Неизвестные солдаты кн.3, 4

Успенский Владимир Дмитриевич

КНИГА ТРЕТЬЯ

 

 

Часть первая

Больше трех месяцев провел Виктор Дьяконский в тыловом госпитале. Во время операции хирург извлек из бедра пригоршню плоских осколков гранаты. Раны были глубокие и заживали медленно.

Из госпиталя направили Виктора в запасный полк, стоявший на окраине города. Доехал туда в старом дребезжащем автобусе. Потоптался возле серого унылого забора с ржавой колючей проволокой наверху, не спеша зашагал к проходной. Торопиться некуда. От ребят наслышался, что за прелесть – запасные полки. Муштровка с утра до вечера, паек тыловой: с хлебом еще терпимо, а приварок ни к черту.

За серым забором увидел такие же серые дощатые бараки, низкие и длинные, до самых окон утонувшие в грязных сугробах. Перед бараками кирпичное здание штаба, а левее – просторный, до черноты истоптанный плац.

Удостоверение, выданное ему как командиру роты еще в июне, Виктор решил не показывать. Тут не фронт, тут, прежде чем доверить роту или взвод, заставят заполнить анкеты, писать биографию. Будут беседовать, сомневаться, посылать запросы… Зачем все это? Зачем трепать себе нервы?

– Старший сержант Дьяконский прибыл из госпиталя для прохождения дальнейшей службы! – представился он дежурному – капитану с красной повязкой на рукаве.

Тот даже не взглянул на него, бросил через плечо:

– В строевую часть.

«У них тут массовое производство, поштучно не разбирают», – весело подумал Виктор.

Пожилой сержант-писарь с нездоровым отечным лицом полистал красноармейскую книжку Дьяконского, тяжело поднялся со стула. В глазах промелькнуло любопытство.

– Две медали за тобой числятся. Где успел-то?

– Где все, – резковато ответил Виктор, не желавший вдаваться в подробности.

– Ну, побудь тут, сейчас доложу.

Вернулся писарь очень быстро. Уселся на свой стул, покряхтывая, вытянул ноги и произнес официально:

– Назначены в шестую роту на должность помощника командира взвода. Сегодня включим в приказ. На котловое довольствие – с завтрашнего дня…

В бараке шестой роты было пусто, люди на занятиях. Почти все помещение занимали железные кровати в два яруса, аккуратно заправленные старыми, вытершимися одеялами. Вдоль стены – широкий проход. Две печки, пирамиды, стол для чистки винтовок. Знакомая картина, привычный запашок дегтя и ружейного масла.

Виктор пошел в каптерку сдать свой тощий вещевой мешок, на дне которого лежала смена белья, связка писем да учебник немецкого языка. В полутемной пристройке с зарешеченным окошком увидел знакомого по госпиталю Емельяна Вышкварцева.

– Ба! – воскликнул тот. – Каким ветром? К нам, что ли?

– В шестую направили.

– Хорошее дело, приятель, – Емельян крепко сжал его руку. – У нас, понимаешь, на всю роту десятка фронтовиков не наберется. Сам увидишь: наполовину детский сад, наполовину дом престарелых. А ведь нас не в городки играть собрали.

– Ты-то кем тут?

– Шмуточник и шкуродер, – засмеялся Емельян. – Старшиной роты поставили.

– Официально тебе представляться или как?

– Не ерунди, приятель, давай лучше раздавим заветную ради встречи.

– Нет. К ротному надо идти.

– Ну, до другого раза.

– И вообще не любитель я.

– Э, любовь – дело наживное! – весело подмигнул Емельян. – Практикуйся почаще и влюбишься…

Виктор обрадовался встрече с Вышкварцевым. Легче начинать службу на новом месте, когда есть знакомый, и тем более – старшина роты.

В госпитале они лежали в разных палатах и даже в разных концах коридора, но Емельян был человеком настолько заметным, что его знали все раненые. Плечистый, чернобровый, он целыми днями бродил по палатам: в одной сгоняет партию в шахматы, в другой починит радио, в третьей просто так потреплется для веселья. Было ему лет тридцать пять, но с молодыми ребятами держался он вровень, вместе с ними устраивал вылазки в город за папиросами. Раненые привыкли к его улыбке, привыкли слышать его звучный раскатистый голос.

Вообще-то Виктор не уважал людей шумливых и компанейских. Они казались ему легковесными. Кто знает, можно ли такому доверить серьезное дело?

Первое время в госпитале Дьяконский сторонился Вышкварцева. Но однажды, когда начал ходить, они оказались рядом возле окна в курилке. Виктор принялся курить «козью ножку». Вышкварцев протянул ему папиросу. Смотрел молча, без улыбки. Виктор в тот раз заметил, что Емельян уже в возрасте: и морщинки на смуглом лице, и белые ниточки в черной шевелюре.

«Из-под Киева?» – спросил Вышкварцев. «Из-под Харькова». – «А раньше?» – «С самого начала». – «А я с июля. На Припяти начал, в Киеве кончил. Прошусь в свою дивизию – не посылают, дьяволы!» Плюнул, бросил окурок и пошел к двери. Потом, будто вспомнив, вернулся и сунул в карман Дьяконскому пачку папирос: «Возьми, у меня две».

Сейчас Виктору приятно было слышать рокочущий уверенный басок Вышкварцева. «Такой нигде не пропадет», – подумал он, с удовольствием глядя на статную фигуру старшины. Все на нем новое. И гимнастерка, и широкий командирский ремень, и синие галифе, и хромовые сапоги с собранными в гармошку голенищами.

– Формой обзавелся, как генерал. Женщины, наверно, неравнодушны к тебе, – усмехнулся Дьяконский.

– Да? – веселый взгляд Вышкварцева на секунду померк, и Виктору показалось, что старшина обиделся. – А почему бы и нет, приятель? Тут дело вкуса. Форма – она человека красит. Если, конечно, он за ней смотрит. А я от бойцов внешнего вида требую.

– Понятно. Кто у меня взводным будет, не знаешь?

– Треножкин, наверно. Мальчик вроде умный, но без характера. Ты сразу дело в свои руки бери. Ну, сам увидишь…

Вечером Виктор познакомился со взводом, и впечатление осталось неблагоприятное. Очень уж разнокалиберный подобрался народ. Самым младшим – по восемнадцати, самому старшему – сорок четыре года. Пятеро казахов и трое татар почти не понимали по-русски. А главное, люди были какие-то затурканные, равнодушные. Ни разговоров, ни шуток. Молча почистили винтовки, молча построились на поверку. На прогулке перед сном пели вяло и по-казенному. Либо учили их без души, либо устали и отупели они от занятий.

Среди общей массы наголо остриженных бойцов выделялись трое сержантов – командиров отделений. У них и выправка лучше, и вид бодрей. Двое из них уже побывали на фронте, третий служил когда-то срочную на Дальнем Востоке.

Командир взвода младший лейтенант Илья Треножкин был на год моложе Дьяконского. Худенький, узкоплечий, с бледным лицом, взводный выглядел мальчишкой-подростком. Тонкие ноги свободно болтались в широких голенищах сапог.

– Кончил школу, потом на курсах полгода. Я местный, мама у меня здесь, – рассказывал Треножкин после поверки. Они сидели в канцелярии вдвоем, и младший лейтенант с уважением и даже с какой-то робостью поглядывал на Дьяконского. – Это у вас за ранение нашивки, не правда ли? Вы немецкие танки видели? Говорят, очень сложно справиться с ними. А ведь вы танк подбили, верно?

– Кто вам сказал?

– Товарищ старшина роты.

– Ну, если товарищ старшина – тогда точно, – улыбнулся Виктор, глядя на нежное лицо Треножкина, на его тронутые чернотой зубы. Подумал с жалостью: «Мальчик примерный был, мама его лелеяла. Сладким кормила… Золотухой болел, наверно… Сапоги сорок третьего размера дали, а обменять постеснялся… Надо Вышкварцеву сказать…»

– Комвзвод, вы в какой институт собирались?

– Учиться? – у Треножкина зарделись щеки. – Понимаете, математика мне дается легко. У меня папа бухгалтер был и брат тоже… Своего рода семейная традиция… А получилось, видите, что? – развел он руками. – Я тут за месяц на четыре кило похудел. Мама ужасается – такой вид…

– Ничего, – успокоил Виктор. – Вид, как огурчик, бывает хуже.

– Огурчик, – грустно согласился Треножкин. – Зеленый и весь в прыщах. По утрам еле-еле встаю… Рад, что вы приехали, теперь легче будет вдвоем, правда?

– Точно, комвзвод. А сейчас пора мне койку осваивать. Разрешите идти?

– Да, да, идите, пожалуйста. Спокойной ночи.

Лежа на твердом соломенном тюфяке, Виктор думал, что в бою с таким взводным хватишь горя. На фронт могут отправить в любой день. Хорошо, если люди успеют схватить главное: научатся стрелять, окапываться, маскироваться. И еще – надо привить им веру в свое оружие и в самих себя. Чтобы поняли: ты сидишь в окопе с винтовкой и гранатой. Справа и слева товарищи. В окопе тебя не достанет ни пуля, ни снаряд, разве только случайные. Сиди и стреляй спокойно: убьешь фашиста, сам останешься цел. Побежишь – погибнешь. Лицом к врагу ты солдат, а спиной – мишень.

На новом месте Виктор уснул не скоро. А наутро чуть не проспал подъем – разленился в госпитале. Вскочил вместе с бойцами и сразу в строй: повел взвод на физзарядку.

Нудный и нескончаемый потянулся день, заполненный занятиями. С утра – тактика. Шесть часов в поле. На обед – жидкие щи да сухая, дерущая горло ячменная каша. После короткого отдыха еще три часа топтались на плацу, отрабатывали повороты в строю и на месте, отдание чести. Бойцы цепочкой проходили мимо старшего сержанта, козыряли старательно и неумело.

Вечером Дьяконского сменил отдохнувший Треножкин. А Виктор, забравшись в каптерку, лег на кровать старшины.

– Что, приятель? – похохатывал Вышкварцев. – Умеют здесь жилы выматывать? Здоровые едва тянут, не то что после госпиталя. Такая установка, чтобы люди сами на фронт рвались. Хоть к черту в пекло, только подальше отсюда. Но и мы не лыком шиты. Ротный наш – мужик штатский, службы не знает. Для него устав – талмуд и евангелие. Этому очки нетрудно втереть. Он на фронт с нами поедет, особенно не придирается. А командир батальона – зверюга. Рожа – во! В один прием не обложишь. Кадровый тыловик. С самого начала тут окопался и давит на всю железку. Семь очередей подготовил. Все с высокими показателями и досрочно. Его ценят. А фронтовиков он опасается, нас жевать трудно.

– Ладно, – сказал Виктор. – Комбат далеко, а мы сами собой.

На следующий день, когда отрабатывали тему «Взвод в наступлении», Дьяконский предложил Треножкину отвести бойцов подальше в лес. Разыскали поляну в густом ельнике, развели костры. Нарубили лопатами лапника, сели к огню. Это было какое-то разнообразие, и люди сразу повеселели.

– Товарищ старший сержант, – негромко сказал один из командиров отделений. – Тут до совхоза рукой подать. Баба у меня знакомая… Картошки бы…

– Давай! – разрешил Виктор.

Младший лейтенант был удивлен, но молчал. С мальчишеским любопытством поглядывал на своего помощника: что дальше? Виктору положительно нравился этот паренек, не выпячивавший свое командирское «я».

– Разрешите начать занятие? – обратился к нему Дьяконский.

– Пожалуйста, пожалуйста, – закивал тот.

– А ну, ближе, товарищи, – позвал Виктор. – Садись, на чем стоишь. Сегодня смотрели мы с младшим лейтенантом, как перебегать учитесь. В общем – правильно. Однако один прием выполняете плохо. А прием важный. Без него на фронте пропадешь. Ты перебежал и лег. А немец видит, куда ты упал, и бьет по этому месту. Ты лег за куст – бьет по кусту. За кочку – лупит по кочке. И попадает наверняка. Поэтому, как упал – сразу отползи. Хоть вправо, хоть влево, но отползи метра на три.

Виктор вскочил и сделал на поляне несколько перебежек. Возвратился к костру, отряхивая с шинели снег.

– Видели? Теперь сами. Командиры отделений, пропускайте по одному. Остальные смотрят и поправляют.

Занятия пошли веселей. На глазах у всего взвода люди старались. Особенно молодые ребята. Расшалились, толкали друг друга. Виктор не мешал им: в казарме не часто приходилось смеяться.

Вскоре командир отделения принес ведро картошки и кулек крупной грязной соли. Виктор попросил у Треножкина разрешения сделать перерыв. Принялись печь картошку в золе. У некоторых бойцов были сухари и хлеб: разделили на всех – по маленькому кусочку. Виктор думал, хватит ли у младшего лейтенанта такта, чтобы взять свою порцию, не обидеть людей? Треножкин чуть поколебался, но взял четверть сухаря и две картошки.

–Товарищ командыр, – робко обратился к Дьяконскому круглолицый красноармеец-татарин в большой шапке. – Товарищ командыр, немца плен брал?

– Приходилось.

– Больно страшно?

– Все страшно, – Виктор обвел взглядом притихших бойцов. – Только ведь страх преодолеть можно. И не забывай, что немец тоже смерти боится.

– А какие они, немцы-то? – спросили сзади. – Здоровые?

– Всякие есть: и молодые, и старые, и помельче, и покрупней. Но обучены хорошо, – прищурился Виктор. – У них солдат как упал при перебежке, так сразу в сторону отползет. На мушку его взять нелегко.

– Помкомвзвод в одну точку бьет! – засмеялся кто-то.

В казарму возвращались затемно. Взвод шел хорошо, бодро, не сбиваясь с ноги. Младший лейтенант, приотстав, сказал Виктору:

– Легко у вас это. А у меня не получается так…

– Я же и сам недавно рядовым был. Думаю, мы сработаемся и все пойдет нормально.

– Конечно, конечно! – воскликнул Треножкин. – Обязательно сработаемся! У меня сегодня даже какая-то уверенность появилась.

– Будем считать, что нам повезло. И вам, и мне, – усмехнулся Дьяконский.

* * *

Снимая телефонную трубку, Прохор Севастьянович не надеялся, что ему ответят. Был слух, что Ватутин сейчас на Северо-Западном фронте. Жена с детьми, наверно, в эвакуации. Но как не воспользоваться возможностью, не позвонить на всякий случай. Ватутин – старший товарищ, и не столько по возрасту, сколько по опыту, по занимаемой должности. По военным способностям, что ли. Терпеливый и спокойный наставник для тех, кто служил под его руководством. Он был единственным крупным военачальником, с которым Порошин мог потолковать доверительно, дружески.

Ушам не поверил, узнав знакомый женский голос. Воскликнул:

– Татьяна Романовна, вы?! Здравствуйте.

– Кто говорит? Неужели…

– Да, Порошин! С фронта, проездом. А Николай Федорович где?

И уже по тому, что женщина отозвалась не сразу, понял: здесь Ватутин! Это была просто фантастическая удача. Заместителя начальника Генерального штаба генерала Ватутина даже в мирное время застать дома было почти невозможно.

– Прохор Севастьянович, каким ветром? – Николай Федорович, как всегда, говорил ровным, чуть глуховатым голосом. – Прямо оттуда? Любопытно… Как увидеться? – Ватутин помолчал, прикидывая. – Давайте сейчас ко мне на квартиру. Да, на Большой Ржевский. Высылаю шофера.

Не прошло и часа, как за окном, у подъезда, просигналила машина. Молодой капитан, вероятно, адъютант, распахнул перед Порошиным дверцу.

Совсем недавно, на фронте, среди однообразных заснеженных полей и лесов, по которым медленно продвигалась на запад поредевшая в боях стрелковая бригада, Порошин не раз испытывал острое желание проехать среди дня по знакомым улицам столицы, посмотреть на монументальные здания, полюбоваться Большим театром. В изменчивых буднях войны очень хотелось ощутить незыблемость, силу белокаменной, древней и вечной. А сейчас любуйся, казалось бы, улицами и домами через окно легковушки. Но Порошин поймал себя на том, что почти не смотрит по сторонам, лишь машинально отмечает повороты: мысли его заняты были другим.

Ясно: наше зимнее наступление завершилось. А что дальше? Об этом, вероятно, думали все: и рядовые бойцы, и военачальники, и мирные жители. Какие перспективы? Чего ждать? К чему готовиться? Ватутин, конечно, знает больше многих других. Если напрямик не скажет, не имея такого права, то хоть намекнет, даст понять. Или поделится собственными соображениями.

Прохор Севастьянович не считал себя завистливым человеком. Кому что отпущено, у того то и есть. Как ни старайся, а выше своего предела не прыгнешь. Вот они с Ватутиным – одной крестьянской закваски, Но у Николая Федоровича было много такого, чего не хватало Порошину. Ватутину служба давалась легко, вроде бы без всякого напряжения, и при этом он всегда был среди первых. Две академии – с отличием. В Генштабе он один из молодых, а к нему шли за советом. Обладал Николай Федорович редкой способностью видеть не только частности, детали, но словно бы подниматься над событиями, явлениями, разом охватывая их во всей сложности, в многообразии, в движении. И делал выводы, вносил обоснованные предложения, где все было учтено и продумано. Вот этого: широты мышления, способности заглянуть вперед – как раз и не хватало Прохору Севастьяновичу Порошину. На поле боя он чувствовал себя уверенно. Как бы ни сложились обстоятельства, найдет выход из положения, постарается навязать противнику свою волю. Прошлое мог проанализировать и сделать выводы. А вот помозговать о завтрашнем дне – это давалось с трудом. Возникали сомнения, боязнь ошибиться. А колебания для военного человека – хуже всего.

Вслед за адъютантом Прохор Севастьянович поднялся по лестнице. Ватутин сам открыл дверь. Одет по-домашнему. Старенький китель застегнут на две нижние пуговицы. Даже в парадной форме не имел он важной генеральской осанки, а уж сейчас тем более. Стиснул руку Порошину:

– Поздравляю, Прохор Севастьянович, от души поздравляю.

– С чем?

– С генеральским званием. Нашего полку прибыло.

– Спасибо. Еще как-то не обвыкся.

– Ничего, притерпитесь, – весело блеснул узкими подпухшими глазами Ватутин. – Таня, встречай гостя, – позвал он жену. Она появилась из кухни, улыбнулась скупо (другого и такой улыбкой не одарила бы по своей строгости, но тут – давний друг семьи), предложила:

– К столу. У меня все готово.

Татьяна Романовна, сдержанная, стеснительная, с трудом привыкавшая после сельской глубинки к столице, своей серьезностью, основательностью была под стать мужу. Держала семью, крепкую, дружную. Ватутин говаривал: за тыл я не беспокоюсь, дом у меня прочный. Это помогало ему целиком сосредоточиваться на службе. Росли у них хорошие веселые дети – Витя и Лена. Для отца – гордость и радость. Но о детях Порошин почел за лучшее сейчас не заговаривать. Большая неприятность случилась.

Простыл сынишка-то их, заболел. Сначала особого внимания не обратили. А Вите становилось все хуже. Так ему стало скверно, что с постели не мог подниматься. Сейчас Витя учится в лесной школе. Начал ходить без костылей.

Татьяна Романовна, и прежде не очень стремившаяся на люди, стала совсем домоседкой. И Николай Федорович казнил себя: недоглядел, мало внимания уделял сыну.

За стол сели втроем, но Татьяна Романовна то и дело уходила на кухню. Дочка Лена еще не вернулась из школы. Ели лапшу с грибами, домашнее блюдо Ватутиных. В те редкие дни, когда муж обедал дома, Татьяна Романовна обязательно готовила лапшу: по-своему, по-воронежски, очень вкусно. А Прохору Севастьяновичу после казенного харча лапша вообще показалась чудом. И чай тоже был хорош: не только крепкий, но и душистый.

Николай Федорович, не ахти какой любитель говорить сам, подробно расспрашивал Порошина о боях под Малоярославцем, на Варшавском шоссе. Сложная была там обстановка. В середине зимы через шоссе прорвались и вышли на подступы к Вязьме 33-я армия генерала Ефремова и группа войск генерала Белова. Они освободили территорию размером примерно с Бельгию. Но немцы замкнули за их спиной фронт, создали полосу всего-то километров десяти шириной, протянувшуюся вдоль Варшавского шоссе. Однако пробить эту полосу, соединиться с ушедшими вперед войсками наша ослабевшая пехота не смогла. Дивизии Ефремова погибали там. Белов держался прочно, расширяя освобожденный район.

Прохор Севастьянович объяснял, будто оправдывался:

– У немцев шоссе вроде бы траншея в снегу. Расчищали все время. Справа и слева образовались ледяные валы. В них – огневые точки. Не подступишься.

– Перехватить бы эту ниточку в двух-трех местах, поставить надежные противотанковые заслоны, и рухнула бы вся немецкая оборона от Зайцевой горы до Юхнова, от Вязьмы до Ржева. Действительно, ниточка, коридор. А дальше – Белов, дальше наша территория до самого Днепра, почти до Смоленска. Нет, не дожали мы там, не дожали, – качнул головой Ватутин.

– Нечем было дожимать, Николай Федорович. Ни танков, ни боеприпасов.

– Все следовало туда бросить. Из тыла подтянуть, с Волги. Три-четыре дивизии там требовались, и рухнул бы у фашистов фронт в самом центре. Такие благоприятные условия…

– Немцы в Орле. Могли бы ударить с юга.

– Не до ударов им, силенки не те! – возразил Ватутин. – Пока у нас инициатива, пока враг не закрепился, надо было идти и идти. Сам его величество случай всегда на стороне наступающих. Помните, как Гудериан действовал во Франции? Вперед до последней капли бензина – все чего он требовал от своих войск. А на нашем фронте – наступать до последнего танка! Я вот пытаюсь обмозговать ход войны за полгода, и любопытная вырисовывается картина. Что такое танковая армия Гудериана в масштабе гитлеровского вермахта? Одно из многих объединений. А ведь оно решающую роль сыграло в летне-осенней кампании. Причем на главном направлении. От границы до Минска Гудериан шел первым. От Минска до Ельни – опять он. Затем бросок на Киев, замкнул там кольцо окружения. Оттуда снова рывок на Орел, на Тулу. Воистину до последнего танка. С полной отдачей, без компромиссов, без осторожничанья…

Слушая Ватутина, увлекшегося своими рассуждениями, Порошин вспомнил: некоторые товарищи в Генеральном штабе с оттенком иронии называли Николая Федоровича генералом-романтиком. Определенный смысл в этом был. Обидно только слышать такие слова от тех, кто дальше своего носа видеть ничего не мог. Они просто не понимали Ватутина. Или завидовали ему… Послушали бы они сейчас, как он немецкого полководца в пример ставит… Впрочем, нет, не в пример: рациональное зерно в его действиях ищет.

Воспользовавшись паузой, Порошин сказал:

– Но это ведь огульное наступление, Николай Федорович. Типичный образчик огульного наступления, давно уже осужденного товарищем Сталиным.

Ватутин вскинул на собеседника светлые, возбужденно блестевшие глаза. Усмехнулся понимающе. Блеск померк. Голос зазвучал тише:

– Гудериан привел немецкие войска к Москве. Прежде всего он, а уж потом остальные. И это нисколько не противоречит словам товарища Сталина об огульном наступлении, которое обязательно оканчивается неудачей. И правильно: не взял немец Москву. Отброшен немец. Но оплошности Гудериана я в этом не вижу. Он сделал свое, он наступал. А о том, чтобы закрепить успехи, наладить снабжение войск, подготовить резервы – об этом должно было заботиться командование группы армий. Или сам Гитлер. Иначе фронтовому генералу с такими заботами не останется времени для ведения боевых действий.

– Но Гитлер-то снял его…

– А кого же было фюреру снимать за неудачи? Не самого же себя?! – засмеялся Ватутин.

Самый подходящий момент был спросить о главном.

– Николай Федорович, это прошлое. А впереди что?

– Не знаю, – ответил Ватутин. По его тону Порошин понял, что Николай Федорович действительно находится в неведенье и что признаваться в этом ему неприятно. – У меня сейчас другая работа.

– А ваше личное мнение?

– Какое у меня мнение? – пожал плечами Николай Федорович. – Наступательный порыв исчерпан. Инициатива утрачена. Остановились, значит, надо стоять. Зарыться в землю, возвести три, четыре, пять оборонительных линий, как время и средства позволят. И стоять. Перемалывать резервы противника, когда он начнет летние операции.

– А он начнет?

– Обязательно. Отсиживаться в обороне фашисты не могут. Война потеряет для них всякий смысл.

– Но есть, вероятно, и другие соображения? – осторожно спросил Порошин.

– Есть. Не чисто военные, но есть. Некоторые товарищи настаивают возобновить наступление, освободить Харьков, хотя бы часть Украины. Политические цели, важные экономические районы. Эти товарищи просто не понимают: если мы не смогли теперь продолжить наступление, используя инерцию и психологический фактор, то для начала новой операции понадобится сил во много раз больше. – И, заканчивая эту тему, Ватутин предложил: – Давайте, Прохор Севастьянович, еще по стакану горячего. Хотите спорьте, хотите нет, а лучше моей жены никто готовить не умеет. Даже чай у нее особый. Двадцать лет живем, и все радуюсь.

– А ты за двадцать-то лет сколько дома был? – спросила Татьяна Романовна, появляясь из кухни. – Сколько дней мы вместе-то провели? – ласково упрекнула она, остановившись за его спиной, опустив на плечи мужа руки. И такая нежность прозвучала в ее словах, что Порошину на мгновение стало жаль себя – бобыля.

* * *

ПИСЬМО НАСТИ КОНОПЛЕВОИ НЕЛЕ ЕРМАКОВОЙ

«Едем к фронту. Все спят, отсыпаются в запас. Когда раненых примем, некогда будет. Я еще не научилась вперед спать. Сижу у окна и смотрю. То дождик моросит, то солнышко вдруг выглянет. Насыпь черная, мокрая. Лужи блестят. Зима в лес убежала, в чаще белеет кое-где снег.

Сейчас у нас рейсы короткие, но все равно можно смотреть разные города. Потом, говорят, поедем до самого Урала.

Теперь я привыкла, а после первого рейса чуть не сбежала, хотела опять в медсанбат проситься. Прибыли мы ночью на маленькую станцию, сразу началась погрузка. Начальник торопит, чтобы до утра успеть: фронт близко. Потом главный врач меня вызвал, велел взять противостолбнячную сыворотку, побольше бинтов и идти в предпоследний вагон.

Пошла я, и что ты думаешь? К нашему поезду прицепили три теплушки с ранеными немцами. Я так и обомлела. Лежат они на нарах страшные, черные, обросшие. Закутались в какое-то рванье. Вонь такая, что чуть не стошнило. А они меня увидели и сразу перестали стонать и кричать. Смотрят на меня дикими глазами, будто сумасшедшие.

Поезд тронулся, осталась я с ними одна. Вижу, среди них есть почти здоровые мужчины, с легкими ранами. Вот, думаю, как накинутся сейчас! Ведь фашисты все равно что звери, у них же никаких моральных устоев.

Ох, до чего жутко было!

Достала шприц для уколов, а руки так и трясутся. Нагнулась над раненым, а он шприц увидел и как дернется, как завопит! И все завопили. Орут по-своему, стонут – а я ничегошеньки не понимаю. Потом догадалась: они решили, что я умерщвлять их пришла. Вот какие балбесы, наслушались пропаганды своей!

Ну, я спрятала шприц, стою возле двери и думаю: на первой же остановке убегу. Пускай сюда мужчин посылают. Но тут один немец показывает на своего соседа и говорит: битте, битте. Я посмотрела – прямо ужас. Вся одежда в спекшейся крови. Смерзлось все, затвердело. Пришлось разрезать одежду. Шинель сняла, потом куртку. В вагоне холодней, чем на улице. Эти дьяволы сидят и ждут – дядя им топить будет. Я как закричала на одного, он сразу печку растапливать взялся.

Раздела раненого до нижней рубашки, а нижнюю никак не снять. У него на спине кожа до ребер содрана, бязь в рану влипла. Я ее по кускам вырезала. Он хрипит, воет, а я режу. Обработала рану, сделала укол. Он лежит на животе и трясется. Ой, думаю, замерзнет этот завоеватель! Показываю немцам – дайте ему одежду. Те отвертываются, жалеют свои тряпки. Вот какое у них воспитание, понимаешь?!

Я совсем разозлилась, подошла к легкораненым, схватила одного за ворот и сняла шинель. Он чего-то залопотал, я ему прямо кулак под нос! Он даже рот разинул. И еще одну шинель взяла, и одеяло отобрала. Закутала тех, которые мерзли. Ну вот, а уж тут немец печку растопил и показывает: делай, мол, укол.

Провозилась с ними до самого вечера, пока всех обработала. Перевязывала, кормила. И ничего. Только вшей от них набралась, пропади они пропадом!

Второй рейс у нас был спокойным, даже оставались свободные места. Раненых меньше, потому что на дорогах теперь грязь и воевать трудно.

Жду писем.

Настя 17 апреля 42 г.»

* * *

«Настя, здравствуй!

Спасибо, что не забываешь, а то все забыли, даже бабушка молчит. Очень довольна тобой. У нас тоже стало теплее. Когда иду домой, вижу солнце. Жизнь у меня очень одинокая. Один и тот же цех, и одни и те же люди. Вот встретимся, и рассказать нечего будет. Скоро обещают послать в командировку для обмена опытом. Это, наверно, интересно.

Очень скучаю, но не разнюниваюсь. У меня в бригаде одни девчонки, мне разнюниваться нельзя!

Поздравляю тебя с Первомаем и желаю здоровья и счастья.

Нелька 28 апреля 1942 г.»

* * *

Минувшие зимние месяцы были для генерал-полковника Гудериана самыми трудными в его жизни.

Оставшись не у дел, он отсиживался в своей берлинской квартире, никуда не выезжая и никого не принимая. Он и рад был бы увидеть старых знакомых, узнать новости. Но знакомые опасались наносить визиты опальному генералу.

Закутавшись в теплый халат, он часами полулежал в мягком кресле, порой задремывая. Даже днем в его кабинете было полутемно – он не разрешал раздвигать шторы. Потрескивание дубовых поленьев в камине напоминало далекие выстрелы.

Он велел убрать любимую картину, ту самую, на которой был изображен Наполеон, ведущий своих солдат к победе.

Болело сердце. Маргарита почти не отходила от мужа. Сама накрывала стол, стараясь не волновать Гейнца, тихо сидела с вязаньем в углу кабинета. Изменив многолетней привычке, она спала теперь в одной комнате с ним, спала чутко, вздрагивая от его кашля и стонов. А ему было приятно сознавать, что хоть один верный и преданный человек находится рядом.

Во время французской кампании и в России Гудериан не забывал о себе. Ему хватит средств безбедно дожить до глубокой старости и оставить кое-что сыновьям. Другое удручало его. Находиться почти на вершине славы – и вдруг очутиться в безвестности! Неужели о нем совсем забыли, неужели фюрер не верит в него, как не верит во многих других генералов, смещенных после неудач на востоке? Нет! Гейнц слишком много сделал для Третьей империи, чтобы его вычеркнули из списков.

Он ждал хоть какого-нибудь благосклонного знака со стороны фюрера. Ждал в Берлине, ждал на курорте, куда почти насильно увезла его Маргарита и откуда он постарался скорее приехать в столицу.

Возвращение к жизни началось солнечным весенним утром. Ему позвонили из рейхсканцелярии. Говорил старший адъютант фюрера полковник Шмундт. Он справился о здоровье, сказал, что с удовольствием, как и раньше, посидел бы с генералом за рюмкой хорошего вина. Гудериан, разумеется, не возражал.

Вот она, первая весточка! Уже то, что Шмундт позвонил по служебному телефону, говорило о многом. Нет, этот хитрец не поедет в гости просто так, по личному расположению.

В этот день в доме были раздернуты все шторы, комнаты наполнились солнцем. Полотер трудился над паркетом в гостиной и кабинете. Гудериан надел парадный мундир со всеми отличиями.

Шмундт чопорно раскланялся с Маргаритой, вручил ей букетик полевых цветов. Перед генералом щелкнул каблуками. Рослый, немного неуклюжий, он вел себя так просто, улыбался так искренне, что Гудериану, при всей его подозрительности, хотелось верить: Шмундт от души радуется встрече.

За кофе беседовали о пустяках, о том, какая теплая выдалась весна и что лето снова обещает быть жарким. Потом перешли в кабинет. Разговор начал Шмундт.

– Господин генерал, что вы думаете о дальнейших операциях на востоке? – с оттенком официальности спросил он.

– Я плохо знаю обстановку, – у Гудериана скривились тонкие губы. – Да и вряд ли мое мнение может иметь сейчас какое-то значение.

– И все-таки вашим мнением интересуются. – Шмундт многозначительно помолчал. – В конце концов, вы всегда были откровенны со мной, и вы знаете, как высоко я ценю ваш ум и ваш опыт.

Гудериан не торопился с ответом. Уши Шмундта – это уши фюрера. И надо ответить так, чтобы не вызвать недовольство Гитлера.

– Мы обязаны наступать, – медленно произнес он. – Нам необходимо наступать летом и добиться решительной победы. Иначе война станет затяжной, силы русских окрепнут, рано или поздно начнут действовать активно англичане и американцы. Старый закон остается в силе – мы должны бить противников поодиночке.

– Да, – сказал Шмундт. – В этом вопросе нет никаких разногласий. Сейчас идут споры о том, где наступать. Фронт слишком велик, и мы не можем позволить себе роскошь рваться вперед на всех направлениях. Сейчас нужно выбрать одно, главное.

– Вы имеете в виду московское?

– У сторонников наступления на Москву есть веские доводы. Столица большевиков по-прежнему остается нашей основной целью.

– Но к каждой цели ведут разные дороги, – возразил генерал, сразу определивший мнение Шмундта. – Русские, безусловно, ожидают удара в этом направлении. Здесь у них сосредоточены резервы, здесь созданы мощные укрепления.

– Вы правы, – согласился Шмундт. – Фюрер не хочет идти этим путем. Он не произносил слово «Москва» и не желает слышать его. Фюрер рассматривает другие варианты. А между тем, – усмехнулся Шмундт, – подготовка к наступлению на Москву идет уже не первую неделю.

– Я не совсем понимаю…

– Фельдмаршал фон Клюге получил приказание имитировать подготовку к штурму столицы русских. В его штабе разработан план, настоящий план, со всеми подробностями. В нем предусмотрены даже такие детали, как проведение авиаразведки вплоть до рубежа Волги, печатанье листовок и заготовка дорожных указателей. Уже само название плана – «Кремль» – говорит о многом. План размножен в двадцати двух экземплярах, и существует уверенность, что с одним экземпляром ознакомилась русская разведка. Кроме того, соответствующую информацию получили наши союзники, итальянцы и румыны. А вам известно, как умеют они сохранять секреты.

– Хорошо, Шмундт. Если отпадает Москва, остается только юг. Донбасс, хлебные районы, а главное – нефть. Без нефти заглохнут моторы. К тому же на этом направлении идеальные условия для танков. Степь, равнина до Волги и до Кавказа.

– Ну вот, – засмеялся Шмундт. – Наши мысли совпадают. Но окончательное решение еще не принято. Фюрер намерен сначала провести несколько частных операций в Крыму и под Ленинградом, срезать выступы фронта.

– А если русские начнут наступать первыми?

– Фюрер будет рад этому. Пусть противник покинет свои укрепления. Русские очень упорно обороняются. Легче разбить их в поле, при маневренных действиях.

– Я всегда был и остаюсь сторонником этого метода, – кивнул Гудериан. Он чувствовал необыкновенный прилив бодрости. Его не столько интересовала сейчас суть разговора (он обдумает его потом), сколько сам факт. Шмундт не случайно вводит его в курс дела. Фюрер желает, чтобы Гудериан знал все. Фюрер держит его в резерве до поры до времени, может быть, до самого решающего момента. Сейчас руководящие посты в армии захватили противники Гудериана. Но долго ли они удержатся на этих постах?

– Дорогой генерал, фюрер слышал, что вы нездоровы. Он хочет сделать вам небольшой подарок, предоставить государственную дотацию и, прежде всего, имение. Поезжайте к себе на родину, в Западную Пруссию, и подыщите участок по своему вкусу.

Гудериан склонил голову в знак благодарности.

– Знаете, Шмундт, вы всегда приносите мне добрые вести. Врачи запретили мне пить, но сегодня я нарушу их запрет и с радостью выпью за нашего фюрера. Я старый солдат и не умею выражать свои чувства. Но вам известно, чем я обязан фюреру! И мне хочется, чтобы он знал: всегда, при всех условиях я служил и буду служить ему. Только ему!

Простившись с полковником, Гудериан долго шагал по кабинету. Его мозг, дремавший несколько месяцев, работал сейчас с молниеносной быстротой. Возникали идеи, планы, и не последнее место среди них занимали мысли о том, как расправиться со своими противниками, особенно с фон Клюге. Да, колесо вертится! – повторял он свою любимую поговорку.

Маргарита, долго не решавшаяся войти к нему, застала его склонившимся над картой. Он не имел привычки говорить с женой о служебных делах, и поэтому она была удивлена, когда Гудериан, повернувшись к ней, произнес негромко:

– Я понял, чего хочет Шмундт. И я сказал ему то, что он хотел услышать. – Рука генерала легла на карту, почти закрыв пространство между Азовским и Каспийским морями. – Но я вовсе не убежден, что это правильно. Главное – Москва. И пусть ее не трогают без меня!

* * *

Произошло событие, редкостное в военной истории. Советские войска скрытно сосредоточивались в Изюм-Барвенковском выступе, чтобы начать отсюда наступление на Харьков. И в то же время немцы, не знавшие об этих планах, именно в район Изюм-Барвенково подтягивали десятки дивизий, намереваясь срезать выступ, а потом развернуть летнее наступление на восток и юго-восток. Два могучих кулака сжимались по обе стороны фронта. Немецкий кулак, занесенный для решающего стратегического удара, оказался сильнее.

Красная Армия не имела ни количественного, ни технического превосходства над противником. Немцы господствовали в воздухе. Однако Верховный Главнокомандующий все еще находился под впечатлением зимних побед. Он верил обещанию союзников открыть второй фронт. Да и как было не верить, если превосходно оснащенные войска США и Англии насчитывали к этому времени более шести миллионов человек!..

Наступление на Харьков, еще не начавшись, попало под угрозу срыва. В этой операции, наряду с другими, должна была принимать участие новая 48-я армия, сформированная под Касторной. Командующий армией генерал Самохин вылетел туда из Москвы, имея при себе оперативную директиву. Вылетел… и пропал. Напрасно ожидали его и день, и второй, и третий. Поиски Самохина не дали никаких результатов.

Через некоторое время радисты перехватили немецкую радиограмму, из которой стало понятно, что неопытный пилот потерял ориентировку и приземлился на оккупированной территории, возле Мценска. Генерал Самохин попал в плен. Важнейший документ оказался у гитлеровцев.

Откладывать наступление было поздно, подготовка к нему зашла уже слишком далеко. Ставка изменила сроки, изменила направление ударов, перебросила в другой район 48-ю армию. Но это были частности. Немцы узнали главное место и цель наступления, от исхода которого зависело развитие дальнейших событий на южном крыле советско-германского фронта.

* * *

17 мая Виктор читал в газете набранное черным жирным шрифтом сообщение «В последний час». Читал с волнением. Наши войска, развивая наступление, продвинулись вперед на 20—60 километров, вышли к городу Мерефе южнее Харькова. Бои развернулись в тех местах, где ранило Виктора осенью. Теперь шагают там другие ребята, прыгают через заплывшие окопы, видят разбитые танки, машины.

Он радовался успеху не зная, что в то самое утро, когда газеты печатали сводку, немецкая ударная группа двинулась с юга вдоль Северского Донца, срезая Изюм-Барвенковский выступ, отсекая от тылов наступающие советские армии. Они еще рвались к Харькову, а немцы уже стягивали за их спиной мертвую петлю окружения.

Через двое суток Виктора поднял среди ночи старшина Вышкварцев.

– Что? Тревога будет? – спросил Дьяконский.

– Хуже, приятель. Или лучше. Отправляемся сейчас. Командиры уже на ногах. Иди в каптерку, шмутки разложим. А то такая спешка начнется, что не успеем.

У Виктора сразу пропал сон. Все! Конец муштровке, конец надоевшей баланде и каше-шрапнели! На фронте и трудней, и опасней, но там у тебя дело в руках, там себя человеком чувствуешь!

Из канцелярии появился младший лейтенант Треножкин. Лицо помятое, глаза навыкате, взгляд испуганный. Кинулся к старшему сержанту.

– Дьяконский, слышали?

– Да, комвзвод. Иду старшине помогать.

– Говорят, эшелон уже на станции!

– Вероятно… Может, нам сержантов поднять, чтобы собирались?

– Это вы сами… Мне бы домой забежать. Мама одна ведь…

– Не успеете… Сухой паек на взвод я получу. Его лучше здесь на руки выдать, чтобы с собой не таскать.

– Как хотите, – вздохнул Треножкин. – Я все-таки умыться схожу.

«Почему все-таки? – весело подумал Виктор. – Раз на фронт, то и умываться не надо?.. Ну, не ехидничай! – оборвал он себя. – Человек первый раз из родного города едет. И не на пикник…»

– Скорей, – поторопил его Вышкварцев, высунувшийся из каптерки.

Через час роты выстроились на плацу. Пасмурная ночь была теплой и влажной. Из темноты донесся тягучий голос командира батальона:

– Р-р-равняйсь! Смирна-а-а! Напра-во!

Недружно стукнули сотни каблуков.

– А-а-атставить, – пропел комбат. – Пла-а-хой поворот!

– Ну и шакал! Даже напоследок кусает, – шепнул Вышкварцев, и в голосе его Виктор уловил нотку восхищения.

– Напра-а-во!

Голова колонны темной слитной массой поплыла к открытым воротам. Виктор оглянулся. Без малейшего сожаления расставался он с этим унылым барачным городком. И только одно тревожило его. Перед майскими праздниками рассказал он всю свою подноготную парторгу. Потом дважды вызывали его в политотдел, пришлось писать объяснительную записку. И, наверно, все понапрасну. Уйдет он на передовую, а дело его положат в архив. Ну что же, ничего теперь не изменишь.

На товарной станции люди разместились в теплушках, пропахших конским навозом. На соседнем пути грузились артиллеристы. Подбадривая себя криками, закатывали на платформы пушки. Сперва бойцы сидели в вагонах. Но когда узнали, что еще нет паровоза и отправка задерживается, многие вылезли: кто справить нужду, кто поискать кипяточку. Самые проворные тащили уголь и доски. Из труб над вагонами полетели искры, запахло дымком.

Взвод Треножкина был выделен в распоряжение коменданта эшелона. Построились у водоразборной колонки. Подошел капитан в щеголеватой фуражке, в сверкающих сапогах и грязной шинели со следами угля и мазута. Одно отделение он послал в первый вагон на усиление ремонтной бригады, несколько человек – к зениткам. Назначил патрули. Посмотрел на Треножкина, на его тонкую шею, нелепо торчавшую из широкого воротника шинели, буркнул что-то и повернулся к Дьяконскому.

– Старший сержант, бери двух человек, ручной пулемет и за мной!

Повел к паровозу, на ходу инструктируя:

– Пулеметчиков сажай в тендер. Если самолеты – сразу огонь. Сам – к машинисту. За паровозную бригаду отвечаешь, понял? К фронту подъедем – гляди в оба, чтобы не сбежали.

– Случается?

– Всякое бывает. Ну, я у ремонтников.

Дьяконский поднялся в паровозную будку, поздоровался. Кочегар даже не обернулся. Сутулый пожилой машинист кивнул, недружелюбно посмотрел из-под козырька черной фуражки. Выплюнул шелуху семечек, спросил глухо:

– Цербер?

– Что? – не понял Виктор.

– Стеречь пришел?

– Помогать послали, – дипломатично ответил Дьяконский. – Вдруг авиация. А у нас пулемет в тендере.

– Ладно брехать, солдат, дело известное.

– Раз известное, зачем спрашиваете?

– Ждал, что скажешь, – ухмыльнулся машинист. – Ты сам в штаны не наложи, надзиратель. Был у нас тут один такой…

Сказал и снова начал кидать в рот семечки, не обращая на сержанта никакого внимания. «Веселенькая компания! – подумал Виктор. – Ладно, намолчусь еще с ними. Прогуляюсь пока».

Спрыгнул с подножки, перекинул на грудь автомат. Было уже светло. Над ребристыми крышами пакгаузов тащились рыхлые тучи. На деревянном перроне, потемневшем от сырости, строились заспанные музыканты.

Из города невесть как пробрались на товарную станцию десятка три женщин с кошелками и узелками. Командир батальона, шагавший вдоль вагонов, мрачно поглядывал на них, но гнать не решался.

Возле колонки увидел Виктор младшего лейтенанта Треножкина. Он стоял рядом с пожилой худенькой женщиной в синем пальто. Из-под старенькой фетровой шляпы выбились волосы. Серый каракулевый воротник потерт и очень мал – сшит, наверное, из остатков. Лицо у нее было такое же матово-бледное, как и у младшего лейтенанта, но чистое и красивое. Женщина гладила Треножкина по щеке, умоляла его:

– Не плачь, Илюшенька… Не надо, родненький, не надо…

Эта женщина напомнила Виктору мать и прощание с ней год назад. Он тогда уходил на железнодорожную станцию, мама провожала его за город. У них, правда, не было таких нежностей. Виктор считал себя взрослым, стыдился материнской ласки. Мама понимала это и тоже сдерживалась. Он поцеловал ее в щеку и сказал: «Ну, улыбнись… Все будет хорошо!» И ушел, не оглядываясь, хотя чувствовал на себе ее взгляд… Случись это теперь, он оглянулся бы. И не один, а сто раз. Сказал бы ей все самые хорошие слова, которые хранил в душе. Тогда еще не понимал, что каждое расставание может стать последним…

Он прошел мимо Треножкиных. Младший лейтенант плакал. А у матери сухие глаза. Она говорила, говорила что-то: только бы не молчать! Слезы будут потом, в опустевшем доме… Нет, куда лучше уезжать без провожатых, без этих переживаний.

Из вагона ловко выпрыгнул старшина Вышкварцев. Статный, в ушитой по фигуре шинели, остановился возле Треножкиных. Поздоровался с женщиной, обнял лейтенанта за узкие плечи.

– Присмотрим, будьте уверены! Я вот уже третий раз еду!

Лязгнули буфера. Металлический перестук пробежал от головы к концу эшелона.

– По вагонам! – раздалась команда.

Чей-то высокий надрывный крик резанул слух. На перроне лежала женщина, билась головой о доски. Над ней растерянно склонился боец с зажатой в руке пестрой косынкой.

Духовой оркестр грянул егерский марш.

Виктор побежал к паровозу. Из окошка хмуро смотрел машинист. Выплюнул шелуху, скрылся в будке. Под колесами что-то зашипело. Паровоз выпустил струю пара и тронулся с места.

Дьяконский вскочил на подножку. По перрону бежал отставший красноармеец. Из открытых дверей махали пилотками. Громко играл оркестр, заглушая крики и плач женщин.

* * *

Ехали без задержек. Останавливались только затем, чтобы набрать воды в паровоз, да вечером на какой-то станции получили обед: по котелку супа на брата и две банки американской тушенки на отделение.

В вагонах ребятам было неплохо, а тут, в тендере, – мокрый уголь, холод. Чтобы не перемазаться, постелили брезент. Пожилой пулеметчик умудрился заснуть. Второй боец, наголо обритый татарин, с любопытством смотрел вокруг.

Чем дальше на запад, тем явственнее чувствовалось приближение фронта. Вдоль полотна виднелись воронки: и старые, наполненные водой, и свежие, похожие на черные язвы. На станциях чаще попадались разбитые здания.

Рано утром татарин ткнул грязным пальцем куда-то выше паровозной трубы.

– Товарищ старший сержант! Посмотры!

В лучах восходящего солнца поблескивали серебристые игрушечные самолетики. Татарин испуганно прикрыл ладонью рот. Виктор расстегнул верхний крючок шинели: стало вдруг жарко. «Что это я? Боюсь? К черту!» – выругался он и кинулся в паровозную будку. Машинист, зевая, скользнул по нему равнодушным взглядом и ловко бросил в рот порцию семечек.

Виктор сказал вроде бы между прочим:

– Два «мессера» идут справа.

Машинист вздрогнул, высунулся в окно и сразу качнулся назад. Оттолкнув помощника, схватился за рукоятку гудка. Паровоз заревел громко, испуганно и с каким-то отчаянием, как показалось Виктору. Этот сигнал разбудил бойцов, бросил к пушкам зенитчиков на платформах.

Дьяконский следил за самолетами. Они были уже не серебряными, а темными. Сверкали диски пропеллеров. «Мессеры» легли на боевой курс почти под прямым углом к эшелону.

– Жми! – закричал Виктор. – Полный давай!

Машинист с силой двинул регулятор, паровоз рванулся вперед, всхрапывая и задыхаясь. Самолеты чуть приотстали. От них оторвались черные капли.

Вой ветра, шипенье и скрежет паровоза заглушили звуки разрывов. Бомбы легли где-то за последним вагоном.

– Порядок! – крикнул Дьяконский.

Машинист кивнул, вытер фуражкой лицо.

Описывая полукруг, самолеты разворачивались для новой атаки. Теперь они шли с упреждением, целя на паровоз. Виктор по пояс высунулся из будки. Только бы не ошибиться, выбрать момент, когда летчикам поздно будет сворачивать с курса. «Раз, два, три!» – считал он секунды. Откинулся в будку, скомандовал: «Тормоз!».

Резкий толчок бросил Виктора вперед. В будку стегануло горячим воздухом. Паровоз медленно вползал в черное облако вонючего дыма. Стали слышны хлопки зенитных орудий.

– Путь смотри! Путь! – кричал машинист.

Утих рев самолетов, прекратилась стрельба. В топке ровно гудело пламя. Позади остались воронки. Змеились и блестели под солнцем набегавшие рельсы. Машинист дружески подтолкнул Дьяконского.

– Ну, вояка, не помер?

– Не успел, – сказал Виктор и полез в тендер.

Во время боя он не слышал своего пулемета. Ну, так и есть – не стреляли! Пулемет лежал на брезенте, пустых гильз не видно.

– Что ж вы, товарищи?

Татарин покраснел и улыбнулся смущенно. Пожилой красноармеец развел руками:

– Куда там, фыр-пыр, и нету. Разве уцелишь?

– Целиться вас учили, – жестко произнес Дьяконский, прищурив глаза. – Оружие дают, чтобы стрелять. Еще такой случай – отберу пулемет.

Километров через десять впереди показались постройки. Проплыл мимо семафор. Под колесами раздваивались, разбегались рельсы. Поезд замедлил ход. Станцию, судя по всему, недавно и очень сильно бомбили. Еще дымились груды кирпича на месте вокзала. У водокачки и на путях копошились рабочие.

Комендант эшелона убежал куда-то наводить справки. Пригревало солнце. За теплушками сидели орлами десятки бойцов.

К Виктору подошел бодрый, улыбающийся Вышкварцев.

– Эй, приятель, как спал-ночевал?

– Перина-то у меня из угля была.

– Привыкай, земля мягче покажется… А на фронте – чувствуешь? Горячо на фронте!

– Радио слушал? – встрепенулся Виктор.

– Вот оно – радио! – показал вокруг старшина. – Это уж дело верное, приятель. Они если свирепствуют, то сразу и на земле, и в небе… Товарищ капитан, скоро едем? – обратился он к появившемуся коменданту. Тот махнул рукой.

– Снимайте пулемет с паровоза. Выходные стрелки разбиты.

– Выгружаться? – посерьезнел старшина. – Ну, я к своим!

«Правильно, – подумал Виктор. – Эшелон не спрячешь, все равно заклюют немцы. Пешком хоть и дольше, зато надежней».

Возле паровоза он с удовольствием напился холодной воды, обтер лицо мокрым носовым платком.

– Сержант, семечек возьми, – предложил машинист.

– Не жалко для цербера-то?

– Ишь, памятливый! А мне разве не обидно?

– Понятно, можешь не объяснять, – сказал Виктор. – Беру полный карман.

– Ну-ну, ты не шибко! – крикнул из будки кочегар. – Знаю я ваши карманы солдатские!

Из вагонов вытаскивали мешки с продовольствием и ящики боеприпасов. За разбитой платформой повзводно выстраивались бойцы.

* * *

Рассвет 8 мая застал Горбушина в порту. Было прохладно. Первые солнечные лучи, коснувшись вершины Митридата, осветили ее, как прожектором, поползли вниз по уступам, спокойно легли на заблестевшую воду.

С моря только что подошли две барки в сопровождении катеров. На одной барке доставили несколько танков, и теперь Матвей ломал голову, как лучше их выгрузить. На причале собралось человек десять: и портовики, и командиры судов. Пришел и старый знакомый Горбушина – пожилой лейтенант в мешковатом кителе. Его сторожевой катер стоял рядом с баржей. Пока прикидывали, что да как, на рейде раздался пронзительный гудок, в городе завыли сирены.

«Летят! Летят!» – закричали на судах и в порту.

Самолеты появились с запада, из-за гряды холмов, шли двумя ярусами, внизу медленно ползли бомбардировщики, а над ними описывали большие круги истребители прикрытия. За все время в Керчи Матвей видел три немецких самолета, а тут сразу столько!

Возле вокзала и где-то в районе Аджимушкая ухнули первые взрывы. Зенитки пятнали небо ватными клочьями. Оставляя за собой черный хвост, прочертил светлую голубизну падающий самолет.

На причале прекратилась работа, люди прятались в щелях и воронках. Матвей побежал за лейтенантом, прыгнул на палубу катера. Сделал это инстинктивно: на берегу чувствовал себя беспомощно, а едва суденышко отошло от причала, возвратилась уверенность. Бухта большая, катер юркий, можно маневрировать! Все было привычным: и плеск воды, и позвякивание машинного телеграфа, и резкие команды. Даже бомбардировщики, плотной стаей нависшие над городом, уже не казались такими страшными.

– Ну, Бог не выдаст, – сказал лейтенант, поправляя выгоревшую фуражку. – В крайнем случае в море уйдем!.. Зенитчики, не зевать! – крикнул он.

Немецкие самолеты обрушили на город свой груз. Берег затянула темная пелена, расцвеченная кое-где белыми прожилками. Оттуда, из этой пелены, слышались частые удары: поверх нее проплывали, поблескивая на солнце, спокойные неторопливые самолеты.

Минут через двадцать разрывы прекратились, затих в отдалении гул моторов. Катер вернулся в порт. Матвей не увидел ни причала, ни баржи с танками. Только разбитая капитанская рубка торчала над водой. Мелкие волны лизали верхнюю часть танковой башни, похожую на панцирь черепахи. Плавали щепки, доски, какие-то обгорелые тряпки:

Телефонная связь со штабом военно-морской базы была прервана. И хотя Матвею не хотелось спускаться на изрытый воронками берег, он все же решил идти в штаб, доложить о случившемся.

С моря казалось, что после такой бомбежки в городе не останется ничего живого. Матвею попадались разбитые грузовики, увидел он и несколько трупов, но, в общем-то, потерь было немного: люди скрывались в пещерах и глубоких щелях.

Матвей подумал, что в штабе спросят с него за потопленную баржу с тремя танками, но о них никто не вспомнил. Начальник отдела поинтересовался, целы ли катера, приказал рассредоточить их по бухте. Потом отвел Горбушина к окну и, придерживая за локоть, предупредил доверительно:

– Немцы начали большое наступление. О подробностях нас пока не информировали…

В городе снова завыли сирены. В отдалении захлопали зенитки. Начальник умолк, потом заговорил торопливо:

– Отправляйтесь вместе с Квасниковым в штаб фронта, оттуда требовали прислать представителя. И вот что. Постарайтесь держать нас в курсе событий. Мы должны знать, что нужно штабу сейчас и что потребуется завтра.

– Есть, – ответил старший лейтенант. – Будет сделано.

На Керчь шла новая волна самолетов. Едва успел Матвей добежать до пещеры, опять началась бомбежка.

Очень хотелось Горбушину увидеть Максимилиана Авдеевича, поделиться новостями и услышать мнение всеведущего интенданта. Но Квасников довольно равнодушно посоветовал ему сперва поостыть, а потом побриться и позавтракать.

– К тому времени и бомбежка кончится, и поедем спокойно, – сказал он. – Сколько уж раз так бывало. С утра побомбят, а потом тихо.

– Но ведь наступают они! – напомнил Горбушин.

– Это хуже-с, но это еще не значит, что мы должны ходить голодными и небритыми.

Изредка с востока, с Тамани, появлялись небольшие группы советских истребителей, и тогда бомбардировщики сразу отваливали в сторону, уходили в степь, а в задымленном небе завязывался воздушный бой. Истребители с треском носились по кругу, пикировали, лезли вверх, и невозможно было понять, наши гоняют там немцев или фашисты наших. Бомбежка временно прекращалась. В одну из таких пауз Квасников решил ехать.

Шесть «мессеров» и три «лага» схлестнулись прямо над дорогой. Немцы кидались по двое на одного, однако машины у наших ребят были добротные, да и летчики, видно, не из последнего десятка. Получалось штука на штуку. Врезался в холм «мессер», потом задымил «лаг» и, быстро снижаясь, пошел к морю, надеясь дотянуть до Тамани. Вот вспыхнули сразу и наш, и немец, из обоих успели выпрыгнуть летчики.

Последний «лаг» почти вертикально полез в небо, ртутной каплей сверкнул возле солнца и один кинулся оттуда на четверых немцев…

Квасников и Горбушин оставили машину в редком кустарнике, пешком добрались до аджимушкайских каменоломен. У входа в штольню дежурный лейтенант проверил документы. По пологим ступенькам спустились под землю, пошли по длинной штольне с дощатым полом и потолком. Над головой горели электрические лампочки. По бревенчатым стенам тянулись телефонные провода. Воздух тут был прохладный и какой-то застоявшийся, затхлый.

То справа, то слева попадались короткие коридорчики, ведущие в небольшие пещеры, в которых стояли столы, стулья и топчаны. Раздавались голоса, стук пишущих машинок. Здесь работали отделы штаба фронта. В одну из таких пещер привел Горбушина Максимилиан Авдеевич. Он представил старшего лейтенанта полковнику из оперативного управления. Полковник обрадовался, расспросил, сколько имеется судов, какой груз они могут поднять. Сам показал Горбушину стол, телефон и топчан, велел держать непрерывную связь со штабом военно-морской базы и никуда не отлучаться. Все это встревожило Матвея. Но он рассудил так: о том, что делается на передовой, думают другие. У полковника своя задача, вот он и печется на всякий случай.

Пять суток безвылазно сидел потом Матвей в подземелье и все это время провел будто во сне. Только по часам мог определить смену дня и ночи, терял порой чувство реальности. Он слышал разговоры работников оперативного управления, доклады делегатов связи и знал, что к вечеру 8 мая немцы прорвали фронт в полосе 44-й армии вдоль берега Черного моря. На остальных участках – сильный нажим противника. А командование фронтом не могло исправить обстановку. Все войска, вытянувшиеся в одну линию и приготовившиеся для наступления, в первый же день были втянуты в бой. В резерве фронта оставались только одна стрелковая и одна кавалерийская дивизии.

В штольнях толпились представители штабов армий, авиаторы и танкисты. Они ждали решений, указаний, приказов. Но командование фронта не отдало ни одного существенного распоряжения. Люди не знали, что делать.

Военный Совет Крымского фронта заседал вторые сутки, забыв о войсках, которые отступали с боями и очень нуждались в умелом, решительном руководстве. По каждому вопросу возникали ожесточенные споры. Представитель Ставки армейский комиссар 1-го ранга Мехлис не верил в командирские способности генерал-лейтенанта Козлова. Вспыльчивый человек, склонный к интригам, Мехлис видел такие же черты у всех окружающих и не доверял никому. Зато себя он считал талантливым полководцем, стратегом новой формации. Нет таких преград, которые невозможно преодолеть! – вот и вся теория. А практика сводилась к тому, чтобы подтвердить этот тезис, не жалея ни жизней, ни материальных ценностей.

Мехлис предлагал остановить врага резервными дивизиями и начать общее контрнаступление. Козлов доказывал, что это невыполнимо, что надо смотреть реально и выводить войска из-под удара, сдерживая немцев на промежуточных рубежах.

Сорок восемь часов прошли в бесполезных спорах.

Наконец, вынуждена была вмешаться Ставка. 10 мая из Москвы поступил приказ: немедленно отвести войска ближе к Керчи, на Турецкий вал, и организовать на выгодной позиции новую линию обороны. Но и этот приказ не выполнили сразу. Военному Совету потребовались почти сутки споров, чтобы «переварить» новое указание. Когда приказ был передан нижестоящим командирам, выяснилось, что штабы армий потеряли управление, дивизии отходят неорганизованно и практически нет войск, которые способны удержать Турецкий вал. Еще через сутки передовые отряды немцев почти без боя прорвали этот рубеж.

Квасников несколько раз уезжал в район Семи Колодезей взрывать продовольственные склады, возвращался измученный, грязный. Тяжело дыша, валился на топчан, сосал таблетку и жаловался на духоту и пыль, которые вот-вот доканают его.

Началась эвакуация штаба фронта. У входа в штольни на огромном костре жгли бумаги. Штабные работники упаковывали в ящики ценные документы. Горбушин, пока имелась связь с военно-морской базой, сидел возле телефона, уточнял, скоро ли подойдут катера и сейнеры. А когда связь прекратилась, носился на «газике» то в порт, то в рыбачий поселок, откуда намечено было перевозить на Таманский полуостров высший командный состав.

Армейского комиссара 1-го ранга Мехлиса и генерал-лейтенанта Козлова он видел мельком, когда они ночью вышли из штольни, чтобы сесть в машины. Даже тяжелая неудача, за которую были ответственны оба, не сблизила их. Они выходили из подземелья порознь, каждый в сопровождении своих людей. С ними уехал Квасников, знавший дорогу. А Матвей повел в порт колонну грузовиков, на которых ехали оперативники и разведчики.

Ночь была светлой от множеств пожаров, от немецких «люстр», медленно плывших к земле на парашютах. Высоко в небе гудели самолеты, сбрасывали бомбы бесприцельно, для острастки и паники. На западе грохотали пушки, и по напряжению стрельбы можно было понять, что где-то неподалеку идет сильный бой. Все дороги были запружены машинами и повозками, а прямо по степи густыми массами шла пехота. Горбушин прикинул мысленно: пока они ехали, видели восемь или десять тысяч красноармейцев и командиров, и почти все с оружием. Вот бы остановить их, положить в цепь. Но никто не руководил бойцами, люди были предоставлены сами себе, а работники штаба фронта стремились скорее попасть в порт.

На окраине Керчи артиллеристы устанавливали в развалинах пушки. Тарахтели моторами несколько танков, окапывался небольшой отряд краснофлотцев. Матвей подумал, что немцев, может быть, еще удастся остановить на холмах, на подступах к городу. Это идеальные позиции для обороны. Почти как в Севастополе. А ведь там моряки держат фашистов с прошлого года. И еще он подумал, что, пока не получит приказа, не имеет права покидать этот город.

Катера, выделенные для эвакуации штаба фронта, стояли возле разбитой бомбами причальной стенки. Погрузились быстро. Даже полковники и генералы таскали по узким сходням тяжелые ящики.

Через час катера один за другим отошли от стенки и растаяли в темноте. Бухта опустела. Медленно спустилась сверху одинокая «люстра», с шипением задохнулась в черной воде. Возле догорающего пакгауза остался только Матвей и несколько моряков из.штаба базы.

– Вот и осиротели, – тревожно произнес кто-то.

– Катера вернутся вечером, – возразили ему.

– Да в них ли дело…

Матвей пошел к машинам. Надо было снова ехать в каменоломни, забрать оттуда оставшихся людей и имущество.

Следующие двое суток, 14 и 15 мая, словно бы слились для Матвея в один долгий день. Горбушин не ел и не спал, оглох от непрерывного гула и грохота. Дважды его сбивало с ног взрывной волной, несколько раз осыпало землей. Он отупел от жары и бессонницы, голова раскалывалась от боли.

Максимилиан Авдеевич совсем сдал, у него останавливалось сердце. Горбушин отвез интенданта в пещеру на берегу, уложил на кровать и оставил на попечение вестового. А сам целые сутки торчал на причалах рыбачьего поселка. Сюда доставляли раненых из аджимушкайских подземных госпиталей. Их грузили на сейнеры и на боты. Многие суда уходили на Большую землю и не возвращались. Пришлось мобилизовать рыбацкие лодки. Матвей сажал на весла двух здоровых бойцов, к ним – пять или шесть раненых. Саперы ломали постройки и связывали плоты.

С утра работали два десятка грузовиков, а к вечеру осталось восемь машин с иссеченными кузовами и помятыми кабинами. Но и они не вернулись из очередного рейса. Стрельба слышалась уже совсем близко. На берег нахлынула вдруг многотысячная толпа красноармейцев. Сотни людей бросались в море, плыли к едва различимой вдали косе Тузла. А не умевшие плавать метались вдоль берега.

Наверху, за поселком, сдерживали немцев спешенные кавалеристы. К морю коноводы вели лошадей. Высокий майор в синих галифе, в сапогах со шпорами, подходил к коням, ласково трепал левой рукой холку, правой стрелял в ухо из пистолета. На красивом горбоносом лице майора блестели слезы. Не скрываясь, плакали коноводы. Мучительно, людскими голосами стонали лошади.

Под обрывом рядами стояли носилки с ранеными. Те, кто мог двигаться, ползком и на четвереньках добирались к воде, кричали, просили взять их. Но подошедший было сейнер даже не пристал к берегу, его еще в море облепили десятки тел.

Бледные от долгого пребывания под землей девушки-медички сидели возле раненых, ожидая своей участи.

Матвей понял, что ему нечего делать здесь. Он хороший пловец, и ему не составит труда добраться до песчаной Тузлы. Но в городе оставался Максимилиан Авдеевич. И было бы просто подлостью не попытаться спасти его.

Горбушин поймал оседланную лошадь, бродившую у воды. В это время от группы девушек отделилась одна, высокая и чернобровая, помогавшая ему днем грузить раненых.

– А мы? – тихо спросила она, и столько укора звучало в ее голосе, что Матвей выпустил повод.

– Раненые при вас…

– С ними мужчины. А нам нельзя! Нельзя! Ведь там – немцы! – закричала она.

– Сколько вас?

– Двенадцать.

Горбушин колебался. Искать плавсредства бесполезно, по берегу бродят тысячи людей. Рискнуть по прямой дороге в город? Там есть надежда попасть на катер или на тральщик.

– Добро, – сказал он. – Пошли!

Они послушно двинулись за старшим лейтенантом. Поднялись по крутому откосу и километров пять шагали по пустынной дороге, огибая воронки и разбитые автомашины. Слева и впереди били пушки, но за последние дни все так привыкли к стрельбе, что никто не обращал на это внимания. Навстречу медленно ехала грузовая машина. Горбушин бросился к ней, выхватив пистолет, рванул дверцу. Шофер затормозил. Голова его была запеленута бинтами, виднелись лишь рот и глаза.

– Куда едешь?

– Не жнаю, – прошамкал водитель. – Вшех побило, меня тоже побило.

– Сажаем девушек – и в город! – распорядился Матвей.

– Мне вше равно, – покорно согласился шофер. – Вше равно конец нам пришел!

– Не ной! Поживем еще!

Водитель находился в состоянии такой апатии, что Матвей решил сесть рядом с ним. Было уже темно, когда они добрались до холмов. Ехали медленно, и, пожалуй, только это спасло их. Шофер вдруг остановил машину и сказал равнодушно:

– Видишь танки немецкие?

Грузовик стоял на склоне холма, а метрах в ста ниже ползли по ровному полю черные тяжелые машины. Танкисты не заметили грузовик, подъехавший сзади. Немцы изредка стреляли, озаряя степь вспышками. И по танкам тоже стреляли, несколько снарядов разорвалось возле них.

Будь Матвей один, он не рискнул бы еще раз искушать судьбу. Рванул бы к морю, снял баллон и поминай как звали! Но девчонки! Ведь у машины всего шесть баллонов!

– Вправо! – скомандовал он шоферу. – Давай вправо и гони по степи!

– Вше равно бешполезно, – сказал шофер и погнал машину по ухабам с такой скоростью, что Матвея мотало в кабине, как на торпедном катере во время шторма. Их обстреливали, освещали ракетами, но шофер не остановился, пока грузовик не ворвался в город и не уперся в какие-то горящие развалины. К машине бросились красноармейцы. Горбушин вылез из кабины покачиваясь. Из кузова выпрыгивали девушки. И когда все были уже на земле, а Матвей помогал выйти шоферу, одна из девушек тихо ойкнула и упала, цепляясь за руки подруг. Ее оттащили за угол, все сыпанули в сторону от освещенного места.

На девушке разорвали гимнастерку, обнажили до пояса. У нее были узкие плечи и острые ключицы. Пуля вошла под лопатку и вышла пониже соска, оставив чуть заметное, почти не кровоточащее отверстие.

Умерла она сразу. Высокая девушка с треугольниками старшины на петлицах хотела нести ее с собой, но Матвей сказал: «Не нужно». Наскоро углубил лопатой воронку, завернул убитую в плащ-палатку и присыпал землей… Потом он шагал к бухте, пробирался среди развалин, а в руках не пропадало ощущение легкого и гибкого тела, и он почему-то жалел, что не разглядел и не запомнил ее лица. Им овладела тоска, незнакомое ему чувство, которое не испытывал при виде убитых мужчин. Перед глазами стояли хрупкие слабенькие ключицы и темная ранка на белой коже. Ей, наверно, всего-то лет девятнадцать…

Он повел девушек в порт. Чем ближе к бухте, тем больше людей встречалось им. Некоторые подразделения шли навстречу, к окраине, где гремел бой, но еще больше было мелких групп и одиночек, которые брели от окраин к порту. То в одном, то в другом месте рвались снаряды, но несмотря на это много красноармейцев спало на улицах и на пустырях.

У причалов не было ни одного судна. Матвей понял, что катера, сейнеры и боты не подходят сюда, боясь, что на них хлынет толпа. В дежурке насмерть замученный и охрипший капитан-лейтенант из штаба базы сказал, что штаб базы перебирается на Тамань, что организовать эвакуацию пехоты не удается, так как немцы на окраине и бухта уже под обстрелом. Плавсредства будут подходить к мысу севернее города и перевозить раненых на Чушку. Там, на мысу большое скопление людей и машин.

– Везде большое, – ответил Горбушин. – Вы-то сами как? Зимовать здесь останетесь?

– На рейде стоят два тральщика. Возим командный состав шлюпками, с той стороны, от маяка.

– Со мной одиннадцать девушек, – сказал Матвей. – И один раненый.

– Там и без вас много, – покачал головой капитан-лейтенант. – Попробуй, если сумеешь.

Матвей расспросил, куда подходят шлюпки, и повел свою команду. На пути к маяку им встретилось оцепление. Краснофлотцы с автоматами сдерживали натиск толпы, но, увидев старшего лейтенанта, расступились и пропустили тех, кто с ним.

За оцеплением народа было меньше, но когда появилась из темноты шлюпка, навстречу ей бросились в воду десятки людей. Краснофлотцы отталкивали их веслами.

– Полундра! – властно крикнул Горбушин. – Товарищи, выгребайте ко мне!

Шлюпка развернулась в сторону моря и, описав полукруг, приблизилась снова.

– Внимание! Старший здесь я! – скомандовал Матвей. – Всем вернуться на берег! Соблюдать порядок, или шлюпка уйдет обратно!

Это подействовало. Люди вылезли из воды, появилось даже какое-то подобие очереди.

Шестивесельный ял ткнулся носом возле Горбушина. Гребцы сидели, не убирая весел. Из темноты показалась другая шлюпка.

Двумя рейсами Матвей отправил несколько раненых полковников, шофера и всех медичек. Высокая девушка, прощаясь, хотела сказать что-то, но он подтолкнул ее:

– Скорей! Не задерживайте!

– Весла-а-а! – протяжно пропели в шлюпке. – На воду!

Матвей оттолкнул нос яла. А когда шлюпка скрылась, вызвал из оцепления мичмана и поставил его вместо себя наводить порядок.

По изрытой воронками улице шел быстро, срываясь на бег. Эти тральщики – последняя надежда, надо успеть. В свою пещеру ввалился запыхавшийся, мокрый от пота. Остановился, пораженный спокойствием и тишиной, от которых отвык за последние дни. В комнате было светло и уютно. Ярко горела керосиновая лампа. На кровати под белой простыней лежал Максимилиан Авдеевич и читал книгу.

– Немцы в городе! – с порога сказан Матвей.

– Знаю-с, – ответил Квасников. – Между прочим, я много слышал о благородстве моряков, но не думал, что это так глубоко…

– О чем вы! – перебил Горбушин.

– Спасибо, что забежали.

– Я за вами, – сказал Матвей. – Еще есть возможность.

– Нет-с… Я очень благодарен вам, – произнес Квасников, с трудом садясь на кровати. – Дайте мне вашу руку.

Пожатие у него получилось слабым, пальцы были вялыми и холодными.

– Моя песенка спета, – негромко сказал он. – Жил на пределе, и вот финиш. Доконали жара и нервы. Аневризма-с, ничего не поделаешь! Спасибо за ваш порыв, но я, если и дойду, то только до двери.

– Немцы на окраине, – повторил Горбушин.

– Да-с. Я отпустил шофера, может, он доберется. А у меня есть все: вино, таблетки, жареная рыба, пистолет и две гранаты. Я запру дверь и попробую пострелять.

– Ну, хватит! – Матвей взял со стула брюки и гимнастерку интенданта. – Одевайтесь немедленно, или я поволоку вас в одном белье! В нашем распоряжении час. Уезжайте в свой Куйбышев и хныкайте там под крылышком любимой жены, а мне некогда!

– Вы серьезно?

– Вполне.

– Ну что же, – поднимаясь, заворчал Квасников. – В жизни бывает всякое. Попробуем еще раз…

Идти сам он не мог. Охватив шею Горбушина правой рукой, Максимилиан Авдеевич с трудом переставлял ноги, хрипел, задыхался, но ни разу не попросил сесть. Около дежурки, куда они добрались перед самым рассветом, Квасников едва живой опустился на землю. Но пососал таблетку, глотнул из фляги вина и приободрился.

Погрузка на тральщики уже закончилась. Возле дежурки стояла под высоким настилом последняя шлюпка, которую прислали за оставшимися на берегу моряками. Она была настолько перегружена, что борта едва поднимались над водой. Матвей понимал, что один резкий поворот, одна небольшая волна – и ял сразу пойдет на дно. И все-таки он попросил:

– Товарищи, еще двое. До тральщика недалеко, доберемся.

– Нет, – ответили ему. – невозможно!

Гребцы уже заносили весла.

– Возьмите больного! Прошу! – крикнул Горбушин.

– Возьмите! – резко сказал на шлюпке чей-то командирский голос. – В крайнем случае я поплыву рядом.

Матвей спустил Квасникова на протянутые снизу руки. Шлюпка угрожающе качнулась. Максимилиана Авдеевича положили на дно среди тесно сидящих людей.

– Присмотрите за ним! – крикнул Горбушин, и опять тот же резкий голос ответил ему, что присмотрят и что завтра ночью катера попробуют пробиться сюда.

– До свидания! – прохрипел откуда-то снизу Квасников.

– Попутного ветра! – Матвей помахал вслед шлюпке рукой и медленно пошел с причала. Усталость сгибала его плечи, но он чувствовал себя легко и спокойно. У него не было теперь никаких дел, ни о ком не надо было заботиться. Только о себе. А о себе он еще успеет подумать.

Не обращая внимания на суету, на участившиеся разрывы, Матвей добрался до пещеры, съел целую сковородку жареной рыбы, допил вино и, не раздеваясь, упал на кровать.

Разбудил его назойливый треск где-то над головой. Спросонок показалось, что работает швейная машинка. Матвей взглянул на часы и присвистнул: стрелки показывали пятнадцать тридцать. Впрочем, спешить некуда, он сам себе хозяин.

Горбушин побродил по комнате, разыскал две банки консервов, конфеты и батон черствого хлеба. Прежде чем пообедать, вымыл у рукомойника ноги, переменил носки, почистил ботинки и пуговицы кителя. Свежих подворотничков у него не оказалось, и Матвей оторвал полоску от простыни.

Он брился, ел, а треск наверху все продолжался, и это в конце концов стало раздражать. Пришлось выглянуть на улицу. Метрах в ста от него, на скале, невидимые снизу, били два пулемета. Очереди были длинные, на половину ленты. Едва смолкал один пулемет, начинал другой.

Из этого Матвей заключил, что немцы близко и медлить нельзя. Он собрал свой чемоданчик, порылся в вещах Квасникова – не забыл ли сосед что-нибудь ценное. Нашел бутылку вина, любимого Максимилианом Авдеевичем, прихватил с собой.

Выбритый и начищенный, с чемоданчиком в руке вышел Матвей на улицу. Хотел подняться на скалу, узнать, в кого бьют пулеметчики, да поленился. Раз бьют, значит, знают куда. А ему надо в порт, к морю.

Он, наверно, выглядел диковинно в этом задымленном городе, среди грязных солдат, среди трупов и разбитых машин. Он заметил, что на него смотрят не только с удивлением, но и с уважением. Бухта была пуста. На темной воде то в одном, то в другом месте взметывались белесые столбы разрывов. Немцы били по причалам, где скопилось много людей. Вдали синей полоской виднелась заманчивая Тамань – далекая, спасительная земля! Некоторые смельчаки плыли туда: нет-нет и мелькнет среди сверкающей ряби черная голова.

Бой грохотал в самом городе. Немцы не кидали бомб, боялись угодить по своим. Их самолеты пролетали севернее, на мыс, куда отошли крупные силы советских войск.

Возле перекрестка стояли две 76-миллиметровые пушки, тут же сидели десятка полтора красноармейцев. Матвей спросил, почему они не стреляют. С ящика поднялся сержант с нашивками за ранения и не спеша, устало объяснил, что у них нет командиров и они не знают, что делать: или ждать тут, или тянуть орудия в порт.

– Снаряды есть?

– Половина боекомплекта.

– Это сколько же? – уточнил Горбушин. Он хоть и служил артиллеристом на сторожевике, но в сухопутных нормах не разбирался.

– Полсотни на ствол.

– Тогда вперед! Эй, там, последние, на шкентеле! Поживее! – прикрикнул он, и красноармейцы охотно подчинились его бодрому уверенному голосу. Облепили орудия, покатили их на пологий подъем.

Матвей улыбался, помахивая чемоданчиком. Он помнил, что неподалеку, в конце этой улицы, есть сквер с кустарником. Потом – ровное поле до самых холмов, хороший обзор, удобное место для стрельбы.

Однако до сквера они не добрались, там трещали винтовки и автоматы. Высунувшись из полуразбитой хибары, Матвей разобрался, что к чему. По ближнему краю сквера тянулась ломаная линия окопов, тут были наши. А дальше, среди редких акаций, перебегали немцы. Они накапливались в канаве, метрах в пятистах от сквера. Возле холмов поднималась пыль; оттуда подходили танки или автомашины.

Мимо хибары проковыляли двое раненых.

– Товарищи, какая часть? – окликнул их Горбушин.

– Разные, – ответил боец. – Есть и пехота, и танкисты есть.

– А командир где?

– Да мы не знаем. Тут кто как. Кого прижал немец, тот и стреляет.

Матвей вышел к артиллеристам и приказал выкатить орудия на прямую наводку. Артиллеристы оказались ребятами умелыми и сноровистыми. Сержант распоряжался сам. Дал десять выстрелов по автоматчикам в кустах, потом перенес огонь на канаву, расстреливая плотно сбившихся немцев.

– Дай мне! – попросил охваченный азартом Матвей.

Сержант показал наводчику: отойди. Матвей припал глазом к прицелу, чуть довернул ствол пушки, увидел машину, выползавшую из пыльной завесы. Выстрелил – и промахнулся. Промазал и в другой раз. После этого сержант уважительно, но твердо сказал ему:

–Товарищ командир, снаряды у нас считанные.

Матвей опять забрался в хибару, наблюдал за боем. Вот ведь как: достаточно двух орудий, чтобы заставить немецкую пехоту откатиться на километр. Есть люди, есть пушки, но нет организованности. Если бы каждый участник трехсуточных заседаний в подземелье возглавил оборону на одной улице, то на двадцати улицах немцы дали бы задний ход…

Вечером фашисты бросили на этот участок самолеты. Машина за машиной отваливалась от строя и с ревом неслась к земле, засыпая сквер мелкими бомбами. Тут уж ничего нельзя было сделать, лежи да грызи горелый кирпич, чтобы не завопить от страха.

Бомба разбила орудие. Уцелело пятеро артиллеристов и три снаряда. Матвей приказал выпустить их по гитлеровцам: знайте, мол, что мы живы. Сержант вынул из орудия замок, и все пошли к бухте.

Наступила ночь, немцы освещали порт «люстрами» и непрерывно обстреливали его. Матвей побродил по берегу, поискал, нет ли автомашин с уцелевшими скатами. Но все грузовики были «разуты». Что ж, море спокойное, ориентиры хорошие, можно плыть и так.

Матвей не спеша разделся, сложил на камни брюки и китель. Тельняшку не снял. Хоть она и будет стеснять движения, но к ней пришит карманчик, в котором, в клеенчатом пакете, хранятся партийный билет и удостоверение личности.

Вода сверху была теплой, внизу – холоднее: не успела прогреться. Горбушин вернулся к одежде, достал из кителя английскую булавку, прицепил к тельняшке. Если сведет ногу – будет чем уколоть.

Он поплыл, сохраняя ровное дыхание, не вынося рук из воды. Это только спортсмены да пижоны машут руками, не берегут сил. Первые гонятся за скоростью, а вторые выдрючиваются перед девицами на пляжах… Матвей усмехнулся: какая ерунда лезет в голову… Лучше ни о чем не думать и плыть размеренно, переворачиваясь на спину, когда появляется усталость.

Прошел, наверное, час, прежде чем Матвей решил отдохнуть. Приподняв голову, он долго смотрел на город, освещенный пожарами. Выстрелы теперь сверкали возле самой воды. Да, сегодня еще можно уплыть, а завтра будет поздно. Вечная память ребятам, пехотинцам и артиллеристам, которые остались там, на пылающем берегу!

* * *

Катерный тральщик шел только до Анапы, но Горбушин решил отправиться на нем. Из Анапы чаще ходят корабли в Новороссийск, легче добраться. Вода, будто покрытая темным лаком, была спокойна. Небо ослепляло синевой. С суматошными криками проносились белые чайки. За бортом катера проплывали бревна, спасательные круги, солома. Много раздувшихся трупов несло течение из Керченского пролива в открытое море.

Горбушин сидел на горячих, выдраенных до цвета старой слоновой кости досках палубы, шевеля пальцами босых ног. В Тамани он с грехом пополам раздобыл потертые брюки, рабочий китель, узковатый в плечах, и фуражку, хоть и без «краба», но все же флотскую. Не нашел только ботинок. С обувью был дефицит, на одном из катеров ребята дали ему сандалии с дырочками, он так и щеголял в них, но они был тесны, сжимали ступню, словно обручем.

Приближался берег. Издалека увидел Горбушин людей на широком песчаном пляже, там работали женщины, натягивали возле воды колючую проволоку. В кустарнике стояли замаскированные зенитки. Линия фронта проходила теперь тут: пляж был удобным местом для вражеского десанта.

К длинному деревянному причалу приклеилось десятка полтора мелких судов. Для катерного тральщика не осталось свободного места. Пришлось швартоваться бортом к морскому охотнику. Командир охотника, коренастый, крепенький главстаршина, стоял на палубе, и Матвей, прежде чем сойти на берег, потолковал с ним. Оказалось, что завтра два охотника уйдут в Новороссийск. Снимаются в девять ноль-ноль. Если старший лейтенант желает, то может пока разместиться в его каюте… Нет, с обувью плохо. А «краб» есть. Правда, старенький, потемневший, но есть.

Горбушин привел в порядок свою фуражку и сошел на причал. Отступил в сторону, не мешая рабочим, катившим бочки, и вдруг услышал радостный возглас:

– Товарищ командир! Это вы?!

Миловидная светленькая девчонка в солдатской гимнастерке кинулась к нему, неумело тыкалась горячим носом в щеку Матвея. Он даже оторопел от неожиданности, потом припомнил: кажется, из тех керченских. Спросил грубовато, глядя в сияющие глаза:

– Меня, что ли, ждете?

– Ой, мы только о вас и говорили все время! – всплеснула она руками. – Ведь это как чудо, правда? Мы уж там отравиться хотели. Вечером совсем похоронили себя, а утром уже здесь были. Нас корабль прямо сюда привез. Сели на песочек, и солнце теплое, и наши люди вокруг. Сидим и ревем. И никто даже не знает, как вас зовут, моряк и моряк…

– Матвей мое имя, – сказал Горбушин. – А вы что же, все здесь?

– Все до одной. Госпиталь заново формируется, а мы отдыхаем и дежурим посменно, если раненых с Керчи привезут… Пост у нас тут.

Девушка взяла его под руку и сказала решительно:

– Пошли к нам, товарищ Матвей. Если я вас не приведу, меня девчонки в море утопят! Руфина знаете как обрадуется!

– Какая Руфина?

– Да Руфка, старшина наша! Она сказала, что вы самый надежный мужчина, каких она только встречала.

Горбушин засмеялся и пошел. Медички жили на ближней к причалу улице, в белой мазанке за плетнем. С улицы мазанку почти не было видно: скрывали сирень и акация. Во дворе зеленели грядки, тянулись, набирая силу, молодые стебли подсолнухов.

Девушки загорали в саду под яблонями, при появлении Матвея поднялся такой радостный крик и переполох, что даже в соседнем доме выскочила на крыльцо хозяйка. Горбушин не узнавал их. В Керчи, усталые и грязные, они казались на одно лицо, а теперь вдруг выяснилось, что девчата эти молодые, румяные и симпатичные. Носы у всех были прикрыты бумажками. Девчонки сказали ему, что они всю весну просидели в каменоломнях, когда попали на солнце, у них сразу обгорели носы и теперь облезает кожа.

Откуда-то прибежала Руфина. Запыхавшись, подошла к Матвею и поцеловала его в губы.

– За всех! – сказала она.

– А может, мы сами хотим! – крикнула беленькая, и все снова засмеялись.

Руфина повела его в дом, напоила холодным квасом и принялась готовить яичницу. Разговаривая с девушками, Матвей исподволь поглядывал на нее. Ему нравились уверенность и спокойствие Руфины. Она высока ростом, даже, пожалуй, выше Горбушина. Волосы у нее черные и густые, в мелких колечках; черные брови с изломом, вразлет. Нос немножко великоват, губы большие, яркие, чуть-чуть вывернутые. «Хохлушка… Или молдаванка», – подумал Матвей.

Когда она наклонилась, обнажив сзади полные ноги. Матвей отвернулся и смолк, чтобы дрогнувший голос не выдал волнения.

Он перестал замечать других девушек, хотя среди них были и моложе и красивей Руфины. Смотрел только на нее, она смущалась под его пристальным взглядом.

Матвею нужно было сходить в город, разыскать старшего морского начальника, узнать обстановку, договориться об отправке в Новороссийск. Медички отпустили его, взяв слово, что вечером вместе отметят свое спасение.

К полудню старший лейтенант выяснил все, что хотел, потом часа три подремал на узкой жесткой койке командира морского охотника. Идти к медичкам одному было неловко, им не очень весело будет при единственном кавалере. Матвей пригласил с собой коренастого бравого на вид главстаршину и двух краснофлотцев с охотника. Ребята почистились, нацепили медали и вышли на берег торжественные, как женихи.

Главный старшина возбужденно похохатывал, расспрашивал, какие там девушки и хватит ли спиртного.

– Ну и устроим шум на лужайке, – говорил он. – Основное, не теряться! Чем решительней атакуешь, тем ближе победа!

Матвей промолчал. Болтовня эта ему не нравилась, он даже пожалел, что взял главстаршину. Но едва вошли во двор, вся лихость слетела со старшины, он сник и проявил полное неумение ухаживать за девушками. Зато краснофлотцы оказались ребятами веселыми. Один сразу схватился за гитару, играл на ней весь вечер, а другой танцевал без устали.

Стол накрыли в саду, под деревьями. Раздобыли скатерть и даже тарелки с вилками. Принесли редиску, сало и жареную рыбу – закуска не отличалась разнообразием, но было ее много, да и выпивки тоже хватало. Шесть бутылок с вином из подвалов Абрау-Дюрсо, два больших графина разведенного спирта. И еще целый жбан коричневого холодного кваса.

Матвей пил спирт и квас, с удовольствием ел, не чувствуя опьянения. Дышало прохладой близкое море, сверкали звезды сквозь резную крышу листвы, негромко звенела гитара, молодые девушки были вокруг, рядом сидела притихшая Руфа, заботливо ухаживала за ним, прикасаясь к плечу Матвея теплой грудью. От всего этого хорошо и спокойно было на душе, далекой и неправдоподобной казалась горящая Керчь, трупы на улицах, мертвая девушка с маленькой ранкой на белой коже…

Он пошел танцевать с Руфой, они оказались в дальнем конце сада, и здесь, среди сирени, Матвей обнял ее.

– Не вернемся, – предложил он. – Будем вдвоем, ладно?

Руфина повела его через калитку в соседний сад, оттуда во двор, открыла ключом замок на двери. Матвей услышал, как звякнул за спиной засов. В маленькой горнице белела на кровати горка подушек.

– Сюда не придут, – сказала ему Руфа. – Никто.

Он легко приподнял ее, горячей щекой коснулся прохладной подушки.

– Подожди, в сапогах ведь! – попросила она.

– Потом! Все потом! – отвел ее руку Горбушин.

Через полчаса, снимая одеяло и взбивая смятые подушки, Руфина сказала с тихим смешком:

– Нетерпеливый ты… Разве так можно?

Она вытянулась, обнаженная, на белой простыне, подогнув колено. Глядя на нее, Матвей пил молоко из кувшина. Руфина повернулась к нему, протянула руки:

– Ну, хватит! Иди…

Ночью они почти не разговаривали. Утром, когда в горнице стало светло, Руфина начала вдруг, будто оправдываясь, рассказывать о себе.

– Ты не думай, – говорила она. – Ты ведь у меня первый за всю войну. Я когда форму надела, так и сказала себе: пока война не кончится, никого не будет!

– Я и не думаю, – засмеялся Матвей.

– Нет, ты можешь подумать. За мной многие ухаживали, даже хирург наш ухаживал, а я ни с кем. Знаешь, как нелегко это? Ведь я замужем была.

– Ты что же, раскаиваешься?

– Ни капельки. Ты нас от такого спас, что и вспомнить страшно.

– Вот оно что! – разочарованно протянул Горбушин. – Отблагодарила, значит.

– Молчи! – ладонью прикрыла она его рот. – Хочешь, страшную клятву дам, что кроме тебя, ни с одним мужчиной не лягу?

Он отрицательно мотнул головой и погладил ее плечи…

Руфина накормила Матвея завтраком, пошла проводить. Припекало солнце. Под ногами скрипел песок. Остановились недалеко от причала, у кромки прибоя.

– Писать будешь? – спросила Руфина. – Адрес возьми, – протянула она листок.

– У меня нет постоянного, – сказал Горбушин. – Как брошу якорь – сообщу.

Руфа, прищурив глаза, глядела на сверкающее под солнцем море.

– А если ребенок будет?

– Смотри сама, – поколебавшись, сказал он. – Война ведь, ты знаешь.

– После войны тоже кто-то жить должен. Если будет – оставлю, – решительно тряхнула она головой.

– Ты откуда сама-то? Искать тебя где?

– Из Краснодара… Мать и отец там.

– Прощай, Руфа! Увидимся! – обнял ее Матвей, и она на секунду всей своей тяжестью повисла на его сильной руке.

В девять ноль-ноль два морских охотника задним ходом отошли от причала и, развернувшись, взяли курс на Новороссийск. Матвей попросил у командира бинокль. Устроившись на корме, над клокочущим буруном, долго следил за одинокой фигуркой на пустынном пляже. Женщина в гимнастерке стояла на песке возле проволочного заграждения и махала вслед катерам солдатской пилоткой.

* * *

Цемесская бухта, глубоко врезавшаяся в материк, удобна для стоянки судов. С двух сторон прикрыта она от ветров длинными мысами, зыбь с моря разбивается о бетонный волнолом. Городские постройки тянутся от бухты к голым высоким горам, лепятся на крутых склонах.

После того как Черноморский флот ушел от берегов Крыма, Новороссийск стал основным местом базирования боевых кораблей. Горбушин увидел в бухте и эсминцы, и лидер, и даже крейсер. Несколько транспортов стояло в порту. Отсюда уходили караваны судов в Севастополь, на причалах высились, накрытые брезентом, ящики с боеприпасами, мешки и кули с продовольствием.

На раскаленных солнцем улицах было душно. Непрерывно дымили высокие трубы, цементная пыль густо держалась в воздухе, серой пленкой покрывала траву и листья деревьев.

В штабе военно-морской базы Горбушин был зачислен в резерв. Два дня он потратил на то, чтобы выбить у интендантов новое обмундирование. А когда экипировался, пошел по госпиталям разыскивать Квасникова: тяжело раненных и больных вывозили из Керчи в Новороссийск, это он знал точно.

Максимилиан Авдеевич встретил его в длинном пустом коридоре, шагал к нему торопливо, тяжело переваливаясь. Старик так расчувствовался, что красные пятна выступили на щеках. Дышал хрипло, с натугой, и Матвей поспешил усадить его на скамью.

Выглядел Квасников неважно. Мешками висела под глазами дряблая кожа. Пальцы слушались плохо, он с трудом застегивал пуговицы на пижаме. Сразу пожаловался Матвею, что его пичкают лекарствами, а вина не дают и что лекарство без вина для него – пустой звук. Горбушин пообещал принести вечером пару бутылок.

– У этих эскулапов все нельзя, – ворчат Максимилиан Авдеевич. – Пить нельзя, курить нельзя, по бабам ходить тоже нельзя. В общем, и жить нельзя. Только лежать и в потолок харкать.

– Вы и раньше-то насчет баб не очень… – засмеялся Горбушин.

– Мало ли что! Тут не сам факт важен, а сознание, что ты, когда хочешь, тогда и пойдешь. Дух важен! Эти лекаришки намерились по чистой меня в расход списать. Дудки-с! – показал он кукиш. – Еще полежу недельку и сбегу из этого морга. В Севастополь хотел, но там духота. Я уже знакомым письмо послал, чтобы на север меня… Вот так-то! – искоса, по-петушиному глянул он на Матвея.

– Да что вы кипятитесь, – возразил Горбушин. – Хватит вам на пределе-то жить… Поезжайте к семье, поправитесь, а потом опять в строй.

— Не могу-с! Это уж как хотите! Мне надо немца убить. Из пушки или из автомата, все равно, но одного фашиста убить совершенно необходимо.

– Почему это вам так приспичило?

– Именно приспичило, – помрачнел Максимилиан Авдеевич. – Я две войны на фронте, и все в тылах, все накладными заведую. И ни единого противника, понимаете, ни единого не уничтожил собственноручно. Потому что видел немцев только в качестве пленных и вынужден был кормить их нашей российской кашей. Такая аномалия-с!..

– Вы бы про Керчь, что ли, спросили? – перевел разговор Горбушин, пытаясь уйти от темы, волновавшей Квасникова.

– А чего спрашивать? Я здесь в госпитале об этом по горло наслушался, – ответил тот. – Вернулся живым, и хорошо. А подробности рассусоливать я не любитель. Кстати, про Мехлиса-то слышали? – засмеялся он хрипло, давясь кашлем. – Погорел Мехлис-то наш, прозаседался! Сняли со всех постов и звание до корпусного комиссара ему срезали Теперь если и будет дело портить, то не больше, чем в масштабе армии, а это все-таки поправимей.

– Чему вы радуетесь-то? – не понял Матвей.

– Естественному отбору радуюсь. Сановники-прихлебатели летят вверх тормашками, а на их места жизнь настоящих людей ставит. Эти люди не заседать, а командовать будут. Я не сторонник виновных искать, на войне война виновата. Но в Керчи случай особый, тут сразу видно, кто нас в дерьмо посадил. А ведь какие условия для обороны! Не хуже, чем у севастопольцев. И людей больше, и техники больше, и с тылом связь…

– Ну, вы скажете тоже! – возразил Матвей. – Керченский полуостров с Севастополем не сравнишь. Там флот, там моряки держат.

– Не вижу-с особой разницы.

– А я вижу. Вы вспомните только, где самая прочная оборона была. Севастополь в Крымской войне – раз. Порт-Артур – два. И теперь тоже возьмите. Хоть Одессу, хоть Ленинград, хоть Мурманск. Ни одной флотской базы немцы с ходу не взяли, везде их намертво стопорят. Вы думаете, этого там, вверху, не понимают? – ткнул пальцем Горбушин. – Все понимают. Как где аврал – туда моряков тянут. Сколько морских бригад под Москву бросили! И с Тихоокеанского флота, и даже с Северного, хоть там тоже нелегко было. Пехота драпает, а матросы бушлат долой, бескозырку на голову – и в атаку. Назад не смотрят! Вперед – смерти нет! С гранатами под гусеницы ложатся, чтобы наверняка: об этом вы слышали?

– Моряки-то, что же, люди особые? – прищурился Максимилиан Авдеевич. – Такие же грешники, как и все.

– Правильно. Тесто одинаковое, а пироги разные. Море – оно, как в кузне, характер выковывает. Сколько летчик в воздухе находится? В лучшем случае час в сутки. Ну, и слава ему. А моряк годами на железной коробке торчит. Обшивка с палец толщиной. За ней пучина. Каждый шаг – риск. Попробуйте ночью во время шторма по палубе пробежать. Волна сбивает, палуба скользкая. Зазевался на секунду – готовый харч для акулы. И ведь это не раз, не два, а пять лет для рядового матроса… Один человек ошибется – весь корабль на дно отправит. Отсюда доверие, спайка. Один за всех, все за одного – для нас это не фраза, а жизнь! А пехоту как формируют? Соберут с бору по сосенке и юнцов, и бородачей, погоняют месяц-второй – и на передовую. Рота рассыплется – лепят новую. Люди друг друга не знают, командиров не знают.

– Условия такие, – сказал Максимилиан Авдеевич. – Текучесть в пехоте огромная, и ничего не сделаешь.

– Ну, вот я и говорю, что люди одни, а закалка разная.

– Все, отступаю, – поднял Максимилиан Авдеевич пухлые белые руки. – Отступаю, хотя бы потому, что слаб. Вам не со мной, с молодыми бы спорить.

Матвей спохватился: в самом деле, что это он развоевался перед больным! Пришел, называется, проведать и успокоить.

* * *

В июне положение Севастополя резко ухудшилось. Немцы стянули войска, освободившиеся под Керчью, перебросили дивизии с других участков. День за днем без передышки продолжался штурм. Город был блокирован и с моря, и с воздуха. В середине месяца с трудом прорвался в Севастополь транспорт «Белосток». Это было последнее судно, доставившее осажденным боеприпасы и подкрепления. В дальнейшем прорывались только быстроходные военные корабли, но они не могли принимать на борт много груза.

Утром 26 июня старшего лейтенанта Горбушина вызвали в штаб флота, разместившийся в десяти километрах от Новороссийска. Помощник начальника штаба ожидал Горбушина с готовым предписанием.

– Вчера немцы разбомбили Севастопольскую панораму. Какие повреждения, мы не знаем. Приказано вывезти все, что уцелело. Это наша национальная ценность. Немедленно отправляйтесь на «Ташкент». Командир предупрежден. Примете в Севастополе картину и доставите сюда.

– Есть! – с привычной бодростью ответил Матвей и побежал к ожидавшей машине. В Севастополь – это обрадовало его. Но поручение озадачило. Он помнил большое круглое здание Панорамы с крышей, как купол, припоминал даже детали картины: матросов у пушек, адмирала Нахимова… Но что с ней делать?

На «Ташкенте» он сунулся было к командиру корабля капитану 2-го ранга Ерошенко, но тому было не до Горбушина. Грузились пехотинцы, требовалось разместить их, принять и закрепить ящики с боеприпасами. Вокруг командира толпились флагманские специалисты. Матвей решил подождать лучших времен, пошел к помощнику, и тот устроил его в каюте корабельного минера.

В середине дня лидер покинул Цемесскую бухту и взял курс к берегам Крыма. Обогнав «Ташкент», вперед ушел эскадренный миноносец «Безупречный». Матвей с кормового мостика любовался стройным быстроходным эсминцем, и даже глаза пощипывало от волнения. Он воспринимал эти корабли как поэму, как высшее создание человеческого разума и интеллекта. Строгие, благородные обводы корпуса, устремленность вперед, подчеркнутая скошенными мачтами и срезом труб, собранность, стремительность, сила – в них было все, и они порой казались Матвею одухотворенными существами. Горбушин начинал на эсминцах флотскую службу, и с тех пор остались в нем восторг и преклонение перед этими быстрыми, отлично вооруженными кораблями.

– Правый борт, курсовой тридцать! – громко крикнул сигнальщик. – Три самолета!

Матвей мгновенно спустился по крутому трапу на палубу. По кораблю неслись резкие, прерывистые сигналы колоколов громкого боя; топая ботинками, бежали матросы. Замерли на своих местах встревоженные пехотинцы.

– Тут те не земля, тут не зароешься! – сокрушенно произнес кто-то.

Лидер резко увеличил ход. Короткими трескучими очередями ударили зенитки. Встреченные плотным огнем, самолеты снизиться не решились. Бомбы, сброшенные с большой высоты, легли впереди лидера. Через минуту корабль шел над этим местом, вода там почти успокоилась. Среди мутной пены поблескивала глушеная рыба.

Под вечер на траверзе Ялты, когда завиднелась вдали позолоченная солнцем корона Ай-Петри, прилетели немецкие торпедоносцы. Головной самолет сразу пошел в атаку и, сбросив торпеду, промчался над кораблем.

Матрос-зенитчик успел всадить ему в хвост пулеметную очередь.

Впереди, где отбивался от бомбардировщиков «Безупречный», как раз против Ласточкиного гнезда, взметнулся вдруг черно-белый столб дыма и пара, оттуда докатился низкий, дребезжащий гул.

Лидер рванулся, словно подстегнутый, помчался на помощь своему младшему брату, но было уже поздно. Там, где должен был находиться эсминец, разлился жирно блестевший мазут, плавали люди – очень много людей: ведь, кроме своей команды, на борту «Безупречного» был еще батальон пехотинцев – четыреста человек.

Низко, почти над головами людей, носились немецкие самолеты, вспенивая воду пулеметными очередями. Артиллеристы «Ташкента» шквальным огнем разогнали их, с борта летели спасательные круги и плотики. Матросы готовили к спуску баркас и шлюпки.

Отбиваясь от самолетов, лидер постепенно, словно бы неуверенно, замедлил ход. Из воды обрадованно кричали черные от мазута люди, плыли к кораблю, радуясь близкому спасению. Но были и такие, которые старались отплыть подальше от лидера, махали руками: проходи скорей, не задерживайся! Таких было немного – те, кто уцелел из экипажа «Безупречного». Они знали: лидеру нельзя останавливаться! Если он застопорит ход, то его, как неподвижную мишень, сразу расклюют стервятники. И тогда погибнут все.

Взаимная выручка – священный закон моряков. Каждый готов пожертвовать жизнью ради товарищей. Но есть высший закон, еще более гуманный, хотя и кажется жестоким на первый взгляд. Морские правила запрещают командиру заниматься во время боя спасательными работами, если это ставит под угрозу корабль и может сорвать выполнение боевой задачи.

По движению лидера Матвей Горбушин понимал, как колеблется командир Ерошенко. Вот «Ташкент» еще сбавил ход, начал описывать круг. Новая группа бомбардировщиков пошла на него, но лидер отвернул, и бомбы легли как раз там, где плавали среди обломков люди.

«Ну решайся, решайся», – мысленно торопил командира Матвей, сам не зная, что же все-таки предпринять: спасать людей или уходить?! В воде было человек двести. А на лидере одних пехотинцев больше тысячи… И все-таки Матвей, будь он командиром, не смог бы бросить тех, кто ожидал помощи, хотя знал и понимал, что это безрассудство, смертельный риск.

Но командир поступил иначе. Лидер увеличил ход и продолжал свой путь, отстреливаясь от вражеских самолетов. Горбушин снял фуражку и рукавом вытер пот, заливавший глаза…

Еще на переходе Матвей узнал, что Северная сторона уже занята немцами и в Северную бухту корабли не заходят. При свете луны «Ташкент» медленно втянулся в бухту Камышевскую, мелкую и опасную из-за подводных скал, и остановился возле полузатопленной причальной баржи.

Над Севастополем бушевало пожарище, гул и грохот катились оттуда. Пехотинцы высадились с корабля, быстро построились и ушли к городу. Берег бухты был заполнен людьми, тут лежали тысячи раненых, их сразу же принялись переносить на корабль. Много было мужчин в штатском и женщин. Поблизости рвались снаряды. Дважды сыпали бомбы ночные бомбардировщики, но никакой паники, никакого волнения не увидел Матвей. Эти люди привыкли за восемь месяцев к более страшному.

Горбушин собрался ехать на попутной машине в город на улицу Ленина, чтобы узнать на командном пункте флота, где находится Панорама. Кто-то сказал ему, что немцы простреливают весь центр не только из пушек, но даже из пулеметов, посоветовал сходить на 35-ю батарею, в казематы которой перебрался Военный Совет.

Матвей вернулся на причал, и тут выяснилось, что картина, разрезанная на части, уже привезена из города. Матросы начали грузить ее.

Экипаж корабля работал быстро, без отдыха. За два часа лидер принял с берега больше двух тысяч раненых. Их укладывали на рундуки, на подвесные койки и прямо на палубу, один к другому, оставляя узенькие проходы. Потом поднялись на борт женщины с детьми, инженеры и рабочие – специалисты с севастопольских предприятий. Люди увозили с собой в карманах и платочках пригоршни сухой земли. Стояли тесной толпой, многие плакали, обнажив головы.

Часть рулонов не поместилась в кормовом кубрике, их пришлось уложить на палубе. Горбушин и двое гражданских товарищей, сопровождавших полотна, уселись тут же. Узнав, что сопровождающие ничего не ели больше суток, Матвей принес колбасу и хлеб. Один из гражданских, нервный, с большими глазами на иссохшем липе, с жадностью набросился на колбасу. Второй ел неторопливо, рассказывая Горбушину, как спасали Панораму.

– Пикировщики на нее налетели, – по-украински мягко говорил он. – Низко шли, прямо над куполом. Попали точно: и купол разбили, и стену. Сразу пожар начался. Туда кинулись бойцы с поста противовоздушной обороны, краснофлотцы сбежались. И ведь надо – так повезло: Анапольский там оказался. Здание горит, рушится, а он собрал людей, показал, как полотно резать. Пожарники тушат, а моряки картину снимают. Окатывали краснофлотцев водой, чтобы не обгорели.

– Кто такой Анапольский? – поинтересовался Матвей.

– Моряк наш, старшина первой статьи, он художником до войны был.

– А раньше-то почему не вывезли Панораму? Не додумались, что ли?

– Трогать не хотели, ветхая очень. Уж и так ее чинили и подлатывали все время. Надеялись мы, что не тронут немцы. Специально возле Панорамы воинских частей не ставили, ни одной зенитки вокруг не было. Немцы знали об этом. Не обстреливали и не бомбили. А теперь, видно, совсем озверели.

– Озверели, – подтвердил глазастый мужчина, приканчивая колбасу. – Сколько их тут побили – не перечесть. Нигде столько не побили, как под Севастополем. Тут на каждый квадратный метр два трупа крест-накрест положить можно. А теперь все, – у него задергались плечи и шея. – теперь не удержим. Да и держать нечего, одни развалины. Продали нас керченские боягузы. Сами спаслись, а нас продали!

– А что Керчь? – недовольно сказал Горбушин. – В Керчи тоже не мед был.

– Продали нас керченцы, – упрямо твердил глазастый. – Руки немцу развязали, он на нас всю силу послал, всю авиацию. Немцы в Керчи тысячу орудий целенькими взяли, двести танков исправных. Из русских пушек русскими снарядами Севастополь били. А у нас на всю оборону тридцать восемь танков, да из них половина, которые из тракторов сделаны. А ты говоришь – керченцы! Немцы вон репродукторы ставили, кричали нам, что под Керчью целые армии сдались.

– Брехня! – резко произнес Горбушин. – Я сам в последний день оттуда уплыл.

– Видать, пловец ты хороший, – мужчина нахохлился, как воробей перед дракой. – Что же теперь, поклониться тебе? В ножки упасть?

– Товарищ тут ни при чем, – спокойно сказал украинец, обнимая его трясущиеся плечи. Подмигнул Горбушину: извини, мол, не в себе человек. – Товарищ помогать нам пришел, а ты бьешь без разбора.

Никакой вины не чувствовал за собой Матвей, но слова глазастого покоробили его, неприятно было сидеть рядом с ним. Матвей поднялся, шагнул к леерам.

Осталась позади Камышовая бухта. Часа полтора корабль быстро шел без всяких помех. Под палубой натужно гудели машины, весь корпус вибрировал от напряжения. Потом в ясном утреннем небе появился одинокий самолет-разведчик. Описал большой круг и медленно удалился к берегу. А вскоре оттуда, из-за высоких гор, вырвалась первая пара «юнкерсов». Следом за ней – вторая, третья, четвертая.

Двухмоторные бомбардировщики то резали кораблю курс, то заходили с носа, со стороны солнца, то налетали с кормы. Стреляли зенитки, оглушительно ухал главный калибр, трещали пулеметы. С гулом рвались бомбы, взметывая белые кипящие фонтаны, обдавая потоками роды палубу. Корабль маневрировал, на полном ходу рыскал то вправо, то влево, ложился на борт так круто, что люди падали друг на друга.

Горбушин и оба сопровождающих плашмя лежали на рулонах. Раза три или четыре их окатило водой, и украинец, потеряв спокойствие, начал жаловаться, что картина промокнет, приставал к Матвею: нельзя ли перенести рулоны в закрытое помещение? Горбушин даже выругался: по палубе и без груза пройти нет никакой возможности. Да и все помещения забиты людьми.

В коротких перерывах между налетами, когда смолкала стрельба, становилось вдруг необычно тихо. Слышался гул двигателей да плеск волн. Негромко переговаривались рабочие, отряхивались, закуривали. Возле торпедного аппарата все время плакал ребенок. Но вот опять раздавались тревожные крики сигнальщиков, с мостика звучали команды. И снова – рев, свист, треск, рывки из стороны в сторону. Во время шестого налета две бомбы легли рядом с лидером, осколки посекли тех, кто стоял возле борта, нескольких человек смыло водой, и они исчезли в бурлящем белом потоке за кормой.

Через пробоины в корпусе хлынула вода. Она затопила носовые отсеки, ворвалась в кочегарку. Вышло из строя рулевое управление. Корабль полз, словно раненый, продолжая отбивать вражеские атаки. Нос его все глубже опускался в воду, корма поднималась…

Добраться самостоятельно до Новороссийска лидер не смог. В открытом море его встретили эсминцы, сняли раненых и пассажиров. На «Ташкент» подали буксирный конец и медленно потянули его в базу кормой вперед.

В Новороссийске Горбушин сдал свой груз. На причал пришли автомашины, специально выделенные для перевозки картины. Предстоял долгий путь поездом до Новосибирска. Но Матвея это уже не касалось. Он отправился в штаб флота, чтобы доложить: задание выполнено.

* * *

Вечером, прихватив бутылку вина, Горбушин пошел в госпиталь. Новостей накопилось много, было о чем потолковать с Квасниковым.

У входа на второй этаж старшего лейтенанта остановила санитарка.

– Возьмите халат.

– Да я в коридоре побуду.

– Вы к кому?

– К Квасникову из девятой.

Санитарка посмотрела на него внимательно, спросила, наклонившись над столиком:

– Вы кто ему будете?

– Друг-приятель, – засмеялся Матвей.

– Его нет, – сказала санитарка, не повернув головы. – Обратитесь в регистратуру.

«Удрал! – подумал Горбушин. – Обещал удрать и удрал! Может, даже в одной пижаме, с него станет!»

Возле маленького окошка в фанерной перегородке сидел аккуратный седой старичок с черными веселыми глазками.

– Я по поводу Квасникова, – улыбнулся Матвей. – Сбежал он от вас?

– Квасников? – регистратор перебирал карточки. – Максимилиан Авдеевич?

– Точно, – подтвердил Горбушин.

– Сбежал, – кивнул старичок, прищурив глаза. – Сбежал, Царство ему Небесное! Вчера и похоронили.

– Что?! – вскрикнул Горбушин. – Что вы сказали?

– Вчера, говорю, похоронили Квасникова. На городском кладбище. Если желаете, номер могилки могу…

* * *

В полдень город содрогнулся от взрывов. Поспешно, вразнобой ударили зенитки. Где-то высоко в небе гудели моторы, а в бухту и на причалы падали бомбы.

Немцы произвели массированный налет. «Юнкерсы» появились неожиданно. Они прилетели не с моря, как всегда, а выскочили со стороны берега, из-за гор. Отбомбились и сразу ушли.

То, чего фашисты не смогли сделать в море, в открытом бою, они сделали исподтишка. Когда Матвей прибежал на берег, бухта радужно сверкала и переливалась под солнцем; толстым слоем растекся мазут, плавали в нем черные бревна и еще что-то, похожее на бесформенные мешки.

Как памятники над могилами, высились над водой надстройки и мачты искалеченных боевых кораблей. Среди них увидел Матвей разбитые покореженные надстройки лидера. Красавец корабль, десятки раз пробивавшийся в Севастополь, затонул возле берега, оставив в себе многих моряков своего экипажа.

Ошеломленный Матвей долго стоял на бетонной стенке. Его давила нелепость, нелогичность случившегося. Он никогда не верил в судьбу, в пророчества, а тут вдруг подумал: что, может, действительно определена для каждого человека и для каждого корабля точка, в которой оборвется жизненный курс? А если так, то зачем беречься, зачем заботиться о себе? Что будет, то и будет. Правильно говорили в старину: кому суждено быть повешенным, тот не утонет!

* * *

Три победы: под Изюм-Барвенково, на Керченском полуострове и в Севастополе – сразу изменили обстановку на фронте в пользу гитлеровской армии. Немцы в эти дни говорили, что посев был очень удачным и что осенью следует ожидать богатой жатвы. Советские войска ослабли, остались без стратегических резервов. А германское командование еще не ввело в действие свои главные силы. На фронте от Курска до Таганрога стояли пять полностью укомплектованных армий. Еще три армии: итальянская, румынская и венгерская – сосредоточивались за их спинами. На союзников возлагалось решение второстепенных задач. Главные лавры немцы готовили для себя.

Теперь не было никаких помех, чтобы начать великое летнее наступление. Группа армий «А» движется через нижнее течение Дона на Кубань, захватывает Майкоп, Грозный, Баку. Группа армий «Б» захватывает Воронеж, а затем выходит к Волге по обе стороны Сталинграда. Впереди – отличная местность, ровная степь, будто специально созданная для действий танковых корпусов. Впереди – богатейшие места южной России. Впереди – нефть, которая поможет победить не только здесь, но и во всем мире!

* * *

– Слушай, приятель, что-то не нравится мне вся эта катавасия, – сказал Вышкварцев, выглядывая в амбразуру. – Опять стервецы какую-то пакость придумывают. Ночью они броды прощупывали, теперь на мотоциклах катаются. Немец – человек аккуратный, он зазря каплю горючего не изведет.

– Да много ли их? – спросил Виктор, откладывая учебник немецкого языка.

– За роту ручаюсь, а может, и больше.

– Скажи Гафиуллину, чтобы пулеметом пугнул.

– Далеко, не захватит.

– Тогда не мешай заниматься. Мне сегодня двадцать слов зазубрить надо и страницу перевести.

– Подумаешь, академик, кто с тебя спросит?!

– Сам спрошу.

– А мне что же, со скуки дохнуть?

– Поспи или письмо напиши.

– А ну, – отмахнулся Емельян. – Вчера писал. Пойду лучше Гафиуллину голову брить, он еще утром просил. Ты, приятель, поглядывай здесь.

Вышкварцев надел каску и по земляным ступенькам поднялся в траншею. Наверху нещадно палило солнце, раскаленный воздух над степью казался синим и переливался, как жидкость. Душно и в дзоте. Со стен сыпалась сухая земля. Одно спасение – не попадали сюда горячие лучи.

Виктор встал с ящика, присел несколько раз, чтобы разогнать кровь. Хотел помахать руками – но ударился локтем: в дзоте не развернешься, полтора метра от стены до стены. Через амбразуру виднелась впереди кочковатая низина, за ней поблескивала среди зеленых зарослей река Оскол, а еще дальше, на высоком правобережье, петляла серая от пыли дорога. Обычно немцы пользовались ею только ночью, но в последние дни обнаглели, их мотоциклисты и даже грузовики появлялись в любое время.

Еще на Северском Донце пристали Дьяконский и Вышкварцев к гвардейской дивизии, вырвавшейся из окружения. Всю первую половину июня медленно отходили на восток, сдерживая немецкую пехоту, теряя в боях людей. Остановились только на Осколе, неподалеку от города Купянска. Здесь по восточному берегу тянулся хорошо оборудованный рубеж с дотами и дзотами, с глубокими траншеями и сетью ходов сообщений. Немцев тут задержали, но в дивизии не осталось и тысячи бойцов. В батальоне уцелело девяносто красноармейцев и сержантов и только один командир, старший лейтенант по званию. А дали батальону участок обороны в три километра. Получалось по три человека на сто метров. Виктор, Емельян и татарин Гафиуллин сидели возле дзота, не видя соседей. Как на пустынном острове, особенно ночью.

В темноте немецкие разведчики лазили по ничейной земле. Порой забирались даже в траншеи. Поэтому до рассвета дежурили все трое, постреливая для острастки из пулемета. Артиллеристы, стоявшие за спиной пехоты, не шибко надеялись на нее, вырыли окопчики впереди батарей и держали там собственное прикрытие из ездовых и другого люда, без которого можно обойтись непосредственно на огневой.

Немцы, не беспокоившие нашу оборону целую неделю, опять оживились. И движение по дороге, и набеги разведчиков, и пристрелочная стрельба с закрытых позиций – все это неспроста. Можно было ожидать новой атаки. Но не раньше, чем утром. Немцы любят светлое время. Темнота мешает им использовать технику…

Наверху послышался шум. Виктор вылез в траншею. Там стоял командир батальона, недавний ротный, разбитной парень-фронтовик, повалявшийся в госпиталях. Вероятно он только что подошел: запыхался, лицо потное.

– Эй, Дьяконский, у тебя какое образование, восемь классов? – спросил комбат.

– Среднее.

– Чего же ты молчишь, так твою так!

– А ты спрашивал?

– А чего мне спрашивать, начальство спрашивает. Мотай вместе с Вышкварцевым в штаб дивизии.

– Зачем?

– Откуда я знаю! Приказано выслать в штадив всех, у кого восемь и больше. Так что валяйте. Я тут сам с вашим татарином посижу. А вы – рысью, к четырнадцати чтобы быть там!

Штаб дивизии находился в березовой рощице, в четырех километрах от передовой. Виктор, хоть и легок был на ноги, все же взмок, пока добрался туда по такой жаре. Рядом со штабом в землянках на склоне оврага размещались медсанбат и дивизионный обменный пункт.

Сержантов и старшин, вызванных с передовой, собрали возле крытого грузовика. Прибежал распаренный майор, дал каждому по анкете, отпечатанной на машинке, и велел скорее заполнить. Два писаря вытащили из землянки стол, принесли ручки и чернила.

Виктор посмотрел вопросы: год и место рождения, национальность, образование, партийность, когда принял присягу, в каких частях служил и на какой должности, какие награды, ранения… О родителях не спрашивалось, и он облегченно вздохнул.

Майор собрал листки. Приказал всем почиститься и надеть медали, у кого есть, а сам исчез. Вышкварцев прицепился к писарям: в чем дело, почему спешка? Те отмалчивались, но настойчивый старшина все же выведал, что в штабе дивизии находится командующий армией и что был большой разнос…

Кто-то выпросил у радистов сапожную щетку. Ребята принялись чистить заскорузлые разбитые ботинки и сапоги. Двое брились, поставив осколок зеркала на подножку машины. Почти у всех были медали, а у одного старшины даже орден Красного Знамени.

– Вот это народ! – с восхищением сказал Вышкварцев. – Вот таких посади сорок гавриков на километр, мы любую атаку отразим!

– Пока что по сорок не получается, – усмехнулся. Дьяконский. – Пока что по два гаврика…

Только успели бойцы навести с помощью слюны и щетки кое-какой блеск на свою обувь, пришел интендант и повел их к обозным двуколкам. Там каждый получил новенькие сапоги с зелеными брезентовыми голенищами – легкие и удобные, как раз для лета.

Через пару часов все выстроились на полянке. Появился командующий армией, худощавый и по-кавалерийски кривоногий генерал-лейтенант. Поздоровался басовито, кивнул, довольный дружным ответом. Взял у командира дивизии лист и неторопливо зачитал приказ о присвоении званий младших лейтенантов. Поздравил, прошел перед строем, вглядываясь в лица. Остановился перед старшиной с орденом, спросил:

– За что?

– Взял в плен немецкого майора, товарищ генерал-лейтенант! – гаркнул тот.

– Подвернется полковник – не упускай. А сейчас наша задача – стоять на Осколе. Немцы подтянули танки, вот-вот начнут. На вас, на ветеранов, самая большая надежда. Пока есть еще время – учите бойцов. Ну, желаю вам успехов в бою!

Командующий ушел, а командир дивизии вместе с майором распределили новоявленных младших лейтенантов по полкам. Десять человек, среди них Вышкварцев и Дьяконский, были назначены командирами рот, остальные – взводными. Командир дивизии был сердит и выговаривал майору, что тот не воспользовался случаем и не собрал больше людей, так как сорока лейтенантов не хватит и на половину вакантных должностей.

Потом их повели получать пополнение. Дьяконскому дали восемнадцать человек, из них шестеро казахов. Люди все в возрасте, лет за тридцать, но на фронте впервые. Виктор прикинул: два десятка бойцов осталось у них в роте, да еще восемнадцать, это уже кое-что.

Теперь он спокоен за свой километр фронта и за левый фланг: слева была рота Вышкварцева. Сам развел новичков по местам, приставил к каждому опытного бойца, назначил двух сержантов командирами взводов.

Вечером явился в гости Емельян. Сказал, посмеиваясь:

– Ну, приятель, в гору пошли, только далеко ли уйдем? Этот кубик в петличках наполовину шансы выжить убавил. Если смотреть на круг, кто в первую очередь на войне гибнет? Командиры рот да Ваньки-взводные. В атаку всегда впереди, всегда личным примером… .

– Ладно, – в тон ему ответил Виктор. – Мы в батальонные командиры выбьемся. А батальонных реже закапывают. Они все-таки чуть подальше от переднего края.

– Значит, будем делать карьеру? – подмигнул Емельян. И уже серьезно спросил: – Ты доволен, Витя, ты ведь хотел командиром быть?..

– Доволен, конечно, – не совсем уверенно ответил Дьяконский. – Понимаешь, я знаю, что у меня получится, это не самоуверенность, это просто по силам. Но вот радости настоящей не испытываю. Мечтал, рвался, любил военное дело… А теперь на многое по-другому смотрю. Война опротивела.

* * *

Под прикрытием минометов рота немецких автоматчиков переправилась через Оскол, залегла среди кочек. Фашисты явно прощупывали оборону. Прошлым летом по ним начали бы палить из всех средств, но теперь – дудки! Молчала наша артиллерия, молчало большинство пулеметов. Лишь когда немцы сняли огонь с траншеи и перенесли его вглубь, когда автоматчики перебежками двинулись вперед, накапливаясь для броска, по ним прицельно ударили из винтовок.

Фашисты отошли. Они, наверно, закрепились бы на восточном берегу, но Виктор с тремя бойцами и ручным пулеметом пробрался по балочке, по кустам до окопа боевого охранения. Гафиуллин резанул оттуда пулеметным огнем по открытому флангу. Немцы бросились к броду. Пока фашисты переправлялись, Гафиуллин и два пулеметчика из дзота прицельным огнем расстреливали их. Истошные вопли разносились далеко вокруг. На западный берег выбралась жалкая горстка.

– Вот так-то, – сказал Виктор. – Мы вас научим стучаться, прежде чем в дверь входить!

Немецкие минометы продолжали свирепствовать, но бойцы отлеживались в нишах и «лисьих норах», только один наблюдатель был ранен в челюсть…

Атака началась утром. В шесть часов ударила немецкая артиллерия. Била она точно – помогал висевший в небе корректировщик. Траншею затянуло дымом и пылью, остро воняло тротилом. В серой пелене багрово вспыхивало пламя разрывов.

На участке Дьяконского снаряды разрушили два дзота из пяти, во многих местах засыпали траншею. Будь тут много людей, снаряды нарубили бы кровавого мяса. Но немцы молотили почти по пустому месту.

Форсирование Оскола фашисты повели сразу на всем видимом пространстве. Перебирались бродом и вплавь; на лодках и на плотах перебрасывали пулеметы и минометы.

Заработали наши артиллеристы. Но огневая завеса была негустой, фашисты просочились сквозь нее, рассыпались по лугу.

Укрываясь в кустах и траве, немцы ползком и перебежками двинулись к траншее. На Виктора шла большая группа: фашисты вскакивали, подбадривая себя криком. Гафиуллин прижал их к земле длинной очередью.

Между траншеей и речкой одновременно во многих местах появились полосы дыма. Фашисты зажгли дымовые шашки. Ветра не было, отдельные полосы слились в плотную завесу. Ни пулеметчики, ни артиллерийские наблюдатели не видели теперь, что творится на берегу, но сквозь стрельбу все явственней доносилось гудение двигателей. Дьяконский понял: противник переправляет танки.

* * *

Вечером стало известно, что севернее Купянска немцы прорвали оборону и продвинулись далеко на восток. В той стороне горели деревни, туда большими косяками, по восемнадцать-двадцать машин, пролетали фашистские самолеты. Дивизия получила приказ отойти на новый рубеж.

Опять, как в прошлом году, потянулись горькие дни отступления, только теперь было еще хуже. В Белоруссии, в северной Украине много лесов, перелесков, есть где укрыться от авиации. А тут – голая степь, изрезанная балками, лишь кое-где видны на ней старые одинокие деревья. Под такими не спрячешься.

Трое суток немецкая мотопехота шла по пятам. Каждое утро остатки дивизии занимали оборону фронтом на север и на запад. Вспыхивали мелкие стычки. К вечеру дивизия опять начинала отход, оставив небольшие заслоны. Главные силы фашистов действовали севернее, бои откатились на Воронеж. Дивизия таяла от бомбежек. Красноармейцы разбегались по степи при появлении самолетов, многие отставали.

С курганов видно было, как по дорогам, по балкам и прямо по травянистой целине бредут на восток сотни людей. Вся степь усеяна была беженцами и группами солдат. Не то что дивизия – в бескрайних придонских просторах рассеялась целая армия.

Машины, в которых отправляли на восток раненых, обратно не возвращались. Дивизия осталась без колесного транспорта. Даже полковник шагал пешком, вел за собой колонну в шестьсот штыков при пяти пушках и с десятком повозок.

Возле станции Миллерово они оторвались, наконец, от преследования и, пройдя еще сто пятьдесят километров, вышли к хутору Базки. Дон здесь круто, почти под прямым углом, ломал свое течение. Вдоль восточного берега тянулась длинная улица станицы Вёшенской, а правей ее зеленел лес.

Работала только одна переправа, сюда стекались машины, повозки и пеший люд со всех окрестностей, от станицы Казанской и севернее. И вверх и вниз по течению, насколько хватал глаз, копошился серый муравейник. Эта людская масса, выкатившаяся из степи, принесла с собой столько пыли, что и трава, и кусты, и дома в хуторе —все было покрыто толстой коростой. Мутной казалась вода в реке.

Отчаявшись дождаться очереди на переправу, многие перебирались вплавь. Повсюду маячили на воде черные головы. И по тому, как сносило пловцов, чувствовалось, что течение здесь сильное.

Пока Дьяконский и Вышкварцев мылись и стирали в Дону выгоревшие добела гимнастерки, Гафиул-лин раздобыл молодого барашка и умело освежевал его. В крайнем доме хозяйка затопила печь, принялась стряпать на весь батальон.

Командир дивизии вернулся с переправы мрачный, приказал отдыхать до утра. Поужинав, Виктор пошел в огород, прилег на теплую землю среди подсолнухов. Рядом вытянулись на плащ-палатках Вышкварцев и комбат. Распухшее усталое солнце медленно оседало к земле, протянув вдоль реки длинные багровые полосы.

– Эй, приятель, ты знаешь, место какое тут знаменитое? – спросил Вышкварцев.

– Знаю, – неохотно ответил Виктор, покусывая травинку. – Давно мечтал побывать.

– Да, Витя, для меня это самая любимая книга. Всегда она у нас с отцом на столе, как Евангелие, лежала.

– Ребята, о чем вы, так вашу так?! – приподнялся комбат.

Дьяконский скользнул по нему невидящим взглядом, вспомнил вслух:

– Вешенская – вся в засыпи желтопесков. Невеселая, без садов, станица… Кажется, так…

– Не видно песков-то, – снова сказал комбат.

– Далеко, вот и не видно, – отмахнулся Вышкварцев. – А Базки-то вроде по описанию крепко на хутор Татарский смахивают. Я сперва даже удивился, будто в знакомое место попал.

– Возможно, – кивнул Дьяконский. – Когда переправимся, обязательно дом разыщем.

– Да ведь самого-то нет здесь, он на фронте наверняка.

– Все равно посмотрим.

– Дьяконский, так твою так, чего темнишь? Знакомые, что ли, у тебя тут?

– Знакомые, – спокойно сказал Виктор. – А если ты еще раз обратишься ко мне с матом, спущу под обрыв. Понятно?

– Понятно, – сказал комбат. – Телячьи нежности. В бою небось не обижался.

– Там дело другое.

– Да, ты уж привыкай с людьми по-человечески, а не по-собачьи, – поддержал Вышкварцев.

– А ну вас, так вашу так, – засмеялся комбат. – Ну, чего навалились двое на одного? Я ж ведь от всей души к вам. А раз не нравится, значит, не буду.

Рано утром, едва дивизия успела переправиться через Дон, появились немецкие самолеты. Первые бомбы упали в реку. По берегу подальше от опасного места, брызнули в обе стороны красноармейцы. Виктор лег на спину возле самой воды, следил за темными машинами, проносившимися над рекой. Он видел, как отделяются от них черные капли бомб, и каждый раз точно угадывал: это дальше, это левее, это на тот берег! Когда пара самолетов вырвалась из-за хутора, он понял – сюда!

Нарастающий вой заглушил все звуки. Виктор закрыл глаза и сразу подумал: зачем? Приоткрыл их, увидел кусок синего неба, исполосованный дымом, и в эту секунду на него с треском обрушилось что-то черное, подбросило и закрутило. Ему казалось, что он летит в воздухе, он пытался раскинуть руки, чтобы упасть плашмя, но упал боком, и по всему телу мгновенно разлились сильная боль.

Когда Вышкварцев и Гафиуллин подоспели к нему, Виктор лежал вытянувшись во весь длинный рост, ноги его до колен были в воде. В десяти метрах дымилась цепочка неглубоких воронок.

– Ой, команды-ы-ыр! Ой, команды-ы-ыр! – по-бабьи причитал Гафиуллин, ползая около Дьяконского на коленях. Емельян разодрал окровавленную гимнастерку Виктора, приложил ухо к груди. Сердце билось. Осторожно смыл кровь на голове. Осколок, как бритвой, срезал Дьяконскому половину правого уха.

– Ничего, – сказал Вишкварцев. – Это ничего, кость не задета.

Другой осколок пробил Виктору шею возле ключицы. Рана была неглубокой, но из нее сильно текла кровь, и Емельяну она показалась опасной. Он крепко забинтовал ее.

* * *

Когда началось большое летнее наступление 1942 года, Гитлер перенес свою ставку в Винницу, ближе к фронту. Берлин самодовольно переваривал приятные новости. Газеты прославляли генералов Манштейна и Гота. При блеске новых успехов имя Гудериана совсем померкло. О нем не вспоминали. Даже полковник Шмундт, и тот ни разу не позвонил ему.

С двойственным чувством следил Гейнц за ходом событий. Как патриот он радовался успехам армии. Но зависть мешала ему быть объективным. Особенно болезненно воспринимал он победы своего старого коллеги генерал-полковника Гота. Да, танкисты снова показали себя. Маневр был блестящий, как раз в том стиле, который проповедовал Гудериан.

Прорвавшись от Курска к Воронежу, танкисты Гота проложили путь пехоте, а затем повернули круто на юг, стремительным маршем через степи вышли в большую излучину Дона. Русские сумели задержать войска, наступавшие к Сталинграду по прямой. И тогда Гот совершил еще один превосходный маневр: переправил свои танки через Дон возле станицы Цимлянской, захватил станцию Котельниково и устремился на Сталинград с юго-запада.

Наступление большими массами танков на широких оперативных просторах! – разве не об этом мечтал всегда Гейнц. В прошлом году такая возможность была ограничена местностью. А у Гота идеальные условия. Он действует на равнине, не привязан к дорогам. Гот пользуется сейчас славой. Гудериан утешал себя мыслью, что нация никогда не забудет того, кто создал танковые кулаки, кто научил их наносить дробящие неотразимые удары…

Операции развивались успешно. Оптимисты снова заговорили о близком конце восточной кампании. Но, как это ни странно, Гудериана не покидало беспокойство, подсознательная тревога. Сначала он приписывал это шоку, который сам пережил на Восточном фронте. Разве не казалось тогда ему, что победа совсем рядом? А теперь? Теперь тем более. Один из старых знакомых прислал ему из России перевод приказа «Ни шагу назад!» Даже сам Сталин признавал, что Советский Союз находится на краю катастрофы, что какие-то считанные метры отделяют русских от пропасти. В немецкой армии такой приказ, такое обращение к солдатам было бы невозможным даже при самом плохом положении дел. Вполне естественно, что фюрер сразу сделал из этого свои выводы, бросил вперед все войска, не оставив резервов. Но разве можно до конца понять русских? Когда немцы напрягали под Москвой последние силы, русские нашли вдруг в глубине своей огромной страны несколько новых армий. Где гарантия, что подобное не повторится?

Два факта особенно беспокоили Гудериана. Советские генералы изменили тактику. Теперь войска не удерживали территорию, они научились маневрировать, уходить из-под ударов. Немцы смогли рассеять и потеснить несколько русских армий. Но наступление велось только фронтально. Все попытки окружить большие массы войск оканчивались неудачей. А ведь прошлым летом окружение было главным козырем. В мае—июне, всего за восемь недель и на сравнительно небольших участках, в районе Харькова и в Крыму, немцам удалось захватить большие трофеи и полмиллиона пленных. Теперь немцы продвинулись до Волги и до Кубани, отвоевали огромную территорию, но, по точным данным генерального штаба, взято в плен всего восемьдесят тысяч человек. Очень уж непропорционально выглядели эти цифры. Говорили они прежде всего о том, что русские пытаются сохранить свои главные силы, что решающие сражения еще впереди. И тогда… Тогда фюрер снова позовет его в строй! – к этому сводились в конце концов все размышления Гудериана.

Жаром обдавал размякший асфальт, к нему прилипали подошвы. Идти по шоссе было невозможно. Роты, поломав строй, шли по обочинам, по тропинкам, стараясь укрыться в жидкой тени тополей, поседевших от пыли. Впереди синими тучами вырастали горы. Появились холмы, покрытые дубовыми зарослями.

Заслышав частый цокот копыт, Матвей оглянулся. По шоссе галопом неслись трое всадников. Казаки догнали колонну и осадили мокрых, с пеной в пахах лошадей.

– Где командир?

– В голове колонны.

– Танки сзади! Километра три! – Казак пришпорил коня. Пламенем метнулся за его спиной алый башлык.

– Рота, стой! – закричал Горбушин. – Кру-гом! Вправо, цепью, развернись!

На середину шоссе выбежал капитал-лейтенант, сложил ладони рупором, скомандовал громко:

— Первая рота разворачивается слева! Пулеметчики – слева. Бронебойки ближе к дороге! Огонь по команде! Ребята, не тушуйтесь, есть случай посмотреть металлолом! Ветер в бизань!

Моряки падали в пыльную траву, прятались в ямах за стволами дубков. Еще перебегали, ища укрытия, люди, а на дороге уже появились фашисты. Впереди катился разведывательный броневик. Танки сползали с шоссе, на ходу перестраивались, образуя клин. Головные машины открыли огонь.

Горбушин лежал за мшистым камнем. От напряжения занемели пальцы, стиснувшие гранату, но Матвей боялся разжать их, боялся, что не выдержит, вскочит.

Он вздрогнул, когда рядом заиграл на баяне Костя. Играл громко, и все те же «Амурские волны».

– Заткнись! – заорал кто-то.

Костя приглушил баян, приподнялся, спросил презрительно:

– Эй, на палубе, кого слабит?

– Давай! – крикнул мичман Морозов. – «Варяга» давай!

– «Варяга» поберегу ближе к смерти, – сказал Костя и снова рванул вальс.

Возле дороги защелкали бронебойки. Мимо Горбушина прополз Морозов со связкой фанат. Матвей высунулся из-за камня и сразу упал: танк лез прямо на него.

Стиснув зубы, Горбушин привстал, бросил фанату в блестящую гусеницу. Столько силы вложил он в этот бросок, что фаната перелетела через танк. Тяжелое чудище прогромыхало рядом, Матвей откатился к валявшемуся баяну. Хотел кинуть вторую фанату, но за танком бежал Костя. Когда машина замедлила ход, разворачиваясь к дороге, матрос метнул в жалюзи бутылку. Танк помчался быстрей, то ли убегая, то ли пытаясь сбить охватившее корму пламя.

Немецкие пехотинцы, высадившиеся из грузовиков, не пошли в атаку, начали окапываться вдалеке.

Появилась, наконец, наша авиация. Прилетели с юга четыре трескучих фанерных У-2. Низко прошли они над вражеской пехотой, над колонной грузовиков. Простым глазом видно было, как высовывается из второй кабины штурман, руками бросает мелкие бомбы.

– Товарищ старший лейтенант! – позвали Горбушина матросы. – Мичман погиб!

Морозов лежал метрах в десяти перед камнем, лежал ничком, вытянув вперед руки с гранатами, которые так и не успел бросить.

Рядом сидел худенький Костя и плакал, бескозыркой вытирая слезы.

* * *

По узким ущельям, по берегам быстрых речушек шли моряки на юг, догоняя откатившийся фронт. Горное эхо далеко разносило гремевшую впереди канонаду. Бой клокотал где-то на перевалах, на пути к Туапсе. Казаки вели моряков обходными тропами, через вековые девственные леса. Матвей и не подозревал раньше, что по соседству с обжитым курортным побережьем есть такие глухие дебри. Затеняли землю старые дубы и буки, выше их крон пробились островерхие сосны. Густой подлесок был непролазно опутан плющом. Под зеленым пологом стойко держался запах прелой листвы и гниющих деревьев. Было сумрачно и прохладно.

В долинах, в дубняке, встречались стада жирных, отъевшихся за лето кабанов. Их мясо было для моряков главной пищей. Казаки умудрились подстрелить даже молодого медведя.

Двигались медленно, растянувшись на узкой, заросшей папоротником тропе. Каждые полчаса менялись пары у носилок с ранеными. Подъем выматывал людей. Горбушин тащил на спине тяжелый футляр с баяном. Сам Костя с трудом плелся в конце колонны. У этого худенького старшины с безжизненным, будто из воска вылепленным лицом еще зимой было пробито легкое и сломаны шесть ребер. Его хотели демобилизовать. Только благодаря мичману Морозову баяниста оставили в батальоне.

Краснофлотцы пытались отобрать у него винтовку и противогаз, предлагали помощь, но Костя отвечал, иронически усмехаясь:

– Мальчики, не волнуйтесь, я еще жив. Горный воздух делает чудеса…

На пятые сутки батальон добрался, наконец, до своих. Казачий дозор, встреченный на тропе, вывел моряков к проселочной дороге. Тут, на поляне около лесного кордона, расположился эскадрон кубанцев, охранявший фланг стрелковых частей, дравшихся на перевале.

Многие казаки ушли из своих станиц с семьями, как в старину, увели с собой жен и детей, угнали скот. На поляне стояли десятки арб, на окраине леса паслись лошади и коровы. Женщины суетились возле костров, бегали дети, несколько стариков в фуражках с выцветшими околышами невозмутимо грелись на солнце.

Командир эскадрона, плотный, грузноватый мужчина лет сорока, с вислыми прокуренными усами на коричневом лице, пригласил капитан-лейтенанта и ротных командиров в сторожку.

– О людях не беспокойтесь. Помоем, накормим и спать уложим, – заверил он. – Фельдшер пошел к вашим раненым. Тяжелых сразу отправим в госпиталь. У нас тут порядок.

Две пожилые женщины быстро и бесшумно собирали на стол. Подросток раздувал под окнами самовар. В комнате пахло медом.

– Наслышаны о вас, – сказал командир эскадрона, поднимая наполненную до краев алюминиевую кружку. – Позвольте предложить за ваши громкие дела, за ваше здоровье!

– От кого же вы про нас слышали? – спросил Матвей. – Полковник, что ли, здесь был?

– И от своих слышал, и от немцев. Пленные про черных комиссаров рассказывали, – командир эскадрона крякнул, вытер усы, умелым движением разорвал пополам жареную курицу. – Пленные брешут, что у вас весь батальон из одних политруков создан.

– Ну, ерунда чистейшей воды, – засмеялся капитан-лейтенант.

– Я и сам думал, что ерунда, – сказал командир эскадрона. – Только почему у матросов звезды-то комиссарские на рукавах?

– Не комиссарские, форма такая. До войны так ходили.

– А я вот тоже не знал, – объяснил эскадронный. – На море-то и не ездил, вот и подумал: может, правда, какая-нибудь отборная часть.

– Отборная, – согласился капитан-лейтенант. – Целый год война отбирала.

– Тогда понятно. А немцев-то вы не разубеждайте, пуще бояться будут. Они и так вас вроде бы смертниками считают. Даже указание у них есть: бить морских комиссаров артиллерией и авиацией, а танки и пехоту беречь. Вы это учтите. В горах тесно, тут ближний бой – самое милое дело. В горах человек силен, на технику здесь цена падает.

– Минометы, – возразил капитан-лейтенант. – Они везде хороши, а здесь просто незаменимы. В любом ущелье, под любой скалой гадов достанут.

– И переносить их легко. Я на лошадей вьючу, – оживился командир эскадрона.

Горбушин подумал, что начинается весьма деловой разговор, подвыпившие командиры готовы затеять семинар по обмену опытом. Матвею и слышать не хотелось о военных делах, так все это обрыдло, осточертело. Надо же наконец хоть как-нибудь разрядиться, дать отдых и нервам, и мозгам, и телу.

Узкая длинная поляна вытянулась вдоль дороги. Ниже под крутым обрывом, журчал ручей, оттуда несло сыростью и прохладой. Справа – пологий подъем, непролазно заросший диким лесом. Куда ни посмотришь – везде зеленое море, курчавое вблизи и ровное поодаль, потемневшее в долинах, куда не попадало вечернее солнце. Цепи гор, возраставшие к востоку, были похожи на гряды зеленых волн, а их голые каменистые вершины казались шапками серой пены, кипящей на гребнях.

Матвей пошел по тропинке среди кряжистых невысоких дубов. Останавливался на открытых местах, у каменистых россыпей, чуть прикрытых жесткой, выгоревшей до желтизны травой.

Впереди что-то белело. Горбушин сделал несколько шагов, огибая куст, и увидел женщину; она лежала в зарослях папоротника на плащ-палатке, высоко взбитая юбка не закрывала ног, кофтенка была расстегнута, обнажая груди. Большой темной рукой она осторожно гладила волосы моряка, который спал, уткнувшись лицом ей под мышку. Матвей узнал Костю.

Такой мирной, такой естественной была эта картина, в тихом, вечном лесу, в неясном свете уходящего дня, что Горбушин не испытал никакого стеснения и даже залюбовался ими: эта, пусть случайная, пара олицетворяла собой природу, олицетворяла жизнь.

Спустившись пониже, он сел прямо на тропинку, среди вылезших из земли корней, прислонился к стволу дуба. Глядя в прозрачное небо, думал: хорошо, что встретилась моряку эта женщина. Совсем недавно дважды искалеченный паренек Костя бежал в атаку навстречу смерти. Подавив страх, играл под бомбежкой «Амурские волны», озверев, гнался за танком, своими руками похоронил лучшего друга, а потом шагал, тупой от усталости, час за часом, день за днем, чтобы не отстать от товарищей… Это же невыносимая нагрузка для двадцатилетнего паренька. Что там у него вместо души? Одни клочья. А эта женщина согреет, успокоит его. Костя проснется не от взрыва, проснется от поцелуя, в его памяти что-то ослабнет, отодвинется вдаль. Он почувствует вкус жизни, почувствует радость, и ему легче будет идти дальше, в следующий бой.

От кавказских лесов ох как далеко до Германии! И если все-таки удастся остановить немца, если кто-то дошагает потом до немецкой столицы, то среди них наверняка не будет ни Кости, ни капитан-лейтенанта, ни самого Горбушина. Кто их вспомнит тогда? Нужно, чтобы ты остался в памяти людей отцом, дедом, прадедом. Это чудо способна сотворить женщина, которая лежит с Костей. А для него, для Матвея, такое же чудо способна сделать Руфа, Руфина…

Он усмехнулся: Руфина молодая, красивая, зачем ей случайный ребенок? Был муж, были у нее другие встречи, будут и после Матвея. Время сотрет Горбушина в ее памяти. А вот Ольга – не забудет: по-плохому ли, по-хорошему, но он для нее был и останется единственным.

Мужчина помнит всегда первую любовь, а женщина – первого мужчину. От этого не уйдешь.

Повинуясь нахлынувшему вдруг чувству, Матвей вытащил из планшетки тетрадь, карандаш и начал писать быстро, не думая. Писал, что сидит в лесу, что вокруг горы, со стороны моря ползут облака. С дуба срываются тяжелые желуди и щелкают, как пули. А недавно был бой, они потеряли многих товарищей и с трудом пробились к своим. Ольга – это самое светлое, что было и есть в его жизни. Он мечтает увидеть ее, побыть рядом. Сейчас только одна просьба: хочется получить весточку, хоть несколько строк. Ведь он никогда не видел ее почерка, но так явственно вспоминает запах герани…

Горбушин не стал перечитывать письмо, боялся, что раздумает отправить. Складывал треугольник вздрагивающими пальцами. Смотрел и не верил, что этот листок попадет в руки Ольги…

Почти бегом спустился на поляну, подошел к коновязи, где фыркали в сумерках лошади, спросил пожилого казака, как отправляется почта.

– А вон ящичек на дереве, – показал тот. – Кажное утро почтарь увозит. – Помолчал и добавил с гордостью: – Это у нас в аккурате.

Матвей опустил треугольник в прорезь ящика и сразу почувствовал почти физическое облегчение. Вся тяжесть сомнений и раскаяния осталась на том тетрадном листочке. Как это просто – написать, и как трудно было решиться…

Веселый и довольный собой, вернулся он в сторожку. Там при тусклой свече все еще сидели несколько командиров. В нос ударило сивухой и махорочным дымом.

– Эй, товарищи, хоть бы проветрили, – укорил Горбушин и спросил без всякой последовательности: – Долго отсюда письмо до Тулы пойдет?

– Месяца полтора, – сказал эскадронный. – Раньше напрямик почта шла, а теперь далеко. Теперь до Сухуми повезут, потом в Тбилиси, потом на Каспий, а оттуда уж и не знаю куда. Может, даже через Среднюю Азию… – И, видя огорченное лицо Матвея, успокоил: – Если в пути не погибнет, месяца через полтора дойдет!

* * *

Ослабленный потерями, батальон был переименован в морской отряд и придан стрелковой дивизии, медленно отходившей вдоль ущелья к перевалу. Немцы напирали двумя дивизиями, каждый день «обрабатывали» ущелье авиабомбами, засыпа́ли его минами. Но тут им негде было развернуть танки и тяжелую артиллерию.

Фашисты выбрасывали в горы разведывательные группы, пытаясь нащупать обходные тропинки, ведущие в тыл русских, на Туапсе. Морской отряд получил приказ перекрыть единственную в этих местах тропу, которую могли использовать гитлеровцы. Она была настолько крута, что по ней не прошли даже вьючные лошади. Весь груз: и оружие, и боеприпасы, и пищу – матросы несли на себе.

К концу второго дня рота Горбушина поднялась на каменистую, поросшую сосняком вершину. Выслали вперед боевое охранение. Бойцы прилегли, отдыхая, ели хлеб с набранными в пути дикими грушами, запивали маленькими глотками из фляг: все знали, что вода осталась далеко внизу, на горе нет никаких источников.

Потом принялись долбить камень, перекатывать гранитные глыбы, чтобы создать укрытия для стрелков и пулеметчиков. Место было удобное, тропа убегала вперед по лысому некрутому склону, противника можно было увидеть метров за триста.

Вечером в роту пришел капитан-лейтенант. Был он необычно хмур и раздражен, чего не случалось с ним при любой неудаче. Приказал Горбушину, не прерывая работу, собрать по десять человек от взвода. Моряки построились на западном склоне. Командир отряда постоял с минуту, оглядывая знакомых матросов, чуть подобрел лицом. Скомандовал резко:

– Снять головные уборы! – и сам снял свою щегольскую фуражку.

Строй шевельнулся и замер.

–Товарищи! – голос капитан-лейтенанта звучал глухо.– Ребята, десятого сентября жлобы взяли Новороссийск.

У Матвея в руке хрустнул козырек мичманки… Последняя большая база для кораблей, последняя опора флота. Немцы теперь с трех сторон…

– Ребята, – снова заговорил капитан-лейтенант. – Там три дня дрались на улицах врукопашную. Там легли многие наши, которые с Одессы и которые с Севастополя. Но и гадам там тоже кисло было. Наши ушли из города, но держат цементные заводы; сидят на восточном берегу бухты. Там жлобов на Туапсе не пропустят. Но они идут здесь…

Капитан-лейтенант остановился на полуслове, махнул рукой и сел на камень.

– Ну, все. Давайте закурим.

Моряки сгрудились вокруг, молча крутили цигарки, щелкали зажигалками. Кто-то спросил тихо:

– Как там батальон Вострякова, не слышали?

– Батальон жив. А люди – вы сами знаете, какие там люди!

– Бездомные мы теперь, – сказал Костя. – Мы теперь совсем как пехота…

– Ну-ну, стоп травить, – резко повернулся к нему капитан-лейтенант. – Флот жив и нас помнит! Флот в Поти ушел. А нам дальше отступать некуда. Крышка, ребята, тут последние перевалы. Тут бросим последний якорь.

Матросы смолкли. В прохладном воздухе слышно было, как стучат ломы и шаркают о камни лопаты. Низом, по ущелью, докатывался дальний грохот, будто в горах срывались обвалы. Там, где днем черной тучей висела дымовая хмарь, где в сумерках появилось расплывчатое багровое облако, теперь все яснее очерчивался на краю горизонта огненный конус. В той стороне пылали леса, пылали сами горы, облитые с самолетов горючей жидкостью.

– Жлобы уже на тропе, – негромко сказал капитан-лейтенант. – Сюда идет полк горных егерей. Они знают, как воевать среди скал, но они еще не знают, как воевать с матросами. Готовьте им салют наций и передайте всем, что здесь наш Севастополь!

* * *

От Москвы до Воронежа расстояние немалое, но Ватутин выехал туда на машине. С таким расчетом, чтобы прибыть на место в темное время, когда нет бомбежки. Пользоваться самолетами он не любил: то погода плохая, то нельзя сесть там, где требуется. Поездом было долго и опасно: обстановка под Воронежем неясная. Сидя в вагоне, будешь лишен маневренности, а на машине куда захочешь, туда и свернешь, где надобно, там и проскочишь.

Адъютант Семенчук – рядом с шофером. Ватутину сзади просторно. Разложил бумаги, карту, пересеченную синей жилкой Дона. Изредка поглядывая на проносившиеся поля и перелески, просматривал сводки, поступившие из района Воронежа за последнее время.

Для кадрового военного резкие изменения судьбы – дело привычное, но на этот раз события развивались так быстро и неожиданно, что Николай Федорович еще не успел перестроиться, еще вживался в новое положение. Несколько месяцев после возвращения с Северо-Западного фронта Ватутин занимал пост заместителя начальника Генерального штаба по Дальнему Востоку. Кое-кто подшучивал: все мы, дескать, на западе воюем, один Ватутин на востоке фронт держит. Шутка, конечно, вещь хорошая, но ведь и действительно Николай Федорович всего лишь с несколькими сотрудниками занимался огромным и многообразным театром военных действий. Наши войска в тех краях, противостоящие японской армии, возможность агрессии со стороны самураев, ход событий в Китае и на американо-японском фронте, перспективы, стратегия и тактика воюющих сторон, вооружение и снабжение – все досконально должен был знать Ватутин, за все отвечал перед Ставкой, перед самим Сталиным. А сведения с востока поступали скупо.

Николай Федорович, как всегда, добросовестно выполнял свои обязанности, но мысли и сердце его были не на востоке, а гораздо ближе, на Дону и на Волге, где решался исход кампании и, возможно, всей войны. Выкраивал время для того, чтобы анализировать положение на этих участках фронта. Вносил свои предложения, готовил разработки операций. К мнению Ватутина прислушивались, тем более когда новый начальник Генерального штаба Александр Михайлович Василевский, сменивший заболевшего Шапошникова, уезжал на фронт, а уезжал он часто. Помогали Ватутину большой штабной и боевой опыт, ясное понимание сильных и слабых сторон наших и немецких войск. В отличие от некоторых генералов, Николай Федорович не считал зазорным учиться у противника, брать все лучшее, что имеется в тактическом, оперативном, стратегическом арсенале врага. Может пригодиться – обращай в свою пользу.

Особенно болела у него душа за Воронежское направление. Опасность для Москвы – это одно. Немцы стремятся отрезать нашу столицу от хлебных и нефтеносных районов, от приволжских и южноуральских заводов. И к тому же – родные края. Захватили гитлеровцы деревню Чепухино, где жили мать и три сестры Николая Федоровича. Никаких известий от них нет. Наверно, не успели эвакуироваться. А немцы хорошо знают, кто таков Ватутин, не дай Бог, доберутся до его родственников…

Он редко видел сны, но последнее время его мучили кошмары. Явственно представлялась деревенская улица, темнеющий вдали лес, гряда меловых гор. Торопился будто бы к речке, где ждала его Таня – невеста с перекинутой через плечо тяжелой косой. Раздвигал кусты, радуясь встрече, и вдруг путь преграждал огромный, черный и безликий фашист, высившийся, как скала. Медленно поднимался ствол автомата. Сейчас грянет выстрел… Николай Федорович вскрикивал, просыпался, протягивал руку. Жена была рядом. Но мама? Но сестры?

На очередной доклад в Ставку они отправились вместе с Василевским. Это стало неписаным правилом. Верховный Главнокомандующий ценил осведомленность Ватутина, его умение кратко и обоснованно отвечать на вопросы. На этот раз речь шла о положении под Воронежем.

– Обстановка напряженная, – сказал Сталин. – Мы даже не знаем достоверно, что происходит. Вероятно, наше командование выпустило там управление из своих рук.

Ватутин не выдержал:

– Разрешите? – громко произнес он. – Товарищ Сталин, разрешите мне поехать в Воронеж.

Такого еще не случалось, никто не решался прерывать Сталина. Он сам обдумывал, кого куда послать, на какой пост выдвинуть. Он спрашивал – ему отвечали. А тут…

– Почему именно вы? – помедлив, недовольно сказал Сталин, вглядываясь в лицо Ватутина. – Вы занимаетесь другим направлением.

– Так точно. Но я слежу за положением под Воронежем.

– Если не ошибаюсь, вы из тех мест?

– Да. Я воронежский.

– Это хорошо. В данном случае вам и карты в руки, – сказал Сталин. – Но вы как работник Генерального штаба лучше других знаете: мы не можем сейчас помочь там нашим войскам. Ничем не можем.

– Мне это известно.

– А задача остается прежняя. От Воронежа, от Дона – ни шагу назад. Мы даем вам самые широкие полномочия. Принимайте на месте любые необходимые меры.

– Спасибо, товарищ Сталин, – поблагодарил Николай Федорович, понимая: ему оказано большое доверие, но с него и спрашивать будут по всей строгости. Тем более что сам напросился.

Сейчас, в пути, он размышлял: с чего начать? Гитлеровские войска, вырвавшиеся к Воронежу, еще сильны, хотя, конечно, уже не такие, какими были в начале наступления. Сопротивление наших бойцов, несколько контрударов основательно измотали фашистов. Они теперь если и продвигаются вперед, то лишь на узких участках, где у них сохранились танки. Из донесений можно сделать вывод: вражеская пехота самостоятельно не в силах сломать нашу оборону. Она идет за танковым тараном. А противотанковых средств у нас там мало, и к тому же рассредоточены они по всему фронту. Значит, чтобы остановить врага, надо остановить его бронированные машины. Чтобы отбросить противника, необходимо выбить его технику, а затем уже теснить пехоту пехотой. Теоретически ясно. А вот что противопоставить гитлеровской броне? Выход Николаю Федоровичу виделся только один. Быстро, решительно взять из всех входящих во фронт соединений противотанковую артиллерию и собирать ее возле Воронежа, где действуют фашистские танки. Столь же быстро изъять из всех подразделений противотанковые ружья, вплоть до отдельных расчетов, имеющихся в ротах и батальонах. И тоже сюда, на острие вражеского клина. Рискованно? Да. Но рискуют же немцы, собрав все танки на одном участке. Враг не будет сейчас менять направление удара. У него определенная и важная цель – Воронеж, от этой цели он не откажется, иначе вся трудная и кровопролитная операция теряет для гитлеровцев смысл.

Далее. Во всех частях, желательно во всех подразделениях создать группы истребителей танков из лучших, обстрелянных бойцов. Вооружить их в достатке противотанковыми гранатами и бутылками с горючей смесью.

До передовой еще сотни километров. Машина тряслась на полпути от Москвы до Воронежа, а Николай Федорович уже начал свое сражение с фашистами. Он знал, что со многими неожиданностями и сложностями придется ему столкнуться, много трудных решений придется принять в ближайшее время, но начнет он с противотанковой обороны. Остановить, уничтожить вражескую технику на главном направлении – это самое важное.

* * *

Не день, не два будут еще поступать в Москву сообщения о тяжелых боях в районе Воронежа. Не сразу изменится там обстановка. Но постепенно прекратится отход наших войск, установится сначала шаткое, потом все более прочное равновесие. Где-то гитлеровцы сумеют продвинуться на километр, где-то наши выбьют их из окраинных домов, оттеснят к реке, захватят трофеи. Обычные фронтовые будни. И теперь это направление не вызывало больше в Ставке особой тревоги.

Генерал Василевский на одном из докладов спросил Верховного Главнокомандующего: не пора ли позвать Ватутина в Генеральный штаб?

– Зачем? – пожал плечами Сталин. —. Разве он просит об этом?

– Не просит. Но он мой заместитель и нужен здесь.

– Поищите себе другого заместителя, столь же полезного, – усмехнулся Сталин. —Товарища Ватутина мы оставим командовать Воронежским фронтом. У него неплохо получается.

Василевский не счел возможным и нужным возражать. В глубине души он был доволен и горд: выдвижение штабного работника на такой пост – это бывает не часто.

* * *

Оказавшись на очень высокой командной должности, обремененный массой повседневных забот, Николай Федорович не отрешился и от привычек генштабиста. Или натура такая: практика практикой, но и без анализа, без обобщений обойтись не мог. В те редкие минуты, когда его не отрывали для текущих дел, обдумывал он общее положение на советско-германском фонте, стараясь выявить закономерности, определить намечавшиеся тенденции, отыскать уязвимые места у противника.

В любом бою, в любой операции и целой кампании обнаруживается явление, которое можно назвать законом взаимного притяжения сил. Наступающий стягивает свои войска в определенный район. Естественно, что и обороняющийся постарается укрепить свое положение в этом районе. Столкнувшись с упорным сопротивлением, наступающий вынужден подбрасывать все новые и новые части.

Особенно проявляет себя этот закон, когда военные действия развертываются стремительно и на больших пространствах. Причем подспудное влияние законов не сразу и обнаруживается в горячке событий, но в конечном счета бывает очень сильным.

Летом 1942 года немцы наносили главный удар в направлении на Баку. Завоевать кавказскую нефть – такую цель выдвинул фюрер. Туда и намеревались гитлеровцы направить основную массу войск. Директива, ставившая германской армии задачи на летнюю кампанию, даже не предусматривала обязательного захвата Сталинграда. Немцы должны были попытаться достигнуть этого города «или по крайней мере подвергнуть его воздействию тяжелого оружия с тем, чтобы он потерял свое значение как центр военной промышленности и узел коммуникаций». Однако в ходе боев фашисты столкнулись в излучине Дона с крупными силами советских войск. Гитлеровцы просто не могли оставить на своем фланге такую угрозу и вынуждены были повернуть на Сталинград те части, которым предписывалось вначале действовать на Кавказе. И чем дальше, тем больше центр тяжести переносился именно сюда, хотя это явно противоречило вражеским планам. Острым и длинным клином выдвинулись гитлеровские войска к Волге, не очень-то заботясь о своих растянутых флангах. Сама конфигурация фронта в этом районе вызывала у Николая Федоровича определенные размышления. И, конечно, не только у него.

На Кавказе немцы совершенно неожиданно встретили сильнейшее сопротивление в районе Новороссийска и Туапсе. Чтобы сломить это сопротивление и обезопасить тыл, они вынуждены были стянуть туда больше половины войск, предназначенных для прорыва на Баку. Все немецкие армии на юге были скованы тяжелыми боями, несли большие потери, испытывали трудности со снабжением. К тому же близилась зима, а до нефти было еще далеко. Стремясь высвободить свои дивизии для борьбы на решающих направлениях, немцы выдвинули на второстепенные участки фронта войска союзников. В августе—сентябре по правому берегу реки Дон, от Воронежа и до города Серафимовича, заняли оборону венгерская, итальянская и румынская армии. Центральную часть этой полосы, от Павловска до станицы Вешенской, заняли итальянцы.

Не здесь ли у противника самое уязвимое место? Во всяком случае Николай Федорович особо отметил на карте районы, обороняемые не гитлеровцами, а их союзниками. Свои соображения, свои прикидки на будущее генерал Ватутин систематически сообщал в Генеральный штаб.

* * *

Все лето генерал-майор Порошин провел в далеком тылу, на Урале, где формировалась его дивизия. Только в конце августа, когда части были полностью укомплектованы: людьми и техникой, поступил приказ: дивизия передавалась в состав Воронежского фронта. Ночью первые эшелоны отправились на запад.

В штабе армии Порошин познакомился с обстановкой. Его соединению отводилась двадцатикилометровая полоса на берегу Дона. Участок тихий, активных действий не производится. Там сейчас сводный полк из саперов и остатков отступивших подразделений. Дивизия Порошина должна занять жесткую оборону и готовиться к наступательной операции с ограниченной целью. Генералу рекомендовали подумать о захвате плацдарма на правом берегу и через неделю доложить свои соображения.

Головной эшелон дивизии еще только разгружался на станции в ста километрах от реки, а Порошин уже выехал на рекогносцировку местности. Отправился вместе со своим комиссаром на новехоньком, без единой царапины, американском «виллисе». Машина была хоть и неказистая с виду, но сильная, хорошо шла по бездорожью и легко брала подъем,

В деревне с разбитой церковью разыскали командира сменяемого полка, пожилого майора из запасников, с черными петлицами инженерных войск. Сапоги у него были стоптанные, пилотка измята, гимнастерка выцвела и застиралась, стала грязно-серой. Комиссар, заметив, как схлынула с лица Порошина кровь и побледнел лоб, решил, что сейчас будет разнос за неряшливый вид. Но генерал сдержался. Приказал майору лезть в машину и показывать дорогу. Тот спокойно сел рядом с водителем, да еще и напялил на нос очки с аляповатой дужкой из медной проволоки. Комиссар кивнул на его сутулую спину и развел руками. Порошин сердито отмахнулся: что с него возьмешь, он инженер, сунули его не в свои сани.

Дорога напрямик резала сжатые поля с высокой стерней, бежала мимо стогов соломы, мимо редких перелесков. Впереди завиднелась полоска реки и пологие высоты на правом берегу Дона.

– Оборона у противника не сплошная, – глуховатым голосом докладывал майор, повернувшись к По-рошину. – Сидит главным образом на высотах, в трехстах-четырехстах метрах от воды. Очаги обороны имеют хорошую огневую связь. Пулеметы простреливают реку фланкирующим огнем.

– Танки?

– Были здесь танки первые дни. Но место для переправы неудобное. Артиллеристы постреляли по танкам, они ушли.

– Какие части обороняются в вашей полосе?

– Итальянский альпийский корпус, горные егеря. А номеров я не знаю.

– Что, пленных не было?

– Давно не было, – подтвердил майор.

Спокойствие и отсутствие какой-либо робости перед начальством располагали к нему, но Прохор Севастьянович никак не мог подавить неприязнь, вызванную внешним видом этого человека.

Дорога повернула влево, вдоль Дона, то приближалась, то удалялась от него, спрямляя изгибы реки.

– Близко едем, – забеспокоился комиссар. – Увидят нас.

– А они давно уже видят, – сказал майор. – Вон высота. – Лысая называется. Итальянцы с нее километров на десять наш тыл просматривают.

– Пульнуть могут.

– Нет, стрелять сегодня не будут, сегодня суббота.

– А по субботам что же – перемирие?

– Не то чтобы перемирие, а так уж само собой получилось, что этот день у нас без стрельбы, – все тем же глуховатым спокойным голосом объяснил майор. – С утра наши в реке моются, бельишко стирают. После обеда итальянцы. Лазают вдоль берега, лягушек на праздничный обед ловят.

– Да вы что? – удивился комиссар. – Каких еще лягушек?

– Разных, – сказал майор, и в голосе его Порошин уловил чуть заметную иронию. – Ловят подряд, а потом сортируют. Оказывается, в пищу употребляют не всех, каких-то особенных.

– С голода, что ли? – не мог уразуметь комиссар. – Так зачем же вы им дозволяете?

– Деликатес, – сказал майор. – Есть среди них любители. Разрешаю не я, разрешают сами бойцы. Им раз в неделю портянки постирать нужно.

– А вы куда смотрите? Вы командир или что?

– Людей мало, они устали, они в напряжении целыми сутками…

– Но это политическое дело. Если противник начнет атаку?

— Днем не начнут. Они переправились в ночь на среду, – сказал майор. – Пришлось снять людей с других участков. Отбросили.

Комиссар продолжал возмущаться, но Порошин уже достаточно хорошо знал этого молодого, шумливого и, в общем-то, добродушного товарища. Пошумит и отойдет. А то, что рассказывал майор, было действительно интересно. Прохор Севастьянович начал догадываться, что этот инженер в стоптанных сапогах не такой уж простак и не случайно вроде бы между делом сообщает начальству эти подробности.

– Слушайте, майор, – тронул его за плечи Порошин. – Откуда вы знаете, что итальянцы сначала всех лягушек ловят, а потом сортируют?

Инженер сверкнул в сторону генерала очками, и в голосе его первый раз прозвучала живая нотка:

– Ребятишки рассказывают. Да и женщины ходят иной раз к родным.

– Через реку? – уточнил Порошин.

– Да.

– Черт знает что! – выругался комиссар.

– Подожди, это интересно, – остановил его Прохор Севастьянович. – Можно с этими ребятишками потолковать?

Майор взглянул на часы, подумал:

– Придется проехать еще километров пять. Петька футбол смотрит, наверное…

Прохор Севастьянович давно знал, что на войне бывает всякое. Где-то, скажем, идет бой, гибнут люди, а рядом, за горкой, сидят в обороне бойцы, попивают чаек и режутся в карты. Трудно было удивить генерала Порошина, но тут даже он удивился.

На береговом откосе среди кустов чинно, рядками, сидели десятка три красноармейцев, все пожилые, все из саперов. Здесь же виднелись и пестрые бабьи платочки. Внимание этой публики было приковано к правому берегу. Там, за рекой, меньше чем в полукилометре от них, гоняли на широкой луговине мяч итальянские футболисты. Люди разговаривали негромко, степенно, обсуждали промахи, сравнивали с предыдущей игрой. В стороне, на голом холмике, собрались болельщики «активные» – молодые красноармейцы и босоногие ребятишки. Там кричали, махали руками, называли игроков по имени.

Порошин оставил в машине генеральскую фуражку, накинул плащ так, чтобы скрыть петлицы. Когда к майору подбежал командир роты и хотел дать команду, предупредил: не шумите. Сел под куст, пригласив туда же инженера. Комиссар стоял рядом, нетерпеливо посматривал на Прохора Севастьяновича. Чего он медлит? Ударить бы по итальянцам из пулеметов, благо и пулеметы находились поблизости, и дежурные пулеметчики сидели возле них на бруствере, следя за игрой. Надо расстрелять пару лент и кончить эту комедию.

Но Порошин не торопился. Разглядывал в бинокль итальянцев, которых собралось на игру сотни две, да еще с высоток наблюдали за ней многие. Спрашивал, где и какая команда. Командир роты сдержанно объяснил, что в белой форме – это «свои» из горно-стрелковой дивизии. В полосатых футболках – приезжие. Они играют тут в первый раз.

– Летчики, – подсказал какой-то сержант. – Полосатые – это летчики. Но им слабо против горных стрелков.

– Вы что, за стрелков и болеете? – спросил Порошин.

– Играют они неплохо. Для нас это вроде спектакля. Мы же не то что представления, даже кино больше года не видели… А макаронники – они насчет боя не очень, зато в футбол хорошо рубятся…

Игра кончилась. Итальянцы скрывались в окопах и ходах сообщения. Некоторые не спеша шагали к высоткам. Человек десять направились к реке. Было хорошо видно, как итальянцы жестикулируют, обсуждая, вероятно, ход матча.

Постепенно опустел и наш берег. На бугре осталось красноармейцев не больше взвода. Другие ушли далеко. И справа, и слева от бугра не было никаких укреплений, даже окопчиков. «Не оборона, а дыры одни, – подумал Прохор Севастьянович. – Тут действительно, сапоги стопчешь, тут побегаешь, чтобы прорехи затянуть» – посочувствовал он майору.

Между тем инженер привел белобрысого паренька лет двенадцати, босого, в коротких обтерханных штанах.

– Петьки нет, – сказал инженер, не называя Порошина по званию. – Сашок здесь оказался. Вот, Сашок, товарищ с тобой поговорить хочет.

– Здравствуйте, – паренек стянул с головы замусоленную пилотку, с любопытством поглядывал на Порошина и на комиссара. – Дяденьки, это ваша машина?

– Наша.

– Вы, случаем, не в деревню?

– Можем и в деревню. Подбросить тебя?

– Ага! Я ишшо на такой машине не сидел ни разу…

Мальчишка втиснулся между Порошиным и комиссаром. Поехали не спеша, обогнав по пути нескольких красноармейцев.

– К нашим солдаткам топают, – знающе пояснил парнишка.

– Ты, говорят, даже за реку в гости ходишь? – весело спросил Прохор Севастьянович.

– Ха, какие там гости! Деревню вон видите? С краю, за Лысой горой? Там бабка Настя живет, а тут бабка Клёня живет. Тут меня бабка Клёня от пуза кормит, а бабку-то Настю итальянцы объели, только ишшо картоху на огороде не тронули. Я сам туда гостинцы таскаю…

Вопрос за вопросом, посмеиваясь, задавал Порошин. Польщенный вниманием, Сашок охотно рассказывал, что итальянцы – они ничего, только шибко крикливые и за девками бегают. Все девки из деревни на эту сторону перебрались. Кто на лодках, кто вплавь. Итальянцев-то возле реки нет, они ночью только на горах, а между горами их патруль ходит. От горки до горки два раза в ночь, человек по десять. Когда дождь, то и патрулей нет. Итальянцы зябкие, в избах сидят, чтобы не простудиться.

Этот мальчишка знал, где у противника окопы и блиндажи, где часовые, с какой стороны можно подойти к Лысой горе.

– Вот что, – сказал ему Порошин. – Я тебе приказываю три дня сидеть дома, на ту сторону не ходить и ни с кем о нашем разговоре ни слова!

– А зачем дома сидеть?

– Так нужно. Выполнишь? И чтобы без болтовни!

– Я что, трепач? – обиделся Сашок. – Выполню, честное пионерское под всеми вождями!

Паренька ссадили у околицы. Когда он скрылся за плетнем, Прохор Севастьянович повернулся к инженеру:

– Товарищ майор, можно за одну ночь навести легкий мост против Лысой горы?

– Навести можно. Только надо заранее приготовить все в тылу, потом собрать.

– Вам приходилось выполнять такую работу?

– Приходилось, – сердито ответил майор. – Двадцать лет строил. А потом разрушал.

Прощаясь с ним, Порошин предупредил, что смена полка, возможно, задержится и чтобы на передовой ничего пока не менялось. Пусть сохраняется тот режим, к которому привыкли итальянцы. Майор понимающе посмотрел на генерала, сказал, что так и будет.

Машина покатилась дальше. Комиссар протянул Порошину папиросы:

– Ну, как мы теперь с ним?

– На свое место его надо поставить.

– Надо, конечно. Это же преступление. Чуть ли не братание на фронте устроил. Пусть прокуратура займется.

– Я говорю: на саперный батальон его надо поставить, нам еще много мостов строить придется.

– Преступник он, Прохор Севастьянович, а ты о мостах.

– Слушай, комиссар, – повернулся к нему Порошин. – Человека сперва научить полагается, потом требовать. Тут он делал, что мог и как мог, и судить его не за что. Вот если по его вине мост рухнет, тогда дело другое.

– Да чего ты к мостам привязался?

– Идея у меня есть, и, кажется, неплохая. Этот майор отличную обстановку для нас создал.

– Куда уж лучше… Как первая батарея прибудет, сразу надо в работу ее. Пусть припугнет итальянцев и поломает к чертовой матери это турецкое перемирие. Везде воюют, а тут какое-то позорище. Еще и нам с тобой шею намылят.

– Нет, комиссар. Ни одной батареи, ни одной роты мы подтягивать не будем. Сосредоточим их пока в лесу. Потом ударим. Неожиданно. Удастся нам Лысую гору захватить – мы над всей округой хозяева. В лоб ее штурмовать – сотни людей положим. А если осторожно, продуманно… Ну, ты меня понимаешь?

– Стараюсь понять, – ворчливо произнес комиссар. – Хочу понять и не хочу мешать тебе, Прохор Севастьянович. Но о бардаке, который тут развели, обязан сообщить в политдонесении.

– Потерпи, – попросил Порошин. – Не в службу, а в дружбу. Дней через пять сообщишь. Иначе понаедут комиссии, поднимут треск, заставят стрелять. Толку никакого, лишь итальянцев насторожат.

– В штабе армии люди не глупей нас с тобой.

– Не глупей, – начал раздражаться Порошин. – Но они со своей колокольни смотрят. Нам та обстановка, которая сейчас на участке, выгодна. Очень выгодна, неужели тебе не ясно? Ты не о высоких материях, о конкретной задаче подумай!

– Подумаю, – с оттенком обиды произнес комиссар. – О высоких материях – это ты зря. Тут не о материях речь, о принципиальной позиции.

– Позиция сейчас одна – бить противника. Вот подойдут два головных батальона, и сразу ударим. С этим ты согласен? Можно готовить приказ?

– Готовь, подпишу, – кивнул комиссар. – Руководить кто будет?

– Сам. Первая операция, притом – важная. Плацдарм с господствующей высотой: за это нам десять раз спасибо скажут, если получится. На ту сторону Бесстужева с его батальоном пошлем.

– Можно командира полка послать. Надежный. По крайней мере будет с кого спросить.

– Сами с себя спросим. Командиры полков новые, я их в деле не видел, а Бесстужева хорошо знаю.

– Ты его вообще в гении записал.

– Не в гении, командир он умелый. Злой, напористый. И главное – головой воюет.

– Решено, – согласился комиссар. – Но политдонесение я все-таки отправлю. Торопиться не буду, а о майоре сообщу, тут уж ты как хочешь. Это моя обязанность.

* * *

За три спокойных месяца, пока дивизия формировалась в тылу, Игорь Булгаков отъелся и отоспался. Каждое утро и вечер ходил в спортивный городок, крутился на турнике, прыгал через «коня». Сам чувствовал, как возмужал, как налились силой и будто стальными сделались мускулы. Гимнастерку пришлось взять на номер больше.

Раньше мечтал, чтобы скорей росла борода, хотел посолиднеть. Теперь волос пошел так густо, что приходилось бриться через день, и это надоедало.

Шофер Гиви, получивший звание сержанта, совсем обленился. Ночью храпел, днем дремал на солнцепеке, поглаживая брюхо, шевеля щетинистыми усиками и мурлыча, как сытый кот. В спортивный городок он не наведывался, по вечерам исчезал часа на четыре, когда возвращался, от него попахивало спиртным и духами.

В начале формирования Игорь просил направить его политруком в батальон капитана Бесстужева или в дивизионную разведку, но генерал Порошин сказал решительно: «Куда тебе в строй, у тебя нога сломана. Катайся в драндулете со своим грузином». Сам выбрал ему должность инструктора политотдела дивизии по работе среди войск противника. Титул был пышный, а обязанности – не бей лежачего. Игорь получил крытый грузовик с радиоусилителем и громкоговорителями. В грузовике разместился весь штат: он сам, Гиви, радиотехник и переводчик, выполнявший по совместительству обязанности машинистки, благо печатать было пока нечего.

Игорь догадывался, что Прохор Севастьянович нарочно держит его поближе к себе. Как-никак, знакомы они еще с довоенной поры. Генерал Порошин, резковатый на людях, заходил порой к Булгакову «отвести душу», повздыхать о Степане Степановиче, послушать, что пишет Настя. Один раз даже велел Игорю получить причитающиеся командиру дивизии продукты и послать их с оказией в Москву, Евгении Константиновне. Это тронуло Игоря – не забывает старуху, хоть и чужая.

Перед отправкой на фронт политрук Булгаков вместе с начальником политотдела разработал подробный план на месяц вперед: опрос пленных, анализ вражеских писем, дневников и других документов, подготовка материалов для листовок, пропагандистские передачи для немецких солдат на передовой. Но все пошло насмарку, когда выяснилось, что перед ними обороняются итальянцы. Языка итальянского в дивизии никто не знал, да и подход к ним, вероятно, должен быть какой-то другой.

– Не горячись, политрук, – успокаивал Гиви. – Зачем горячишься? Итальянцев мало, немцев много. Сегодня работы нет, завтра работа будет.

Узнав, что батальон капитана Бесстужева готовится к операции, Игорь попросил разрешения отправиться на передовую, познакомиться с обстановкой. Может, там не только итальянцы, но и немцы есть?

– Хорошо, – одобрил начальник политотдела. – Пойдете как наш представитель. Я вот доклад готовлю «Роль комсомольцев в бою», постарайтесь собрать фактический материал. Несколько рядовых надо отметить, двух-трех сержантов и одного лейтенанта тоже желательно.

– Будет сделано, – козырнул Булгаков.

К Бесстужеву как раз собрались ребята из дивизионной разведки. Игорь поехал вместе с ними.

Два батальона, выделенные для участия в операции, расположились в перелесках, километрах в восьми от Дона. Старшины рот выдали бойцам добавочные патроны и по пять гранат. Люди плотно пообедали и теперь отдыхали.

Игорь нашел капитана Бесстужева в просторном шалаше. Капитан только что отпустил ротных и теперь брился, соскребая с загорелых щек жесткую белесую щетину.

– А, пришел, – сказал он Булгакову. – Ты будто чувствуешь, когда интересную кашу завариваем.

– Такая наша судьба политотдельская, – ответил Игорь, садясь на кровать. Он уже привык к равнодушному, чуть насмешливому тону капитана. Бесстужев говорил так со всеми, даже с начальниками, делая исключения только для Порошина – генерала он уважал.

К Игорю комбат тоже относился хорошо, часто вспоминал переправу через ледяную Шать. Когда заговаривали они о довоенном Бресте, о Дьяконском, сразу веселели у него глаза, и мрачноватый капитан со шрамом на темном испитом лице становился вдруг похожим на доброго юношу. Но ненадолго. И после таких разговоров становился еще молчаливей. Кто-то из новых товарищей сказал Игорю, что Бесстужев наверняка псих: забрался в себя, как рак в нору, одна служба в нем и ничего человеческого. Но Игорь-то помнил, как крутили они в лыжном батальоне трофейную хронику и как страшно закричал тогда Бесстужев, увидев танк, расплющивший гусеницами женщину…

Капитан кончил бриться, попросил полить ему воды из котелка. Вытираясь полотенцем, сказал:

– Открой консервы на столе. Я хлеба добуду. Чихнем по маленькой – и спать. Три часа в нашем распоряжении.

Игорь стопку выпил, а спать не лег. Пошел разыскивать комсорга. Но комсорг писал письмо домой. Булгаков не стал мешать ему и отправился к саперам, которые, стуча топорами, сбивали плоты и конопатили старые лодки, собранные со всей округи.

В сумерках к реке двинулся головной отряд: рота автоматчиков и десяток специально подобранных бойцов из полковой и дивизионной разведки. Головному отряду отводилась в операции решающая роль. Ему надо было скрытно переправиться на тот берег, пройти между двумя опорными пунктами в тыл противника, неожиданным ударом разгромить штаб у подножия высоты Лысой и захватить на этой высоте ключевые позиции итальянцев. Два стрелковых батальона поддержат отряд атакой с фронта.

Игорь поленился идти пешком, сел в один из грузовиков, которые везли к реке лодки. В километре от реки грузовики догнали отряд и остановились. Дальше автоматчики понесли лодки на плечах.

Неподалеку от Дона Игорь снова разыскал Бесстужева. Капитан сидел в просторном окопе вместе с командиром отряда и давал ему последние указания. Здесь же переминался с ноги на ногу парнишка лет тринадцати, босой и в красноармейской пилотке.

– Три ракеты, – сказал Бесстужев. – Как увижу три ракеты, начинаю атаку. Вот вам Сашок. Он доведет до деревни, покажет, где штаб и блиндажи. А начнется бой – Сашка сразу в подвал. Какая у тебя бабка там? Клёня или другая?

– Бабка Настя.

– Беги к ней и нос не высовывай, пока не позовем, – наказал Бесстужев. – Сам пойми: поможешь ты нам здорово, а в бою от тебя толку нет.

– Я ружжо возьму, – шмыгнул носом мальчишка. – Я из ихних ружжов умею, у них предохранитель вот как стоит, – показал он.

– Я тебе дам предохранитель! Раз идешь в операцию, выполняй приказ. Понял?

– Да, понял, – неохотно произнес паренек и ногой почесал ногу.

Ночь наступила безлунная и ветреная. Было по-осеннему темно. Игоря беспокоило, как бы бойцы не потеряли друг друга. Решил держаться вместе с разведчиками, которые побывали на берегу днем, осмотрели местность.

В лодку сели вчетвером. Едва отчалили – сразу начало покачивать. Плескалась вода, волны били в борт, обдавая мелкими брызгами. Разведчики гребли осторожно, стараясь не стучать веслами. Один лежал на носу и смотрел вперед. Что уж он там видел, один Бог ведает, но несколько раз шепотом говорил гребцам: «Правее. Еще правее».

Наконец, лодка мягко ткнулась в песок. Игорь и двое разведчиков потихоньку выбрались на берег, а лодка сразу ушла обратно, взять других бойцов. Прошли метров десять по высокой траве, легли на мокрую землю. Здесь уже были люди, Игорь узнал командира отряда и паренька.

– Тише, – предупредил командир.

– Да они тут и днем не бывают, а ночью подавно, – почти в полный голос сказал парнишка. – Тут топь впереди, они ишшо ни разу сюда не ходили. Только проволоку по краям поставили.

Ровно в полночь отряд двинулся дальше. Сапоги хлюпали по болоту, но постепенно начался подъем, грунт делался тверже. Время от времени строчил пулемет. Ему вторили еще несколько.

Умолкали недлинные очереди, и снова наступала тишина, нарушаемая лишь унылым свистом ветра. Игорь пытался представить себе, как идут сейчас через Дон десятки лодок и плотов, как выпрыгивают из них бойцы и ложатся на мокрый прибрежный песок, ожидая сигнала.

Командир отряда, замедлив шаг, негромко сказал Булгакову:

– Пулемет справа будет мешать нашим… Бери трех разведчиков, только без шума…

.– Парамонов! – позвал Игорь знакомого бойца. – И ты, и ты тоже – за мной!

Они отделились от отряда и прошли метров двести, спотыкаясь о кочки. Как-то само собой получилось, что вперед выдвинулся разведчик Парамонов. Огромный, тяжеловесный, он крался сейчас бесшумно, как кошка. Игорь вспомнил, что это он лежал на носу лодки и показывал, куда править.

Парамонов остановился и сел. Остальные опустились возле него.

– Ты что? – шепнул на ухо Булгаков.

– Погоди, пусть постреляет. Не видно.

Минут десять лежали они на росистой траве, напряженно прислушиваясь. Пулемет ударил вдруг так близко и так резко, что Игорь вздрогнул. Видны были даже острые язычки пламени, вылетавшие из ствола. И опять, как по команде, ему ответили еще несколько пулеметов, и опять один, вдали, опоздал на минуту.

Парамонов осторожно пополз вперед. Игорь —.за ним. Когда разведчик остановился. Булгаков больно стукнулся лбом о его сапог.

Вслед за Парамоновым Игорь на спине съехал в окоп. Здесь темнота казалась еще гуще, но все-таки можно было рассмотреть пулемет с длинным стволом, стоявший на земляной площадке. Рукоятки пулемета были еще сухими и теплыми, а людей не видно.

Парамонов молча взял политрука за локоть, вложил в ладонь веревку. Она тянулась от пулемета в неглубокий ход сообщения, потом выбегала на открытое место, в овражек. Игорь выругался шепотом: вот, сволочи, как спокойно живут! Скучно им в окопе сидеть. Постреляли – и отдыхать! Даже веревочку протянули, чтобы не сбиться.

Впереди мелькнул огонек. Там, вероятно, был блиндаж, часовой-итальянец прогуливался возле него, забросив винтовку за спину и покуривая сигарету. Парамонов передал Булгакову свой автомат, знаком показал: оставайся на месте. Вытащил финку и пополз бесшумно, не прямо к часовому, а левее, среди кустов.

Игорь приподнялся, готовый рвануться вперед. Рядом с ним темными изваяниями застыли разведчики. Медленно тянулось время. Парамонов исчез. Итальянец подошел ближе, топтался на месте, хлопая ладонью о ладонь, напевая негромко. И когда у Игоря уже истощилось терпение, когда он сам готов был броситься на часового, из кустов тенью метнулся Парамонов. Раздался глухой удар, два тела свалились на землю. Булгаков в несколько прыжков очутился рядом. Разведчик лежал на итальянце, придавив его своей тяжестью, рукой зажав рот. Поднялся медленно, сдерживая дыхание. Сунул в ножны финку и взял свой автомат. Игорь шепнул едва слышно:

– В блиндаж!

Парамонов кивнул и опять пошел мягко, пружинисто, чуть пригнувшись.

Конец веревки был привязан к колышку возле дощатой двери. Игорь рванул ее и первым вошел в земляной тамбур. В нос ударило теплым затхлым воздухом, сладковатым дымком. Тускло горела коптилка, возле нее сидел за столом солдат в шинели и каске. Он писал что-то. Огонек коптилки качнулся, и солдат, не поворачиваясь, ворчливо произнес несколько слов: наверно, просил закрыть дверь.

Оттолкнув Игоря, вперед бросился Парамонов. Итальянец едва успел привстать, как сильнейший удар отбросил его в угол землянки, на кого-то из спящих. Второй разведчик сгреб в охапку винтовки, стоявшие у самого входа.

– Ахтунг! – скомандовал Игорь. – Хенде хох!

Итальянцы вскакивали с нар, подтягивая шелковые кальсоны, очумело протирали глаза. Трое русских с автоматами наготове стояли у входа. Четвертый – богатырь в окровавленной гимнастерке – ходил по блиндажу, покрикивал что-то, бросал итальянцам одежду, торопил: одевайтесь!

Их оказалось одиннадцать, считая того, которого сбил кулаком Парамонов и который все еще ворочался на полу. Игорь, рассовывая по карманам взятые со стола бумаги, соображал, что делать с пленными.

– Погоним к реке, – сказал он Парамонову. – Только не разбежались бы в темноте.

– Не разбегутся, – хмыкнул разведчик. – Мы им пуговицы на штанах обрежем. С этим как? – кивнул он на итальянца, пытавшегося подняться. – Этот не ходок. Прикончить его?

– Пусть сами своего несут.

Они поднялись наверх. По высотам, по всей линии итальянской обороны, грохотал бой. Особенно сильно – возле Лысой горы. Пулеметы захлебывались там длинными очередями, слышны были разрывы гранат. У подножия горы пылала деревня, освещая склоны, там мельтешили маленькие фигурки. С левого берега начала стрелять наша артиллерия, ей ответили итальянские пушки.

Автоматы затарахтели совсем близко. И пленные, и разведчики бросились на землю. Над головой светлячками проносились трассирующие пули.

–Эй, вы! – заорал Игорь. – В кого бьете?

– А ты кто? – крикнули оттуда.

– Свои тут!

Стрельба прекратилась. Минута молчания, потом чей-то голос приказал:

– Эй, ругнись!

– Ты что… твою мать! – ответил Игорь, и, вторя ему, басовито с вывертом рубанул Парамонов.

Впереди появились настороженные согнутые фигурки. Разведчики поднялись им навстречу.

– Верно, свои! – остановился возле Игоря какой-то мокрый с головы до ног командир. – А это кто?

– Пленных ведем. Живей шевелитесь, тут чисто до самой деревни.

– Мы только что переправились, – будто оправдываясь, сказал командир. – Пулемет потопили, нырять пришлось. Мы левый фланг прикрываем.

– Это вам к деревне надо. Да побыстрей идите-то, в деревне наши уже.

От зарева пожаров и от ракет было теперь совсем светло. Разведчики вывели итальянцев к реке. Лодки и плоты продолжали перевозить бойцов, обратным рейсом уходили пустые. Игорь велел погрузить пленных.

Едва высадились на левый берег, подполковник, руководивший переправой, приказал идти на командный пункт дивизии: Булгаков был первым, вернувшимся с той стороны. Генерал Порошин не показал удивления, когда увидел Игоря. Выслушал доклад, уточнил, где встретилась им рота, посланная обеспечивать левый фланг. Приказал немедленно допросить пленных.

– Допрашивать некому, никто не знает по-итальянски, – возразил Игорь.

– Кто-нибудь из итальянцев наверняка владеет немецким языком. – Порошин помолчал, исподлобья взглянул на Булгакова. – А вам, товарищ политрук, кто разрешил идти с головным отрядом? У вас свои обязанности.

– Разрешил начальник политотдела, товарищ генерал, – подавил улыбку Игорь. – Нужен материал для доклада!

Прохор Севастьянович погрозил ему пальцем, но в это время телефонист протянул ему трубку, сказал значительно:

– Грач на проводе.

– Да, – говорил Порошин, светлея лицом. – Да, да! Ну, хорошо, хорошо! Сейчас дам команду. А ты закрепляйся. Теперь главное – закрепиться!

Он бросил трубку телефонисту и на секунду прикрыл глаза. Все, кто находился на КП, стояли молча.

– Взяли! – резко произнес генерал. – Бесстужев сидит на Лысой горе. Полковник!

– Я!

– Переправляйте третий батальон, переправляйте противотанковую артиллерию. Весь дивизион. Раздайте побатарейно каждому батальону. Закрепляйте фланги, это самое важное.

Начальству было теперь не до политрука Булгакова, и он ретировался незаметно, радуясь, что так хорошо кончилось дело. Этот Бесстужев, действительно, молодец! И еще Игорь подумал, что так и не выполнил поручение начальника политотдела, не подобрал ему нужные фамилии. Впрочем, одна фамилия есть – Парамонов. И те разведчики, которые были с ним. Надо только узнать, состоят ли они в комсомоле.

* * *

Опомнившись от неожиданности, итальянцы попытались вернуть господствующую высоту и отбросить русских за Дон. Бой не затихал трое суток. Двенадцать атак отбил закрепившийся на плацдарме полк. В атаках принимали участие немецкие подразделения, подтянутые из тыла. Но и они угомонились, потеряв полтора десятка танков и усеяв склон высоты серыми бугорками трупов.

Генерал-майор Порошин вернулся из штаба фронта в отличнейшем настроении и с новым орденом Красного Знамени. Ватутин отдал специальный приказ, в котором подчеркивал важность захвата плацдарма и объявлял благодарность бойцам и командирам. Николай Федорович сказал Порошину, что высоту Лысую надо держать зубами и руками. Это трамплин для прыжка. Туда надо перебросить достаточно сил, особенно против танков. И еще командующий сказал, что в тылу итальянского корпуса появилась немецкая пехотная дивизия. Фашисты подтянули ее сюда, в угрожаемый район, не очень-то надеясь на союзников. А дивизия эта, по всем данным, должна была двигаться к Волге.

– Вот она – настоящая помощь сталинградцам! – произнес командующий. – Вы там шевелитесь на плацдарме, стреляйте побольше, чтобы немцы не решились войска снять. Я полк гвардейских минометов для вас выделю, чтобы жить веселей было!

После захвата Лысой щедро давались награды. Капитан Бесстужев получил Красное Знамя, а Игорь Булгаков – Красную Звезду. Даже шофер Гиви, прямо не участвовавший в операции, получил медаль «За боевые заслуги», не столько за прошлое, сколько в счет будущего.

После вручения орденов генерал Порошин подозвал к себе Булгакова, легонько толкнул в плечо:

– Ну что, политрук, второе отличие завоевал? Скоро и вешать некуда будет!

– Я гимнастикой займусь, товарищ генерал, чтобы грудь пошире была! – бойко пообещал Игорь.

– Ладно, займись. Вечером ко мне приходи. Сегодня отдохнуть можно. Заслужили.

Штаб и политотдел дивизии стояли в деревне, но сам генерал вместе с оперативной группой почти безвылазно сидел на командном пункте, на небольшой высотке, километрах в двух от реки. Здесь же, на западном скате, высотки, саперы оборудовали для него землянку, хорошо замаскированную среди кустов. Сюда и приехал Булгаков после наступления темноты.

Почти половину землянки занимали большой стол, накрытый зеленым сукном, и две длинные лавки. На столе красовался хрустальный графин и солидная, с тарелку величиной, пепельница. Дальняя стена была завешена ковром, возле нее стояла раскладушка. Вешалка да несгораемый шкаф – вот и вся мебель. В полуземлянке было сухо, чисто, хорошо пахло какой-то травой.

Игорь хотел доложить, но Прохор Севастьянович прервал его, сказал дружелюбно:

– Пришел? Ну, раздевайся, садись.

Сам снял китель, остался в синих галифе и белой рубашке, перехваченной подтяжками, и будто подчеркнул: служба есть служба, а дружеской беседе – особое время. В такие часы Прохор Севастьянович отдыхал от начальнического бремени. Игорь чувствовал себя с ним свободно, мог и закурить, не спросив разрешения, и даже поспорить.

Прожив год у Степана Степановича Ермакова, повидав у него разных командиров, Игорь пришел к выводу, что все начальники, даже очень большие, в общем-то обыкновенные люди, имеющие всяк свои слабости. Поняв это, Игорь вовсе не утратил уважения к их знаниям и к их опыту, но в нем не осталось этакого слепого почтения перед чинами и должностями. Ну, командир дивизии, ну и что же? Поучи другого – тоже лет за пятнадцать в генералы произвести можно.

Если сказать по совести, то Игорь уважал и даже чуть-чуть побаивался не генерала, а именно самого Прохора Севастьяновича как такового. Была в Порошине какая-то скрытая сила, не знающая преград. Сам Игорь ни разу не видел Прохора Севастьяновича в гневе, Но когда тот начинал раздражаться, когда каменно смыкались его губы, выступал вперед массивный, будто обрубленный подбородок, когда багровело, наливалось кровью лицо, оставляя белым только высокий лоб, Игорь чувствовал, что эта жесткая, безжалостная сила может вот-вот выплеснуться наружу и разнести все. Прохор Севастьянович умел сдерживать себя, но эта сила кипела в нем, как магма в вулкане. Наверное, она помогала Порошину подчинять себе людей и посылать их на смерть. Игорь вот мог сам идти в любое дело, на любой риск. А доведись послать в разведку Гиви или кого-либо другого, переживал бы за них больше, чем за себя. Нет, не хватаю Игорю чего-то, что имелось у Прохора Севастьяновича, и, видно, не было у него шансов стать генералом, чем он, впрочем, нисколько не огорчался.

– Ну, расскажи, какую вы там графиню разыскали? – спросил Порошин.

– Это не мы, это разведотдел из тыла привез. Старушка такая, что уж скрючилась от возраста, но зато и французский, и итальянский знает. Она и на допросах, и документы нам переводит. Мы ее бережем. Одежду теплую достали, трофейного кофе целый мешочек выдали. По-моему, она и живет только на одном кофе.

– Письма переводили?

– Сорок штук. И один дневник. Но только последние записи. В общем-то, ничего интересного. Все больше лирика, про любовь пишут, про то, как скучают. Или уж они такие любвеобильные, или военной цензуры боятся.

– А настроение?

– Уверенное у них настроение, Прохор Севастьянович, – сказал Игорь. – Уверенное и спокойное. Надеются, что к зиме фронт встанет по Волге до Астрахани, а за зиму мы сами задохнемся без угля, без нефти, да и без людей. Их офицер так и пишет. Зимой, мол, авиация разобьет советские заводы на Урале, а потом останется только маршировать… Ну, еще о посылках много. Посылки им разрешили отправлять. Перечисляют, что послано, просят ответить, когда получили.

– Уверены они, значит? – негромко переспросил генерал.

– В том-то и дело! – незаметно для себя повысил голос Булгаков. – От меня требуют: листовку для итальянцев готовь. А что в ней напишешь? Сдавайтесь в плен? Они только посмеются: русс отступает, а сам в плен зовет!

– Ну, после боев за Лысую не очень-то посмеются, – возразил Прохор Севастьянович. – Это, конечно, частность, однако для итальянцев урок предметный.

– Они не на Лысую, они на юг смотрят, – сказал Игорь. – Они же видят, что немцы Северный Кавказ взяли и Сталинград возьмут со дня на день.

– Ты что-то спешишь очень.

– Я не спешу, я передаю, что пленные говорят. А если по совести сказать, то и среди наших такие разговоры ведутся. Гиви вон выпил вчера и причитает: «Ай, бедная жена, ай, как ты будешь! В Персию не пойдешь, в Турцию не пойдешь, куда пойдешь? Самой конец, ребенку конец! Мне тогда зачем жить?»

Порошин усмехнулся, очень уж похоже, с акцентом передал Игорь речь своего шофера. Спросил:

– Ну, а ты, политрук, с такими разговорами борешься?

– Пресекаю. Начальник политотдела велел пресекать, я теперь и говорю своим: не надо, товарищи, языками работать, легче не станет. А тут еще пьесу «Фронт» в газете напечатали. Вот и рассуждают люди: это что же такое получается, умных людей затирают, мы за всякие дурацкие ошибки жизнь отдаем… Прохор Севастьянович, ну разве можно так? Ну, зачем эту пьесу-то печатать? Да не где-нибудь, в самой «Правде», в самом авторитетном органе! Разве это правильно?

– Правильно! – резко произнес Порошин. Встал с лавки, прошел вокруг стола, поскрипывая лакированными сапогами, и еще раз повторил: – Правильно! Ты вот об авторитетах говоришь. Не пьеса их подорвала. Что там пьеса, когда мы и без нее завязли в дерьме? До самой Волги врага пустили! Некоторые полководцы наши ни к черту не годны, это факт! И я рад, что людям теперь сказали все прямо, в открытую, содрали повязку с язвы. В этом, брат, наша сила, а не слабость. Народ должен знать все, не только следствия, но и причины. Один недостаток вижу – надо было бы раньше такую пьесу пустить. Еще в прошлом году. Возьмись мы пораньше язвы лечить, может, и не шарахнулись бы на Дон и на Волгу.

– Тогда что же, не видны были язвы эти? – спросил Игорь.

– Может, и не очень видны сверху, может, и решительности кое у кого не хватало. Ведь этих Горловых у нас много, и все они у рулей стояли. Ну и считалось, наверно, что научатся помаленьку…

Порошин остановился, повернулся к Игорю; сел рядом.

– Ты что думаешь, одни солдаты спорят да рассуждают? Все рассуждают, все мучаются, только молчат. Ответственность чувствуют. Ты помнишь, в приказе сказано: «Отступать дальше – значит загубить себя и вместе с тем нашу родину…» Да разве только в нас дело? Я дневник свой забросил, писать боюсь, такие мысли в голову лезут, – Порошин поморщился, вырвалось у него лишнее. Помолчал и спросил спокойнее: – Вот ты как считаешь, почему немцы нас гонят?

– Ну, наверное, потому, что сильнее.

– Конкретней. В чем сила-то?

– Техники у них больше, танков больше.

– Позвольте-ка мне с вами не согласиться, – усмехнулся Порошин, и Игорь не без робости отметил, как багровеют щеки генерала и жестким становится голос. – В артиллерии немец никогда не был силен, ни в ту, ни в эту войну. Артиллерия, между прочим, наш традиционный конек, и пушек у нас больше, и кадры лучше, и организация на высоте. Вот минометов у противника больше было, но и в этом отношении мы сравнялись. Да и танков имеем не меньше, чем немцы, и по качеству наши машины не хуже, а лучше. И если уж говорить о технике, то немцы с начала войны и до сих пор бесспорно превосходят нас только в одном – в авиации. Тут нам еще далеко до них. Я не знаю, как по количеству машин, но по качеству они впереди. Кадры в авиации у них отличные. В воздухе они хозяева, этим и давят. Это, конечно, факт очень важный, но главный корень не в этом, главный корень в организации боя, во взаимодействии. Ты видел, как мы зимой наступали? Наспех, комом, без отдыха, без подготовки. Пехота с артиллерией еще более-менее связана, да и то только в начале боя. Потом идет на «ура», как Бог на душу положит. Танки сами по себе, авиация сама по себе. А немцы это делают? Немцы не спешат. Они сначала подготовятся, свяжут воедино все элементы, тогда уж бьют, давят всей массой огня и стали. У них пехота просто так вперед не полезет, танки на рожон не попрут. У них твердая схема. Сперва авиация пробомбит, проштурмует противника, прижмет к земле, следом, пока воронки дымятся, пока противник не очухался, лезут танки с пехотой. Да не просто лезут, а при поддержке артиллерии и минометов. Такой массированный удар выдержать трудно, ты сам знаешь. И это еще не все. Мы иной раз неделями штурмуем деревню или паршивый городишко. Людей гробим, технику гробим. Зачем? Да низачем, командарм или еще кто-либо упрется: приказано взять, и баста. А немцы ткнутся в одном, в другом, в третьем месте и рвутся там, где мы слабее. Пробьются без лишних потерь – и вперед. Вот оно как.

– Значит, взаимодействие у них лучше? – негромко спросил Игорь, стараясь не раздражать Порошина.

– Уяснил, – снова усмехнулся тот. – Взаимодействие родов войск, управление боем, точный оперативный расчет – вот в этом сейчас их главная сила, так я считаю. Второй год мы воюем, и за это время многому научились. Научились наши солдаты, сержанты, командиры младшего и среднего звена. Наша пехота не слабее немецкой, если брать один на один, рота на роту, батальон на батальон. Ты возьми этого сержанта, с которым ты итальянцев захватил.

– Парамонов, – подсказал Игорь.

– Да, Парамонов. Это же специалист войны. У нас даже в новой дивизии процентов тридцать таких… А Бесстужев? Мастер боя, он любой немецкий батальон разделает под орех. И ведь что главное: среди других наших батальонных командиров Бесстужев не очень и выделяется. Обыкновенный комбат, ну, может, чуть получше. В звене взвод-полк мы воевать научились, всеми приемами овладели. А высшее командование в звене армия—фронт застыло на мертвой точке. Там много таких, которые учиться не способны, новое воспринимать не могут, живут только старыми заслугами, на старом авторитете. В этом наша беда. Чтобы спасти положение, убирать их надо, гнать надо как можно скорей. Вот об этом и сказано в пьесе. И я считаю: правильно партия сделала, что в «Правде» пьесу напечатала. Она теперь вроде бы директивой для нас стала. Генералы, учитесь, мол, воевать, да поживей. А не умеете – катитесь к чертовой матери!

Порошин хотел сказать еще что-то, но в это время, постучав, вошел пожилой сержант с корзиной в руках. Быстро и молча он накинул на стол белую скатерть, поставил тарелки, хлебницу, рюмки, разложил ножи и вилки На три персоны. Игорь и Порошин отошли в угол, чтобы не мешать ему.

– Товарищ генерал, комиссара вызвали в политуправление, – негромко сказал сержант, откупоривая бутылку. – Комиссар велел передать: если вернутся до двадцати одного часа, то придут поздравить вас и обмыть орден. Прибор я ему поставил.

– Хорошо, – кивнул Прохор Севастьянович, мельком взглянув на часы. – Горячее принесешь минут через двадцать, договорились?

– Вы тогда крикните, – попросил сержант. – Может, закуска понравится, чтобы без спеха. А у меня все готово.

– Раньше поваром в ресторане работал, – кивнул ему вслед Прохор Севастьянович. – Дока в своем деле. Только обижается на меня, никак оценить не могу. Все некогда основательно за стол сесть… Ну, наливай по стопочке.

– Бесстужев в таких случаях говорит: зробым по чарци, или еще так: чихнем по маленькой, – улыбнулся Игорь.

– Вот я ему почихаю, он у меня дочихается, – несердито проворчал Порошин, закатывая рукава рубашки. – Ну что же, вдвоем мы… Ты уж ради праздника тост какой-нибудь изобрази.

– За орден! – встал Игорь. – За нашу награду, Прохор Севастьянович, чтобы блестела и не ржавела. И чтобы вы их получили еще много, чтобы никогда не были таким, как Горлов, чтобы всегда была таким, как Огнев, а лучше всего – оставались самим собой!

– Да ты, я вижу, тосты произносить научился! – засмеялся Порошин. – Раньше я не замечал за тобой…

– Это от Гиви. У него перед каждой рюмкой целая лекция.

– Ну, догоняй!

Прохор Севастьянович опрокинул стопку, не поморщившись, потянулся за закуской. Сержант, действительно, постарался. Приготовил какой-то необыкновенный салат, холодный, острый, так и таявший во рту. Огурчики были засолены с чесноком и с перцем, настолько круто, что жгли нёбо. Квашеная капуста лежала на большом блюде, выбирай хоть шинкованную, хоть кусками, в четверть кочна. Игорь, навалившись на все это, не мог не вспомнить Бесстужева. Капитан, конечно, тоже обмывает награду. Сидит в блиндажике на этой самой Лысой горе при свете копчушки, пьет разведенный спирт, закусывает консервами, а может, просто куском хлеба с солью и с луком. Вот бы его сюда! Только, наверно, он не чувствовал бы себя здесь свободно. Он настоящий фронтовик. Это уж у Игоря судьба такая – вечно околачиваться по тылам.

– Ты чего вздохнул? – спросил Прохор Севастьянович. – От серьезного разговора?

– Разве вздохнул? – удивился Булгаков. – Я и не заметил. А насчет разговора – так я не очень расстроился. Просто понятней стало теперь, что к чему. Вот только одного в толк не возьму: откуда же они берутся, эти бесталанные полководцы. Ведь их не поштучно считают, их много, если даже в «Правде» про них написано.

– Откуда берутся? – переспросил Порошин. – Да из того же места, откуда все. Это не проблема. Суть в том, как они сумели посты занять. На этот вопрос ответить трудно, тут разные мнения могут быть. Ты вот историк, закончишь после войны институт, повзрослеешь, подумаешь, разберешься. Издалека видней.

– Ну, до этого еще дожить надо, – возразил Игорь. – Это нескоро. У вас-то, наверно, есть на этот счет свое мнение?

– Мне пора, – засмеялся Порошин. – Мне и по возрасту, и по чину без своего мнения обойтись трудно. Ты-то еще молодой, а я, можно сказать, так и вырос в Красной Армии. И в ней, и с ней.

– И что же, эти командиры вас учили, которых теперь ругают? – съязвил Игорь.

Прохор Севастьянович дернулся, глянул сердито, но сдержал себя. Достал огурец, разрезал пополам, ответил спокойно:

– В армии было у кого поучиться. Мне такие таланты встречались – высотой с Монблан. Не виделся я с ними последние годы и вроде даже перспективу терять начал, в повседневной тине увяз.

– А раньше-то? – настаивал Игорь. – Как же все-таки генералы горловы фронтами и армиями командовать начали?

– Ох и пристал! – вздохнул Прохор Севастьянович, наполняя стопку. – Ну, за всех знакомых наших, за всех близких!

Выпил, закусил и сразу потянулся за папиросой.

– Я тебе вот что скажу: в тридцать пятом году на Киевских маневрах мы показали такое, о чем в западных странах еще и не думали. Массовое применение парашютных десантов, массированный удар танков! По общему мнению, наша армия была самой сильной. Наших военачальников в Германию приглашали, они немецкому генералитету лекции читали…

– А потом что же?

– Потом всякое было, – невесело усмехнулся Порошин. – Срок короткий, но кадры у нас основательно изменились. К началу войны почти все в нашем высшем комсоставе были выходцами из Первой Конной/ А то, что некоторые генералы еле-еле фамилию свою писать научились, на это внимания не обращали. Ты про маршала Кулика слышал? Он в военном искусстве разбирался не лучше, чем кукушка в разведении крупного рогатого скота. Доверили ему всей артиллерией Красной Армии руководить, он и наруководил! До его прихода у нас начали упор на противотанковую артиллерию делать. А Кулик отменил. Что это, дескать, за пшикалки? Давай гаубицы крупных калибров, как в гражданскую!.. Вот и остались мы против немецких танков с одними бутылками, пришлось промышленность перестраивать. Маршала Кулика разжаловали в генерал-майоры. Но те, которые чуть поумней да похитрей, до сих пор держатся. О них-то и написал Корнейчук. И о том, что растут новые военачальники, у которых талант, которым Советская власть образование дала. Генерал Рокоссовский видишь как выдвинулся? Фронтом командует. Или возьми Ватутина Николая Федоровича. С виду прост, а ум замечательный. Сам знаю, под его началом служил. Ему тоже фронт дали. В них я верю, они у немецких генералов умом сражение выиграют, а наши солдаты – в бою победят.

– Вот это да! – произнес Игорь. – С виду пьеса как пьеса, а за ней целая эпоха скрывается…

– Многое за ней стоит, – согласился Порошин. – Это я тебе для будущего, как историку, рассказываю. Таково мое мнение. Но это не для разговора с бойцами.

– Да вы что, дураком меня считаете? – обиделся Игорь.

– Нет, просто предупреждаю. Знаешь, как у Шекспира: держи подальше мысль от языка, а необдуманную мысль – от действий… Эти мысли еще крепко обдумывать надо.

– Понимаю, Прохор Севастьянович, у меня ведь тоже голова есть.

– Она у тебя пока вихрастая, – засмеялся генерал. – Ты ее береги, после войны такие головы очень нужны будут. – И продолжал без видимой связи с предыдущим, следуя каким-то своим мыслям: – Рокоссовский теперь под Сталинградом… Лучшие кадры туда собирает.

– Чуйков, который в самом Сталинграде, он тоже из боевых генералов? —спросил Игорь.

– Да, ему знаний и опыта не занимать, – кивнул Прохор Севастьянович. – И начальник штаба у него такой, что обыщешься – не найдешь. Генерал-майор Крылов, который Одессу и Севастополь оборонял. У Крылова опыт уличных боев богатейший. Его рука там основательно чувствуется…

Зазвонил полевой телефон. Порошин снял трубку:

– Да? Вернулся? Нет, не сплю. Давай, жду.

Игорь догадался, что Прохор Севастьянович говорит с комиссаром. Хотел уйти, но генерал задержал его – втроем веселей.

Комиссар пришел тотчас, сбросил у порога мокрую плащ-палатку. Щеки его раскраснелись от холода, он принес с собой запах осенней сырости. Лицо было недовольное и вроде даже обиженное. Скользнул взглядом по Игорю, сказал равнодушно: «А, Булгаков», – и сразу потянулся за стопкой, погреться. На вопросительный взгляд генерала ответил хмуро:

– В Сталинграде скверно. Последние метры держим.

– За этим тебя вызывали?

– Нет. С Указом Верховного Совета знакомили. Можешь радоваться, Прохор Севастьянович, с завтрашнего дня не комиссар я, а твой заместитель по политической части.

– Ты что, провинился, что ли?

– Не знаю, кто провинился, но институт комиссаров в Красной Армии упраздняется. Вводится полное единоначалие. Ты командир, ты и распоряжайся один.

– И отвечай тоже один?

– Само собой разумеется.

– В общем-то это хорошая новость, комиссар. Освобождают нас от опеки, от утряски и согласования.

– Я и говорю – радуйся.

– Во всяком случае, огорчаться не буду, – спокойно произнес Порошин, будто не заметив иронии; – Мы только сейчас с Булгаковым говорили, что люди у нас выросли, научились. А самолюбие, комиссар, это дело второстепенное. Ты что, за унижение сочтешь подчиняться мне? Не беспокойся, злоупотреблять не буду.

– Не век же, Прохор Севастьянович, с тобой служить. – Комиссар посмотрел на Игоря и добавил, поморщившись: – Ну, не в этом дело. Указ принят, и значит, он правильный. Только очень уж неожиданно, без подготовки. Армия, можно сказать, на грани стоит, за Волгой для нас земли нет, и такая ломка.

– Значит, назрело, – сказал Порошин.

Игорь неловко чувствовал себя при разговоре начальников. Попросил разрешения уйти. В тамбуре сержант сунул ему сверток, пробормотал сердито:

— Возьми на завтрак. Готовишь для них, стараешься, а они одни огурцы едят. Жаркое перегрелось давно…

Машина ожидала Булгакова в овражке, в километре от командного пункта. Игорь пошел полем, натыкаясь в темноте на кусты. Мелкий холодный дождь освежил лицо. За Доном взлетали тусклые оранжевые шары ракет.

Игорь думал о разговоре с Порошиным. Все-таки странно, что такие неспособные люди, так генерал Горлов, стали командовать армиями и фронтами. Кто в этом разберется? Может, верно говорили студенты-скептики, что история есть не что иное, как политика, опрокинутая в прошлое? И не лучше ли заниматься археологией, первобытным обществом? Там все просто и ясно, там одни факты… Угу, конечно… Он примется выкапывать битые печные горшки, а Ольга всю жизнь будет терзаться думами об отце. Подрастет Николка и тоже спросит о деде.

Нет уж! Никаких соблазнов! Надо отвоевать, закончить институт, потом заняться историей своего века. Работать, искать истину, говорить людям только правду, какой бы они ни была и чего бы это ни стоило!

 

Часть вторая

Еще с весны Василиса Светлова начала примечать в отце какую-то скрытность. Чуть свет ковылял Герасим Пантелеевич в правление, на старой лошаденке мотался по полям. Работа у него была нелегкая, в колхозе остались одни бабы, план из района спустили такой, как до войны, даже прибавили малость. Герасим Пантелеевич пообедать не всегда находил время. А для другого вот находил. То рубаху ему кто-то заштопает, то, как у молодого, заведутся у него вышитые носовые платки. Один раз вернулся за полночь и навеселе. На вопросительный взгляд дочери ответил смущенно, подергивая жидкую бороденку:

– В район ездил.

Василиса в колхозе работала мало, только в страду. Отец как-никак председатель, жили не бедно. Ей нужно было и ребятишек обстирать, и корову подоить, и за птицей присмотреть, и обед приготовить. Да и мало ли дел по хозяйству? Хоть и надоело все это Василисе, но куда денешься, раз уж выпало остаться в семье заместо матери. Сидя дома, она не знала того, о чем знала, пожалуй, уже вся деревня.

Как-то под вечер пошла она к запруде полоскать белье. На мостках встретилась ей Алена Булгакова, черная, худющая, заезженная работой. Поздоровалась с Василисой ласково, как с родной. Поговорили о дяде Иване: ничего, живой, Бог миловал. Служит в танкистах, вместе с дубковским Лешкой.

Потом, полоская ребячьи штаны, Алена сказала негромко:

– Ты уж отцу-то не становись поперек путя. Девка ты взрослая, понятие должна иметь, что у нас три калеки на всю деревню. А Герасим-то Пантелеевич – мужик еще в силе, негоже ему на корню сохнуть. Да и тебе легче будет.

Василиса, чуть помедлив, спросила:

– Кто?

– Да Аришка соседская. Она чуть лицом не вышла, зато и тихая, и хозяйственная. И на ребятенков у нее сердце хватит.

– Свой ведь ребенок есть у тетки Арины.

– Ну и что? У вас мальцов двое, да ее третий. Под одним крылом и вырастут. На улице-то, чать, все равно вместе бегают.

– Не могу я, чтобы чужая после мамки пришла… Я ведь берегу все. У нас всё, как при ней, стоит, – всхлипнула Василиса.

– Ну, нельзя же так всю жизнь прожить. Ты помнишь, а ребятишки небось позабыли уже. Ты скоро свое гнездо ладить будешь, а они с кем останутся?

Смурная вернулась Василиса с реки. Поставила посреди двора корзину с бельем, села на траву в конце сада и поплакала потихоньку, вытирая шершавой рукой слезы. Думала о тетке Арине. Правда, она добрая, тихая. Муж у нее вместе с отцом на Финской был, там и пропал. Вдовые бабы потом и мужиков принимали, и молодых ребят сманивали. А тетка Арина ни с кем. Все работает да работает. Избенка у нее старая, внутри чисто.

Вспомнилось Василисе, как зимой вместе топили они баньку, как сидели на полке в горячем пару. Тетка Арина будто стеснялась ее, прикрывалась веником. Когда терла спину Василисе, сказала восторженно: «Ой, девонька, кожа-то у тебя какая! Прямо шелковая!»

От этого воспоминания стало Василисе почему-то еще горше. Даже в голос хотелось закричать: люди добрые, что же теперь будет?.. Но на улице замычали коровы – шло стадо. Надо было бежать за подойником, потом кормить ребятишек и укладывать спать. В корзинке – неразвешенное белье.

Ночью Василиса почти не спала. Лежала на спине с открытыми глазами, следила через оконце за месяцем, который вроде стоял на месте, а сам все полз и полз и в конце концов скрылся за краем рамы. Прикидывала и так и сяк и под конец надумала. После третьих петухов поднялась вместе с отцом. Быстро пожарила ему яишню с салом, налила в немецкую фляжку кваску на дорогу. Села против Герасима Пантелеевича, вглядываясь в его морщинистое, темное лицо с глубокими провалами глаз, В бородке впервые заметила седые волосы. И не было в ней сейчас обиды на отца, даже какая-то жалость возникла.

– С теткой Ариной у тебя так просто или по-серьезному? – спросила она.

Герасим Пантелеевич поперхнулся, долго кашлял, прикрывая рот рукой.

– По-сурьезному, дочка.

– До осени погодить можешь?

– Это дело неспешное. А осенью что переменится? – насторожился отец.

– Уеду я, – сказала Василиса и, заметив испуг на его лице, добавила спокойно: – Да ты не думай, по-хорошему. Учиться поеду. Отпустишь теперь?

Герасим Пантелеевич сидел взъерошенный и жалкий, глядя в пол, тер между колен ладони. Подняв глаза на Василису, улыбнулся несмело, будто прося извинения, сказал и с горечью, и с облегчением:

– Поезжай.

В тот же день Василиса собрала документы и отправила их в Тулу, в педагогический техникум. Приложила даже похвальную грамоту за седьмой класс. Ответа не было очень долго. Василиса потеряла всякую надежду, когда пришло наконец казенное письмо. Учебный год начинался поздно, с 15 октября. Ее вызывали к этому числу и требовали, чтобы привезла справку о работе в колхозе.

На дно фанерного чемодана положила она два платья, кофту с юбкой и совсем почти новые башмаки на каблуках и с высокой шнуровкой: их подарил своей жене Герасим Пантелеевич на другой год после свадьбы, и за всю жизнь не хватило у нее времени износить праздничную обувку.

В заплечную котомку взяла Василиса сухари, крупу, сало и помаленьку всякого баловства: меду, орехов, сушеных грибов и сушеной малины.

С утра сходила на кладбище поклониться маме, Демиду и Григорию Дмитриевичу. Хотела собрать букеты из анютиных глазок и доцветавших по канавам лиловых колокольчиков, но отдумала. Нарвала охапку багряно-желтых кленовых листьев и осыпала ими могилки.

Снарядилась в дорогу тепло. Плюшевая жакетка, платок, длинная юбка. Отец починил и добротно смазал дегтем ее сапоги. Поцеловала зареванных ребятишек и, глядя на них, сама едва удержалась от слез. С теткой Ариной простилась по-хорошему: не за что было серчать на нее. Раз уж идет в их избу новая женщина, то пусть переступит порог без злобы, с легкой душой.

Герасим Пантелеевич запряг телегу и повез дочь до Одуева. Медленно ехали они среди голых мокрых полей, под серым дождем. Отец сразу отправился обратно, а Василиса остановилась у Булгаковых ожидать оказии. Были у Светловых и другие знакомые в городе, но Ольгу считала своею родней. Кроме того, жутковато казалось ей первый раз попасть в большой город, надо было порасспросить что да как. Ведь Ольга в самой Москве жила. И еще хотелось чуть-чуть погордиться. Вот ведь и трудно, и страшно, а она все-таки поехала, и не только для себя, но и для Вити, чтобы ему не скучно было потом с неученой колхозницей…

В доме Булгаковых встретили ее с радостью; очень уж редко заглядывали теперь гости. Вечером долго сидели возле самовара, в тепле и уюте. И никому не хотелось вставать: кончится чаепитие, и опять нахлынут заботы, тревоги. Славка, сидевший на отцовском месте, с отцовской кружкой в руках, деловито расспрашивал, много ли в стояловском пруду карася, на какие вещи спрос в деревне, если пойти менять. Марфа Ивановна жаловалась, что трудно с молоком для Николки, сокрушалась, как это отправится девушка одна в такое время на чужую сторону.

Даже Антонина Николаевна, сняв пенсне и отложив в сторону пачку тетрадей, посидела часок за столом. Ее интересовало, кто преподает сейчас в стояловской школе, много ли учеников, есть ли дрова. Она посоветовала Василисе после техникума обязательно поступить в институт.

Маленький Николка ворочался в деревянной кроватке, с трудом, но все же вставал на ноги и улыбался, довольный. Ольга придерживала его рукой, рассказывала:

– Годик ему скоро, он уже хорошо понимает. И «мама» давно говорит, и «баба», и «дядя». А «папа» – не произносит. Я ему фотографии Игоря показываю, учу его, а он никак не привыкает.

– Фотографией человека не заменишь, – вздохнула Антонина Николаевна, ревнивым взглядом следя за внуком. – Он же ни голоса, ни рук отцовских не знает…

После чая Ольга достала из гардероба несколько платьев. Ей они были после родов тесны и в груди, и в талии. А Василисе пришлись почти в пору: рост у них один, потребовалось лишь убавить кое-где по фигуре. Василиса как глянула на себя в трюмо, так и обмерла: совсем городская девушка – стройная, светленькая, в шелковых чулках и нарядном платье. И даже лицо будто другое стало, и умней, и красивей. Вот только руки какие-то длинные, большие, неловкие, и некуда их девать.

Ольга стояла возле нее, улыбалась, а сама думала с грустью, что по сравнению с этой восемнадцатилетней девушкой она выглядит солидной дамой. Лицо постаревшее, морщинки собираются возле глаз. Конечно, Василисе не тягаться с ней ни фигурой, ни статью. Но была в девушке та свежесть, та милая наивность и угловатость, которые Ольга утратила навсегда.

Они вместе уложили Николку, а потом долго сидела вдвоем впотьмах. Ольга рассказывала шепотом про Москву, про то, как Витя был маленьким. Все это казалось Василисе далеким и нереальным, будто происходило в волнующей красивой сказке. Она прижалась к большому горячему телу Ольги, и ей было очень спокойно рядом с такой серьезной и умной женщиной.

– Третий раз его ранило, – вздохнула Ольга. – И на шее теперь шрам будет, и ухо оторвано… Писал он тебе?

Василиса уловила беспокойство в ее голосе:

– Да на что оно, ухо-то. Да пускай без рук, только бы живой вернулся!

– Знаешь, пусть лучше и с руками и с ногами придет, – улыбнулась Ольга. – Ты вот одного ждешь, а я и брата, и мужа. Игорь-то известно какой. Если чувствует свою правоту, на любой риск готов. В сторонке, наблюдателем, не останется. Я, может, и привязалась-то к нему за решительность, за справедливость.

– Хорошие они у нас, и Витя, и Игорь, – простодушно ответила Василиса. – Самые лучшие.

– Будем считать, что повезло нам с тобой, – Ольга ласково поцеловала ее в щеку…

Всю ночь и весь следующий день за окном шумел дождь. Падали с деревьев желтые мокрые листья, густо покрывая лужи и набрякшую землю. Несколько раз выходила Василиса на шоссе, залитое жидкой грязью, но никакого движения не было на нем. Даже тяжелые грузовики, шедшие к Белёву, к фронту, и те стояли возле заборов: шоферы не рисковали ехать в такую распутицу. Не было ходу ни колесу, ни полозу, и непогодица эта могла теперь зарядить до конца октября. Хоть и не ближний свет семьдесят пять километров, но оставалось только одно – идти пешком.

Марфа Ивановна дала Василисе большую старую клеенку закутаться от дождя. Славка снарядился провожать ее, надел отцовский охотничий плащ и высокие сапоги, захватил корзину, чтобы собрать грибов на обратном пути: дождь-то теплый.

До самого леса шел с ней Славка, и на всем этом пути не встретили они ни одного человека, если не считать красноармейца, дежурившего на бугре возле пушек. Идти по раскисшей дороге не было никакой возможности, шагали то по обочине, то по стерне, то по тропинкам, срезая изгибы.

В лесу остановились передохнуть. Под густыми лапами елок разожгли костер, испекли десяток яблок. Не спеша ели их с хлебом, сидя на пне. Василиса приладила поудобней мешок за спиной, взяла чемоданчик. Славка пожал ей руку, а потом долго смотрел ей вслед. Девушка шла, чуть сутулясь, огибая лужи, и вот исчезла за поворотом, за дымчатой пеленой дождя. А с деревьев все сыпались и сыпались мокрые листья, падали без шороха, скрывая следы, заметая тропинки.

* * *

Грибы искать – надо знать место. Не теряя времени, Славка сразу пошел к выкошенной опушке, где перемежались на краю старого леса молодые березы и елки. Тут прямо на виду важно стояли красноверхие мухоморы, а рядом с ними вытянулись боровики с массивными бронзовыми шляпками, которые подернуты были сизым туманным налетом, словно на них, на холодных, дыхнул кто-то. Ближе к комлю росли грибы большие, дородные. А по прокосу убегали боровички поменьше – совсем как коричневые пуговки, чуть высунувшиеся из земли.

Летом Славка потерял ножик и теперь носил с собой крышку консервной банки, загнутую с одной стороны и остро заточенную с другой. Он присел и начал неторопливо брать грибы, с удовольствием ощущая их упругую крепень, любуясь белоснежными срезами тугих ножек. Дышали боровики холодным и чистым запахом ночного леса, как дышит утренняя роса: вроде и нет в ней никакого запаха, а веет от нее радостной свежестью.

Почти до краев наполнил Славка корзину, но вспомнил, что Ольга любит жареные маслята. С сожалением выложил на тропинку боровики покрупнее, а сам отправился в глубину, к сырым полянкам. Побаиваясь холода, маслята семьями прятались в небольших углублениях, в колеях и канавках. Заметив один гриб, Славка на ощупь разыскивал другие в поседевшей траве.

Домой возвращался не спеша. Прошагав половину пути, сел покурить на поваленный телеграфный столб. Отсюда, с гребня косогора, хорошо видна была река, стальным серпом огибавшая Одуев, был виден и сам город: окраинные улицы, выползавшие в гору, кирпичные здания центра, Георгиевская колокольня, высившаяся над темными крышами. Надо же было создать природе такой здоровенный бугор среди обширных равнин! Говорят, что какой-то иностранец, проезжавший здесь еще в начале тысячелетия, написал в своем сочинении, что град Одуев есть пуп земли Русской. И верно, похож.

Летом, когда все зеленое, яркое, выглядит он красиво. А сейчас – нет. Бурые склоны, почерневшие от сырости дома, узкая лента грязной дороги. Опавшая листва обнажила разбитые стены, печные трубы на месте пожарищ. Вокруг города тянется изгородь из колючей проволоки, где в три, а где и в шесть кольев. Склоны оврагов срыты эскарпами и контрэскарпами, которые на ровных местах переходят в глубокий противотанковый ров. А выше рва виднеются холмики дотов и дзотов. Приглядишься получше, и можно увидеть зияющие чернотой амбразуры.

Такая же проволока, такие же дзоты на другом берегу реки, тоже крутом и высоком. Возле дорог вырыты блиндажи и артиллерийские дворики, в них стоят зеленые закрытые чехлами пушки. Фронт близко, за Белевом. Но если даже немцы и захватят Одуев, то дальше, за реку, пробиться им будет трудно. Теперь не прошлый год. С самой зимы расположилось тут ВПС – военно-полевое строительство, каждый день посылают на земляные работы жителей. Под Сталинградом большие бои, там, наверно, нужны подкрепления. А здесь много пушек стоят вроде бы даже без дела. Но Славка понимает: стоят не зря. Охраняют дорогу к Москве. Немцы, наверно, знают, какая тут сила, и не очень рыпаются.

Славка изрядно устал, но у него было еще одно дело, а он приучил себя выполнять то, что задумал. Иначе не проживешь в такое трудное время, да еще когда ты один мужчина в доме на трех женщин и двоих детей.

Спрятав корзинку в кустах, он сделал километра полтора крюку и спустился к Упе. Раздвигая густые гибкие прутья ивняка, выбрался на берег. Водоросли уже опустились зимовать на дно, осела всякая муть, вода была прозрачная, как родниковая, и холодная даже на взгляд. Но Славка все же разулся, закатал штанины выше колен. Поеживаясь, он ступил в юлу, нагнулся, одной рукой держась за ивняк, а другой нащупывая привязанную к коряге леску. В этом глухом месте, куда не забегали вездесущие пацаны, стояли у него пять закидок на голавлей. Летом голавли хорошо шли на лягушат. Славка приносил в неделю две-три рыбины, и это было большим подспорьем. Но теперь время кончилось, надо убирать снасти до следующего лета.

Три закидки оказались пустыми. А когда Славка потянул четвертую, сразу почувствовал – есть. Леска шла туго, но рыба не дергалась, не билась: вероятно, сидела на крючке не первый день и успела уже «уходиться». Осторожно подтянув закидку, Славка увидел в воде темную рыбью спину. 3аведя голавля на мелководье, рывком выбросил его в траву.

Вот теперь Славка был доволен – день не пропал зря. Ужин сегодня будет не из одной картошки. Да и назавтра едой обеспечены. Конечно, кое-какие запасы они с бабкой сделали на зиму. Но чем экономней, тем лучше. Да и разнообразие не помешает. Людка маленькая, ей нужны всякие там витамины. И Николке тоже.

Шагал Славка по грязной дороге навстречу мутному осеннему вечеру, грузно переставлял ноги в тяжелых отцовских сапогах и думал о том, как бы приспособиться ловить зайцев. Капканы, что ли, ставить? Второй год никто не охотился на зайчишек, много их развелось теперь в перелесках. Но как взять добычу, если нет ни собак, ни ружья?!

* * *

Не знала Антонина Николаевна, радоваться или огорчаться ей младшим сыном. Раньше был он ласковым, добрым мальчиком, и помечтать любил, и пошалить, как и все. А когда прошел через Одуев фронт, когда побывал Славка на отцовской могиле, его будто подменили. Улыбался редко, говорил мало, морщил лоб в постоянном раздумье. Игорь вот успел повоевать, повидал многое, но остался прежним, понятным. Не убавилось в нем доброты, жил с открытой душой, тянулся к людям. А Славка становился сухим и рассудочным. Сделает все, что попросишь. Даже просить не надо, сам догадается. Но ласкового слова от него не дождешься.

Антонина Николаевна взяла в школе большую нагрузку – тридцать часов в неделю. Дома, не разгибаясь, проверяла тетради. Но деньги настолько обесценились, что их хватало лишь на то, чтобы выкупить хлеб по карточкам да заплатить за молоко малышам. Ольга одевала всю семью, перешивая старье. И рада была бы заказам со стороны, но шили теперь мало, от случая к случаю. Главными кормильцами в семье стали Славка да Марфа Ивановна.

С весны вспахали они под картошку не только огород, но и большую часть сада. Вырастили много моркови, свеклы и огурцов. Все это убрали впрок. Одной капусты нашинковали две бочки. Поснимали яблоки, часть посушили, часть оставили целиком, переложив сеном. Давно уже перестали ходить в лес грибники, а Славка носил и носил корзины маслят, груздей, свинушек и боровиков. Бабка едва успевала солить и сушить их. «Мы теперь, как барсуки, – говорила она. – Натаскать бы побольше в нору, чтобы до июня хватило, до первого щавеля. Зима-то долгая…»

Ко всему прочему Славка с самой весны по восемь часов в день работал в военно-полевом строительстве, из колючей проволоки крутил на деревянном станке спирали Бруно, которыми прикрывали проходы в заграждениях. И так наловчился со своим напарником, что их ценили, давали добавки к пайку. На работе Славка перекусывал чем-нибудь домашним, а два раза в месяц отправлялся с мешком на склад, приносил хлеб, мясные консервы, сахар, чай, лавровый лист и две больших пачки слабого ароматного табака. Все вываливал бабке на стол, лишь табак оставлял себе. Курил открыто, даже попыхивал иной раз старой отцовской трубкой, а у матери не хватало решимости запретить.

В августе стукнуло Славке шестнадцать. Высокий, худой, костлявый, он будто стеснялся своего роста, ходил, наклонив голову. Нового ему ничего не покупали, донашивал Игоревы рубашки и отцовские галифе. Но все было для него широко и коротко.

Без всякой охоты учился он в десятом классе. Домашние задания делал только письменные, да и то на скорую руку. Уроки пропускал, нанимаясь на поденную работу в совхоз: то снимал капусту, то возил сено, и каждый раз обдуманно, с выгодой. Двое суток вкалывал на поле, где спешили убрать до мороза редьку. Работал сдельно, за натуру, и вечером второго дня привез домой редьки целый мешок.

Мать вздыхала: не было у сына юности. С девчонками он не дружил, приятелей растерял, не ходил даже в кино. Если случался свободный вечер, играл с Николкой или садился за книгу. Читал быстро, с интересом, но вкус у него был странный. Игорь и его друзья увлекались в таком возрасте рассказами о героях, о Гражданской войне. Славка же фыркал скептически: «Пышные фразы, как на собраниях. А немцы до Волги дошли. Болтовни бы поменьше…» Брал с полки либо путешествия, либо классику – девятнадцатый век.

После знакомства с романом «Отцы и дети» привязалось к нему словечко «идеалисты». И произносил его Славка как самое худшее ругательство. Себя он считал материалистом и говорил, что одно маленькое дело лучше ста слов и советов. Марфа Ивановна поглядывала на него уважительно и даже немножко робела от таких недоступных ей рассуждений.

* * *

В первых числах ноября почтальон Мирошников принес в дом письмо – треугольник с синим штемпелем военной цензуры.

– Извиняйте, – сказал он. – Задержался малость, старый адрес на нем обозначен.

Ольга сразу изменилась в лице: на треугольнике ясно была выведена фамилия отправителя: «М.Горбушин». Эта бумажка – как пощечина. Уж, конечно, на почте посмотрели, кто пишет Дьяконской. И опять поползут по городу сплетни да пересуды.

Она быстро пробежала глазами по строкам, брезгливо морщась. Было ощущение, будто держит в руках что-то грязное, липкое. И в то же время в глубине памяти всплыли вдруг интонации давно забытого голоса…

– От кого это? – спросила Антонина Николаевна.

У Ольги прихлынула к щекам горячая волна крови и слезы выступили из глаз. Чувствовала себя, словно преступница. Дашь это письмо – и кончится мир в семье. Не дашь – все равно узнают, будет еще хуже.

Она молча положила развернутый лист перед Антониной Николаевной и отошла к стене. Славка заглядывал через плечо матери, вытягивая шею.

Антонина Николаевна сняла пенсне, долго сидела молча, потирая морщинистые руки. Потом сказала сухо, надтреснутым голосом, обращаясь к Марфе. Ивановне:

– Вот, мама, извольте видеть, Горбушин ей написал… Вспомнил ее.

– А что? – испуганно сжалась бабка. – К себе зовет?

– Пока нет, а может, и позовет. – Антонина Николаевна повернулась к Ольге: – Ты, конечно, как хочешь. Но внука я не отдам.

– Как вам не стыдно! – только и могла сказать Ольга.

– Чего мне стыдиться! – вскипела Антонина Николаевна, не обращая внимания на бабку, пытавшуюся удержать ее. – Чего мне стыдиться? Я всю жизнь со стороны писем не получала…

– Хватит! – негромко произнес Славка, но голос его прозвучал так, что все трое повернулись к нему. Он стоял возле печки, прислонившись спиной к изразцам, как, бывало, отец, с хлюпаньем раскуривал старую трубку. – Хватит истерик! Ничего не случилось!

– Да что же это такое? – вскрикнула мать. – Мне в своем доме и слова сказать нельзя? Кто здесь хозяин?!

– Я! – твердо ответил Славка. Похлопал трубкой и обратился к Ольге: – Сегодня же напиши ему. Сообщи, что у тебя сын, что ты не хочешь иметь с ним дела и чтобы он больше не приставал. Поняла?

– Так я и хотела, – благодарно кивнула Ольга.

– Бабушка, готовь чай, – приказал Славка и добавил с осуждением: – Эх вы, идеалисты! Из пустяков скандалы устраиваете, разве так можно?!

Антонина Николаевна возмущенно передернула худыми плечами, но промолчала.

* * *

Пулеметчик Гафиуллин, сопровождавший Дьяконского в тыловой госпиталь, сказал на прощанье:

– Товарищ командыр, ты лечись, я ждать буду. Не хочу к чужим людям ехать.

И вот ведь сдержал свое слово упрямый татарчонок! Три месяца умудрился прожить в городе. То заявил, что после контузии плохо видит – его начали таскать по комиссиям, то нагрубил какому-то начальнику и просидел пятнадцать суток на гауптвахте, то устроился на пересыльном пункте в хозяйственную команду и уехал в колхоз убирать картошку. При этом он регулярно приносил или присылал Виктору передачи, главным образом арбузы. И по тому, как много доставлял он арбузов и дынь, можно было понять, что приобретает их Гафиуллин не на базаре и не за деньги, а «заимствует» на окрестных бахчах.

Осень в том году была особенно унылая, ветреная, сырая. В госпитале держался запах плесени, по белым стенам расползались желтые пятна. Ночью спали под двумя одеялами, спасаясь от влажного промозглого холода. И люди были подавленные, мрачные. По радио передавали однообразные, не радующие сводки: в Сталинграде ожесточенные уличные бои, на других участках существенных изменений не произошло. Раненые ругали англичан и американцев за то, что те не открывают второго фронта. Говорили, что если зимой немцев не отбросят, то на следующее лето они дойдут до Урала. А может, и совсем крышка…

В ноябрьские дни как никогда ждали выступления Верховного Главнокомандующего и Народного комиссара обороны Сталина. Должен же он сказать, как жить дальше, на что надеяться! И так хотелось людям верить в хорошее, что из приказа наркома больше всего запомнились слова: недалек тот день, когда враг узнает силу новых ударов Красной Армии. Будет и на нашей улице праздник!

Эти слова повторялись тысячи раз, тихо и многозначительно. Раненые обсуждали: когда, где? Каждому хотелось выписаться из госпиталя к началу горячих событий, хотелось самому врезать удар в ненавистную фашистскую рожу, почувствовать свою силу и распрямиться душой.

На медицинской комиссии врачи долго проверяли слух Виктора. Шептали ему слова и справа и слева, меняя расстояния. Подписывая заключение, председатель комиссии сказал Дьяконскому:

– Внутренние органы в полном порядке, воевать можете.

В тот же день Виктор оформил документы на себя и на Гафиуллина и выехал к новому месту службы – в гвардейскую часть, стоявшую возле Тамбова.

Дьяконский был приятно удивлен, оказавшись в полнокровной дивизии, укомплектованной полностью по штату, имевшей много пулеметов, орудий, противотанковых ружей. А рядом стояли дивизии, не уступавшие той, в которую попал Дьяконский.

По густоте расположения войск, по большому движению транспорта на дорогах и по многим другим признакам, понятным опытному фронтовику, Виктор мог определить, что в этих местах сосредоточены крупные резервы. Но он видел немногое, только то, что находилось вблизи, и даже не представлял себе реальных размеров той силы, которая накапливалась здесь.

Начиная с октября в Тамбовской области развертывалась по приказу Ставки 2-я гвардейская армия. В нее вошли два стрелковых корпуса, имевших каждый по три дивизии, и механизированный корпус. Кроме того, – части усиления. Армия насыщалась техникой, особенно полевой и противотанковой артиллерией. В каждый стрелковый корпус включен был свой танковый полк.

Костяк соединений составляли бывшие моряки, воевавшие на Дону и под Сталинградом, а также фронтовики, которые выписывались из госпиталей. В армию направлялся проверенный в боях командный состав. Возглавляли ее опытные полководцы – генерал Малиновский и начальник штаба генерал Бирюзов. По количеству и качеству людей и техники эта армия была самой мощной из всех создававшихся до сих пор. Ставка оснащала и готовила ее основательно, без спешки, для каких-то еще неблизких, но важных дел.

Вспоминая теперь фразу «Будет и на нашей улице праздник!», Виктор чувствовал, что это не просто слова, брошенные на ветер. Они имели под собой основу, прочную и обнадеживающую.

* * *

Шло время, и Гудериан постепенно смирился со своим положением. Неторопливые прогулки, беседы с Маргаритой о сыновьях, теплый халат по вечерам – в этом тоже была своя прелесть. За обстановкой на фронте он следил по газетам и радиопередачам: на фронте управлялись и без него.

В штаб армии резерва, при котором он числился, Гудериан ездил только от случая к случаю. Да и то не за информацией, а чтобы решить дела, связанные с имением, которое пожаловал ему фюрер. Надо было получить государственную дотацию, заложить дом, обработать участок. Незаметно для себя он из боевого генерала начал превращаться в помещика.

Маргарита радовалась этой перемене. Всю жизнь они встречались урывками: на неделю, на месяц; всю жизнь Гейнц был занят своими делами и мыслями, уезжал, торопился. А теперь судьба вознаграждала ее за это.

И вдруг Маргарита заболела. Глупая случайность – заражение крови. Неделю была она на грани жизни и смерти, неделю Гейнц не отходил от ее постели. По ночам, сидя возле жены, разметавшейся в горячечном бреду, он мысленно обращался к Богу, прося, чтобы Всевышний не оставил его одного. Только теперь он понял, как дорога ему Маргарита. У сыновей своя жизнь, фюреру он не нужен. И если не станет жены – пустота, он останется один, все потеряет свою ценность: и поместье, и скопленные им богатства. Никто не позаботится о нем, не с кем будет поделиться мыслями и переживаниями, которые можно доверить только самому надежному другу – жене. Если бы она умерла, это была бы самая величайшая несправедливость по отношению к нему. Но, к счастью, этого не произошло.

Жена поправлялась, и осенью у них снова начались тихие мирные дни. Гудериана опять потянуло к военным сводкам. Долгие дождливые вечера коротал в кабинете, вооружившись циркулем и карандашами. Анализировал данные, записывал в толстую тетрадь свои соображения: что сделано не так и что, по его мнению, нужно было бы сделать.

Раньше он любил полное одиночество, даже присутствие Маргариты мешало ему. Теперь она всегда была с ним. Тихо сидела в кресле в темном углу кабинета с вязальными спицами в руках. Когда он раздражался, когда начинал доказывать, что на фронте совершена очередная глупость, жена сочувственно выслушивала его, а главное – не возражала, давая Гейнцу возможность излить свою желчь и успокоиться.

Гудериан привык видеть в Маргарите хорошую хозяйку и хорошую жену, но не предполагал, что ее могут интересовать политика или война. Он был изрядно удивлен, когда в один из таких вечеров жена спросила:

– Мой дорогой, ты веришь, что мы когда-нибудь победим этих русских?

– Не понимаю тебя, – повернулся он.

– Очень похоже на прошлый год, – сказала Маргарита. – Мы все время наступали, потом русские остановили нас под Москвой. Мы должны были взять ее со дня на день… Потом началась зима…

Он был поражен: она просто и коротко сформулировала то, что беспокоило его последние дни! Сам он еще не проводил таких аналогий, но они действительно напрашивались.

Гейнц ответил: да, на Востоке совершается очередная ошибка. Войска выдохлись, захватив огромную территорию, хотя цель наступления не достигнута. Теперь надо занять выгодные оборонительные позиции, дать войскам отдых и переждать зиму, накапливая силы для нового броска. Но происходит обратное. Наступление пытаются продолжать. При этом основные силы прикованы к Сталинграду. А зачем? Использовать Волгу русские не могут, так как немцы вышли к реке севернее города и держат ее под обстрелом. Сам город разрушен и на две трети захвачен немцами. Те полоски земли, которые еще удерживает противник, не имеют ни стратегического, ни оперативного значения. Ими можно пренебречь. Можно вообще вывести войска из развалин города, и от этого ничего не изменится. Там сейчас решаются не военные проблемы, а вопросы самолюбия, вопросы престижа. Фюрер во что бы то ни стало хочет захватить город, носящий имя Сталина. Противник стремится отстоять город по той же причине. Там столкнулись два упрямых характера. Там – второй Верден, там – борьба на истощение сил. Но для чего? Разве в России нет других целей?

И еще Гейнц сказал, что упрямство русских можно понять. Бои в Сталинграде для них выгодны. Каждый укрывшийся среди развалин русский солдат способен убить трех-четырех наступающих немцев. Противник вообще хорошо обороняется в городах, а немцы не могут использовать свои технические преимущества. Поэтому битва за Сталинград стала для немцев не только бессмысленной, но и угрожающей. Туда брошены огромные силы, которые могли бы успешно наступать на других участках.

Гудериан так разгорячился, что жена поспешила переменить разговор. Гейнц умолк неохотно и вскоре почувствовал резкую, нарастающую боль в сердце. Нет, не надо ему так волноваться, тем более что от этого ничего не изменится!

Бесшумно ступая, Маргарита принесла ему лекарство. Она ругала себя за то, что обратилась к нему с такими вопросами. Глядя на побледневшее лицо Гейнца, решила никогда больше не касаться тем, которые могут вывести его из душевного равновесия. Она готова была сделать все, чтобы оградить мужа от забот и волнений. Но вокруг них существовал огромный тревожный мир, от которого невозможно было укрыться.

Через неделю, 24 ноября, раздался телефонный звонок. Говорил шеф-адъютант Гитлера, теперь уже не полковник, а генерал Шмундт. Ловя скупые слова мужа, Маргарита пыталась понять, о чем идет речь, что принесет в их дом этот телефонный разговор. Шмундт спрашивал о здоровье, о поместье, видимо, пошутил – Гейнц засмеялся хрипло и коротко. Потом на его лице появилось напряженное выражение, плотно сомкнулись тонкие бескровные губы. Маргарита поняла – Шмундт сообщил что-то очень важное.

Положив трубку, Гейнц несколько секунд стоял недвижимо, потом потер виски и повернулся к жене. Встретив ее вопросительный взгляд, сказал рассеянно:

– Ничего, дорогая, просто позвонил Шмундт. Они не вспоминали меня, когда дела шли хорошо… Шмундт передает самые лучшие пожелания и завтра привезет твои любимые цветы. А сейчас я должен ехать к генералу Фромму, узнать последние новости. Оказывается, мое мнение еще кого-то интересует.

Из штаба армии резерва он вернулся только в седьмом часу вечера. Сбросил шинель и, отказавшись от ужина, сразу прошел в кабинет. Маргарита приготовила кофе, сама понесла ему. Гейнц сидел над картой и быстро писал что-то на листке бумаги.

Осторожно поставив тяжелый серебряный поднос на край стола, Маргарита бесшумно пошла к двери, но остановилась, услышав резкий голос:

– Они подняли меч Немезиды и отрубили весь выступ. В котле больше трехсот тысяч. Такого не было с нами со времен Иены и Ауэрштедта. Но тогда против нас был Наполеон… В котле нет горючего, лошади остались на зимних пастбищах. Вокруг – снег и степь. Это расплата, и я не знаю, чем это кончится…

Гудериан умолк. Маргарита так и не поняла, обращался ли он к ней или говорил сам с собой. Она постояла еще немного, но Гейнц ничего больше не говорил, и она вышла, потихоньку прикрыв за собой дверь.

Часы медленно отсчитывали минуты, а она, пытаясь подавить тревогу, ждала, когда муж позовет ее. Пора было спать, но беспокоить Гейнца она не решалась.

В кабинете было очень тихо. Потом Маргарита уловила странный звук: что-то упало. Поколебавшись, она заглянула туда и вскрикнула от ужаса: Гейнц лежал на ковре возле стола, прижав к сердцу обе руки, будто умоляя о чем-то.

Ей показалось, что муж мертв, и она упала рядом с ним, продолжая кричать и пытаясь поднять его. Прибежавшая прислуга помогла ей. Кто-то звонил по телефону, вызывая профессора.

Гудериан был без сознания, но сердце его билось, хотя толчки едва ощущались. С помощью Маргариты профессор снял с Гейнца мундир, умелым движением разорвал нижнюю рубашку. Сопровождавший его врач раскладывал на столике лекарства и какие-то блестящие инструменты.

– Приступ. Сердечный приступ, – сказал профессор и добавил успокаивающе: – Сейчас это у многих. Такое время.

И как ни взволнована была Маргарита, она все же подумала, что о Сталинградском «котле» не писали в газетах и не сообщали по радио. У Гейнца будут неприятности, если кто-то увидит его карту или прочитает его записи. Она подошла к столу и убрала в ящик все бумаги.

Только на третьи сутки вернулось к Гудериану сознание. Он так ослаб, что с трудом поднимал руку. Маргарита влила ему в рот несколько ложек куриного бульона.

В этот день профессор сказал ей, что теперь за жизнь мужа больше можно не опасаться. Это было серьезное потрясение для всего организма, но Гудериан справился с ним.

* * *

Вечер выдался морозный: какой-то хрусткий, прозрачный, будто стеклянный. Матово светились пышные сугробы, четко обрисовывались на фоне звездного неба белые контуры высоты Лысой. Редкие выстрелы потрескивали сухо и коротко. Сегодня подразделения на плацдарме получили приказ не ввязываться в огневой бой. Сегодня требовалась тишина.

До начала радиопередачи оставалось десять минут. Игорь Булгаков стоял у входа в землянку, потирая стынущие щеки. Отсюда, от этой двери, убегали к передовой несколько черных шнуров. В окопах, в кустах, на склоне высоты и даже на «ничейной» земле были замаскированы пять мощных громкоговорителей.

В жарко натопленной землянке суетился радиотехник, проверяя готовность аппаратуры, подремывал в углу Гиви, а за столом торжественно восседала сухонькая старушка в старомодном черном платье с большой брошью на груди, прицепленной по поводу важного мероприятия.

Эта ветхая женщина, обнаруженная дивизионными разведчиками где-то в тыловой библиотеке, любила говорить о двух вещах: о своем возрасте и о прошлом. Лицо у нее было сморщенное, усохшее, жидкие волосы успели не только стать совершенно седыми, но начали даже желтеть. Судя по этим признакам, ей шел по меньшей мере восьмой десяток лет, однако голос ее звучал звонко и молодо.

В особом отделе Игорю сказали, что она – бывшая дворянка и чуть ли не из графской семьи, но ей можно доверять, так как родственников за границей у нее нет, а два сына сражаются на фронте. Она в совершенстве знала итальянский и немецкий языки, свободно разговаривала по-французски. Когда сердилась, у нее вырывались почему-то польские фразы, и она шипела, как кошка.

Игорю не нравилась ее категоричность. В чужие дела Цновская нос не совала, но уж если скажет что-нибудь, то обязательно настоит на своем. Так было, когда готовили тексты для передач. Работали втроем: Булгаков, Цновская и представитель политотдела армии. Опрашивали пленных, читали захваченные солдатские письма, набрасывали черновики. Игорь мыслил так: надо рассказать солдатам противника, что фашизм – злейший враг народов, что Муссолини ведет Италию к гибели, что против гитлеровской коалиции ополчилось все свободолюбивое человечество. Следующую передачу посвятить обзору военных действий. У Советского Союза огромная территория и неисчерпаемые ресурсы. Враг будет уничтожен. Уцелеют только те солдаты и офицеры, которые сдадутся в плен.

– Я не согласна. Вы совсем не знаете итальянцев. Такие холодные слова могут повлиять на рассудочных немцев. Но и в этом я не уверена. Это казенная пропаганда. Итальянцы – люди пылкие и впечатлительные. Надо обращаться к их чувствам. Страх смерти, тоска по родному дому, воспоминания о жене, о детях – вот что нужно для них. Они остро воспринимают поэтическое и красивое.

– Их надо припугнуть, – настаивал Игорь, – пусть поймут безнадежность своего положения.

– Они не пугливые, – возразила старушка. – К тому же Рим слишком далеко от Дона, чтобы положение казалось безнадежным.

На сторону Цновской стал инструктор поарма, и это решило дело. Старушка сама подготовила тексты. Игорь вынужден был согласиться. А инструктору поарма тексты так понравились, что он обещал размножить их листовками.

Сейчас у противника ужин. В траншею принесли вареные макароны и куски замерзшего вина. Пленные жалуются – их кормят только этим, никаких фруктов и овощей, у многих шатаются зубы. А вино наполовину разбавлено водой – интенданты стараются для себя.

Да, южанам-итальянцам тут приходится хуже, чем немцам. И кормят союзничков скверно, и одеты они не для русской зимы. Кители и шинели легкие, на рыбьем меху. Красивая у них форма, даже солдаты носят рубашку с галстуком. Но галстук не греет, а в бою только мешает…

В морозном воздухе раздался вдруг высокий и чистый голос женщины. Наверное, многие вздрогнули при этих громких звуках, таких необычных среди снежной пустыни. Итальянский пулемет, стрекотавший слева, ближе к реке, поперхнулся и смолк.

Игорь столько раз перечитывал текст, столько раз слышал, как Цновская тренировалась перед микрофоном, что знал его наизусть. Он в уме повторял сейчас то, что женщина говорила на чужом языке.

«Итальянцы! В этот тихий зимний вечер перенеситесь мысленно на свою родину, к своим близким. Над вашей прекрасной страной еще не зашло солнце.

Подумайте о своих родителях. Как тоскливо им без своих сыновей. Кто позаботится о их старости? Они надеются увидеть вас живыми и прижать вас к своему сердцу.

Вспомните о своих детях! Что принесла мать им на ужин? Кусок черствого хлеба и глоток воды? Ваша жена проклинает тех, кто послал вас сюда и оставил семью без кормильца. Ваша жена плачет по ночам и молит Бога, чтобы вы вернулись живыми.

Молодой солдат, где сейчас твоя невеста? Она пишет письмо тебе, она надеется увидеть тебя. А может быть, она ласкает сейчас немца, чтобы не умереть от голода?

Итальянец, ты нужен дома, ты нужен матери, жене, детям! Ты – мужчина, и они пропадут без тебя. Ты знаешь, что происходит под Сталинградом? Там окружена четверть миллиона немцев. Они гибнут бессмысленно, подыхают от голода, коченеют в сугробах. Так погибнут все, кто пришел на Восток. И ты никогда не увидишь теплого солнца над своей чудесной страной.

У тебя две дороги. Брось ненужную винтовку и приходи к нам. После войны ты вернешься домой, вытрешь слезы матери, возьмешь на руки детей и обнимешь жену. Ты будешь жить! Но если ты не сделаешь этого – навек останешься здесь. В этих снегах будет твоя могила.

Третьего не дано.

Итальянец, подумай, пока есть время!»

Сделав небольшую паузу, женщина начала читать текст снова. Говорила она с таким чувством, с такой сердечностью, что Игорь подумал: нет, это выступление не пройдет даром. Даже у него защемило сердце. А итальянцы и без того неуютно и скверно чувствуют себя в наших просторах.

Игорь имел инструкцию: если противник откроет огонь, чтобы заглушить передачу, прекратить чтение и дать музыку. У него было пять пластинок с лирическими грустными песнями каких-то знаменитых итальянских артистов. Но враг молчал. Все шло отлично. Завтра можно дать обзор событий под Сталинградом и в Северной Африке. Послезавтра – выступление пленного солдата. Этот веселый столяр из Вероны охотно согласился обратиться к своим товарищам.

«Испорчу аппетит нашему красавчику майору», – сказал он. Столяр был человеком одиноким. Другие солдаты отказывались выступать: они боялись, что фашисты репрессируют их семьи…

Когда Цновская читала текст уже третий раз, ударила наконец вражеская артиллерия. Била в те места, где стояли громкоговорители. Никакого ущерба этот огонь не причинил, но продолжать передачу не было смысла: разрывы мешали слушать. Игорь велел радиотехнику прокрутить одну пластинку и на этом закончить.

С левого берега Дона понеслись тяжелые снаряды наших орудий. Рвались они далеко, нащупывая позиции вражеских батарей. Итальянские гаубицы, сохранившиеся, наверно, еще со времен первой мировой войны, тявкнули несколько раз и смолкли. Продолжали стрелять только минометы.

На следующий вечер Игорь убедился, что итальянцы слушают передачу охотно. Опять они открыли огонь с большим опозданием, вероятно, по приказанию сверху.

А еще через сутки Булгаков перебрался со своим имуществом на другой участок плацдарма, и все повторилось снова.

* * *

План предстоящего наступления радовал Прохора Севастьяновича широтой и смелостью замысла. Полоса боевых действий превышала двести пятьдесят километров. Наносилось одновременно три удара: два на флангах, чтобы окружить вражескую группировку, и один в центре, чтобы рассечь ее надвое. Воронежский фронт не имел численного превосходства над врагом. Итальянцы, венгры и немцы хорошо укрепились на высотах донского правобережья, имели две-три оборонительные полосы, систему противотанковых и противопехотных заграждений, резервы в тылу. Чтобы прорвать такую оборону и развить успех, командование Воронежского фронта приняло необычное решение: сосредоточить в ударных группировках девяносто процентов всей пехоты и артиллерии, а также все имевшиеся танки. Другие участки, составлявшие четыре пятых исходного района, оставались почти неприкрытыми. Противник при желании мог где угодно прорвать жиденькую цепочку подразделений. И все-таки риск был полностью оправданным.

Если и прорвутся на левый берег отдельные вражеские группы, это ничего не изменит. Наступать противник не собирался и даже не помышлял об этом. Какое уж тут наступление, когда на южном крыле зияет огромная брешь, пробитая советскими войсками, когда немцы отходят и на Кавказе, и в излучине Дона. Итальянцы и венгры больше смотрели назад, чем вперед: как бы не засидеться в своих укреплениях слишком долго и не угодить в такой же гигантский «котел», как 6-я армия под Сталинградом.

На подготовку операции давалось три недели. Срок вроде порядочный, не то, что бывало раньше: наспех, впритык. Но когда Прохор Севастьянович прикинул, сколько предстоит сделать, даже этого времени показалось ему мало. Дивизия получала пополнение – нужно обучить молодняк. Требовалось перегруппировать силы, расчистить дороги, накопить боеприпасы, продфураж и многое-многое другое.

Генерал установил себе строгий режим: на сон оставалось пять часов, с трех до восьми. Хотел даже ограничиться четырьмя часами, но побоялся, что вымотается.

Днем казалось что никаких изменений в полосе дивизии не произошло. Пусто было на дорогах, безлюдно в населенных пунктах. Жизнь начиналась только в сумерках. Один полк Порошина и большая часть артиллерии по-прежнему оборонялись на плацдарме у высоты Лысой. А два других полка были отведены в тыл. По ночам подразделения «штурмовали» укрепленную полосу – копию той, где сидели итальянцы, учились вести уличные бои в населенных пунктах. Командиры отрабатывали взаимодействие с артиллерией и танками. Саперы, таская воду из прорубей, наращивали лед на реке, готовили надежную переправу для техники.

Главные трудности были еще впереди. Плацдарм за Доном невелик, а накануне наступления туда требовалось перебросить всю дивизию и приданные ей части усиления. Как разместить их там. укрыть от вражеского огня? Боевые порядки будут слишком плотными. Если итальянцы заметят сосредоточение, полки понесут серьезные потери еще до атаки.

Конечно, скрыть подготовку наступательной операции в масштабе всего фронта было практически невозможно. У противника действовала и войсковая, и агентурная, и авиационная разведка. Обеспокоенные фашисты начали перебрасывать на угрожаемый участок новые силы. Поступили сведения о прибытии отдельной танковой бригады и некоторых частей 88-й пехотной дивизии. Если теперь и можно было рассчитывать на неожиданность, то лишь на тактическую. Прохор Севастьянович рассудил: лучше не рассчитывать вовсе. Дивизия готовилась прорывать укрепленный рубеж по всем правилам, после основательной артиллерийской подготовки, при поддержке авиации.

За четверо суток до начала наступления решено было произвести разведку боем, уточнить силы противника и расположение его огневых средств. Для засечки целей на передовую выдвинулись штабные командиры и артиллерийские наблюдатели.

Задача была ответственная, и поэтому Порошин поручил ее лучшему комбату – капитану Бесстужеву. А у того давно уже руки чесались. И ему, и его бойцам осточертело сидеть в отрыве от своих на пятачке, где не высунешь носа из траншеи, не сваришь горячего, не погреешься у костра. Раз в сутки, ночью, доставляли на плацдарм полуостывший борщ и теплый чаек. Таким провиантом особенно не взбодришься.

Юрий давно знал, что разведка боем – это сложнее, чем просто атака. Лезь вперед и вызывай на себя вражеский огонь, будто ты мишень на двух ногах. Противник не дурак, он подпустит поближе и резанет из всех видов оружия. Наши наблюдатели засекут цели, чтобы подавить их потом при артиллерийской подготовке перед наступлением. Дело будет сделано, но попробуй вернуться под огнем в свою траншею, да еще по ровному полю! При отходе бывают самые большие потери. Поэтому Бесстужев собрал ротных и взводных командиров и сказал им так: атакуем решительно, захватываем первую траншею и закрепляемся. Назад не пойдем, во всяком случае до ночи. И еще Бесстужев предупредил – пусть у всех бойцов ушки шапок будут завязаны на затылке. Это – опознавательный знак. Итальянцы тоже теперь обзавелись белыми халатами, как бы не перепутать в горячке.

С вечера к вражеским позициям уползли саперы: резать колючую проволоку и снимать мины. Перед рассветом ударила наша артиллерия. Ударила негусто, не раскрывая своих сил. Три с половиной сотни бойцов поднялись и молча пошли вперед, утопая по колено в снегу. И тут случилось неожиданное. Итальянцы не сопротивлялись. Постреляли немного из пулеметов и оставили хорошо оборудованную, почти не пострадавшую от артиллерии траншею. Батальон ворвался в нее, потеряв всего пять человек.

Противник, вероятно, посчитал, что началось большое наступление. Тень Сталинградского «котла» сделала итальянцев, нервными. Возможно, сыграла свою роль и агитация. Однако Бесстужеву некогда было раздумывать о причинах. Оказавшись в глубокой чистой траншее с дощатым полом и с множеством маленьких блиндажей, он прикинул: а что же теперь? Задачу он выполнил и даже перевыполнил. Но зачем останавливаться, если итальянцы драпают?

Капитан послал к командиру полка связного с просьбой закрепить первую траншею, оставил на флангах заслоны и повел батальон дальше. В полутора километрах от первой находилась вторая траншея.. И справа, и слева итальянская оборона перекипала огнем. Трещали пулеметы, рвались мины, ухали пушки. Но враг в предрассветных сумерках не мог понять, что к чему. Появились группы итальянцев, отходивших из первой траншеи. По ним били из второй, а красноармейцев там приняли за своих.

На бегу расстреливая итальянцев, бойцы ворвались во вторую траншею. Вспыхнула короткая рукопашная схватка. Отступавших не преследовали. Бесстужев приказал скорей закрепляться, используя захваченные пулеметы. Их было много…

В восемь тридцать командир полка, уяснив обстановку, связался с генералом Порошиным. Выслушав его взволнованный доклад, Прохор Севастьянович спросил:

– Что вы предприняли?

– Послал в первую траншею две роты. Больше не могу, оголяю плацдарм.

– Хорошо. Ждите.

Нужно было найти единственно верное решение в этой неожиданной ситуации. К тому же – без всякого промедления. То, что произошло у Бесстужева, – это случайность, редкая удача. Через несколько часов враг опомнится, ударит по Бесстужеву и с фронта, и с флангов. Полтора батальона там не удержатся. И отводить их рискованно. При дневном свете враг расстреляет бойцов в открытом поле перекрестным огнем… Можно прикрыть артиллерией, создать «коридор». Но от потерь не спасешься. Да и зачем отводить людей? Чтобы через четыре дня снова штурмовать те же позиции? Второй раз противник не отдаст их с такой легкостью. Надо использовать удачу, ввести в прорыв всю дивизию… Но это меняет план фронтовой операции, это не в его воле… А если ввести? Противник бросит к месту прорыва свои резервы, ослабит другие участки, облегчит задачу наших главных ударных группировок…

И Прохор Севастьянович решился. Он позвонил на плацдарм и велел командиру полка расширить участок прорыва. Второй полк, поднятый по тревоге, сразу же выступил к Дону. Третий был готов к выступлению.

После этого генерал Порошин связался по телефону с командующим армией. Стараясь говорить спокойно, он доложил о том, что произошло, какие меры приняты, и высказал свои соображения. «Хорошо, – ответил командующий. – Подождите».

Прохор Севастьянович ясно представлял себе, как высокий моложавый командарм шагает сейчас по комнате, обдумывает, взвешивает… Теперь он, наверно, разговаривает по телефону с командующим фронтом и слышит такой же ответ: «Хорошо. Ждите».

Командующий фронтом по комнате ходить не будет. Он грузный, осанистый. Он думает сидя, положив на стол тяжелые руки, поглядывая на карту. Может, он позвонит сейчас в Ставку…

Вся эта цепочка «работала» час двадцать минут. За это время фронт прорыва был расширен на два километра, через Дон переправился полк и рота танков.

– Порошин? Слушаете меня? – раздался в трубке голос командарма. – Бросайте вперед всю дивизию! Правый и левый сосед поддержат! Начинайте всерьез! В двенадцать буду у вас!

Прохор Севастьянович повесил трубку и засмеялся от радости, сказав себе: ну, ей-богу, научились же мы воевать, если за каких-то пару часов поломали громоздкий и сложный план. Оцеративная гибкость – это ведь свидетельство зрелости!

Он вызвал машину и поехал на плацдарм. По дороге в расчлененных колоннах быстро шли батальоны. Над Доном появились было немецкие самолеты, но, встреченные истребителями, повернули обратно, сбросив не больше десятка бомб.

С высоты Лысой хорошо просматривались позиции противника. Батальон Бесстужева ушел уже далеко вперед и вел теперь бой за населенный пункт – там, на самом горизонте, ползли вверх черные клубы дыма. Два полка, введенных в прорыв, «свертывали» вражескую оборону и вправо и влево. Многочисленные дзоты и заграждения противника оказались теперь бесполезными. Итальянцы отходили, почти не сопротивляясь. Через реку гнали на восток первые группы пленных.

День был необыкновенно удачным. Две стрелковые дивизии, вошедшие в прорыв, расширили его на пятнадцать километров. И на столько же километров в глубину продвинулся передовой полк, поддержанный танками. Но Прохор Севастьянович прекрасно понимал, что это только начало. Ближе к вечеру усилилось сопротивление, все чаще появлялись в воздухе немецкие самолеты. Из штаба армии сообщили: противник перебрасывает к месту прорыва крупные силы, в том числе танковую дивизию. Это значит, что главное удалось: резервы противника скованы.

Через Дон двумя потоками двигались на западный берег повозки и грузовики. Переправлялись артиллерийская бригада и стрелковые части. Приказ торопил их скорее выйти в первую линию, чтобы встретить контратакующего врага.

Глубокой ночью Прохор Севастьянович узнал еще одну хорошую новость. Ставка утвердила новое решение командующего фронтом. Утром, на трое суток раньше срока, в наступление перейдут главные ударные группировки, сосредоточенные на флангах.

* * *

Во время наступления командир полка, человек пожилой, осторожный, то по радио, то по телефону предупреждал Бесстужева: не торопись, не теряй связи, закрепляй рубежи. Будь его воля, он развернул бы полк по фронту, намертво сцепил бы фланги с соседями и полз вперед медленно, планомерно, не отставая от других и не выскакивая. Но обстановка требовала другого: гони врага, не давая ему опомниться, обходи укрепленные пункты, прорывайся в тыл, сей там панику. Этого же требовал и генерал-майор Порошин. Командир полка вынужден был подчиняться, хотя не очень верил в непривычные формы ведения боя. Он не настаивал на своем, только просил, предупреждал капитана Бесстужева, чтобы тот не погубил батальон, – боялся ответственности.

А Юрий не боялся. Началось настоящее дело, и сейчас самое неподходящее время беречь себя и людей. Надо выложить все душевные и физические силы, отбрасывать противника так же стремительно, как он шел сюда. Очень ведь далеко до границы! Что там до границы, даже до Киева, до Харькова сотни километров! Когда еще доберешься?

Самому Юрию столько пришлось отступать, так глубоко освоил он эту школу, что теперь без особого труда мог думать за противника, ясно представлял психологию драпающего солдата. Все шло, как по нотам, как бывало и раньше, только с одной существенной разницей: стороны поменялись ролями. Фронт противника прорван, контратаки его резервов отбиты. Части врага отходят разрозненно, управление нарушилось, приказов они не получают, что происходит рядом – им неизвестно. Сейчас один батальон во вражеском тылу способен сделать больше, чем дивизия, наступающая по фронту. Враг услышит пальбу у себя за спиной и начнет отходить.

Нашим при отступлении было все-таки легче. Своя земля, свои люди. Можно было укрыться в лесах, спрятаться в деревнях, переждать, потом пробраться на восток. А где укроются итальянцы и немцы? В лес не пойдешь, там снег выше пояса. В деревне бабы да ребятишки покажут красноармейцам, куда спрятались вражеские солдаты. Вот и старались гитлеровцы держаться кучей, не отставать от своих.

Сбивая в коротких стычках заслоны противника, батальон Бесстужева каждые сутки проходил по пятнадцать-двадцать километров. Тащили три противотанковые пушки, приспособив к ним брезентовые лямки; впрягались посменно И волокли по зыбкому снегу. Почти каждый боец обзавелся немецким «шмайсером» – автоматом. Трофейных патронов было много, а своих не доставляли.

На пути встретилось большое районное село, занятое противником. Командир полка приказал по радио остановиться и готовить атаку. Бесстужев велел радисту ответить, что сели аккумуляторы и связь прекращается. На всякий случай выделил один взвод, чтобы тот постреливал возле села, и рванул дальше на запад. К вечеру противник сам оставил районный центр. Колонна итальянцев отступала по следам Бесстужева. Юрий вынужден был развернуть батальон назад, лицом к востоку. Итальянцы оказались в западне. Голова колонны уткнулась в засаду, хвост тоже прижали русские, а вокруг сугробы.

Противник выкинул белый флаг. Сдались сразу человек шестьсот.

Через неделю после начала наступления, на подходе к железной дороге Валуйки—Лиски, Бесстужев встретил передовой отряд советского танкового корпуса, прорвавшегося с юга. Танкисты прошли ходом километров двести, перехватив все пути на запад, и вражеская группировка оказалась теперь в окружении. Почувствовав угрозу с тыла, итальянцы, немцы и венгры хлынули к станции Алексеевка, надеясь спастись. На дорогах все перемешалось. Советские подразделения оказывались порой впереди противника или шли рядом, по параллельным проселкам. Враг в спешке бросал машины и пушки, убегал налегке.

Бесстужев подумывал: не остановиться ли ему? Батальон таял не по дням, а по часам, хотя потерь почти не нес. Надо было выделять бойцов для охраны раненых, для конвоирования пленных, выставлять посты у захваченных складов.

– У меня задача железную дорогу заклинить, – сказал командир танкистов. – Если перехватим рельсы, тогда всем фрицам крышка, которые от Алексеевки и до самого Дона. Горючее у меня есть, но без людей, ты сам знаешь… Захватить можем, а закрепиться трудно. Немец озверел, плена боится. Собьет нас без пехоты.

– Там немцев нет. Венгры и итальянцы, – возразил Бесстужев. Он колебался. Станция Алексеевка не входила в полосу их дивизии. И не только дивизии, там, наверно, полоса соседней армии. Могут взгреть за самовольство. Да и людей мало. Но танкист рассуждает правильно.

– Итальянцев там не должно быть, – устало произнес танкист, помаргивая красными, воспаленными без сна глазами. – Итальянцев мы уже отсекли. А на железной дороге венгры. И двадцать четвертый танковый корпус. Немецкий.

– Ты наверняка знаешь? – заволновался Бесстужев, вверх и вниз ползали его брови.

– Вчера из штаба разведсводку получил. Остатки двадцать четвертого грузятся в эшелоны.

– Какие дивизии?

– Про дивизии не сказано.

Юрий и раньше слышал, что этот танковый корпус действует где-то поблизости. В прошлом году в него входила 4-я танковая дивизия, может, она и теперь там? Последний раз он встречался с нею под Тулой. У него еще большой счет к тем молодчикам, которые давили людей под Столбцами…

Время затушило, подернуло пеплом боль, сжигавшую после смерти Полины, его жены, раздавленной, расплющенной танковой гусеницей. Он даже улыбался иногда, вновь научился смеяться. Но порой боль вспыхивала с новой силой.

– Хорошо, – сказал Бесстужев, помрачнев и опустив голову. – Тут партизаны в деревне. Человек восемьдесят. Волью их в батальон.

– А не всыпят тебе за это?

– Плевать. Меньше взвода не дадут, дальше фронта не пошлют. А дело мы сделаем. Готовь машины. Двести бойцов у меня будет. Возьмешь на броню?

– Всех подниму.

– Ну, раз так – доставай флягу. Эх-хе-хе! Зробым по чарци, как, бывало, в Бресте у нас говорили! – вздохнул Бесстужев.

* * *

Танки шли быстро, заглушая гулом и скрежетом все остальные звуки, вздымали за собой снежную пыль. Бойцы стыли под ветром на холодной броне.

Обгоняли группы и целые колонны немцев, но не задерживались и не стреляли по ним. Спешили.

Ошеломленные немцы шарахались с дороги, валились в снег и тоже не открывали огня. Лишь раза три возникали небольшие стычки.

Под утро, когда приблизились к станции, когда завиднелись горящие дома, танки остановились. Со стороны станции слышались выстрелы. Бесстужев прыгал, согреваясь, возле головного танка и ругал всех: обидно, что кто-то опередил их.

Но вот возвратился броневик, посланный на разведку. Откинулась покрытая клеенкой стальная дверь, выскочил из черного нутра машины лейтенант в шлеме. Доложил, посмеиваясь: на станции свалка, все лезут в вагоны, немцы стреляют в венгров, итальянцы в немцев, и вообще там кавардак и неразбериха. Самое время ударить.

Командир танкистов вопросительно посмотрел на Бесстужева. Тот помолчал, морща лоб, предложил:

– Давай так: заходи через поселок. Пусть немцы не к домам, а в поле бегут. Там не зацепятся.

– Сделаем!

Командир опустил за собой тяжелую крышку люка. Юрий залез на броню.

К станции вышли по двум улицам, огибая свежие воронки авиабомб. Машины вырвались к платформе и почти в упор ударили по эшелонам. Сразу вспыхнул огонь, начали рваться боеприпасы.

Никогда не слышал Юрий такого многоголосого дикого воя. Тысячи солдат в ужасе метались по лугам, сыпались из вагонов, спотыкались и падали под ноги толпе. Грохот стрельбы не мог заглушить отчаянных воплей. Танковые пулеметы стрекотали не переставая. Автоматчики били не целясь в темную массу, разом приканчивая весь диск. Трупы лежали один на другом.

Пламя, охватившее вагоны, бушевало так сильно, что танки вынуждены были попятиться к станционному скверу. Да и врагов уже не было видно. Те, кто уцелел, бежали в поле, к дальнему лесу. Туда, отсекая им путь, пошли через переезд два бронеавтомобиля.

Работа была закончена. Бесстужев вывел людей на окраину поселка, к перекрестку грунтовой и железной дорог. Бойцы начали окапываться фронтом на восток, чтобы закрыть путь тем колоннам, которые шли сзади, стремясь вырваться из мешка. За домами замаскировались танки.

– Ну, ты возглавляй здесь, – сказал Юрий командиру танкистов. – Я пойду приятелей поищу, – усмехнулся он.

Пленных сгоняли в длинный и низкий сарай возле разрушенного вокзала. Бесстужев велел им выстроиться около задней стены. Скомандовал через переводчика.

– Солдатам и офицерам двадцать четвертого танкового корпуса – три шага вперед!

Из пестрой толпы разномастных шинелей и полушубков отделились полтора десятка фигур.

– Кто служил в четвертой танковой дивизии – шаг вперед!

На этот раз выполнили команду только трое.

– Сейчас будет проверка! – пригрозил переводчик, однако никто больше не вышел.

Перед Бесстужевым – высокий унтер в очках, в изодранной русской шапке, с опорками на ногах. На вопросы переводчика он отвечал быстро и заискивающе. На фронт прибыл из Франции летом сорок второго года. Специалист по аккумуляторам, в русских не стрелял.

Двое других были совсем молоды, лет по восемнадцать, смотрели испуганно и злобно. У одного на грязных щеках остались полоски от слез. Бесстужев подумал, поморщившись, что этот вояка час назад ревел белугой и звал маму. На фронт их привезли минувшим летом, они даже не слышали, что есть в Белоруссии такой город – Столбцы.

Эти остроносые сопляки были противны Юрию, но той страшной ненависти, которая заставляла его раньше стрелять в упор, испытывая мстительное удовлетворение, – такой ненависти он не ощущал. Все это были другие немцы. А может, чувство мести притупилось сегодня: столько набили фрицев, что смерть еще двоих ничего не прибавит. Не стоит руки марать.

– Что с ними делать, товарищ капитан? – спросил переводчик.

– Скажи, что им повезло, – презрительно процедил Бесстужев. – И нечего им здесь курорт устраивать. Гоните всех на рельсы. Пускай своих зарывают. Поезду пройти негде, а у наших саперов и без того забот много.

* * *

С огнем и дымом вырывается из кратера поток лавы, ползет по склону вулкана, сжигая все на пути, ускоряя движение, расширяясь, захватывая новые участки. И нет никакой возможности остановить его. Он расплавит, испепелит любую преграду.

Как огненная лава, ширилось и разрасталось наступление Юго-Западного и Воронежского фронтов, раздвигая свои границы, втягивая в сражение армии соседнего Брянского фронта.

Пехота продолжала добивать остатки, пятнадцати вражеских дивизий, попавших в окружение, а севернее, в районе Касторной, образовался уже новый «котел», в который угодило с десяток немецких соединений. Подвижные войска, танки и кавалерия, ушли вперед, к рекам Осколу и Тиму. А в штабах планировали развивать наступление еще дальше, на Харьков и Курск.

Раскаленный вал войны разрушал и сжигал то, что создано было природой и человеком, оставляя за собой великое множество могильных холмов. Хорошо, если успевали товарищи погибших поставить над могилами дощатые конусы с жестяными звездочками, хорошо, если знали они, какие фамилии написать на табличке. Новые смерти заслонили боль вчерашних потерь: стирались в памяти имена, забывались места, где зарыли павших – и знакомых, и совсем неизвестных. Так велика, так обширна и мучительна была эта война, что забывались не только люди, но и бесконечные бои. Даже целые операции, отнявшие десятки тысяч жизней, тускнели на фоне других, более броских событий, не оставляя в памяти заметных следов.

Внимание людей было приковано к Сталинграду, где задыхались в железных тисках двадцать две немецкие дивизии. Все ждали, когда развяжется этот кровавый узел. А в том же морозном январе 43-го года западнее Воронежа легли костьми сразу двадцать шесть немецких, венгерских и итальянских дивизий, и пленных там было взято больше, чем под Сталинградом.

Острогожско-Россошанская, Воронежско-Касторненская операции: очень уж прозаические, труднозапоминаемые названия носили они. Промелькнули в газетах эти названия два-три раза, а потом больше не упоминались. Только уцелевшие в этих сражениях ветераны долго еще говорили о них. Ведь не шутка – разгромить такую махину, не имея превосходства над ней. А все потому, что воевали с умом, толково, по широкому замыслу.

Прохор Севастьянович подумывал, что если ему доведется когда-нибудь преподавать в Академии, он будет приводить эти операции в пример слушателям как образец быстроты, решительности, гибкости руководства. А то, что в газетах мало писалось о боях западнее Воронежа и что не курился вокруг них фимиам, – это Порошина не волновало.

Сталинград стал своего рода фетишем. Ну и правильно. Там остановили противника, там впервые окружили врага. Пусть и слава витает над тем местом. Людям трудно радоваться успехам вообще в каких-то незнакомых районах, в заурядных городах, которых не упомнишь и не перечислишь. Успех должен воплотиться в конкретной форме. Сталинград особенно подходит для этого. История у него революционная, защитники отличились, имя он носит громкое!

* * *

Деревушка была пустяковая, полтора десятка изб в одну улицу. Но стояла она на возвышенности, вокруг чистое поле, и никакой обходной дороги вблизи. Немцы вцепились в нее, прикрывая отступление. Засели в погребах, в снежной траншее с ледяным бруствером, укрыли за срубами несколько танков. Имей Бесстужев хотя бы батарею 76-миллиметровых орудий, он размолотил бы всю эту оборону за полчаса. Но у него были две легкие пушки. Издали бить бесполезно, а на прямой выстрел немцы не подпускали.

Возле этой деревушки Юрий провозился с остатками своего батальона до утра. Сам взял роту и пошел в обход. Километров пять лезли по глубокому снегу, вымотались начисто, ватники взмокли от пота. И только когда вышли к деревне с тыла, немцы сели на подводы и уехали, заслонившись танками.

Юрий чувствовал себя опустошенным и разбитым. Недели две спал урывками, кое-как. Зарос грязью, тело чесалось. Умываться приходилось снегом, бриться—от случая к случаю.

Жалко было людей, погибших у этой деревни. Тринадцать бойцов и один командир взвода – это чувствительная потеря для батальона, в котором едва насчитывалось сто человек.

Теперь надо бы накормить красноармейцев, но чем? В каком-то подвале политрук разыскал кучу подмороженной репы. Раздали ее по штуке на двоих. Вскипятили воду для чая в котле уцелевшей баньки. На таких харчах много не навоюешь. Но ведь еще не было ни одной армии в мире, где интенданты вовремя обеспечивали бы войска в наступлении.

Согревшись голым кипятком, Бесстужев поплелся в избу поспать на соломе. Шел как старик, шаркая валенками. Его покачивало от усталости, плечи давили вниз, словно налитые свинцом. Ощущение было такое, будто прожил сотню лет и тяготится своим одряхлевшим телом. Испытал он и горе и радость, столько раз видел возле себя смерть, что давно стал равнодушным к ней и не ждал от будущего ничего хорошего, ничего нового.

Только приткнулся возле печки рядом с похрапывающим политруком, прибежал младший лейтенант, выделенный на дежурство, доложил испуганно, что приехал командир дивизии, приказал разыскать капитана, а сам пьет кипяток в баньке.

«Черти его принесли! – мысленно ругался Бесстужев. – Опять задачу поставит. Просто так генералы по дорогам не шатаются!»

Он стряхнул с ватника солому, запихнул поглубже вату, вылезшую из-под заплаты на колене, надел засаленный, прожженный на боку полушубок и затянулся ремнем. Провел рукой по колючей щеке. «А, ладно… Все равно не успею».

На улице стояли несколько автомашин, среди них вездеход и еще одна, штабная, с крытым кузовом, с антенной над крышей. Возле баньки гоготали здоровые румяные автоматчики из охраны, все в новых козьих полушубках, в высоких валенках. На Бесстужева они и внимания не обратили. Но навстречу капитану вышел генерал, и автоматчики сразу смолкли, попятились к грузовику.

– Ну, здравствуй! – протянул руку Порошин, внимательно оглядывая Бесстужева. – Замучился, комбат? Начальство клянешь небось?

– Кляну, – сказал капитан. – Людей нет, жратвы, извиняюсь, нет. Патронов неделю не доставляют, немецкими патронами воюем.

– Знаю, знаю, – кивнул генерал. – Дороги видишь какие? Машины в сугробах стоят. Но патроны и продовольствие будут. Сегодня подбросят на «уточках», я уже приказал… Вот, подарок тебе привез. Вручаю первому офицеру в дивизии, – протянул он маленький сверток. – Носи, воюй! После войны для парадов золотые дадут. А пока эти…

В свертке оказались погоны с двумя полосками и со звездой. Юрий даже растерялся. О введении погон слышал, но увидеть довелось впервые.

Он теперь офицер. Слово-то какое непривычное, так и режет слух… И еще странно: в газете писали, что капитан должен носить четыре маленьких звездочки.

– Товарищ генерал, это ошибка, наверно, – сказал Юрий. – Погоны-то вроде майорские?

Прохор Севастьянович будто ждал такого вопроса, сразу заулыбался, обнял плечи Бесстужева.

– Никакой ошибки, товарищ майор! Досрочно тебе присвоили, за прорыв на станции, ясно? Хотел сообщить, а потом подождать решил. Чтобы сразу со всеми праздниками тебя поздравить. Ну, рад?

– Конечно, товарищ генерал, спасибо вам! – ответил Юрий, а сам все не мог погасить в себе мысль: неужели Порошин приехал только за этим?

– Ну, полчаса у меня еще есть, – посмотрел на часы Прохор Севастьянович. – Стол тут найдется какой-нибудь? Нет? Тогда пойдем в машину ко мне. Чихнем по маленькой, как ты говоришь.

Юрия даже в жар бросило – откуда генерал знает про эту присказку?

– Эге, да ты, оказывается, еще краснеть можешь?! – удивился Порошин. – Ну, не стесняйcя. Я не большой любитель этих чиханий, но по праздникам можно. А в такие праздники, как у тебя, и сам Бог велел. Сколько тебе стукнуло? Двадцать четыре?

– Что? – не понял Бесстужев.

– Да ты что, забыл, что ли? – развел руками Порошин и умолк, видя, как неестественно расширились и остановились глаза Бесстужева, как задергалась изуродованная шрамом щека.

– Забыл, – одними губами шепнул Юрий и вдруг, всхлипнул, закрыл руками лицо.

– Ну, что ты, что ты, – растерянно говорил Прохор Севастьянович, трогая его локоть. – Ну, успокойся давай!

А Бесстужев повернулся и быстро, вобрав голову в плечи, пошел к баньке, не отрывая от лица рук. Захлопнул за собой дверь и бросился на лавку, не сдерживая больше рыданий.

– Да, нервы, нервы, – сказал сам себе генерал. – Переутомление, вот это что. Даже такие кремни, как Бесстужев, и то стерлись…

Не знал Прохор Севастьянович, что Юрия, выросшего без отца и без матери, за всю жизнь поздравляли с днем рождения только дважды: один раз Полина, погибшая в начале войны, и вот теперь генерал Порошин, листавший его личное дело совсем недавно, когда представлял к досрочному званию.

* * *

Прежде чем вернуться в штаб дивизии, Прохор Севастьянович сделал большой крюк и заехал еще в одну деревню – в Чепухино. Издали, с возвышенности, посмотрел и обрадовался: цела! От многих населенных пунктов только развалины да пепелища остались, а Чепухино совсем не задела война.

Вытянулась деревня длинной улицей километра на два. Дома, осевшие среди сугробов, стояли редко, людей не видно. Кое-где над трубами курился дымок. Дорога не наезженная – вездеход едва пробивался. Заметив молодую бабенку с коромыслом, адъютант крикнул из машины:

– Здравствуйте! Где тут Ватутиных дом?

– А у нас полдеревни Ватутины, – игриво ответила молодка. – Хоть ко мне заворачивайте, не ошибетесь.

– Ты того, без шуточек!

– А я и не шучу! – повела плечами бабенка. – Вам-то, поди, Вера Ефимовна требуется? Вот ее крыша.

«Ну, жива, значит! – с облегчением подумал Прохор Севастьянович. – Не огорчу Николая Федоровича».

Дом был обычный, крестьянский, с крыльцом. Порошин, постучавшись, распахнул дверь, шагнул через порог и увидел женщину в длинном платье, с седыми прядями, выбившимися из-под платка. Посреди горницы – раскрытый сундучок, на лавке какие-то бумаги. Женщина держала в руке деревянную рамку с фотографиями, намереваясь укрепить в простенке.

– Добрый день, – Порошин снял папаху. – Порядок наводите?

– От немцев в подполе прятала, – улыбнулась женщина. – Ты кто будешь-то, мил человек?

– Товарищ и сослуживец Николая Федоровича. Наказывал побывать у вас, как только освободим.

– Батюшки! – всплеснула женщина темными сухими руками. – Как он, Коленька-то? Здоров?

– Полный порядок. Растет Николай Федорович. Фронтом командует!

– Не студится? Небось на ветру, на морозе. Не исхудал?

– Что вы, Вера Ефимовна! Мы, генералы, все больше в помещении, в тепле.

– Да ты раздевайся, к столу проходи!

– Спасибо, – Порошин повесил на гвоздь у двери полушубок. – Рассиживаться некогда. Вот только погреюсь у печки. Что Николаю Федоровичу передать? Сестры его как?

– Всё слава Богу, так и скажи. Кланяемся ему, в гости ждем. Хоть на минутку, хоть бы одним глазком. Братья его воюют, остались мы тут одни бабы.

– Фашисты вас не трогали?

– Ничего, пронесло. У нас тут почти и не было немцев-то. Недели две назад заявился какой-то, вроде бы офицер. Ходил со старостой по домам, всю родню ватутинскую переписал, а нас в первую очередь. Испугались мы. Податься некуда. Не убежишь, не спрячешься зимой-то. Сидели да ждали не знай чего. А тут как начало греметь ночью. Вон в той стороне, – показала она. – Погремело и стихло. А днем младшенькая моя, Ленка, прибегает, чуть с ног не сбила: «Ой, мам, наши! Сейчас разведчики через деревню прошли!» Вот и вся война. Только бы назад не вернулись, – вздохнула Вера Ефимовна.

Слушая ее, Порошин разглядывал старые пожелтевшие фотографии. Вот круглолицый, курносый мальчишка с внимательными, чуть удивленными глазами. Одежда какая-то странная. Гимнастерка не гимнастерка…

– Неужели Николай Федорович?

– Он самый, – счастливо улыбнулась мать. – Это еще до революции. В городе он занимался, – гордо пояснила она. – В коммерческое училище определил его учитель из нашей деревни, доброй души человек. Приходил к нам, бывало, уговаривал деда: «Коля, мол, на редкость к знаниям приспособленный, все науки сразу берет, такого обязательно образовывать надо…» А вот снимок из Красной Армии, это уже в девятнадцатом или в двадцатом. Как надел форму, так с той поры не снимает.

– Расскажу, что фотографии сохранили. Порадуется.

– Гостинца бы Коле послать… Одна картошка у нас…

– Не выдумывайте, – сказал Порошин. – Какой еще гостинец генералу. Не голодный, не беспокойтесь.

– Кому генерал, а мне-то сынок. Сала кусочек с осени берегу, он любит сало домашнее.

– Нет, – решительно ответил Прохор Севастьянович. – Ничего не возьму. Он сам к вам заедет, тогда и потчуйте. А мне пора, пока не стемнело.

* * *

В ночь на 12 января 1943 года в Ленинградской области резко понизилась температура. Ртуть в термометрах упала до двадцати пяти градусов. Холодно блестели вмерзшие в черное небо звезды.

С вечера Альфред поспал часа три, а потом больше не мог, мешало волнение. Накинув полушубок, то и дело выходил из теплого блиндажа на улицу, курил, слушал. Изредка доносились приглушенные голоса. Высоко, под самыми звездами, проплывали невидимые самолеты. Стихал звук моторов, а через несколько минут докатывались глухие удары. Авиация бомбила немецкие аэродромы, штабы и узлы коммуникаций.

Обычная фронтовая ночь. Даже, пожалуй, более тихая, чем всегда. И Альфред никак не мог поверить, что рядом с ним, вокруг него укрылись среди снегов в темноте десятки тысяч людей, две тысячи орудий и минометов. Он побывал днем на нескольких батареях, видел замаскированные, с белыми щитами, пушки. Видел, как густо набились люди в первой траншее на берегу Невы и в глубокой канаве возле железнодорожного полотна, тянувшегося метрах в пятистах от реки. Но это были лишь маленькие кусочки мозаики, и он не мог представить себе по ним всей картины, так как никогда раньше не видел сразу столько людей и техники. Он не мог связать красивые цветные схемы, таблицы, длинные колонки цифр с живыми людьми, с металлом орудий, с тяжелыми чушками снарядов, которые разложили сейчас возле пушек артиллеристы. Его ум, привычный к абстрактным выкладкам и обобщениям, всегда с трудом воспринимал конкретное грубо-материальное воплощение того, что казалось простым и понятным в теории.

Ему как штабному работнику было известно, насколько тщательно продуман и распланирован предстоящий бой, сколько сил затрачено на подготовку. Сделаны даже санки для легких пушек и волокуши для пулеметов, лестницы и багры для штурмовых групп, которые первыми ворвутся на вражеский берег. Разум подсказывал, что немцы не усидят, не выдержат напора. Да в конце концов они будут просто уничтожены при столь плотном огне. И все же, понимая это, Альфред сомневался. Он еще не видел отступающих врагов, боялся, что не увидит и в этот раз. Фашисты – умелые вояки. Они наверняка заметили подготовку наступления, приняли меры и теперь тоже сидят затаившись, ждут…

Все офицеры оперативной группы в этот раз были на ногах задолго до рассвета. И сразу же в землянку принесли обед: так распорядился генерал, потому что день предстоял горячий. Кормили штабников гораздо лучше, чем на передовой, Альфред начал даже поправляться, и вообще после долгой голодовки аппетит у него был зверский. Но на этот раз он с трудом осилил свою порцию супа из сушеной картошки и рассыпчатую перловую кашу. Не привык есть в ночное время, да и возбуждение не оставляло его.

Обязанности операторов были определены заранее. Одни оставались на КП артиллерии армии, другие отправились на наблюдательные пункты для связи и для контроля на месте. Альфред спустился в ход сообщения, пошел согнувшись, чтобы не зацепить головой за белую маскировочную сеть. И сам ход сообщения, и многочисленные тупички, вырытые с обеих сторон, были заполнены солдатами. Одетые в полушубки в шинели поверх ватников, они казались громоздкими и неповоротливыми. Бойцов пробирал мороз, а погреться было негде; они прыгали на месте, толклись, приседали. И вся эта масса, скрытая в темноте, шевелилась, покряхтывая, позвякивая оружием и котелками. Альфред с трудом двигался по узенькому проходу, то и дело наступая на чьи-то валенки.

Наблюдательный пункт располагался метрах в ста от реки на невысоком холме. Здесь были еще с прошлого года отрыты два блиндажа с амбразурами и подготовлено несколько открытых площадок, замаскированных сетью. На НП находились два генерала и полковник. Альфред не решился спуститься в блиндаж, а примостился в окопчике, рядом с офицером-летчиком, не очень-то представляя, что и как будет контролировать в присутствии большого начальства. Разве только сверять по плановой таблице, точно ли выдерживают артиллеристы время и режим огня.

Летчик, пожилой и фасонистый капитан, пришел в сапогах и теперь «отрабатывал бег на месте», пытаясь согреться и ворча на погоду. При нем был сержант с радиостанцией, молодой парень с плутоватым лицом. Он взял у капитана банку рыбных консервов, сходил в траншею, а когда вернулся, победно потряс над ухом капитана своей флягой. Капитан глотнул несколько раз, сказал «Порядок!» – и перестал прыгать.

Вскоре Ермакова позвали в блиндаж. Генерал спросил у него, нет ли изменений в плане и как ударят реактивные минометы, по собственным целям или внакладку. Альфред ответил и, пользуясь случаем, поинтересовался, как связываться ему в случае необходимости со штабом артиллерии армии. Генерал показал на телефон.

Потом о нем снова забыли. Он стоял посреди блиндажа, чувствуя, что занимает много места и мешает людям. Попятился к двери и опять ушел к летчику, который как раз доставал в это время из необъятного кармана шинели вторую банку рыбных консервов.

– В такой мороз лучше совсем не пить, а если пить, то через каждый час, – деловито произнес он. – Когда хмель выходит, еще холодней становится.

Слева, над Ладожским озером, небо постепенно становилось багровым, рассвет наступал тревожный. Порозовели снега. Неохотно выползло из сугробов солнце, далекое и маленькое, будто сжавшееся на морозе. От него стало еще холодней.

Альфред следил за стрелкой часов, двигавшейся очень медленно. Осталось десять, девять, восемь минут. Он еще раз посмотрел вокруг. Впереди – зигзаги глубокой траншеи, видны серые шапки, одна возле другой. Дальше – ровный полукилометровый простор Невы с девственно белым снегом. Потом невысокий, но крутой берег с ледяными скатами. Там немцы. Но и там тоже белая нетронутая целина, не видно ни окопов, ни амбразур. Тихо, морозно. Слепит глаза розовый блеск…

Неужели сейчас все это кончится, уйдет в прошлое и начнется новый этап? В одну секунду сломается ход событий, закончится тяжкая эпопея, история пойдет по другому пути. От этой секунды начнется новый отсчет времени… Начнется или нет? Во всяком случае сейчас что-то изменится. Еще минута! А вот уже меньше…

У Альфреда перехватило дыхание. Летчик, тоже не отрывая глаз от часов, торопливо глотал из фляги.

Все! Девять тридцать! Альфред медленно повернулся назад, шепча торопливо: «Ну! Ну!», и в этот момент земля качнулась у него под ногами, с гулом и треском раскатился над равниной первый залп. А за Невой вспыхнули разом сотни огоньков и тотчас угасли, задавленные черным дымом и взметнувшимся снегом.

Громовые удары следовали один за другим. Впереди начали бить орудия прямой наводкой, но их почти не было слышно. Рвались заряды, установленные саперами на минных полях, рвались немецкие снаряды, прилетавшие с того берега, и все эти звуки слились в сплошной гул, сквозь который чудом прорывалась порой близкая пулеметная строчка.

– На! – орал летчик, протягивая Ермакову флягу. – Пей, артиллерия! Твой праздник сегодня!

Противоположный берег быстро покрывался черными воронками, а потом совсем затянулся дымом и снежной пылью. Земля дрожала так, что Альфред боялся – треснет лед на Неве. И лед действительно трескался, на нем возникали полыньи, но не от канонады, а от немецких снарядов.

Дважды появлялись в небе советские штурмовики, падали с высоты, исчезая за стеной дыма, а потом снова взмывали ввысь. Генерал, выйдя из блиндажа, что-то кричал капитану летчику, тот, в свою очередь, орал в микрофон, не заботясь о выражениях.

Артиллеристы противотанкового дивизиона вытащили свои пушки на Неву, на открытое место, катили их по льду, прячась за щитами. Останавливались, били прямой наводкой по немецким дзотам и опять двигались вперед. Вокруг рвались снаряды, взметывая хрустальные конусы дробленого льда. На белом покрове оставались черные трупы, но легкие пушки катились все дальше, к середине реки, а следом бежали подносчики, тащили снаряды. И когда падал убитый подносчик, к нему тотчас бежал с берега другой солдат, бережно собирал снаряды и нес дальше. Бойцы знали, чего стоили эти снаряды! Их вытачивали в блокированном городе, в промерзших цехах. Их начиняли костлявые слабые руки умирающих голодной смертью людей. Начиняли не взрывчаткой, а ненавистью. В каждый такой снаряд был вложен подвиг рабочих, вложены последние надежды тех, кого прямо от станка увозили в санках на братские кладбища.

Их накапливали целый год, один к одному, берегли до светлого праздника. И артиллеристы били ими в упор, без промаха, наверняка.

Третий час длился оглушительный рев канонады. Но главное еще только начиналось. В 11 часов 45 минут грохот достиг наивысшего напряжения. Артиллерия работала теперь на предельном режиме. Как черные торпеды, промелькнули снаряды «катюш», распоров огненными хвостами небо. Ухо с трудом различило вибрирующий гул их разрывов.

Взвились ракеты. Из траншей, из окопов на лед выбегала пехота. Сначала появились небольшие кучки бойцов – штурмовые группы. Автоматчики в белых халатах бежали налегке, огибая разводья. Они даже не стреляли, у них была одна цель: преодолеть открытое расстояние, зацепиться за берег. Следом за ними выскакивали саперы из отрядов разграждения.

Альфреду казалось, что он смотрит захватывающий фильм с быстро меняющимися кадрами. Вот автоматчики уже скрылись из виду, залегли среди воронок, среди изрубленных снарядами деревьев. А на лед валом валила пехота. И справа, и слева, сколько хватал глаз, мельтешили фигурки людей, а следом сыпались из траншей еще и еще. Несли на себе лестницы, деревянные щиты, укладывали их на полыньи. В рев канонады вплетались новые звуки, прорезывалось сквозь грохот протяжное «а-а-а-а-а!..»

И вот уже человеческая волна перехлестнула через простор реки, уже ползли люди по крутому скату, подставляя друг другу плечи, подтягиваясь на веревках. А с нашего берега спускали на лед пушки.

Альфред и не заметил, как правее протянулась по льду щитовая дорога, увидел только, когда на нее, покачиваясь, съехал с берега первый танк и пошел осторожно, словно на ощупь.

Артиллерия перенесла огонь в глубину вражеской обороны, на первый рубеж огневого вала. Пехота, преодолев прибрежные укрепления, ушла дальше и скрылась в дыму. Теперь Альфред не видел, как развивается бой. Через реку продолжали переправляться новые подразделения, все больше появлялось пушек и танков. На той стороне саперы взрывали крутые склоны, прокладывая артиллеристам и танкистам дорогу наверх.

– Кажется, удалось, а? – крикнул летчик и вдруг, подскочив к Ермакову, обнял его, поцеловал в щеку. – Ну, радуйся, черт!

– Да я радуюсь, – смущенно произнес Альфред. Он чувствовал в себе какую-то легкость и приятную усталость, как человек, поработавший много и хорошо. Наверно, это и было счастье, но он не умел выразить его внешне, криками или движениями.

– Старший лейтенант, к генералу!

Ермаков спустился в блиндаж, щурясь после яркого света. Здесь было сумрачно и шумно, сразу несколько человек кричали в телефонные трубки.

– Переносите огневой вал на следующий рубеж, – приказал генерал.

– По плану еще четырнадцать минут.

– К черту план! Ты знаешь – вперед прошли! Пехота легла, своих снарядов боится. Запал пропадет. Перестарались, боги войны!

Альфред подумал: генерал, наверно, прав. Не потому, что он генерал, а потому, что полоса разрывов, протянувшаяся на семь километров, мешала нашей пехоте сделать новый бросок.

Он посмотрел на схему, уточнил, какие части «работают» в этом месте, и вызвал по телефону командный пункт штаба артиллерии. Не прошло и двух минут, как огненный вал в центре прорыва скачком отодвинулся на следующий рубеж. Но на флангах вал оставался на прежнем месте, и Альфред подумал, что дела там идут хуже.

Генерал приказал Ермакову сидеть возле телефона и вскоре потребовал перенести огонь еще дальше. Артиллеристы снова выполнили распоряжение четко и быстро.

Несколько коротких телефонных разговоров – вот и все, что сделал Альфред за этот день. Он понимал: внес свой вклад раньше, во время обсуждений операции, во время подготовки артиллерийского наступления. И если сейчас всё шло без задержек, как и предусматривалось, то в этом была и его заслуга. Он испытывал некоторое удовлетворение. Но было неловко торчать без особой нужды на своем берегу, в безопасном месте.

Зимний день закончился рано. Ближе к вечеру потеплело, повалил густой снег, занося воронки и трупы. В сумерках сражение ослабело и быстро затихло. Обеим сторонам нужна была передышка.

На передовой вспыхивали короткие перестрелки, ползали разведчики, засекая огневые точки. Подремывали в разрушенных окопах, в разбитых блиндажах усталые бойцы. Центр напряжения переместился сейчас в тылы. И немцы, и наши подтягивали резервы, подвозили боеприпасы. Советские саперы строили переправы для тяжелых танков и орудий крупных калибров. Выдвигались вперед части второго эшелона, меняли свои позиции артиллерийские и минометные дивизионы. Утром вся эта масса стволов должна была ударить с новых позиций по новым целям.

Линия фронта застыла причудливыми изгибами, и это очень осложняло работу артиллеристов. Требовалось точно определить передний край, чтобы не попасть по своим. Всю ночь артиллерийские офицеры намечали ориентиры, набрасывали схемы огня. Альфред сидел в блиндаже, обложенный картами, бумагами, схемами и донесениями, сводил в единое целое все эти разрозненные данные, а потом передавал их в штаб артиллерии.

В блиндаже было жарко. Альфред снял гимнастерку, работал в одной нижней рубашке, как бывало раньше в Москве, по старой привычке рассеянно почесывал грудь. Он был в том приподнятом состоянии, когда все делается просто, когда голова работает сама и когда даже трудные решения даются без особого напряжения. Он давно не испытывал такого состояния и теперь радовался, что не утратил своих прежних способностей. И опять на ум ему пришла мысль о решающей машине. Сейчас такой машиной был он сам, но ведь человек не способен на длительное напряжение. Человек устает, а машина будет «думать» безотказно.

Занятый делом, он не обращал внимания на людей, входивших в блиндаж, не заметил, как вернулся с передовой генерал и, наскоро попив чая, бросился на нары отдохнуть. Командиры рот и батарей, полков и дивизионов знали, что делать им на рассвете. Главное было ясно: идти вперед, уничтожая противника там, где он обнаружится. Никакие планы не могли теперь предусмотреть всех поворотов и случайностей боя. А то, что делал Альфред, было важно не столько для артиллерийских частей, получивших уже конкретные указания от своих командиров, сколько для высших штабов, чтобы там могли ясно представлять себе ход сражения и своевременно влиять на него.

Далеко за полночь окончил Альфред обширную сводку. Подсчитывал примерный расход боеприпасов на следующие сутки, а в голове подспудно звучал еще неосознанный, немного игривый ритм. Поставил он подпись, указал число, и само собой выплеснулось ниже подписи четверостишие:

Прошел, промчался славный день В разрывах, в грохоте, в отваге, А я сижу, сижу, как пень, Уткнувши нос в свои бумаги…

Спохватился, когда было уже поздно. Досадливо морщась, заново переписал последний лист, а тот, на котором было стихотворение, скомкал и сунул в карман. Может, пригодится как заготовка для будущего.

* * *

На пятые сутки между войсками Ленинградского и Волховского фронтов, наступавших навстречу друг другу, осталась лишь узкая полоска земли, в некоторых местах не превышавшая двух километров. Но на этих километрах было столько немецких солдат, столько вражеской техники и укреплений, что каждый шаг вперед давался с большим трудом. Без артиллерии и авиации пехота не могла бы продвинуться. Она шла за огневым валом, по изрытой, искалеченной земле, добивая уцелевших фашистов.

Немцы вводили в бой свежие полки, бросали в контратаку танки и автоматчиков. Стены «коридора» суживались очень медленно. Перелом наметился только вечером 17 января, когда советские войска вплотную подошли к Рабочим поселкам № 1 и № 5. Фашисты наконец дрогнули. Продолжая упорно оборонять «коридор», они начали отводить через него свою Шлиссельбургскую группировку, которой грозило полное окружение.

Психологически противник был сломлен. А советские бойцы дрались с особым напором и ожесточением. Люди из тыловых служб стремились ближе к передовой. В наступающих цепях оставались многие раненые. Всем хотелось дождаться той минуты, когда разомкнётся кольцо блокады. Они были как подводники в лодке, долго пролежавшей на грунте, отвыкшие от солнечного света, мучительно задыхавшиеся без кислорода. И вот лодка почти всплыла. Скоро откроется тяжелая крышка, хлынут в люк солнце и воздух, хлынет жизнь!

Старшего лейтенанта Ермакова «послали за опытом», как выражались операторы. Он получил задание на месте проследить и проанализировать стрельбу прямой наводкой по долговременным оборонительным сооружениям противника. Утро 18 января застало его в одном из батальонов 123-й стрелковой бригады. Двигаться тут можно было только ползком, в воздухе густо летали пули, и не поймешь, с какой стороны. Было такое впечатление, что стреляют и впереди, и справа, и слева.

За редкими тонкоствольными соснами виднелись остатки разрушенных бараков и несколько уцелевших строений. Но путь к ним преграждал забор высотой в человеческий рост, со множеством амбразур для пулеметов и легких орудий. Сложенный из двух рядов бревен, между которыми насыпана земля, он был покрыт толстым слоем льда и служил надежным укрытием для обороняющихся. Снаряды не разбивали его. Артиллеристы, прячась за щитами, медленно выдвигали вслед за пехотой свои пушки, стреляли по амбразурам.

В девять часов прилетели штурмовики. Они точно пикировали на объект, бомбы в нескольких местах повредили забор. Пехота готовилась к броску. Слева, за мелколесьем, нарастала пальба, слышались крики «ура!».

За расщепленным стволом сосны лежал младший лейтенант в больших стоптанных валенках. Оборванный хлястик шинели держался на одной пуговице. Лицо черное, помороженное, остро торчат скулы. Он скользнул взглядом по Ермакову и поднес к губам свисток. По сигналу поднялись десятка полтора бойцов, сделали короткую перебежку и рухнули в снег. Выставили два ручных пулемета, прикрывая огнем тех, кто перебегал сзади. Младший лейтенант бил из автомата одиночными выстрелами. Альфред решил не отставать от него.

Впереди, в темной глубине амбразуры, вспыхивали частые огоньки немецкого крупнокалиберного пулемета. Он тарахтел не переставая, пули то ложились веером перед разбитой сосной, взметая снег и с гудением рикошетя от мерзлой земли, то шли высоко над головой, отбивая щепки с древесных стволов. Пулеметчик уже скосил прислугу пушки, пытавшейся бить по амбразуре. Но где-то неподалеку находился, видимо, наблюдатель от батареи, стоявшей на закрытых позициях. Корректировал он скупо и точно. Один 76-миллиметровый снаряд лег перед забором, второй сзади. Третий ударил прямо в забор, но скользнул по льду и взорвался на земле. Батарея сразу же дала очередь: два или три десятка снарядов. Обугленный забор осел, рассыпались бревна. Туда, в этот пролом, устремились бойцы. Но дальше, за забором, были еще огневые точки. В пролом проскочили немногие. Альфред упал рядом с младшим лейтенантом. Слева подбежала другая группа бойцов. Рябой автоматчик в расстегнутом полушубке грохнулся рядом с Ермаковым.

Остатки забора надежно укрывали от пуль. Автоматчик, отдышавшись, перевернулся на спину и достал кисет. Младший лейтенант покосился на него, сглотнул слюну и тоже лег на спину.

– Угостишь, что ли?

– Бери, – протянул тот вышитый, туго набитый мешочек.

– Больно ты щедрый, – удивился младший лейтенант. – Трофеи, что ль, не жалеешь?

– Нет, наша, моршанская. Вчера получили.

Альфред тоже свернул самокрутку. Последнее время с куревом стало лучше, появились немецкие сигареты, но были они слабые и сладковатые. А тут настоящая махорка, крепкая и душистая, не пробованная уже давно.

– Вперед! Вперед! – закричал кто-то.

Младший лейтенант вздохнул, встал на колени, поднес к губам свисток. Приподнялся и рябой автоматчик, бросив наполовину выкуренную самокрутку. Она зашипела в снегу. Альфред пожалел – столько пропадет махорки. Поднял самокрутку и сунул в карман.

Он задержался на несколько секунд, и это спасло его. Мина упала прямо в пролом забора. Младший лейтенант повалился на разбитые бревна. Автоматчик пробежал несколько шагов, а потом зашатался и медленно сполз вниз, цепляясь руками за ледяную стенку. Будто присел возле амбразуры, заглядывая в нее.

Альфред подполз к младшему лейтенанту. Близкий взрыв заставил его вжаться среди бревен. Он видел прямо перед собой стоптанный серый валенок с протертой пяткой, из дыры торчал кусок грязной портянки.

Подтянулся ближе, приподнял голову младшего лейтенанта и сразу опустил ее: вместо лица – кровавая маска с пустыми вытекшими глазницами. В зубах намертво зажат свисток.

Через пролом бежали бойцы в таких же белых полушубках, как и рябой автоматчик. Альфред вдруг поразился: какие они все ловкие, румяные, крепкие. Лихо тащили за собой волокуши с пулеметами. Он вскочил, глядя на них, уже поняв, но все еще не решаясь верить. И только когда увидел, как артиллеристы, оставив пушку, кинулись к белым полушубкам, швыряя вверх шапки, схватил за рукав рослого автоматчика.

– Ты какой? Волховский?

– Не цапай! – оттолкнул тот Ермакова, пробежал дальше, а потом круто повернул назад. Рядом увидел Альфред потное лицо, сияющие глаза, услышал крик:

– Братишка, из Питера?!

Вокруг них быстро сбивалась толпа. Альфреда тискали за плечи, подбрасывали в воздух, кто-то обменялся с ним шапкой. А он улыбался смущенно и радостно, не находя слов, пожимал руки, тянувшиеся к нему со всех сторон.

Потом раздалась команда, бойцы устремились дальше, и Альфред побежал вместе с ними. В наступающей цепи полушубки волховцев перемешались с истрепанными шинелями и ватниками ленинградцев.

* * *

На следующий день, разыскивая штаб бригады, Ермаков снова оказался на окраине поселка возле дерево-земляного забора и не сразу уразумел, что там происходит. За деревьями, по обе стороны поляны, стояли группы из штабных командиров, политотдельцев, интендантов и шоферов. Все принаряженные, выбритые, затянутые ремнями.

Какой-то мужчина крикнул из кузова грузовика:

– Начинаем!

Люди, размахивая оружием, устремились навстречу друг другу, встретились посреди поляны, обнимаясь и целуясь. Но улыбки на лицах были не столько радостные, сколько сконфуженные. Стрекотал киноаппарат, щелкали затворами фотокорреспонденты.

Тот же мужчина скомандовал:

– Стоп! Повтори еще раз. Больше веселья, товарищи! Больше неподдельного ликования! Это же великий момент! Займите исходное положение!

Ермаков увидел, что с поляны убраны все трупы, осталось лишь два мертвых немца. Даже тело младшего лейтенанта оттащили из пролома в сторону. Только вчерашний автоматчик так и стоял на четвереньках, приткнувшись к забору головой и плечом. Он не попадал в объектив, и его не тронули. Альфред подумал, что автоматчик теперь закоченел, его так и зароют скорченного. Будут лежать рядом, в одной могиле, и он, и младший лейтенант в дырявых валенках. А зрители увидят «хронику», которую можно снять где угодно: хоть тут, хоть на Урале, хоть в Забайкалье.

Очень обидно стало Альфреду за этих ребят, которые умерли, даже не зная, что они первыми разорвали кольцо. Он подошел к грузовику и сказал громко:

– Кому нужна такая профанация? Как вам не стыдно!

Режиссер удивленно посмотрел на него и показал рукой: не мешайте. Режиссер просто не понял, о чем говорит этот неуклюжий человек в грязной мятой шинели. Недоставало еще, чтобы он попал в объектив. Один вид его способен испортить такие отличные броские кадры.

* * *

Почти три месяца, начиная с окружения гитлеровцев под Сталинградом, войска генерала Ватутина вели непрерывное наступление. Позади сотни больших и малых боев, бесконечные километры трудных зимних дорог. Фронт Ватутина преодолел за этот срок расстояние большее, чем соседи, глубоко врезался в расположение вражеских армий. Казалось, войска давно уже выдохлись, полностью выдохлись, окончательно выдохлись. Да что там казалось – цифры говорили сами за себя. В батальонах, имевших до наступления по пятьсот человек, осталось по тридцать-сорок активных бойцов. В танковых бригадах – по пять-шесть боевых машин. Общая численность сократилась раз в десять, численность, но не боеспособность – Ватутин никогда не смешивал эти понятия. Война не только арифметика. Большое значение имеет воинское мастерство, наступательный порыв людей, умение использовать подавленность, растерянность, дезорганизованность противника. Очень важен моральный подъем, настроенность войск на победу – так считал он, командующий фронтом, которого не случайно, видимо, в Генштабе называли генералом-романтиком.

Нашлись, конечно, осторожные советчики, подсказывали: не слишком ли выдвинулись вперед, не слишком ли большую ответственность на себя берем, не пора ли остановиться самим, пока все благополучно? Ругать за это не будут… Но где тот предел, на котором остановить войска? Перед Харьковом? Однако и Харьков уже далеко позади, и другие рубежи тоже, а войска Ватутина все идут и идут, гонят противника, путают планы гитлеровцев, не позволяют им создать сплошную линию обороны. И для чего он будет останавливать своих людей? Чтобы потом, через некоторое время, нести во много раз больше потерь при прорыве укрепленной полосы?!

Его теперешнее продвижение, стремительное и безостановочное, уже много раз с лихвой оправдало себя. И не только отвоеванием территории. Немцы несли большой урон пленными, бросали раненых, застрявшую и подбитую технику. А Ватутин ничего не терял, кроме убитых, которых, кстати, было немного. Полки таяли в основном за счет раненых, больных и отставших. Но больные вылечатся, отставшие рано или поздно догонят свои полки, застрявшую, поломавшуюся технику вытащит, отремонтируют. В этом – одно из преимуществ быстрого наступления.

Николай Федорович хорошо понимал, как осложняется с каждым днем положение его войск, какая угроза над ними сгущается. Они оторвались от баз снабжения. Воздушной поддержки практически нет: фашисты, отступая, разрушили все аэродромы, нашим авиаторам слишком далеко было летать. А у врага – развитая сеть дорог для маневра силами и средствами, целая система аэродромов. Гитлеровцы подтягивали подкрепления. Они уже примерно втрое превосходили по численности войска Ватутина, а по танкам – еще больше. Но решительность Ватутина сбивала их с толку. Да и вообще нелегко преодолеть инерцию отступления, переломить ход событий.

То, что делал, чего добивался сейчас Николай Федорович, отнюдь не было огульным движением вперед по методу Гудериана: «до последней капли бензина» или «до последнего танка». Формула, конечно, мобилизующая, но явно с авантюрным душком. Нет, Ватутин использовал реальные возможности для наступления, у него была ясная цель, было четкое понимание роли его войск в масштабе всего советско-германского фронта. Перед немцами – угроза потерять Донбасс. Больше того, при дальнейшем продвижении Ватутин мог замкнуть кольцо окружения вокруг большой вражеской группировки восточнее Ростова. Все это заставляло врага нервничать, искать контрмеры. И получалось так, что сравнительно небольшие силы Ватутина приковали к себе основное внимание гитлеровского командования, сюда стягивались резервы, снимаемые с других участков. А на всем остальном фронте и в нашем тылу между тем советские войска готовились к новым боям, обучались молодые солдаты, выпускалась техника. Каждый выигранный день – в нашу пользу. Ставка и Генштаб не препятствовали Ватутину, не осаживали его: значит, и с их точки зрения он поступал правильно.

Николай Федорович даже не предполагал, какой переполох вызвало у немецкого командования продолжавшееся наступление. Не зная сил и намерений Ватутина, фашисты опасались такой же катастрофы, какая была недавно под Сталинградом. Перспективы виделись им самые мрачные. Чтобы обезопасить положение, гитлеровцы создали новую группу армий «Юг». К середине февраля в ней насчитывалось до тридцати дивизий, в том числе тринадцать танковых и моторизованных —то есть половина всех подвижных соединений, имевшихся у врага на советско-германском фронте. Дивизии эти были пополнены людьми и техникой. Возглавить группу армий было поручено фельдмаршалу Манштейну. Но даже располагая столь мощным ударным кулаком, высшее вражеское командование колебалось. Начать контрнаступление? Или не рисковать, быстро очистить территорию, отвести свои войска за Днепр?

Наконец вмешался сам фюрер. Он прилетел в Запорожье, где собрались Манштейн, Клейст, Йодль и другие руководители вермахта. Совещание затянулось с 17 до 19 февраля. Фельдмаршалы и генералы, еще не оправившиеся после длительного отхода, осторожничали. Однако Гитлер требовал наступать, разгромить вырвавшиеся вперед советские войска, устроить гигантский «котел», взять реванш за Сталинград. Для этого он готов усилить группу «Юг» новыми дивизиями, в том числе снятыми с запада.

Завершилось совещание необычно. 19 февраля на окраине Запорожья появились вдруг советские танки. Это был передовой отряд войск Ватутина, всего лишь несколько боевых машин, израсходовавших почти все боеприпасы. Но шума они наделали много. Гитлер прервал совещание, спешно уехал на аэродром, отдав напоследок гневное категорическое распоряжение: «Атаковать немедленно! Сейчас! Не тратя ни минуты!»

Когда фюрер сел в самолет, на аэродроме разорвалось несколько снарядов. Три или четыре. Советские танкисты берегли боеприпасы. Но если бы они знали, кто находился в самолете, выруливавшем на старт!

Гитлер был так напуган этим обстрелом, что никогда больше не выезжал к линии фронта.

Приказ о контрнаступлении был отдан. В тот же день вся мощь вражеского ударного кулака обрушилась на войска Ватутина. Не выдержав такого напора, они начали отступать. С этого момента два фронта, Юго-Западный и Воронежский, вынуждены были отходить, ведя упорные сдерживающие бои. Фашисты вновь овладели Харьковом. Но ни о каком реванше не могло быть и речи. За месяц, неся большие потери, немцы продвинулись до Белгорода и там были окончательно остановлены. Образовался южный фас так называемого Курского выступа, или Орловско-Курской дуги. А действия генерала Ватутина в той операции стали предметом споров для нескольких поколений военных историков.

* * *

В Подмосковье, во всей средней полосе еще держались пасмурные дни, докатывались с севера массы холодного воздуха, а на юге в полную силу хозяйничала весна. Спокойное ласковое море отдыхало после зимних штормов. Солнце, едва поднявшись, быстро нагревало крупную гальку адлерского пляжа, отсыревшую за ночь; курился над пляжем почти неприметный парок, забились струйки горячего воздуха, размывая очертания береговой полосы, покачивая, приподнимая густые кроны деревьев.

С конца мая в Адлере начали купаться даже ребятишки: такой теплой была вода. Загорали на пляже раненые, лечившиеся в бывших домах отдыха, приезжали на машинах летчики освежиться после ночных полетов. Немало было и гражданских мужчин в полувоенной форме, смуглых, крепких и волосатых. С утра они деловито ходили по учреждениям, сжимая портфели, или торговали на рынке, а во второй половине дня стекались к морю. Случалось, что появлялся патруль, проверял документы. Мужчины показывали какие-то справки и удостоверения, предлагали бойцам выпить вина, угощали орехами, семечками и сушеным инжиром.

Под вечер возвращались с моря рыбачьи шхуны. Разгрузившись возле завода, становились на рейде. К берегу шли двухвесельные «тузики». Там, где они приставали, собирались местные жители, надеясь купить ставриду или тяжелую, будто отлитую из металла, кефаль.

На башне поста СНиС мигал огонек фонаря-ратьера, размахивал флажками сигнальщик, переговариваясь с проходившими вдали кораблями. Почти непрерывно гудели в воздухе самолеты. Они прилетали с севера, разворачивались над зелеными кудряшками невысокой горы и, блеснув в лучах солнца, шли на посадку. С аэродрома поднимались новые, проносились над пляжем и уходили вправо, на Новороссийск. В те редкие часы, когда прекращалось гудение моторов, становилось слышно, как шумит быстрая и мутная после дождей река Мзымта.

Возле деревянного причала ошвартовался большой охотник, длинный и невысокий, выкрашенный серо-голубой краской, под цвет моря. Краснофлотцы со швабрами в руках драили палубу. Несколько человек спустились на берег, смеялись, покуривали, топтались на гальке, радуясь твердой земле.

К причалу подошла высокая черноволосая женщина в старенькой, аккуратно выглаженной гимнастерке со споротыми петлицами, в грубых солдатских ботинках. Несла на руках ребенка, совсем еще маленького, запеленутого в простыню.

Краснофлотец, дежуривший у причала, кивнул женщине, чуть приподнял краешек простыни, так, чтобы солнце не попало в глаза ребенка, увидел соску, розовые чмокающие губки. Покосился по сторонам, нет ли начальства, и сказал негромко: «Иди. Только быстро!»

Он уже не первый раз видел эту женщину. Она жила где-то поблизости. Военные корабли швартовались в Адлере редко, а женщина будто ждала их, появлялась сразу же.

Женщина остановилась возле узкого трапа, круто падавшего вниз, на блестящую палубу. Попросила вахтенного матроса:

– Товарищ, позови командира или помощника.

Из двери рубки выглянул человек в офицерской фуражке. «Ну, что еще там?» Увидел женщину, привычно одернул китель, бегом поднялся по трапу.

– Вы ко мне? Чем могу служить?

– Простите, старшего лейтенанта Горбушина вы не знаете? Матвея Горбушина? – спросила она, как спрашивала уже много раз, всегда волнуясь и немного смущаясь. И, еще не получив ответа, поняла – знает! Раньше ей всегда говорили: «Нет», а этот офицер медлил, смотрел на нее пристально, изучающе.

– Он моряк?

– Да, конечно.

– Может, не старший лейтенант, а капитан-лейтенант?

– Мы не виделись целый год.

– Его мальчик-то?

– Не мальчик, Светлана… Вот назвала, а ему, может, и не понравится.

– Светлана Матвеевна… Ничего звучит, – одобрил офицер и предложил: – Пройдемте ко мне.

Заботливо помог женщине спуститься по трапу, открыл перед ней дверь.

В маленькой комнате было прохладно. Женщина положила ребенка на стол, на морскую карту, испещренную пометками глубин. Офицер дал ей карандаш и лист бумаги.

– Пишите. Если смогу – передам.

– Где он сейчас? Что с ним?

– Не знаю. Я видел его в марте. Черное море теперь тесное, от Новороссийска до Поти. Где-нибудь встретимся.

Офицер не мог сказать ей, что видел Горбушина в главной базе, где оснащались реактивными установками новые катера, и что капитан-лейтенант командовал звеном таких катеров. Это была военная тайна. Не мог он сказать и о том, что эти катера базируются теперь в Геленджике, не так уж и далеко от Адлера.

Осторожно, чтобы не обидеть женщину, он расспрашивал, давно ли знает Горбушина, где живет, кем работает. Она отвечала сдержанно, ни на что не жаловалась, но он понял, что живется ей плохо. Снимает комнату у чужих людей, нигде пока не работает. Вот окрепнет Светлана, тогда устроится медсестрой в санаторий. У нее есть подруга, с которой воевали в Крыму и которая теперь служит в Сочи, в госпитале.

Моряк узнал ее адрес и, пока женщина писала письмо, сходил к старшине, ведавшему продуктами. Спросил, есть ли у него в запасе сгущенное молоко, рис и вообще что-нибудь такое, чем может питаться ребенок. Минут через пятнадцать старшина отправился на берег, насвистывая и помахивая туго набитой кисо́й.

В каюте убрали со стола карты, вестовой постелил скатерть и принес тарелки. Обедали вчетвером: женщина, командир, его помощник – молодой лейтенант и молчаливый мичман, годившийся обоим офицерам в отцы. Распеленутая Светлана барахталась на диване и тянулась ручонками к блестящим пуговицам на кителе командира.

Едва кончился обед, с поста СНиС принесли какую-то записку. Командир извинился, сказал: «Пора», – и проводил женщину на причал.

Большой охотник отошел задним ходом, развернулся, оставив белесый след на воде, и двинулся в открытое море. Часовой, кивнув, пропустил женщину на берег.

Метрах в пятидесяти от причала, сложив одежду на расстеленные газеты, загорали двое мужчин с черными усиками. Прислоненная к портфелю бутылка была наполовину пуста. Над куском сыра кружились мухи.

Женщина задержалась, укачивая плачущего ребенка. Один из мужчин сказал нарочито громко, чтобы ей было слышно:

– Ты знаешь, какая разница между женщиной и «катюшей»?

– Не знаю, объясни, пожалуйста!

– Понимаешь, «катюшу» заряжают в тылу, а стреляет на фронте…

Оба расхохотались, нагловато рассматривая ее. Женщина смерила их презрительным взглядом и пошла с пляжа, осторожно ступая разбитыми ботинками по камням. Она не оборачивалась и не видела, как краснофлотец-часовой вразвалочку, не спеша приблизился к мужчинам, как хрустнула под прикладом винтовки недопитая бутылка с вином.

– Катись отсюда, ты! Остряк-самоучка!

– Зачем гонишь? Здесь не запретная зона. Документ надо? Пожалуйста – документ!

– Катись! – повторил краснофлотец. – А то поплывешь у меня со всем барахлом!

Мужчина, ворча, прыгал на одной ноге, надевая штаны. Краснофлотец закинул за спину винтовку и вернулся к причалу.

* * *

В эту рискованную операцию Матвей напросился сам. Он знал, что в районе Керченского пролива немцы поставили многочисленные минные поля, у кромок полей ходили дозором сторожевые суда. На побережье укрыты прожекторные установки и артиллерийские батареи.

Керчь – единственный порт, через который снабжалась немецкая армия, зацепившаяся за Таманский полуостров еще зимой, во время отступления гитлеровцев с Кавказа. Около двадцати вражеских дивизий, полмиллиона солдат и офицеров, удерживали плацдарм на Кубани, в глубоком тылу советских войск. Боеприпасы, снаряжение, продовольствие, пополнение – все поступало для этой огромной армии через Керчь. Другого пути не было. И очень уж заманчивым казалось прорваться в порт, обрушить залпы реактивных установок на причалы и склады, забитые снарядами, на головы немцев, ожидавших своей очереди переправляться через пролив.

Адмирал предупредил: надежда на успех невелика. Советские катера пытались пробиться в Керчь несколько раз – и безуспешно. Возвращались после этих попыток немногие. И все-таки Горбушин настоял на своем.

Месяц назад два катера, которыми командовал Матвей, уничтожили немецкую батарею севернее Новороссийска. Однако это не принесло удовлетворения. У них мощное оружие, хотелось ударить реактивными снарядами по важной цели. Такой довод Горбушин использовал в разговоре с начальниками. Но было и другое. Еще зимой, получив резкое письмо от Ольги, Матвей как-то сник и затосковал. У всех людей есть близкие, есть любовь, привязанность. А у него – пусто.

Странно у него получалось, не мог он сразу оценить, какая встреча случайная, а какой человек надолго останется в нем. Лишь спустя время понял Матвей, как привязался он к Максимилиану Авдеевичу Квасникову. Не было у него раньше такого доброго умного друга. Не было и нет: даже могила Квасникова осталась по ту сторону фронта, за «голубой линией», как называли ее немцы. Часто вспоминал он Руфину, с ней ему было бы легко и просто. К ней, наверно, можно прийти, рассказать обо всем, что камнем давило сердце: о гибели моряков на безымянной кавказской горе, о своем одиночестве, о той удушающей злобе, которая сжимает горло при одном лишь воспоминании о фашистах.

Мужчине тоже хочется иногда расслабиться, отдохнуть, услышать теплое слово.

Матвея тянула, звала к себе Керчь: по ночам снился ему ступенчатый склон Митридата, горящий в ночи город. Он бредил, спорил с Максимилианом Авдеевичем, звал Руфину. Может, эти люди и этот город так ярко вошли в его жизнь потому, что сам он впервые познал войну, познал силу мужества и обыкновенность смерти. Он помог спастись Квасникову и Руфине, а они, сами не зная того, помогли ему приобрести уверенность, стать выше в собственных глазах. В зыбких буднях войны, с быстрой сменой людей и событий, эти двое были какой-то зацепкой, каким-то прочным островком в его памяти, и он часто возвращался мысленно к ним, советовался и отдыхал с ними. Вот они-то, наверно, сумели бы понять его желание прорваться в пролив, увидеть очертания знакомого берега.

Помогло ему именно то обстоятельство, что немцы выделяли в дозор большое количество судов и что нашим катерам давно уже не удавалось прорваться через линию дозора. Немцы слишком уверовали в надежность своей охраны, притупилась их бдительность. Помог и мелкий, похожий на туман дождь, надвинувшийся с севера вместе с ночной темнотой.

Несколько раз Горбушин видел силуэты немецких судов. Прибавь он ход, немцы наверняка обеспокоились бы. Но Матвей нарочно снижал скорость, полз как черепаха, и фашисты, очевидно, принимали его катер за свой.

К берегу приближался осторожно. Справа была мель, слева – минная банка. Немцы не могли даже и предположить, что какой-то корабль сам залезет в такую западню, тем более ночью. Второй катер остался прикрывать Горбушина с тыла.

Матвей видел впереди смутные расплывчатые круги автомобильных фар. В туманную ночь немцы, не ожидая налета авиации, ездили без всякой опаски. По данным разведки, в этом месте находились казармы, что-то вроде перевалочного пункта для солдат, прибывающих на пополнение.

Оранжевыми стрелами взвились ракеты, огненные хвосты их быстро истаивали вдали. Секунда, другая, и на берегу плеснуло пламя, яркое даже в тумане. Комендоры быстро перезарядили реактивные установки. Оба катера одновременно ударили по казармам еще раз.

Матвей повел судно назад; осторожно, малым ходом, стараясь не влезть на мель. Дело было сделано. Сотню, а может, и несколько сотен немцев сбросили они с чаши весов. Но Матвей сдерживал радость; он напрягся внутренне, всем телом, всем существом своим чувствуя опасность.

Множество прожекторов обшаривали небо и воду. Немцы нервничали, не понимая, что происходит, белесые лучи перекрещивались, двигались рывками, то стреляя вдаль, то укорачиваясь, прижимаясь к урезу воды.

Немецкие сторожевики обнаружили их у выхода из пролива. Сворачивать было некуда. Горбушин дал полный ход. Вздымая вихри пены и брызг, понеслись катера сквозь пеструю, сверкающую завесу цветных трасс. На ходу дали еще один залп, выпустили по сторожевикам последние снаряды и попали: за кормой вспыхнуло высокое желтое пламя.

Горбушин уже вырвался из зоны обстрела, когда заметил, что второй катер отстал. Радист крикнул: там поврежден мотор, падают обороты! Матвей повернул обратно, навстречу немцам, чтобы отвлечь на себя их огонь, прикрыть отход товарищей.

У него было одно преимущество перед противником – скорость. Катер несся стремительно, делая столь резкие повороты, что сам Матвей едва удерживался на месте. Такое маневрирование мешало пулеметчику вести прицельный огонь, но и немцы никак не могли пристреляться, хотя били сразу с трех кораблей.

Сильный толчок отбросил его от штурвала. Он попытался подняться, но тело сделалось тяжелым и непослушным. Наплывала липкая, глухая темнота. Борясь с ней, Горбушин ворочался на палубе, чувствуя, как падает скорость, как вздрагивает катер от близких разрывов. Вот он остановился совсем, раздался оглушительный треск, в глаза больно плеснул огонь.

Потом наступила тишина. Корма катера быстро опускалась вниз, нос поднимался. Матвей услышал жадное хлюпанье воды, врывавшейся сквозь пробоины. Кто-то дергал его за ноги, пытаясь вытащить из тесной рубки. Но Матвей подумал, что уже поздно: холодные язычки лизнули его лицо, непослушные губы ощутили знакомую горечь морской воды.

* * *

Головка автомата медленно ползла вдоль броневой плиты. Сварочная дуга трещала под флюсом, плавя металл. Неля отключила аппарат и полюбовалась швом. Гладкий и серебристый, он прочно спаивал края двух плит. Не было на нем ни трещин, ни раковин. Такие швы несравненно надежней, чем сваренные вручную. Они даже крепче, чем сама броня.

Неля видела, как испытывали на полигоне танк. Пушки стреляли с близкого расстояния и фугасными, и бронебойными. Те танки, которые выпускались год назад, просто развалились бы от множества попаданий. А теперь некоторые снаряды пробивали борта, но ни один шов не разрушился.

Еще осенью всю сварку вели вручную. Неля подготовила тогда две бригады. Работали, не считаясь со временем, слепли от вспышек, уходили из цеха едва живые. Сил оставалось только добраться до общежития и упасть на кровать. Сейчас вместо целой бригады «ручников» работает один сварочный автомат, причем работает скорей и надежней. Сдавать готовые танковые корпуса стали в несколько раз быстрее. Парторг завода говорил, что автоматической сварки нет еще нигде за границей, только у нас.

Доведись встретиться с изобретателем АСС, Неля сказала бы ему спасибо и от рабочих, и от танкистов, и от себя лично. Не будь нового аппарата, ее ни за что не отпустили бы с завода в Москву. А тут получила вызов со старого места работы, и пожалуйста. На заводе и без нее достаточно квалифицированных сварщиков. Сама учила их, сама готовила, теперь даже обидным показалось, что ее не особенно уговаривали остаться. Главный инженер только вздохнул: ничего не поделаешь, есть инструкция, в Москве тоже люди нужны… Сам, наверно, позавидовал Нельке.

Уезжала она прямо из цеха, проработав напоследок со своими девчатами до обеда. Сняла спецовку, натянула ватник. Девушки всплакнули на прощанье, гурьбой проводили до проходной. Там Неля сдала пропуск и забрала свои вещи: старый чемодан да узел, в котором были зимнее пальто и валенки.

Достать билет в пассажирский поезд не было никакой возможности. Знакомый военпред устроил ее в эшелон с танками, уходивший с товарного двора. И это было очень здорово, потому что Нелька сразу почувствовала себя как дома. Военпред, наверно, наговорил о ней семь верст до небес, сопровождающие эшелон танкисты относились к девушке прямо-таки почтительно, уступили ей лучшее место в теплушке и дали тюфяк с одеялом. Но Неля решила, что в теплушке будет только ночевать, а днем интересней сидеть в танке и смотреть вокруг.

Она выбрала себе машину, корпус который варила сама вместе с белобрысым смешливым Петькой Кукушкиным. Маленький и подвижный, он пришел в цех после восьми классов, ему едва стукнуло пятнадцать лет. Работал наравне со взрослыми, а в кино на вечерние сеансы его не пускали. Он очень обижался. Действительно, вырвется человек раз в неделю в клуб, да и то от ворот поворот. Неля даже поставила этот вопрос в завкоме, оттуда дали указание директору клуба, и Петька потом ходил на все новые фильмы.

Она провела рукой по ровному шву на холодной броне и подумала: насколько теперь все проще! А как мучились сварщики в первые месяцы работы, обрубая натеки и «бородавки»! Какое счастье, что ей тогда пришла в голову мысль о карбиде…

Неле приятны были эти воспоминания, приятно было слушать перестук колес, прислонившись плечом к надежной громаде танка. Забылись и изнуряющая усталость двенадцатичасовых смен, и холод общежития, и тоска по родному городу, по своим близким…

Эшелон долго стоял на станциях, ожидая очереди, зато на перегонах мчался быстро, наверстывая время.

Июньские дни радовали просторными горизонтами, солнцем, зеленью и многоцветьем полей..

Оказавшись на одной из главных железнодорожных магистралей, Неля была поражена: какая же силища катилась на запад! Все пути на станциях были забиты поездами. На открытых платформах высились танки и разобранные самолеты. Но особенно много артиллерийских орудий, прикрытых сверху брезентом. Не десятки и не сотни, а, наверное, тысячи пушек везли к фронту. Были среди них совсем маленькие, как игрушечные, были средние, с набалдашниками пламегасителей на длинных стволах, были огромные, напоминающие слонов с толстыми хоботами. В открытых дверях теплушек толпились молодые солдаты в новом обмундировании. Возле запломбированных вагонов с боеприпасами степенно прохаживались часовые. Зеленые пассажирские составы встречались редко, казались странными и неуместными в этом военном потоке.

Неля с гордостью восседала на броне «своего» танка. Пусть для незнакомых людей она – обыкновенная девчонка в замасленном ватнике. Но ведь этот танк, и следующий, и еще три танка в конце эшелона сделаны с ее помощью. Порой это казалось удивительным даже самой Неле. Она внимательно разглядывала свои руки, покрытые ссадинами, трогала пальцами твердые бугорки мозолей. Маленькие руки – и огромный танк! Вот бы всем рабочим побывать на этой дороге, посмотреть, в какой мощный поток сливается сделанное ими. А то ведь каждый трудится в своем цеху над одной или несколькими деталями, каждый видит только свою каплю, не видит порой даже готовой продукции и не представляет, в какое море сливаются капли и ручейки. А поглядеть своими глазами – лучше любой агитации, любых бесед… Может, хоть после войны кто-нибудь догадается устроить для рабочих такой смотр!

В Рязани эшелон всю ночь простоял на запасном пути, всю ночь к начальнику эшелона приходили и уходили какие-то офицеры. Из разговоров девушка поняла, что составу изменили маршрут. Наутро начальник эшелона объяснил Неле, смущенно улыбаясь, будто в перемене повинен был он сам.

– Надеялись в Москву вас доставить, но не получается. Вы уж простите. На юг едем. – Понизил голос и добавил доверительно: – Все туда поворачивают. Опять, видно, там узелок завязывается!

Неля не особенно огорчилась. До Москвы недалеко, как-нибудь доберется на местном поезде. Жаль только было расставаться со своими танками. Она даже взгрустнула, лаская напоследок взглядом шершавые плиты корпуса, обтекаемую литую башню с длинным орудийным стволом. Залезла в люк, прислонилась щекой к холодному гладкому шву и сказала танку, словно живому: «Ну, ни пуха тебе, ни пера!»

* * *

Третье военное лето началось спокойно.

В зимних сражениях обе воюющие стороны, особенно немцы, понесли крупные потери, однако стратегические резервы были еще далеко не исчерпаны. Вооруженные силы обеих сторон продолжали расти. К лету войска Советского Союза и Германии усилились, как никогда раньше.

В начале 1943 года фашисты произвели тотальную мобилизацию, призвав сразу два миллиона мужчин. Численность армии увеличилась до одиннадцати миллионов человек. За короткий отрезок времени вдвое возросла продукция танковой и авиационной промышленности. Но немецкие генералы знали, что советские войска не только сравнялись с противником по количеству и качеству техники, но и обгоняют быстрыми темпами. Одна за другой появлялись на фронте новые танковые и авиационные армии, артиллерийские дивизии, соединения гвардейских минометов. Эвакуированная в тыл промышленность работала теперь на полную мощность.

Офицеры и солдаты воюющих армий получили большой опыт как в обороне, так и в наступлении. Боевые возможности войск считались примерно равными. Войска могли выполнить любой приказ своих полководцев. Исход предстоящих сражений во многом зависел теперь от талантливости, от предвидения руководителей, от правильного стратегического замысла.

Пока отдыхали пушки, в незримой схватке скрестились умы. Экзамен на зрелость сдавал высший генералитет.

Два года боев не принесли немцам решающего успеха. Война затянулась, и каждый месяц затяжки уменьшал шансы гитлеровцев на победу. За неделю немцы могли создать и вооружить одну дивизию, а русские за это же время успевали оснастить и выставить две или три. И чем дальше, тем стремительнее возрастала эта пропорция.

У фашистов оставалась последняя возможность спасти положение: пока русские не имеют подавляющего превосходства, пока не открыт второй фронт, снова сосредоточить на Востоке все силы и наступать, предупредив удар советских войск.

Если летом 1941 года немцы могли позволить себе роскошь вести наступательные операции по всему фронту, если в 1942 году у них имелось достаточно сил, чтобы двигаться вперед на южном крыле фронта и ставить перед собой далеко идущие цели, то теперь они не мечтали об этом. Теперь внимание гитлеровских генералов было приковано к одному участку.

Линия фронта вытянулась почти по прямой от Ростова до Ленинграда. И лишь возле Курска образовался выступ протяженностью около 200 и глубиной до 120 километров, вдававшийся в расположение немецких войск. Было очень заманчиво срезать этот выступ вместе с находившимися в нем советскими армиями, ослабить противника, создать условия для дальнейшего наступления, как это было в прошлом году под Изюм—Барвенково.

Гитлер любил повторять то, что ему удавалось. Он, а за ним и его генералы, отбрасывая приемы и методы, не принесшие решительных побед, канонизировали удачи, даже случайные, руководство теряло гибкость, глубже укоренялись стратегические и тактические шаблоны. Гитлер не хотел учиться. Он считал себя почти богом, а боги не учатся. Он не мог поверить, что противники, позже Германии вступившие в школу современной войны, овладеют знаниями, опытом быстрее немцев и уже поднялись на ступень выше.

Советское командование, готовясь к летней кампании, учло все сильные и слабые стороны противника, учло свои прошлые ошибки. Гитлеровцы «срезали выступы» и в 41-м, и в 42-м, делали это почти всегда успешно. Наверняка они попытаются теперь срезать и Курский выступ.

Ставка решила: наступать не будем! Пусть наступают немцы. Войска Центрального и Воронежского фронтов получили приказ зарыться в землю, создать непробиваемую оборону, измотать и обескровить противника. В район Курской дуги направлялись резервы, сюда шла новая техника. А войска соседних фронтов, Брянского и Западного, готовили тем временем наступление на Орел, во фланг и тыл ударной группировки противника.

Ошибиться, не распознать планы гитлеровцев было бы сейчас очень страшно. А ошибиться было нетрудно, так как даже сами фашисты еще не знали достоверно, когда и где именно будут они атаковать.

4 мая Гитлер собрал в Мюнхене совещание высшего военного командования, чтобы обсудить план операции «Цитадель». Фельдмаршалы и генералы еще только обдумывали, как лучше нанести удар. А советские войска в Курском выступе уже заканчивали к тому времени основные оборонительные работы.

Генерал-инспектор бронетанковых войск Гейнц Гудериан приехал на совещание без определенной точки зрения. Его беспокоило лишь одно: по плану операции важная роль отводилась новым танкам «тигр» и «пантера». А танков этих было пока немного, в их конструкции обнаружились недостатки, для устранения которых требовалось время.

Еще до начала обсуждения у Гудериана испортилось настроение. В зал, мимо него, прошел фельдмаршал фон Клюге. Надменный, с брезгливо оттопыренной губой, он высокомерно ответил на приветствие Гудериана. И сразу всколыхнулась старая обида. Вот он, враг номер один, над которым Гейнц торжествовал когда-то победу и который одним ударом выбил его из седла на целых полтора года. Этот педант командует группой армий «Центр», пользуется доверием фюрера, на его мундире не хватает места для наград. А Гудериан из-за его козней едва не лишился всех благ, едва не умер от болезни сердца… Ни к кому у него не было такой ненависти, как к фон Клюге.

Нет, борьба между ними еще не закончена. Но теперь надо быть особенно осторожным, надо ждать, когда наступит подходящий момент для расплаты.

Гудериан не столько слушал доводы «за»и «против» наступления на Курской дуге, сколько следил, как воспринимает их фюрер. Любимец Гитлера генерал-полковник Модель решительно заявил: операцию следует отменить. Русские уже создали глубокоэшелонированную оборону, усилили свою артиллерию, отвели в резерв механизированные войска, лучше беречь силы и ждать.

Слова Моделя подействовали на фюрера, было видно, что он колеблется.

Речь Манштейна прозвучала невразумительно. Он был хороший стратег, но плохой оратор. В общем, он за наступление, если ему дадут еще две дивизии. Зато фон Клюге говорил твердо и коротко. Он настаивал, чтобы операцию «Цитадель» начали как можно скорее. Гитлер слушал фельдмаршала внимательно, однако без одобрения. И Гудериан понял, что сейчас самое подходящее время сделать выпад в сторону противника, поколебать его авторитет в глазах Гитлера.

Гудериан сказал, что с большим трудом ему удалось укрепить бронетанковые силы. Но если их бросить на прорыв заранее подготовленной обороны, потери будут огромны. А пополнить войска танками в ближайшее время вряд ли удастся, потому что надо заботиться не только о Восточном фронте, но и об обороне на Западе. Некоторые военачальники живут только сегодняшним днем, беспокоятся только о своем участке, не считаясь с масштабами и перспективой…

Говорил, а сам думал: если наступление провалится, его акции не упадут: ведь он предупреждал… А если «Цитадель» закончится победой, никто не упрекнет его за осторожность.

Он видел, как хмурится фельдмаршал, и это доставляло ему удовольствие.

К окончательному решению так и не пришли. Гитлер заявил, что еще подумает. Он был на редкость спокоен, приветлив. Совещание окончилось, но генералы не спешили покинуть зал. Беседовали старые знакомые, обсуждали деловые вопросы.

Фюрер спросил Гудериана, нельзя ли увеличить в мае выпуск «пантер»? Тот ответил, что можно. В таких случаях всегда надо отвечать положительно, этим создается вес и впечатление незаменимости. Заводы как-нибудь вывернутся за счет других машин, за счет плана следующего месяца. Но это детали. Главное, фюрер будет доволен, что получит в мае 320 «пантер». И он, действительно, так обрадовался, что даже подставил локоть Гудериану, позволил взять себя под руку.

В минуты хорошего настроения Гитлер любил, чтобы с ним разговаривали неофициально, делились сомнениями. В этом, наверное, тоже был определенный смысл. Он хотел знать мысли своих помощников. Гудериан, чутко улавливавший оттенки душевного состояния фюрера, не замедлил поинтересоваться:

– Почему вы желаете начать наступление на Востоке именно теперь? Почему нам не подождать?

– Хотя бы из политических соображений, – ответил Гитлер. – Мы должны укрепить свое положение в мире.

– Но разве люди знают о городе Курске? Миру безразлично, находится ли Курск в наших руках или нет. Гораздо важнее, что мы находимся в России и не намерены отходить. Это люди понимают.

– Да, вы правы, – с оттенком горечи произнес фюрер. – И все же нам надо наступать, хотя при мысли об этом у меня сразу начинает болеть живот.

– Он очень верно реагирует на обстановку, – в тон Гитлеру ответил Гудериан. – Следовало бы отказаться от рискованной затеи.

– Я подумаю. Еще есть время.

Этот разговор показал Гудериану, что фюрер полностью вернул ему свое доверие, относится к нему с таким же расположением, как и в прошлые годы. Он вышел из зала, ощущая прилив бодрости. Ему сказали, что в соседней комнате его ожидает фельдмаршал фон Клюге. Было ясно, что фон Клюге хочет выяснить взаимоотношения. Он встретил Гудериана спокойно и сдержанно. А Гейнц был сейчас возбужден.

Фельдмаршал поинтересовался, в чем причина ненормальных отношений, сложившихся между ними. Гудериан ответил, что в декабре 1941 года с ним поступили подло… Такое слово вырвалось у него сгоряча, он пожалел об этом, но было уже поздно. Сухая кожа на лице фельдмаршала покрылась малиновыми пятнами. Он встал и вышел не попрощавшись.

Ну что же, если раньше они скрывали взаимную враждебность под маской вежливости, то теперь эта маска больше не требовалась.

Через неделю, в Берлине, к Гудериану приехал шеф-адъютант фюрера. Усмехаясь, Шмундт достал из большого желтого портфеля лист бумаги: «Познакомьтесь, это касается вас».

После первых же строк у Гейнца задергалось веко и стало мокро под мышками. Фельдмаршал фон Клюге писал Гитлеру о полученном оскорблении. Фельдмаршалу известно, что дуэли запрещены, но он не видит другого способа защитить свою честь, поэтому просит у фюрера разрешения…

Гудериана охватил страх. Фон Клюге слыл хорошим спортсменом и метким стрелком. Это же идиотизм – погибнуть от его руки в то время, когда карьера вновь начала складываться удачно. И почему гибнуть? Потому что этот педантичный фельдмаршал всерьез верит в пустые фразы о фамильной чести и прочей мишуре?! Кому это сейчас нужно!

Фон Клюге рассчитал точно. Он выбрал Гитлера как бы посредником. Если Гитлер разрешит дуэль – Гудериан не сможет увильнуть от нее. А если не разрешит, честь фельдмаршала все равно будет восстановлена. Он сделал то, что мог, остальное от него не зависит.

Прохаживаясь по комнате, генерал Шмундт поглядывал на расстроенное напряженное лицо Гудериана, пряча улыбку.

– Что думает об этом фюрер? – спросил Гудериан.

– Фюрер слишком высоко ценит вас обоих, чтобы допустить такое мальчишество. Он сказал: недоставало еще, чтобы мои генералы били друг друга…

– Разумеется, – поспешно ответил Гейнц. – Я согласен написать фельдмаршалу. Я объясню, почему погорячился… Но это не означает, что я могу забыть прошлое.

– Дорогой генерал, сейчас важно уладить все официально. В крупной игре побеждает тот, у кого больше терпения.

Вместе со Шмундтом Гудериан составил небольшое письмо к фельдмаршалу, вежливое, но ни к чему не обязывающее. Потом они пообедали, и Гейнц постепенно успокоился. Он старался не вспоминать об этой неприятности, о своем унизительном страхе. Придет время, и он рассчитается за все это. А сейчас силы и нервы нужны были для работы.

Гудериан ездил по танковым заводам, по училищам, инспектировал запасные части, следил за своевременной отправкой на Восток новой техники и пополнения. Вопрос о наступлении все еще не был решен, Гитлер не сказал своего последнего слова, но подготовка к операции шла полным ходом. Возле южного и северного фасов Курского выступа сосредоточивались две группировки небывалой мощности. Почти миллион солдат, десять тысяч орудий и минометов, около трех тысяч танков и самоходок, более двух тысяч истребителей и бомбардировщиков – вся эта масса людей и техники, сконцентрированная на нешироком участке, должна была обрушиться на советские войска, смять и раздавить их.

Гитлер не спешил начинать операцию, пока не убедился, что сделано все возможное для быстрого разгрома противника. Лишь 1 июля, собрав в Восточной Пруссии генералов, которым поручалось руководить «Цитаделью», он объявил, наконец, свое решение.

Совещание у Гитлера закончилось во второй половине дня. А ночью в Москве уже знали: немцы начнут наступление на Курской дуге между 3 и 6 июля.

Верховный Главнокомандующий приказал немедленно предупредить об этом генералов Рокоссовского и Ватутина, возглавлявших Центральный и Воронежский фронты.

* * *

В трудную осень 1941 года на дороге между Орлом и Мценском впервые применил полковник Катуков танковые засады. Немецкие машины накатывались на позиции наших стрелков, а наши танки неожиданно начинали бить по противнику с флангов. Тогда этот метод подсказала жизнь. Как бы иначе сдержал Катуков своими пятьюдесятью машинами сотни гудериановских?

О действиях танковых засад Катуков написал статью, которая год спустя вошла отдельной главой в Боевой устав танковых войск. И если раньше применял он засады в силу необходимости, то теперь использовал этот прием обдуманно, как одну из форм активной обороны.

Получив приказ выдвинуть свои войска на острие немецкого прорыва, навстречу 4-й танковой армии гитлеровцев, в которую входили лучшие фашистские дивизии СС, такие как «Рейх», «Мертвая голова», «Адольф Гитлер» и еще с десяток, не имевших столь громких имен, командующий 1-й танковой армией генерал-лейтенант Катуков доложил генералу Ватутину свои соображения. У противника много сил. У него тяжелые танки, вдвое превосходящие по весу наши «тридцатьчетверки». Выгоднее бить его не во встречном бою, а из укрытий, с места, во фланг.

Вечером немцы почувствовали, что это значит. Генерал армии Ватутин сам наблюдал за одним из таких боев. Около сотни вражеских машин черными жуками ползли на позиции наших стрелков. Артиллерия встретила их ураганным огнем, их заметало землей, но они ползли и ползли, оставив за собой лишь несколько задымившихся коробок.

Головные машины перевалили окопы стрелков, начали уничтожать нашу пехоту, когда из рощи выскочили полтора десятка советских машин. Выскочили, остановились и с короткой дистанции беглым огнем ударили по бортам немецких танков. Противник сразу попятился.

На поле и возле рощи Ватутин насчитал двадцать три подбитых танка. В сумерках трудно было рассмотреть, где свои, где чужие. Но ведь наших-то было всего полтора десятка!

– Подбитые машины эвакуируем и восстановим, – сказал Катуков, стоявший рядом с Ватутиным. – При лобовой атаке наши потери были бы значительно больше. У немцев сильная артиллерия.

– Действуйте, как сегодня, – кивнул Ватутин. – Я говорил с Верховным, он приказал измотать противника и не допустить прорыва до тех пор, пока не начнут активные действия Западный и Брянский фронты.

– Завтра мы продержимся, – сказал Катуков. – И послезавтра. Но немцы наращивают силы.

– Ничего, – усмехнулся Ватутин. – Мы тоже не лыком шиты! Верховный придал нам 2-й и 10-й танковые корпуса.

Генерал Ватутин не упомянул о том, что из резерва Ставки в его распоряжение выдвигается еще и 5 я Гвардейская танковая армия. Надежность обороны была обеспечена. Однако до поры до времени Ватутин рассчитывал обойтись без этой армии. Она должна была сыграть свою роль позже.

* * *

С наступлением темноты бой ослаб, но не прекратился. На передовой все перемешалось. Во многих местах немцы продвинулись вперед, а некоторые высоты, оказавшиеся в тылу врага, еще удерживали советские бойцы. Опасно было вести артиллерийский огонь или бить реактивными снарядами: того гляди накроешь своих.

За день генерал-майор Порошин потерял половину дивизии. Один полк, оказавшийся в полосе главного удара, целиком лег под бомбами, снарядами и гусеницами танков. Второй был отрезан вклинившимися немцами и вел бой в тылу противника отдельными группами. Третий полк был отведен на несколько километров и занял новый оборонительный рубеж.

В полночь Порошин бросил вперед батальон автоматчиков и восемь оставшихся у него танков. Бойцы поспевали за машинами бегом, с ходу рассеяли немецкое подразделение, скапливавшееся в балке для утреннего наступления, и меньше чем за час пробились к окруженному полку. Оттуда, с поля дневного боя, вышли с автоматчиками человек пятьсот уцелевших бойцов, вынесли столько же раненых и прикатили два десятка орудий.

Майора Бесстужева доставили на КП дивизии. Несли его на плащ-палатке четверо артиллеристов, а Игорь со своими людьми шел следом. Бесстужев был весь обмотан бинтами, на которых пятнами проступала кровь. Тот, кто перевязывал майора впопыхах, под огнем, позаботился все-таки о его документах, вырезал кусок гимнастерки с карманом и с орденом, сунул в полевую сумку. Бесстужев прижимал ее к груди, не расслаблял рук, даже когда уходило сознание.

Вздрагивая то ли от боли, то ли от холода, Бесстужев попытался доложить Порошину, как прошел бой. Но Прохор Севастьянович накрыл его шинелью и велел скорей отправить в госпиталь.

– Товарищ генерал, не посылайте! – прохрипел Бесстужев. —. В госпиталь не посылайте! В медсанбат меня…

– Что? – не понял Порошин. – В медсанбате не оставят. Нельзя с такими ранами в медсанбат.

– Прошу, прикажите! Я выздоровею! – приподнялся Бесстужев. – Из госпиталя неизвестно куда пошлют… А тут у меня всё. Дивизия для меня как дом!

Прохор Севастьянович взял горячую и влажную руку Бесстужева, сказал успокаивающе:

– Хорошо, хорошо! Булгаков, передай главному врачу – пусть оставят…

* * *

Следующий день принес с собой все, что было вчера. Опять завывали в дымном небе самолеты и сыпались бомбы, опять раздирал уши грохот разрывов, опять горела земля и ползали черные танки. Только злобы и ожесточения было еще больше. Немецкие танки шли на штурм лавинами, по сотне, по полторы, сразу в нескольких местах. Немецкая артиллерия прокладывала им путь стеной огня. Такую же стену ставили на пути врага наши артиллеристы.

Гитлеровцы пробивались вперед буквально метрами, но все-таки пробивались, вгрызаясь в нашу оборону. Едва захватывали они один рубеж, впереди возникал другой. Фашисты подтягивали новые силы и начинали новый штурм.

Когда противник приблизился к траншее, которую занимали остатки поредевшего бесстужевского батальона, врага контратаковали (в который раз) наши танки. Зеленый быстроходный Т-34 несся навстречу черной приземистой машине. Оба танка были покрыты вмятинами. У обоих молчали пушки, кончились, видимо, снаряды.

Сближались они стремительно, с двух концов заглатывая гусеницами искалеченную землю. Игорь следил напряженно: кто не выдержит, кто отвернет?

Они не отвернули. Танки столкнулись со скрежетом, с лязгом, с треском. «Тридцатьчетверка» с разгона влезла на броню немца, подминая его под себя. Игорь так и не понял, какой танк взорвался первым, но запылали они оба. Огонь быстро растекался вокруг, вздыбился высоко вверх и никого не выпустил из стальных коробок.

* * *

Короткий, но сильный дождь освежил воздух, вновь горячо засияло солнце. Из молодого березняка тянуло парным запахом влажной теплой листвы. На плексигласе кабины радужно сверкали чистые капли.

Сергей Панов откинулся на бронеспинку, потом подался вперед, удобней устраиваясь на сиденье. Посмотрел на ведомого: тот помахал рукой – все в порядке.

Оторвавшись от стартовой дорожки, самолет плавно пошел ввысь. Быстро уменьшались дома, будто сжимались рощи и перелески, зато так же быстро расширялся горизонт.

Как всегда в воздухе, старший лейтенант Панов ощутил свободу и легкость. Земля стесняла его. Там слишком много предметов вокруг, слишком мала скорость. А наверху – простор бескрайний, свобода полная, без всяких ограничений. Тут он чувствовал себя полным хозяином и, будь его воля, летал бы с утра до вечера, тем более на новеньком «яке»! Машина маневренная, лёгкая, послушная, с мощным вооружением. И, пожалуй, самое главное – скорость у нее больше, чем у любого немецкого истребителя.

Раньше Панов летал на английском «харрикейне». По сравнению с «яком» это была просто неповоротливая телега. Панов считал себя прирожденным летчиком-истребителем, но за год сбил на «харрикейне» всего пять немецких машин. Из них три тихоходных транспортника. А на Курской дуге записал на свой счет шесть машин за шесть дней! Это была настоящая работа, ничего не скажешь!

Вообще хлопцы дрались как звери! Вчера радио сообщило: за четверг 8 июля в районе Курска сбит 161 самолет противника! Трудно даже представить такое количество машин. Целая дивизия, а то и больше! Немцам не дают хозяйничать в воздухе. Только они появятся – наши уж тут как тут, и начинается между небом и землей смертельная драка до последнего патрона, до сухих баков.

В своем полку Сергей Панов имел пока что самый крупный боевой счет. Молодые летчики еще только оперялись. Опытные ребята действовали осторожно, расчетливо, наверняка. Это был костяк полка, надежные товарищи в бою. Панов уважал их, но втайне чувствовал свое превосходство над ними. Не видел он в них настоящего таланта. Они воевали без особого подъема, без увлечения. А для него каждый полет, каждый бой был праздником, торжеством смекалки, ловкости, смелости. Невероятно обострялась интуиция. Даже не оглядываясь, он видел, чувствовал, что происходит вокруг и откуда грозит опасность.

Давно, «на гражданке», Сергей прочитал в какой-то книге, что мужчины маленького роста бывают обидчивы, самолюбивы, стремятся выделиться и поэтому часто добиваются крупных успехов на жизненном поприще. Там говорилось даже, что все вожди и правители, получившие власть не по наследству, выдвинувшиеся в ходе борьбы, были, как правило, малорослы.

Это, наверно, правда. Обидчивость и стремление показать себя проявились у Сергея еще в начальной школе. Он был самый маленький в классе, к тому же еще остроносый и лохматый, над ним часто подсмеивались. Он, затаившись, думал ехидно: «Ну и пусть, все равно я умней вас!»

Он старался быть первым во всем. Лучше всех играл в чеканку и в «чижика». В мальчишеских свалках дрался неистово, избитый в кровь бросался на сильных ребят и побеждал своей яростью. Повзрослев, начал заниматься боксом, играл в футбол, часами возился с гантелями, набивая мускулатуру. При этом учился первым в классе, чтобы его портрет не снимали с доски отличников.

После школы поступил на завод, на тот самый, где работал отец. И здесь Сергей тоже стремился выделиться, опередить сверстников. Через год он стал слесарем-стахановцем. Во время торжественных собраний его выбирали в президиум, сидел там рядом со старыми, заслуженными рабочими.

Молодежь увлекалась авиацией. Летчик Чкалов был прямо-таки кумиром. «Стану таким, как он!» – решил Сергей и пошел без отрыва от производства учиться в аэроклуб. Его сразу оценили. Панов «чувствовал воздух», как выразился инструктор. Потом была летная школа, потом война…

И вот теперь Сергей Панов стал асом. В небе он весел и спокоен, тут он король. А на земле – все тот же раздражительный низкорослый паренек с острым носом, с круглыми, неприятно-пронзительными глазами, ко всему прочему еще самоуверенный и заносчивый. Таким он казался себе рядом с товарищами, особенно если находился в дурном настроении.

Прожив двадцать два года, он встречался только с одной женщиной, красивой и полнотелой официанткой из командирской столовой. Он был слишком наивен, искренен в таких делах и почти влюбился в нее, но скоро понял, что официантка к нему равнодушна. Просто сблизились случайно, после вечеринки. Она спала с ним, а думала о другом. Через неделю сказала брезгливо, что он воробей и пусть ищет себе воробьиху. Сергей понял, вспыхнул и ушел, затаив ненависть ко второй половине рода человеческого.

Официантку вскоре уволили за то, что она слишком часто меняла поклонников. А Сергей потом называл женщин не иначе как бабами и считал, что все они на одну колодку и всем им нужно только одно. Исключение составляла лишь девушка из санитарного поезда, Настя Коноплева, которую он вспоминал с теплым, радостным чувством. У нее были необыкновенные глаза: чуть раскосые, серьезные и очень чистые. Он хорошо представлял их себе, они успокаивали его, как успокаивало ощущение полета…

Думать о Насте приятно, однако пора и сосредоточиться. Истребители шли на высоте пять тысяч метров над редкими кучевыми облаками. Внизу была линия фронта, виднелся дым, ломаные линии траншей, но вскоре все осталось позади. Пронеслась слева группа самолетов: то ли «петляковы», то ли «мессершмитты-110». Они так похожи друг на друга, что и вблизи различить трудно. Панову некогда разбираться. У него своя задача, своя цель.

Третий раз вел Панов звено истребителей на «свободную охоту» в немецкий тыл. Полет ответственный. Внизу враг, внизу немецкие аэродромы. Свои далеко, помощи не попросишь. Полк ведет воздушный бой в районе Прохоровки. Когда начнет иссякать горючее, и наши, и немецкие самолеты повернут к своим аэродромам. Летчики устали. Боевое возбуждение улеглось, внимание притупилось. Летчик думает только о том, как посадить машину и отдохнуть. Это самые удобные минуты, чтобы неожиданно броситься на противника с высоты, из-за облака, ударить длинной очередью с короткой дистанции, хладнокровно, наверняка…

«Мессеры» появились с востока, когда звено Панова сделало несколько кругов над облаками. Восемь тонкохвостых машин с черными крестами на длинных фюзеляжах шли ниже «яков» и, торопясь домой, не заметили ожидавшую их опасность.

Панов не спешил. Он вовсе не хотел втягиваться в длительный бой, рисковать людьми и машинами над вражеской территорией. Он следил за немцами. Вот ведущий распустил «мессеров» на посадку. Снизилась первая пара, за ней начала снижаться вторая.

– За мной! Бить всем! – скомандовал Сергей, бросая свой «як» вниз, в разрыв между облаками.

«Мессершмитт» быстро увеличивался в прицеле. Секунда, еще, еще… Перекрестье сетки накрыло кабину летчика, и в это мгновение Сергей нажал на гашетки. Две длинные пулеметные очереди легли точно, немецкий самолет вспыхнул и круто пошел вниз. Набирая высоту, Панов оглянулся. К земле, вытягивая дымные хвосты, падали три «мессера». Все «яки» шли за командиром.

– Нормально! – крикнул Панов. – Нормально, ребята! Сделали три панихиды! Теперь домой!

У них еще оставались горючее и патроны, но путь предстоял долгий, могли быть всякие встречи. Конечно, на «яке» нетрудно оторваться от преследования, но Панов имел твердый принцип: от врага не бегать! Даже если нет патронов, заходи в ложную атаку, нависай сверху, действуй на нервы!

Они уже миновали линию фронта, когда ведомый доложил, что видит шесть бомбардировщиков «хейнкель-111». Сергей мельком взглянул на часы: в запасе несколько минут, можно произвести атаку. Но без затяжного боя, в один заход.

– Бить самостоятельно! Иду на ведущего! – крикнул он.

Самолеты сближались стремительно. Засверкали огоньки встречных выстрелов. Сергей поймал «лоб» бомбардировщика в перекрестье прицела и нажал спуск.

Секунда – и враги позади. У одного «хейнкеля» отвалилось крыло, и он штопором падал к земле, словно намереваясь пробуравить ее. Все «яки», выдерживая строй, шли вслед за Пановым. Старший лейтенант удовлетворенно хмыкнул. «Вот чистая работа! Соображать нужно! Сперва головой выстрелить, потом пулеметом!..»

В этот день их поднимали в воздух раз за разом. К вечеру летчики измотались. Взбадривали себя шоколадом. Сергей съел целую плитку, чуть не стошнило. В минуты отдыха, пока техники осматривали «яки», заправляли их горючим и боеприпасами, летчики валялись в тени на траве, вялые и распаренные. Есть никому не хотелось, только пили холодный квас, который официантки приносили прямо к машинам.

А потом снова команда, снова в воздух!

Шестой вылет они сделали в район Прохоровки. Там творилось что-то невообразимое. Земля затянута была черной клубящейся пеленой: дым, копоть и гарь поднимались высоко в небо. Сквозь редкие «окна» виднелись танки: множество танков, и двигавшихся, и стоявших на месте. Куда ни глянь – пламя, машины, люди.

Тесно было и в небе. Под редкими облаками, в мутном закопченном воздухе носились самолеты всех типов. Косяками плыли тяжелые «юнкерсы», ссыпая бомбы. На плотные косяки вражеских бомбардировщиков, стараясь рассеять их, бросались «Яковлевы» и «лавочкины». Мелькали «мессеры» и «фокке-вульфы», «петляковы», «ильюшины», «хейнкели». Тут было все, что накопили противники, готовясь к решающей схватке.

Сумятицу и неразбериху усугубляло еще и то, что снизу били зенитные пушки и пулеметы. Били наугад, не видя за дымом, где свои, где чужие. Рядом с синим дымком русских снарядов вспыхивал черный дым немецких зениток.

Сергей вел свое звено в самую гущу боя, издалека выбирая цель. Вспомнились вдруг слова Насти, что с воздуха и кровь не увидишь, и стоны не расслышишь. Так она сказала после кино. Вот посмотрела бы она на эту бешеную коловерть, на этот кусок неба, где исчерчен пулями, снарядами и осколками каждый метр!

Грузный двухметровый «юнкере» открыл огонь первым, одновременно разворачиваясь и пытаясь уйти. С бортов бомбардировщика потянулись к «яку» длинные трассы. Сергей бросал машину то вправо, то влево, быстро настигал немца, мешая ему вести огонь на участке сближения.

А потом – рывок! Он уже не замечал трасс, забыл на несколько секунд обо всем, видел перед собой только прицел. Длинная очередь по левому мотору. Короткая – по правому. Разворот через крыло. Взгляд назад: «юнкере» падал, оставляя за собой две черные, быстро расширявшиеся полосы.

Ведомый следовал за Пановым, но еще двух машин, которые он привел с собой, не было видно, и они не отвечали по радио. А может, просто Сергей не слышал их: эфир полон был криков, команд, ругани, трещали в нем грозовые разряды.

Да и некогда было разговаривать. Два быстрых «фоккера» шли на старшего лейтенанта сверху, имея преимущество в скорости. Уклоняясь от удара, он бросил машину в пике, потом почти отвесно полез вверх.

Но и немцы были, видно, опытными летчиками. Они носились за ним, надеясь «зажать» с двух сторон, а ему даже нравилась эта рискованная игра. Стремясь зайти в хвост «фоккеру», он гонял машину на пределе, ломал линию полета так круто, что закипал и белой пеной срывался с консолей воздух, а перегрузка вдавливала в кресло его маленькое худощавое тело.

Он настигал врага, но «фоккер» уходил от него в самый последний момент, то вилял в сторону, то резко проваливался вниз. Теперь уже не фашисты, а сам Панов был захвачен погоней. Ни он, ни его ведомый не заметили в азарте, как высоко над ними появились еще два «фоккера» и начали разворот, выходя для атаки на встречно-пересекающемся курсе.

Сергей всадил все-таки очередь в немца, радостно вскрикнул, когда брызнули в стороны куски хвостового оперения и «фоккер», потеряв управление, клюнул вниз отяжелевшим носом. Но почти в ту же секунду промелькнула над Пановым черная тень, возникли вдруг на крыле рваные пробоины, со звоном разлетелись стекла на приборной доске, бедро обожгло такой болью, что Сергей скорчился на сиденье, почти потеряв сознание. Самолет ринулся вниз, но Панов снова взялся за управление.

– Ранен! Я ранен! Прикрой! – крикнул он ведомому.

«Фоккер» уже развернулся и опять шел на него в лобовую атаку. И тогда Сергей, забыв про боль в бедре, направил свою машину навстречу гитлеровцу. «Фоккер» хлестал прямо в лицо пулеметным огнем, но Сергею было безразлично. У него осталось несколько снарядов, он мог стрелять только наверняка. И он влепил эти снаряды в мотор немца.

Они проскочили так близко один от другого, что машину Панова даже качнуло воздушной волной. Не столкнулись просто чудом. Сергей подумал об этом, хотел посмотреть, как падает «фоккер», но боль в бедре вспыхнула с такой силой, что он не смог сдержать стон. Тревожный голос ведомого звучал в наушниках:

– Что с тобой? Что? Ты потянешь?

Он вел машину как во сне, вел по привычке, по интуиции, ничего не соображая. Было такое ощущение, словно тело его от бедра до самого мозга пронзил тонкий раскаленный прут. Сергей будто горел внутри, так жарко и душно было ему. Он даже подумал: зачем мучиться? Хотел достать пистолет и прервать эту невыносимую боль, нырнуть в бесчувствие, в тишину.

Но ему жаль было машину, такую умную, сильную и послушную. На ней еще летать да летать..

Смутно, как сквозь туман, различил Сергей знакомый аэродром, белые полотнища посадочного «Т». На этом заметном знаке он сосредоточил все внимание: то видел его отчетливо, резко, то знак расплывался, превращаясь в белесое колеблющееся пятно среди зеленоватого сумрака.

Приземлился он благополучно, хотя правая нога совсем не подчинялась ему. У него еще хватило сил нажать левую педаль и отклонить машину в сторону, чтобы освободить место для посадки ведомого.

* * *

Вот уже неделю без пауз, днем и ночью, бушевало Курское сражение, заглатывая и сжигая все новые и новые войска. На севере, в районе Орла, немцам удалось продвинуться всего на шесть километров. На юге, возле Белгорода, они вклинились в позиции обороняющихся на три десятка километров, однако и тут рано было говорить об успехе. Немцы так и не вышли на оперативный простор.

Генерал Манштейн недаром считался одним из лучших гитлеровских полководцев. Трудно изменить в ходе боев направление главного удара, сделать это неожиданно для противника, но Манштейн решился на такой шаг. Две группировки, наступавшие в сторону Курска, должны были продолжать свои действия, отвлекая внимание русских. А тем временем под покровом ночи, тайно огромный кулак сосредоточивался возле населенного пункта Прохоровка. Сюда были брошены резервы, сюда подтянулись дивизии, снятые с флангов.

На участке шириной менее десяти километров Манштейн собрал тысячу танков и самоходных орудий, не считая бронетранспортеров, артиллерии, минометов. Сто танков на километр – такого еще не бывало!

Этот тяжелый бронированный каток, следуя за огневым валом, должен был раздавить оборону советских войск, обойти с востока город Обоянь и наступать на Курск.

В ночь на 12 июля, перед началом решающего сражения, Манштейн уснул спокойно первый раз за неделю. Он мог позволить себе отдых: наступление подготовлено, никаких осложнений произойти не должно. Даже если русские раскрыли его планы, они ничего не смогут сделать. Армии Воронежского фронта, ослабленные в боях, связаны по рукам и ногам теми дивизиями, которые продолжают атаковать их. Разведка гарантировала, что в двухсоткилометровой полосе, прилегающей к фронту, у русских нет сейчас бронетанковых соединений, способных отразить удар.

Он был прав, этот расчетливый и решительный полководец, с точностью аптекаря взвесивший все шансы. Он не учел только того, что советские войска стали теперь не такими, как в прошлом году, и даже не такими, как минувшей зимой. Он не учел, что ими командуют генералы, умеющие мыслить, рассчитывать и руководить по меньшей мере не хуже, чем Манштейн или Гудериан.

Немцы еще не начали свою тайную перегруппировку, а генерал Ватутин уже предвидел ее. Логика, опыт, знание противника подсказывали ему, что так продолжаться не может. Враг находится в тупике, он должен решиться на новый шаг, на новый бросок. В штабе Манштейна еще только готовился приказ, а на карте Ватутина стоял уже знак вопроса, точка которого приходилась на Прохоровку. «Почему именно здесь? – спрашивал себя генерал и отвечал: – Потому что здесь удобная местность, потому что здесь они могут добиться решительного успеха, потому что здесь мы не ждем их».

Но предугадать – это еще далеко не все. Как задержать и уничтожить тысячу танков, неисчислимое количество пушек и минометов – все, что бросит в атаку Манштейн? Какой бы прочной ни была оборона, нет гарантии, что она устоит под ударом такой силы. В конце концов противник просто уничтожит все, что находится перед ним, пропашет себе дорогу шириной в десять километров и пройдет вперед.

Ватутин принял решение, удивившее не только его штаб, но и Ставку Верховного Главнокомандующего. Вместо упорной обороны – наступать! Атаковать немцев, нарушить их планы, вырвать инициативу. Фашисты ослабили свои фланги – тем лучше. По флангам ударят армии, которые всю неделю сдерживали врага и понесли потери. А на главное направление выйдут свежие силы, которые сберегались до решающего момента.

Получив войска из резерва Ставки, генерал Ватутин направил в район Прохоровки 5-ю Гвардейскую общевойсковую армию. По тыловым дорогам форсированным маршем двигались колонны машин 5-й Гвардейской танковой армии. 850 танков вел навстречу врагу генерал-лейтенант Ротмистров. Три с половиной сотни километров армия прошла единым рывком, почти не имея отстающих, прямо с ходу заняла боевые позиции. На подкрепление танковой армии спешили два танковых корпуса. Появившись неожиданно для противника, бронетанковые войска должны были сыграть решающую роль в предстоящей схватке.

Для поддержки наземных войск на район Прохоровки была нацелена почти вся авиация Воронежского и Центрального фронтов.

Утром 12 июля, едва взошло солнце, в воздух поднялись армады бомбардировщиков. С запада летели немцы, с востока – русские. Самолеты шли сотнями, волна за волной. Они бомбили и обстреливали до тех пор, пока летчики перестали видеть, что делают: огромный участок местности был затянут густыми клубами дыма и пыли. Едва лишь эта черная пелена начала редеть, с обеих сторон раздались орудийные залпы. Снова загрохотал возле Прохоровки огнедышащий вулкан, выбрасывая пламя, дым, копоть.

Бомбы и снаряды уничтожили и сожгли все: на позициях советской и немецкой пехоты не осталось ни людей, ни пушек, ни пулеметов. Не осталось даже самих траншей: их сровняли с землей. Немцы пробили коридор для своих танков. Советские летчики и артиллеристы проложили путь для своих броневых машин. Так началось Прохоровское танковое сражение, самое крупное в истории, в котором люди становились крепче машин, а машины проникались человеческой яростью.

Немцы бросили в атаку 700 танков. Танки ползли в несколько рядов, заполнив все пространство между рекой Псёл и железнодорожной насыпью. Вслед за ними, невидимые в пыли, двигались бронетранспортеры с пехотой.

Ныряя в овраги, поднимаясь на холмы, эта лавина катилась вперед упрямо и неудержимо, сотрясая притихшую землю. А навстречу врагу, набирая скорость, шли советские «тридцатьчетверки». Их было столько же, сколько немецких машин. Семьсот на семьсот!

Выстрелы почти полутора тысяч орудий слились в сплошной рокочущий гул.

«Тридцатьчетверки» неслись на полной скорости, стремясь сократить дистанцию. И когда немцы, не ожидавшие такой встречи, опомнились от неожиданности, советские танки были уже рядом. Фашистские «тигры» лишились главного своего преимущества. С короткого расстояния «тридцатьчетверки» пробивали их мощную броню.

В дыму, в грохоте, в треске столкнулись две лавины. Было так тесно, что некоторые машины налетали друг на друга, таранили, переворачивались.

Советские танки прошли сквозь вражеский строй и, развернувшись, начали бить немцев с тыла. На помощь врагу спешили машины второго эшелона. На помощь «тридцатьчетверкам» шли резервные батальоны тяжелых танков.

За этим побоищем трудно было следить со стороны, дым и пыль скрывали его плотной завесой. А тот, кто находился в самой гуще схватки, видел только какие-то фрагменты ее.

Там не подбирали, а разбирали. Пушки стреляли почти в упор. Машины ползали среди пылающих, чадящих коробок, как по огненному коридору, разыскивая себе цель.

Лишь под вечер начали возвращаться на сборные пункты танки с обгорелой, пошелушившейся краской, покрытые вмятинами. Отравленные пороховыми газами люди с трудом вываливались из люков, стояли на земле покачиваясь, как пьяные, с удивлением озираясь. Они не верили, что вырвались из гремящего пекла, не верили, что может быть такая тишина и такой мирный запах вечернего леса…

Нельзя было определить сразу, кто победил в этой битве. На поле между рекой Псёл и железной дорогой остались триста пятьдесят немецких танков, догоравших вперемешку с советскими танками. Около десяти тысяч убитых немцев лежали там рядом с погибшими советскими воинами.

Это сражение, казалось, не принесло успеха ни тем, ни другим. Но результаты его проявились уже на следующий день. Немцы бросили под Прохоровку все свои силы, сожгли там свои последние танковые резервы. Они вынуждены были остановиться и зализывать раны. А войска Воронежского фронта и его танковые соединения сохранили боеспособность. 5-я Гвардейская танковая армия за одну ночь привела в порядок корпуса, подтянула мотострелковые части.

На следующее утро вновь загремели пушки, снова началась артиллерийская подготовка. Но на этот раз в атаку пошли не фашисты, а советские батальоны. Под их натиском немцы медленно попятились, оставляя территорию, за которую заплатили столь дорогой ценой.

Возможно, Манштейну и удалось бы собрать еще раз сильную группировку, еще раз ударить по армиям генерала Ватутина, но неудачи следовали одна за другой. Советские войска Западного и Брянского фронтов прорвали немецкие позиции и повели решительное наступление на Орел. Теперь немцам было не до атак, теперь они думали только о том, как отразить натиск русских.

12 июля 1943 года произошел тот перелом, который был подготовлен всем предыдущим ходом событий. Если битва на Курской дуге явилась как бы кульминационным пунктом войны, то самой высшей точкой ее оказалось танковое побоище под Прохоровкой. Здесь советские войска окончательно вырвали инициативу из рук противника. Отсюда, с овражистого поля возле реки Псёл, началась дорога, которая вела только на запад.

* * *

Радист выключил приемник. Смолк далекий голос, перестал мигать огонек лампочки. В землянке сразу сделалось неуютно и тихо, она будто уменьшилась, будто сдвинулись ее стены. Пахло гнилой болотной водой. Склонив голову, радист начал аккуратно переписывать карандашом сводку Совинформбюро.

Егор Дорофеевич поднялся наверх. Накрапывал мелкий теплый дождь, с листьев срывались тяжелые капли. В лагере было пустынно. Среди шалашей и землянок одиноко маячил часовой с надвинутым на голову капюшоном плаща. Партизаны отдыхали перед ночной операцией.

Возле сторожки ожидала Марья. Стояла под дождиком в одной кофте, прислонившись спиной к потемневшему срубу. Черные мокрые волосы блестели, как лакированные. Под сборчатой юбкой – начищенные сапоги с широкими раструбами: своими руками снял их Брагин с убитого немца. Грудь наискосок перехвачена ремнем, трофейный «вальтер» в желтой кобуре лежит у нее на бедре. «Эх, богатырь баба! – залюбовался Брагин. – Ей бы, а не мне отрядом командовать!»

Марья, быстро заглянула в лицо, молча пошла возле него, прижимаясь плечом. Часовой, поворачиваясь, как подсолнух за солнцем, проводил их завистливым взглядом.

Еще по весне облюбовали они красивое место километрах в двух от лагеря: за чистым веселым березняком высился сухой пригорок со старыми соснами. А дальше стояли дозором среди луга одиночки-деревья, петлял между ними бегун-ручей с прозрачной водой, затененный густыми лапками таволги.

Много было цветочных полян и солнечных опушек в этом лесу, да и в сторожке была у Брагина отдельная комнатка, но всякий раз, когда хотели побыть вдвоем, тянуло их на этот холм, к мудрым спокойным соснам, к убегающему ручейку. Сидели обнявшись, глядя вдаль, как молодые влюбленные. Когда он целовал ее, Марья краснела, будто девушка.

Она словно сбросила груз годов, налилась свежестью, как те яблони, которые вдруг зацветают под осень, когда их подружки, согнутые тяжестью плодов, уже теряют листья, последнюю красоту. Разгладились морщины под глазами, посветлело лицо, бывшее коричневым и грубоватым, мягкой, словно шелковистой, стала кожа на щеках. «От любви все это», – с улыбкой говорила она Брагину. «Да ну, – отмахивался тот. – На поле спину не гнешь, с печкой не возишься – вот и отошло у тебя…»

Егор Дорофеевич положил на траву шинель. Марья повела плечом, освобождаясь от ремня, он петлей скользнул вдоль ее тела, желтая кобура шлепнулась к ногам. Села на шинель. Брагин лег рядом, положив голову ей на колени.

Большой, грузный, тяжелый, он любил отдыхать так, по-мальчишески прижавшись к ней, под ее тихий шепот. Когда он задремывал, ему начинало казаться, что женщина разрастается, становится всеобъемлющей, огромной и щедрой, как сама земля, он вбирал в себя ее теплоту и радостный трепет жизни.

Сам себе удивлялся иногда Брагин. Раскручивал он уже пятый десяток лет, немало повидал на своем веку. Были среди его знакомых женщины и умные, и красивые, вроде бы не чета Марье. А вот привязался к ней неотрывно, отвечая, наверно, на ее безоглядную любовь. Откуда только бралось у этой деревенской бабы, казалось бы, загрубевшей в работе, вытянувшей на своих плечах и детей, и хозяйство, столько нежности и заботливости!

Самостоятельная, горделивая, она так могла хлестнуть словом какого-нибудь ухажера, что тот потом огибал ее за семь верст. А сама плакала потихоньку, когда видела на лице Дорофеича хмурость или недовольство. Она не хуже мужиков управлялась с лошадьми, умела плотничать и бондарить и в то же время удивляла своей аккуратностью и чистоплотностью. Посуда у нее всегда блестела, чуть ли не каждый день затевала она стирку. Готовила ему с выдумкой: ту же кашу, да по-разному. И все это ловко, быстро и незаметно, словно промежду делом. В партизанском лагере в той же сторожке жили и дети Марьи. Бегали они сытые, ухоженные, хотя Брагин просто диву давался, когда успевает мать приглядеть за ними.

Всем взяла баба, вот только рассуждать с ней не было интереса. Грамоте училась мало, газет в занятости своей не читала. Насчет жизни – тут она могла словцо вставить, но Егор Дорофеевич любил разговор глубокий и серьезный: без спешки, за стопкой и по преимуществу о международных вопросах. Иной раз Егору Дорофеевичу становилось скучно с ней, и Марья, чувствуя это, виновато улыбалась, двигалась бочком, потихоньку, словно побитая. Брагин, спохватываясь, урезонивал себя: да где это ты видел, чтобы женщина универсалом была? Испокон веков мужики в своей компании разговором душу отводят!

Житейский опыт и прирожденная сметливость, обостренные драгоценной поздней любовью, делали Марью очень чуткой. Она безошибочно улавливала настроение Егора Дорофеевича, угадывала его колебания и сомнения. Вот и сейчас сразу определила: из землянки радиста вышел Брагин какой-то смурной. Что там услышал он в последних известиях? Неужто немцы опять верх берут?.. Нет, не похоже, об этом он сразу сказал бы. Разбередило чем-то радио душу его, ни улыбки в глазах, ни слова доброго с уст. Лежит невеселый, потяжелевший, по привычке, не замечая, гладит Марьину руку…

– Пошто печалишься, Дорофеич, родной? – шепнула она.

Брагин приподнял веки, сказал будто нехотя:

– Свистульки у нас в уезде знаменитые делали. Есть такая деревня – Филимоново. От Одуева рукой подать. Так и назывались: филимоновские свистульки. Из глины, с росписью яркой. Фигурки самые разные: и тебе человечки, и коровы, и птицы. Отец, бывало, как соберется в Волхов к родне ехать, накупит свистулек целую корзинку, для всей ребятни. А мне радость. Трясусь в телеге и пробую по очереди, у какой голос лучше. Да, – усмехнулся он, – славен, говорят, Одуев горами, Волхов – ворами, а Белев – девками легкими… Все это рядом, одна округа.

– С чего тебе вспомнилось-то, Дорофеич?

– Волхов наши освободили… Слышишь, сосны шумят на ветру? И у меня в лесничестве так же шумят. Прямо над крышей…

Ничего не ответила Марья, только ниже склонила голову, закрывая лицо черной завесью волос. Затосковал, значит, Дорофевич о доме, о родных местах.

– Ты чего вздохнула? – погладил он ее щеку.

– Неужто? А я без внимания, – постаралась улыбнуться Марья. – Да, видно, уж вздыхай не вздыхай, а кончится война, и лету моему бабьему тоже конец. Каждую птицу к своему гнезду тянет.

– Ну, какое там у меня гнездо, – неуверенно начал он, но Марья губами закрыла рот, с силой, с болью, с горестным стоном прижала к груди его голову…

Он вспомнил и до каждого слова перебрал в памяти этот разговор вечером, когда шел по тропинке в голове своего отряда. Рядом с ним, то бок о бок, то забегая вперед, шагал его связной, пятнадцатилетний Илья, старший сын Марьи, рослый и чернявый, как и она, молчаливый и послушный, всегда смотревший на Брагина такими восторженными глазами, что ему становилось неловко. Поглядывая на Илью, он будто продолжал мысленно беседовать с самой Марьей.

Что верно, то верно – тянуло его в родные края, в свои леса, где знакома каждая просека, где с детства исходил верст на тридцать все угодья вокруг, где бил зайца, охотился на волков, с замиранием сердца слушал, как токуют в ночной тиши краснобровые отшельники-глухари. Тут леса обширней и безлюдней, чем под Одуевом. Но свои – дороже! О жене Егор Дорофеевич вспоминал без волнения. Конечно, привык к ней за долгие годы, да и человек она мягкий, покладистый. Вечно занята по дому, на своей фельдшерской работе. Чужих детей выхаживала, спасала от всяких там корей и скарлатин, а своего, единственного, не уберегла.

Много было пережито вместе; много связывало его с женой. Но ведь и с Марьей не меньше. Если бы не она, может, и не выкарабкался бы он из болезни. Разве не Марья своей заботой поставила его на ноги? Потом, в сорок втором, когда начали немцы загребать осевших по деревням «зятьков», без колебания бросила дом, забрала детей и ушла с Егором в глухой лес. Бедствовали тогда до крайности в промерзавшей сторожке, муку смешивали пополам с толченой древесиной, и никакой другой еды не было ни детям, ни Егору, ни Марье. У всех опухали десны, у младшей дочки раскачала зубы цинга. Брагин с двумя бойцами (весь отряд-то состоял из трех человек при одной винтовке) пошел в деревню, убил полицейского, принес полмешка картошки и луку. Тем и спаслись.

Немцы в отместку сожгли ее дом, разорили хозяйство. Каково это бабе? А она и не охнула, только сказала: «Ильюшка, даст Бог, подрастет, после войны отстроюсь».

По случаю связала его война с этой женщиной, накрепко переплела горем их судьбы. И он уже не представлял себе, как можно остаться без нее, без доброго восторженного Ильи, который готов ходить за Брагиным, словно хвостик, без младшей девчонки Нюшки, бледной и худенькой, радостно кидавшейся навстречу ему всякий раз, когда возвращался из похода.

* * *

О «рельсовой войне» Егор Дорофеевич услышал неделю назад, когда секретарь райкома проводил зональное совещание командиров партизанских отрядов. Услышал и восхитился: вот это да, это крепко придумано! Сразу, в одну ночь, выйдут к железным дорогам брянские, черниговские, минские партизаны. Везде, на всей оккупированной территории, тысячи партизанских групп взорвут рельсы, мосты, разрушат насыпи, искалечат семафоры. Перестанет пульсировать жизнь во всем тыловом организме немецкой армии. Остановятся эшелоны с войсками, с горючим, с техникой!

Попробуй-ка восстанови разрушенное! Для этого нужны рельсы, нужны рабочие, нужно время. А через неделю партизаны снова нанесут организованный удар по всем дорогам.

«Толковая задумка», – сказал себе Брагин и попросил у секретаря райкома участок для отряда: даже показал на карте разъезд, где имелись у него надежные люди.

Вообще-то отряд Брагина активные действия вел редко. Егор Дорофеевич человек немолодой, степенный, лезть на рожон было ему не по нутру. Другие отряды то и дело ввязывались в драку: налетят, постреляют, отскочат. А Брагин сидел да ждал удобного момента, чтобы клюнуть немца по слабому месту и без потерь.

Ребята помоложе и погорячей уходили от Брагина в партизанскую бригаду, стоявшую ближе к Брянску. А в его отряде оседал народ постарше и поспокойней. Так уж повелось с прошлого лета, что командование поручало Брагину дела хозяйственные. Отряд добывал продукты по окрестным деревням, выпекал хлеб для бригады, изготовил полсотни саней, когда соседнее соединение собиралось в дальний рейд.

Кое-кто посмеивался над брагинцами, называя их отряд продовольственной командой. Но секретарь райкома оборвал на совещании одного из таких остряков: чем ты без этой команды людей кормить будешь? Брагинские снабженцы на много верст кругом картошку и зерно собирают. К нему люди сами продукты везут. А вот ты попробуй добудь!.. И приказал Брагину двое суток не отпускать этому командиру печеного хлеба.

Егор Дорофеевич сам напросился на серьезную операцию. Сказанул сгоряча, под впечатлением новой идеи, но в решении своем не раскаялся. Очень ясно представлялось ему, как разом в тысяче мест взлетят в воздух рельсы, и Брагину хотелось внести свою долю в это важное дело. Первым долгом он послал на разъезд двух разведчиков. Они прожили там сутки, прячась у рабочего с лесозавода. Сидели на чердаке, считали приходившие эшелоны, отмечали на схеме, где у немцев доты, где часовые. Возвратившись, обрисовали все точно. В поселке при разъезде стоит фашистский взвод: тридцать два рядовых и один офицер. Кроме них – взвод полицаев. Пулеметов три, минометов тоже, три. Опорные пункты в кирпичных постройках: в школе, водокачке и церкви. Все амбразуры смотрят в сторону леса, который подходит к полотну метров на триста. А с тыла тянется ровное поле. Незаметно оттуда подойти трудно, немцы нападения не ожидают.

Получив такие сведения, Брагин не спеша обмозговал план операции со своим комиссаром, с местными старожилами, а потом, ночью, еще и с Марьей. Все вроде бы получалось толково. Отряд пошлет на разъезд семьдесят человек. Да не напрямик, а в обход. А чтобы отвлечь немцев, из леса будет стрелять группа поддержки. В эту группу выделили десять бойцов, снабдили их трофейным пулеметом и дали вволю патронов – чем больше треска, тем лучше.

Риск, конечно, был немалый. Если отряд не сможет ворваться на разъезд, то окажется отрезанным от леса. Летняя ночь короткая, немцы подтянут силы, обратно через железную дорогу не перейдешь, в голом поле не скроешься. И все же Брагин принял этот план. Он сулил победу без больших потерь. Люди, зная, что им обязательно нужно взять разъезд и проложить дорогу к лесу, будут драться решительно, с полной отдачей.

О флангах Егор Дорофеевич не беспокоился. На совещании командиров отрядов было намечено взорвать мосты километрах в десяти восточней и западней разъезда. Эта задача возлагалась на других партизан, Брагин надеялся, что они свое дело сделают, что до утра немцы подбросить «по железке» подкрепления не сумеют. Но случилось так, что через мост перед самым взрывом успел проскочить воинский эшелон, наполовину составленный из цистерн, наполовину из вагонов с продовольствием и обмундированием. В этих же вагонах, как выяснилось потом, возвращались из Германии солдаты-отпускники.

Операция началась удачно. Партизаны сняли трех часовых, ворвались на разъезд неожиданно. Немцы выпрыгивали из окон школы, падали под пулями. Их выкурили из кирпичного здания гранатами. Не сумели захватить только церковь. Там забаррикадировались десятка два немцев и полицейских; с колокольни, мигая огнем, ошалело строчил пулемет, пускал очереди без прицела, куда попало.

Едва успели подрывники взорвать выходную стрелку, как с запада подошел эшелон. Паровоз толкал перед собой контрольную платформу с двумя пулеметами.

Брагин приказал партизанам отступать в лес. Но пробежать триста метров открытого пространства было не так-то просто. Зажигательные пули, попавшие в цистерны, воспламенили бензин, над эшелоном гудело высокое пламя, растекаясь по земле. Один за другим следовали взрывы, разбрызгивая огонь и горючее. Пылала земля, пылали крайние дома поселка. Немцы, спасаясь от огня, устремились на разъезд, на ходу стреляя из автоматов. Невесть откуда ударили два миномета. С колокольни хорошо просматривалось освещенное огнем поле и окраина леса. Опомнившийся пулеметчик бил теперь по партизанам короткими прицельными очередями.

Егор Дорофеевич бежал грузно, пригибаясь, падая среди кочек. Зарядил винтовку бронебойными патронами и выпустил всю обойму в проем колокольни.

– Дядя Егор, скореича! – торопил его ни на шаг не отстававший Ильюшка. – Дядя Егор, отрежут!

– Ничего, ничего! – утробно басил Брагин, продолжая стрелять по метавшимся на фоне огня фигуркам. – В лес они не пойдут, ты не бойся!

– Побежали, дядя Егор! – умолял Илья. – Скореича, дядя Егор! Мамане скажу! – пригрозил он..

До опушки оставалось метров пятьдесят, когда впереди вспыхнул вдруг разрыв мины. Визг, несильный удар. Брагин с разгона шлепнулся в мелкую канавку, пытаясь втиснуть в нее свое громоздкое тело. Осколки жикали у самого уха, стригли траву. И вдруг Егор Дорофеевич почувствовал на себе тяжесть, сверху, прикрывая его от осколков, навалился Илья.

Четыре взрыва попарно лопнули совсем близко. Егора Дорофеевича ударило в голову, но удар был не хлесткий, он не почувствовал боли, а только оглох на одно ухо. Ворочаясь, пытался свалить с себя Ильюшку, кричал ему:

– Беги, чертенок!

Илья вскочил, сделал шаг и, вскрикнув, начал вдруг оседать, запрокидываясь навзничь. Брагин успел подхватить его за ремень правой рукой, поволок за собой. Потом бросил винтовку и взвалил на плечо обмякшее тело. Не чувствуя тяжести, добежал до кустов, пошел, осторожно огибая деревья, освещенные багровым отблеском пожарища. К нему подступили бойцы, хотели взять Илью, но он оттолкнул их.

– Не надо! Я сам!

И зашагал, пошатываясь, в глубь леса, огромный, окровавленный, страшный…

На рассвете в овраге за болотом, где назначено было место встречи, собрались сорок шесть партизан. Троих, смертельно раненных, донесли сюда на руках. Еще восемь бойцов остались на краю леса прикрывать отход и наблюдать за противником.

Не хватало двадцати шести человек, и не было надежды, что кто-нибудь из них уцелел и сумеет вернуться. Егор Дорофеевич понимал, что отряд сделал большое дело. Выведен из строя разъезд, сгорел вражеский эшелон. Но потери удручали его. Особенно переживал за Ильюшу. Осколки в двух местах пробили пареньку левую ногу.

У самого Брагина ранение оказалось пустяковым. Осколок прошел, не задев кость. Фельдшер выстриг волосы, обмотал бинтом голову. Немного подташнивало, во всем теле ощущалась слабость, но Егор Дорофеевич старался не обращать на это внимания. Не до своей персоны было сейчас.

Раненых погрузили на подводы, чтобы отвезти в бригадный партизанский госпиталь, где имелся хирург. Брагин колебался: а как с Ильей? Может, оставить его в отряде. Марья позаботится не хуже любого доктора. Сел рядом с пареньком, спросил: ты сам-то как хочешь?

– В госпиталь, – с трудом разжал Илья спекшиеся губы. – В госпиталь отвезите, – попросил он. – А мамане скажите, что чуть-чуть зацепило. Успокойте ее, дядя Егор, пусть не волнуется. Я все выдюжу. Я ведь крепкий, – попытался улыбнуться Илья.

– Ну, ладно, ладно, – сказал Брагин, наклонившись над ним. – Ладно, сынок, все сделаю. Спасибо тебе, сынок! – повторил он, неумело ткнувшись губами в его бровь, такую же густую и взлохмаченную, как у Марьи.

* * *

Пленные красноармейцы засыпали песком воронки, оставшиеся на железнодорожном полотне после взрывов партизанских мин. Вторая группа растаскивала в стороны искореженные рельсы. Третья – подносила шпалы. Люди работали неохотно, вяло. За каждую шпалу бралось человек по десять, да и то подымали с трудом. Конечно, с пустой баланды да с двухсот граммов черняшки много не наработаешь, но Пашка видел: саботажничают, паразиты! Воткнут лопаты в песок и стоят, смотрят на отвернувшегося охранника.

Им-то что, им лишь бы день прошел. А с Ракохруста спросят. У него строгий график. К двенадцати часам выровнять полотно и уложить шпалы. Потом немецкие саперы положат новые рельсы. С пятнадцати часов по линии пойдут эшелоны. Много их скопилось на станции Орша со вчерашнего вечера. Забиты все пути, все соседние полустанки. Вот и поползут они на восток один за другим, почти впритык. В темноте доберутся до следующего железнодорожного узла, и снова стоп! Ночь – время партизанское. Гремят взрывы, летят к чертовой матери рельсы, семафоры, мосты. С восходом солнца выйдут на полотно пленные, опять начнут восстанавливать путь. А ночью опять взрывы. И так уже целую неделю.

Немцы злятся, психуют. Вывели на дорогу подразделения из городских гарнизонов, вывели полицейских, построили доты и бункера. А толку мало. Дорога длинная, всю не загородишь. Два-три партизана могут подползти ночью в любом месте. И опять взрыв, опять работа, опять нетерпеливые гудки паровозов на станции.

. Ну и хрен с ними, с этими немцами.. У Ракохруста своя забота. Он начальник конвоя. Для пленных он шишка. Ему приносят к месту работы стул и раскладной зонт. Вот сидит он, развалившись, в новом мундире, укрытый от палящих лучей солнца. Он может застрелить любого пленного. Но с условием, что потом предъявит лагерному писарю отчет и труп. Он полный хозяин над пленными. А над ним хозяева – немцы. Любой ефрейтор – это уже начальник.

У немцев строгость во всем, почище, чем при Советской власти. Раньше Пашка легко увиливал от работы: находились чудаки-энтузиасты, готовые вкалывать и за себя, и за других. Ну, в крайнем случае потреплются на собрании, покритикуют, повоспитывают. А немцы не церемонятся. У них так: вот твои обязанности, вот инструкция, вот приказ – выполняй. И к рядовому, и к начальнику требования одинаковые. Хорошо работаешь – получай повышение. Плохо – катись вниз без всяких воспитательных церемоний. Разумно у них все, по-деловому, и в этом их сила.

Не выполнит команда Ракохруста свою задачу до полудня – останется тут, пока сделает. Но за срыв графика пленным срежут по сто граммов хлеба, а Пашку и охранников лишат дополнительного пайка. Три раза не уложился в график – понизят в должности.

Ракохруст посмотрел на часы: скоро приедут на летучке саперы с рельсами, а эти доходяги копаются, как сонные мухи. Подстегнуть надо. Он неохотно поднялся со стула, нахлобучил фуражку. Незаметно, за кустами, подошел к пленным, насыпавшим песок. И когда те, воткнув лопаты, остановились передохнуть, с размаху ударил сапогом длинного тощего красноармейца. Тот будто сломался пополам и упал, вскрикнув:

– За что?

– Работать, сволочи! – рявкнул Пашка. – Всех без жратвы оставлю! Вы у меня попляшете!

Это подействовало. Люди зашевелились быстрее. Пожилой немец, обер-ефрейтор, приставленный следить и за пленными, и за охраной, одобрительно закивал головой.

Пашка повернулся, чтобы идти к стулу, но над ухом его просвистел камень, с треском врезался в куст. Отпрыгнув в сторону, Ракохруст выхватил пистолет, смотрел пригнувшись, злобно ощерив крупные зубы. Пленные работали, не глядя на него, и по напряженно согнутым спинам чувствовалось: ждут.

– Кто? – крикнул Пашка.

Люди молчали, продолжая копать. Ракохруст с трудом сдержал желание выстрелить. Не знал в кого. А немцы учили в таких случаях обязательно найти виновного и наказать перед строем, для примера другим.

И еще Пашка побаивался этих доходяг, оставаясь с ними в открытом поле. Были ведь случаи, когда охранники пропадали без всяких следов. Одного полицейского такие же паразиты, как эти, зарубили лопатой и зарыли в старой воронке.

– Ладно, сволочи! В лагере разберемся! – крикнул Пашка, направляясь к своему зонтику. Но там, в тени, уже сидел пожилой обер-ефрейтор, и Ракохруст остановился рядом с ним, вытирая с лица пот. Очень уж жгло поднявшееся в зенит августовское солнце.

Немец дремал, сложив на брюхе руки и тихонько всхрапывая. Равнодушно, по долгу службы, матерились охранники, поторапливая пленных. Гудел шмель, опускаясь на цветок. У цветка была тонкая ножка, она сгибалась до земли под тяжестью шмеля, он взлетал с недовольным гудением и пытался сесть снова.

Пашка прилег на жесткую пожелтевшую траву, отвинтил крышку фляги и допил степлевшую безвкусную воду. Вытянулся поудобней, в сердцах раздавил какую-то букашку, карабкавшуюся на его палец. В голову лезли невеселые мысли. Русские наступают, пленные обнаглели. В лесах, в деревнях – везде партизаны. Немцы сидят в гарнизонах, словно на островах в половодье. Получалось так: от чего ушел, к тому и пришел. Жил одной надеждой сохранить себя до конца войны, а потом подыскать местечко доходное и непыльное, чтобы была жратва, деньги, бабы и никаких забот.

Сперва вроде все шло к этому. Немцы оценили его, послали в Добендорф, в специальную школу. Проучился там три месяца и вернулся на оккупированную территорию лейтенантом Русской освободительной армии: форма немецкая, петлицы красные, а на рукаве повязка с буквами «РОА». Считался теперь «господином офицером», жил свободно, на квартире.

Вместе с немцами ездил в Витебск, в бывшие артиллерийские казармы, куда согнали много военнопленных. Кормили там людей через день и все той же баландой. Довели до последней крайности. Пленные дохли от голода, были случаи, когда жрали трупы. А вербовщики в «освободительную» армию обещали легкую жизнь и хороший паек. За месяц удалось сколотить батальон «добровольцев». В других лагерях набрали еще два батальона.

Пашке повезло. Его не назначили на строевую должность, а оставили в поселке Осинторф, при штабе. Иначе не миновать бы ему судьбы других «господ офицеров». Пленные отъелись на сносной пище, окрепли, получили оружие. А потом перебили своих командиров и ушли к партизанам. Остались только самые надежные. И вот теперь эти «надежные» помаленьку формировали новый батальон да гоняли пленных работать на железной дороге.

Немцы крепко поиздержались, стали отправлять на фронт даже охранные части, привлекая к тыловой службе русских. Это не нравилось Ракохрусту. Выходит, Советская власть начинает брать верх. А Пашка так связался с немцами, что обратно через фронт не перекинешься. Выслуживался, старался, навешал на свою шею столько грехов, что никакой трибунал не простит, как ни кайся.

Оставалась теперь только одна дорожка: куда фашисты, туда и он – до конца…

Обер-ефрейтор, покряхтывая, встал со стула, махнул Ракохрусту рукой. Пошли вдвоем проверять работу. Воронки были засыпаны, шпалы ровной цепочкой лежали на полотне. Охранники выстраивали пленных в колонну по четыре, пересчитывали людей и лопаты.

– Шагом марш! – скомандовал Пашка.

Колонна медленно потянулась по пыльной дороге. Пленные брели, опустив головы, поддерживая ослабевших, все грязные, оборванные, обросшие. Жара истомила даже охранников-полицейских, они шли вяло, не покрикивая, как обычно, на отстающих. Облизывали пересохшие губы – фляги давно опустели. А пленные вообще не пили с раннего утра.

Когда колонна поравнялась с канавой, на дне которой поблескивала ржавая, затянутая ряской вода, люди бросились к ней, сломав строй, падали на землю, отталкивая друг друга, глотали жадно и торопливо.

Обер-ефрейтор недовольно поморщился. Пашка подумал: доложит начальству, что порядка нет, что строй нарушают без разрешения. Опять неприятность из-за этих сволочей, чтоб они передохли! Кто из них камень сегодня швырнул?.. Все они одинаковы, все могут! И нечего церемониться с этими паразитами!

Те, кто напился, поднимались, довольные и отяжелевшие, уступая место товарищам. Пашка, с помощью охранника, пинками разогнал пленных с одного края канавы. Ухмыльнулся, расставил пошире свои крепкие столбы-ноги и начал мочиться в запенившуюся, помутневшую воду.

Охранник стоял за его спиной, держа автомат наготове. Ракохруст, поглядывая на искаженные злобой лица, на лихорадочно блестящие глаза, застегнул пуговицы. Можно было дать команду: «Становись!», но он не спешил. Интересно посмотреть, что дальше: будут они пить или нет?!

* * *

В Осинторф, в штаб Русской освободительной армии, прибыла инспекция: десятка полтора легковых машин в сопровождении эсэсовцев на бронетранспортерах. Начальник осинторфского гарнизона, бывший полковник царской армии граф Санин организовал торжественную встречу. Выстроили почетный караул, играл оркестр.

Высокие гости осмотрели казармы, побывали во втором батальоне, в городе Шклове. На следующий вечер штаб устроил прием для господ офицеров. Освободили зал клуба, поставили в нем столы. Ближе к сцене разместились приехавшие. Там, в окружении хрустальных фужеров, красовались бутылки с винами и коньяком, туда таскали официантки бифштексы, антрекоты и даже апельсины. А в дальнем конце зала, где сидел Ракохруст, закуска была попроще: салат, капуста, жареная гусятина. Да и пили здесь не французский коньяк, а немецкий шнапс и обыкновенный самогон.

Пашка во все глаза смотрел на генерала Власова, сидевшего на почетном месте. Высокий, немного сутулый, в очках, он негромко разговаривал со своими соседями, улыбался одними губами, устало и надменно, лениво ковырял вилкой в тарелке. И граф Санин, и граф фон Пален, и даже эсэсовский офицер, приехавший с Власовым, явно заискивали перед ним.

За два года Ракохруст повидал много бывших белогвардейцев, эмигрантов, которых фашисты приволокли с собой. Все они были чужими и непонятными. А вот Власов вроде бы «свой», в его присутствии господа офицеры из бывших военнопленных чувствовали явное облегчение. Уж если генерал пошел немцам служить, то им, значит, сам бог велел. Да не какой-нибудь генерал, а боевой, известный своими фронтовыми делами. Под Москвой он командовал армией, гнал фашистов на запад. Одно время был заместителем командующего фронтом. Вон каких высот достиг, чего ему еще надо?! А оказался в окружении – и перешел к немцам, начал служить им верой и правдой. Значит, понял, на чьей стороне сила.

Эмигрантам что – если прижмут красные, они смотают удочки, и делу конец. С них спрос невелик. А Власов хоть и генерал, а положение у него такое же, как у других господ офицеров. Вот за него и надо держаться в будущем. Худо-бедно, все-таки русская армия, со своим русским командующим…

Все ждали, что Власов выступит, провозгласит тост. Но вместо него речь произнес некто Иванов, бывший царский офицер, а теперь «особый руководитель» армии, вроде бы ее политический комиссар.

Говорил он резкими короткими фразами: фюрер принял важное и благородное решение. Москву будут брать сами русские. Да, мы сами. Русская освободительная армия. Мы установим в древней столице свой порядок. Это очень большое доверие. Армия его оправдает; Как только закончится формирование, фюрер выделит армии участок фронта против большевиков… За нашу армию, за Москву, за победу!

Пашка вместе со всеми рявкнул «ура», опрокинул в рот стакан, взялся было обсасывать гусиную шейку и только тут сообразил: радоваться-то нечему! Немцы самую тяжелую работенку хотят подсунуть. Сами обожглись под Москвой и не лезут больше: там у красных главные силы, оттуда живым не выберешься…

«Это дело треба обмозговать», – решил Пашка.

Еще в Добендорфе беседовал с ним немецкий офицер, предлагал отправить на Украину. Немцам нужны надежные люди среди бандеровцев. Но Пашка сказал тогда, что у него только фамилия украинская. А мать русская, и отец всю жизнь прожил возле Москвы и под Тулой. Украинскую мову он чуть-чуть разумеет, но говорить почти не может… Зря отказался, послали бы куда-нибудь во Львов, там спокойно. Впрочем, прощупать почву не поздно и теперь. Можно записаться на прием к графу Санину, попросить: хочу, мол, на ридну батькивщину… Ну, с этим успеется, а пока надо пожрать да повеселиться!

Высокие гости отправились продолжать пьянку на квартире в узком кругу, с привезенными из Орши девицами. После их ухода в клубном зале сразу сделалось шумнее и веселее. На сцене кто-то плясал, кто-то пел под гитару. Кто-то побежал искать девок для танцев. Офицерские мундиры перемешались со штатскими костюмами.

Ракохруст перебрался поближе к сцене, захватил недопитую бутылку коньяка и банку сардин. Уселся рядом с пожилым красноносым господином в крахмальной сорочке с галстуком-бабочкой. Господин пил зверски, рюмку за рюмкой, но не хмелел, только еще сильнее краснели у него хрящеватые уши и бесформенный нос. Он оказался советником «особого руководителя» армии Иванова. Тоже из царских офицеров и тоже белоэмигрант. Жил в Берлине, занимался коммерцией, но теперь решил внести свою лепту… Пашку он называл «сударем» и, грозя пальцем, говорил незлобиво:

– Знаю, знаю я вас! Насквозь всех вижу, сударь мой! Всех вас большевики жидовским духом пропитали. Ты, сударь, разве о России помышляешь? Да ни в какой малости. Ты, когда к немцам переходил, о чем думал? О шкуре своей думал, вот и весь сказ и вся твоя идея. Верно я говорю? – торжествовал старичок.

– Ну, верно, – кивнул Пашка и добавил осторожно (черт его знает, что это за фрукт, может, гестаповец!): – Сперва так было. А потом подучили меня, глаза открыли. Теперь понимать начал.

– Ничего ты не понял, сударь мой, – посмеивался старик, поправляя бабочку. – И понять ты еще не можешь. Над всеми над вами, над молодежью, большевики операцию сделали. Незаметно, потихонечку, год за годом, высушили у каждого кусочек мозга, а в пустое место своего напихали. Кто из вас о России-матушке, о могучей России, единой и неделимой, печется? Да никто, сударь, никто! В кормушку для интернационала превратили бедную страну нашу, – в голосе старика прозвучали слезы. – Ты что, не веришь мне? – резко повернулся он к Ракохрусту. И продолжал, не давая Пашке ответить: – Видишь, сударь, как тебя оболванили?! Закрытые у тебя еще глаза-то, закрытые! Ты приоткрой, подумай!

– Чего мне думать? – начал сердиться Пашка. – Я, что ли, такую власть устанавливал? Я сам от нее сбежал. Плевать мне и на нее, и на все остальное!

– Плевать? Допустим! – горячился старик. – Тебе плевать, другому плевать, третьему плевать! Изнавозили Россию, а кто чистить будет? Немцы за вас чистить будут? Или я? А ты в стороне постоишь, сударь? Не выйдет! – сунул он кукиш под нос Ракохруста.

– Да чего ты ко мне прилип?! – отвел его руку Пашка. – Вон лезь на трибуну и митингуй. Только зря все это. Как немцы скажут, так и будет.

– Не-е-ет, сударь, нет! Это большевики кремлевские о России не думают. А мы думаем! – понизил он голос и завертел головой, оглядываясь. – Фюрер знаешь нам какую армию разрешил? Два миллиона разрешил!.. Мы ее соберем, вооружим, научим… Сядем в Москве, годок-другой подождем, а там свое слово скажем. Немцы в этой войне ослабли. А им еще и большевиков добивать, и с англосаксами воевать. Откуда силу возьмут? А у нас армия в два миллиона, да еще полиция будет, да еще ополчение… Вся Русь у нас за спиной! Вот тогда наша очередь, наш праздник! Будет у нас Россия единая и неделимая!

Пашка даже побледнел, услышав такое. Уж не провокатор ли? Уж не испытывает ли его? Что делать теперь? Донести в гестапо? Старик в штатском, а может, у него погоны полковничьи? Ему поверят, Ракохрусту нет! Донесешь, а он потом в порошок сотрет!

Старичок, выговорившись, устало откинулся на спинку стула и вдруг уснул в один миг, раскрыв рот со вставленными зубами. Пашка сперва подумал, что тот притворяется. Пошевелил, потолкал в бок – никакого впечатления. Поднял, понес его на сцену, уложил на протертый скрипучий диван. У старика безжизненно болталась голова, полузакрытые глаза застыли, словно остекленели. Пашка успокоился: старик был мертвецки пьян.

Опрокинув еще стопку коньяку, Ракохруст пошел, покачиваясь, по залу, потом заорал песню и полез к девкам: пусть все видят, что он – в стельку. С пьяного какой спрос?! Скажет, что ничего не помнит, и баста. Он тискал какую-то крашеную деваху с тощей грудью, а сам думал: из Осинторфа надо смываться. Очень уж бойкое тут место, того гляди влезешь головой в петлю. Осточертели ему все идеи, все планы и рассуждения. Этот старик прав – каждый заботится о том, как спасти свою шкуру. И у него только одна задача: любой ценой дожить до конца войны!

* * *

Поражения на фронте всегда совпадали у Гудериана с каким-нибудь личным несчастьем: это стало просто трагической закономерностью. В июле он съездил на Курскую дугу, хотел принять участие в большом наступлении, хотел увидеть победу, а увидел разгром. Меньше чем за месяц на его глазах погибли танки, накопленные с огромными трудностями, погибли танкисты – остатки тех кадров, которые еще недавно составляли цвет и гордость германской армии. Танковые корпуса превратились в пехотные, потеряли гибкость, огневую мощь и способность маневрировать. Армейский организм ослаб и обмяк.

В самый разгар боев Гудериан заболел дизентерией. Несло его так, что часами не выходил из туалета, там читал донесения, оттуда отдавал распоряжения через своего адъютанта.

Едва возвратился в Германию – новая беда. Бомба, сброшенная американским самолетом, почти полностью разрушила его берлинскую квартиру, погибли картины и ценности, которые тайно вывозил он с захваченных территорий. Остатки накопленных богатств пришлось разместить в Вюнсдорфе, в подвале казармы.

Все нужно было начинать сначала.

Промышленность Германии работала с полным напряжением, давая каждый месяц более тысячи танков разных типов и столько же самоходных орудий. Но не хватало людей. Посланцы Гудериана разыскивали танкистов в госпиталях, в пехотных частях, собирали остатки войск, эвакуировавшихся из Африки. В учебных центрах занятия шли по сокращенной программе. Выпускники сразу направлялись в дивизии, формировавшиеся на территории Германии и Франции.

Год назад времени не хватало русским, они не успевали заткнуть бреши на фронте. Теперь времени не хватало немцам. Советские войска медленно, но с угрожающим упорством продвигались вперед сразу на нескольких направлениях, перемалывая ослабевшие немецкие части и наращивая свои силы. Правда, весь август германскому командованию удавалось повсюду сохранить сплошную линию фронта. Но эта линия была настолько тонка и так напряжена, что грозила лопнуть в любом месте.

Катастрофа произошла 29 августа, там, где ее меньше всего ожидали. 60-я армия молодого советского генерала Черняховского, действовавшая на второстепенном участке фронта, прорвала немецкую оборону, захватила город Глухов и устремилась на Конотоп. За двое суток она продвинулась на 60 километров, расширив прорыв до 100 километров. Навстречу ей бросали тыловые части, сборные команды отпускников, охранные батальоны. Но это было уже бесполезно. В наступление включились соседи Черняховского. Немецкий фронт затрещал и лопнул на протяжении 500 километров. Русская лавина покатилась к Днепру.

Все надежды фашистского командования связывались теперь с этой рекой. Туда направлялись вновь сформированные дивизии. Широкая водная преграда и укрепления «Восточного вала» считались тем надежным рубежом, на котором можно остановить и измотать наступающего противника.

* * *

Под жарким украинским солнцем, по опаленной степи стремились полки на запад, свернувшись в колонны. Шагали люди без устали, валились на землю на коротких привалах, вскакивали по команде и снова – вперед! Игорь видел, как целый батальон, позвякивая оружием, бежал бегом. В первой шеренге – усталый пожилой дядько – сержант с тремя нашивками за ранение. Лицо взмокло, гимнастерка почернела от пота, но ничего, дюжит! Да еще покрикивает на молодых, чтобы не отставали.

Немцы разрушали дороги, начисто выжигали села, оставляя за собой «мертвую зону». Далеко отстали от передовых частей обозы с боеприпасами, растянулась на переходах артиллерия. Но такой порыв был в войсках, что роты с ходу кидались в штыки и ломали любое сопротивление.

Генерал Порошин носился по дорогам на буром от пыли «виллисе», требовал от командиров одного: берегите людей, главное еще впереди. До Днепра двести километров, надо не только дойти, но и форсировать реку быстро и неожиданно. Иначе – застрянем!

Два месяца дивизия не выходили из боев, понесла большие потери. Погибло или убыло по ранению две трети личного состава. Но Прохор Севастьянович сумел сохранить костяк своего соединения. Порошин рассуждал так: что сейчас главное? Не дать угаснуть наступлению и обязательно переправиться через реку на хвосте немцев. Это – важнейшее звено в общевоенном, в государственном, можно сказать, масштабе. И надо использовать все возможности, чтобы, ухватившись за него, вытянуть всю цепь… В диалектике Прохор Севастьянович разбирался!

На ходу в дивизию вливались партизанские отряды. Но здесь, в степной зоне, отряды были мелкие, дивизия поглощала их незаметно. И тогда, ради важной цели, Порошин взял на себя ответственность за нарушение установленных правил. Санотдел армии строжайше запрещал перегружать ранеными санитарные батальоны, иметь при них большие команды выздоравливающих. Это было разумно, и обычно в санбате лечились только бойцы с легкими ранениями. А теперь Порошин позволил оставлять всех желающих. Покидать свою дивизию никто не хотел. Медсанбат разросся, обзавелся двумя десятками автомашин, сотнями повозок. Команда выздоравливающих насчитывала около пятисот человек.

Начальником «резерва» Прохор Севастьянович назначил майора Бесстужева, еще не оправившегося окончательно от ран. А тот, с помощью политотдельцев, выработал целую систему пополнения наступающих полков. В освобожденных районах отбоя не было от добровольцев. В Красную Армию хотели вступить и молодые ребята, и бывшие окруженцы, и пожилые люди, имевшие свои счеты с немцами. Некоторые смекалистые комбаты помаленьку принимали добровольцев на свой страх и риск. А Бесстужев организовал это дело в широком масштабе.

Добровольцев оформляли через полевой военкомат, их, хоть и наскоро, проверял Особый отдел, отсеивал тех, кто вызывал недоверие. И вот теперь в дальних тылах, в тридцати-сорока километрах от передовых частей, шла за дивизией резервная колонна в две тысячи человек. На привалах люди осваивали оружие, знакомились с уставами, слушали беседы. Через два-три дня они принимали присягу.

Трофейных винтовок и автоматов для них хватало, Хуже было с обмундированием. Бесстужев задерживал автомашины с одеждой и обувью, забирал груз для своих добровольцев. Экипировать их по всей форме он не имел возможности, делал это наполовину, чтобы придать людям хотя бы некое подобие воинского вида. Одни получали пилотки и шаровары. Другие – обмотки и гимнастерки. Форма, конечно, была не ахти какая, но не беда! Через месяц-другой, при первой же остановке, все обмундируются как положено. Зато Бесстужев ежедневно отправлял в наступающие части триста-четыреста человек пополнения.

Военный Совет армии знал, разумеется, о самочинстве Порошина, но смотрел на это сквозь пальцы. Что там ни говори, а его дивизия была сейчас в армии самой полноценной и боеспособной, шла к Днепру, опередив другие соединения, без особых усилий сбивая противника.

Игорь Булгаков обзавелся трофейным мотоциклом, догонял на марше роты и батареи, разъяснял новый приказ Верховного Главнокомандующего: выбьем у немцев надежду отсидеться за «Восточным валом»! Вперед и только вперед! За форсирование Днепра и рек, равных ему по трудности, командиры батальонов и выше получают недавно учрежденный орден Суворова. Те, кто первыми переправятся через Днепр, будут представлены к званию Героя Советского Союза. А тем, кто закрепит и удержит плацдармы, ордена и медали будут вручены прямо на месте, на том берегу.

Армейское и фронтовое начальство требовало: даешь смелость, даешь инициативу! И чем ближе к Днепру, тем больше накалялся энтузиазм. Стремительная волна наступления подхватывала и несла с собой не только войска, но и мирных жителей.

Каких картин не насмотрелся Игорь за эти дни! Людям поставили задачу и дали свободу действий. И люди воспользовались этим. Артиллеристы приспосабливали для тяги уцелевшие колхозные трактора, везли свои пушки и лошадьми, и быками, цепляли их к грузовикам, к захваченным бронетранспортерам. На какой-то станции разорили десяток трофейных вагонов с велосипедами. Целые роты стали самокатными, ребята дули вперед налегке, при одних автоматах, обгоняя пехотные колонны. Трофейные танки перекрашивались в зеленый цвет и тоже пускались в дело. Некоторые батальоны шлепали по пыли босиком; ботинки болтались у солдат за плечами. И легче, и обувка цела. Невесть сколько развелось кавалеристов. Кто болтался без седла на дремучей кляче, кто гарцевал на породистом жеребце – лишь бы скорее!

И в солдатских колоннах, и отдельными группами шагали гражданские, все при оружии: то ли партизаны, то ли бесстужевские добровольцы, то ли самодеятельные отряды, поднявшиеся за армией и не успевшие еще влиться в воинские части. Вслед за саперным батальоном без строя двигалась кучка стариков плотников с топорами за поясом и с пилами на плечах. Решили, видно, бородачи, что не обойдутся без них на переправе: надо ведь и плоты вязать, и мосты рубить.

По проселкам пылило несметное множество крестьянских подвод. Тут командовали бабы да девки, везли продовольствие, лодки, снаряды, бочки с горючим, гнали коров для походных кухонь. В этих обозах было особенно шумно и весело.

– Не то что армией – народом идем! – восторженно рассказывал Игорь начальнику политотдела, возвратившись из поездки. – Таким валом валим, что Днепр ладонями вычерпаем и по сухому дну переправимся!

Темп преследования был столь стремительным, что километрах в ста от реки немцы вообще прекратили сопротивление, стараясь унести ноги. Они не успевали теперь жечь села и угонять жителей.

Чтобы не оторваться от противника, генерал-майор Порошин сколотил и бросил к реке передовой отряд: восемнадцать танков и два батальона пехоты на броне и на автомашинах. Вместе с отрядом пошли полковые и дивизионные политработники.

Головные танки дважды врезались в хвост немецких пехотных колонн. Фашисты врассыпную удирали от дороги, их поливали огнем из автоматов и пулеметов, но не останавливались, неслись дальше, через просторные поля, через длинные украинские села, мимо белых мазанок, мимо вишневых садочков.

Игорь обняв левой рукой ствол танковой пушки, чтобы не скатиться под гусеницы, правой подносил к глазам бинокль, все ждал, когда же откроется впереди широкий простор Днепра.

Не думал и не гадал старший лейтенант Булгаков, что в сотне километров южнее, ближе к Киеву, в этот самый час вышел к реке его закадычный дружок, гвардии лейтенант Виктор Дьяконский. Вышел пешком, отмахав за три дня сто двадцать верст, на целые сутки опередив свой полк. Под бомбежками, в стычках с немецкими арьергардами истаяла его рота, многие потерялись в пути, не выдержав бешеного темпа марша.

Привел он с собой девять автоматчиков, сержанта Гафиуллина, будто сросшегося с ручным пулеметом, и бронебойщика Изю Воловича, шатавшегося под тяжестью длинного ружья. Волович не бросил его, хотя оно было сейчас совершенно бесполезным, потому что второй номер погиб еще позавчера, а вместе с ним пропал весь запас патронов к ружью. И вообще было невероятно, как этот бледный худенький паренек не отстал, не сломился в пути, не упал замертво, вытянув окровавленные стертые ноги. Виктор, проникшийся уважением к Воловичу, сказал бойцам, что дошел бронебойщик потому, что родился и вырос на берегу этой реки, потому что в Киеве жила его большая семья: он наверняка знал, что от всей семьи никого не осталось в живых, но хотел верить, что это не так, что фашисты еще не успели, что он дойдет, спасет своих сестер и братишек…

Одиннадцать бойцов и сам Дьяконский сто верст, через всю опустошенную, выжженную немцами «мертвую зону» пронесли на своих плечах рыбачью лодку, взятую на реке Орель, а со вчерашнего дня несли еще и две двери, подобранные на пепелище.

Свое богатство сложили они в кустах на низком луговом берегу и побежали к реке. Пили жадно, прильнув к прохладной зеленоватой воде. Не пил только выносливый крепыш Гафиуллин. Он стоял на бугорке, охраняя ребят. Обмахивал пилоткой разгоряченное лицо, бритая голова красновато блестела в лучах вечернего солнца. А Изя Волович, сидя в воде по пояс, смывал кровь, запекшуюся на распухших ступнях.

Прищурив глаза, Виктор смотрел на западный берег, высившийся темной стеной. Острыми казачьими пиками торчали там верхушки деревьев. Это место Дьяконский выбрал на карте еще вчера и теперь был доволен, что не ошибся.

Сколько раз доводилось ему держать оборону на реках! От Прони до самого Дона – все и не пересчитаешь! Кое-какой опыт имелся. Он знал: сколько бы сил ни подтянули к Днепру немцы, они не могут создать сплошную мощную оборону на сотни верст. Они сосредоточат войска в крупных населенных пунктах, в узлах дорог, в местах, удобных для форсирования водной преграды. А то место, которое выбрал Виктор, удобным не назовешь, скорее наоборот. От дороги далеко. Левый берег болотистый, кочковатый. В низком кустарнике не укроешь от авиации скопления войск. Зато правый берег крут и обрывист, высаживаться на него трудно. Немцы на таких участках форсирования не ожидают. Контролируют их дозорами, патрулями, разъездами.

Одного автоматчика Виктор послал с донесением к командиру батальона. Двум бойцам велел остаться на берегу «маяками», встретить подразделения. Хотел оставить Воловича, но бронебойщик отчаянно запротестовал: ведь Киев – на той стороне!

– Ладно, – сказал Дьяконский. – Бросай свою пушку и иди в лодку.

Волович с сожалением положил ружье на травянистую кочку.

В сумерках лодка отчалила от берега. Виктор и автоматчик гребли малыми саперными лопатками. На носу с ручным пулеметом Гафиуллина изготовился Волович. Сам Гафиуллин, раздевшись, плыл в холодной воде, держась за дверь. Возле другой двери, сложив на нее обмундирование, плыл полтавчанин Майборода. Обе двери были привязаны веревкой к корме лодки, и это замедляло движение. Мешало и течение, сносившее маленький караван.

Далеко на севере белыми гроздьями взлетали ракеты, похожие на цветки ландыша. Несколько раз прогудели в небе самолеты. А здесь было совсем тихо, только хлюпала вода под лопатами да изредка отфыркивались пловцы. Виктор думал: если немцы заметили их, то крышка. Подпустят поближе к берегу и срежут в упор. Достаточно одной очереди.

Видимо, тем же тревожились и бойцы. Эх, ребята! Теперь уж нервничай или нет – ничего не изменишь!

– Волович, – негромко сказал Виктор.

– Слушаю!

– Ты до войны кем был?

– Что-о-о? – дернулся тот.

– На художника, говорят, учился?

– Лейтенант, что это вы? Да идите вы к черту!

– Я тебе почертю! – пригрозил, усмехаясь, Виктор. – Ишь, герой! Гауптвахты не пробовал?!

Автоматчик рядом с Дьяконским фыркал по-кошачьи, то ли от смеха, то ли от удивления.

– Лейтенант, я в порядке, – шепнул Волович.

Виктор промолчал, а минуты через две предупредил:

– Увидишь подозрительное – бей сразу!

– Я в порядке, – повторил Волович, прилаживаясь плечом к пулемету.

Черный берег навис над головой как-то сразу, гребцы не успели притормозить, врезались в густой кустарник. Сухая ветка сбила с Воловича пилотку, оцарапала лоб. Виктор ухватился руками за гибкие прутья, медленно сполз в воду.

По откосу карабкался на четвереньках, стараясь не шуметь. Замирал, прислушиваясь. Нет, опасности вблизи не могло быть. В самом деле, не станут же немцы дежурить под каждым кустом. В полукилометре от берега есть высота с отметкой «109», там они могли выставить наблюдателей, охранение. А ночью, на берегу – вряд ли!

Автоматчик, минуту передохнув, погнал лодку назад за оставшимися товарищами. Дьяконский предупредил: через полтора часа Волович начнет сигналить из кустов фонариком, чтобы гребцы ориентировались.

Сидеть всем возле воды и ждать – не имело смысла. Виктор, Гафиуллин и Майборода поднялись по крутому откосу. К высоте «109» вела старая просека, заросшая высокой жесткой травой. Тропы на просеке не было, значит, к воде по ней не ходили. И все-таки Виктор приказал соблюдать полную тишину. Двигались медленно, крадучись, от дерева к дереву.

Долго лежали в траве, глядя на высоту. И только когда убедились, что нет на ней никакого движения, ползком поднялись по склону.

Да, это была удача! Лучшую позицию для обороны найти трудно. Перед высотой тянулось ровное поле, за ним пролегала дорога. Если немцы появятся, то наверняка со стороны дороги. Они пойдут по открытому месту, а у Виктора сзади кустарник и густой лес.

За трое суток ребята измотались, но на отдых не оставалось времени. Решили спать посменно. Майборода лег на два часа, а Дьяконский и Гафиуллин принялись рубить лопатками закаменевшую в летнюю сушь землю. До рассвета требовалось оборудовать окопчики, хотя бы неглубокие, на первый случай.

К утру на высоте «109» собралось семь человек (двух автоматчиков Дьяконский оставил возле воды наблюдать за рекой). С Днепра поднялся негустой, но холодный туман, скапливался в низинах, оседая на траве крупными каплями. Стали видны следы колес – кто-то недавно подъезжал с дороги на мотоцикле. «Значит, наведываются сюда немцы», – понял Виктор.

Бойцы заканчивали окопы. Гафиуллин резал траву и ветки, охапками раскладывал их перед бруствером, чтобы при необходимости замаскироваться.

Виктор надеялся, что до вечера немцы не обнаружат их. А там подойдет полк, подойдет вся дивизия.

Фашисты, конечно, сразу заметят такое скопление, бросят сюда резервы. Но место для переправы обеспечено. Часа три-четыре Дьяконский продержится на высоте, а за это время переправятся с того берега и стрелки, и артиллеристы. Главное – удержать этот клочок земли с господствующей высотой.

Так он рассчитывал. Но получилось иначе. Часов в восемь, когда рассеялся туман, на дороге появился немецкий танк. Возле него мельтешили с десяток мотоциклистов, сворачивали на тропинки, рассыпались по полю, исчезая среди кустов, и опять возвращались к медленно ползущей машине.

Два мотоцикла повернули по старым следам к высоте «109». Ехали безбоязненно, быстро. Треск моторов стремительно приближался. Немцев подпустили метров на тридцать и открыли огонь – ничего другого не оставалось. Стреляли трое: Дьяконский, Майборода и Волович. Три очереди – и немцы вылетели из седел, а те, что сидели у пулеметов, сникли, сползли на дно колясок.

В ответ ударила танковая пушка. Снаряды пронеслись левей высоты и разорвались в гуще деревьев. Фашисты не разобрались, кто и откуда стрелял. Мотоциклы сбились вокруг танка, немцы, по-видимому, совещались.

Танк развернулся и медленно пошел к высоте, а мотоциклисты остались в безопасном отдалении. Тяжелая машина двигалась осторожно, то и дело останавливалась, угрожающе поводя тонким пулеметным стволом. А вокруг все было тихо и мирно. Сыпались с деревьев желтые листья, нежарко пригревало осеннее солнце. Только трупы мотоциклистов, черными мешками валявшиеся в траве, нарушали эту идиллию.

Возле опрокинувшегося мотоцикла танк остановился и начал строчить по высоте, по деревьям. Потом пополз дальше, в узкое горло просеки. Продвинется метров пять, полоснет очередью и снова вперед.

Шесть противотанковых гранат имели при себе бойцы Дьяконского. Изя Волович глазами спрашивал: можно? А у Виктора в трудные моменты голова работала всегда точно и быстро. Мотоциклисты далеко, их пулеметные очереди не страшны. Танк один. Он слепой. Он видит только то, что перед ним.

Сбросив сапоги, Виктор на бегу кинул Воловичу:

– Плащ-палатку, за мной!

И тот, молодчага, понял, покатился по склону вслед за своим лейтенантом.

Подкравшись сзади, Дьяконский вскочил на корму. Горячая решетка жалюзи обожгла босые ноги. Бесшумно ступая, он подобрался к башне и накинул на нее плащ-палатку, закрыв смотровые щели. Волович точно так же закрыл смотровую щель механика-водителя.

Немцы, конечно, были обескуражены. Ни стука, ни выстрелов, и вдруг – темнота. Танк ткнулся вперед, потом назад и остановился, чуть накренившись – гусеница попала в канаву.

Прошла минута, другая. Прижав коленями плащ-палатку, Виктор поднял над головой трофейную гранату-лимонку. Он не видел, что происходило вокруг, не слышал, как заливаются пулеметы немецких мотоциклистов, как отвечает им Гафиуллин. Он напрягся, стараясь не пропустить момент. Вот что-то звякнуло под броней. Виктор присел. Крышка люка откинулась рывком, высунулась рука с пистолетом. Немец выстрелил наугад, на всякий случай. Дьяконскому опалило щеку. И все же он успел сунуть в люк гранату, прежде чем крышка захлопнулась.

– Долой! – заорал он, падая с танка.

Волович ринулся вниз. Сразу грохнуло. Потом еще. Виктор отполз за дерево и оглянулся. В машине рвались снаряды. Взрывная волна откинула крышку, из люка полз черный дым, стремительно вылетали языки пламени.

– Работа! – восторженно кричал Волович. – Вот это работа!

Он даже притопывал забинтованными ногами, не чувствуя боли в ступнях.

Немецкие мотоциклисты постреляли еще минут десять и укатили. Бойцы весело переговаривались. А у Виктора кошки на сердце скребли. Сколько времени понадобится фашистам, чтобы посадить на машины воинскую часть и перебросить сюда? К полудню пожалуют…

Фрицы переполошились не на шутку. Минут через сорок над лесом появилась девятка бомбардировщиков. Виктор подумал, что это уж слишком! Такой щедрости он даже не ожидал.

Самолеты сделали несколько заходов, разыскали высоту. И, пожалуй, не нашли бы ее, если бы не черный остов сгоревшего танка.

Бомбардировщики разделились. Три штуки явно метили на высоту «109», а остальные вдруг повернули и ушли за реку. «Ага! Значит, наши близко», – сообразил Дьяконский, прижимаясь к шершавой глине на дне окопа.

Вот сейчас будет рев, свист, ураган, грохот. Надо открыть рот, чтобы не оглушило. Надо перетерпеть несколько минут… Всего несколько минут… Вот, началось!

… Когда он поднялся из окопа, в дымном воздухе густо кружились сорванные с деревьев листья. Одна бомба добила немецкий танк, развалила его на части. Еще несколько угодили в склон высоты, двое автоматчиков лежали мертвыми. Изя Волович перевязывал бритую голову Гафиуллина.

– Стрелять можешь? – спросил Виктор.

– Могу, командыр, – морщась, кивнул тот.

Теперь они остались впятером. Вскоре с берега прибежал еще один боец, доложил радостно, что на той стороне появились наши, что уже спускают с грузовиков плоты и лодки. Потом пришел связной командира батальона. Виктор отправил его обратно с короткой запиской: просил поторопиться и подготовить артиллерийский огонь по дороге.

Связной еще не успел убежать, когда Волович крикнул, что видит колонну автомашин. Дьяконский поднялся на высоту, прикинул: немцев было не меньше двух рот. «На час, – сказал он себе. – Часок мы их поманежим. Больше никак не получится!»

Фашисты явно торопились. Пехотинцы бегом занимали боевые порядки. Машины сразу же развернулись и ушли, вероятно, за подкреплением. А с дороги открыли частый огонь минометчики. Второй раз, и опять в голову, ранило Гафиуллина. Молчаливому Майбороде осколок вонзился в ягодицу. К ручному пулемету лег Волович, широко раскинув тощие ноги с грязными култышками бинтов. Виктор бил из пулемета, снятого с мотоцикла. Фашисты делали короткие перебежки в пять-шесть шагов, вели огонь такой плотный, что воздух над высотой напряженно гудел.

В центре немцы продвигались медленно, зато на обоих флангах, и справа и слева, подошли к самому лесу. Теперь им ничего не стоило подобраться вплотную… Дьяконский приготовил гранату.

Пока перезаряжал пулемет, по правой руке словно хлобыстнули кнутом. Посмотрел и даже губами чмокнул: надо же, как повезло! Осколок тоненькой змейкой прорезал кожу возле кисти. На пару миллиметров ниже – и нельзя стрелять.

Перевязываться не было времени. Мокрой от крови рукой он опять схватился за пулемет. Прежде чем открыть огонь, пощупал карман: бритва была на месте, все в порядке. В последний момент есть чем избавить себя от плена.

За рекой громыхнули пушки. Снаряды начали падать на дороге и позади немецкой цепи, заставили противника приостановиться. Виктор осмотрелся. Стрелял только один автоматчик. Майборода лежал ничком: вместо спины – кровяная каша.

Возле ручного пулемета снова находился Гафиуллин, а рядом с ним, схватившись за грудь, корчился и стонал Изя Волович.

Виктор прицелился, ловя каски, черневшие среди травы, повел стволом пулемета, чеканя длинную очередь. Сверху, больно ударив в плечо, грохнулся кто-то, заорал над ухом:

– А ну, подвинься!

Незнакомый Виктору мордастый сержант устанавливал в окопе бронебойку, пулемет мешал ему, он отталкивал Дьяконского локтем и орал:

– Петька, патроны давай!

Сзади подбегали еще и еще. Справа, в кустах, часто рвались гранаты. Дьяконский откинулся от пулемета и засмеялся с облегчением, глядя в яростное лицо сержанта.

– Ты чего ржешь, шляпа! – снова заорал тот. – Вон тебе театр, видишь?! Петька, собака, патроны где?!

Дьяконский приподнял голову. От дороги, развернувшись цепью, ползли к высоте три самоходных орудия. За спиной, на просеке, начали рваться снаряды.

Бой разрастался, и еще трудно было предрешить, кто останется хозяином высоты. Но здесь появились теперь новые люди, новые командиры, и у Виктора сразу спало нервное напряжение, сразу сказались бессонные ночи, утомление, голод. У него так кружилась голова, так туманилось перед глазами, что он почти перестал видеть и соображать. Он даже не мог вспомнить потом, как оказался на берегу Днепра. Запомнились только огромные, неподвижные, полные муки глаза Изи Воловича, его черный рот, распяленный в крике. Волович был мертв, а его почему-то везли в лодке на левый берег. Виктор хотел сказать, что Киев на правом берегу и Воловичу обязательно нужно туда, к своим братишкам и сестренкам… Впрочем, может, этого и не было, может, все это просто пригрезилось ему в долгом сне?

Но нет! Он ведь помнил голову Гафиуллина, огромную шапку бинтов, он помнил волны на Днепре и как по этим волнам, навстречу их лодке, шли другие, наполненные бойцами, шли плоты с пушками и по всей широкой реке плыли люди. Их бомбили самолеты, но зато с берега в них никто не стрелял, потому что немецкие солдаты, немецкие танки и самоходки остались за просекой, за высотой «109».

* * *

Прославленный «Восточный вал» рухнул за несколько дней. В конце сентября советские армии стремительным маршем вышли к Днепру на огромном пространстве от Лоева до Запорожья и с ходу форсировали могучую реку во многих местах, захватив на западном берегу 23 плацдарма, и среди них несколько крупных. Днепр больше не являлся преградой для наступления. И если советские войска остановились на достигнутом рубеже, то лишь для того, чтобы закрепить успехи, подтянуть тылы и резервы, изготовиться к новому броску.

Страна щедро награждала бойцов, отличившихся на Днепре. В одной только дивизии, где служил Виктор, к высшей награде было представлено 28 человек. И среди первых – Дьяконский. О нем писали дивизионные журналисты. Армейская газета поместила портрет Виктора и большой очерк.

Гафиуллин цокал языком от удовольствия, читая газеты. А Виктор не только не радовался, но даже пугался. Очень уж не хотелось ему этого шума, не хотелось Привлекать внимания к своей персоне. У него мороз пробегал по коже всякий раз, когда во всеуслышание склоняли его фамилию с добавлением самых лестных эпитетов.

Представления на звания Героев Советского Союза были утверждены Военным Советом армии и отправлены в Москву. А вскоре был опубликован Указ. Звания Героев получили посмертно красноармейцы Майборода и Волович, получил сержант Гафиуллин. Золотая Звезда украсила грудь командира дивизии. В списке награжденных не оказалось только Дьяконского.

И Гафиуллин, и комбат, и командир полка, получившие Звезду за захват плацдарма, чувствовали себя перед Дьяконским по меньшей мере неловко. А генерал – горячая солдатская душа – сам ездил в наградной отдел армии, ходил к члену Военного Совета, доказывал, требовал и утихомирился только тогда, когда получил короткое категорическое разъяснение насчет анкетных данных. Но и после этого сделал все, что было в его силах. Виктор Дьяконский получил орден Красного Знамени. Кроме того, ему досрочно было присвоено звание гвардии старшего лейтенанта.

* * *

20 октября 1943 года Воронежский фронт был переименован в 1-й Украинский, и это отвечало тем задачам, которые стояли теперь перед ним: освободить Киев, а потом гнать немцев дальше на запад.

Ударная группировка фронта, сосредоточенная на Букринском плацдарме, южнее Киева, дважды пыталась прорвать вражескую оборону. Но безуспешно. Плацдарм сам по себе невелик, трудно разместить на нем крупные силы и технику, необходимые для мощного наступления. Да и фашисты своевременно позаботились о том, чтобы стянуть сюда побольше пехотных и танковых соединений.

Здесь, как и раньше во многих других местах, проявился тот самый принцип взаимного притяжения войск, который превращал ничем не примечательные участки фронта в арену жесточайших боев. Удалось высадиться в районе Великого Букрина советскому батальону. Немцы бросили против него полк. Советские командиры переправили на западный берег дивизию: немцы выставили две. Так и пошло. В дело включились корпуса и целые армии. Завязался узел, приковавший к себе внимание обеих сторон. Фашисты не только создали вокруг плацдарма три оборонительные полосы, не только отбивали атаки советских войск, но и сами пытались отбросить русских за реку.

Немцы не могли и предположить, что при таких обстоятельствах советское командование решится ослабить силы на Букринском плацдарме, изменить направление главного удара. К тому же в конце октября резко испортилась погода, начались дожди, утром и вечером с Днепра наплывал сырой промозглый туман. Дороги сделались непроезжими. Пришло губительное для наступающих межсезонье, исключавшее, по мнению немцев, возможность маневра крупными силами.

Но генерала армии Ватутина недаром называли человеком смелых решений. Он десятки раз ломал рамки оперативных шаблонов, доставляя крупные неприятности вражеским полководцам, которые назубок знали все установившиеся стандарты, пунктуально фиксировали все то, что могло явиться прецедентом, могло повториться в будущем. Однако Ватутин не повторялся.

По согласованию со Ставкой штаб 1-го Украинского фронта выработал новый план. Центр тяжести боевых действий переносился в другой район, на Лютежский плацдарм севернее Киева. Туда направлялись свежие войска, перебрасывались с Букринского плацдарма 3-я Гвардейская танковая армия и 7-й артиллерийский корпус прорыва. В этом как раз и заключалась основная трудность. Требовалось оттянуть на восточный берег Днепра массу танков и пушек. Потом марш в сто пятьдесят километров по размытым дорогам, переправа через Десну и еще одна переправа через Днепр, теперь уже опять на западный берег.

Даже при самых благоприятных условиях, при хорошей погоде колонна только артиллерийского корпуса прорыва, не считая танковой армии, вытягивалась во время движения на 60—70 километров! А ведь этой колонне надо было идти под дождем, в ночное время и трижды переправляться через широкие реки по зыбким мостам. И главное – сделать все это требовалось быстро и незаметно. Иначе враг разгадает маневр, перебросит к Лютежскому плацдарму свои силы, и наступление захлебнется в крови.

Советским войскам помогала погода. Утром и вечером авиация не летала из-за туманов. Да и днем тучи висели так низко, что лишь редкие самолеты отваживались проскочить под ними, чтобы взглянуть, что делается на земле. Обе стороны будто ослепли. И эта вынужденная «слепота», помогавшая незаметно произвести перегруппировку, в то же время доставляла генералу Ватутину серьезные неприятности.

Он знал, что войска выполняют приказ. При любых трудностях они придут в указанное время в отведенное для них место. В конце концов он мог отложить на сутки начало атаки. Он вообще способен был сделать многое, ему доверили большую силу и большую власть. Но, чтобы действовать наверняка, он должен был знать обстановку по ту сторону фронта. Продолжают ли немцы сидеть с поднятой дубинкой у Великого Букрина и ждать, когда русские бросятся в наступление? Или они разгадали маневр, заметили отвод войск и теперь перебрасывают свои силы к Лютежскому плацдарму, чтобы отразить новый удар на новом месте?

Данные авиаразведки были очень скудными. Агентурная разведка молчала: немцы выселили из прибрежной полосы мирных жителей, навели строгий порядок в своих тыловых районах. Войсковая разведка каждый день брала пленных с переднего края. Они подтверждали только одно: состав частей, занимающих первую полосу обороны, не изменился. А что происходит там, в глубине? Может, противник уже подготовил контрудар? На каком направлении? Какими силами? Ватутину требовались ответы на многие вопросы, прежде чем он мог со спокойной совестью послать вперед, навстречу опасности, сотни тысяч бойцов.

Войска, предназначенные для прорыва обороны, для наступления на Киев, накапливались на Лютежском плацдарме, размещались там тесно, локоть к локтю. А в это время все дивизии, действовавшие правей и левей плацдарма, выслали за линию фронта, в тыл противника, сильные разведывательные группы. Несколько групп от каждого соединения – так приказал Ватутин. Он должен, он просто обязан был знать, что делают немцы.

* * *

За одну ночь дивизия генерал-майора Порошина потеряла пятнадцать лучших разведчиков. Две группы попытались просочиться через линию фронта и обе не смогли. А начальство сверху давило и требовало: давай сведения!

Игорь Булгаков напросился в разведку сам и даже выдвинул предположение перебросить разведчиков в немецкий тыл на самолете. В поле или на лугу после дождей, конечно, не сядешь. Зато можно приземлиться на асфальтированном шоссе, километрах в пятидесяти от передовой, выбрав глухой участок местности. Ведь днем, как и у нас, у немцев прекращается движение на дорогах.

Начальник разведотделения штаба дивизии, педантичный капитан-чуваш, начисто лишенный романтической жилки, сказал, что самолет привлечет внимание противника и группа провалится. Игорь начал быстро доказывать: ей-богу, мол, есть смысл рискнуть, может, даже трофейный самолет использовать для этого дела, но капитан не стал слушать. Капитан был очень занят и к тому же не любил прожектерства. Разведка была для него опасной службой и только. Он занимался ею по необходимости и не мог понять того энтузиазма, с каким готовился в глубокий поиск этот вихрастый старший лейтенант из политотдела.

Людей Игорь отбирал в разведроте. Помощником взял старшину Парамонова, с которым познакомился еще на Дону: вместе с ним лазил по итальянским позициям возле Лысой горы. Старшина посоветовал захватить двух сержантов: Мигачева и Мигунова. У этих молодых парней не только фамилии были созвучны, но и рост одинаковый, и лица вроде бы схожие. Только один черноволосый, а другой светлый и почти безбровый. Оба они умели немного говорить по-немецки, а это Игорь считал очень важным. Он также настоял, чтобы в группу включили одного из штабных переводчиков.

Радистов прислали из корпуса. Они принесли с собой радиостанцию, упакованную в два металлических ящичка с заплечными ремнями.

Прохор Севастьянович Порошин скрепя сердце утвердил состав группы. Не хотелось ему отправлять Булгакова на такое рискованное задание, но что поделаешь! Группу, идущую в тыл противника, обязательно должен возглавить офицер. Так положено. А кроме капитана, в разведотделении дивизии ни одного офицера не осталось. Самого же капитана посылать было нельзя: он должен перебросить группы через линию фронта, принимать сообщения от них, а потом обеспечить возвращение разведчиков к своим.

Пока капитан ходил к генералу, разведчики выворачивали карманы, доставая документы, письма, деньги, бумаги. Отвинчивали с гимнастерок ордена. Каждый аккуратно завертывал свое добро в тряпицу и клал на стол.

Пестрый маскировочный халат был немного велик Игорю, пришлось подвернуть рукава. Ватник почти невесомый, но теплый. Сапоги подогнаны на две портянки. Автомат, два запасных диска, нож, планшет с картой, две гранаты, несколько банок консервов – вот и все снаряжение. Свободно, легко: ничто не стукает, не звякает, не мешает бежать и ползти. Игорь испытывал приятное волнение и едва ощутимую тревогу, как бывало в те далекие дни, когда отправлялся с отцом на охоту.

Старшина Парамонов посоветовал надеть немецкие каски, взять немецкие автоматы и набросить поверх маскхалатов пестрые фашистские накидки.

Через Днепр переправились на лодке поздно вечером, когда поднялся густой туман. Плыли, как в молоке, в двух метрах ничего не было видно. Лодку угнал назад ефрейтор-гребец, а разведчики минут десять лежали на берегу, прислушиваясь к редким выстрелам. Высадились они как раз в том месте, за которым несколько дней наблюдал старшина Парамонов. Он знал, где у врага колючая проволока, где поставлены мины.

Медленно и осторожно лезли разведчики по крутому обрыву, скользя на мокрой глине, цепляясь за корни деревьев. А едва поднялись наверх – чуть было не столкнулись с фашистами. Пятеро солдат прошли мимо, спокойно разговаривая и гремя котелками – наверное, за водой.

Впереди была вражеская траншея, потом ходы сообщения и еще траншея, тоже заполненная солдатами. А дальше – огневые позиции артиллеристов, штабы, склады. Тут хоть ползком, хоть на четвереньках, все равно не проберешься незамеченным. Игорь приказал бойцам подняться и идти цепочкой.

Выручал их, конечно, туман, и еще каски с накидками. Немцы видели привычные силуэты, не вызывавшие подозрений. Да и фрицы тут были еще не пуганные. На этом участке советские войска не пытались форсировать реку и не очень досаждали врагу артогнем.

За ночь группа прошла пятнадцать километров и на рассвете остановилась в мелком лесу, в низине, возле ручья. После дождей тут образовалось болото, под ногами хлюпало, между кочками выступала вода, но старшина Парамонов посоветовал устроить дневку именно здесь: вокруг полно немцев, а в болото они не полезут.

Игорь слушался Парамонова беспрекословно. У старшины опыт, известность на всю дивизию по части разведки. Этот здоровяк с добродушным лицом, с огромными ручищами, на которые не влезали самые большие казенные рукавицы, был с виду тяжел и неповоротлив. Вернувшись с задания, мог спать целыми сутками. Вставал, ел и опять ложился. Он будто накапливал энергию до той минуты, когда наденет свой маскхалат, сшитый по специальному заказу. Тут Парамонов менялся неузнаваемо. Лицо оживало, глаза блестели хитро и умно, походка делались мягкой, неслышной, сильное тело приобретало подвижность и гибкость. Усталости для него не существовало, он будто забывал о сне… До следующей передышки.

Зная эту способность старшины, Игорь отправил его и крепыша-сержанта Мигунова на опушку леса, наблюдать за дорогой. Остальные с грехом пополам устроились отдыхать на бугорке, на груде сырых листьев. Хорошо хоть, что ноги были сухие.

Парамонов и Мигунов возвратились незадолго до сумерек и доложили: на шоссе никакого движения, за весь день проехало восемь повозок в сторону передовой. На окраине села обнаружены три танка и броневик. Ну, что ж, на худой конец это тоже были какие-то сведения. Штабники отметят на картах, что в таких-то и таких-то квадратах севернее Киева противник свои силы не сосредоточивает.

Игорь приказал радистам развернуть станцию и передать короткую радиограмму.

Выбравшись из мокрой чащобы на ровное поле, люди повеселели и зашагали быстрей. Булгаков торопился пересечь открытое место, дойти до лесных массивов, сквозь которые пролегало рокадное шоссе. Эти леса и перекресток магистральных дорог были главной целью разведывательной группы.

Под утро пересекли вязкую пашню. Впереди возникли стволы сосен. Мелкий дождь, сеявший с неба, почти не проникал сквозь кроны деревьев. Под ногами хрустели шишки.

Где-то вдали то замирало, то усиливалось приглушенное гудение моторов. Игорь достал карту, лег под деревом рядом со старшиной Парамоновым. Сверху их накрыли накидками. Старшина подсвечивал фонариком, пока Булгаков пытался определить, куда вышла группа. Так, понятно. Вот просека. Параллельно ей, в трех километрах, тянется рокада. Оттуда и гул. Фонарик погас.

– Пошли! – вскочил Игорь.

Полчаса быстрого движения – и впереди посветлело. Сосны сменились молодыми березами, густым, невысоким кустарником. Разведчики поползли по мокрой траве, по лужам. Одежда впитывала воду, неприятно холодила грудь и живот.

Да, тут было что-то серьезное. По дороге с ровными интервалами шли высокие трехосные грузовики. Маленький перерыв – и появились бронетранспортеры с пехотой. Их насчитали двадцать шесть штук. А ведь колонна двигалась к фронту давно, может быть, уже несколько часов.

За бронетранспортерами пошли танки. Игорь насчитал больше сорока, среди них половина «тигров». Ясно, что противник перебрасывает крупную часть, во всяком случае не меньше полка.

Наконец шоссе опустело. Начинался рассвет. Игорь решил оставить наблюдателей и отойти в глубь леса. Но в это время вдали появилась новая колонна. Десяток танков, а потом машины, машины, машины…

Голова колонны проследовала мимо разведчиков, и вдруг, повинуясь какому-то общему сигналу, все машины остановились. Возле них засуетились солдаты. Танки, а потом и грузовики начали съезжать с дороги в кустарник. Слышались крики, стук топоров. Немцы рубили кусты и ветки.

Игорь, кивнув своим, пополз назад. Надо скорее связаться со штабом. Дело серьезное. Вот только неясно, почему немцы остановились. Или на дневку, или тут у них район сосредоточения резервов. Ну, это не самое важное. Главное, чтобы наши знали об этих танках и мотопехоте.

. Километрах в двух от шоссе, на краю вырубки со старыми трухлявыми пнями, радисты развернули станцию. Для надежности работали не со штыревой антенной, а натянули между двумя деревьями медный шнур с маленькими, белыми, словно игрушечными, изоляторами на концах.

Слышимость была отличная. Штабная рация, получив сообщение, приказала ждать. А минут через пятнадцать поступило распоряжение: вести тщательное наблюдение за противником, выявить номер соединения, состав сил и цель передвижения.

– Ну, ребята, кажется, попали мы в самую точку, – сказал Игорь, прочитав разведчикам радиограмму. – Теперь на нас в штабе как на богов надеются.

– Сделаем, – уверенно кивнул сержант Мигачев (или Мигунов – Игорь все время путал их, настолько они были схожи).

А переводчик попросил устало:

– Отдохнуть бы, товарищ командир. Всю ночь на ногах.

Игорь пожалел его. Переводчику за тридцать, лицо полное, рыхлое. Работа у человека сидячая, штабная, среди бумаг. Устал, конечно, без привычки. А мужик толковый. Не трус и не нытик. Однако отдыхать рановато. Троим следует вернуться к дороге, взять «языка». Остальные разыщут местечко понадежней. Вокруг виднелись старые воронки, тянулся окоп, наполовину заплывший, поросший травой, вырытый, наверно, еще в сорок первом году. Может, удастся найти для отдыха уцелевшую землянку или блиндаж…

Не успел Булгаков проинструктировать ребят, собиравшихся за «языком», как гул моторов, а потом и стук топоров раздались совсем близко, но не на шоссе, а с противоположной стороны, на просеке. Игорь встретился взглядом с Парамоновым.

– Я схожу, – спокойно произнес тот. – Мигачев, за мной!

Вернулся старшина очень быстро: на просеке стоят самоходные пушки, немцы маскируют их.

– Влипли? – полувопросительно сказал переводчик. – Теперь уходить некуда, разве только назад.

– Позади поле,– возразил Парамонов.

– Ну, все, – прервал их Игорь. – Хватит разговоров. Старшина, ищи укрытие. Радист, вызывай штаб.

Они передали короткое сообщение о том, что в квадратах «Г-6» и «Г-7» вдоль просеки обнаружено скопление самоходок, а потом сразу свернули рацию, не ожидая ответа, потому что топоры стучали совсем близко и даже слышались голоса немцев.

Парамонов отыскал в чащобе какую-то яму, когда все залезли в нее, притащил охапку старого сухого хвороста, навалил сверху, да еще нагреб ногами листвы. Сам заполз под хворост последним, завозился, устраиваясь, возле Игоря. Сказал шепотом:

– Со стороны ни черта не видно. По спинам пройдут, не заметят. Прикажи спать ребятам.

Игорь разрешил четверым отдыхать. Трое: сам Булгаков, радист и Парамонов – наблюдали за лесом, держа под рукой автоматы. Однако разрешением никто не воспользовался, какой уж тут сон, когда за поляной горланят фрицы, когда дыхание перехватывает от волнения и страстного желания закурить, глотнуть хоть разок успокоительного дымка.

Группа немцев, видимо, дозор, прошла метрах в ста от них, громко разговаривая. Потом лес начал постепенно затихать. Прекратился стук топоров, умолкли голоса.

Усталость брала свое. Разведчики начали подремывать. А переводчик вдруг всхрапнул так громко, что сам вздрогнул и зашевелился.

– Во! – шепотом произнес Парамонов. – Интеллигент, а храпит, как неграмотный!

– Нервы крепкие, – ответил Игорь, осторожно поворачиваясь на левый бок: очень уж неприятно липла к животу промокшая одежда.

Чтобы скоротать время, старался думать о хорошем: о доме, об Ольге. Интересно, что она делает вот в эти минуты? Наверно, завернула Николку в одеяло и вышла гулять. Ходит по двору, поет ему что-нибудь, а Николка лежит и соску сосет… Впрочем, какая там соска! Ему скоро два года стукнет, он уж сам давно бегает. Летом даже хвост у петуха выдрал – такие ручонки сильные. Схватил за хвост, а петух вырвался… Он уже самостоятельный гражданин, этот Николай Игоревич. Только никак невозможно представить его на собственных ногах. Вспоминается лишь круглое личико, широкий нос да синие глаза-бусинки.

Ольга пишет, что нога у него очень большая, носит уже двадцать третий размер, скоро Людмилку догонит… Ну, что же, на то он и мужчина, должен на земле прочно стоять. А с обувью плохо. В Одуеве совсем не продают детских ботинок. Вот старшина говорил, что Мигачев умеет сапожничать. Может, его попросить, а потом переслать с оказией… Мигачев или Мигунов? Это же надо – такие одинаковые дружки подобрались…

– Командир, – толкнул его Парамонов, – ты что, засыпаешь?

– Я! Нет, замечтался, – спохватился Игорь и тряхнул головой. – Задумался малость.

– Давай Мигачева поднимем, он отдохнул вчера.

– Ладно, через часок. Только разоспался товарищ.

Так лежали они, мокрые и озябшие, торопя время, подавляя в себе чувство голода, желание покурить и совсем не догадываясь, какой переполох наделали в штабах две их радиограммы.

К этому времени на Лютежском плацдарме, на маленьком «пятачке», скрытно сосредоточились для штурма немецких позиций войска 38-й и 3-й гвардейской танковой армий, 5-го Гвардейского танкового и 1-го Гвардейского кавалерийского корпусов. Завтра утром, 3 ноября, должен грянуть залп двух тысяч орудий и минометов, должны ударить пятьсот «катюш». После артиллерийской подготовки войска рванутся на Киев.

И вот теперь, когда до наступления осталось меньше суток, в тылу немцев обнаружилось новое танковое соединение. Несколько дней назад фашисты сняли с другого участка фронта 7-ю танковую дивизию. Может, это она подтягивается к Лютежскому плацдарму, чтобы затаиться в лесах, а потом неожиданно нанести контрудар? Может, это другое, более крупное соединение?

Генерал Ватутин принимал меры. Из фронтового резерва были взяты два истребительно-противотанковых полка и полк самоходных артиллерийских установок. После прорыва обороны эти части должны были прикрыть фланг наступающих войск. Несмотря на низкую облачность, в воздух поднялись несколько самолетов-разведчиков, ведомых лучшими летчиками. В полной готовности стояли на аэродроме машины штурмовой авиадивизии. Штурмовики получили приказ при первой возможности пробомбить и обстрелять те лесные квадраты, которые были названы в радиограмме разведчиков.

Часа за два до сумерек дождь наконец прекратился. Солнце так и не смогло прорваться сквозь тучи, но облачность поднялась на несколько сот метров. Штурмовики эскадрильями стартовали с аэродрома.

Игорь как раз спал, когда на просеке и на опушке леса возле шоссе рванули первые бомбы. Самолеты, полого выходя из пике, один за другим проносились над соснами, над ямой разведчиков. Некоторые бомбы рвались близко, в глубине леса. Игорь даже побледнел: хуже не придумаешь – погибнуть в немецком тылу от своих же. Нет, не зря он всегда боялся бомбежки.

Однако страх перед бомбами оказался недолгим: новая и более серьезная опасность заслонила всё. Немцы с просеки и с шоссе хлынули в лес, подальше от того места, которое штурмовали краснозвездные самолеты. Фашисты бежали кучками, Целыми подразделениями, рассыпались поодиночке, лезли в чащобу. Игорь сообразил: прятаться под ветками теперь бессмысленно. Заметят, поймут, откроют огонь. Лучше лежать открыто.

Он велел поскорей стряхнуть листья и ветки, закутаться в накидки и надвинуть осточертевшие всем тяжелые каски. А переводчик с Игорем сели на край ямы – так лучше было видно вокруг.

В гул и треск разрывов короткой строчкой врывались очереди авиационных пушек. Валились на землю старые сосны: грохот заглушал их скрипы и стоны. Отрывисто лаяли немецкие зенитки. Поблизости, на поляне, кричали раненые.

– Вот это курорт! – ухмыльнулся старшина Парамонов, с наслаждением закуривая третью подряд трофейную сигарету. – Вот это банька с парилкой!

Игорь погрозил ему кулаком: молчи!

– А ничего, командир, – сказал старшина. – Они сейчас, как караси на сковородке… Сейчас бы самое время «языка» взять.

– Не рыпайся! – приказал Игорь, и старшина смолк.

Немцы спасались от бомбежки в старых окопчиках и воронках. Трое солдат лежали метрах в тридцати от разведчиков и переругивались хриплыми злыми голосами. Игорь слушал их быструю резкую речь и вдруг поймал себя на мысли, что не испытывает ни малейшего страха. Не перед этими тремя фрицами, конечно, а вообще перед фашистами, которых вокруг полон лес. Взрывы бомб заставляли его вздрагивать, сердце становилось горячим и словно срывалось вниз, а при виде немцев он чувствовал только любопытство, хотя разумом понимал, что малейшая оплошность сразу погубит группу.

Штурмовики улетели, и разведчики испытали не меньшее облегчение, чем немцы. Вдали заиграла труба. Фрицы потянулись на ее зов, поглядывая на быстро темневшее небо. Под деревьями накапливались сумерки, и это радовало разведчиков.

Лес опустел. Немцы кричали вдали, заводили моторы. Игорь шепотом советовался с Парамоновым. Решили брать «языка» именно сейчас. В спешке отъезда немцы не заметят, что исчез человек, а если и заметят, то понадеются на санитаров, на похоронную команду. Кто будет искать солдата в ночном лесу после бомбежки!

За «языком» ушли все тот же старшина Парамонов и крепыш Мигунов —они «сработались» в паре. У Игоря не было никаких сомнений: найдут раненого фрица или оглушат солдата, севшего по большой нужде.

После пережитого Булгаков и его товарищи успокоились. Ощущение опасности, владевшее ими до сих пор, незаметно ослабло. Переводчик предложил развести в яме костер, вскипятить воду, согреться чайком. Игорь повертел возле виска пальцем и сказал негромко:

– А ты не того?

Наверно, и Парамонов с Мигуновым чувствовали себя в этот раз чересчур уверенно и потому допустили какую-нибудь ошибку. Или произошла непредвиденная случайность. Возле просеки затрещал вдруг автомат. Очередь была длинной, на весь магазин: так стреляют ошалевшие от испуга или от неожиданности люди, намертво придавив пальцем спуск. Потом рванула граната, за ней другая. Еще несколько коротких очередей, истошный крик, и все кончилось. Только гудели моторы да поскрипывали под ветром сосны.

Игорь выругался: первым чувством была досада – провалилось такое верное дело. «И сами влипли, и нас подвели!»

Решение возникло сразу – немедленно уходить, исчезнуть из этого леса. Немцам нетрудно сопоставить факты: неожиданный налет авиации на замаскированные войска и появление советских разведчиков. Они обязательно будут искать радиостанцию, обязательно прочешут местность.

Парамонов и Мигунов – ребята опытные. Если они живы, сами сообразят, что делать, сами вернутся к нашим.

В спешке и Игорь допустил оплошность, которую осознал только на следующий день. Он повел свою группу на восток, навстречу советским войскам. Он не учел, что там у немцев сплошная оборонительная полоса, что фашисты известят свои части о появлении в тылу русских разведчиков, что именно в том направлении будут разыскивать их гитлеровцы.

Ведь разумнее было бы уйти на запад, дальше от фронта, найти надежное укрытие и подождать, пока уляжется шумиха, ослабнет у немцев бдительность.

Рассвет застал их в открытом поле. Пришлось лечь на мокрую землю среди мелких кустов. Съели последнюю банку консервов и последние сухари. Бойцы зябли в сырой одежде, радиста и переводчика бил озноб. Игорь пытался согреться, двигая руками и ногами. Помогло на несколько минут, а потом стало хуже.

Все были облеплены грязью, обросли щетиной, лица напоминали синеватые, лишенные жизни маски. Но ребята не унывали, даже шутили, прислушиваясь к гулу, катившемуся с востока. Километров тридцать, а то и побольше отсюда до фронта, но порой удары были такими сильными, что даже здесь качалась под разведчиками земля. Такой концерт могут закатить только наши. Значит, наступают, это уж факт!

О том, что началось наступление, можно было судить и по другим признакам. Прямо среди бела дня заполнились дороги, хотя под тучами нет-нет да и появлялись советские самолеты. К фронту шли крытые грузовики с солдатами, с боеприпасами. Обратно возвращались с ранеными. Прошагала к передовой длинная колонна пехоты. Вдали, на окраине леса, немцы рыли траншеи: Игорь видел в бинокль – закапывают в землю танки.

Во второй половине дня стало ясно, что немцы попятились. Отходили в тыл конные обозы, проезжали штабные автомашины, появились группы солдат, шагавших без строя по грязным обочинам шоссе. Разведчики оказались между двумя параллельными дорогами, которые тянулись справа и слева в двух-трех километрах от них. Игорь записывал и отмечал на карте все виденное.

Сумерки надвинулись очень рано, приползли они вместе с низкими тучами и моросящим дождем. Дождик был теплый, даже приятный, зато над ложбинами поднялся липкий промозглый туман. Не будь его, наверно, видны были бы пожары и вспышки выстрелов, потому что за день артиллерийские раскаты значительно приблизились и теперь бой шел километрах в десяти от разведчиков.

Радисты высунули над кустами штыревую антенну и передали в штаб последнюю радиограмму.

– Все, товарищ командир, питание кончилось, – доложил старший радист. – Разрешите, мы рацию здесь ветками закидаем. Таскать ее тяжело. А наши придут, достанем.

– Валяйте, – разрешил Игорь, ощутив вдруг какую-то грусть. Порвалась ниточка, связывавшая со своими. Вроде бы остался без языка… «Без языка»?.. Кто написал эту вещь? Короленко или Григорович? После провала на университетских экзаменах Игорь всегда путал их. «Нашел время вспоминать!» – усмехнулся он.

Разведчики топтались на месте, согреваясь, разминая ноги. Пора идти. Теперь, когда рация не работала, у них была только одна цель – возвратиться к своим. И они зашагали по грязи, по чавкающему чернозему, надвинув немецкие каски и кутаясь в накидки, ориентируясь на грохот разрывов.

Ночь была заполнена немцами. Они кричали на дороге, среди гудевших машин и фыркающих лошадей. Говор их слышался то справа, то слева. Одни немцы шли навстречу разведчикам, другие в том же направлении, что и они. Возникали и пропадали смутные силуэты, мерцали огоньки сигарет.

Сквозь дождь и тьму все чаще прорывались впереди красные, желтые и оранжевые всполохи, все явственней становились выстрелы отдельных орудий. Ухо улавливало сплошной треск, служивший словно бы звуковым фоном, отчетливо проступавший всякий раз, когда чуть стихал канонадный грохот.

– Осторожно! – шепотом предупредил сержант. – Канава какая-то.

– А, черт! – громко выругался радист, падая в темный провал, и в ту же секунду справа раздался по-мальчишески звонкий испуганный голос:

Herr Leutnant, Russen sind da!..

Wo?! Schieße!..

Перед глазами Игоря возник вдруг узкий, высокий столб пламени, такой раскаленно-белый, такой горячий, что из глаз покатились слезы. Игоря крутануло в вонючем дыму разрыва, отбросило в сторону. Он шмякнулся лицом в грязь и сперва ничего не мог понять. Вокруг стреляли, кричали, пускали ракеты. Он тоже хотел стрелять, но в глазах вспыхивали и плыли, мешая смотреть, белые круги.

Лежать, в общем-то, было спокойно, он вроде бы отдыхал, глядя, как суетятся справа темные силуэты, но в спине быстро нарастала резкая, пронизывающая все тело боль. Игорь подумал, что это от неудобного положения, попробовал повернуться на бок, но нижняя часть туловища совсем не слушалась его. Ноги будто отнялись, он не чувствовал их.

Потрогал колени, бедра, ягодицы. Все нормально. Рука поползла выше, на позвоночник. Загрубевшие грязные пальцы ощутили какие-то липкие клочья, коснулись краев рваной раны. Он укололся о что-то твердое, даже не поняв, что это осколок раздробленной кости.

Боль накатывалась волнами, бросая в жар, туманя мозг, лишая возможности думать. Потом волна отходила, оставляя после себя усталость и гнетущее ожидание новой вспышки.

Когда приступы были особенно резкими, ему хотелось провалиться в пустоту, исчезнуть, вырваться из своего непослушного, скованного мучительной судорогой тела. Но едва боль ослабевала, вновь появлялась надежда: он потерпит, он дождется, пока придут наши.

Страшно было лежать на одно месте, как мертвому. Игорь вытянул вперед руки, вцепился в жесткую траву и осторожно подтянул разбитое туловище. Боль сразу разлилась по жилам горячим свинцом, отяжелив и руки, и голову, но он все-таки почувствовал удовлетворение. Он был хозяином над собой, и от этого в нем крепла уверенность, что все кончится благополучно.

Правее его на дороге очень уж много было криков и суеты. Там что-то горело – или машина, или стог; огонь, вспыхивая, вырывал из темноты десятки фигур. Там же начали яростно, быстро бить пушки, выбрасывая параллельно земле желтые язычки пламени.

Вокруг разрасталась стрельба. Игорь подумал: если он даст очередь по суетящимся немцам, его никто не услышит. Он еще подтянулся вперед, выдвинул свой трофейный «шмайсер» и нажал спуск. Автомат затрясся, и эта тряска отозвалась такой болью в позвоночнике, что оружие сразу вывалилось из ослабевших рук. Но он упрямо дотянулся до автомата и, чуть приподняв его, дал еще очередь по фашистам.

В Игоря стреляли с двух сторон: и от дороги, и откуда-то сзади. Трассирующие пули мелькали, как разноцветные светлячки, впивались в землю рядом с ним. Он давно не чувствовал правой ноги, а тут вдруг возникло такое ощущение, будто ногу укололи иглой. Игорь подумал: наверно, пуля.

Потом его хлестнуло в лицо, он едва не захлебнулся от крови, закашлялся, выплевывая ее. Рот не закрывался. Игорь прижал рукой челюсть, но едва отпустил – она с хрустом отошла вниз.

Он так ослабел, что не мог пошевелиться, с трудом приподнял голову, попавшую в ямку с водой.

Ему подчинялось только сознание. Он старался думать, что остальные разведчики не погибли, что они уже добрались к нашим. Разведчики укажут место. Прохор Севастьянович сразу пошлет за ним санитаров.

Он не мог видеть в темноте, что все его товарищи лежат мертвые возле канавы, недалеко от него.

Потом произошло что-то непонятное. Засверкали яркие вспышки, заклубился туман, пронизанный длинными полосами света, раздался скрежет, лязг и неслыханный непонятный вой, поглотивший все остальные звуки, пронзительно врывавшийся в уши, так распиравший черепную коробку, что она, казалось, не выдержит и развалится. Игорь думал, что все это происходит в бреду, но в то же время он чувствовал, что в ямку натекла вода: слушал вой и лязг, а сам копил силы, чтобы хоть чуть-чуть передвинуть голову.

В конце концов ему удалось повернуться на спину, так было лучше, вода перестала попадать в нос. Но поворачивался он, наверно, очень долго: когда отдохнул и приоткрыл глаза, было уже светло. Что-то толкнуло его, возле самого лица увидел он грязный ботинок на толстой подошве и ногу в черной обмотке.

Игорь сразу понял: свои! Радость его была так велика, что он закричал. Вернее, хотел закричать – из груди его вырвался громкий стон. Он искал взглядом лица, глаза людей, но не находил их. Только ноги в обмотках, в тяжелых американских ботинках перешагивали через него.

* * *

Когда в районе Лютежского плацдарма определился успех, командующий 1-м Украинским фронтом генерал Ватутин ввел в действие свою главную ударную силу: 3-ю Гвардейскую танковую армию. Лавина бронированных машин устремилась в атаку ночью, в кромешной тьме, в густом тумане. Танки неслись на вражеские укрепления с зажженными фарами, с воющими сиренами, ведя беглый огонь из пушек и пулеметов. Неслись стремительно, не сбавляя хода, напролом через канавы и рощи, на окопы, на дзоты, давя солдат, повозки, орудия – все, что попадалось на их пути. В танковых рациях звучал чей-то взволнованный, хмельной от радости голос: «Хлопцы, даешь Киев!.. Хлопцы, даешь Киев!»

Торопилась, спешила поспеть за броней пехота, шлепала по мокрым дорогам мимо раздавленных искореженных пушек, минометов, грузовиков, мимо вражеских трупов и опустевших траншей. Бой уже подвинулся к Киеву, но во многих местах еще сопротивлялись, отстреливались группы фашистов. Гвардейская кавалерия добивала гитлеровцев, отступивших в леса.

По шоссе ползли тягачи с орудиями на прицепах, шли танки, ремонтные летучки, полуторки, зеленые «студебеккеры». Пехота торила себе путь по целине обочь дороги.

Высокий ефрейтор в истертой шинели, едва достававшей ему до колен, отделился от строя, присел на кочку и, покряхтывая, снял сапог. Молоденький солдат с добрым румяным лицом, в новой пилотке, бесшабашно надвинутой на самую бровь, примостился рядом и начал крутить цигарки – для ефрейтора и для себя.

За кочкой, в двух метрах от них лежал труп, такой грязный, что даже нельзя было разобрать, какая на нем форма. Сапоги вроде бы русские, без раструбов, а валявшиеся рядом каска и тронутый ржавчиной автомат – немецкие. Да и накидка тоже была фашистская. Лежал он, вероятно, давно, под ним натекла лужа бурой от крови воды.

Сперва солдат и ефрейтор не обратили внимания на этот труп: много валялось их кругом, и в лужах, и на дорогах, и скорчившихся в агонии, и расплющенных гусеницами – всяких. Где уж смотреть на них… Но вот немец застонал негромко, шевельнулась его голова.

– Гля, живой еще, – удивился солдат, протянув ефрейтору самокрутку и косясь на раненого, на его разбитое, окровавленное, залепленное грязью лицо. Затылок раненого погрузился в лужу, вода дошла до ушей. Еще немного – и хлынет в черный запекшийся провал рта.

– Захлебнется, – сказал солдат, сдвинув пилотку на затылок. – Захлебнется, верно? – спросил он товарища. Но ефрейтор не ответил; сосредоточенно наматывая портянку. Раненый опять застонал. Протяжно, с хрипом выдыхал один и тот же тягучий звук: а-а-а, а-а-а, а-а-а… Даже будто не стонал, а пытался говорить, подзывая к себе, стараясь повернуть голову.

Ефрейтор поднялся с кочки, пристукнул сапогом, глянул на раненого и вздрогнул: очень уж страшные были у того глаза. Огромные, наполненные слезами, они словно кричали, словно молили о чем-то. Ефрейтор отвернулся, но этот взгляд жег ему затылок, от него невозможно было уйти.

– Захлебнется он, – повторил молодой солдат, и голос его прозвучал так равнодушно, что покоробил ефрейтора.

– Иди, – подтолкнул он солдата, а сам шагнул к раненому.

Он был старым воякой, этот ефрейтор, проживший двадцать два года, из них почти три – на войне. Его самого несколько раз увозили из боя в госпиталь. И ему казалось, что он понимает, чего хочет искалеченный враг. Лучше отмучиться сразу – все равно не жилец…

Ефрейтор поставил автомат на одиночный выстрел и, не глядя на расширенные умоляющие глаза, нажал спусковой крючок.

Раненый дернулся и вытянулся, оборвав стон. Голова качнулась, грязная вода хлынула на лицо, заливая нос, рот, глазницы. Ефрейтору стало не по себе. Он схватил убитого за локоть. Выволок на кочку тяжелое мокрое тело, а потом поспешил за солдатом, на ходу вытирая о шинель руки.

* * *

Утром 6 ноября на Крещатике, в районе вокзала и на днепровских кручах прозвучали последние выстрелы. По всей стране люди слушали сообщение «В последний час». Освобождена столица Украины! Освобожден самый крупный город из тех, которые удалось захватить немцам!

Быстро пролетел этот радостный день. А вечером хмурое осеннее небо над Москвой озарилось новым салютом, новыми победными залпами в честь воинов, вернувших стране древний Киев – мать городов русских.

Стихли выстрелы над Днепром. В ротах и батальонах подсчитывали потери и трофеи, составляли донесения. Старшины сдавали полковым писарям длинные списки убитых и раненых. О группе Игоря, ходившей во вражеский тыл, не поступало никаких сведений.

Капитан, начальник разведотделения дивизии, зачислил было старшего лейтенанта Булгакова и его товарищей в списки пропавших без вести. Но генерал Порошин приказал искать. Территория, на которой действовала группа, освобождена, люди не могли исчезнуть бесследно. Прохор Севастьянович распорядился выслать поисковую группу в тот район, где разведчики последний раз выходили на связь, потребовал произвести проверку во всех армейских госпиталях.

Генерал еще надеялся, что Игорь жив. Может быть, ранен, подобран санитарами другой дивизии или другого корпуса. Прохор Севастьянович подписал всем разведчикам наградные листы. Ведь разведчики сделали большое дело: вскрыли группировку противника как раз на направлении главного удара советских войск. Это были те сведения, в которых нуждался не только Порошин, но и командующий армией и сам командующий фронтом Ватутин.

Однако надежда Прохора Севастьяновича иссякла, когда капитан во время очередного доклада положил на его стол короткий рапорт, написанный на тетрадном листке. В рапорте сообщалось, что тело старшего лейтенанта Булгакова обнаружено среди немецких трупов, опознано двумя работниками политотдела и захоронено в братской могиле.

* * *

Распутица пришла невиданная, какой не могли припомнить местные старожилы. Третью неделю на Смоленщине без перерыва моросили дожди. Мутная вода залила все низины, лужами стояла среди полей. Вместо дорог – реки грязи. Где по щиколотку, а где и до самых колен.

От машин – никакой пользы. Застряли полуторки и «пикапы», «газики» и «студебеккеры», вездеходы и грузовики. Застряли даже мощные артиллерийские тягачи. Самолеты прижались к аэродромам. Прекратился всякий подвоз, и осталась матушка-пехота сама по себе, с карманным запасом сухарей и патронов. Просчитались даже запасливые немцы-аккуратисты. В кои-то веки почувствовали они острый недостаток боеприпасов, в кои-то веки подтянули свои животы.

Ни махра, ни снаряды, ни письма не доходили на передовую. Доходили только приказы. Эти приказы подняли пехоту на очередной штурм, она пошла на немцев в мокрую ночь голодная, остервенелая, с одной гранатой на троих бойцов. Немцы не могли встретить ее уничтожающим шквалом огня, а принимать рукопашную они не привыкли.

Так была прорвана на этот раз вражеская оборона. Командование распорядилось ввести в прорыв подвижные войска и развивать наступление в сторону Орши. Танковые и мотострелковые части вошли, но подвижность их была настолько ограничена, что они не смогли обогнать пехоту.

За двое суток танковая бригада оставила в грязи все колесные машины, все легкие танки Т-70, имевшие малый клиренс, не говоря уж о «двухэтажных гробах», способных безаварийно передвигаться разве что только по сухому асфальту.

Осталось позади все начальство, пытавшееся собрать, протолкнуть вперед технику и людей. Боевым ядром бригады, стремившимся не отстать от пехоты, командовал рыжий лейтенант Карасев. Сквозь разливанное море грязи вел он на запад свою куцую колонну. Впереди полз новый, ни разу не поврежденный танк Т-34. За ним – машина Карасева, подремонтированная на скорую руку. Ходовую часть удалось исправить, но заклиненная башня не поворачивалась. Броня была иссечена, в лобовой части завязли вольфрамовые сердечники подкалиберных снарядов.

На танках примостились десятка два мотострелков, мерзли под дождем, кутаясь в плащ-палатки. А еще Лешка Карасев тянул за собой на стальном тросе походную кухню настойчивого земляка Ивана Булгакова. Кухня ныряла в колдобины, клонилась, грозя опрокинуться, сам Иван чудом удерживался на приступке.

Замыкал танковую колонну вольный работник Ефрюшка, восседавший на широкогрудом венгерском мерине. Кроме Ефрюшки, мерин вез еще два мешочка с продуктами. Когда дорога делалась особенно трудной, Ефрюшка сползал с лошади и пробивался сквозь грязь, ведя Шибко Грамотного в поводу. Иногда они даже обгоняли танки, потому что в машинах случались поломки, а выносливый мерин шагал безотказно.

Возле перекрестка дорог колонна остановилась на короткий привал. На самой развилке Иван увидел большой щит с белой надписью. Сверху были выведены остроконечные немецкие буквы. А внизу по-русски значилось: «ДО БЕРЛИНА – 1500 КИЛОМЕТРОВ»

Поглядел Иван на эту аккуратную надпись, почесал затылок и полез на танк Карасева.

–Эй, Леха-командир, анкету вот ту видишь?

– Ну, вижу.

– Резолюцию бы на нее накласть!

– Какую? – не понял лейтенант.

– Простую, – усмехнулся Иван. – Которая ближе к сердцу.

– Ага! – закивал Карасев, в зеленых глазах его появился озорной блеск. – Сейчас, земляк! В лучшем виде изобразим!

… Минут через двадцать танки двинулись дальше. А по дороге, по обочинам, по полям все шли и шли люди в серых шинелях, едва переставляя сапоги с пудовыми подушками грязи, промокшие до нитки, усталые до изнеможения. На сгорбленных спинах своих тащили пулеметы и минометные трубы.

Может, сообразил какой-нибудь интендант, а скорей всего решил сам народ: вперемежку с бойцами шли мирные жители. Старики на палках, попарно, несли тяжелые ящики. Бабы, подоткнув юбки, тащили за спиной мешки, из которых торчали головки снарядов. Подростки гнулись под тяжестью цинковых коробок с патронами. Совсем еще малые ребята несли корзинки и грибные лукошки, накрытые сверху тряпицами, под которыми желтела медная россыпь автоматных патронов.

Добирались они до соседней деревни, там передавали свой груз другим старикам, другим бабам и ребятишкам, а от них принимали раненых воинов и назад возвращались медленно, облепив, как муравьи, самодельные носилки со стонущими бойцами.

Под вечер чаще стали появляться на дороге артиллеристы. Бросив выдохшихся лошадей, они впрягались в брезентовые лямки, с надсадным хрипом, как бурлаки, тянули вперед свои пушки. Где-то за мутным дождевым горизонтом текла разлившаяся река, саперы тащили бревна, чтобы навести мост. Связисты волокли столбы, вкапывали их, вычерпывая из ям густую грязь, прокладывали телефонные линии. То в одном, то в другом месте падал обессилевший боец на неуютную землю и лежал в вязкой жиже, пока не поднимали его проходившие мимо товарищи.

Люди брели понуро и молча, разбившись на мелкие группы. Только на перекрестке грудилась большая толпа, слышались там громкие голоса и даже хохот. Удивленные бойцы поднимали головы, откидывали мокрые капюшоны и останавливались возле щита.

Поперек надписи, извещавшей, что до Берлина 1500 километров, поперек строгих готических букв было размашисто начертано суриком: «ДОЙДЕМ!!!»

Оживали усталые лица, веселей светились глаза. Перекурив и словно бы сбросив с плеч груз усталости, бойцы отправлялись дальше, туда, где по-весеннему перекатывался недалекий артиллерийский гром.