом мотоциклы. Или горючее у немцев кончилось, или перехватили их кавалеристы, но мотоциклов было оставлено тут много, штук сто. И все целые. Возле них уже копошились наши бойцы. Иван одобрительно подумал: ребята не ошибутся – поедут на фашистских колесах догонять фрицев.

Колонна перевалила через один пригорок, через другой и прибыла наконец к месту боя. Впереди тянулся длинный пологий спуск. Дорога убегала влево, а с правой стороны виднелась на возвышенности деревня. На нее наступали спешенные кавалеристы. Они медленно продвигались по снегу двумя изломанными цепями. Ветер доносил оттуда слабый треск выстрелов, заглушаемый пальбой короткоствольных гаубиц, стоявших у поворота дороги.

В овраге скрывались коноводы с сотнями лошадей. Тут сгружали квадратные тюки прессованного сена. Голодные лошади трудились возле саней. Иван с опаской посмотрел в небо, сияющее чистейшей голубизной. «Прилетит, не дай бог, тройка «мессеров» и нарубит здесь конского мяса…»

Но самолетов не было. Иван подумал, что последнее время вообще легче стало дышать. Он уж как-то даже привык к тому, что несколько дней танкистов не бомбили. Стоило появиться в воздухе немцам, как на них сразу же накидывались наши истребители.

Колонна остановилась. Кавалерийский начальник, маленький, с калмыцкими скулами подполковник, расстелил на снегу бурку, лег на нее рядом с командиром танкового батальона. Придерживая шевелящуюся на ветру карту, меряли что-то циркулем. Потом комбат подошел к машине Карасева. Лешка вытянулся около танка, слушая приказ.

– Смотри, – ткнул в карту капитан. – Тут дорога. Пехота по ней должна была выйти, но отстала. Нет пехоты. Подполковник за фланг опасается. Фланг голый. Поезжай вот сюда. Вон за тем бугром перекресток. Стой там, как штык, чтобы ни одна мышь не проскочила.

– Будет сделано, – сказал Карасев.

Танки поворачивали и уходили вправо, к деревне. Там, судя по стрельбе, бой завязался серьезный. Лешка укоризненно посмотрел на Ивана.

– Это из-за твоего потребсоюза мне такую персональную задачу поставили. Кухню комбат пожалел… Ребята в дело пошли, а мы теперь будем загорать под жарким солнцем на том перекрестке.

– Ну и что? Кому-то все равно надо стоять там. А я к вечеру гороховое пюре сварганю.

– Ел бы ты сам это пюре, а мне с тобой одно расстройство. Нет, Иван, как ты хочешь, не буду я больше с тобой валандаться.

– Подумаешь, цаца! Не валандайся. Завтра к другому прицеплюсь. Каждый за милую душу возьмет. Только уж потом насчет кипяточку ко мне не бегай. Своим паром грейся!

Лешка вздохнул и полез в танк.

Поехали дальше. Дорога уводила влево. Перевалили через бугор. Впереди открылось поле с редкими кустиками, а за ним – снова холмы. Стрельба слышалась все глуше и глуше. Дорога теперь тянулась ненаезженная, едва приметная. Танк шел осторожно, иногда пробуксовывая на снегу. Кухню качало на невидимых ухабах.

Перекресток им не попался, хотя отъехали они уже километра четыре, а то и все пять. Лешка на ходу спрыгнул с машины, вскочил на приступку кухни к Ивану.

– Не заметил развилки-то?

– Не было, – уверенно ответил Булгаков. – Все время под колеса смотрю.

– Вот черт! В карте, что ли, напутано?

– Э, мил человек, когда ее рисовали, карту твою? Небось летом да в мирный год. А тут гляди как позамело все… Оно, конечно, может раньше и был тут зимник, мужики, к примеру, в район на базар ездили. А по нынешним временам, какая езда? Кто жив, дома сидит.

– Чего лее нам делать теперь?

– А вон взберемся на тот холмик и встанем. Видно оттуда, и кустики там растут. Я дров насеку.

– К чертям собачьим твои дрова. Боевой приказ выполнять надо. Поедем, пока не будет развилки, и точка. Наблюдай по обе стороны, – распорядился Карасев.

Только через полчаса увидели они наконец перекресток. Тот ли, на котором должны были стоять, или другой – неизвестно. Уж больно далеко уехали они от своих. Винтовочной стрельбы совсем не было слышно, артиллерия рокотала глухо, и не поймешь, с какой стороны. Дорога, пересекавшая ту, по которой шел танк, была утоптана ногами, пестрела свежими рубцами автомобильных колес.

– Ну, заскочили в глотку к немцу, – хмурился Лешка, разглядывая незнакомые отпечатки покрышек.

– А чего ты пужаешься? – возразил ему Иван. – Я с одной винтовкой полтора месяца по тылам у немца гулял. А у тебя эвон какая машина. И с броней, и с пушкой. Сиди да постреливай. К тому же – четыре дороги окрест, куда захочешь, туда и катись.

Осторожный Лешка отвел танк метров на сто от перекрестка, в гущу кустарника. Велел забросать машину снегом, а следы гусениц затоптать. Иван занялся своим делом. Нарубил хвороста, развел огонь в топке.

– Только еще дыму недоставало! – рыкнул на него Карасев.

– Дыму от твоей цигарки больше, чем от моей трубы. Я же сушняком топлю, – объяснил Иван.

Простояли они в укрытии долго. Солнце потускнело и начало скатываться вниз. Крепче сделался холод.

А на дороге не появилось ни единой живой души. Канонада постепенно придвинулась ближе. И еще началась стрельба за леском, к востоку от них. Танкисты, прислушиваясь, прыгали возле кухни, по очереди подкладывали хворост в топку, совали к огню красные руки.

Иван налил ребятам кипятку в котелки и выдал по кольцу сухой семипалатинской колбасы. Лешка Карасев, поколебавшись, достал флягу со спиртом и разделил всем поровну.

– За удачу, – сказал он.

– За это следовает, – поддержал Иван. – Глядишь, мало-помалу и пойдет дело. Вчера, говорят, немца на десять верст пихнули, нынче еще пихнут. Так, может, и до самого дома…

– У тебя дом близко, – ответил механик-водитель. – А у меня аж за Полоцком.

– Все равно, – тряхнул головой Карасев. – Один черт и в Полоцк, и во Львов, и куда хочешь – всем вместе идти. Ну, за дальнюю нашу дорогу.

Иван выпил и пошел разводить гороховый концентрат. Топка горела жарко. Из котла валил пар. Не спавший всю ночь, Иван скоро захмелел в тепле. Ворочал мешалкой, а сам думал о доме. Думал спокойно. С тех пор как побывал недавно в Стоялове, меньше переживал за своих. Ребятишки здоровы, припаса на зиму хватит. В холодное время немцы по деревням не ходоки. Жмутся к городам да к большим дорогам. Ну, а потом жизнь покажет…

– Ребята, чего молчите? – крикнул он. – Песню бы, что ли, сыграли!

– Я вот тебе сыграю по спине мешалкой, – сказал Карасев. – Какой тебе может быть духовой оркестр, когда мы по всем правилам в засаде стоим?!

– Старшина, людей вижу! – доложил наблюдавший с башни стрелок.

– Где? Наши? – бросился к машине Лешка.

– Вон на дороге!

По гребню бугра очень медленно двигались три грузовика с закрытыми кузовами, а рядом с ними шагало человек двадцать. Приближались они с той стороны, откуда привел танк Карасев, и это сперва смутило его.

– Форма-то вроде наша, – неуверенно произнес он. – Шинели наши.

– Нет, – возразил Иван. – Не у всех. Ты глянь, как головы завязаны. Наши поверх шапок ничего не крутят. А эти, как бабы. И без оружия многие. В машинах винтовки возят. Привыкли налегке гулять.

– По местам! – скомандовал Карасев. – Гаси, Ваня, кухню, лезь в танк, к водителю.

– Подожду малость, пока не приспичило. Я для тебя наблюдение вести буду.

Немцы ненадолго скрылись в овраге и появились снова уже гораздо ближе. Моторы буксовавших машин работали с надрывом, солдаты облепили грузовики, подталкивали их плечами.

– Накатались, сволочи! – злорадствовал Лешка. – Теперь машины на вас ездят! А ну, подвинься, – сказал он башнеру. – Я их сейчас сам раскулачу!

Башня развернулась, осыпая снег. Длинный ствол пушки медленно пополз вниз, остановился, потом опустился еще немного. Иван открыл рот, чтобы не оглушило. Выстрел в морозной тишине лопнул со звоном. На месте головной машины вспыхнул огненный шар и сразу исчез в дыму. Секунда – и осталась только черная, парящая груда обломков.

Немцы даже не сообразили в чем дело, продолжали подталкивать задний грузовик, а второй снаряд уже взметнул землю чуть левее дороги. Солдаты разом повалились на снег, будто сдутые порывом ветра, а грузовик, как испуганный, попятился, покатился назад по склону оврага.

Лешка выстрелил еще три раза и вылез на башню; зверовато ощерясь, вертел головой, искал цель. Но если и были уцелевшие немцы, то они скрылись в овраге. Третья машина горела, а возле нее валялись убитые.

– Землячок, дорогой! – восторженно кричал Иван. – Утешил ты меня! За все мои горькие денечки утешил!

– Не лезь! Погоди! – заорал на него Лешка. – Очумел ты, черт старый! Гляди, еще вон идут!

– Пущай идут! Мы их всех в сыру землю! На удобрению! – кричал Иван, распаленный хмелем и радостью.

На этот раз немцев было больше, целая рота. Но без машин. Выходили они из леса, прямо по снежной целине направляясь к дороге. Карасев не утерпел, послал несколько снарядов. Немцы рассыпались в стороны от черных воронок, однако направления не изменили. Они явно стремились попасть на дорогу. Вероятно, их поджимали сзади, и другого пути не было.

– А ну, еще плюхни, земляк! – пританцовывал на броне Иван. – Выдай им полную норму сухим пайком!

– А вот и выдам! – стреляя, кричал Карасев.

– Леха, голубчик! Вон туды, к березкам, подкинь пару горячих!

– А вот и подкину! – злобно щерился Лешка, посылая снаряд за снарядом.

Немцы около березняка залегли, зарылись в снег. Стрелок попробовал достать их пулеметом.

Потом с немцами что-то произошло. Они начали вскакивать группами то в одном, то в другом месте. И все поворачивались спиной к танку, а лицом туда, откуда пришли. Лешка только успел прицелиться в самую тесную кучу, как Иван сверху стукнул валенком по его голове.

– Погоди, Леха! Наши там!

Немцы поднимали руки. Черные их фигуры отчетливо вырисовывались на снегу. А между ними, сливаясь с белым фоном, почти невидимые, как призраки, быстро скользили лыжники в белых халатах.

– Хватит, Леха! Их сейчас доктора наши долечат! – веселился Иван.

На дороге появились кавалеристы. Ехали без строя, спешили, скакали в обгон друг друга. Застоявшиеся на холоде лошади играючи несли всадников. А вдали, за ними, вытягивалась на бугор длинная колонна.

Танк, сбрасывая маскировку, подполз к дороге, выволок кухню. Ребята вылезли на броню, махали руками своим.

Первым подскакал пожилой краснолицый кавалерист с заиндевелым чубом, с ледышками на усах. Голой ручищей держал повод. Осадил коня. Высокий вороной мерин упрямо выгнул шею, пена с морды брызнула в лицо Карасева.

– Ну?! – крикнул разгоряченный всадник.

– Жужжит! – ответил весело Лешка.

– Чего жужжит? – обалдело глянул на него конник.

– А чего – ну?

– Немец, говорю, где?

– Вот немец! – показал Лешка на трупы возле дымящихся остатков машин.

– Га! Сейчас я тебе! – замахнулся нагайкой кавалерист.

– Сам ешь! – отпрыгнул Карасев.

– Эй, шустрый, берегись, в другой раз достану! – засмеялся всадник и отпустил повод. Конь с места взял прыжком, присев на задние ноги, помчался галопом.

С говором и смехом по трое в ряд проезжали мимо кавалеристы. Звякало оружие, всхрапывали лошади. Обгоняя колонну, по свежим лыжням бесшумно скользили лыжники в новых незагрязненных халатах, розовощекие молодые парни с автоматами на груди. Показалось, может, Ивану, а может, и вправду, промелькнуло передним лицо Игоря. Но и моргнуть не успел – скрылась белая фигура, затерялась среди множества таких же.

Стоя над парящим котлом с черпаком в руках, кричал Иван проезжавшим красноармейцам:

– Пюре, ребята! Пюре горячая! Бери, кому надо!

Лыжники проносились мимо, а кавалеристы задерживались, прямо с седел протягивали котелки. Иван накладывал дополна, без меры. Конники ели на ходу, отпустив поводья привычных к строю лошадей.

– Своим оставь! – сказал Карасев.

– Все свои, Леха! Все наши! Видел, пошла России! Пюре горячая, ребята, давай котелки! Всю Россию накормлю, Леха! Было бы кого кормить, парень!

Карасеву казалось, что веселится Иван на радостях, под хмельком. А глянул в лицо Ивана и обомлел: глаза у него блестели слезой, мокрыми были щеки.

– Да ты никак плачешь?

– Это я-то? Нет… Пар, значит, в глаза шибает. Сзади мороз, а тута пар, – смущенно бормотнул Иван и отвернулся, вытирая лицо рукавицей.

* * *

Высшее немецкое командование страдало неизлечимой болезнью: чрезмерной самоуверенностью. Эта самоуверенность притупила у гитлеровских генералов стратегическую дальновидность, способность критически осмысливать свои действия.

Два месяца фашистские дивизии сражались на подступах к Москве. Дважды предпринимали они «генеральное наступление» на столицу, оба раза понесли большие потери и были остановлены. Но немцы упрямо верили, что захват Москвы – дело нескольких недель или даже нескольких дней. Они бросили в бой все резервы, гнали свои войска в новые и в новые атаки. Гитлеровские генералы считали, что Красная Армия тоже ввела в сражение все силы и что эти силы напряжены до крайности. Казалось, еще удар – и цель будет достигнута!

Командующий группой армий «Центр» фельдмаршал фон Бок в приказе от 2 декабря 1941 года так оценивал сложившуюся обстановку: «Противник пытается облегчить свое положение, перебрасывая целые дивизии или части дивизий с наименее угрожаемых на наиболее угрожаемые участки фронта. Прибытие нового пополнения было замечено только на одном участке и в небольшом количестве… Оборона противника находится на грани своего кризиса».

А между тем советское Верховное Главнокомандование сосредоточивало на московском направлении крупные стратегические резервы. Несколько новых армий выдвинулось из глубокого тыла к столице. Соотношение сил менялось в пользу советских войск. Впервые с начала войны наша авиация захватила в районе Москвы господство в воздухе.

Наступление, о котором мечтали бойцы на фронте и труженики в тылу, началось 6 декабря. В этот день войска Западного, Юго-Западного и Калининского фронтов нанесли решительный удар по противнику.

В полосе танковой армии Гудериана обстановка усложнялась с каждым часом. Кавалерийский корпус генерала Белова, усиленный пехотой и танками, быстро продвигался от Каширы на юг и юго-запад, грозя отрезать пути отхода немецким войскам, все еще осаждавшим Тулу. Требовалось предпринять решительные и срочные меры. Гейнц вынужден был впервые подписать приказ об отходе.

За неделю стрелковая бригада Порошина прошла вперед на восемьдесят километров. Сам полковник все время находился в головных подразделениях. Агитмашину Игоря Булгакова приспособили под командный пункт, установили в ней две рации, стол, принесли пишущую машинку, охапку карт.

Автобус передвигался от деревни к деревне. Дорога везде была плохая, обмотанные цепями колеса буксовали. Командиры и красноармейцы связисты толкали машину руками. Останавливались где-нибудь на окраине населенного пункта. А один раз даже заехали в ригу. Связисты тянули с разных, сторон провода. Шофер Гиви разжигал в кузове железную печурку и сам грелся возле нее больше всех; холодной казалась южанину зима.

Полковник Порошин садился к столу, снимал телефонную трубку. Разговаривал по очереди со всеми командирами батальонов, задавал однообразные вопросы: какие потери, сколько взято пленных, что сообщает разведка, как с боеприпасами? Ставил задачу на следующий день: лыжному батальону двумя ротами занять такую-то деревню, ротой автоматчиков выйти в двенадцать ноль-ноль к такой то роще. Второму батальону преследовать отходящего противника, не давая закрепиться на таких-то высотах. Батарее противотанковых пушек следовать в боевых порядках пехоты.

Подобный разговор длился часа два, а то и больше. Иногда Порошин повышал голос, приказывал требовательно и резко, но чаще просто беседовал спокойно и даже с шуткой. То, о чем говорил полковник, штабные командиры тут же оформляли письменно, готовя боевой приказ, уточняли по карте названия населенных пунктов, определяли разграничительную линию с соседями.

Потом Порошин вызывал к телефону начальника штаба, находившегося во втором эшелоне вместе с тылами и политотдельцами. Интересовался количеством боеприпасов, продуктов, эвакуацией раненых, давал указания, куда и что подвезти, в какой батальон прислать пополнение.

Около полуночи все, кроме дежурного, ложились спать на несколько часов. Дежурный подкладывал дрова в печку, отвечал на телефонные звонки. Ночью, как правило, на передовой было тихо. На улице трещал мороз. Громко скрипел снег под валенками часового.

Задолго до рассвета срывался где-нибудь один выстрел, за ним другой, третий, все чаще и чаще начинали бить пулеметы. Полковник Порошин снова вызывал по телефону комбатов, расспрашивал, требовал. А потом брал лыжи и в сопровождении автоматчиков уходил в тот батальон, где было особенно трудно.

Почти каждый разговор с командирами Порошин заканчивал одним и тем же наставлением: «Не штурмуй, не атакуй в лоб, немец только и ждет этого… Думай, обходи, окружай, бей с флангов и с тыла». Игорь даже решился как-то под хорошее настроение сказать:

– Товарищ полковник, эту вашу заповедь каждый красноармеец в бригаде наизусть знает.

– А я повторял и повторять буду, – у полковника двинулась тяжелая челюсть. – Наше преимущество сейчас – скорость, маневр. Противник привязан к деревне, к дороге. А у нас и поле, и лес, все наше, везде пройдем, все доступно. Ты видел, что Бесстужев делает? Он ни одного населенного пункта в лоб не брал. Проскочит по полям, нажмет с фланга – немцы бегут… У него и потерь меньше, чем у других.

– Так это же всем известно! – возразил Игорь.

– Известно, говоришь? – У Порошина медленно багровели щеки, а лоб, наоборот, становился белым: первый признак нахлынувшего на полковника гнева. – Ты знаешь, что я двух ротных от должности отстранил? За это самое отстранил. Известно, а вот не делали, подлецы! – выругался он. – Косность, привычка к догмам, нежелание думать – вот бич. Подойдут, развернутся возле деревни и атакуют по всем стандартам, А стандарт немцам хорошо знаком. Люди гибнут. Боец на снегу – мишень: бей – не хочу!.. Каждый раз по-новому нужно задачу решать. А если в голове одна извилина, да и та прямая, – в подносчики патронов такого. Пусть горбом поработает…

Определенных обязанностей у Игоря не было. Трудился, что называется, «на подхвате». Чаще всего дежурил около телефонов, особенно по ночам. Оставаясь один, рассматривал карту. Забегая вперед, старался угадать, когда и куда выйдет бригада. Пока что двигались на запад, на Щекино. Дальше вели три дороги, и одна из них – на Одуев. Ведь может выпасть такая удача: придет он прямо в родной город! Но не хотел зря растравлять себя. Вдруг бригада свернет на другое направление? Или наступление приостановится? Последний вопрос очень тревожил и других командиров. Сводки Информбюро читали с особенной жадностью, спешили узнать, каково положение на других участках. Если в начале войны люди с необыкновенной легкостью делали прогнозы, предсказывая скорый конец фашистам, то теперь предпочитали помалкивать. До сих пор на пути бригады стояли сравнительно слабые силы немцев. Но ведь где-то должен быть тот рубеж, на котором противник сконцентрирует свои войска и попытается остановить наступление?

Впрочем, такие мысли были главным образом у штабников, имевших дело с картами и рассуждавших теоретически в больших масштабах. Бойцы и командиры на передовой жили другими настроениями. Для них каждая отвоеванная деревня была победой. Они шли вперед, гнали немцев и думали только об этом, о своих, хоть и маленьких, но конкретных делах.

То, чего опасались в штабе, произошло 11 декабря. В этот день лыжный батальон старшего лейтенанта Бесстужева легко продвинулся на двадцать километров, опередив действовавших справа кавалеристов. Несколько раз приезжали от Бесстужева связные, докладывали, что батальон идет, не встречая сопротивления.

Игоря удивляло, почему это не радует Порошина. И у других работников штаба лица были озабоченные. Хотя в воздухе появлялись немецкие самолеты, полковник приказал прямо среди дня гнать агитмашину вперед, ближе к батальону Бесстужева.

Вечером на трофейном мотоцикле приехал сам старший лейтенант. Игорь, растапливая печку, с любопытством разглядывал его. Был наслышан о нем. Полковник Порошин, скупой на похвалу, без всякого колебания называл Бесстужева лучшим комбатом в бригаде. А этот лучший комбат – почти ровесник Игоря. Всего на два или три года старше.

Одет Бесстужев был очень тепло: в высоких валенках, в полушубке поверх стеганого ватника. Лицо закрывал серый подшлемник. Видны только щеки с потрескавшейся кожей, губы да белесые брови. Голос у него был сухой, без интонаций. «Как замороженный», – подумал Игорь.

Держался старший лейтенант официально, по всему чувствовалось, что он тут чужой и что ему хочется поскорей уехать к своим. На вопросы командиров отвечал коротко и сдержанно. Оживился он только тогда, когда пришел полковник Порошин. Снял полушубок и подшлемник. Голова его была коротко пострижена. Только надо лбом – свалявшийся клок давно не мытых волос.

Он сел рядом с Порошиным, закурил вместе с ним и начал докладывать все тем же сухим и как бы равнодушным голосом, хотя говорил о вещах очень важных. Его батальон вышел к водной преграде. На реке Шать взорвана плотина. По западному берегу – заранее подготовленная оборона противника. Система ротных и взводных оборонительных узлов по деревням и на высотах. Пространство между опорными пунктами контролируется многослойным пулеметным и минометным огнем.

Игорь хорошо понимал, что это значит. Нельзя больше маневрировать, обходить немцев. Надо ждать, пока подтянется артиллерия и обозы с боеприпасами. Переправа через водную преграду, прорыв сплошной линии обороны – это сопряжено с большими трудностями, с большими потерями. И неизвестно, будет ли удача…

Старший лейтенант Бесстужев скоро снова уехал на передовую. Полковник проводил его до мотоцикла, пожал руку, сказал на прощание:

– Думайте, соображайте, да поскорее. Я буду у вас часа через три.

Потом Порошин вызвал к себе начальника штаба. На этот раз ни о чем не расспрашивал его, а только распорядился до четырех утра подтянуть к реке все имевшиеся орудия и минометы. Начальник штаба пытался возразить: это, дескать, невозможно. Порошин оборвал его на полуслове:

– Выполняйте. Не теряйте попусту времени.

Игорь смотрел на полковника и гадал, кого он возьмет с собой в батальон Бесстужева. Все командиры были заняты срочными делами. А Игорю очень хотелось попасть на передовую именно сейчас, когда начиналось самое важное. «Меня! Меня!» – мысленно повторял он, не сводя глаз с Порошина. А когда полковник, одеваясь, повернулся к нему, даже привстал.

– Разрешите с вами?

– Захвати мой автомат, – равнодушно кивнул тот, словно другого и быть не могло.

Выехали они на санях. Ночь стояла очень темная. Валил снег. Дороги совсем не было видно, лошадь шла наугад, осторожно ставя ноги. Порошин, подняв воротник, молчал и курил одну папиросу за другой. Игорь не решался перебивать его размышления. Смотрел на мутную пелену вокруг, пытаясь представить, что происходят за этой снежной завесой. Где-то слева, близко, по такой же занесенной дороге, шагают красноармейцы. Тащатся, обозы. Скользят артиллерийские лошади, люди на руках катят навстречу пурге свои пушки. Если артиллеристы и не заплутаются в этом мраке, то все равно вряд ли успеют выйти к реке до наступления утра.

Справа, севернее их бригады, едут кавалеристы, закутавшись в бурки и плащ-палатки. За конницей ползут танки, ревут моторы машин, буксующих в рыхлом снегу.

А за рекой в теплых домах сидят немцы. В дотах, сделанных в фундаментах, дежурят пулеметчики. В передовых окопах, вынесенных к воде, мерзнут дозоры. Немцы сейчас спокойны. Река разлилась широко, вода холодная, никто не переплывет. А понтоны и лодки – откуда они у русских?

Вот такой предстала бы ночь, если можно было бы посмотреть километров на десять вокруг. Но снег так лепил в глаза, что не видно было даже головы лошади. Громко ругался возчик, то шагавший около саней, то уходивший вперед разыскивать дорогу.

Ехали они очень долго, но в конце концов добрались до места. Остановились перед кирпичным зданием, наполовину разбитым снарядами. Дежурный проводил Порошина и Игоря в большой подвал, освещенный двумя лампами. К стене были прислонены лыжи. На полу спали люди, оставив проход к груде деревянных ящиков, возле которой сидел Бесстужев с несколькими командирами. Полковник махнул им рукой, чтобы не вставали, но они все-таки поднялись и стояли до тех пор, пока сел Порошин.

– Выступаем в два часа, – сказал Бесстужев, как о чем-то давно решенном. – Вот тут, – показал он на карте, – у немцев разрыв больше километра. Низина, с высот простреливают. Постараемся проскочить незаметно. Сделаем крюк у них по тылам, выйдем к деревне с той стороны. Сейчас третья рота ищет материал для плотов. Мы ударим с тыла, отвлечем немцев. Обеспечим переправу.

– Но вы-то через реку на чем? – спросил Порошин.

– Мы на ногах.

– Не понимаю!

– Все просто, товарищ полковник. Вода стоит над старым льдом. Разведчики промерили: в некоторых местах глубина до пояса. Перейдем вброд. Только добровольцы. Сто человек. Вся первая рота. Поведу я. – Бесстужев повысил голос: – На том берегу обороняется двадцать четвертый танковый корпус Гудериана. Без танков: их теперь нет. Мои старые знакомые, у меня с ними свои счеты.

Порошин еще не ответил, но Игорь знал, что полковник одобрит план. Он не мог не согласиться на эту операцию, обещавшую успех и задуманную как раз по тому принципу, который он проповедовал. Полковник не мог не отпустить Бесстужева. И не только потому, что группу должен вести опытный командир. Нашлись бы другие. Но старший лейтенант не имел морального права посылать людей форсировать реку при сильном морозе, сам оставаясь на сухом берегу, в безопасном месте. Порошину ясен был этот психологический мотив.

Игорь ждал, что полковник произнесет сейчас нечто торжественное. Но Прохор Севостьянович обвел всех взглядом, сказал деловито и слишком буднично;

– Веревку возьмите.

– Да, уже есть, – ответил Бесстужев. – Вот Гришин пойдет первым, – кивнул он на длинного командира. – На том берегу привяжет конец к дереву. Вдоль веревки пустим людей.

– Ко мне какие просьбы? – спросил Порошин.

– Просьба одна: чтобы форсирование началось по нашему сигналу. Иначе нас придушат там немцы.

– Об этом не беспокойтесь, – заверил полковник.

Вскоре он ушел вместе с долговязым Гришиным в другие подразделения, проверить, как готовятся подручные средства для переправы. Игорь остался в подвале. Вызвал по телефону штаб, передал приказание Порошина направить на участок лыжного батальона две гаубичные батареи.

Бесстужев что-то быстро писал на ящике. Он совсем не обращал внимания на Игоря, и это было обидно. Не видя под полушубком знаков различий, принимал его скорее всего за вестового. А еще казалось странным, что этот человек совсем не волнуется, не переживает; перед отправкой на рискованную операцию пишет, вероятно, какой-нибудь пустяковый рапорт с требованием незамедлительно снабдить батальон лыжной мазью № 2 или что-нибудь в этом роде.

Игоря несколько возмущало такое царственное равнодушие комбата к собственной персоне, и в то же время он чувствовал, что у Бесстужева это не наигрыш, не поза. Просто он уже пережил и повидал так много, что ему нечего было бояться.

Хотелось Игорю, чтобы старший лейтенант знал: перед ним не новичок, а человек обстрелянный, имевший ранение. Конечно, этим его не удивишь, но было бы приятно. В конце концов Игорь тоже не трус, тоже побывал в переделках… Однако Бесстужев не заговаривал с ним и даже не поворачивался в его сторону.

– Товарищ старший лейтенант, – сердито сказал Игорь. – Я хочу пойти с вами.

– А вы, собственно, кто такой? – щурясь, посмотрел на него Бесстужев.

– Младший политрук Булгаков из политотдела бригады.

– Если считаете нужным…

– Да, именно так я считаю.

– Дело ваше, – безразлично пожал плечами старший лейтенант и снова склонился над бумагой.

Сто человек двигались цепочкой, след в след. Все в белых халатах, едва различимые за пургой. Впереди, то ближе, то дальше через равные промежутки времени раздавались глухие взрывы.

– Что это? – спросил Игорь соседа.

– Немец по реке бьет, боится, как бы вода не застыла. Все время ковыряет.

От возбуждения и от быстрой ходьбы Игорю стало жарко. Только щеки, иссеченные снегом, будто бы затвердели и теряли чувствительность. Нужно было то и дело оттирать их рукавицей.

Через полчаса вышли к реке. Воды не было видно; слышались плеск да негромкая ругань. Красноармейцы раздевались прямо с ходу, без всякой команды. Игорь, как и все, расстелил на снегу маскировочный халат, поспешно снял ватник и гимнастерку. Скинул валенок и, зажмурившись, ступил на снег босой ногой. Кожу словно опалило огнем.

Он разделся догола, завязал в узел одежду и вместе с автоматом поднял ее над головой. Странное ощущение испытывал Игорь. Он не чувствовал сильного холода. Внутри ему еще было тепло. А кожа как-то натянулась, сковывая движения. Будто не смыл с нее засохшее мыло.

У кромки черной дымящейся воды задержался, но кто-то подтолкнул его сзади. Чтобы не упасть, он сделал большой шаг, ухнул сразу по колено и пошел, прижимаясь левым боком к натянутой веревке.

Вода оказалась гораздо теплее воздуха. Игорь даже приседал, чтобы согреть закоченевшую грудь. Ее будто стиснуло обручем, ребра так сжались, что трудно было дышать.

Впереди двигался высокий боец с узкой спиной и резко выпирающими лопатками. Он тоже весь голый, только на голове – шапка с болтающимися ушками. Ему приходилось труднее, чем Игорю. В одной руке держал узел с одеждой, а в другой – дегтяревский пулемет. Он пошатывался иногда, отступал в сторону от веревки.

Мелкие льдинки острыми краями покалывали кожу Игоря. Он отводил их свободной рукой, разгребал перед собой густое месиво осевшего на воду снега.

До берега было уже недалеко, когда впереди кто-то вскрикнул. Раздался громкий плеск, потом бульканье. Боец с пулеметом рванулся вправо и вдруг сразу исчез, сгинул под водой. Осталась на поверхности только шапка.

Игорь остановился в замешательстве. Помогать некому. Ступишь вправо, а там воровка, пробитая во льду снарядом, или полынья. Пойдешь ко дну, как и боец с пулеметом.

Кто-то снова сильно толкнул его сзади, ударил кулаком в позвоночник.

– Чего встал?

– Яма вон там!

– Левее бери! Останься тут, предупреждать будешь! Веревку оттяни! Давай!

Игорь всем телом налег на канат, отодвинул его метра на два.

– Держи так! – скомандовал человек и пошел дальше.

Обледеневшая веревка натянулась втугую, как тетива. Удержать ее было трудно. А отпустить нельзя. Мимо шли и шли люди.

– Скорее! Скорее! – торопил Игорь, упираясь ногами в шершавый лед и чувствуя, как слабеют силы.

Когда скрылся в темноте последний боец, Игорь одной рукой поднял канат над головой, с трудом перекинул через себя и сразу потерял его из виду.

Побрел напрямик, нащупывая ногой, нет ли ямы. От холода, от страха зашлось сердце. Казалось, он весь заледенел и кровь больше не движется в нем. Он остался совсем один среди пурги, в черной воде. И нельзя было закричать, позвать на помощь.

То ли почудилось ему, то ли в самом деле впереди тускло засветился огонек. Игорь, уже ничего не соображая, не заботясь об осторожности, ринулся туда. Огонек светил все ярче. Глубина уменьшалась. Еще рывок – Игорь выбрался на берег. Ноги сразу же свело судорогой, и он рухнул на снег.

Его подняли, посадили на что-то мягкое. Кто-то, уже наполовину одетый, вытирал его сухой тряпкой. Другой поднес ко рту флягу. Игорь, захлебываясь, глотал спирт, не чувствуя его вкуса. Обожгло горло. Теплота разлилась в животе, подкатилась к сердцу, струйками побежала по всему телу. Поднявшись на четвереньки, он развязал трясущимися руками узел и вытащил одежду.

Рядом появился Бесстужев, сказал быстрым шепотом:

– Четверых нету. Кто шел последним?

– Я, – с трудом разжал Игорь сведенные скулы, – Двое провалились при мне. Видел.

– А черт! Ну, шевелись скорей, не задерживай!

Едва Игорь оделся, его бросило в жар. Мягкими, непослушными сделались ноги. Сердце колотилось гулко и часто, с каким-то пугающим хлюпаньем. Двое бойцов помогли Игорю натянуть маскировочный халат, подхватили его под мышки, поволокли за собой. Метров через сто он оттолкнул их, зашагал сам.

– Бегом! Бегом! – шепотом передавали по цепи. Но никто не мог бежать, плелись еле-еле, у людей зашлись с пару ноги. Да и снег становился все глубже, из него трудно было вытаскивать валенки.

Игорь думал об утонувшем пулеметчике. Где-то он там: подо льдом, под водой. Мрак, холод… То же самое могло произойти и с Игорем. Один шаг отделял от гибели… Нет, куда легче умерить на земле. Убьют, и все. А там, в этой страшной глубине, будешь еще несколько минут жить, задыхаться, биться головой об лед, ища выход…

Слева от них взлетали ракеты. Но они совсем не давали света: возникали в белесой снежной мгле оранжевые пятна, описывали короткую дугу и гасли. Бойцы даже не ложились. Порой раздавались пулеметные очереди. Немцы стреляли просто так, в темноту, для острастки. А позади, на реке, через равные промежутки времени продолжали рваться снаряды. Игорь вспомнил: на переправе он даже не обратил внимания на эти разрывы. Или снаряды падали далеко, или не до них было в те минуты.

Красноармейцы шли все быстрее. Постепенно возвращалось к людям нормальное состояние. Только очень жарко было всем после ледяной ванны и порции спирта. Расстегивали под халатами ватники, воротники гимнастерок.

Потом колонна остановилась. Вдоль нее прошли Бесстужев и долговязый Гришин. Коротко и негромко беседовали с каждым бойцом. Остановились возле Игоря, и тут он впервые за все время увидел улыбку на мокром от снега лице старшего лейтенанта.

– А, политрук! – узнал Бесстужев. – Это вы веревку держали? Ну, молодец… Проверьте автомат, сейчас начнем крепостя брать! – сказал, засмеялся весело и повторил: – Крепостя брать и потроха из фрицев вынать, во как!

Грохот канонады вдруг прекратился, и колонна, будто она дожидалась этого, сразу двинулась дальше, туда, где смутно угадывалось за снежной пеленой что-то розовое, похожее на зарево. Все ближе и ближе слышались нечастые орудийные выстрелы. И опять пурга не позволила определить по звуку расстояние и направление.

Совсем неожиданно увидел Игорь перед собой догорающую избу. Крыша уже провалилась внутрь. Язычки пламени с шипением лизали черные бревна сруба. Дальше горело еще что-то, но Булгаков не успел рассмотреть: в это время отряд разделился на две группы; одна пошла прямо, а вторая, во главе с Бесстужевым, повернула левей. Туда же пошел Игорь.

Впереди, очень близко, завязался настоящий бой: тарахтели немецкие пулеметы, в сплошной треск сливались выстрелы винтовок и автоматов. Игорь понял: после артиллерийской подготовки бригада начала форсировать реку. Это по нашим бойцам стреляют фашисты!

Прозвучала команда. Красноармейцы побежали. Игорь – вместе со всеми. Обогнул угол сарая и выскочил прямо на немцев, возившихся возле орудия. Пушка выстрелила, выбросив желтое пламя, и в ту же секунду Игорь нажал спусковой крючок. Несколько автоматов затрещало одновременно. Немцы попадали. Пробегая мимо, Игорь нечаянно наступил на одного валенком: под ногой мягко спружинило.

Потом опять была снежная пустота, сильная стрельба впереди и справа. Но Бесстужев вел их не на эту стрельбу, а все время в сторону. Где-то близко длинными очередями строчил немецкий пулемет, но Игорь никак не мог понять, откуда же он бьет. Вбежал в дом, но в комнате было пусто. Прямо под ним, в подполье, рванула граната. Дрогнули доски, со стен посыпалась штукатурка.

Игорь снова выскочил во двор. Стрельба раздавалась со всех сторон. С востока, от реки, густо неслись пули, посвистывая над головой. Стоять было опасно. Несколько красноармейцев спрыгнули в лаз, уводивший под фундамент. Игорь последовал за ними. В тесном подземелье остро и ядовито воняло взрывчаткой, дым выжимал слезы из глаз. Тусклый свет проникал через амбразуру. Невидимый в темноте стонал раненый, хрипло просил что-то на чужом языке.

Отсюда начинался узкий ход сообщения. Игорь шел с бойцами, задевая плечами стены. Наверху разорвались несколько мин, скорей всего наших. Твердые кусочки мерзлой земли падали, как осколки.

Две ступеньки, крутой поворот – и ход кончился. Вправо и влево тянулась траншея. Игорь увидел трех немцев. Один, в белом халате и в белой каске, стоял на земляной приступке и стрелял в сторону реки. Еще двое возились около миномета. Из-за спины Игоря боец бросил гранату, она рванула под ногами немцев, взметнув узкий столб светлого пламени. Стрелявший немец обернулся и что-то крикнул, подзывая к себе рукой. Он принял красноармейцев за своих. Игорь почти в упор выстрелил в его живот, прошил очередью белый халат. Немец сверху рухнул мешком, упавшая винтовка больно стукнула Игоря по виску.

Из хода сообщения появился Бесстужев: без шапки, халат на груди разодран в клочья. Крикнул, не останавливаясь:

– К блиндажам!

Игорь пробежал следом за ним метров десять. Старший лейтенант на ходу швырнул в черное отверстие блиндажа гранату. Игорь не успел отскочить. Его хлестнуло горячим воздухом, маленький осколок впился в щеку. Не чувствуя боли, выковырнул кусочек металла.

Из-за поворота траншеи вывернулся человек, сбил с ног. Игорь, падая, ухватился обеими руками за скользкий сапог и сообразил: немец! Фашист навалился сверху, тяжелый, как камень. Подоспел еще кто-то, третий, бил немца прикладом: тот вертелся, визжал, толкал Игоря, не давая ему подняться. Изловчившись, Игорь ткнул фашиста автоматом в лицо, ствол вошел в мягкое. Немец сразу перестал дергаться, но закричал еще сильней и пронзительней.

Можно было встать, но и сзади и спереди строчили из автоматов, пули неслись вдоль траншеи, взгрызаясь в стенки, осыпая землю. Боец, бивший немца прикладом, лежал теперь не шевелясь рядом с фашистом. Оба были убиты. Игорь втиснулся между ними, прижался к доскам настила. Так он лежал, не понимая, где свои, а где чужие, до тех пор, пока увидел двух немцев. Они пятились задом, приближаясь к нему и не переставая стрелять. У Игоря кончился диск, и он боялся сменить его, боялся пошевелиться, чтобы не выдать себя.

Немцы пробежали мимо, а в траншее появился высокий Гришин, разгоряченный, в распахнутом ватнике. За ним кучей нахлынули красноармейцы. Он махнул им рукой: давай дальше! Сам остановился возле Игоря, помог подняться.

– Ранен, политрук?

– Нет, ерунда… Спину больно – немец прижал.

– Бесстужев где?

– В той стороне где-то.

– Ну, там и без нас управятся!

Гришин достал ракетницу и начал раз за разом стрелять вверх. Игорь с удивлением обнаружил, что бой, собственно, уже закончился, везде было тихо. Только в тылу, за деревней, строчил пулемет и негромко рвались мины.

– Переправились наши? – спросил он.

– Эка, хватился! Мы давно соединились, уже деревню очистили. Это у вас тут третья рота снег нюхала. Вон, гляди, раскачались, архангелы!

Игорь высунулся из траншеи. Было уже достаточно светло. За снежной пеленой, хоть и смутно, виднелась река с плывущими по ней плотами. К траншее, на крутой бугор, карабкались красноармейцы.

– Ох и накрутит Бесстужев хвост этим брюхолазам! – сказал Гришин. – Боялись сами-то переправу начать, нас ждали.

Вместе направились разыскивать старшего лейтенанта. Им попадалось много убитых, главным образом немцев. Бойцы сносили в одно место раненых, укладывали на площадке, где раньше стояли минометы.

Опустившись в овражек, увидели наконец Бесстужева. Он шел к реке, подталкивая стволом автомата немецкого фельдфебеля, высокого, без шинели и без пилотки. Ветер трепал светлые, соломенного оттенка, волосы немца, шевелил полы мундира с крестом и медалями на груди. Фельдфебель поворачивался, упирался, на ходу говорил что-то.

– Эгей, старший лейтенант, куда ты его волокешь? – крикнул Гришин.

– А вон к речке! – весело ответил Бесстужев. – Приятеля встретил из четвертой танковой… Я этих приятелей или землей кормлю или водичкой пою… Сейчас вернусь, подождите!

– Прикончит его, а? – спросил Игорь.

– А ты отвернись, – посоветовал Гришин. – Он других не трогает, только этих танкистов. Есть у него право такое.

* * *

Людей, которых немцы считали нужным привлечь к работе, обычно вызывали повестками в городскую управу. Там с ними беседовал бургомистр. А Ольгу Дьяконскую отвезли к самому коменданту. Приехал за ней маленький юркий унтер-офицер. Он, вероятно, был хорошо осведомлен, с кем имеет дело, так как сразу заговорил по-немецки. Ольга растерялась, засуетилась, собирая ребенка. Но унтер-офицер вежливо попросил оставить ребенка дома и пообещал не позже чем через час доставить ее обратно. Марфа Ивановна проводила Ольгу до машины, сунула в карман кусок сала, завернутый впопыхах в носовой платок.

Дьяконскую провели в большой, обставленный мягкой мебелью кабинет. Здесь стойко держался запах хороших духов. Из радиоприемника тихо звучала музыка. Встретил Ольгу высокий обер-лейтенант в сером мундире. Белокурые волосы его аккуратно причесаны, светлые глаза имели какой-то розоватый оттенок, как это бывает у кроликов. Офицер был бы привлекателен, если бы не слишком большой нос с тонкой кожей, который казался распухшим. Можно было подумать, что у офицера насморк.

Обер-лейтенант предложил сесть в кресло, протянул сигарету. Ольга отказалась Тогда немец без обиняков приступил к делу. Он, Фридрих Крумбах, комендант города, решился побеспокоить ее по следующим причинам. В комендатуре все известно о ней. Она приехала сюда из Москвы. Ее отец, генерал Дьяконский, боролся с большевиками и был расстрелян. А семья подверглась репрессиям.

В этом месте Ольга перебила Крумбаха.

– Отец сам был большевиком. Коммунистом, – подчеркнула она.

– Но его казнили. Значит, он выступал против власти?

– Мне неизвестно, против чего он выступал. И вообще это наши внутренние противоречия. Какое вам дело до них?

Ольга уже начала догадываться, зачем понадобилась немцам. И сейчас знала, что в любом случае она все равно заявила бы, что отец – убежденный коммунист. Вера в это была единственным источником, из которого она могла черпать силы для себя.

Обер-лейтенант сказал, что в конечном счете его мало интересуют мотивы, но факт есть факт. Он счастлив, что беседует с дочерью генерала, труды которого хорошо известны немцам. Лично сам он читал несколько статей генерала Дьяконского, в которых говорилось о массированном использовании бронетанковых сил. Кстати, Дьяконский был сторонником как раз той теории, которую создал Гейнц Гудериан: сам Крумбах имеет честь служить под командованием этого полководца.

Тут Ольга снова прервала обер-лейтенанта:

– Вы, вероятно, недостаточно осведомлены, а я хорошо знаю этот вопрос. Я много переводила отцу с немецкого, и в том числе написанное Гудерианом. Мой отец развил теорию массированного использования танков на шесть лет раньше Гудериана. Вряд ли вам известно, что во французской военной печати в ту пору была целая дискуссия. Там не одобрили новой теории, но пальма первенства была присуждена моему отцу.

– Не будем спорить, – вежливо улыбнулся Крумбах. – Мы отклонились от дела. Я уполномочен предложить вам сотрудничать с нами.

– В чем?

– Первое время будете работать переводчицей. Нам очень нужна хорошая переводчица. Но это только начало, – многозначительно произнес Крумбах.

– Я отказываюсь.

– Почему?

– Хотя бы потому, что у меня месячный ребенок.

– О, нам известно. Работа не будет отнимать много времени.

– Мой муж, отец моего ребенка, – политрук Красной Армии! – вызывающе сказала Ольга.

– И это мы тоже знаем. Но отец у вас был один, а мужей может быть много… Нет, нет, не обижайтесь, такова жизнь. Кроме того, извините меня, по нашим сведениям, этот политрук не является вашим законным супругом. Он просто… В общем для нас это не имеет значения… И не краснейте, пожалуйста, – засмеялся он. – Смущаясь, вы делаетесь неотразимой.

– Постарайтесь обойтись без затасканных комплиментов. – Ольга отвернулась, чувствуя, что теряет уверенность. Немец, может и не сознавая того, затронул ее больное место. – Я люблю мужа, и этого достаточно.

– Это ваше дело. Вы первая заговорили об этом, и я ответил. Еще раз предлагаю сотрудничать с нами. Не торопитесь с отказом, подумайте о последствиях и для себя, и для ребенка. Мы пришли навсегда. Рано или поздно вам придется выбирать: за или против. А это равносильно выбору между жизнью и смертью… Вы можете сделать успехи, большие успехи. Вы нужны нам.

– Я все поняла. Можно идти? – поднялась Ольга.

– Вы будете думать?

– Сомневаюсь.

– Подождем. Я вызову вас через неделю. Обер-лейтенант надел фуражку, намереваясь проводить Дьяконскую.

– Пожалуйста сюда, – предложил он, коснувшись ее руки, и вдруг спросил совсем другим голосом, мягко и заискивающе: – Вы не откажетесь как-нибудь поужинать со мной?

Ольга вздрогнула. В глубине души она со страхом ожидала подобного предложения.

– Нет, нет, – торопливо заговорил Крумбах, заметивший ее испуг. – Вы не поняли меня, совсем не поняли… Просто поужинать. Здесь тупеешь, в этой глуши, а вы такой интересный собеседник. Нам найдется о чем поболтать. Неужели вы верите, что все немецкие офицеры – подлецы и разбойники?

– Может быть, и не все.

– Уверяю вас. В наших войсках негодяев не больше, чем в других армиях мира. Кстати, наша пропаганда тоже готова утверждать, что коммунисты едят детей, слегка поджарив их на костре.

– Вы слишком откровенны со мной, – сказала Ольга. – Смотрите, не ошибитесь.

– Нет, я достаточно хорошо знаю людей. Я даже знаю, что через неделю вы не согласитесь работать у нас. Скажите, я прав?

– На этот раз да.

– Но я буду беседовать с вами еще и еще, пока вы не убедитесь, что предложение выгодное. Пойдемте, машина ждет вас.

– Нет, я пешком.

– Боитесь скомпрометировать себя в глазах местного общества? – понимающе усмехнулся Крумбах. – Привыкайте чувствовать разницу между собой и этими… – Он не договорил, посмотрел на Ольгу и пожал плечами. – Впрочем, дело ваше. Я привык уважать желания дам.

На крыльцо комендатуры Ольга вышла одна. Морозный воздух обжег разгоряченные щеки. Она глубоко вздохнула и, придерживая полы пальто, побежала по узкой, протоптанной в сугробах тропинке. Из окна второго этажа, прижавшись лбами к стеклу, смотрели ей вслед обер-лейтенант Крумбах и унтер-офицер Леман.

– Какая женщина! – прищелкивал языком Леман. – Какие ноги! А грудь! А волосы! Такую птичку нельзя упустить, мой командир… Поручите мне обделать дельце, и у вас останутся приятные воспоминания.

– Куддель, ты говоришь чепуху.

– О, мой командир, уж не затронула ли красавица краешек вашего сердца?

– Не смейся, Куддель. Я имею определенные инструкции. И не ошибусь, старина, если буду утверждать, что эта женщина может сделать большую карьеру. Она одна из тех немногих, на кого наши рассчитывают опереться здесь. И она достаточно умна, чтобы быстро понять это.

– Все равно, командир, женщина остается женщиной. И если она пройдет через ваши руки, это нисколько не помешает ее карьере.

– Ты порядочная свинья, Куддель, – беззлобно ответил обер-лейтенант. – Ты мне надоел, можешь идти.

Он остался у окна один. Смотрел на пустынную улицу, испытывая такую грусть, какой у него не бывало давно. Да, эта женщина нравилась ему, привлекала ее красота, ее непривычного склада ум. Но Крумбах понимал, что она никогда не будет принадлежать ему. Она такая же сложная, упрямая, непонятная, как и все тут.

Страна завоевана, бой кончен. Что оставалось делать побежденным? Надо продолжать жить дальше, приспосабливаясь к новым порядкам, подчиняясь новой власти. Но эти люди, населявшие свои старые деревянные домишки, думали как-то иначе. Они отгородились от немцев глухой стеной. Они чего-то ждали, во что-то верили вопреки здравому смыслу. Их молчаливая, даже не проявлявшаяся активно вражда пугала и раздражала Крумбаха. Его власть здесь висела в воздухе, не имея опоры.

Даже такие, как эта женщина, которые, казалось, с радостью должны были встретить освобождение от притеснений большевиков, даже они не желали признавать немцев. Пятеро полицаев и старосты, которых удалось завербовать тут, не шли в счет. Это были люмпены, служившие ради денег и выгоды; они готовы были служить любому, кто заплатит больше.

* * *

Казалось, новая власть установилась прочно. Уже вошло в привычку не появляться на улице после шести часов, уже не пугали жителей приказы, грозившие смертной казнью за нарушение установленных порядков. Каждое утро открывался магазин Кислицына. Началось восстановление электростанции. После Нового года немцы намеревались открыть кинотеатр.

Но с середины декабря из дома в дом поползли обнадеживающие слухи: на фронте фашистам приходится плохо. Поговаривали, что ночью пролетал за рекой наш самолет, сбросил листовки, в которых написано: Красная Армия наступает и бьет немцев.

В воскресенье Славка возвратился с базара веселый и возбужденный. Прямо с порога выпалил новость: оккупационных марок больше никто не берёт, зато опять пошли в ход советские деньги. Торговки принимают их даже охотней, чем вещи.

– Неужто так! – обрадовалась Марфа Ивановна. – Несладкая, значит, у немцев жизнь началась… Недаром Анисья рассказывала: по шаше целую ночь пораненных в машинах везли… Народ всегда все наперед знает.

– Мы вот тоже народ, – улыбнулась Ольга, глядя на раскрасневшуюся бабку. – А мы ничего не знаем.

– Зато людям известно, – упорствовала Марфа Ивановна. – Ты не спорь со мной, умная больно стала, – махнула она рукой. – Говоришь чего зря, а Николка-то вон опять в пеленках поплыл… Ну, иди ко мне, иди ко мне, гулюшка, ясочка ты моя, – наклонилась она над ребенком.

Николка пялил на нее глаза, морщил безбровое личико и пускал пузыри.

Ребенок был очень спокойный и не доставлял Ольге особых забот. Да и помощников у нее хоть отбавляй. У Антонины Николаевны проснулась вдруг к внуку ревнивая любовь. Возилась с ним все свободное время, утверждая, что он – вылитый Игорь, вылитый первенец ее, о котором изболело сердце. Подпускала Ольгу только кормить, а если бы могла, кормила бы, наверно, сама. У Марфы Ивановны тоже одна страсть – повозиться с Николкой. Даже Славка и тот с удовольствием качал люльку – интересно было смотреть на нового человека.

Ольга ходила на базар, гуляла с Людмилкой, расчищала снег во дворе. Она не испытывала того ревнивого чувства к своему сыну, какое бывает нередко у молодых матерей. Рождение ребенка вселило в нее уверенность. Движения стали более плавными, горделивой и неторопливой сделалась ее находка. Не угасая и не вспыхивая, ровно горела в ней спокойная радость: теперь всю жизнь будет с ней сын, частица ее самой, которую никто не сможет отнять у нее. Пусть тешатся с ним Антонина Николаевна и Марфа Ивановна, пусть играют, пеленают, купают, если это доставляет им удовольствие. Ей не жалко. Сын-то ведь ее и ничей больше.

За ребенка она не тревожилась, с ним все благополучно. Ольга думала о себе: что делать дальше? Вызов в комендатуру очень взволновал ее. Теперь немцы не оставят ее в покое. Она откажется два, три раза, а что потом? В конце концов они могут просто арестовать.

Трудно было решить самой, как поступить. Она написала записку Григорию Дмитриевичу, жившему в Стоялове. Через несколько дней Василиса принесла ответ.

Григорий Дмитриевич оросил не расстраиваться и не нервничать, чтобы не пропало молоко. Может быть, все еще обойдется. А если очень уж привяжутся фашисты, надо идти работать. Он верит Ольге. А свой человек в комендатуре всегда пригодится.

Ольга вновь обрела душевное равновесие. В ней совершенно исчезла робость перед немцами. Теперь, если это привяжется к ней, она могла потребовать, чтобы ее немедленно отвели в комендатуру. И она была уверена, что этот красноносый обер-лейтенант всегда вступится за нее.

В полдень на дороге, круто спускавшейся с горы, появилась черная, шевелящаяся лента. Она быстро приблизилась к городу, сползла в овраг. Через час вся главная улица была заполнена сотнями повозок. А с горы спускались все новые обозы и толпы пешком идущих солдат.

Это были совсем не те немцы, какие проходили через город два месяца назад.

Отощавшие лошади с трудом тащили громоздкие фуры на высоких колесах. Солдаты плелись без строя. В них не было самоуверенности и презрительного высокомерия. Крикливые, раздражительные, они напоминали злых осенних мух, но, странное дело, жители боялись их гораздо меньше, и солдаты чувствовали это. Они спешили, останавливались в домах ненадолго. И теперь уже не заходили по одному, а сразу по нескольку человек. Немцы не требовали больше «яйки» и «млеко», а просили только «клеб». Или вообще ничего не просили. Сами обшаривали полки, сами лазили в погреба. Если не находили ничего лучшего, варили картошку и ели ее, макая в соль.

У нерадивых хозяек, не запрятавших добро в тайники, забирали все, что попадалось под руку: валенки, бабьи шубы, рубахи, кальсоны, женские трусы и одеяла. Тут же переодевались, без стеснения сбрасывая с себя грязное белье.

Дом Булгаковых стоял в стороне от шоссе. Немцы заглядывали редко. Забегали, шарили по сундукам и уходили ни с чем – бабка знала, как и что надо прятать.

На третий день отступления въехала во двор Булгаковых зеленая повозка, нагруженная канистрами. Сопровождали ее четверо солдат. Марфа Ивановна встретила их на пороге, осмотрела критически с ног до головы. Они прыгали перед ней на снегу замерзшие, хлюпающие носами. Один, тощий и юркий, попытался проскочить в дверь мимо бабки, но она крикнула грозно:

– Куда прешь, зараза?

И немец присмирел, просительно забормотал что-то. Марфа Ивановна провела солдат на кухню. Указала на дверь в комнату, погрозила пальцем и распорядилась:

– Устраивайтесь тут, а в горницу – ни ногой! Понятно вам, черти вшивые?

Антонина Николаевна, как и прошлый раз, отсиживалась с детьми в старой половине дома. Но Ольга сидеть взаперти решительно отказалась. Ходила по комнатам, помогала бабке готовить ужин. Бросала на немцев такие холодные, презрительные взгляды, что те отворачивались.

У тощего юркого солдата было обморожено ухо. Марфа Ивановна, сжалившись, дала ему гусиного сала. Пожилой и самый тихий из всех солдат то и дело приподнимал край повязки на левой руке, болезненно морщился. От руки шел мерзкий запах. И над ним сжалилась бабка, достала марганцовки и налила в таз теплой воды, промыть рану. Немец смущенно и благодарно улыбнулся ей.

Потом Марфа Ивановна накормила пришельцев жидким картофельным супом, выдав каждому по куску черствого хлеба. Солдаты ели жадно и торопливо. А наелись – и отяжелели, осоловели в тепле. Трое завалились спать на постеленную им дерюгу, а четвертый, с обмороженным ухом, долго еще сидел в одних подштанниках возле стола, подносил к лампе рубаху, с хрустом давил вшей.

– Плёхо, матка, плёхо, – бормотал он.

– Ишь ты как запел, паразит-анчихрист, – улыбаясь, отвечала ему Марфа Ивановна, стоявшая у двери, сунув под фартук руки. – Мало еще тебе накостыляли. Еще так припекут, что волком взвоешь. Чтоб тебе в сугробе околеть, псина вонючая, чтоб тебе воши брюхо прогрызли, дурноеду поганому!

Солдат, улавливая в голосе старухи сочувствие, кивал сокрушенно и повторял с горечью:

– Плёхо, плёхо, матка, отшень плёхо.

Ольга за стеной давилась смехом, уткнувшись лицом в подушку. Славка, зараженный ее весельем, прыскал в кулак и восторженно дрыгал нотами.

Утром отдохнувшие немцы умылись, доели вчерашний суп и обнаглели. Заговорили громкими уверенными голосами. Оттолкнув Марфу Ивановну, вытащили из печки горшочек с кашей, приготовленный для Людмилки. Солдат с перевязанной рукой зашел в комнату, взял байковое детское одеяльце и разорвал его на портянки.

Ольга ловила на себе быстрые, скользкие взгляды, слышала сальные шуточки, которые немцы отпускали по ее адресу. Особенно изощренно похабничал Ганс – низенький рыжеватый солдат с широкой грудью, с большими, как лопаты, ладонями. Глаза у него были маленькие и сонные. Они оживали только тогда, когда он смотрел на женщину. Это был типичный германский ганс – полуграмотный крестьянин, туповатый и грубый, набравшийся на войне самодовольного чванства. Повязав старенький платок, Ольга выбежала в сарай принести сухих дров для растопки и не заметила, как увязался за ней этот рыжеватый немец. Услышав тяжелые шаги, оглянулась. Ганс приближался к ней, глупо улыбаясь, в уголках мокрых губ пузырилась слюна.

– Ну-ну, моя курочка, не бойся, – бормотал солдат, расставив руки и оттесняя ее в угол, к куче старого сена.

Ольга не испугалась. Он был настолько противен, этот истекающий слюной боров, что даже не внушал страха. Она шагнула к нему, резко бросила по-немецки, будто хлестнула:

– Стой на месте, болван! Иначе будешь иметь дело с гестапо!

Сказала первое, что пришло в голову. Ганс вздрогнул. От удивления у него приоткрылся рот.

– Грязная свинья! Взбесившийся мужлан! Свиная собака! – выкрикивала Ольга, сама распаляясь от своих слов, и вдруг со всего размаху ударила немца по щеке.

Солдат покачнулся и опустил руки по швам. Ольга ударила еще: по левой, по правой. Щетина больно кольнула ладонь. Ганс попятился, с хлюпаньем втягивая ртом воздух.

– Марш отсюда, грязный пачкун! Прочь! Прочь! – кричала она, наступая на него. Солдат задом выбрался из сарая и тяжело потрусил к дому.

Ольга опустилась на деревянную колоду, не в силах сдержать расслабляющий нервный смех. Она пыталась сообразить, что теперь будет. Это хорошо, что ей подвернулось слово «гестапо»… И потом – ее немецкий язык. Солдат может подумать всякое. Нет, конечно, они не посмеют тронуть ее. В крайнем случае она потребует, чтобы доставили в комендатуру.

И все-таки Ольга боялась возвращаться в дом. Как-никак солдат четверо, и кто знает, что взбредет им на ум. Она дождалась, пока на крыльцо вышел Славка.

– Дома спокойно?

– А, ничего, – махнул он рукой. – Растопку неси.

Ольга пошла, прижимая к груди охапку мелких поленьев. В сенях встретился ей тощий солдат с обмороженным ухом. Ольга вздрогнула. А солдат, увидев ее, щелкнул каблуками, замер и стоял неподвижно, пока Ольга проходила мимо. Свалив поленья возле печки, Ольга сразу же ушла в комнату. А немцы, переговариваясь шепотом, начали быстро собираться. Рыжеватый солдат поспешно запрягал во дворе лошадей. Минут через пятнадцать обозники уехали, сунув Марфе Ивановне несколько зеленых кредиток.

Бабка, закрыв ворота, вернулась домой удивленная:

– И что это с ними случилось? – разводила она руками. – Как, скажи, подменили их. То орали, «клеба» просили. Энтот, который воняет, даже ногами топал. А тут вдруг стихли. Еще вот и денег оставили, первый то раз за все время.

– А скотину чем больше бить, тем она послушней становится, – зло произнесла Ольга.

– Да нешто их бил кто?

– Я рыжего по щекам оттрепала.

– Ой, девонька, да как же ты так?!

– Оттрепала и все! И оставьте меня, пожалуйста, – попросила Ольга. – Голова у меня трещит.

Сейчас, после пережитого волнения, ее бил озноб. Она куталась в платок, стараясь согреться.

* * *

Днем через Стоялово прошел санный обоз. Лошади сильно подбились на плохой дороге, от них валил пар. Порванная упряжь подвязана была веревками. Остановились немцы на пару часов. Ходили по избам, искали хомуты, шлеи, чересседельники. На колхозной конюшне взяли четырех коней, бросив вместо них замученных до полусмерти.

Григорий Дмитриевич и Герасим Светлов выскочили посмотреть, куда отправились немцы. Они уехали на запад.

– Что, Герасим Пантелеевич, тикает, что ли, немчура-то?

– Кто ж их знает, – пожал плечами Светлов. – Рази поймешь. По большаку, говорят, машины идут ихние. И тоже в ту сторону.

– Через Малявку? Мост-то там старый.

– Держит, значит. А мы до войны тракторы по нем гнать боялись, крюк делали.

Григорий Дмитриевич заметно повеселел. Будто и боль в пояснице ослабла. Не таясь, расхаживал по двору. Улучив минуту, когда никого не было, спросил Василису:

– А ну, комсомолия, парнишка этот, у которого наган, живой-здоровый?

– Демид-то? А что ему сделается.

– Как свечереет, приведи его ко мне. Василиса пристально посмотрела на Григория Дмитриевича, подергала кончик платка.

– Демида приведу. Но если вы чего задумали, то и я с вами.

– А это как тятя твой скажет.

– В таком деле тятя мне не указ!

– Ишь какая! – улыбнулся Григорий Дмитриевич, откровенно любуясь ее молодым, раскрасневшимся и очень уж строгим сейчас лицом.

Василиса ушла. А он сел на бревно и набил махоркой трубочку. Мороз приятно пощипывал кожу. Холодное прозрачное небо подернулось легкой предвечерней дымкой. Казалось, огромным ледяным куполом накрыта была деревня вместе с полями. Темной полосой вмерзла в край небосклона зубчатая кромка леса.

Григорий Дмитриевич смотрел на бугор, на едва видимую отсюда избу Алены Булгаковой. Там, в этом доме, он родился и вырос. Когда он был еще мальчишкой, русские тоже воевали с немцами. Тогда, как и сейчас, тоже опустела деревня. Четыре года жили бабы одни, некому и нечем было пахать. Земля заросла бурьяном. Мало кто из мужиков возвратился с той долгой войны. Но подтянулась молодежь и опять окрепла, встала на ноги деревня.

Так и теперь. Ушел на фронт Иван, но ушел не от пустого места. Оставил себе замену на будущее: трое молодых Ивановичей подрастали под крышей дома его.

Или взять Василису. С малолетства отбивала руки при вдовом отце, управлялась с двумя братишками, с печкой, с коровой, со стиркой. И в школу бегала. Была вроде невидная этакая замухрышка. Только запоминались необыкновенно голубые и чистые ее глаза. А теперь расцвела девка в самое неподходящее время. Тоже для будущего расцвела. Чуть ли не каждый день пишет письма милому дружку своему Дьяконскому Виктору. Пишет и складывает листочки в старую помятую коробку из-под ландрина, в которой, может, еще бабка ее держала иголки да нитки.

«Зря пишешь, – сказал ей однажды Григорий Дмитриевич. – Все равно отправить нельзя». – «А вот наши придут, и отправлю», – спокойно ответила она. И такая непоколебимая уверенность звучала в ее словах, что Григорий Дмитриевич мысленно упрекнул себя в малодушии и бестактности.

Василиса, Игорь, Виктор и Ольга Дьяконские – они уйдут в то далекое время, в которое Григорию Дмитриевичу не удастся заглянуть и одним глазом. Ну что же, каждому свое. Он ведь тоже неплохо пожил, да и поживет еще малую толику… Пусть будет она счастливой, ата сегодняшняя молодежь. Пусть отвоюет последний раз и кончит навсегда. За их спинами подрастут братишки Василисы, подрастут Ивановичи, новорожденный Николка. Может, они в конце концов не будут знать, что такое голод, кровь и разруха.

Может, для них слово «немец» не будет звучать так же, как слово «война»…

«Нет, – жизнь – это штука неистребимая, – с радостной грустью думал Григорий Дмитриевич. – Как ты ее ни топчи, она все равно свое заберет. Ветки обломай – ствол останется. Ствол свали – от корня расти будет!»

Он даже расчувствовался от этих необычных своих мыслей. «Всерьез дедом стал… И спину ломит, и слезы вроде бы близко… Эх, командир, командир, рано еще под уклон-то идти».

– Рано! – громко сказал он.

– Что? – высунулся из сарая Светлов.

– Оружие, говорю, складывать рано. Ты, Герасим, сегодня пилу мне одолжи и топор. Острая у тебя пила-то?

– Недавно точил, – с недоумением ответил тот.

– На Малявку пойду, – шепотом произнес Григорий Дмитриевич. – Мостишко там доконать ничего не стоит, а для немцев на целый день затычка будет.

Вечером Василиса привела Демида, длиннорукого застенчивого паренька с вздернутой верхней губой. И шапка и полушубок на нем с чужого плеча, вероятно отцовские. Рукава подвернуты шерстью наружу. Демид протянул Григорию Дмитриевичу тяжелый сверток в замасленной красной тряпице. Наган оказался старым, выпуска четырнадцатого года.

– Где ты его раздобыл? – поинтересовался Григорий Дмитриевич.

– Дома, – смущенно улыбнулся Демид. Верхняя губа его при этом поднялась так, что обнажила розовую десну, а нос сморщился. – Под полом у нас закопан был. Дядька еще с той немецкой войны принес.

– А там у тебя какой-нибудь мушкет со времен Полтавской битвы не сохранился?

– Нет, – серьезно сказал Демид. И, подумав, добавил: – Не доложит столько мушкет. Дерево сгнило бы.

Отправились они втроем. По задворкам выбрались на хорошо укатанную за день дорогу, тянувшуюся темной полоской среди белого поля. Шагать было легко: подстегивал окрепший к ночи мороз. Изо ртов густо валил пар, быстро заиндевели шапки, ресницы, брови. Окруженная ярким венцом, стояла в небе луна, и светло от нее было почти как днем, лишь горизонт поуже да очертания дальних предметов туманились и расплывались.

– Градусов тридцать, – сказала Василиса, закутавшая лицо так, что виднелись под платком только нос и глаза. – Сейчас немцев палкой не вытуришь из избы.

– Робеешь?

– Что вы, Григорий Дмитриевич, это я просто подумала. По этой дороге немцы всего раза три проехали. Вот на большаке, – там другое дело.

– Там кусты, есть где укрыться. Ты на стреме стоять будешь для всякого непредвиденного случая…

К большаку они приблизились осторожно. Слева дорога скрывалась за рощей. Справа, с восточной стороны, высился бугор. Если немцы и могли появиться, то только оттуда. Поэтому Григорий Дмитриевич послал на бугор Василису, наказав ей смотреть в оба и, если заметит что подозрительное, сразу бежать к ним.

Речушка Малявка промыла себе узкое, но глубокое русло. Крутой обрыв достигал четырех-пяти метров. Мост, давно уже обветшавший, выдерживал сейчас машины скорей всего потому, что дерево, впитавшее в себя влагу во время осенних дождей, было схвачено морозом и будто окаменело. Пила входила в бревна трудно, со скрежетом.

Григорий Дмитриевич решил мост не рушить, а только подпилить опоры, чтобы все сооружение обвалилось под тяжестью грузовика или танка. Так и быстрей и для фашистов ловушка.

Работали, то и дело посматривая на Василису. Девушка прыгала на вершине бугра, согревалась, размахивая руками. Ей оттуда далеко был виден большак, и поэтому Григорий Дмитриевич чувствовал себя спокойно. Сначала действовали на нервы визг и шарканье пилы, звучавшие в морозном воздухе очень громко. Но постепенно ухо привыкло к этому. Пилить приходилось согнувшись, дело продвигалось медленно. У Григория Дмитриевича заныла поясница. Боль усиливалась.

– Отдохнем, – предложил он.

У Демидки блестели глаза. Шапка съехала на затылок. Он всю дорогу молчал, а тут осмелел. Глядя, как Григорий Дмитриевич раскуривает трубку, заговорил первым:

– А я вас знаю, вы наш, стояловский. Вы в культпросветшколе работаете. У вас мой браг учился – Туркин Федор. А еще я вас в Осоавиахиме видел, когда на стрелковые соревнования приезжал.

– Ну? – улыбнулся Григорий Дмитриевич. Ему приятны были эти воспоминания. – За колхоз за свой выступал?

– Нет, в школьной команде. Мне ведь только-только пятнадцать годов стукнуло…

– И как же ты отстрелялся?

– Плохо, – огорченно сказал Демид. – Почти все пули за молоком… Некого было направить, вот меня и направили. А ведь я немножко косой, – признался он. – Это ведь так не видно, а приглядишься – сразу заметишь.

Они подпилили еще два бревна. Григорий Дмитриевич, запрокинув голову, посмотрел снизу на мост.

– Ну, хватит, пожалуй.

– Давайте еще, – расхрабрился парнишка. – Чтобы и подводу не выдержал. А то, может, машины не пойдут вовсе.

– Ладно, – пощупал поясницу Григорий Дмитриевич. – Подожди, перекурю вот. Трудно мне.

– А я пока опилки снегом присыплю.

– Разумно. Только побыстрее. А то дозорный у нас закоченеет совсем.

Он посмотрел на Василису. Девушка отплясывала на бугре какой-то дикий танец: приседала, подпрыгивала, припускалась бегом. «Ну, все в порядке», – подумал Григорий Дмитриевич, с трудом выуживая непослушными, будто набрякшими от работы пальцами, спичку из коробка. Он ждал немцев с востока, откуда приехал днем их обоз, не предполагая, что опасность грозит совсем с другой стороны.

* * *

Обер-лейтенант Фридрих Крумбах считал, что непосредственной угрозы Одуеву не существует. Через город отступали обозы и тыловые подразделения. Но боевые части, по всей вероятности, сдерживали противника где-то в большом отдалении, так как приказа об эвакуации Крумбах не получил. И вдруг совершенно неожиданно поступило распоряжение: прибыть в район деревни Дубки, занять и удерживать господствующую над местностью высоту.

Комендантский взвод был поднят но тревоге. Разместив солдат на пяти санях, обер-лейтенант тронулся в путь. Сам Крумбах вместе с унтер-офицером Леманом ехал в легких санках, закутавшись в русский тулуп и укрыв ноги ковром.

Если судить по карте, до Дубков километров двадцать. Решили двигаться кратчайшим путем. Начальник полиции Кислицын, восседавший вместо кучера, знал дорогу до деревни Стоялово. Там можно было взять проводником местного старосту.

Даже под тулупом пробирал Крумбаха мороз. Стыли кончики пальцев, хотя, собираясь в путь, Фридрих надел, кроме рукавиц, последнюю оставшуюся у него пару перчаток, которую долго хранил для торжественного вступления в Москву. Об этом теперь не стоило думать. А руки он берег больше всего. Он верил, что придет такой день, когда в его доме соберутся, как и прежде, друзья, и он с удовольствием будет играть на скрипке.

Холод, однообразный зимний пейзаж действовали на Фридриха угнетающе. Снежная пустыня, залитая голубоватым лунным сиянием, развертывалась, как в страшной сказке: глухая, затаившая непонятную угрозу, она, казалось, способна была навсегда поглотить людей, умертвить все живое. В небе льдинками мигали большие светлые звезды. При взгляде на них становилось еще холодней.

Крумбаха удивлял Кислицын, ехавший налегке, в обычном своем черном пальто. Только кепку он заменил на этот раз шапкой, но уши ее болтались неподвязанными. Правда, от начальника полиции сильно попахивало водкой. Но и Леман тоже изрядно выпил перед дорогой, однако сейчас чувствовал себя не лучше обер-лейтенанта. Дрожал в санях и клацал зубами.

Присутствие Кислицына, которому привычен был и этот холод и этот пейзаж, ободряло Крумбаха. Стоило взглянуть на лицо начальника полиции, как все сразу становилось на свое место. Обычное дело: немецкий отряд едет по зимней дороге выполнять боевой приказ. И только…

В Стоялове отряд задержался недолго. Кислицын разыскал старосту Сидора Антипина. Старик, поднятый с постели, был изрядно напуган и окончательно пришел в себя только в санях.

Солдатам Крумбах разрешил выпить по сто пятьдесят граммов водки. Люди согрелись и приободрились.

Однообразно скрипел под полозьями снег. Негромко разговаривали Кислицын и Антипин. Сани скользили плавно, без толчков. Обер-лейтенант начал подремывать.

Вдруг лошадь остановилась. Вскрикнул унтер-офицер Леман. Крумбах вскочил, выпрыгнул из саней. Дорога шла под уклон, впереди виден был мост, а от него бежали в сторону двое: их черные фигуры резко выделялись на белом фоле. Еще один человек бежал за мостом по бугру, но он был далеко и сразу исчез среди кустов.

– Партизаны! – кричал Кислицын.

Крумбах выхватил у него кнут и хлестнул лошадь. Боком повалился в сани, прямо на Лемана. Поднявшись, сбросил тулуп, вытащил из-под сена свой автомат.

Лошадь быстро, вскачь, неслась по укатанной дороге, а партизаны убегали медленно, увязая в снегу. Один из них, повыше ростом, хромал и все больше отставал. Когда сани остановились возле моста, он махнул рукой товарищу, указывая на кусты, а сам упал в сугроб.

– Возьмите его живым! – приказал Крумбах и дал длинную очередь по удалявшемуся партизану.

Но тот бежал пригнувшись, зигзагами, попасть в него было трудно. Пока Крумбах целился, раздался негромкий сухой щелчок выстрела. За спиной Фридриха всхрапнула, вскинулась на дыбы лошадь и тяжело рухнула на дорогу, оборвав постромки. Выругался ушибленный оглоблей Кислицын. Дед Сидор, закрыв руками лицо, скатился по крутому откосу.

Вторая пуля свистнула возле Крумбаха. Он лег на дорогу. Но теперь ему не виден был убегавший партизан.

– Леман! Стреляйте в них, черт возьми!

Сразу затрещало несколько автоматов и торопливо забухали винтовки. Крумбах, подождав с минуту, приподнялся. Солдаты лезли по снегу, растянувшись цепочкой. Маленький партизан, почти добежавший до кустов, теперь валялся, не двигаясь. А другой еще отстреливался. Солдаты залегли метрах в ста от него. Оттуда со стоном полз к дороге раненый. И только после того как Карл Леман бросил гранату, партизан прекратил огонь.

Стрельба утихла, но дед Крючок долго еще сидел под мостом, проклиная свою горькую жизнь и прося милости у богородицы. Потом, успокоившись, выкарабкался на дорогу. Немцы ходили злые, говорили отрывисто и резко. На санях лицом вниз лежал солдат с неестественно раскинутыми руками. А на соседних санях перевязывали другого, раздев его до пояса. Раненый дрожал и всхлипывал.

Крючок от греха подальше решил убраться с дороги к Кислицыну, стоявшему поодаль. Стараясь не зачерпнуть в валенки, медленно лез по сугробам.

– А, явился, старая кляча, – недружелюбно встретил его начальник полиции. – Если в штаны наклал, не приближайся.

Дед не ответил. Вытянув длинную шею, он смотрел, как двое немцев обшаривают карманы убитого. Потом немцы оставили этого партизана и направились к другому.

– Ишь, черт! – бормотал, наклонившись, Кислицын. – Шапка-то на ем серая, армейская. А полушубок хороший… Эй, старая кляча, мотайся сюда, – позвал он. – Помоги валенки снять. А то ноги заколодеют, не сдерешь потом.

Крючок подступил ближе, опасливо косясь на убитого, и вдруг ахнул, поднял руку в крестном знамении.

– Григорь Митрич! Спаси царица небесная! Как бог свят – Григорь Митрич!

– Ну, ты, не пяться. Пужливый больно! – прикрикнул Кислицын. – Опознал, что ли? Кто это?

У Крючка чуть не сорвалось с языка: дескать, земляк, стояловский. Но спохватился. Еще подпалят немцы деревню в отместку, сгорит и его добро. Сказал поспешно:

– А как же, как же! Человек этот очень на весь район известный. Одуевский он, Булгаков его фамилия. Партейный коммунист, осохимом командовал…

– Вот оно что-о-о! – протянул Кислицын. – Слышал я про него… Допрыгался, значит, начальничек. Давно пора!

Дед Крючок, подвинувшись бочком и не глядя в лицо мертвого, ухватился за валенок, потянул на себя. Труп мягко подался, пополз по снегу.

– Ты не тащи, не тащи, холява! Ты дергай! – закричал Кислицын, наступив ногой на грудь убитого.

* * *

Этот проклятый мост доставил Крумбаху много забот. Переправляться по нему было совершенно невозможно. Он постепенно прогибался, провисал посередине, и было удивительно, как не рухнул еще до сих пор. Утром с востока подошел санный обоз. Потом подъехала машина с боеприпасами. Возле моста образовался затор.

Крумбах приказал готовить оборону на высоком бугре, откуда хорошо просматривалась дорога. Солдаты делали валы из снега и поливали их водой.

Сам Крумбах занялся переправой. Решил срыть крутые склоны берегов, сделать пологие спуски, пропускать машины и повозки прямо по льду. Чтобы отогреть землю, разожгли большие костры, используя бревна от моста, политые бензином. К кострам стекались солдаты. Здесь были не только обозники, шоферы, но и пехотинцы. Они говорили, что вчера русские заняли населенный пункт в тридцати километрах отсюда и что на пути противника осталось только несколько маленьких гарнизонов. Значит, казаки будут здесь ночью, в крайнем случае – завтра утром. О казаках говорили, понизив голос. Это слово наводило страх, Крумбах не верил болтовне. Почему маленькие гарнизоны? А где же фронт, где войска? В его представлении группы обмороженных, укутанных в тряпье солдат, подходившие время от времени с востока, никак не вязались с давно сложившимся представлением о регулярных немецких частях. К мосту подходили тыловики, всякий сброд из вторых эшелонов. А настоящие солдаты впереди. Они такие же, как его люди: сытые, крепкие, тепло одетые.

К середине дня возле моста скопилось уже десять грузовиков, полсотни саней и повозок. Крумбах подчинил себе всех водителей и обозников, заставил готовить переправу. День стоял солнечный, мороз уменьшился. Работа подвигалась быстро, и Крумбах был доволен. Он надеялся до наступления темноты перебросить на западный берег все обозы, а потом, судя по обстоятельствам, отвести своих солдат на теплый ночлег в Дубки или возвратиться в Одуев.

Унтер-офицер Леман умудрился приготовить крепкий кофе. Целый термос прекрасного горячего кофе! Крумбах и Леман пили его с коньяком, ощущая, как растекается по жилам благодатное тепло. И в это время Фридрих услышал испуганный крик:

– Козакен! Козакен!

Отбросив термос, обер-лейтенант подбежал на бугор. То, что он увидел, вначале успокоило его. Русских было совсем мало, не стоило поднимать столько шуму. Километрах в двух от бугра медленно ехали по дороге пятеро всадников. Самое удивительное – почему они здесь? Но теперь не имело смысла размышлять об этом. Крумбах оказался на передовой линии, и нужно было принимать бой.

Еще во время прошлой войны в германской армии говорили, что против казаков могут устоять только немцы. Крумбах много слышал об этих русских кавалеристах, известных всему миру своей храбростью. Сейчас обер-лейтенант с любопытством разглядывал их в бинокль. Они ехали на низкорослых лошадках, только под передним всадником конь был высокий и тонконогий. Одеты в обычные красноармейские шинели, с накинутыми поверх плащ-палатками, которые прикрывали, как попоны, крупы коней.

Очевидно, они уже заметили немцев. Один из них повернул лошадь и поскакал обратно. Остальные медленно приближались. Ехавший первым снял с головы шапку и замахал ею. Вероятно, он что-то кричал, но голоса не было слышно. Потом всадник поднял карабин и выстрелил несколько раз.

Главные силы русских следовали за своей разведкой. Не прошло и часу, как вдали показалась колонна. Кавалерийская часть приближалась на рысях, оставляя за собой легкое снежное облачко, поднятое копытами. Голова колонны спустилась в овраг и скрылась из виду. Постепенно там же исчезли почти все всадники.

В овраге русские несколько задержались. Они оставили там лошадей, развернулись в цепь и повели наступление двумя группами: правей и левей дороги. Шли красноармейцы очень медленно, так как снег был глубокий. Двигались они не прямо на бугор, откуда стреляли немцы, а обходили возвышенность с двух сторон, оставив дорогу свободной. Крумбах не сразу понял их маневр. Но вскоре на дороге появилось несколько танков, выкрашенных в белый цвет. Танки тоже продвигались медленно, останавливались и посылали два-три снаряда.

Бой развертывался неторопливо. Русские или очень устали, или надеялись, что немцы сами покинут рубеж – так думал Фридрих. И он действительно увел бы своих солдат, потому что противник значительно превосходил его. Обер-лейтенант подчинил себе пехотинцев и имел теперь девяносто человек с пятью пулеметами. Он мог бы задержать спешенных кавалеристов, но против танков у него не было пушек.

Крумбаха связывали обозы. Оставался единственный выход: дождаться, пока будет готова переправа, пропустить на тот берег сани и повозки, посадить солдат в грузовики и ехать в Одуев, заминировав за собой дорогу.

* * *

Дед Сидор отсиживался в безопасном месте на берегу Малявки. Пули сюда не залетали, снаряды рвались далеко на бугре. Впрочем, Крючок сейчас даже не обращал внимания на стрельбу. Гораздо страшнее было то, что рушились все его планы, все надежды на будущее. Возвратилась Красная Армия, про которую немцы говорили, что ее совсем нет. Раньше Крючок ставил сразу на две карты. Если вернется старая власть, он мог сказать, что обманывал немцев, не делал людям зла, укрывал в своей деревне коммуниста Булгакова.

А что скажешь теперь? Григорий Дмитриевич да еще комсомолец Демид убиты фашистами, которых он привел. Попробуй объясни, что это произошло случайно. Никто и слушать не станет. Вздернут на первом попавшемся суку. Возвращаться в деревню нельзя. Надо уходить вместе с Кислицыным, вместе с красноносым комендантом. А разве это легко на старости лет покидать свою избу и тащиться неизвестно куда? Одна еще надежда: у немцев сила, они малость очухаются, отдышатся и снова попрут Красную Армию.

Раздумывая, дед Крючок поглядывал в ту сторону, где находилось Стоялово. Заскочить ли домой, предупредить старуху или не стоит? Опасно было откалываться от немцев. Ведь третий из тех, кто подпиливал мост, успел убежать. Может, сидит теперь этот человек и поджидает деда в деревне. Свернет шею в одну секунду, и пикнуть не успеешь.

Смотрел Сидор в сторону Стоялова и первым увидел такое, от чего разом пробил его холодный пот. Километрах в трех от него, в самом что ни на есть тылу, быстро двигалась цепочка всадников. Вроде бы прямо по целине, но дед знал, что там пролегает летняя дорога, хоть и слабо наезженная сейчас, но заметная. Передовые конники выбрались уже на большак, отрезав немцам путь на Одуев.

Крючок аж задохнулся, вместо крика вырвалось изо рта какое-то шипение. Кинулся искать Кислицына, но тот затерялся среди солдат, облепивших берег. Там еще не видели опасности, продолжали срывать склон, заканчивая почти готовую переправу.

Сидор повернул обратно к саням, но по пути сообразил, что ехать все равно некуда. И спереди и сзади на большаке красные, а по руслу Малявки конь не пойдет: слишком глубок снег.

Всадники быстро приближались, и уже несколько пуль резко свистнуло над головой Крючка. Схватив тулуп коменданта, он побежал к кустам. Что-то затрещало, загрохотало у него за спиной. Воздушная волна мягко толкнула его. Он упал и начал быстро-быстро разгребать снег. А докопавшись до земли, накрылся сверху тулупом и лежал не двигаясь, слыша крики, выстрелы, топот, Пытался и не мог прочесть вслух молитву – не подчинялись онемевшие губы.

* * *

Только когда русские появились в тылу, Крумбах понял их замысел. Они оковали его силы фронтальным наступлением, отвлекли внимание, а часть казаков тем временем перерезала ему путь отхода. Но Крумбах понял это слишком поздно. Кавалеристы, просочившиеся в тыл, открыли густой огонь из ручных пулеметов по незащищенным сзади солдатам, по тем немцам, которые работали на переправе.

Развязка наступила стремительно. Солдаты бросились вправо и влево вдоль речки, а казаки хладнокровно, как на учениях, расстреливали их. На бугор поднялись советские танки.

Крумбах и унтер-офицер Леман бежали к лошадям. Это был последний шанс: может, еще удастся ускакать по льду. Но добраться до того места, где сбились в кучу упряжки, они не успели.

За спиной раздался цокот копыт. Крумбах оглянулся. С бугра галопом неслись всадники, ослепительно сверкали под солнцем клинки. Вырвавшийся вперед кавалерист был уже близко. Крумбах остановился. У него будто отшибло соображение. Он видел, что смерть – вот она, совсем рядом, и не мог ничего сделать, ничего предпринять. Он только смотрел, инстинктивно пятясь от конника.

Унтер-офицер Леман вскинул руки. Разгоряченная лошадь сбила его широкой грудью, далеко отлетела шапка. И у Крумбаха руки тоже взметнулись сами собой. Но он забыл выпустить парабеллум. Всадник, решив, что немец намерен стрелять, ринулся на него, свесившись влево, заслоняясь лошадиной шеей.

Свистнул острый клинок, конец его полоснул Крумбаха по виску. Он пошатнулся, зажав рукой рану. Круто повернутая лошадь вскинулась над ним на дыбы, обдала острым запахом пота. Вновь свистнула сабля, и обер-лейтенант упал с рассеченной надвое головой.

* * *

Герасим Светлов приехал к переправе после того, как кончился бой и кавалеристы заняли Стоялово. Долго лазил, хромая, по истоптанному снегу, осматривал убитых, пока разыскал Григория Дмитриевича и Демида. Паренька немцы не тронули, сняли только полушубок. Зато Булгакова раздели до нижнего белья.

Лежал Григорий Дмитриевич на спине, устремив в небо страшные пустые глазницы. Голодное воронье уже выклевало его глаза. Обритая голова – будто желтый костяной шар, а на нем – темные пятна застывшей крови вокруг осколочных ран. Светлов поскорее прикрыл тряпицей изуродованное лицо Булгакова.

А еще наткнулся Герасим Пантелеевич на деда Крючка. Старик вытянулся в ямке, скрестив на груди руки и широко разинув рот. Пулеметная очередь прострочила его грудь и живот. Возле деда валялось много немцев. И все – ничком, лицом в снег, срезанные на бегу.

– Кто это? – спросил, указав на Крючка, один из красноармейцев, помогавших Светлову.

– Чужак, – зло ответил Герасим Пантелеевич. – Пускай тут гниет.

Кавалеристы разрешили взять несколько трофейных лошадей. На двух подводах повез Светлов в деревню Григория Дмитриевича и Демида. Ехал медленно, чтобы воротиться в Стоялово попозднее. Остановил коней возле колхозного правления, перенес окоченевшие трупы в холодные сени и замкнул дверь на замок. Демидкина мать, обезумевшая от горя, билась в истерике. Бабы отхаживали ее, и нельзя было сейчас показывать женщине мертвого сына. На следующий день Герасим Пантелеевич вместе с двумя стариками сладил гробы.

Очень не хотел Светлов, чтобы убитых видела Василиса. И без того много пережила девка. Вернулась тогда под утро, чуть живая от страха. Целые сутки била ее трясучка, как в лихорадке. Герасим Пантелеевич парил ей ноги, давал, водку и чай с медом – не помогало.

Но Василиса все-таки пришла в правление. Остановилась возле двери. Исхудала за эти дни, выглядела еще более высокой. Лицо почерневшее, неподвижное. Долго, не мигая, смотрела на Демидку сухими глазами. Потом сняла свой новый пуховой платок, накрыла им парня и ушла, не сказав ни слова.

* * *

Герасим Пантелеевич посоветовался со стариками и с родней Григория Дмитриевича – Аленой Булгаковой. В Одуеве держались еще немцы. Кто знает, может, фронт там будет стоять долго. Оно, конечно, в такой мороз мертвый может лежать сколько хочешь, а все-таки это нехорошо. Да и немцы могли вернуться в деревню – на войне случается всякое.

– Схороним здесь, – сказала Алена. – Зачем его в город везти? И мать его здесь зарыта, и отец. И дед с бабкой. В своей земле лежать будет.

Могилы Герасим Пантелеевич и старики копали два дня. Глубоко промерзшая земля поддавалась плохо, со звоном отскакивал от нее лом. Старики больше кряхтели, перекуривали, вспоминали, кого и когда довелось им провожать на тот свет.

Опустили в ямы некрашенные гробы. Заголосили, запричитали бабы. Светлов, подергивая редкую татарскую бороденку, сказал сурово:

– Прости и прощай, дорогой наш Григорий Дмитриевич. В этой вот церквушке окрестили тебя, сюда ты и возвернулся. Плохого мы от тебя не видели, а хорошего много. Спи спокойно. Ну, земля тебе пухом!

Твердые комья дробно застучали по гробу.

Еще через пару дней в другом конце кладбища закопали Крючка. Жена деда Сидора упросила стариков съездить за ним. Как-никак, а все же свой человек, православный и негоже было бросать его среди басурман.

А убитых немцев некому было убрать. Кавалеристы ушли дальше, к Одуеву. Среди крестьян не нашлось охотников долбить землю ради незваных пришельцев. В зимнем туманном небе над полем боя с утра начинало кружиться воронье, и до самого вечера не, затихало там гортанное хриплое карканье. Потом, разведав поживу, зачастили туда оголодавшие волки.

* * *

В штабе 2-й танковой армии – необычайная тишина. Не слышно голосов, хотя все отделы продолжали работать, все офицеры находились на своих местах. Телефонные разговоры вели почти шепотом. По коридорам пробирались на цыпочках, боясь как бы не скрипнули сапоги.

Работники штаба волновались. Из уст в уста передавалась новость: ожидаются крупные изменения в командовании и перемещения по службе. Однако суть дела знали только двое: сам генерал-полковник Гудериан и начальник штаба подполковник барон фон Либенштейн, закрывшиеся в кабинете. Если кто-нибудь осмелился бы сейчас зайти в кабинет, то увидел бы картину совершенно неправдоподобную. Гейнц Гудериан, об аккуратности которого ходили анекдоты, лежал на кровати в сапогах, в расстегнутом и помятом мундире. На опухшем лице застыло удивленно-обиженное выражение.

Подполковник Либенштейн, как всегда подтянутый, выбритый и надушенный, сидел за столом в кресле Гудериана и писал ручкой, которой раньше пользовался только сам генерал. Либенштейн составлял проект прощального приказа по войскам. Это было последнее, что он должен был сделать для своего командира: сегодня утром поступило распоряжение Гитлера о снятии генерал-полковника Гудериана с занимаемой должности и о зачислении его в резерв.

Рухнули все надежды Гейнца. По существу это был не только крах его карьеры, его мечты достигнуть наполеоновского величия, это было полуофициальным признанием краха теории молниеносной войны. Фюрер больше не верил в эту теорию, не верил в людей, создавших ее, но не сумевших осуществить на практике. Не случайно Гитлер всего неделю назад повысил в должности старого недруга и соперника Гудериана фельдмаршала фон Клюге, назначив этого сторонника медленных и планомерных действий командующим группой армий «Центр». Было ясно, что теперь фельдмаршал использует свои возможности, чтобы отомстить Гудериану за многочисленные неприятности. Но Гейнц, сам не раз подставлявший ножку соперникам в борьбе за власть, не ожидал, что фон Клюге нанесет ему удар такой силы и так быстро.

Фельдмаршал сразу же обвинил Гудериана в невыполнении приказа об удержании до последнего солдата каждого населенного пункта. Такой упрек можно было бросить сейчас любому немецкому генералу. Приказ не выполнялся по той простой причине, что русские не давали возможности остановиться и закрепиться, путали своим быстрым наступлением все планы. Но фон Клюге обвинил только Гейнца.

Формально фельдмаршал был прав. Обозленный таким поворотом дела, Гейнц резко поговорил с фон Клюге. Тот немедленно доложил фюреру о конфликте и неповиновении. Результатом явилось то, что 20 декабря фюрер вызвал Гудериана для личной беседы. Пришлось вылететь в Растенбург.

Беседа продолжалась пять часов с двумя перерывами: на обед и для просмотра кинохроники. Гитлер сам не ездил на передовую. Он избегал риска. Его жизнь была слишком нужна Германии. Он представлял себе современный бой по донесениям и кинокадрам. Но все равно Гудериану было очень трудно возражать фюреру.

Гейнц оправдывал отступление недостачей сил и средств, а еще тем, что нет возможности в широких масштабах строить укрепления, рыть траншеи и блиндажи. Земля промерзла, фортификационные работы требуют много людей и времени. Гитлер оказал на это: нужно использовать здания в населенных пунктах, особенно подвалы. Нужно строить укрытия из снега и льда. Во время прошлой войны, когда он сам был рядовым, замерзший слой земли разбивали снарядами крупных калибров, а потом пускали в ход кирки и лопаты. Снаряды и взрывчатку можно не жалеть.

Гудериан мог бы объяснить, что линия фронта слишком длинна, не хватит ни орудий, ни боеприпасов для осуществления предложений фюрера. Россия – это не Франция, земля там промерзла настолько, что снаряды не проникают глубоко и оставляют очень мелкие воронки, Но он не хотел раздражать Гитлера. Он должен был добиться главного: разрешения отвести свои войска на рубеж рек Оки и Зуши.

Фюрер не одобрил план отхода, но обещал подумать над этим. Во время перерыва старый приятель полковник Шмундт, главный адъютант Гитлера, посоветовал Гейнцу не настаивать на своем. Фюрер сейчас обозлен неудачами и особенно вспыльчив. Он ищет генералов, способных поправить дело. Гудериан по-прежнему пользуется авторитетом, но у него слишком много врагов и завистников.

– Я готов сделать для вас все, что сумею, – любезно предложил Шмундт.

– Спасибо, но помочь себе способен сейчас только я сам. А для будущего мне хотелось бы знать, кого, кроме фон Клюге, я должен буду отблагодарить за услуги.

– Дорогой генерал, разве в этом дело! Вы сами знаете своих недоброжелателей. Но главным образом виноваты во всем русские. – Полковник говорил несколько развязно, и Гудериан отметил это как плохой признак. – Примите дружеский совет, мой дорогой генерал. Если обстановка на фронте в ближайшее время не изменится к лучшему, постарайтесь вспомнить о какой-нибудь своей болезни. Вы устали и можете попроситься на отдых, как сделал фельдмаршал Бок.

– Да, – ответил Гудериан. – Я подумаю над этим, но не сейчас.

Возвратившись в Орел, в свой штаб, Гейнц попытался сразу же добиться хотя бы небольшого успеха, чтобы повысить свои акции. Он бросил навстречу русским резервы: саперные подразделения, строительные отряды и несколько десятков отремонтированных танков. Но неудачи роковым образом преследовали его. Пехотные дивизии отступали от Тулы не на запад, а на юг, на Белев: между войсками танковой армии и соседями слева образовался большой разрыв, в который немедленно вошли подвижные части русских. 24 декабря эти части переправились через Оку. Теперь невозможно было организовать оборону даже на том рубеже, о котором Гейнц говорил с фюрером.

Это произошло в первый день рождества. А на другой день русские преподнесли Гудериану еще один «подарок» – окружили в городе Чернь 10-ю моторизованную дивизию. Ей удалось вырваться из кольца с очень большими потерями, бросив тяжелое оружие. Вероятно, все эти новости фельдмаршал фон Клюге сообщил Гитлеру. Результаты не замедлили оказаться…

Еще утром Гудериан был полон энергии, надеялся исправить положение. А теперь он лежал на кровати опустошенный, разбитый физически. Гейнц привык повелевать, привык ощущать свою значимость. А теперь он был уже никто и ничто. И он сожалел, что сразу не воспользовался советом Шмундта. Уйти в отставку по болезни – это еще полбеды. Но быть снятым с должности без нового назначения – это позор. Значит, Гейнц находится отныне в немилости у фюрера. Многие бывшие друзья постараются держаться от него в стороне. Он и сам поступал так же в подобных случаях. В жизни господствует волчий закон. Расталкивай и прорывайся вперед, пока есть силы. А если упал, не проси помощи, не, цепляйся за чужие ноги: тебя затопчут. Лучше поскорей уползи в сторону.

Да и есть ли у него друзья? Полковник Шмундт? Какая там дружба – они просто извлекали взаимную выгоду из своего знакомства. Подполковник Либенштейн? Гейнц никогда не понимал до конца своего проницательного и выдержанного начальника штаба, привыкшего ко всему, делился сокровенными мыслями. Либенштейн – порядочный человек, которому можно верить, и только. Этот аристократ о многом имел свое скрытое мнение. Барон достаточно обеспечен, и ему, вероятно, было безразлично: служить ли Гитлеру или другому правительству. Он не зависел от фюрера, как зависели те, кто был поднят Гитлером на высокие посты из низов.

Последнее время Либенштейн замкнулся, разговаривал с Гейнцем только о том, что касалось службы. Он умел тонко и твердо провести грань между деловыми и личными отношениями. Раньше Гудериану некогда было подумать, почему возникло такое отчуждение. Глядя на холеное лицо Либенштейна, выражавшее сейчас не искреннее огорчение случившимся, а только казенное сочувствие, Гейнц вспомнил, что давно уже имел возможность повысить барона в звании, ведь он занимал генеральскую должность. Не позаботился Гейнц и о том, чтобы достойно наградить начальника штаба, который работал отлично и во многом помог ему.

Вероятно, в этом и кроется причина теперешней замкнутости Либенштейна. А может быть, он поспешил отмежеваться, почувствовав, куда дует ветер? Впрочем, это не имело никакого значения. Лучше вспомнить что-либо хорошее, успокаивающее. Есть очень верное изречение Клаузевица, вполне применимое к сложившейся обстановке. Но как у него сказано?..

Гудериан тяжело повернулся на кровати, спросил:

– Барон, вы помните, что писал Клаузевиц о последнем этапе наступления?

– Разумеется, – подполковник сразу понял, какую цитату хочет услышать генерал. – Положение наступающего, находящегося в конце намеченного им себе пути, часто бывает таково, что даже выигранное сражение может побудить его к отступлению, ибо у него нет уже ни необходимого напора, чтобы завершить и использовать победу, ни возможности восполнить понесенные потери.

– Не мы первые оказались в таком состоянии, – со вздохом произнес Гудериан.

– Да. Но об этом следует помнить в самом начале кампании.

Ответ не понравился Гейнцу: в нем звучала ирония. Однако генерал промолчал. Он даже подумал, что к этому надо привыкать, что теперь каждый способен бросить в него камень.

Либенштейн сам отпечатал на бланке приказ. Гудериан поднялся, нетвердо ступая, подошел к столу. Приказ был невелик, но генерал не прочитал его весь: даже это было теперь безразлично ему. Он только пробежал глазами первые и последние строки.

Командующий 2-й танковой армией Штаб армии. 26.12.41 г.

ПРИКАЗ ПО АРМИИ

Солдаты 2-й танковой армии!

Фюрер и верховный главнокомандующий вооруженными силами освободил меня с сегодняшнего дня от командования…

Я мысленно буду с вами на вашем трудном пути!

Вы идете по этому пути за Германию!

Хайль Гитлер!

Последняя фраза звучала издевкой. Гейнц не испытывал никакого желания благодарить фюрера и тем более превозносить его. Но Гудериан знал, что Гитлер обязательно ознакомится с этим приказом, и не простит, если в нем не будет тех слов, которые немец должен повторять, даже умирая.

Гудериан крепче сжал ручку, чтобы незаметно было, как дрожат пальцы, и старательно вывел свою подпись.

– Вот и конец, – тихо произнес он. – Либенштейн, я очень прошу вас: распорядитесь, пусть запакуют мои вещи.

* * *

Шофер Гиви выжимал из старого «газика» все, что можно. Километра три-четыре машина с бешеной скоростью неслась по обледеневшей дороге; на поворотах забрасывало вбок кузов. Потом – резкий скрип тормозов и остановка. То регулировщик на развилке перекроет путь, то забуксует на подъеме тяжелый грузовик с красным флажком, везущий боеприпасы.

День выдался удивительно яркий. Солнце висело очень высоко в льдистой прозрачной голубизне, тепло от него не доходило до земли, но свет лился щедро, заставляя сверкать белым огнем сухой снег, окутывая розовой кисеей дальние леса и возвышенности. Мороз в безветрии не сразу давал себя знать. Сперва только пощипывал игриво щеки да нос, а едва зазеваешься – сразу выбелит на лице кожу, прихватит суставы пальцев.

Шоферы выскакивали из машин громоздкие, неуклюжие, в полушубках поверх шинелей и ватников. Кучерявились белым инеем шапки и воротники. Согреваясь, водители толкали друг друга, притопывали валенками, взятыми на рост, под две портянки, оглушительно хлопали рукавицами. Далеко в поле разносились веселые крики, визг намотанных на колеса цепей, фырчание моторов.

Зима установилась самая что ни на есть настоящая, лихая, русская! Радостно было людям в этот светлый, будто праздничный, день катить мимо пышных сугробов, мимо густой зелени придорожного ельника, мимо обдутых бугров, желтеющих от жнивья. Ведь ехали не куда-нибудь, ехали на запад, преследовали немца!

И такое настроение было у людей, что все нипочем. Не пугали разбросанные фашистами мины, не пугал мороз. Шоферы делились друг с другом бензином и сухарями, скопом вытягивали застрявших.

Встречные ребята, гнавшие к окладам порожняк, говорили, что отбросили немца к Оке и за реку быстро уходят наши полки. Ждали на передовой снарядов, ждали патронов. Некогда было шоферам отдохнуть, организовать горячее варево. Спешили к своим, забывая про усталость, благо мороз не давал засыпать за рулем.

Попадались тут бойцы, помнившие, как летом при появлении самолетов шарахались люди в разные стороны, убегали от дороги подальше. А теперь – ни черта подобного! Останавливалась колонна, выпрыгивали из кабин водители, интенданты, попутчики-красноармейцы. Лупили по самолетам из винтовок, из ручных пулеметов, даже из противотанковых ружей. Наученные горьким опытом, немцы не рисковали снижаться. Забирались в поднебесье, так, что и машины-то ихние едва можно было различить с земли. Кидали бомбы оттуда, но с такой высоты лишь случайная могла угодить в дорогу.

Гиви даже во время бомбежки старался просунуться вперед, обогнать хоть несколько грузовиков. Его ругали, грозили ему кулаками, но он только скалил зубы да подмигивал Игорю: ничего, политрук, все в порядке.

Они возвращались из штаба армии, куда отвозили трофейные документы. Комиссар бригады разрешил Игорю сделать на обратном пути крюк в полсотни верст и заскочить на двенадцать часов домой. Игорь и верил и не верил – так неожиданно произошло все это. Ничего не успел захватить своим. Уже в дороге раздобыл у шоферов пару банок мясных консервов.

Во внутреннем кармане его гимнастерки лежало завернутое в бумажку золотое обручальное кольцо, купленное для Ольги еще летом, до начала войны.

Радость Игоря сменялась острыми приступами тревоги. Повидал он много разрушенных городов и сожженных деревень, бездомных жителей, ночующих возле костров. А как-то там родные? Как мама, Оля, отец?

Хоть и очень старался Гиви, но приехать в Одуев засветло они не успели. Солнце коснулось горизонта, когда открылся с возвышенности лежащий вдали городок. Видны были только темные пятна домов, да колокольня Георгиевской церкви отчетливо вырисовывалась на фоне неба.

– Сиди спокойно, зачем прыгаешь? – сказал Гиви. – Сейчас дома будешь!

Машина быстро спустилась к реке и тут остановилась. Дальше начинался крутой подъем. От реки и до самой окраины растянулись буксовавшие машины. Шоферы, собравшись вместе, одну за другой вытаскивали их на руках. Здесь можно было прождать целый час. Игорь схватил автомат, вещевой мешок и вылез из «газика».

– Эй, погоди! – крикнул ему вслед Гиви.

– Что? – обернулся Игорь. – Адрес знаешь!

– Погоди, политрук! Домой приехал, к жене приехал. Полушубок грязный. Мой возьми!

Игорь только рукой махнул. Побежал по дороге, огибая грузовики.

Он не узнал окраину. Там, где раньше стояли дома, торчали теперь печные трубы. Возле них тянулась ломаная, линия занесенных снегом окопов. У обочины шоссе валялся труп лошади, а рядом высунулся из сугроба немецкий сапог со стершимся каблуком.

На западе, на прозрачном зеленом небе горели яркие заката, словно невидимая за горизонтом птица веером распустила свой огненный хвост. На фоне этого зарева аспидно-черными, будто обугленными, казались сохранившиеся постройки. Но чем дальше, тем больше попадалось уцелевших зданий. Только окна везде были выбиты.

Возле городского сада шоссе засыпано земляной крошкой, завалено глыбами. Проехавшие здесь машины оставили за собой рубчатые полосы. На месте эстрады – груда досок и бревен. Весь сад, как язвами, был покрыт свежими воронками. Валялись вывернутые, искалеченные деревья. Уцелела только скамейка у входа, на которой в прошлые милые дни Игорь встречался с Виктором.

От центра побежал напрямик через огороды. Выскочил на пустырь и отсюда увидел наконец крышу своего дома. Над трубой чуть заметно вился дымок, поднимался к шапкам грачиных гнезд на березе.

Игорь больше не мог бежать. Он задыхался, боялся, что упадет и не встанет. Через открытые настежь ворота медленно вошел во двор, истоптанный валенками и копытами, загаженный конским навозом. Валялись клочья сена, прямо посередине двора стояла, накренившись, двуколка без оглобель и без левого колеса. Игорь достал папиросу, попытался прикурить, но спичка сломалась, и он отбросил папиросу вместе с коробкой. Под ногами знакомо скрипнули ступеньки крыльца. Он постучал в дверь. Сначала тихо, а потом, не в силах сдержать себя, забарабанил обеими руками.

– Ну, кто там еще? – услышал он недовольный голос Марфы Ивановны. – Чего развоевался-то, оглашенный!

Игорь хотел ответить, но у него перехватило горло.

– Сейчас, сейчас! – Дверь приоткрылась. Бабка в платочке, с исхудавшим темным лицом глянула на него, не узнавая – Зачем колотишь? Обмерз, что ли, солдатик?

– Бабунюшка! Родная! Это же я!

– Игорь! – вскрикнула она и вдруг начала опускаться, падать, цепляясь пальцами за его полушубок.

Он подхватил ее под мышки, понес впереди себя, не ощущая тяжести. В доме слышали возглас ее. Из комнаты с криком бежала мать, растопырив, как крылья, руки. Обняла, прижалась к груди Игоря непривычно седой головой, смеясь и плача одновременно. Славка, длинный, вытянувшийся под потолок, стоял с лампой и улыбался смущенно. Людмилка спрашивала, дергая его за штаны:

– Это наш Игорь, да?

Он был как в тумане. Снимая с плеча вещевой мешок, искал глазами Ольгу. Она вышла из спальни бледная, без кровинки в лице, с распущенными волосами, осыпавшими ее до пояса. Прижимая к груди запеленутого сына, неотрывно глядела на Игоря. Ему показалось, что она покачнулась и сейчас упадет. Обнял Ольгу за плечи, поцеловал в теплый висок, вдохнув забытый запах ее волос.

Пристально, с радостью и удивлением смотрел он на спящего ребенка, на его красное личико. Оно было совсем чужим и в то же время очень знакомым. Ямочка на подбородке такая же, как у Дьяконских. Зато нос, как у самого Игоря: с широкими ноздрями, немного вздернутый. Но кого бы он ни напоминал внешне, это был совсем новый человек, новая жизнь. И таким слабым, таким хрупким показался Игорю этот маленький человек, что он побоялся взять его в руки.

Ребенок дышал ровно, спокойно и чуть-чуть шевелил губами. Игорь наклонился над ним, хотел поцеловать его, но помешал висевший на груди автомат.