Неизвестные солдаты кн.3, 4

Успенский Владимир Дмитриевич

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

Часть первая

Весна 1944 года рано пришла сменить короткую и теплую зиму. В середине февраля на Украине подули с юга сырые мягкие ветры, поднимались по ночам туманы, съедая рыхлый неглубокий снег. Днем в лесу пахло оттаявшей корой. Быстро набухали почки. К вечеру подмораживало, тонкий ледок звенел под ногами.

Генерал Ватутин ехал в 60-ю армию к Черняховскому. Близились сумерки. По дороге расхаживали деловитые, похудевшие в дальнем перелете грачи. Водитель сказал, что днем видел жаворонка. Ватутин усомнился: слишком рано. Но шофер упорствовал – он ждал генерала в штабе 13-й армии, а тут как раз закричали, что в небе жаворонки.

– Мог бы меня позвать, – с упреком произнес Николай Федорович, поднимая воротник шинели: в машину проникали струйки холодного воздуха. – Я с прошлого лета жаворонка не слышал. А люблю их, весну люблю. Весной и жить веселей, и сил больше, и голова лучше работает. – Ватутин усмехнулся, сцепил на животе пальцы рук. – Вот позавчера обнову себе заказал. Фуражку легкую и с большим козырьком. Чтобы солнце не било в глаза. По-моему, большой козырек удобней. И для шоферов тоже.

– Посмотрю, как у вас будет, – ответил водитель.

– Да, спешить не надо, – сказал генерал и надолго умолк, задумался, полузакрыв узкие, глубоко запрятанные глаза. Шофер, изредка поглядывая на него в зеркальце, думал: неужели генерала всерьез занимают жаворонки и козырек? Ведь у него столько забот, он держит на своих плечах целый фронт. Про него пишут, что он – выдающийся военный талант. А он сидит и рассуждает о фуражке. Может, он просто отдыхает? Или говорит одно, а мысли заняты другим?

Скоро Ватутин будет маршалом. Это ни для кого не секрет, тем более для шоферов. Ждут только указа. Ходят даже слухи о том, что его назначат заместителем Верховного Главнокомандующего. Тогда дело плохо: Николая Федоровича заберут в Москву, придется возить нового генерала, привыкать к новому начальнику.

Шофер расправил занемевшие плечи и чуть подался вперед. Дорога втянулась в лес, голый и неуютный. Среди серых сугробов виднелись проталины. Колея петляла, огибая воронки. «Студебеккер» с автоматчиками, двигавшийся впереди, замедлил скорость. Водитель хотел посигналить: чего, мол, тормозишь, ночь скоро, спешить нужно, но не стал, чтобы не тревожить Ватутина.

Лес поредел, впереди завиднелась большая прогалина, появились крайние дома деревни Милятин. Длинная широкая улица, а на ней ни единой живой души. «Поумирали все, что ли?» – удивился шофер и вдруг вскрикнул от острой боли, опалившей его лицо. Где-то длинно, безостановочно стрекотал пулемет, осколки стекла впивались в щеки и в лоб шофера, но он, ослепший, окровавленный, теряя сознание, все же сумел остановить машину, едва не врезавшись в корму «студебеккера».

Из кузова прыгали ошалевшие от неожиданности автоматчики, строчили куда попало: в лес, по домам, вдоль улицы. Ватутин, широко расставив ноги в лакированных сапогах, стоял между двух машин, медленно поворачивался, осматриваясь. Среди шума и суматохи властно прозвучал его спокойный голос:

– Противник слева от дороги, в лесу и на окраине деревни. Капитан, где пулемет? Прикройтесь пулеметом и ведите автоматчиков туда!

По кузову «студебеккера» ударили разрывные пули. Их мелкие осколки разлетались по сторонам. Ватутин, пригнувшись, добежал до кювета и лег в мокрый снег.

По кювету пробирался член Военного Совета генерал Крайнюков. Приподнявшись, сказал:

– Николай Федорович, берите портфель с оперативными документами и выходите из боя. Мы прикроем.

– Нет, – усмехнулся Ватутин. – Стыдно нам от врага бегать, да еще на своей территории. Видите, они вперед не лезут, боятся ближнего боя. Сейчас мы их вышибем.

* * *

Машина, в которой ехал Прохор Севастьянович Порошин, была в колонне последней. Утром Ватутин приказал передать дела начальнику штаба, а самому следовать в Киев. Зачем – не объяснил. Ничего плохого Прохор Севастьянович не ожидал. Да и привычка Ватутина была ему известна: плохое выкладывал сразу, не тянул за душу, а вот с радостными сюрпризами не торопился, любил обставить торжественно, преподнести в удобную минуту.

Когда впереди началась сильная перестрелка, Прохор Севастьянович очень удивился. Торопясь с группой бойцов в голову колонны, он недоумевал, что могло случиться? В этом районе недавно проходила их армия, прочесала все леса и населенные пункты. До передовой далеко, откуда тут взяться немцам? Может, бандиты, бандеровцы?

Лежа в общей цепи, Прохор Севастьянович видел, что почти весь огонь враг сосредоточил там, где была машина Ватутина, где находился сам командующий. Противник охотился именно за Ватутиным. И это сосредоточение огня не случайность, а чей-то продуманный план. Но как враги сумели узнать, по какой дороге и в какое время поедет командующий фронтом?

Стрельба вдруг резко усилилась. На окраине деревни раздался крик: «Ура!»

– За мной! – скомандовал Порошин и, пригнувшись, побежал по мелкому кустарнику. Вместе с ним автоматчики и шоферы. Среди деревьев мелькали темные силуэты. Противник, отстреливаясь, отходил в глубь леса.

Возле старого дуба валялись на снегу винтовка и черная барашковая шапка. Среди ветвей мешком повисло обмякшее тело. Кто-то вскарабкался по стволу, столкнул тело вниз. Оно шлепнулось в двух шагах от Порошина.

Убитый лежал, приоткрыв рот, выставив небритый подбородок. Бекеша из шинельного сукна была посечена пулями на груди. Теплые ватные брюки заправлены в добротные, салом смазанные сапоги.

– Бандера! – с ненавистью плюнул на него один из шоферов. – Самостийник, сволочь, на своих руку поднял!

Порошин приказал обыскать труп.

В лесу потрескивали редкие выстрелы; автоматчики не решались углубится в заросли, опасаясь быстро надвигавшейся темноты.

Возле дома стоял молодой офицер в длинной шинели, покачивал забинтованную руку, иногда будто приплясывал, морщась от боли.

– Где генерал армии? – обратился к нему Порошин.

– Унесли.

– Как? – шагнул Прохор Севастьянович. – Что с ним?

– Не знаю, – плачущим голосом воскликнул офицер. – Ранен он!

Порошин – бегом по дороге. Скорей бы догнать Ватутина!

Самое важное – какое ранение? Даже если и легкое – все равно скверно. Значит, госпиталь, значит, фронт на какое-то время останется без головы. Или пришлют нового командующего… Ни о чем более страшном Прохор Севастьянович не хотел и думать. Он гнал от себя тяжелые мысли, но в мозгу неотвязно звучала невесть откуда взявшаяся строфа: «Русский гений издавна венчает тех, которые мало живут…»

* * *

Командовать 1-м Украинским фронтом было приказано маршалу Жукову. Он охотно принял эту должность, получив от предшественника закаленные в боях войска, отлично налаженный штабной аппарат, а главное – продуманную и тщательно подготовленную Ватутиным новую наступательную операцию.

Войска фронта начали быстро продвигаться на запад, освобождая села и города Правобережной Украины, стремясь к государственной границе Союза. А в это время в одном из киевских госпиталей лучшие врачи вели борьбу за жизнь и здоровье Ватутина. Вражеская пуля, попав в правое бедро, раздробила кость. Ранение само по себе было тяжелым, к тому же Николай Федорович очень ослаб, потеряв много крови. Однако крепкий организм сумел преодолеть все невзгоды. За месяц Ватутин настолько поправился, что начал всерьез подумывать о возвращении в строй.

И вдруг, совершенно неожиданно, возникла новая опасность. Гангрена. Состояние резко ухудшилось. Лечащие врачи, посоветовавшись с академиком Бурденко, решили срочно произвести высокую ампутацию бедра. Но и это не помогло. Гнойный процесс продолжал распространяться в костном мозгу.

* * *

Поезд пришел в Москву утром. Прямо с вокзала Прохор Севастьянович отправился в управление кадров Наркомата обороны. Знал, что в этом учреждении спешить не привыкли, любят откладывать решения со дня на день, поэтому добился, чтобы его сразу назначили на прием.

Генерал-полковник, начальник управления, встретил Порошина с равнодушной вежливостью. О причине вызова заговорил не сразу. Задал несколько пустяковых вопросов насчет дороги, насчет погоды. Прохор Севастьянович не хотел втягиваться в беседу. Видел генерал-полковника не первый раз, знал его неприятную манеру покровительственно, свысока разговаривать с теми, кто стоит ниже по служебной лестнице.

Начальник полистал бумаги в папке, на губах появилась усмешка.

– Ну и расписывают вас тут… Хоть сразу на армию ставь…

Встретил твердый пристальный взгляд Порошина, быстро отвел глаза. Голос зазвучал строже и резче:

– Относительно вас имеются два мнения. Генеральный штаб не против вернуть вас к себе. А Ватутин хочет дать корпус. Но с Ватутиным сейчас не все ясно. Однако такая же вакансия есть у Рокоссовского. У вас-то у самого к чему больше душа лежит?

– Товарищ генерал-полковник, прошу оставить на фронте. Прошу самым решительным образом.

– Все так, – снова недобро усмехнулся начальник. – Все на фронт хотят. Конечно, там и рост, и награды, и слава. А в штабе кто будет? В Москве тоже люди нужны!

Прохор Севастьянович подумал, что, наверно, час или два назад начальник таким же недовольным тоном говорил прямо противоположное кому-нибудь из тех генералов, которые привыкли к штабной работе и неважно чувствуют себя на командных должностях. Говорил для того, чтобы подчеркнуть свою власть: мало ли, мол, чего вы хотите! Как мы решим, так и будет. Видимо, ощущение собственной значимости доставляло ему большое удовольствие. Вслух Порошин сказал:

– На мой взгляд, нецелесообразно отзывать в тыл тех, кто накопил опыт вождения войск.

– Ну, вопрос о целесообразности позвольте решать нам, – чуть приподнялся генерал-полковник. – Вызову в ближайшие дни. Сейчас зайдите к дежурному и оформите документы. Вы в гостинице?

– Нет, на квартире.

– Желаю вам отдохнуть, – сказал начальник, подвигая к себе следующую папку.

* * *

Старинный дом на Бакунинской хотели ремонтировать еще до войны, да так и не собрались. Выглядел он неважно: на фасаде кое-где обвалилась штукатурка, облезла краска, стены сделались грязно-желтыми. В некоторые рамы вместо стекол вставлены куски фанеры. Прохор Севастьянович стоял на противоположной стороне улицы, смотрел на знакомые окна, улыбался и хмурился своим мыслям, не замечая любопытных взглядов: люди стороной обходили генерала в длинной шинели, в высокой папахе, стоявшего посреди тротуара.

Два года не был он в этом доме. Да, уже около двух лет. Но всегда, вспоминая Москву, вспоминая прошлое, видел перед собой именно это старое здание. Так получилось, что к сорока годам не обзавелся семьей, жил вольным казаком, бобылем. Только в последнее время появилась у него тяга к уюту.

Он думал о своем одиночестве. Здесь, через улицу, единственная дверь, которую ему хочется отворить. И все его близкие – за этой дверью. Правда, теперь там нет Степана. Но ведь там Евгения Константиновна, там Нелька-коза: он помнил ее еще с пеленок. Когда-то носил на руках, даже кормил манной кашей и укладывал спать.

А потом была глупость. Осень сорок первого года, холод, мрак, расставания без надежды на встречу. Неля – экспансивная девчонка, можно понять ее непосредственность, вспыхнувшее в ней чувство. Но все-таки не надо было слушать ее… И дело не в возрасте. Ей теперь перевалило за двадцать, взрослый человек. Но он никогда не перестанет видеть в Неле ребенка и не сможет почувствовать в ней женщину.

Они давно не встречались, не переписывались, и Прохор Севастьянович надеялся, что время сделало свое дело…

«Чего же я торчу, будто столб, посреди тротуара!» – спохватился он. Посмотрел влево, нет ли транспорта, и поразился: как крепко въелась эта привычка, три года войны не выжгли ее.

Дверь Порошину открыла Евгения Константиновна. Она не удивилась его появлению, равнодушно ответила на его «Здравствуйте!». Скрестив на груди тонкие, иссохшие руки, молча смотрела, как он снимает шинель, причесывается перед зеркалом. Она очень похудела и от этого выглядела еще более высокой. Лицо словно бы восковое, неизменные седые букли стали совсем жидкими.

– Неля дома? – спросил Прохор Севастьянович. И, узнав, что на работе, почувствовал даже некоторое облегчение.

Евгения Константиновна провела его в комнату, показала, где взять полотенце. Коснулась темным, похожим на сухой сучок пальцем плеча Порошина:

– Слава Богу, теперь хоть генералы на генералов похожи! А Степан так и не дожил до погонов…

– Почему не дожил? Пропал без вести – это еще не погиб. Вполне возможно, что и вернется.

– Погиб, – резко ответила, она. – В Одуев лесничий какой-то приезжал, который сам его хоронил. Настя письмо получила, она и расскажет.

Старуха умолкла, вздохнула, а потом вдруг заторопилась: ей нужно было ехать куда-то. Пока Порошин брился, она переоделась в черный строгий костюм, который был ей велик, как и платье. На лацкане блестела медаль «За оборону Москвы».

– Вас поздравить можно? – спросил Прохор Севастьянович, подавая истертую ветхую шубу.

– С чем? – не поняла старуха. – Ах, с наградой! Ну, это давно было. – Пожевала губами и добавила строго: – А улыбаетесь напрасно, молодой человек! Такую медаль каждому россиянину почетно носить.

– Вполне разделяю ваши чувства, – склонил голову Порошин, тронутый ее искренним немного наивным пафосом. Старая актриса прошла мимо с подчеркнутой неторопливостью, горделиво выпрямившись. А из просторного воротника шубы смешно и жалко торчала длинная, морщинистая, как у черепахи, шея.

Оставшись один, Прохор Севастьянович отправился в ванну. Можно было затопить колонку, согреть воду (мелко наколотые полешки лежали у дверцы), но Порошину не захотелось возиться. Громко покрякивая под холодными струйками, он шлепал ладонями по груди и животу, яростно растирался мочалкой.

Стоя под душем, освеженный и бодрый, он подумал: в квартире Степана что-то очень изменилось, но что именно – никак не мог понять. Стало вроде светлее и просторнее. Или это только кажется, потому что нет людей? Но ведь и раньше Порошину случалось бывать у Степана Степановича, когда тот оставался один…

Прохор Севастьянович оделся и, закурив, еще раз не спеша прошел по комнатам. Свободно везде, хоть танцуй. Опустился в кресло в бывшем кабинете Ермакова, обвел глазами стены. Зеленые грязные обои потрескались в нескольких местах. Железная кровать с тощим матрацем накрыта серым одеялом, а над ней портрет Степана Степановича в черной рамке и артиллерийский бейбут, принесенный хозяином еще с той немецкой войны.

Возле окна – старинный двухтумбовый стол, за которым столько раз сиживал, бывало, Порошин, готовя какой-нибудь срочный доклад. Он весь завален книгами, стопки их высятся в человеческий рост. Прежде книги стояли в шкафах, но теперь их нет. Не видно и этажерок, и секретера.

Порошин вышел в столовую. Так, ясно. Исчез буфет, затенявший окно. Исчез большой обеденный стол, вместо него – какая-то фитюлька на шатких ножках, похожий на учительский столик.

Оголилась и кухня. Ни полок на стенах, ни посуды. Прохор Севастьянович дернул дверцу шкафчика, увидел три тонких ломтика хлеба на тарелке, три кусочка сахара и половину брикета пшенной каши.

– Да, небогато, – вздохнул он.

Закрыв шкафчик, Порошин прилег на кровать в комнате Степана Степановича, не сняв даже сапог, чтобы вскочить сразу, едва стукнет входная дверь. Смотрел в потолок, рассуждая мысленно о том, что в тылу, конечно, людям скверно. На фронте человек живет вспышками: бой, атака, мобилизация всех душевных и физических сил. Потом отдых. А в тылу напряжение постоянное. Работа, забота, голод – каждый день, каждый час одно и то же. Требуется огромное терпение, выносливость, чтобы пройти сквозь все это. Но на фронте расплачиваются самым ценным – жизнью. А в тылу, в худшем случае, здоровьем. И это все-таки легче.

* * *

Во дворе мальчишки сказали Неле: «А к вам генерал приехал!» Она бегом поднялась по лестнице, размахивая сумкой, не замечая, как повторяет в полный голос, почти кричит: «Прохор Севастьянович! Прохор!..»

Долго не могла открыть дверь, ключ не поворачивался: она сообразила, что пытается повернуть его в обратную сторону.

В прихожей увидела длинную шинель с красными кантами, необычайную шапку-папаху из серой мерлушки, широкий золотой погон. И что-то оборвалось у нее в душе. Шагнула в комнату неуверенно, остановилась возле порога. А он вышел из отцовского кабинета спокойно, как хозяин: рослый, плотный, с тяжелым подбородком, с большими залысинами – седой стареющий мужчина в новом мундире, в блеске наград, погон и пуговиц.

– Дядя Проша, – сказала она. – Прохор Севастьянович, здравствуйте!

Он пожал ее руку и коснулся щеки жесткими губами. От него пахло одеколоном, и Неле стало нехорошо: то ли от этого запаха, то ли от волнения, то ли от того, что с утра, кроме чая, ничего не было у нее во рту.

Закружилась голова, но девушка напряглась, справилась со слабостью, села в кресло. И разговор у них начался самый обыкновенный. Прохор Севастьянович расспрашивал, на каком заводе работает, не собирается ли в институт. Неле сейчас не очень хотелось рассказывать о себе: не такой сухой и деловитой представляла она эту встречу. Но иначе не получалось, и девушка даже повеселела, когда речь зашла о Евгении Константиновне.

– Да, бабушка переменилась. Читает только исторические романы о том, как наши французов и немцев били, как в Берлин входили… Ну, и читать-то ей особенно некогда. Она теперь активистка Осоавиахима, загружена общественными делами…

– А сама ты как тут? Здоровье-то ничего?

– Ничего, – Неля вскочила и боком пошла к двери. – Вы отдыхайте, Прохор Севастьянович, отдыхайте, – пробормотала она. – А я сейчас умоюсь и чай поставлю.

Закрыла за собой дверь ванной, стиснула руками виски. Столько ждала, столько думала о нем, столько ласковых слов шептала потихоньку в подушку… И вот он: большой, красивый, холодный. «Дядя Проша, здравствуйте…», «Здоровье-то ничего?»

Она покосилась в зеркало. Жидкие, растрепанные волосы, острый подбородок, а губы длинные, да еще собранные посредине, словно гармошка. И уши торчат! Господи! Надо же родиться такой уродиной! Ну кому, кому она нужна, если даже самой на себя посмотреть противно? А теперь еще и нос покраснел!

Неля всхлипнула и начала умываться. А Прохор Севастьянович между тем думал о ней иное. Она осталась почти такой же, как и раньше, худой и угловатой. Как у подростка, торчали острые локти, острые колени, но фигура несколько округлилась, стройней стали ноги. Порошин как-то не заметил ни первых морщинок, прорезавших ее лоб, ни того, что кожа на лице ее стала серой, нездоровой, будто пергаментной. Зато особенно бросилось ему в глаза сходство Нели со Степаном Степановичем. У них одинаковые черты лица. Правда, Степан был полноват, но в ту пору, когда Нелька еще только училась ходить, а Порошин первый раз встал к орудию, Ермаков выглядел совсем по-другому. Так-то оно получается. Нету больше на свете дорогого друга Степаныча. А вот увидел Нельку и будто вновь посмотрел на него, на живого!

Девушка долго возилась на кухне, Прохор Севастьянович, занятый своими мыслями, не мешал ей. А у Нели и дел-то никаких не было. Просто боялась сидеть в одной комнате с ним, вдруг не выдержит, вдруг выползет на щеку предательская слеза. Неля почувствовала облегчение, когда вернулась Евгения Константиновна. Начала собирать на стол стаканы и чашки: бабушкин сервиз «уплыл» в руки дворника еще в сорок втором году. Вытащила из-за оконной рамы неприкосновенный запас: кусок сала, привезенный Настей Коноплевой в начале зимы. Надо же чем-то накормить мужчину. Чая с сахаром для него мало, а картошка с салом – это еда.

Когда сели к столу, явилась, наконец, и сама Настя. Прохор Севастьянович даже не узнал сразу, когда в комнату вошла стройная девушка в черном платье с белым воротничком. Волосы зачесаны гладко, с пробором. Темные чуть раскосые глаза смотрят строго.

Увидела Порошина и, ахнув, кинулась к нему:

– Товарищ генерал! Это вы? А с Игорем что? Вы его мертвым видели?

Ухватилась руками за китель, тянулась на носках, чтобы увидеть глаза Прохора Севастьяновича. Глядела не мигая, вопросительно, с затаенной мольбой. И генерал Порошин, легко ломавший своим жестким взглядом чужие взгляды, на этот раз не выдержал, наклонил голову.

– Игорь не вернулся с разведки, – негромко произнес он. – Ты ведь была на войне и знаешь, что это значит!

* * *

Минувшим летом начальник санитарного поезда, пожилой добросердечный хирург, отец пятерых детей, долго убеждал Настю возвратиться в институт. Она, мол, хорошая медсестра, но и только. А у нее все задатки для того, чтобы стать умелым врачом. Государству требуются специалисты высокой квалификации. Требуются и сейчас, и на будущие времена, как она этого не понимает?! Нужно поступать целесообразно, тем более что и ноги у нее поморожены, и пальца нет, и вообще она повоевала достаточно.

Настя наотрез отказалась. А через некоторое время пришло письмо из Одуева. Давняя подружка Соня Соломонова известила о смерти Игоря.

Ну, зачем ей теперь этот санитарный поезд? Ведь она пошла в армию, чтобы быть ближе к любимому, жить одной жизнью с ним и, может быть, хоть случайно, хоть на минуточку встретить его… А теперь не осталось такой надежды. Да и война стала не та. Немцев гнали на запад, опасность сделалась менее острой. В поезде появилось много девчонок-медсестер, окончивших специальные курсы. А Насте надо было думать и о себе, и о маме, и о младшем брате. Мама больна. Еще несколько лет – и придется брать на себя все заботы.

Старший сержант Коноплева Анастасия подала рапорт начальнику поезда.

В декабре она возвратилась в Москву и была восстановлена на втором курсе медицинского института.

Унылые и серые потянулись дни. Никогда еще ей не было так тяжело. А ведь она и раньше знала, что такое горе. Ведь она пережила женитьбу Игоря на другой женщине, знала об их ребенке… Ну и что же? Все равно он ходил где-то близко, она могла видеть его, могла ждать и надеяться. А теперь Настя жила без всякого интереса, по инерции, не радуясь и не огорчаясь.

Но вот однажды она поняла, что так невозможно. Это было в феврале. Она присела на мокрую скамейку в скверике у Елоховского собора, где много раз сидела с Игорем. И скамейка была та же. И лысая макушка старого собора, как и прежде, величаво плыла в высокой синеве, меж редких, ослепительной белизны облаков.

Пригревало солнце. С веток падал сырой подтаявший снег. Возле прозрачной лужицы прыгали по льду лохматые веселые воробьи. Настя послушала воробьев, посмотрела на ребятишек, лепивших снежную бабу, глубоко вдохнула холодный воздух и вдруг почувствовала облегчение. Какая же она дура! Она поверила, что Игоря нет! Пришла похоронная, ну и что? Мало ли какая путаница бывает на войне! Может, он был тяжело ранен, может, попал в плен… Возвращаются же люди, которых считали погибшими. Надо только сильно верить и ждать!

* * *

Телефонный звонок раздался вечером, часов в восемь. Сергей Панов попросил Настю приехать на площадь Революции. «Что случилось?» – удивилась она. «Ничего особенного, окажи мне эту маленькую услугу. Трудно, что ли?» – «Ладно, приеду».

Что там еще произошло у этого неуравновешенного человека? С тех пор как он выписался из госпиталя и разыскал Настю в Москве, они встречались раз пять. Настю эти встречи тяготили. Пустое времяпрепровождение, пустая болтовня, а ей нужно заниматься, наверстывать упущенное за два года. Но ей было жаль Сергея. В госпитале ему ампутировали правую ногу. Он неумело ковылял с костылем, был постоянно раздражен, от него часто попахивало спиртным.

Вместе с ногой, вместе с надеждой вновь подняться в воздух он потерял и свою самоуверенность. Он искал новый путь, искал самого себя. И Настя, вероятно, чем-то помогала ему. Во всяком случае, она всерьез заставляла его задуматься об авиационном институте и даже принесла учебники по физике и по математике.

Сергей ждал ее у входа в музей, опираясь на костыль. Шинель расстегнута, фуражка с голубым околышем надвинута низко, из-под козырька настороженно смотрят округлые, недобрые глаза. Увидев Настю, сразу повеселел, улыбнулся, поскакал ей навстречу.

– Ну, здравствуй. Быстро доехала, молодец! А теперь пошли. Ну, не отставай от меня на своих двоих!

Настя знала эту его манеру атаковать решительно, не давая опомниться. Чувствовался ас-истребитель, сбивший четырнадцать немецких машин. Но немецкие летчики встречались с ним по одному разу, а Коноплева, слава Богу, изучила его привычки.

– Куда это мы нацелились? – спросила она, удерживая Панова за рукав шинели.

– В «Метрополь». Есть веская причина дать разворот.

– Нет, в ресторан не пойду! Никогда не ходила и не буду ходить. Зачем мне эта срамота!

– Говорю, причина!

– Причину всегда можно найти.

– Ну и ладно, – неожиданно легко согласился он. – Ресторан – это так, для боевой заправки. Давай пройдемся. Извини, под руку не могу, руки заняты, – усмехнулся он. – Я не шокирую тебя на костылях?

– Не говори чепуху!

– Уважаю категоричность, – пробормотал Панов и потом долго шел молча, сосредоточенно ворочая костылем и тяжело сопя. Остановился возле какой-то чугунной ограды, прислонился, свертывая самокрутку. Затянулся пару раз, швырнул самокрутку за ограду. Левой рукой обнял плечи девушки, сказал резко:

– Вот что, Коноплева, люблю я тебя, понятно? И не могу без тебя. Давай будем вместе! В общем – жениться давай!

Рубанул, как пулеметную очередь выпустил, и напрягся, ожидая ответа, склонив голову и горячо дыша ей в ухо.

– Да ты что? – растерялась Настя. – Разве мыслимо, серьезный разговор, и так неожиданно!

– А чего ждать? Решай, и все. Пойдем, запишемся завтра!

– Нет, Сергей!

– Что «нет»? – повысил он голос. – Не желаешь? Не подхожу для тебя?

– Я люблю другого. Я говорила тебе о нем, помнишь?

– Говорила! Что говорила? – взорвался Сергей. – Что дружба с детства? Что женат он? Что к другой привязан? Ну ладно, – перевел дух Панов. – Ну, я понимаю, старый друг… Но ведь теперь нет его, теперь ты свободна. А мне ты нужна, понимаешь?! Я ни о чем и ни о ком столько не думаю, как о тебе.

– Прости, Сергей, но я буду ждать Игоря.

Девушка сказала это так спокойно и твердо, что Панов сразу смолк. Он торопливо свернул новую папиросу и опять затянулся только два или три раза, а потом бросил ее за Ограду.

– Мертвых не ждут, – голос его звучал глухо. – Но мне ясно! Мне все ясно! Конечно, на что я нужен тебе, инвалид без образования и без места… Вот будь у меня нога да погоны на плечах, тогда бы ты по-другому смотрела. Все вы на один манер, все ищете, где подоходней… Но смотри не просчитайся, мужики теперь нарасхват!

Он скривил губы, вновь выдавил на лице усмешку.

– Ну, врежь мне по щеке, ты же гордая и принципиальная!

– Глупый, – спокойно сказала Настя. – Ты просто дурной, глупый и разгоряченный. Ты совсем ничего не можешь понять. Если Игорь вернется без обеих ног и даже без обеих рук, я все равно буду счастлива. Я буду кормить его с ложки, буду одевать его, буду причесывать… Если бы он только вернулся!

– Уйди! – сквозь зубы произнес Панов. – Уйди от меня…

Настя ушла и ее нисколько не мучила совесть. Не было никакого раскаяния, потому что она сказала только правду, а это было лучше и для Сергея, и для нее.

Панов позвонил дня через три. К удивлению Насти, голос его звучал бодро и даже весело.

– Ты знаешь, Коноплева, после нашего разговора я себя человеком почувствовал, – заявил он. – Да, да, ты не удивляйся. Ты же со мной без всякой жалости толковала, без всякой скидки. Я вроде и про инвалидность свою позабыл. Человек – и баста! Верно?

– Само собой разумеется.

– Разумелось, да не для всех… В общем, так, – голос Панова посерьезнел. – То, что сказано мной, остается в силе. Это ты заруби на своем носу. Но навязываться я больше не буду. Слово летчика. Ты мне только скажи, на твою помощь рассчитывать можно? В смысле института?

– Да я и сама не сильна в математике.

– Ничего, для меня твоих знаний хватит.

– Ну, если понадоблюсь, пожалуйста.

Панов помолчал, потом у него вырвался короткий хриплый смешок.

– Слушай, Настя, а в «Метрополь» ты зря не пошла. Причина, правда, была очень серьезная. Может, раз в жизни такая причина бывает.

– Опять к тому же самому возвращаешься!

– Нет, нет! – вновь хохотнул он. – Понимаешь, «Звезду» я с тобой сполоснуть хотел. Чтобы не потерялась и не заржавела.

– Какую звезду? Ты ведь в отставке.

– Героя мне вручили. Я тогда только что из Кремля вышел и тебе позвонил. Указ-то еще осенью был, а вручили теперь. У Калинина и без меня забот много.

– Что же ты мне сразу-то не сказал?

– А если бы сказал, разве пошла бы?

– Н-не знаю, – заколебалась Настя. – Случай действительно такой… Нет, все равно, не место мне там!

– Я так и думал. Я ж тебя знаю немножко, дорогая ты Коноплева!

– Ладно, Сергей! У тебя найдется с кем «Звезду» обмывать. А я поздравляю тебя. Слышишь, Сережа, от души поздравляю и радуюсь вместе с тобой!

* * *

Славка Булгаков ни разу в жизни не видел море, а попал в моряки.

Месяц проманежили его в Ярославле, во флотском полуэкипаже, таскали по всяким там медицинским и мандатным комиссиям, проверяли биографию, политическую подкованность, а потом выдали форму и отвезли в Москву на курсы.

На курсах был такой строгий порядок, что уволиться в город – целое событие. Обидно ведь жить в столице, слышать звонки трамваев за высоким забором, видеть из окна, как ходят по улице девушки, – и при всем том сидеть, словно на привязи.

Вообще служба давалась ему легко. Городским интеллигентным ребятам, отощавшим за время войны, трудно было привыкнуть к физическому напряжению, к нарядам в кочегарку, к марш-броскам, к разгрузке угля и прочим «веселым» прелестям. Эти ребята легче усваивали радиотехнику и теоретические дисциплины, мучавшие парней, приехавших из деревень. А Славка был в середине. Физическая-закалка у него дай Бог, хоть с виду и тощий. Вырос в учительской семье, на школьной парте не зря штаны протирал, долбил физику с химией.

К тому же и некоторые навыки службы познал он от отца в Осоавиахиме и в истребительном батальоне. Он твердо усвоил, что самое главное – это дисциплина. Зажми свое самолюбие и подчиняйся. Даже если не уважаешь своего командира. А что поделаешь, без дисциплины всяк будет тянуть в свою сторону, и любые вооруженные силы развалятся.

Приглядевшись, Славка уяснил и некоторые тонкости, облегчавшие службу. От начальства держись подальше, вперед не высовывайся, не попадайся на глаза. А уж если попался и получил, к примеру, приказ выдраить пол в нужнике, который по-флотски именуется гальюном, то сделай это в лучшем виде. Самому выгодней. Не придется переделывать заново, да и командир после нескольких таких случаев поймет, что ты человек надежный.

На фронт Славка не рвался. Святая месть за отца и за Игоря – это, конечно, правильно. Да вот только в семье у них остались теперь три женщины и двое детишек, а он – последний мужчина. И он был рад, что попал на учебу. Война заметно пошла под уклон, пока он прокантуется месяцев десять на курсах, многое может измениться.

Кроме всего прочего, Славке очень понравилась флотская форма. Для таких длинноногих и высоких, как он, морская одежда самая подходящая. Славка договорился с портным, который работал на офицеров, и тот подогнал ему по фигуре шинель, фланелевую рубаху и брюки, взяв за это немецкую зажигалку и две пачки махорки.

Тяготило Славку только одно: сидел, как монах в келье. Просто обидно. Сколько в городе девчат, сколько женщин, которые тоскуют от одиночества. А здесь молодые ребята томятся без всякой пользы.

Впервые уволили его в город, когда приехал Порошин. Генерал сам позвонил начальнику курсов, попросил отпустить Булгакова. А поскольку Москвы он не знал я мог попасть в комендатуру, дежурный офицер распорядился доставить его на грузовике и предупредил, что утром грузовик снова заедет за ним.

В квартире, не сняв шинели, Славка представился генералу по всей форме: краснофлотец Булгаков прибыл в ваше распоряжение!

Прохор Севастьянович хлопнул Славку по плечу, сказал ласково:

– Раздевайся. Игорь говорил про тебя. Братишка, мол, подрастает. Ничего себе, братишка, меня обогнал…

– Правда, – кивнула Настя, не сводя с него глаз. – Просто удивительно, какой ты длинный. Игорь тоже худенький был до десятого класса. Но коренастый. А лицо… – Она умолкла, взяла его шинель, пояс с медной бляхой, потрогала пальцами полосатый воротник. – Славка-то, Славка-то наш… – И, всхлипнув, выбежала в прихожую.

Всем сделалось как-то неловко. Славка полез за махоркой. А Порошин прикрыл дверь и сказал:

– Не рано ли куришь, служивый?!

– Нет, – серьезно ответил Славка. – Не рано.

– Тогда «Казбек» вон возьми! Есть у меня думка в Одуев съездить. Вот ты и расскажи, как лучше туда добраться, где остановиться и где разыскать лесничего Брагина.

* * *

В управлении кадров генерал-майора Порошина вызвали только 15 марта.

– Ну, отдохнули? – встретил его улыбкой генерал-полковник. – Можно за дело?

– Вполне.

– Тогда поздравляю. Поедете на корпус к Рокоссовскому. Он ждет вас. Довольны?

– Разумеется. Спасибо.

– Вопросы, просьбы будут? – спросил начальник.

– Да. Можно ли взять с собой несколько человек, с которыми воюю с сорок первого? Не больше десяти.

– Мы не одобряем таких перебросок, – поморщился генерал-полковник. – Слишком много хвостов. Люди везде одинаковые. Простые советские люди.

– Мне нужно десять человек, – повторил Порошин. – Восемь офицеров и двое сержантов.

– Согласен. Оформляйте. Еще что?

– Прошу разрешения задержаться на трое суток. Нужно заехать в Тульскую область, узнать о судьбе полковника Ермакова. Вы, вероятно, помните его…

– Ермаков? – сдвинул брови начальник. – Артиллерист Ермаков? На дивизию его бросили! Помню… Можете ехать, это проще. – Помолчал и добавил неофициально: – У Рокоссовского пока тихо, пока никакой горячки. Но кадры мы туда переводим. Не вас одного…

– Да, там опасный выступ в Белоруссии. Опасный и выгодный.

– Вот именно, – засмеялся начальник, прощаясь с Порошиным. И, когда тот был уже у двери, сказал вслед: – Послушай, Прохор Севастьянович, вы же с Ватутиным еще в Генштабе служили… Умер ведь он.

Порошин повернулся к столу.

– Николай Федорович?!

– Что ж поделаешь, – развел руками начальник. – Не выдержал операции. Мне ночью прямо домой позвонили. Да вот газету возьми, посмотри.

Порошин чуть не столкнулся в дверях с каким-то генералом, входившим в приемную, прошел мимо дежурного, не ответив на приветствие: перед глазами прыгали черные буквы, с трудом укладываясь в длинные строчки.

«Совет Народных Комиссаров СССР, Народный Комиссариат Обороны СССР и Центральный Комитет ВКП(б) с глубоким прискорбием извещают… верный сын большевистской партии и один из лучших руководителей Красной Армии… В лице товарища Ватутина государство потеряло одного из талантливейших молодых полководцев, выдвинувшихся в ходе Отечественной войны…»

Прохор Севастьянович силился вспомнить, о чем они говорили последний раз.

Ну да, это было в штабе армии, перед самым отъездом, когда садились в машины. Ватутин рассказывал о командире полка, который, потеряв свою артиллерию, собрал двенадцать немецких пушек и сформировал дивизион. Так и наступал с этим дивизионом, благо трофейных снарядов с избытком. Потом он сказал, что в Киеве ждут хорошие новости. А в это время бандеровцы уже сидели в засаде…

Не стало старшего умного друга, и не с кем теперь будет посоветоваться в случае острой необходимости, открыть надежды и сомнения. Николаю Федоровичу можно было выкладывать все: получишь дельный совет и не раскаешься в откровенности. Вот почему искали люди возможность служить с ним, зная его исключительную порядочность…

Через день после того как Прохор Севастьянович уехал из столицы, над шумной, по-весеннему помолодевшей Москвой раскатились двадцать четыре артиллерийских залпа. «Вы не знаете, какой город освободили?» – радостно спрашивали люди на улицах. И, получив ответ, умолкали.

В эти минуты в Киеве, на высоком берегу Днепра, опускали в могилу тело генерала Ватутина, и Родина отдавала ему печальный салют.

Николай Федорович Ватутин был первым советским военачальником, который удостоился таких почестей.

* * *

Узнав о смерти генерала Ватутина, Гейнц Гудериан сказал своему старому знакомому, шеф-адъютанту фюрера Шмундту:

– Поздравляю нас всех. Это известие равноценно сообщению о победе в большом сражении.

– Не преувеличиваете?

– Нисколько. Ватутин был не просто полководцем, а полководцем-импровизатором. Его решения, его поступки невозможно было предугадать. Очень опасно иметь такого противника. Сама судьба улыбнулась нам на сей раз.

* * *

В ту весну на Черноморском побережье только и разговоров было, что о Крыме и Севастополе. Еще шли бои на Перекопе и возле Ялты, а рыбаки уже собирались на промысел к мелководью Керченского пролива, флотские тылы, учреждения и мелкие гарнизоны, раскиданные до самой турецкой границы, постепенно свертывали свое имущество, готовясь к возвращению на главную базу.

Моряки, лечившиеся в госпиталях, срывались с коек при первой возможности, в больничных халатах добирались до причалов, искали оказию в Крым. А оттуда приходили быстроходные катера, приходили тральщики, везли искалеченных в боях солдат и матросов. Доставили в Адлер группу раненых партизан, провоевавших в крымских горах по году и больше. И к каждому их них подсаживалась потом в госпитале высокая чернобровая медсестра, расспрашивала, а не было ли среди партизан капитан-лейтенанта Горбушина, не слыхал ли дорогой товарищ такой фамилии?..

Она давно уже не выходила на берег, почти с самой осени. Однако в апреле опять начала появляться возле причала: через сутки, в свободное от дежурства время. Приносила на руках смуглую большеглазую девочку, с пышным бантом в волосах. Ножки у нее были полные, крепенькие, но идти по крупной гальке она еще не могла, падала. Зато по деревянному причалу норовила припуститься бегом. Знакомый пожилой матрос, поправляя повязку дежурного, неодобрительно косился на женщину:

– Следи, следи за ней! Ну, как в воду-то свалится!

Садился на теплые доски, спустив ноги в выгоревших порыжевших брюках, звал ласково:

– Эй, Светлана Матвеевна, иди ко мне, я сказку знаю.

Но девочка смотрела на него отчужденно, прижималась к полной, крепкой ноге матери.

– Не трогай ее, – смеялась женщина. – Не уважает она вашего брата – мужчину.

– Как она может уважать или не уважать? – степенно рассуждал матрос. – Мала она для такого слова. А дикарка потому, что родителя своего не спознала. И о щетину его ни разу не укололась, какой это порядок! Ты запрос-то давала о нем?

– Молчат пока.

– Ну, жди, авось и объявится. Сейчас не угадаешь, кого куда раскидало. Только на кой ляд его в эту дыру занесет? Корабли сюда раз в неделю заходят, да и то мелкие. Погоди, Севастополь возьмем, все пути-дороги там скрестятся.

Женщина наморщила лоб, сказала полувопросительно:

– Вот мы с дочкой туда же…

– Не спеши, голо там по первости.

– Перебьемся. Светланка летом на свои ноги встанет. Ест она теперь все, что Бог пошлет. Хлеба в пайке дадут, а рыбы на уху сами добудем.

* * *

Головную походную заставу вел старший лейтенант Дьяконский. С утра его рота продвинулась на пятнадцать километров. Могла бы и больше, но мешала весенняя грязь. А Виктор не торопил бойцов, так как колонны полка, следовавшего за ГПЗ, были отягощены техникой и шли еще медленней.

Противник отступал, оставляя для прикрытия лишь мелкие подразделения, которые без труда сбивала разведка. Серьезных боев не было вот уже несколько дней, и это служило верным признаком того, что впереди у фашистов есть линия заранее подготовленной обороны, за которой они спешат укрыть свои части.

С самого утра на западе низко над горизонтом висели темные, словно грозовые, тучи. Они постепенно поднимались выше, но почти не меняли своих очертаний. Сначала Виктор не обратил на них внимания. И только в полдень, сверяя по карте дорогу, сообразил – это же горы! Он не распознал их сразу потому, что всю войну провел на равнинах, в степях…

Дьяконский ничего не сказал бойцам. Велел сделать привал, взводным командирам проследить, чтобы все побрились, почистились и подшили свежие подворотнички. Старший сержант Гафиуллин спросил:

– Начальство едет?

– Выполняй приказание! – усмехнулся в ответ Виктор.

Через час он выстроил роту на невысоком холме за селом, на краю дороги. Чтобы хоть как-то подчеркнуть торжественность момента, вышел к солдатам без шинели, в новой гимнастерке, к которой только что пришил самодельные зеленые погоны с полосой, прочерченной карандашом.

Помолчал, немного волнуясь и не зная, с чего начать. Взялся не за свое дело: завтра, а может, еще и сегодня, приедут политработники, в батальоне наверняка состоится митинг, собрание. У строевого офицера другие задачи, но разве можно сейчас не сказать хоть несколько слов людям, с которыми воевал, с которыми дошел сюда!

– Товарищи, – вытянул он руку. – Глядите, вот там словно тучи клубятся?! Это не тучи, это Карпаты, товарищи! Там – Румыния. Мы с вами вышли на государственную границу! Отсюда, с этих мест, война начиналась. И мы опять здесь!

Он оглядел лица солдат. Казалось, эти обрадованные, немного удивленные люди ждут от командира еще каких-то слов или объяснений. Но Виктор не знал, что еще говорить. Он просто подошел к шеренге и пожал руку каждому из своих пятидесяти семи бойцов, и каждому сказал только одно слово: «Поздравляю».

А потом повернул строй и повел роту дальше, по обочине дороги, мимо застрявших в грязи немецких автомашин, мимо раздувшихся лошадиных трупов, мимо бомбовых воронок, наполненных голубоватой весенней водой.

На марше роту догнал мотоциклист. Связной из штаба полка протянул Дьяконскому короткий приказ: в 18.00 явиться к командиру полка. Попросил расписаться.

Дьяконский поинтересовался, в чем дело? Связной молча пожал плечами, поправил свой кожаный шлем.

Виктор не любил таких неожиданных вызовов, ему всегда чудилась за ними какая-нибудь неприятность. Уж во всяком случае о командирских совещаниях или о вручении наград объявляют заранее.

В приказе были названы еще три фамилии, все знакомые Виктору: двое политработников и один комбат. Все из разных подразделений, с разных должностей. Странно, зачем понадобилось собирать их вместе?

* * *

Командир полка, моложавый майор, известный в дивизии своей решительностью, остановился на обед в крестьянской хате. За стол сели вдвоем: он сам и тучный подполковник-кадровик, приехавший из штаба армии. По возрасту кадровик был немного старше майора, но так растолстел и обрюзг на тыловой спокойной работе, что дать ему можно было лет сорок, а то и больше. Левый глаз подполковника был закрыт черной повязкой, это придавало ему мрачноватый и даже отталкивающий вид.

Подполковник приехал, чтобы на месте познакомиться и отобрать кандидатов на должность городских и районных комендантов и их помощников. Впереди были чужие страны, наступление предполагалось большое. В войсках искали грамотных офицеров, владеющих языками или со средним образованием.

Отобедав, кадровик долго изучал личное дело Дьяконского. Потом вздохнул и отложил в сторону.

– М-да… Хорошая кандидатура. Но не пройдет.

– Безупречный офицер, – прищурившись, отрекомендовал майор. – Инициативен, опытен… Вы аттестации посмотрите.

– Все равно не пройдет, – повторил кадровик. – Да вы-то что его так расхваливаете, если он больно хорош? Для себя бы поберегли.

– А он никуда не стремится, – махнул рукой майор. – Его уже два раза в верх брать хотели. То в штаб корпуса, то в оперативный отдел…

– А в комендатурах работа не менее ответственная, чем в штабах. Сорвется человек на каком-нибудь пустяке, недосмотрит, – скверно получится. Нет уж, пусть он лучше в строю остается.

– Поближе к смерти, – иронически усмехнулся майор. – Между прочим, у Дьяконского столько боев, что и сосчитать трудно. Формально все правильно. Только вот в штаб вы его не берете, в комендатуру тоже. Вы думаете, он этого не чувствует?

– А вы на батальон его ставьте, – посоветовал кадровик. – У батальонного командира забот столько, что для своих переживаний времени не найдется…

На том и сошлись в конце послеобеденной деловой беседы майор и подполковник. Когда Дьяконский прибыл в штаб, приказ о его новом назначении уже был подписан.

Одного капитана и двух старших лейтенантов кадровик увез с собой в штаб армии. Дьяконский в тот же вечер возвратился на передовую, принимать батальон.

Виктор был доволен новой должностью и знал, что справится с ней не хуже тех многочисленных комбатов, с которыми довелось послужить и повоевать. Но если говорить по совести, он не ожидал такого доверия и теперь даже гордился собой! Черт возьми, не каждому офицеру в двадцать три года поручают командовать таким подразделением!

* * *

«Войну выиграть невозможно. Остается либо почетный мир, либо поражение». Такой вывод сделал для себя генерал-полковник Гудериан весной 1944 года. Русские сломили то шаткое равновесие, которое сложилось до Курской битвы, и теперь чем дальше, тем сильнее проявлялось их преимущество буквально во всем.

Обе стороны истощили людские резервы, вычистили под метелку тылы. Германия начала призывать в армию стариков и шестнадцатилетних юношей. А русские освободили десятки областей, где сохранилось значительное количество мужчин военно-активного возраста: особенно в западных районах Украины, не тронутых мобилизацией в первые дни войны.

Кроме того, русские пополняли свои войска за счет партизанских отрядов, а также за счет военнопленных, освобожденных из лагерей. Русские не спешили вводить в бой призванную осенью молодежь 26-го года рождения. Молодые солдаты обучались где-то в глубине страны, пополняли технические части. А их ровесники – солдаты фюрера – уже гибли в белорусских болотах и на подступах к Карпатским горам.

При наступлении немецкие потери были сравнительно невелики. Только убитые и тяжелораненые. А теперь, при отходе, войска не успевали вывозить раненых, многие солдаты попадали в плен, и это тоже сказывалось весьма ощутимо. Гибла безвозвратно техника, подбитая на поле боя, доставались противнику пушки, танки, машины, завязшие в грязи или оказавшиеся без горючего. А у русских сейчас не было этих побочных потерь, которых, в общей сложности, получается больше, чем непосредственно при боевых действиях.

Немецкие войска вынуждены были оставить богатейшие промышленные и сельскохозяйственные районы, очистить почти всю Украину. Собственно говоря, на территории Советского Союза немецкие армии удерживали только Белоруссию и часть территории прибалтийских республик. Гудериан не сомневался, что русские скоро освободят и эти земли. А там – Восточная Пруссия, там – дорога к центральным районам Германии.

Да, война зашла в тупик! Не осталось никаких шансов разбить русских, а ведь в схватку еще не вступили их союзники, американцы и англичане.

Обстановка была скверной, однако это еще не означало, что Германия потерпела полный крах: во всяком случае Гейнц Гудериан так не думал. Можно еще затянуть войну на несколько лет, измотать русских жесткой обороной на подступах к рейху. А за это время многое может перемениться. Третья империя окрепнет экономически, усилит свою армию.

Кроме того, имелась еще одна надежда избежать поражения: дипломатия. С русскими, конечно, не договоришься, это исключено. А западные державы заинтересованы в том, чтобы сохранить в центре Европы сильную Германию как барьер на пути распространения коммунизма. Западные державы прощали Гитлеру многое. Они могут простить и еще раз, получив взамен надежные гарантии. Но гораздо охотней они вступят в переговоры не с Гитлером, а с кем-либо из его преемников. Поэтому фюрера и ближайших его помощников следует отстранить от власти, передав ее в руки военных, – так заявил Гудериану давнишний знакомый доктор Герделер. Никакого террора, никакой революции – Гитлер тихо сойдет со сцены. Участники заговора – авторитетные, солидные люди, они ориентируются на Запад и не допустят беспорядков.

Доктор Герделер назвал видных военачальников и среди них – фельдмаршала фон Клюге. Услышав эту фамилию, Гудериан даже губу прикусил. Фельдмаршал расчетлив, медлителен и осторожен. Он пользуется авторитетом в войсках. Если уж он решился, то за ним могут последовать многие генералы.

Сразу после беседы с Герделером. Гудериан вызвал машину и попросил Маргариту съездить с ним за город. Пока жена одевалась и собирала в корзину закуску, подошел большой штабной «мерседес».

В машину они сели порознь. Жена – рядом с шофером, а Гейнц – в салоне, задернув занавеску. Маргарита сама выберет место, где остановиться. А он должен еще раз взвесить все «за» и «против».

Итак, победить в этой войне немцы не смогут. Русские выходят к границам Рейха. Остается либо разгром, либо почетный мир. Но мир без Гитлера для Гудериана опасен. Ведь он не просто заурядный генерал Третьей империи. Он создал для фюрера бронетанковые войска, он был одной из опор Гитлера в армии. Он будет нести ответственность вместе с фюрером. Не за то, конечно, что вывез серебро из собора в Смоленске, это – мелочи. Его могут судить за подготовку войны, которая унесла миллионы жизней. Он связан с фюрером слишком долго и слишком крепко, чтобы безболезненно выбрать новый путь.

Примкнуть к заговорщикам? Но если заговор раскроют? Тогда – гестапо! – у Гейнца похолодели ладони. Даже если заговор удастся, еще неизвестно, выиграет ли от этого лично он!

Значит, надо нарушить слово, данное Герделеру, и заявить о заговоре, не то в случае провала его могут привлечь к ответственности за сокрытие. А какова выгода? Фюрер после сдачи в плен Паулюса заявил, что до конца войны никому больше не присвоит звание фельдмаршала. Это отпадает. Но есть еще такие посты, на которых можно обессмертить себя. Высшая честь, высшая мечта каждого немецкого полководца – занять кресло начальника германского Генерального штаба, этого центра военной мысли, в кабинетах которого разрабатывались самые важные стратегические замыслы, самые тайные планы.

На стороне заговорщиков – фельдмаршал фон Клюге. Он знает о заговоре, и этого достаточно. Погубить своего старого врага и соперника, добиться должности начальника Генерального штаба – вот цель! Для этого стоит лишь сказать кому нужно несколько слов. Но не оставлять записей, никаких документов, чтобы впоследствии никто не мог предъявить ему никаких улик.

Раньше он не советовался по служебным делам с Маргаритой. Но сейчас дело касалось не только службы, но и будущего семьи. К тому же во всем этом мире, полном зависти, предательства и злобы, она была единственным человеком, с которым он мог говорить откровенно.

Они шли по краю дубового леса. Старые деревья стояли ровными рядами, как солдаты в строю, и это успокаивающе действовало на Гудериана. Шофер со складными стульями и с корзинкой провизии держался в почтительном отдалении.

Гейнц выбрал место на берегу ручья, открытое со всех сторон, велел шоферу оставить ношу и вернуться к машине. Маргарита расстелила на траве скатерть, нарвала букетик цветов и поставила его в серебряную вазочку посреди скатерти.

– Слушай меня внимательно, – сказал жене Гудериан. – Сядь, слушай и отвечай не торопясь. Мы должны принять решение, может быть, самое важное в нашей жизни со дня свадьбы.

– Я слушаю, дорогой, – белые, со вздувшимися венами кисти рук ее спокойно лежали на коленях. Почти неуловимым движением она повернула кольцо на пальце внутрь камнем, чтобы блеск его не мешал Гейнцу сосредоточиться.

– Есть люди, которые хотят отстранить от власти фюрера…

– Это невозможно! – испугалась она.

– Но если это произойдет?

– Будет плохо! Будет очень плохо, мой дорогой!

– Объясни мне подробней.

– Я не знаю, как объяснить, – беспомощно взмахнула она руками. – Германия стала такой большой и сильной. Мы разбогатели. И ведь это благодаря ему.

– Разбогатели далеко не все.

– Но у всех есть надежда, – возразила она. – Наш шофер надеется открыть мастерскую где-то в Югославии, ему нравится там климат. Кухарка хочет ехать в Эстонию: ее брату дадут там землю и ферму. Простые люди много страдали, Гейнц, теряли своих родных. Фюрер обещал счастье всем немцам. И немцы ждут наград за лишения и страдания. Все надежды связаны с фюрером.

– И твои тоже?

– Мой дорогой, для новой власти нужна будет новая опора. Мне страшно за тебя и за детей. А я?.. Я везде буду рядом с тобой. Даже на том свете, если это только возможно.

– Хорошо, – сказал Гейнц, резко поднявшись. Заложив руки за спину, медленно пошел вдоль ручья.

Маргарита, поглядев ему вслед, со вздохом принялась выкладывать из корзины припасы. Гудериан вдруг повернулся и приблизился к ней.

– Я принял решение, – торжественно произнес он. – Мы остаемся с фюрером. Остаемся до тех пор, пока в этом есть смысл. А сейчас мы возвращаемся.

– Но, Гейнц, – попробовала возразить она.

– Брось все, шофер потом заберет, – сказал генерал и пошел к дороге. Задержался на краю леса, обернулся к жене: в злой усмешке обнажились зубы.

– Ну уж из этой проруби он не выплывет!

В голосе Гейнца звучала такая ненависть, что Маргарита вздрогнула.

– Ты о ком?

– Я имею в виду господина фон Клюге, своего старого соратника и доброжелателя, – саркастически пояснил Гудериан.

Больше они не обмолвились ни словом до самого дома. Гудериан прошел в кабинет, не сняв даже плащ. Маргарита последовала за ним и плотно прикрыла дверь.

– Шмундт, это вы? – спокойно и торжественно говорил в телефонную трубку Гудериан. – Мне нужно увидеть вас немедленно. Есть очень важная новость. Из ряда вон выходящая новость.

Он положил трубку. Тонкие бескровные губы слегка подрагивали. Лицо покрылось испариной. Маргарита открыла сумочку, достала батистовый платочек и молча вытерла им лоб Гейнца.

* * *

Русские наносили один удар за другим, не давая противнику передохнуть. В январе отбросили немцев от Ленинграда и Новгорода. Весной разгромили десятки вражеских дивизий на Правобережной Украине и вступили на территорию Румынии. В апреле-мае очистили Крым, затем обрушились на войска белофиннов. Однако высшее германское командование отдавало себе отчет в том, что все эти операции, хотя и крупные сами по себе, носят все же второстепенный характер. Советские войска были способны на большее.

К лету 1944 года Советские Вооруженные Силы достигли такого могущества, какого не достигала никогда ни одна армия. Они возросли численно, получили новейшее техническое оснащение. По самым скромным подсчетам, степень насыщенности войск танками и артиллерией была в пять раз выше, чем полтора года назад, во время битвы под Сталинградом. Советские солдаты, офицеры и генералы прошли высшую школу войны, тактика их стала гибкой, целесообразной, они владели всеми формами и видами боя.

Оценивая эти факторы, немецкий генералитет ожидал в ближайшее время мощного, решающего наступления русских, которое повлияет на дальнейший ход войны. В том, что подобное наступление будет, немцы не сомневались. Но им требовалось знать, где и когда? Они должны были подготовить жесткую оборону, чтобы парировать удар или хотя бы смягчить его.

Логика подсказывала, что успех летней кампании русские будут искать на юго-западном направлении, южнее Припятских болот, в тех районах, где они далеко продвинулись вперед. Там находилась почти половина воинских соединений, действовавших на фронте, и все шесть танковых армий, которыми располагало советское командование, а ведь танковые армии были главной ударной силой.

Волей-неволей подчиняясь закону взаимного притяжения, немцы тоже сосредоточили на южном крыле основную массу своих танковых войск, направляли туда резервы. Всецело занятые угрозой южнее Припяти, они упустили из виду другие участки фронта, не учли возросших возможностей Советской Армии, которая, не ослабляя свои войска на Украине, могла теперь подготовить крупнейшую операцию на любом другом участке. И пока фашисты ожидали наступления на юге, операция готовилась в центре, в Белоруссии, против немецкого выступа, выдвинутого к востоку, нависшего над освобожденной Украиной. Начертание линии фронта открывало тут возможности для расчленения и окружения гитлеровских дивизий. А главное – победа здесь выводила советские войска на самые важные направления, на прямой путь к столице Рейха.

К этому времени руководители США и Англии пришли к выводу, что Германия истекает кровью в борьбе с русскими и что теперь советские войска способны сами, без помощи союзников, разгромить фашистскую империю. Причем способны сделать это так быстро, что союзники придут слишком поздно: советские солдаты встанут на всех важнейших перекрестках Европы. Затягивать открытие второго фронта более было нельзя. 6 июня американо-английские войска высадились наконец на территории Франции.

Немцы сочли эту высадку сигналом для русского наступления. Фашисты ожидали удара с часу на час.

Но удара не последовало. Советское командование не торопилось. Может быть, впервые с начала войны оно получило возможность подготовить операцию без спешки, планомерно, тщательно продумав и взвесив все варианты. Кроме того, была еще одна причина, имевшая не столько военное, сколько чисто моральное значение: великое наступление приурочивалось к третьей годовщине начала войны.

22, 23, 24 июня в сражение одно за другим вступали соединения 1-го, 2-го и 3-го Белорусских, 1-го Прибалтийского фронтов, части и корабли Днепровской военной флотилии, сотни партизанских отрядов, действовавших в немецком тылу. На семьсот километров протянулась огненная полоса боев: в этой полосе советское командование бросило в наступление два с половиной миллиона человек, более 45 тысяч орудий и минометов, 6 тысяч танков и 7 тысяч самолетов. Эта могучая волна смыла немецкие укрепления и тяжкой грохочущей лавиной покатилась на запад.

Так началась расплата!

* * *

Вчера в этом лесу были немцы, и наши войска прорывали здесь вражескую оборону. Шквал артиллерийского огня оказался таким сильным, что не уцелело ни одно дерево. Поломаны, расщеплены были стволы сосен, многие сосны выворочены: они лежали пластом, задрав комли с обвисшими жилами корней.

Сбитые верхушки деревьев покрывали собой разрушенные траншеи, осевшие дзоты и блиндажи, разбитые дерево-земляные заборы и трупы – множество трупов, разлагавшихся среди веток, среди искромсанных кустов, на изрытой земле. И разрушенные укрепления, и мертвецы, и воронки, и брошенное оружие – все казалось серым от толстого слоя пыли, а сверху осыпано было листвой и хвоей.

По полю вчерашнего боя деловито расхаживали пожилые солдаты из похоронной команды, стаскивали убитых к холму, на вершине которого, на месте взорванного блиндажа, готовили братскую могилу. Иногда бойцы криками звали санинструктора, значит, кто-то из тех, кого посчитали мертвым, подавал признаки жизни…

По дороге катилось два встречных потока. На запад, вслед за войсками, шли автомашины и тягачи с пушками, грузовики и повозки с боеприпасами. Колоннами двигались батальоны из вторых эшелонов. А навстречу везли раненых, гнали пленных.

Километрах в десяти от леса гремела сильная канонада: там, в стороне Глуска, наши войска прорывали вторую оборонительную полосу немцев. А здесь, среди искалеченных деревьев, было тихо, и даже уцелевшая кукушка подавала время от времени свой голос.

В лесу сосредоточился отряд подполковника Бесстужева, сформированный для развития прорыва. Отряд такой, что не уступит любому полку. Стрелковый батальон, рота разведчиков, рота противотанковых ружей и взвод саперов разместились на двадцати автомашинах и на броне танков, которых выделили Бесстужеву тоже целый батальон. Кроме того, к машинам прицеплены были четыре противотанковых и четыре полевых орудия. Рота самоходок и мотоциклисты укрылись в глубине леса.

Взято горючее и боеприпасы. Командиры снабжены картами, радисты знают позывные и номер волны. Задача доведена до каждого бойца, ждали только команды.

Юрий, сняв сапоги, лежал на плащ-палатке. Вторая плащ-палатка, наброшенная на оголенный куст бузины, спасала от солнца. Казалось, что он подремывает, уронив голову на туго набитую полевую сумку. И никто не догадывался, как волнуется сейчас подполковник, сколько мыслей и воспоминаний проносится у него в голове.

Да, три года! Круг почти замкнулся, война привела его в те же места, где служил в далекое, сказочное и невероятное мирное время. Служил молодой румяный лейтенант с белесыми бровями; застенчивый лейтенант, красневший и перед начальством, и перед женщинами, и даже перед своими подчиненными. У него была любовь, у него был друг – чего бы еще желать?! А он, глупый, мучился ревностью, встречая бывшего мужа своей Полины… Да разве имело это хоть какое-то значение? Важно было одно: они любили друг друга. Вот и все. Очень просто. Он еще не умел тогда ценить жизнь, не умел по-настоящему радоваться и беречь радость.

Юрий пошевелился, сорвал травинку и перекусил ее. На губах остался привкус горечи, как от горелой взрывчатки. Вдали снова торопливо прокуковала кукушка. Да, круг замкнулся. Вот лежит он, огрузневший подполковник с коричневым морщинистым лицом, с уродливым шрамом от виска через всю щеку, лежит одинокий человек, потерявший любимую женщину и друзей, видевший тысячу смертей. Его загрубевшие руки оборвали много жизней, его сердце ожесточилось; за три года он так привык к стрельбе, к холоду, к грязным портянкам, к водке с консервами и солдатской махре, что ему трудно представить, как можно жить иначе. Он даже опасался оказаться в какой-то другой обстановке, среди других людей. Тут он был на месте, знал свое дело, знал бойцов. Служба, война поглощали все его мысли, и это было хорошо, потому что он боялся остаться без привычного круга забот, наедине с собой. Он был благодарен генералу Порошину за то, что тот, уезжая на новое место, не забыл Бесстужева. Не важно было Юрию, что генерал доверил ему полк, что прибавилась звезда на погонах. Тронула его забота Порошина. Ведь ни один черт на этом свете не думает, не ждет, не вспоминает Бесстужева. Разве что Виктор Дьяконский, затерявшийся где-то на фронтовых дорогах. А Прохор Севастьянович не забыл, вспомнил.

И вот отдыхает теперь подполковник Бесстужев в искалеченном лесу, ждет приказа, и перед ним, как в сказке, лежат три дороги. Двинешься по левой, вдоль Припяти через Пинск – значит, ступишь на тот путь, по которому отходил в сорок первом… Есть там поселок среди леса. А в том поселке живет худенькая женщина с красивым чистым лицом и с чистой душой. В один день привязалась эта женщина к молодому лейтенанту, а он полон был мыслями о другой. А может, и нет давно того поселка и нет той женщины. Теперь ведь вся жизнь делится на две эпохи: до немцев и после немцев…

Самая трудная для него дорога та, что лежит справа. Через глухие леса приведет она в маленький деревянный город Мир. Неподалеку от города есть хутор на краю осинового леска. Он отмечен черным крестом на карте Бесстужева и во всей его жизни. Там, на склоне холма, одинокая, заросшая могила. Ее, может, и не разыщешь теперь, но Юрий обязательно придет на этот холм, исползает его на коленях, пальцами ощупает каждую ямку и найдет. И осыплет ее цветами – единственную свою женщину. И потом поселится где-нибудь поближе, чтобы чаще бывать возле нее…

Прямо впереди лежит третья дорога, самая главная. Она тянется в город Брест, в старую русскую крепость, потом бежит дальше, к Варшаве, и еще дальше—в Берлин. Долго пришлось Бесстужеву мыкаться и страдать на российской земле, прежде чем вышел он на этот, хоть и не короткий, но прямой путь. Вышел не мальчишкой-лейтенантом со взводом бойцов, у которых винтовки без патронов, а опытным подполковником с сильным отрядом на колесах, с танками, с пушками, с надежным тылом!

Он лежал и думал, закрыв глаза. А подчиненным казалось, что их беспокойный командир умаялся и теперь отдыхает, разморенный влажной духотой сырого летнего дня.

Бесстужев сразу вскочил, едва услышал близкое гудение мотора и треск сучьев. Вездеход командира корпуса мчался по лесу, лавируя меж высоких островерхих обрубков – пней. Генерал Порошин спрыгнул с подножки. Танковый комбинезон на нем расстегнут, лицо покрыто бисером пота. Остановился возле Бесстужева.

– Не заскучал тут?

Быстро развернул на плащ-палатке карту, показал пальцем:

– Вот полоса нашего корпуса. Здесь разграничительная линия. Туда не ходи. Ты – в центре. Ты, как иголка, потянешь за собой всю нитку, весь корпус. Помнишь, как шли от Воронежа, как рвались к Днепру? Вот так. На фланги не оглядывайся, теперь не мы, а немцы флангами мучаются. Ну, учить не буду, но два совета дам. Не позволяй немцам мосты взрывать. Ты ведь знаешь, какая тут местность!

– Знаю. До Щары надо пять речек форсировать, – усмехнулся Бесстужев. – Не считая ручьев, заболоченных пойм и просто болот.

– Мосты береги. Иначе застрянем. И второе – связь со мной держи непрестанно. Чтобы я в любую минуту знал, где ты, какая помощь нужна. Ну, ни пуха ни пера!

Юрий моргнул растерянно, задвигал бровями. Надо ответить, но как? Не пошлешь же во всеуслышанье генерала к черту! А тот стоял, глядел, прищурившись, веселыми глазами. Спросил насмешливо:

– Ты что же, подполковник, обычаев народных не знаешь? Еще раз: ни пуха ни пера вам!

– Идите к черту! – ответил Юрий и услышал смех генерала.

Порошин хохотал гулко и басовито. Повернулся, не сказав больше ни слова, и зашагал к машине, переступая через сбитые сучья и неубранные немецкие трупы.

Смеялись связные, толпившиеся неподалеку, улыбались офицеры, слышавшие ответ Бесстужева. Но самому Юрию было почему-то не очень приятно, он не привык шутить с генералами. Гораздо проще официальный разговор: «Разрешите выполнять?» —.«Да». Коротко, понятно и никаких настроений. Так положено, и так было всегда. А теперь, когда война пошла веселей, даже у генералов появились не служебные, а просто человеческие эмоции. К этому тоже требовалось привыкнуть.

* * *

Отряд Бесстужева вошел в прорыв ночью и к середине дня продвинулся на тридцать километров. Головной дозор то и дело натыкался на отходящих гитлеровцев, сбивал их с дороги. А главные силы отряда останавливались и ожидали, растянувшись по извилистому шоссе. С обеих сторон лес, не съедешь, не развернешься для боя, чтобы помочь дозору.

Отряд действительно был похож на иглу, вонзившуюся во вражеский организм и ощутимо тревожившую его. Противник еще сохранил управление войсками, ещё уцелели линии связи: чувствовалось, что фашисты пытаются отвести войска организованно и, конечно, прежде всего будут контратаковать, задерживать те советские подразделения, которые вырвались вперед.

Юрий отыскал на карте район, где немцам удобно создать оборону. Вот он – ручей с болотистой поймой, а за ним деревня на возвышенности. Справа и слева леса и топи, деревушку не объедешь и не обойдешь. Значит, надо остановиться, подтянуть артиллерию, подвезти боеприпасы, организовать штурм. А немцам только это и нужно: затормозить, выиграть время.

Когда головной дозор донес, что встретил сильное сопротивление именно возле этой деревни, Бесстужев даже не очень огорчился, он испытал некоторое удовлетворение: предугадал ход противника. Больше того, у Юрия в общих чертах уже готов был план действий. Он немедленно отправил назад взвод мотоциклистов, приказав им ехать до развилки, а потом сделать крюк километров в семьдесят и по проселкам выйти на рассвете к деревне с тыла. Затем сообщил по радио обстановку в штаб корпуса, попросил выслать к нему дивизион «катюш» и, по возможности, артиллерию.

Отдав распоряжения, Юрий выехал на рекогносцировку. Остановился на краю леса. Впереди – старая вырубка, заросшая мелколесьем. Высокая, сочная трава на болоте. Ручья почти не видно. За ним – кочковатый луг, потом зеленый склон и серые крыши домов: деревня скрыта от глаз гребнем бугра. В деревне что-то горело, дым стлался низко, его будто прижимали к земле тяжелые свинцовые облака, набухшие влагой.

Возле взорванного моста стоял танк с перебитой гусеницей – это была наскочившая на мину машина из головного дозора. Танкисты сидели в ней, стреляли из пулемета, а потом выпустили два снаряда из пушки. Немцы ответили коротким огневым налетом: двенадцать снарядов тремя залпами.

Бесстужев смотрел в бинокль, разыскивая чуть приметные холмики на гребне бугра, и отдавал распоряжения. Посадить на высокие деревья наблюдателей, засекать цели. Разведывательной роте повзводно начать наступление в центре, на левом и правом фланге. Вызвать на себя огонь. Ночью просочиться через лес и болото, достичь крайних изб. А главное – делать штурмовые мостики для пехоты. Танкистам – заготовить побольше бревен и поднять на броню: будут сами мостить дорогу через болото.

Ничего не забыть, ничего не упустить из виду. Бесстужев был похож сейчас на дирижера, умело управлявшего большим оркестром. И оттого, что оркестр этот действовал слаженно, привычно, без суеты, Юрий ощущал уверенность в своих силах.

На этот раз все складывалось хорошо. Своевременно прибыли гаубицы – целая дюжина. Приехали машины с реактивными установками. Бесстужев тут же сел с артиллеристом и командиром «катюш» за карту, чтобы спланировать огонь.

В сумерках начал накрапывать мелкий дождь. Вот уж он-то как раз ни к чему, и без него достаточно сырости. Бесстужев прислушивался к звукам, долетавшим со стороны деревни. Разведчики молодцы. Трудно им сейчас ползать по болотам, но передохнуть немцам они не дают. Стрельба там такая, что не заснешь. Работают не менее десяти пулеметов. Даже пушки начинают бить время от времени.

Юрий еще раз вызвал к себе командиров подразделений. Сверили часы, получили последние указания. Все нормально, только хозяин «катюш», молодой капитан, едва не напортачил. Первый залп наметил правильно, по немецким позициям. А второй – по центру деревни, где стояли вражеские орудия.

– Не нужно, – сказал Бесстужев. – Кладите оба залпа по переднему краю.

– И мне, и вам выгодней уничтожить батарею, – возразил капитан.

– Для сводки выгодней? – У Бесстужева побагровел шрам на щеке. – Да вы не понимаете, что ли?

– Все понятно, товарищ подполковник, – спокойно произнес капитан, и глаза у него стали совсем равнодушные, словно замороженные. – Все понятно. Однако, если я не уничтожу орудия, у вас могут быть лишние потери…

– Слушай, капитан, у тебя семья есть? – подался к нему Бесстужев.

– Ну, есть, конечно. У кого ее нету?

– Где она, семья-то твоя?

– Под Куйбышевом, а что?

– Если бы твоя мать и твои дети в этой деревне сейчас были, ты бы тоже по ним залп запланировал?

– Война, товарищ подполковник, – развел руками капитан.

– Ты скажи прямо, спланировал бы или нет? Представь себе ребенка своего и ответь…

– Не-не знаю, – опустил взгляд капитан. – Я не знаю. Но если прикажут…

– Идите, – двинул правой рукой Бесстужев. – Идите, пора отдыхать.

Капитан сделал несколько шагов и обернулся. Спросил обрадованно, будто догадался:

– Товарищ подполковник, у вас семья в деревушке в этой?

– Да, – сказал Бесстужев. – У меня там семья.

– И дети тоже?

– Да. И жена, и дети.

– Вот это номер! – капитан покрутил указательным пальцем возле виска. – А я-то хорош, не сообразил сразу!

– Идите, – резко повторил Бесстужев. – Мне надо отдохнуть!

Подполковник набросил на плечи плащ-палатку. А капитан, отойдя подальше, прикурил трофейную сигарету и покачал головой. «Ну и характер у человека – железо! У него тут семья рядом, а он вздремнуть собирается!..»

Утро выдалось сырым и туманным. Молочно-белая завеса недвижимо стояла в безветрии. Но наблюдатели с деревьев сообщали: туман стелется низко, наверху его нет, бугор виден. Разведчики ведут перестрелку, а на левом фланге добрались даже до огородов.

Да, туман, конечно, будет мешать бойцам. Но откладывать атаку нет смысла. Кто знает, не загустеет ли туман еще больше, не хлынет ли проливной дождь?

В белом месиве сверкнули длинные хвосты ракет, и туман вдруг на короткое время будто озарился изнутри, стал багряным, потом бело-розовым и опять белым. Вспышки артиллерийских залпов почти не пробивали его толщу. Грохот в сыром воздухе казался каким-то расплывчатым, тягучим: звук одного залпа сливался со звуком следующего.

Наблюдатели сообщали, что снаряды ложатся хорошо. Саперы уже ремонтировали взорванный мост. Роты под прикрытием тумана перебросили штурмовые мостики через глубокий ручей, переправились на западный берег, но там застряли в болоте. Из деревни наугад, в туман, били две немецкие батареи. Потерь почти не было, но Бесстужев понимал, что, если роты провозятся в болоте, бой может затянуться надолго.

Ему хотелось сберечь танки. Они еще очень нужны будут ему. Но делать нечего. Он дождался, когда саперы восстановят мост, и отдал приказ. Десять машин с автоматчиками на броне двинулись, лязгая, по дороге. А следом пошли четыре грузовика с противотанковыми пушками на прицепе.

Слышно было, как за мостом танки прибавили скорость: сквозь орудийные залпы долетал рев моторов. Танки помчались по дороге напропалую. Но вот головной подорвался на мине и загородил собой путь. Машины свернули влево, на сырую луговину, автоматчики сбрасывали с брони бревна под гусеницы.

Бесстужев ничего не видел в тумане, хотя дважды влезал на сооруженную наблюдателями площадку. Туман поредел, сделался серым, будто смешался с дымом, и поднялся выше деревьев. Наступили самые неприятные, самые мучительные минуты. Трудно понять, как развивается бой, кого из подчиненных надо подбодрить, куда направить резервы.

Нет, все-таки атака была задумана правильно, и ей не помешали ни туман, ни то, что пришлось из-за плохой видимости отменить второй залп «катюш», ни то, что взвод мотоциклистов не вышел в тыл противника.

Пехота преодолела болото на левом фланге, где оказалось посуше, и ворвалась в деревню вместе с разведчиками. Почти одновременно с ней в деревню вошли и шесть танков. Они обрушились на батарею и подавили ее. Уцелевшие немцы начали отходить, но отступили недалеко: дорогу им преградили мотоциклисты, выбравшиеся наконец к деревне. Бесстужев послал туда самоходные орудия, и немцы разбежались по лесу. И уж коль скоро самоходки оказались впереди, Бесстужев приказал им немедленно двигаться дальше вместе с мотоциклистами.

Сам поторопился собрать подразделения. Некогда было дожидаться отставших, хоронить убитых. Раненых и пленных пришлось оставить на попечение артиллеристов. Бросив пять подбитых танков и девять грузовиков, Бесстужев повел поредевшие подразделения дальше. Сбивая в коротких стычках немецкие заслоны, отряд до наступления темноты продвинулся на сорок километров.

«За двое суток – семьдесят верст! Совсем неплохо!» – весело прикинул Бесстужев.

* * *

Оперативная группа штаба корпуса размещалась в крытых зеленых «студебеккерах». Маленькая колонна следовала вслед за войсками, не отставая от них. Конечно, командир корпуса мог бы держаться и на более солидном расстоянии от передовой линии. Но генерал-майор Порошин не хотел ломать своей привычки. К тому же наступление было стремительным, обстановка часто менялась и требовала быстрых решений.

В деревню, отбитую передовым отрядом, Порошин приехал после полудня. Нескончаемым потоком двигались через нее войска. Батальоны, двое суток назад прорывавшие оборону противника, теперь преследовали немцев, свернувшись в колонны. Катились грузовики, орудия на механизированной и на конной тяге. Возле моста стояли подбитые танки, над ними уже колдовали ремонтники в замасленных комбинезонах. А дальше чернел квадрат обугленной голой земли с полузасыпанной траншеей, с какими-то черными обгорелыми кочками. Туда пришелся залп дивизиона «катюш», оттуда несло теперь запахом гари.

Через ручей переправлялась колонна пленных. Вел ее хромой старик с красной лентой на фуражке, а по бокам и сзади шли бабы с платочках, вооруженные трофейными винтовками. У офицера на груди был приколот лист картона с надписью: «Немцы, 312 шт. Укажите им сборный пункт. Взяты в плен ротой мл. л-та Кузюрина».

В центре деревни, на небольшой площади, где стояли подбитые немецкие пушки, Порошина встретил командир дивизии, степенный и невозмутимый полковник. Прохор Севастьянович ценил его опыт, его простоту и добросовестность. Перспективный командир, и единственное, чего не хватало ему, по мнению Порошина, – это самостоятельности, своего взгляда на вещи. Как-то уж очень покладисто принимал он установки и указания свыше, даже если они противоречили одна другой.

Полковник доложил, что его батальоны следуют за передовым отрядом Бесстужева, но разрыв постепенно увеличивается, так как Бесстужев идет на колесах, а пехота – ногами. Порошин ответил, что отряд-то все-таки встречает сопротивление противника и это тормозит движение. А полковнику надо использовать трофейные грузовики, мотоциклы, лошадей – все возможные средства. Сейчас успех зависит от темпов наступления. Не позволить немцам подготовить оборонительный рубеж в тылу – вот задача.

Командир дивизии тут же отдал несколько распоряжений и пригласил Порошина пообедать. Прохор Севастьянович не отказался, тем более что к столу, как выяснилось, была уха и жареные караси: бойцы комендантского взвода наглушили где-то в лесном озере несколько пудов рыбы.

За обедом разговор пошел неофициальный. Полковник расстегнул ворот гимнастерки, сидел раскрасневшийся, тяжело отдувался после горячей и жирной ухи. Когда остались вдвоем, сказал Порошину:

– Посоветоваться хочу. Тут такая история: один сержант у меня вроде бы посмертно звание Героя заслуживает.

– Почему «вроде бы»?

– В бою он получил приказ дзот обезвредить. Добрался, влез на него и гранату бросил. Но пулемет продолжал работать. Тогда сержант сполз сверху на амбразуру. Политрук доложил, что сержант закрыл амбразуру своим телом. А те, кто возле сержанта были, говорят, что его еще на дзоте убило, а потом он свалился. Я не спешу давать этому делу ход, а начальник политотдела и редактор дивизионки наседают: надо, мол, на щит сержанта поднять.

– А дзот? Что стало с дзотом? – спросил Порошин.

– Другой боец подобрался и гранату швырнул.

– Вот и поднимите на щит бойца, его заслуга бесспорна.

– Он жив, – сказал полковник.

– Тем более: и для него важно, и другим пример. Ну, в общем-то дело ваше, сами разберетесь в своем хозяйстве. Я, Иван Иванович, думаю так: если бойцы пытаются закрыть грудью амбразуры, то это свидетельствует прежде всего о том, что командир плохо организовал бой или у него мало средств для подавления огневых точек. Раньше, в сорок втором году, так и было, согласен. А теперь средств хватает… Вы сами-то как смотрите на такие подвиги?

– Как смотрю? – пожал плечами полковник. – Смысла не вижу. Все равно, если ладонью ствол винтовки прикрыть. Одной очередью пулемет отбросит труп, а не отбросит, так разрежет пулями. Понапрасну человек погибнет, а мог бы попытаться тот же самый дзот с тыла взять… Но тут ведь вот какая история, – вздохнул полковник. – Мнение утвердилось: если бросился на амбразуру, значит, слава тебе. В газетах так пишут и на семинарах об этом толкуют…

– Правильно, – кивнул Порошин. – Я с вами согласен почти во всем. С практической точки зрения кидаться на амбразуру бессмысленно. Однако в этом деле есть еще моральная сторона. Рота лежит под огнем. Осталось сто метров, но их не пройти. И вот один храбрец бросается на амбразуру: «Товарищи, за мной!» Его порыв поднимает других. Это конкретный случай. А если брать шире, то такие факты служат примером для воспитания.

– Значит, вы сторонник?

– Отнюдь, – не согласился Порошин. – Героизм каждого отдельного бойца заслуживает высокой оценки. Но распространять такой опыт, на мой взгляд, не следует. Подвиг ради подвига нам не нужен. Нам надо победить врага и, по возможности, меньшей кровью.

* * *

Офицеры германского Генерального штаба говорили о своем новом начальнике, что он повернулся лицом к востоку, а спиной к западу. И это так – другого выбора у Гудериана не было. Американо-английские войска закрепились на обширном плацдарме в Нормандии, развивали наступление на территории Франции. Но там, по крайней мере, немцы имели сплошной фронт и отходили организованно. А на востоке зияли огромные бреши, разрозненные немецкие войска отступали, почти не сдерживая противника.

Если в ближайшие полтора-два месяца не удастся остановить русских, то зимой они дойдут до Берлина. А этого допустить невозможно. Раз уж Германии суждено быть побежденной, то пусть лавровый венок наденут на себя американцы и англичане. С ними можно будет договориться, как договорились четверть века назад после поражения кайзеровской армии. Американцы не видели войны на своей территории, они не озлоблены, они могут прощать. А русские не простят!

Главную цель своей новой работы Гудериан видел в том, чтобы остановить советские войска или, в крайнем случае, хотя бы затормозить их движение, создав сплошной фронт по реке Висле. Он выискивал резервы в оккупированных странах, снимал войска с других участков за счет сокращения оборонительной полосы: навстречу русским были брошены тыловые эсэсовские дивизии и учебные роты, охранные полки и команды выздоравливающих. В общей сложности тридцать три дивизии и десять бригад были выдвинуты к новому рубежу.

На западе американо-английские войска продвигались без особых трудностей, быстро растекаясь по территории Франции. Зато русские встретили в Польше сильное сопротивление новых дивизий, и их наступление начало затухать.

* * *

Варшава горела. Вот уже неделя, как Бесстужев пробился наконец к берегу Вислы, а пожары за рекой не прекращались, над городом висела черная дымовая хмарь, по ночам виднелись сквозь дым и тьму багровые языки пламени.

Красавец город горел с августа, с того самого дня, когда польская столица восстала. Поднялись десятки тысяч варшавян, объединенных в боевые группы. Они заняли вокзалы и основные магистрали, но им не удалось сделать главное – захватить мосты через Вислу.

Немцы послали на подавление восстания крупные силы эсэсовцев. Улицы города были завалены трупами. А советские дивизии и полки Войска Польского не могли оказать помощь. Они были ослаблены долгим наступлением, коммуникации их растянулись. Фашисты бросили навстречу им свежие части, отборные соединения «Герман Геринг» и «Викинг», штрафные офицерские батальоны.

За месяц наступления советские войска прошли пятьсот километров. И столько же времени потребовалось им, чтобы в ожесточенных боях преодолеть еще сорок, которые отделяли от Вислы. Лишь 14 сентября удалось освободить Прагу – правобережный пригород Варшавы. Мосты через реку были взорваны. За рекой – сильная, заранее подготовленная оборона гитлеровцев. Переправиться не удалось.

С утра и до вечера над городом, над дымной хмарью патрулировали советские самолеты, разгоняя «фокке-вульфы» и «мессершмитты». Взрывы и треск стрельбы особенно громко доносились через Вислу, когда ветер дул с запада. На улицах Праги делалось сумрачно от дыма, закрывавшего солнце.

На восточном берегу в эти теплые сентябрьские дни стояла тишина. Пестрели яркой листвой нарядные березовые перелески, проплывали в прозрачном небе стаи улетающих птиц. Только по ночам оживали дороги: двигались к реке колонны войск и машин, прибывали новые советские и польские дивизии. В лесах и рощах земля повсюду была изрыта, строились убежища для танков и автомашин, склады, землянки для пехоты. Сюда подтягивались тылы, подвозились запасы – готовилось новое наступление.

Подполковник Бесстужев принимал пополнение, налаживал боевую учебу молодежи, заботился о том, чтобы отдохнули ветераны. Впереди была еще трудная дорога.

Ранним утром приехал в полк Юрия генерал Порошин. Выслушал рапорт, потоптался возле машины, разминая затекшие ноги, потом спросил:

– У тебя в Москве знакомые имеются? Есть где остановиться на первый случай?

– Нет, – удивленно ответил Бесстужев. – Зачем мне Москва?

– Возьми ключ от квартиры. Пыль там сотри, я давно туда не заглядывал. И записку вот прихвати, чтобы комендант препятствий тебе не чинил.

– Товарищ генерал, объясните?! – взмолился Юрий.

– Едешь в академию, учиться тебя направляем. Сегодня сдавай дела, а завтра на машину – и до Минска… Ты что, недоволен, вроде? Или новость еще не переварил?

– Переварил, товарищ генерал. Только не время мне уезжать.

– Это еще почему?

– Вроде обидно, товарищ генерал. С первого залпа воюю, а теперь, когда победа на горизонте, меня в тыл!

– Э, подполковник, – усмехнулся Порошин, поглаживая массивный подбородок. – Горизонт – явление сложное. Ты идешь, а он отодвигается… – Посерьезнев, спросил: – Тебе сколько лет, подполковник? Двадцать пять, кажется? А мне под сорок. Лет через пятнадцать-двадцать я в отставку уйду, если доживем до тех пор. Кто тогда корпусами и армиями командовать будет? Ты и твои ровесники, ясно? Вот я и хочу, чтобы смена у нас надежной была. Война вас многому научила, а теперь за книгу пора. – Заметив, что Бесстужев порывается возразить, генерал добавил резко: – Всё. Разговор окончен. Завтра зайдешь проститься, а сейчас – шагом марш! Нет, погоди! – Порошин положил тяжелую руку на плечо подполковника, сказал потеплевшим голосом: – Жаль мне тебя отпускать, Юра. Но так нужно. Ведь конец одних событий всегда расчищает дорогу другим, и мы не знаем, какими они будут!..

* * *

Два года назад фашистские пропагандисты категорически утверждали, что русские способны наступать только зимой, используя трудные условия, к которым привыкли. Вспоминали об этом даже и в то недавнее время, когда пушки гремели на Курской дуге. А теперь эта теория выглядела просто смешной.

Летом 1944 года советские войска гнали противника сразу на всем фронте от Балтийского до Черного моря, гнали стремительно, умело: не просто теснили фашистов на запад, а окружали и уничтожали немецкие дивизии, полностью выключали из дальнейших событий массы вражеских войск и техники.

Блестящую операцию провели в августе войска 2-го и 3-го Украинского фронтов. Наступая по сходящимся направлениям, они взяли в кольцо пять немецких корпусов. Несколько суток на обоих берегах реки Прут, в Ясско-Кишиневском «котле», продолжалось сражение. Немцы пытались пробиться на запад, а над их колоннами висели советские самолеты, сбрасывали груз и улетали за новым, густые цепи фашистов выкашивались пулеметным огнем, их танки и штурмовые орудия горели от снарядов. Немцы прорывали боевые порядки одной дивизии, радовались, надеясь уйти в Карпаты, но на их пути вставала другая дивизия. И опять валились на сухую опаленную солнцем траву немецкие цепи, опять пылали их танки. Немецкие солдаты, привыкшие повиноваться слепо, гибли без смысла, без всякой пользы, выполняя приказ своего командующего генерала Мита. А отменить этот приказ было некому. Сам генерал был убит, тело его штабные офицеры в спешке бросили где-то в груде других трупов.

Командующий был мертв, но приказ продолжал действовать. Фашисты лезли напролом. Только за один день 25 августа нашли свою смерть на берегах Прута тридцать тысяч немцев. Еще двадцать тысяч сдались в плен.

Бои в «котле» длились целую неделю, а советские дивизии в это же время продвигались в предгорья Карпат и к Дунаю, в центральные районы Румынии, которая порвала свой союз с Германией и сразу превратилась из ее друга во врага: объявила немцам войну.

Виктору Дьяконскому не повезло: на реке Прут, когда штурмовали вторую оборонительную полосу гитлеровцев, взрывная волна бросила его на проволочное заграждение, колючки изодрали спину и руки. Старшина Гафиуллин подполз к Виктору под пулеметным огнем, и, пока снимал с проволоки, обоим досталось по пуле.

После перевязки Дьяконский возвратился в часть. Бойцы раздобыли для него трофейный мотоцикл с коляской. На этом мотоцикле и покатил он по пыльным румынским дорогам на юг во главе батальона. А через четыре дня явился и старшина Гафиуллин, догнавший своих на попутной машине.

– Не могу, капитан, – сказал он Дьяконскому. – Не могу без тебя. Ты мне как командир, ты мне как отец. Скучно без тебя жить!

– Ну, ладно, ладно, поменьше эмоций! – усмехнулся Виктор, тронутый словами старшины. – Садись в коляску, вместе поедем.

– Нет, командыр. Пусть в коляске твой костыль и твои бумаги едут. У меня в роте пролетка есть, боеприпасы везет. На боеприпасе поеду.

Старшина командовал теперь у Дьяконского пулеметной ротой. Два с половиной года назад увидел Виктор в запасном полку молодого худенького татарина с обритой головой. Не так уж и много времени прошло с тех пор, но Гафиуллин изменился неузнаваемо, превратился в кряжистого уверенного мужчину. Повсюду у него были приятели и знакомые, даже в штабе дивизии. Энергичный, веселый, он мог раздобыть все что угодно: и патроны, и водку, и сапоги для бойцов. Конечно, помогало ему и то, что на выцветшей гимнастерке поблескивала Золотая звёздочка. Гафиуллина знали, о нем несколько раз писала армейская газета. При всем том Гафиуллин был чертовски упрям, всегда норовил сделать по-своему и авторитетом для себя считал одного Дьяконского.

Несколько раз старшину хотели отправить на краткосрочные курсы младших лейтенантов, но Гафиуллин категорически отказывался, боялся, что попадет в другую часть. Виктору в доверительной беседе сказал:

– Ты, командыр, меня на ноги поставил. Я тебя знаю, я тебе верю, при тебе ничего не боюсь. А без тебя мне опоры не будет. С тобой вместе я большой, а без тебя маленький.

Дьяконский не настаивал, ему тоже жаль было бы расставаться с товарищем. В грустную минуту тянуло его к Гафиуллину. Сядут, помолчат, вспомнят погибших, вспомнят бомбежку на Дону, переправу через ночной Днепр.

При свете копчушки посмотрит Виктор на круглую бритую голову старшины, на знакомый его профиль, и всколыхнется в душе горячая волна, всплывут перед глазами знакомые лица. Он даже сам заметил, что все чаще уходит мыслями в прошлое: или устал от пережитого, или слишком много накопилось впечатлений, они шевелились, пытаясь уложиться в его переполненной памяти.

Обугленные мертвые леса без листьев, закопченные печные трубы, развалины, развалины без конца, голодные дети в темных подвалах – неужели это все позади? И вот уже чужая земля развертывается по обе стороны дороги, не тронутая войной, не опаленная огнем, замершая в ожидании: что будет?

Крестьяне в высоких меховых шапках, осторожно приближавшиеся к дороге, усатые румынские солдаты, чинившие мосты, босые женщины, выносившие советским бойцам воду и желтую мамалыгу на больших блюдах, – все они смотрели настороженно и вопросительно. Ведь пришли русские, те самые русские, с которыми румыны воевали под Одессой, в Крыму, под Сталинградом. Сколько ценностей, скота, зерна вывезено оттуда… Русских убивали и грабили. И вот теперь они здесь!

Как повелось на земле испокон веков? Око за око, зуб за зуб. За грабежи – грабеж, за насилие и убийство – той же монетой! Так было всегда, и вряд ли кто удивился бы, узнав, что армия-победительница предъявляет счет. Но удивление вызывалось совсем другим. Счета не было. Вместе с бойцами шли в колоннах политработники всех степеней, от полковых до армейских, помогали командирам следить за порядком, объясняли бойцам, что ответственность за преступления несет правительство Румынии, бояре и буржуазия, а не народ.

Организацией вступления советских войск в первую зарубежную столицу – Бухарест занимался сам командующий 2-м Украинским фронтом генерал армии Малиновский. Он даже был ранен, когда пролетал на легком самолете над территорией, занятой противником: торопился лично дать указания. Только опыт и мужество пилота спасли самолет и командующего от гибели.

Вечером 30 августа капитан Дьяконский ознакомился в штабе с приказом. В нем говорилось: «Вхождение в Бухарест провести организованно. Обозы пропускать только за городской чертой. Пехота, двигающаяся походом, должна иметь оркестры. Командиры полков, дивизий – впереди своих колонн на конях».

Этот приказ доставил Виктору много хлопот. Пришлось размещать на повозках не только грузы, но и легко раненных бойцов. Осталась с обозом вся пулеметная рота: ее командира, старшину Гафиуллина, Виктор назначил старшим.

Гафиуллин очень жалел, что не увидит Бухареста: он не бывал еще ни в одной столице, даже областные города посмотрел, только попав в армию. Но идти после ранения он не мог. Дьяконскому тоже нельзя было шагать, но командир полка разрешил ему ехать верхом.

В город Виктор ввел только ядро батальона, его ударную силу: куцую колонну из ста пятидесяти стрелков и автоматчиков. Но поскольку в Бухарест вступала не дивизия, не корпус, а сразу несколько армий, поток войск был таким мощным и долгим, что пехоте пришлось полдня дожидаться своей очереди.

Открыла шествие 1-я румынская дивизия имени Тудора Владимиреску, сражавшаяся вместе с советскими соединениями. Потом пошла 6-я танковая армия, залязгали, загрохотали тяжелые и средние танки, поползли бронетранспортеры с бойцами, самоходные артиллерийские установки, двинулись тягачи и автомашины с орудиями. Над крышами с ревом промчались краснозвездные эскадрильи: полтысячи самолетов приняли участие в этом своеобразном параде.

Колонна пехоты, вытянувшаяся на многие километры, медленно двигалась по шоссе через пригороды. Сначала виднелись по обе стороны сады и парки за чугунными решетками. Среди зелени высились виллы, особняки, дачи. Потом потянулись пустыри, лачуги, хибары. Часто попадались на глаза ярко-желтые бензоколонки.

Дома становились все выше, и, наконец, шоссе превратилось в душный каменный коридор. Дальше дело пошло веселей. Усталые девчонки-регулировщицы направляли поток по нескольким улицам и проспектам к центру. Под ногами валялись груды измятых, затоптанных цветов. На тротуарах шпалерами стояли толпы румын. Столько войск, столько техники увидели они за день, что доброжелатели утомились радоваться, а враги устали от негодования. И те, и другие были потрясены никогда раньше не виданной силой, мощью и организованностью прокатившейся мимо лавины. Но и это, оказывается, было еще не все. Царица полей, русская пехота только вступала в город.

Гремели духовые оркестры, музыканты играли без отдыха. Многие из них по месяцам не брали в руки инструментов, работали в похоронных командах. Теперь дорвались, дули в свое удовольствие, вышагивая в голове колонн. Невольно вспомнил Виктор о дружке своем, о Фокине Сашке. Вот о таком торжественном марше мечтал он, бывало, на берегу Упы или в лесу у костра. Не судьба, значит. Не ему, а другим ребятам довелось исполнять победную музыку!

Люди на тротуарах выкрикивали приветствия, девушки совали солдатам букеты, но пехота шла молча и строго. Усталая, пропыленная пехота с автоматами за спиной и гранатами на ремнях, с мешочками запасных дисков, со скатками плащ-палаток, с притороченными к ним котелками. Пехота-труженица в брезентовых сапогах и обмотках, в гимнастерках, выбеленных потом и солнцем, в орденах и медалях, завоеванных под Москвой, на Волге и на Днепре.

После рева моторов и лязга гусениц негромким и маловнушительным казался шорох подошв. Не строевым шагом, не вытянувшись по ранжиру в идеальные ряды и шеренги, а просто походом двигалась пехота через этот город, как прошла уже через сотни других, оставив за собой тысячи километров. И тот, кто смотрел на эти молчаливые, привычные к маршам и сражениям колонны, тот понимал: поднимутся на пути скалистые горы, разверзнутся болота и пропасти, устанет и откажет техника, сломаются моторы, сгорит в жарком пламени любое железо, любая сталь, а пехота преодолеет все! Пехота дойдет туда, куда ей прикажут!

* * *

Расторопный старшина Гафиуллин разыскал на юго-западной окраине города большую виллу с просторным садом. Бойцы расположились во флигеле, в деревянных пристройках. На завтра объявлена была дневка.

В полночь Виктор, прихрамывая, обошел двор и парк, проверил посты. Предупредил солдат: здесь не фронт, но ухо держите востро, не забывайте, что находимся на земле недавнего противника. Тут всякое может быть.

Задержался на крыльце. Ночь по-южному темная, звездная и душная. В пыльном сухом воздухе появлялись вдруг освежающие прохладные струйки, приносившие запах цветов. В парке, под черными купами деревьев, хрупали овсом привязанные к повозкам лошади. Кто-то негромко ругался, беззлобно и длинно. Вдали протарахтела автоматная очередь. Гудели на дороге моторы. Снова автоматная очередь.

– Проверяйте посты каждый час, – предупредил Дьяконский дежурного лейтенанта. – В одиночку не ходите, только вдвоем.

Высокая массивная дверь мягко закрылась за ним. Электричества не было: пожилой слуга в ливрее пошел перед капитаном со свечкой в руках. Ковровая дорожка сбегала сверху по ступеням лестницы.

Умотался Виктор за день так, что уснул на диване, накрывшись плащом, хотя слуга приготовил ему роскошную постель с чистыми простынями. Это удовольствие он отложил до следующей ночи.

Утром он долго мылся в ванне: дважды наполнял ее водой, и дважды она делалась черной. Въелась в кожу пыль фронтовых дорог Украины, Молдавии и Румынии.

Старшина Гафиуллин успел ни свет ни заря выбрить голову, чем-то смазал ее – она сияла, как молодая луна. Подтащил к открытой двери ванной кресло и сидел развалясь: довольный, улыбающийся Герой двадцати одного года от роду, с тремя нашивками за ранение, с красными лычками на мятых погонах. Смотрел, как плескается Дьяконский, щурил черные плутоватые глаза, говорил с завистью:

– Вот, комавдыр, зарастет у меня кожа, и я в ванну залезу. Тебе ванна мала, а мне как раз будет. Я ведь в ваннах еще не сидел, а тут посижу. Чудно, точно?

– Обыкновенно, – пожал плечами Дьяконский. – У нас в Москве ванна была.

– А кинотеатр у тебя дома был? Не было кинотеатра у тебя, командыр. А у этой хозяйки прямо в доме зал мест на двадцать. Крепко живут буржуи. Ты шевелись, командыр, хозяйка без тебя завтракать не садится.

Гафиуллин раскрыл чемодан, выложил перед Виктором белый офицерский китель с золотыми погонами, отглаженные галифе и майку с трусами.

– Где взял майку? – спросил Виктор.

– Вчера в ларьке.

– Заплатил? – Дьяконский так взглянул на Гафиуллина, что у того сбежала с лица улыбка.

– Товарищ комавдыр! Зачем упрекаешь? Я тоже политику понимаю! Майку брал, деньги давал. Я сам агитатор, сам инструктаж проходил. Этот торговец деньги брать не хотел. Я даю, а он назад. Кричит, руками махает. Я тогда автомат наставил и сказал: бери, спекулянт, курва, а то сейчас в ящик сыграешь! Он сразу деньги схватил. Так что не беспокойся, комавдыр, все в порядке, – серьезно закончил Гафиуллин, а в глубине его прищуренных глаз прыгали веселые чертики.

– Значит, ты и распоряжение выполнил, и моральное удовлетворение получил? Но не злоупотребляй, старшина. Я никакого пятна не прощу. Даже тебе, по старому знакомству.

– Знаю, командыр, – кивнул Гафиуллин, – Но я у того торговца самовар видел. С тульским клеймом. Это как?

– А никак. Правительство разберется и, если нужно, возьмет контрибуцию.

– Я, командыр, такого не понимаю. А вот торговец теперь меня дураком считает, и я его понимаю. Русский человек хороший, только больно добрый для всех. Его обидят, а он забудет, простит. А татарин какой? Татарин для друга сердце вырежет и отдаст. Но если обидят – не подходи. Сто лет помнить будет.

– Ну, вот и учись у русских доброте.

– А русский пускай учится злым быть.

– Тут не в злости дело, – поморщился Виктор. – Я с тобой согласен вот в чем. Если тебя ударили палкой – ударь противника, чтоб неповадно было. Но в армии нельзя допускать ни малейшего мародерства, разврата, самовольства. Иначе начнется разложение, упадет дисциплина, армия превратится в кучу разбойников. А такие армии не побеждают. Это тебе ясно?

– Да, командыр. Мне это ясно, и я сам заплатил деньги тому румыну. А теперь ты надевай майку и пойдем к графине пить чай. Я еще ни разу не пил чай с графинями.

Дьяконский натянул вычищенные до блеска сапоги, застегнул на все пуговицы белый китель. На ходу, искоса глянул в большое трюмо и остановился: впервые испытал удовольствие, видя самого себя, любовался с некоторым удивлением. Неужели этот высокий офицер, этот чистюля-военный с тонкими длинными пальцами, с насмешливым холодным взглядом – неужели это тот самый Виктор, который валялся раненый, полузасыпанный песком на дне окопа где-то на берегу Десны? Неужели это он, изможденный и обмороженный, на карачках полз по степи навстречу бурану, навстречу ветру, падал лицом в снег и снова полз, чтобы опередить фашистов, чтобы раньше их выйти на берег Мышковы?..

Виктор и еще постоял бы возле зеркала, разглядывая себя, но было неудобно перед Гафиуллиным. Медленно поворачиваясь через левое плечо, увидел на стене большие часы и вспомнил: сегодня первое сентября! Сегодня начало занятий в школе! А Василиса писала, что в этом году у нее педагогическая практика! Может, вот сейчас, сию минуту входит она в класс, волнуясь и робея. Какая она, во что одета? Не в домотканом же платье с васильками по подолу, которое так нравилось ему?! Наверно, Василиса в городском платье, и он совсем не может представить ее. Только смутно: короткие косички с красными бантами, мягкий овал лица, просторная кофточка и по-детски длинная шея. Но ведь это было три года назад!

– Гафиуллин, выясни, можно ли послать отсюда телеграмму домой, в Союз?

– Все можно, командыр. Если очень надо – в штаб поеду, генерала просить буду.

Да, Гафиуллин сделает, найдет дорогу на узел связи. А Василисе будет приятно получить поздравление.

Занятый своими мыслями, Виктор вошел в столовую, рассеянно представился невысокой даме с большим декольте и сел на стул, подвинутый лакеем. Дама была молода, не старше тридцати, смугла и привлекательна, подвижное лицо ее выражало то восторг, то удивление, то неподдельную грусть. Она говорила по-немецки, восхищалась русским балетом, который никогда не видела, и вообще несла чепуху, кокетливо поглядывая на капитана. А Дьяконского раздражала ее болтовня, требовавшая внимания.

Потом его развеселил Гафиуллин. Еды на столе было мало. Яйца в специальных подставочках, салат и кофе. Зато посуды – великое множество. Старшина не знал, для чего служат все эти ложки, тарелки, вилки, за что браться в первую очередь. Он искоса сделал за Дьяконским и точно повторял все его действия. Виктор нарочно три раза посолил свое яйцо. Гафиуллин сделал то же самое, а потом съел маленькой ложечкой, даже не поморщившись. Надежный товарищ! Такой нигде лицом в грязь не ударит!

Дама пригласила капитана осмотреть виллу, доставшуюся ей по наследству. Виктор поблагодарил и сказал, что с ее согласия они сделают это позже. Если будет время. Ему не хотелось слушать ее болтовню. И слишком уж кокетливо поглядывала на него дама, слишком жеманно поводила обнаженными плечами, Виктор знал, что скоро его вызовут в штаб и, наверно, на целый день. А пока надо было составить телеграмму, посмотреть последнюю сводку Информбюро.

Он сидел тут же, в столовой, в кресле возле низкого столика. Гафиуллин, улыбаясь и краснея, беседовал за столом с дамой на чудовищной смеси русско-румынско-немецкого языка, дополняя свою речь жестами. А дама отвечала ему, но поглядывала на Виктора.

– Очень понравился ты ей, командыр, – сказал Гафиуллин, когда хозяйка вышла. – Она говорит, что ты настоящий аристократ.

– Объясни ей, пусть не старается. Мы и без ее комплиментов ничего не тронем и никого не обидим. Объясни, если сможешь, – усмехнулся Виктор.

– Смогу, – сказал Гафиуллин. – Но лучше объясни сам. Ей приятно говорить с тобой. Она вдова, а ты сегодня молодой и красивый и с золотыми погонами. Доставь ей удовольствие.

— Катись ты ко всем чертям! – добродушно ругнулся Виктор. – Не скаль зубы, допивай кофе и учти, что яйцо не обязательно солить три раза, как это делала графиня. Просто по вкусу.

– Я уже догадался, командыр. У меня запершило в горле. Но я выдержал.

– Ты молодец, – похвалил Дьяконский и развернул карту Европы, которую постоянно носил теперь в полевой сумке. Нанес красным карандашом несколько черточек. Польша, Восточная Пруссия. Линия фронта неуклонно приближалась к Гумбиннену, к тому самому немецкому городу, в районе которого разыгрывал отец Виктора учебные бои со своими слушателями-академиками. Большая карта лежала на полу в кабинете отца, и Виктор, ползая по ней на коленях, подавал заточенные карандаши. Тогда он сказал, отвечая на вопрос отца, что от нашей границы до Гумбиннена можно пройти за сутки. Отец посмеялся: такую ошибку допускает не только сын, даже в академии есть слушатели, которые готовы врага шапками закидать.

И вот теперь наши генералы ведут войска к границе Восточной Пруссии, ведут их на Гумбиннен. Как знать, может, среди них есть и те, кто штурмовал город на карте под руководством комдива Дьяконского. Ну, что же, полученные в ту пору знания помогут им избежать ошибок, уменьшат жертвы. Виктор подумал, что, хоть отца давно нет в живых, он все-таки воюет с немцами своей теорией массированного использования танков: воюют с врагом те люди, которых комдив Дьяконский обучал и воспитывал.

* * *

От мелкого дождя запотевали, туманились стекла бинокля, Альфред то и дело протирал их носовым платком. Унылый однообразный пейзаж простирался вокруг. Пожелтевшие поля, песчаные залысины, редкие одинокие сосны. Даже парки-лесочки геометрически правильной формы, с красными черепичными крышами среди зелени не оживляли окрестность. Очень уж аккуратными и скучными были они.

Утром, догоняя наступавшие части, начальник оперативного отдела штаба артиллерии армии майор Ермаков пересек границу Германии и въехал на территорию Восточной Пруссии. А вернее сказать, не въехал, а вошел. Специально вылез из машины, хотел оглядеться, подумать. Но общий поток подхватил и понес его на новый, пахнущий смолою, деревянный мост.

Сколько лет ждали люди этого события, ждали, как великого праздника, но внешне никакого торжества, никакой помпы не было, вероятно потому, что передовые части пересекли границу двое суток назад, а теперь шли тылы и обозы.

Группа офицеров, пустив по кругу фляжку, чокалась алюминиевыми кружками. Саперы под руководством капитана-политотдельца устанавливали возле моста большой щит с каким-то рисунком и с надписью: «Впереди – логово фашистского зверя!»

Альфред сел на старое сырое бревно, закурил не спеша. Мог же он, черт возьми, позволить себе удовольствие отдохнуть тут. Рядом с ним, спросив разрешения, пристроился пожилой солдат-пехотинец, сутулый и рябоватый. На ногах облепленные грязью ботинки, туго накрученные обмотки, а через плечо перекинуты валенки, тоже какие-то рябоватые, серые с черным. Солдат, видно, был предусмотрительный: на улице октябрь, впереди зима.

Сидели рядом, майор и рядовой, молча курили махру. Потом солдат вздохнул и сказал:

– Помирать теперь страшно. В чужой земле косточки погниют…

Встал, поправил вещевой мешок и автомат, низко, в пояс, поклонился.

– С Богом, товарищ майор. Разрешите иттить?

Альфред пожелал ему обязательно дожить до победы и проводил сутулого пехотинца долгим взглядом. На душе было светло и немного грустно. Он наклонился за плащ-палаткой и только тут увидел, что сидел на старом пограничном столбе, с которого слезла почти вся краска. Может, у этого столба начался самый первый бой на рассвете 22 июня?.. Альфред подумал, что обязательно напишет стихотворение о пожилом пехотинце, о прощании с родной землей.

И вот теперь он изучает с наблюдательного пункта оборону противника. Фашисты закрепились на гребне высот. У них там заранее подготовленная система траншей, блиндажей и дотов, минные поля и проволочные заграждения. И людей у них достаточно, к воинским частям присоединились жители окрестных немецких городов, способные держать оружие.

Командующий армией приказал взломать вражескую оборону, открыть путь к важному опорному пункту, городу Гумбиннен. Атака назначена на утро. Но какими силами наступать? Альфред знал, что пехота, не получавшая пополнения с весны, совсем измоталась. Сегодня он еще раз убедился в этом и был поражен, до чего живуч и гибок военный организм.

В минувших боях после больших потерь две-три обескровленные роты сливались в одну. Потом начали сливать батальоны. Месяц назад в полках вместо трех оставалось по одному стрелковому батальону. А теперь в дивизии, куда приехал Альфред и которая завтра должна начать наступление, насчитывалось всего 1400 человек. Сохранились штабы, артиллерийские и минометные батареи, санбат, обозы, тылы – то есть те подразделения, которые не принимали непосредственного участия в атаках, в штурмах. А пехота была сведена в один стрелковый батальон. 350 активных бойцов на всю дивизию! Из них больше половины тыловиков и нестроевиков, которых удалось наскрести при последней чистке вторых эшелонов.

Конечно, придет пополнение, вновь развернутся батальоны и роты, вновь дивизия станет большим полнокровным организмом. Но сейчас практически наступать некому. А взять высоты необходимо. Завтра утром приказ командующего поднимет в атаку триста пятьдесят пехотинцев. Ну, может, присоединят к ним еще человек восемьдесят разведчиков, связистов, обозников. А у немцев на этом участке полторы тысячи солдат, пулеметы, орудия. Даже если силы будут равны, даже если атакующие будут иметь значительное превосходство, все равно высоты взять трудно. Пологий склон далеко просматривается и простреливается. Наши окопались в километре – полутора от гребня. Перед броском в атаку нужно сблизиться с противником. А как это сделать на открытом месте?

Но высоты приказано взять, приказано открыть дорогу на Гумбиннен. Главную роль в этом должна сыграть артиллерия. И вот майор Ермаков неуклюже топчется в тесном командном пункте рядом с измученным полковником, у которого один глаз закрыт черной повязкой, а другой красен от недосыпания. Потолок у КП низкий, Альфред задевает его головой. Сверху за шиворот текут холодные неприятные струйки песка.

Что же все-таки делать? Предположим, что по немецким позициям ударит вся артиллерия, которую успеют подтянуть. Снарядов хватит на полчаса напряженной работы. Этого не так уж много.

Артиллеристы, конечно, постараются. Необходимо, чтобы прибыл дивизион новых 152 милиметровых гаубиц. Ему будет поручена контрбатарейная борьба, разрушение выявленных дотов и кирпичных построек. По тем целям, которые за гребнем, ударят минометы. Ими Альфред займется сам. В душе он так и оставался минометчиком и больше всего привязан был к этому виду оружия, особенно к могучим 160-миллиметровым трубам новой конструкции. Они способны были бросать сорокакилограммовую мину больше чем на пять километров. Траектория крутая, мина взлетает очень высоко, а потом падает вниз почти отвесно, разрушая начисто дерево-земляные сооружения. От такой мины не укроешься ни за гребнем, ни за высокой стеной, ни в глубокой траншее.

План артиллерийского наступления в общих чертах ясен. Обычная схема, ничего нового в таких условиях не придумаешь. Но вот отгремят пушки, а потом? Потом, вероятно, получится скверно. Подавить полностью вражескую оборону артиллеристы не в состоянии. Если они разобьют два дота, две пулеметные точки из трех, это будет замечательно. Но уцелевшие фашисты опомнятся от потрясения и бросятся к оружию. Пока советская пехота движется по голому склону, накапливаясь для броска в атаку, фашисты расстреляют ее прицельным огнем.

Значит, обычная схема неприемлема. Пехота должна ворваться в траншею стразу, едва артиллеристы перенесут огонь в глубину, пока немцы не очухались, не ухватились за свои пулеметы. Но для этого пехота должна вплотную прижаться к огневому валу, который не разбирает, кто свой, кто чужой. Пехота должна быть не только опытной, но и смелой.

Полковник понял Ермакова с полуслова, и Альфреду показалось – обрадовался.

– Мы пошлем в цепь всех офицеров, – сказал полковник усталым дребезжащим голосом. – У нас есть штабы трех полков. Мы пошлем их. – Добавил, будто оправдываясь. – Взять высоты необходимо. Может, это последнее, на что мы сейчас способны, но мы это сделаем. Я поддержу вашу идею.

Полковник тотчас начал звонить в штаб корпуса. А Ермаков скорее поехал назад, чтобы доложить командующему артиллерией армии план, подготовить оперативные документы, поторопить с выдвижением на огневые позиции минометчиков и пушкарей.

Да, в чем другом, а в идеях у Альфреда не было недостатка. Иногда становилось даже обидно: люди получали награды за мужество и героизм, а он вроде бы только за смекалку. Вот и четвертый орден ему дали не за подвиг, а за «важное предложение, которое способствовало прорыву обороны противника с меньшими потерями», – как было сказано в наградном листе.

Это, конечно, верно. Альфред видел с наблюдательного пункта, как прошел бой. Едва замолотили по немецким позициям снаряды и мины, загнав фашистов в укрытия, разрушая их укрепления, как из окопов поднялась жиденькая цепочка нашей пехоты. Она подтянулась на двести метров к стене разрывов, скрылась там в дыму и в пыли. Некоторые наши снаряды падали с недолетом, в цепи были жертвы. Но они, как выяснилось потом, насчитывались единицами.

Зато едва лишь артиллеристы сняли с гребня огонь, пехота рывком преодолела оставшееся пространство, не встретив никакого сопротивления. Оглушенные, подавленные, немцы еще только вылезали из укрытий, а советская пехота уже захватила траншеи.

Да, атака прошла очень удачно. И все-таки Альфреду было немного обидно, что его наградили даже не за умелую организацию этого боя, а только за «важное предложение».

Вскоре в армию поступило распоряжение перейти к обороне. Линия фронта стабилизировалась до зимы.

Взять Гумбиннен так и не удалось. Но зато немцы сидели теперь внизу, на голой равнине, которая просматривалась километров на десять, и несли потери от нашего огня. А советские войска, заняв господствующие высоты, пополняли и переформировывали свои части, подвозили вооружение и боеприпасы, готовясь к большому новому наступлению.

* * *

В первых числах октября Ольга получила предписание прибыть в часть. Вернулась из военкомата, положила на стол бумаги, а сама отошла к печке, подняв на руки бросившегося к ней Николку.

Антонина Николаевна отодвинула в сторону ученическую тетрадь, поправила пенсне и осторожно, двумя пальцами, взяла предписание. Читала спокойно. Она вообще последнее время стала равнодушной и к себе, и к тому, что делалось вокруг. Оживала и радовалась только тогда, когда приходили письма от Славки, да еще тревожилась, если заболевали дети.

Закончив читать, она даже не посмотрела на Ольгу. Глядя в окно, сказала ровным голосом:

– Ну что же, отправляйся, удерживать не могу. Пока я жива, за Николку не беспокойся. И помни: ты нам родная, наша дверь всегда для тебя открыта…

– Спасибо, – наклонила голову Ольга.

– Вот не пойму только, когда ты успела с Порошиным стакнуться, – продолжала Антонина Николаевна, упорно глядя на грязную дорогу, с пестревшими на ней кленовыми листьями. – И пробыл-то он у нас всего двое суток…

У Ольги к щекам прихлынула кровь, ответила сдержанно:

– Я попросила – он обещал.

– Ну и хорошо! – произнесла Марфа Ивановна, стоявшая на пороге, плечом к косяку. – Человек он степенный, в возрасте, и не пьет как будто…

– Да вы что? – рассердилась Ольга. – Замуж меня выдаете, что ли? Я на фронт еду! Понимаете? На войну!

– И-и-и, ясочка ты моя! – только и сказала ей в ответ бабка, с печальной улыбкой глядя, как обнимает и целует Ольга своего сына.

На сборы Ольге хватило одного дня. Брала с собой что похуже. Остальные вещи пусть обменяют на базаре: за зимнее пальто вполне можно взять два мешка картошки. И платья нечего жалеть, и костюм. Будем живы – будут и вещи.

Рано утром, пока дети еще спали, Ольга быстро позавтракала на кухне, оделась и взяла чемодан.

С бледным, окаменевшим лицом отошла она от кроватки сына. У порога задержалась, повернула было назад, но Марфа Ивановна стала у нее на пути: «Не надо! Разбудишь!»

Потом, прикрыв дверь и держа Ольгу за рукав, объяснила ласково:

– Ты за него не болей, не первый он на моих руках, сама знаешь. Ты себя на будущее береги. Николка-то маленький, а я ведь не вечная. Думай о нем, ты за двоих живешь.

Антонина Николаевна на прощанье обняла Ольгу, ткнулась в щеку губами, сказала коротко:

– Надеюсь, на фронте от тебя будет польза.

За спиной Ольги знакомо скрипнула дверь. В лицо хлестнул сырой ветер. Невидимые в темноте, печально шумели ветви старой березы. Ольга погладила мокрый корявый ствол, последний раз посмотрела на окна. Только в одном из них неярко светил огонек.

* * *

От Минска до Бреста Ольга доехала в воинском эшелоне, но дальше на запад поезда еще не ходили. Помощник коменданта станции повертел в руках предписание, смотрел не столько на документ, сколько на молодую женщину в узком коротком пальтишке, с непокрытой головой. Сказал, улыбаясь:

– Хозяйство Порошина?! Знаем, знаем такое. Одну минутку, сейчас выясню.

Помощник коменданта позвонил куда-то, спросил, грузятся ли на складе машины от Порошина. Потом отправился сам провожать Ольгу.

От вокзала повернули вправо, пересекли железнодорожные пути. Офицер что-то рассказывал, смеялся своим шуткам, а Ольга вежливо улыбалась, почти не слушая. Она смотрела на груды обгоревшего кирпича, на оголенные каштаны и думала о том, что когда-то здесь служил Виктор, видел эти каштаны цветущими, а здания целыми, не тронутыми войной.

Помощник коменданта оказался таким любезным, что сам поговорил с начальником автоколонны и даже помог Ольге забраться в кузов высокого крытого грузовика.

Машины тронулись ночью. Грязную разбитую дорогу прихватило морозцем, грузовики медленно ползли по ухабам, качаясь, как на волнах. Ольга, забившись между мягкими мешками, то задремывала, то просыпалась от толчков. Мысли ее каждый раз возвращались к одному и тому же: к предстоящей встрече с Прохором Севастьяновичем.

Собственно говоря, Порошин выполнил свое обещание, вызвал Дьяконскую в действующую армию. В его генеральские обязанности не входит встречаться и беседовать со всеми вольнонаемными сотрудниками. Но с другой стороны, Ольга не просто одна из многочисленных подчиненных. Порошин хорошо знал Игоря – ее мужа, был в их семье, носил на руках ее сына. Тогда, в Одуеве, она поняла, что нравится Прохору Севастьяновичу.

Во всяком случае, спасибо ему за вызов!

На рассвете машины въехали в лес. Грузовики один за другим сворачивали на просеки, на едва заметные дороги, уводившие в чащу. Колонна быстро растаяла.

Ольгу высадили на большой поляне с десятком кирпичных домиков. Вдоль опушки виднелись крыши землянок, из жестяных труб тянуло дымком.

Подошел какой-то офицер с повязкой на рукаве, взял документы Дьяконской. Бумаги оставил у себя, а Ольге велел идти в крайний дом, где жили женщины.

В доме было жарко, держался странный запах табака и духов. Несколько коек оказались свободными. На одной не было даже одеяла, только матрац и подушка без наволочки. Ольга сняла пальто, боты и прилегла на эту постель. Несколько суток она дремала урывками, сидя, кое-как. А тут вытянулась и заснула настолько крепко, что ничего не слышала, и открыла глаза только в десять утра, когда все ее соседки уже ушли. На столе, прикрытая салфеткой, стояла кружка с молоком, а рядом – ломоть хлеба. Ольга догадалась, что это для нее.

Она разыскала умывальник, потом достала из чемодана зеркальце и задумалась: что же делать с волосами? Отрезать – жалко. Больше никогда не вырастут такие длинные и густые. А оставить – замучаешься. Есть ли тут возможность мыть их, сушить, расчесывать?

Ольга машинально отламывала кусочки хлеба, запивая холодным молоком. Ну, хорошо, как поступить с волосами, будет видно. А сейчас? Сидеть ждать или отправиться в штаб? Но зачем, документы-то там?!

Она решила выйти наружу и осмотреться. Взяла с койки свое порыжевшее пальтишко. Но в это время в сенях раздался топот ног, громкие голоса. На стук в дверь она ответила: «Можно, входите».

Дверь открылась, Ольга увидела дежурного офицера с повязкой, а следом за ним быстро вошел Прохор Севастьянович в распахнутой шинели, веселый, румяный от холода. Бросил на стол папаху, протянул Ольге обе руки:

– Ну, здравствуйте! Намучились за дорогу? А я как раз сегодня хотел машину послать, раньше не ждали! Дома-то как? Николка здоров? Наверно, тоже просился с фашистами воевать?

– Просился, – сказала Ольга, смутившись от того, что тяжелые руки Порошина легли на ее плечи. Больше она ничего не могла произнести, потому что Прохор Севастьянович говорил сам, и еще потому, что ей стало вдруг так хорошо, что повлажнели глаза, и она старалась сдержать слезы, не показать свою слабость.

* * *

Перед выпускными экзаменами Славка налег на учебу, получил пятерки по специальным предметам, по уставам и даже по строевой подготовке. Кто-то сказал, что десяти лучшим курсантам предоставят право выбирать флот, вот Булгаков и старался. Но все это оказалось пустой болтовней.

Выпускников построили в длинном сумрачном коридоре. Басовитый мичман читал по списку фамилии, вызванные ребята отходили в сторону. Команда номер один была совсем маленькой: человек десять. Вторая побольше, третья вобрала в себя целую смену. Строй постепенно редел, а Славкину фамилию не называли. Наконец мичман объявил, что все оставшиеся числятся в команде номер шесть. Отправка послезавтра. А сейчас – р-р-разойдись!

Шестая команда оказалась самой большой: около пятидесяти выпускников. Ребята потолковали и решили: повезут либо в спецкоманду, либо на самый боевой флот, раз столько народу.

Через двое суток, ночью, молодых матросов посадили в старый пассажирский вагон, холодный и грязный. Славка едва успел расположиться на верхней полке, как застучали колеса. Сосед, угнездившийся этажом ниже, рассуждал вслух:

– С Ярославского едем. Не иначе, на север. Как до Вологды дотюкаем, так и ясно будет. Если прямо – то на Архангельск. Если влево – на Ленинград.

– Балтика все-таки лучше, теплей на Балтике, – сказал Славка. – Спать давай, завтра узнаем.

Наутро, устроив перекличку, мичман объявил зычно и весело:

– В хорошем месте службу начнете, океанской водички попробуете! Во Владивосток едем!

У Славки даже ноги мягкими стали в коленях от такой новости. Ну и ну! Оттуда домой не вырвешься, на побывку не съездишь!

Огорченный, залез на полку, повозился, устраиваясь на жестком ложе. За окном тянулись мокрые поля, проносились оголенные, почерневшие от влаги деревья. Славка начал было подремывать и вдруг подумал: а ведь это неплохо! Владивосток – это не фронт, бомба в башку не стукнет. Он один мужчина в семье, ему жить надо, малышей на ноги ставить. А на востоке как раз никакого риска! Во всяком случае, мама и бабушка волноваться не будут. Надо скорей сообщить им, что едет не навстречу опасности, а в спокойную даль!

 

Часть вторая

Молодых солдат 1927—1928 года рождения, весь контингент последнего призыва, Гитлер приказал передать в распоряжение Западного фронта. Фюрер считал, что на Востоке установилось затишье, русские выдохлись и будут накапливать силы для следующего рывка. К тому же на Востоке еще имеется территория, позволяющая маневрировать, а на Западе американо-английские войска подошли вплотную к важнейшим экономическим районам Германии.

Врагов следует бить поодиночке: фюрер дал указание подготовить и нанести решительный удар на Западе, сбросить там противника в море, а потом взяться за русских. Конечно, Гитлер не рассчитывал теперь на победу, он надеялся достичь либо почетного мира, либо временной передышки, чтобы поправить свои дела.

Ведя войну на два фронта, Гитлер знал, что в случае проигрыша ему не будет пощады ни с той, ни с другой стороны: он был воплощением величайшего зла и для Запада, и для Востока. У него остался единственный выход: сражаться до последнего шанса. Но Гейнц Гудериан и многие другие генералы и высокопоставленные чиновники, окружавшие фюрера, рассуждали иначе. Русские – это полный крах, это погибель. А с американцами можно договориться, найти какое-то компромиссное решение.

Оборона на Восточном фронте, забота о бронетанковых силах, деятельность Генерального штаба – вот что составляло теперь смысл и содержание жизни генерал-полковника Гудериана. Но свою работу он подчинил одной цели: старался наглухо запереть восточные ворота. Американцы должны прийти раньше русских! – это стало его тайным девизом. И он делал для этого все, что мог, даже если его действия противоречили указаниям фюрера.

Когда вопрос об использовании солдат последнего призыва был окончательно решен в пользу Западного фронта, Гудериан внес предложение создать в восточных провинциях фольксштурм. Генерал помнил, как сражались в сорок первом году русские народные ополченцы, сколько неприятностей доставили они немецким войскам в районе Смоленска, под Тулой и под Москвой.

Гудериан предложил вооружить стариков, подростков, инвалидов. Пусть русских встретит огнем каждый дом. Это возместит в какой-то степени недостаток резервов. Гитлер согласился с такими доводами. Созданием и обучением фольксштурма занялись непосредственно партийные боссы. А начальник Генерального штаба позаботился о том, чтобы в каждом батальоне имелись опытные инструкторы из числа бывалых солдат, чтобы ополченцы получили оружие и боеприпасы.

Единственный из генералов Гудериан открыто и категорически возражал против наступления на западе, в Арденнах. Считал, что это приведет только к трате сил и приблизит кризис. Но Гитлер не согласился с ним.

После того как фюрер перевел свою ставку в Берлин, генерал-полковник почти ежедневно бывал у Гитлера с докладом, и каждый раз между ними завязывались горячие споры. Фюрер прощал Гудериану вспыльчивость и даже грубость, так как видел в нем своего единомышленника, попутчика до конца. А в глазах генерала Гитлер быстро терял ореол величия и гениальности, окружавший его до сих пор.

Фюрер ссутулился, походка его стала вялой, движения медленными. После покушения у него подергивалась не только левая рука, но и вся левая половина туловища. На аскетическом лице – большие выпученные глаза, часто загоравшиеся злобой, при этом щеки его покрывались красными пятнами.

Он очень мало спал, потреблял большое количество возбуждающих средств, совершенно перестал выходить на воздух, потому что при ярком свете у него болели глаза. Он предпочитал сидеть, придерживая правой рукой левую вздрагивающую руку. Лишь в порыве гнева вскакивал и бегал по комнате – вспышки ярости доводили его до изнеможения.

Внешне фюрер выглядел плохо, однако энергия его почти не уменьшилась. Не ослабевали его воля и дикая ненависть к военным противникам, к внутренним врагам, к коммунистам. Иногда Гудериану казалось, что фюрер ненавидит даже немцев, тех самых немцев, для которых начал он всемирную битву, которые умирали за него на многочисленных фронтах.

Не доверяя генералам, Гитлер сам пытался вникать во все мелочи, руководить всеми военными событиями. В ноябре 1944 года Гудериан предложил новую, более гибкую оборонительную тактику для Восточного фронта. Километрах в двадцати от первой полосы обороны следует возводить сильные, хорошо замаскированные позиции. Противник длительное время готовит наступательную операцию, подтягивает артиллерию, подвозит массу боеприпасов, выявляет цели. И вот непосредственно перед началом артиллерийской подготовки немцы быстро отведут основные силы на вторую полосу обороны, оставив на первой лишь небольшое прикрытие.

Удар противника придется почти по пустому месту. Враг израсходует десятки или даже сотни тысяч снарядов, вся его тщательно налаженная машина сработает вхолостую. Он наткнется на новую оборонительную полосу и вынужден будет остановиться, готовить наступление.

* * *

Выслушав Гудериана, фюрер сказал, что это авантюризм. У русских неплохая разведка. И вообще он не позволит без боя оставлять территорию глубиной в 20 километров. Таким образом можно в несколько приемов пустить русских в Германию. На это Гудериан ответил: будет хуже, если противник прорвет линию фронта и устремится вперед лавиной, как это произошло летом. Фюрер не уделяет должного внимания главной опасности, грозящей с Востока. А между тем на Восточном фронте, в полосе протяженностью 1200 километров, имеется только 12 резервных дивизий. Они не смогут ликвидировать прорыв.

– Раньше мы не имели и таких резервов, – сказал Гитлер.

– Раньше была другая обстановка, – решительно возразил генерал. – Теперь русские стали гораздо сильнее.

– Что вы меня поучаете! – вспылил фюрер. – Я командую германскими сухопутными силами на фронтах уже пять лет, я накопил за это время такой практический опыт, какой господам из Генерального штаба никогда не получить. Я больше в курсе дела, чем все остальные. Вы обязаны подчиняться мне. Иначе я прикажу арестовать тех ваших сотрудников, которые плохо влияют на вас!

Это была явная угроза, и генерал смолк, почтительно наклонив голову. Ну, что же. Фронтовые генералы все равно поступят так, как подскажут обстоятельства. Но в случае неудачи у Гудериана будет козырь для оправдания. Перед фюрером и перед историей.

К удивлению генерал-полковника, наступление в Арденнах началось вполне успешно. 16 декабря, в холодный туманный день, немцы неожиданно обрушились на позиции американцев. И те, впервые за время войны получив сильный удар, побежали в панике, бросая технику, не оказывая организованного сопротивления. Немецкие танки и мотопехота гнались за ними, захватывая богатые трофеи и множество пленных, особенно негров. Американцы, как и англичане, старались по возможности беречь своих белокожих сограждан.

К 20 декабря немецкие войска расширили прорыв до 100 километров по фронту и до 50—60 в глубину. Лишь ценой огромного напряжения, сняв войска с других участков, американцам и англичанам удалось остановить наступающих. Однако через неделю союзники получили новый удар, на этот раз под Страсбургом, где откатились на 30 километров. Командующий 3-й американской армией генерал Д. Паттон записал 4 января 1945 года в своем дневнике: «Мы еще можем проиграть эту войну!»

– Американцы?! – выкрикивал Гитлер, бегая по кабинету во время очередного доклада. – У них десятикратное превосходство в воздухе, у них в шесть раз больше танков, а они удирают, словно стая трусливых кроликов! Это не солдаты, а торгаши! О, как бы я разделался с ними, не будь у меня за спиной русских!

– В этом все дело, мой фюрер, – вмешался Гудериан, не одобрявший активных действий на Западе. – Пользуюсь случаем еще раз напомнить, что русские готовятся к большому наступлению. По данным разведки, они нанесут удар не позже чем в феврале.

– Нет! Я не верю в это! – возразил Гитлер, опустившись на подвинутый ему стул. – Советские руководители достаточно разумны! Три года американцы и англичане не высаживались в Европе, наблюдая, как сражаются немцы и русские. Три года они сохраняли своих людей, сохраняли свои силы, рассчитывая явиться к концу и диктовать свои условия. А теперь русские имеют превосходную возможность отплатить им той же монетой. Русские будут смотреть, как мы погоним их союзников обратно в Нормандию, будут ждать, чтобы мы ослабили свой фронт на Востоке. Союзники отделывались обещаниями три года. Русские могут теперь позволить себе подобное удовольствие хотя бы на три месяца.

– Не вижу, какую выгоду это принесет нам, мой фюрер!

– Я всегда повторяю, что мои генералы ничего не понимают в политике! Мы перессорим русских с союзниками, это самое главное. Заключим мир с одной из сторон и тогда посмотрим, как поступать дальше!

Фюрер умел говорить страстно, умел убеждать. Даже Гудериан, давно уже критически воспринимавший рассуждения и планы Гитлера, даже Гудериан иногда начинал верить ему, слушая его горячие речи. Ведь Гудериану, как и фюреру, тоже хотелось уцепиться за какую-нибудь надежду!

Действительно, американо-английское командование было так напугано двумя ударами немцев, что сразу взмолило о помощи. Премьер-министр Англии Черчилль обратился к Советскому правительству с официальной просьбой как можно скорее начать наступление на Востоке и спасти союзников от нависшей угрозы.

Получив тревожное послание, советские руководители не заняли выжидательную позицию, не дали возможности фашистам бить союзников, сберегая советских людей и технику. Добросовестно выполняя союзнический долг, Советское правительство сделало даже больше того, на что рассчитывали американцы и англичане. Советские войска получили приказ двинуться вперед ранее намеченного срока, хотя подготовка к боям была еще не завершена.

12 января 1945 года загрохотали орудия на широком фронте от Балтики до Карпат. Десятки армий, миллионы бойцов устремились на запад. Оборона немцев была прорвана во многих местах. Чтобы заткнуть возникшие дыры, фашистам пришлось снять дивизии с Западного фронта. Американцы и англичане сразу почувствовали резкое облегчение.

* * *

Последняя крупная операция, проведенная фашистами в марте 1945 года на территории Венгрии, забрала 40 тысяч немецких жизней и еще столько же немцев оставила инвалидами. Приблизительно такие же потери понесла Советская Армия.

Гитлер послал к озеру Балатон наиболее надежные части, даже отряды своей личной охраны. Но и они не выдержали, отступили и побежали, едва началось контрнаступление русских. Отборные войска фюрера не смогли оттянуть надвигающуюся развязку. В припадке ярости Гитлер нашел самое тяжелое, по его мнению, наказание для бывших любимцев: он приказал снять с эсэсовцев нарукавные знаки со своим именем.

Жертвы, понесенные в Венгрии, были бессмысленными с военной точки зрения – Гудериан ясно понимал это. Он больше не сомневался в том, что Третья империя обречена. Пора было всерьез подумать, как уйти в сторону, не оказаться под ее обломками вместе с фюрером, который настойчиво утверждал: «Если проиграна война, то погибнет и народ. Эта судьба неотвратима… Наш народ оказался слабым, и более сильному восточному народу принадлежит будущее. Все те, кто останется в живых после борьбы, – неполноценные люди, ибо полноценные умрут на поле боя!»

Генерал-полковник Гейнц Гудериан считал, что эта идея хороша для солдат, для молодежи, воспитанной гитлерюгендом. А старшее поколение немцев не разучилось думать: эстафета истории передается из поколения в поколение, за падением следуют новые взлеты.

Занимая пост начальника Генерального штаба, Гудериан не добился перелома в ходе войны. Это зависело не от негр: было уже слишком поздно, стрелки часов, отмерявших события, приближались к двенадцати. Но кое-что существенное он все-таки сделал. Его портрет будет теперь всегда висеть в одном ряду с портретами Мольтке, Шлиффена, Гинденбурга и других корифеев германской военной мысли.

Поступая иногда против воли фюрера, доводя его до бешенства своей упрямой настойчивостью, Гудериан добился того, что к февралю 1945 года почти все боеспособные соединения под тем или иным предлогом были брошены против русских. На Западе немцы сдавались целыми подразделениями, и Гудериан позаботился, чтобы американо-английскому командованию через пленных офицеров стало ясно, насколько слабые силы противостоят им. Гудериан успокоился только во второй половине марта, когда из неофициальных источников узнал: союзники оценили положение дел и готовят большое наступление. Основная группировка американо-английских войск под командованием фельдмаршала Монтгомери нанесет удар севернее Рура, в направлении на столицу Германии. Англичане и американцы твердо намерены опередить русских и захватить Берлин.

Эти сведения обнадежили Гудериана. Теперь осталось только одно: выйти из игры, не вызвав гнева фюрера, а потом дожидаться избавителей с запада. Почву для ухода в отставку он подготовил заранее, все чаще жалуясь на боль в сердце и на усталость. Время от времени он начинал возражать фюреру, не терпевшему

противоречий, Гитлер при этом злился и нервничал, в их взаимоотношениях появились трещинки. Они заметно увеличились, когда Гудериан дал понять фюреру, что считает войну проигранной.

28 марта генерал-полковник приехал на очередное совещание. К этому времени Гитлер окончательно переселился со своими приближенными в обширное бомбоубежище из пятидесяти комнат. Двухэтажный бункер для фюрера был сооружен ниже бомбоубежища, прямо под имперской канцелярией. Союзники давно уже бросали на Берлин тяжелые бомбы, но в фюрербункере не чувствовалось даже сотрясений: толщина бетонных перекрытий потолка достигала восьми метров.

Из вестибюля имперской канцелярии вела вниз широкая лестница. Затем начинался длинный подземный коридор со множеством поворотов, с многочисленными дверями с обеих сторон. Тут размещались подсобные службы, охрана, узел связи, электростанция, различные склады.

Постепенно коридор суживался, чаще попадались дежурные эсэсовцы. Непосредственно в фюрербункер пускали только избранных, по особому списку.

Имелся и еще один выход наверх, прямой и короткий: сразу из бункера в небольшой сад, разбитый во внутреннем дворе имперской канцелярии. Но пользовались им редко. Лишь иногда, в хорошую погоду, фюрер выходил ночью в сад подышать свежим воздухом.

Кабинет Гитлера в фюрербункере знаком был Гудериану до мельчайших деталей. Пол устлан мягким красным ковром. На столе большая ваза для цветов. Две картины: портреты Фридриха Великого и матери фюрера в молодости.

Гитлер расхаживал по кабинету, поддерживая правой рукой левую руку. Он заметно похудел, темно-серый френч свободно висел на нем. В последнее время у него быстро выпадали волосы, зачес сделался совсем редким, сквозь него просвечивала мертвенно-бледная кожа. Гудериан не испытывал теперь почтения к фюреру. Только привычка да страх перед неограниченной властью заставляли генерала считаться с ним. Впрочем, и теперь Гитлер иногда удивлял его своей целеустремленностью и непреклонной волей. Гудериан продолжал считать фюрера гениальным человеком. Ведь гений – это прежде всего отклонение от обычного эталона. Нормальные люди далеко не всегда способны понять таких индивидуумов.

Фюрер словно читал мысли и желания Гудериана. В самом начале совещания генерал позволил себе перебить Гитлера и запальчиво возразить ему: теперь, дескать, стало традицией при каждой неудаче искать виновника. Арестованы и находятся под следствием многие добросовестные, заслуженные генералы и офицеры. Репрессии усиливаются с каждым днем, между тем как опытные руководители нужны на фронте. Пора понять, что виновником неудач является общая обстановка, а не отдельные лица.

Фюрер молча, терпеливо выслушал несколько подобных возражений, а в конце совещания, когда в кабинете остались только самые приближенные люди, сказал категорическим тоном:

– Генерал-полковник Гудериан! Вы слишком раздражительны. Ваше здоровье свидетельствует о том, что вы нуждаетесь в немедленном шестинедельном отдыхе.

– Да, мой фюрер. Я вынужден уйти в отпуск! – генерал с трудом скрыл охватившую его радость.

– Подумайте о восстановлении своего здоровья, – продолжал Гитлер. – За шесть недель обстановка станет критической. Тогда мне особенно нужны будут верные люди!

– Хайль! – Гудериан выбросил вперед руку в привычном фашистском приветствии, подумав в то же время, что нет, сюда он больше не возвратится. Он вернется на свою должность только в том случае, если произойдет чудо и немецкие войска погонят врага вспять.

– Поезжайте в Бад-Либенштейн, – дружески посоветовал фельдмаршал Кейтель. – Там красивые места и очень спокойно.

– Увы, там уже американцы!

– Тогда в Гарц.

– Благодарю за проявленное вами участие, – с легкой иронией произнес Гудериан. – Но я постараюсь выбрать для отдыха такой курорт, который противник не сможет занять хотя бы в течение ближайших сорока восьми часов.

Генерал еще раз повторил нацистское приветствие и с чувством облегчения покинул бункер. Через подземный переход добрался до гаража, сел в машину и приказал шоферу ехать не торопясь. Спешка для Гудериана закончилась. Он мог наконец подумать и позаботиться о своей дальнейшей судьбе. Он уже перевел кое-какие сбережения в банки нейтральных стран. Теперь нужно спрятать в надежных укрытиях оставшиеся ценности.

В Цоссен, где размещались отделы Генерального штаба, Гудериан возвратился позже обычного и сразу направился домой. Жена встретила его в прихожей: аккуратно причесанная, в темном платье, сшитом настолько хорошо, что оно скрывало полноту.

– Почему так поздно? – с легким недовольством спросила она. – Ты забываешь о режиме: тебе давно пора ужинать.

– Зато я вернулся в последний раз! – засмеялся Гудериан. – Я ушел в отпуск! Ради этого можно было нарушить режим, не правда ли?

– Гейнц, дорогой! Это наше спасение! – воскликнула Маргарита.

* * *

О намерениях союзников захватить Берлин раньше советских войск в Москве узнали в конце марта. Генералиссимус Сталин немедленно вызвал в Кремль командующего 1-м Белорусским фронтом маршала Жукова и командующего 1-м Украинским фронтом маршала Конева. После краткого обмена мнениями Верховный Главнокомандующий приказал маршалам безотлагательно разработать план наступления на вражескую столицу.

Союзникам было направлено сообщение о том, что советские армии двинутся на Берлин не позже середины мая. Но подготовка операции закончилась гораздо быстрей.

В ночь на 16 апреля войска, выделенные для удара, заняли свои места в передовых траншеях.

Генерал-лейтенант Порошин приехал на наблюдательный пункт в четыре часа. Долго стоял в темноте на открытой площадке под сырым пронизывающим ветром. То ли от этого ветра, то ли от волнения было зябко. Изредка тарахтели дежурные пулеметы, вдали беспокойная скорострельная пушка раз за разом выпускала очереди трассирующих снарядов.

Ночь скрывала такое скопление людей и техники, какого Прохор Севастьянович никогда не видывал. Пятьсот артиллерийских стволов, не считая реактивных минометов, приходилось на километр фронта. В траншеях, в ходах сообщений теснота: повсюду люди, ожидающие сигнала атаки.

Подставляя ветру широкую грудь, смотрел Прохор Севастьянович на запад, туда, где в семидесяти километрах по прямой лежал город Берлин, слушал торжественный гул ночных бомбардировщиков, и вдруг вспомнилась ему песня, которую бодро распевали перед войной: «И на вражьей земле мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом!» Какими наивными мы были тогда! Лишь теперь, после многих смертей, после переоценки ценностей и мучительной закалки огнем, научились, наконец, воевать грамотно, по-настоящему.

Ровно в пять часов предутренние сумерки разрезал сильный луч прожектора. Он взметнулся ввысь, замер вертикально, как огромная дирижерская палочка. И сейчас же с гулом и скрипом содрогнулась земля, горизонт за спиной Порошина озарился багровым всплеском, загудели, завыли в воздухе тысячи тонн металла, замелькали огненные хвосты ракетных снарядов. Едва эта масса взрывчатки и стали с яркой вспышкой обрушилась на позиции немцев, как сзади громыхнул второй залп, огненные вспышки прокатывались то сзади, то спереди, и даже небо над головой сделалось красным, словно бы раскаленным. Прохор Севастьянович видел в бинокль, как взрывы подбрасывают колья проволочных заграждений, как расползаются вверх и вширь густые клубы пыли и дыма. Вскоре серая завеса скрыла от глаз немецкие позиции.

Таким испепеляющим казался артиллерийский вал, обрушившийся на врага, такое нетерпение владело людьми, что пехота бросилась вперед без команды, едва отодвинулась от первой траншеи стена разрывов.

Озноб волнения охватил Прохора Севастьяновича, когда увидел он сотни маленьких фигурок, усыпавших черное поле, когда взметнулись над головами бойцов алые полотнища: в этот раз пехота шла в атаку празднично, под своими полковыми знаменами!

Утихал гул артиллерии, предутренние сумерки опять опустились на землю, но как только в немецкой обороне ожили, застрекотали уцелевшие пулеметы, вся полоса боя от горизонта до горизонта озарилась вдруг ярким светом. Вспыхнули полторы сотни прожекторов, ослепляя фашистов, высвечивая дорогу своим. Включили прожекторы и танки, двинувшиеся в атаку вместе с пехотой.

Прохор Севастьянович старался припомнить: где-то он уже видел нечто похожее?! Ну, конечно, это было на Днепре, когда штурмовали Киев, когда пропал Игорь Булгаков со своими разведчиками. Генерал Ватутин приказал танкам идти в атаку с полным освещением, обескуражить фашистов! И теперь командующий фронтом маршал Жуков использовал тот же прием, только в более широком масштабе.

Бой переместился в глубь вражеской обороны, Порошин ничего не мог разглядеть за дымом. И вообще в бинокль он наблюдал лишь за одним участком боя, а ему требовалось знать все, что происходит в полосе корпуса. Он спустился в блиндаж, где офицер из оперативного отдела наносил на карту быстро менявшуюся обстановку.

Прорвав первую линию вражеской обороны, полки продвигались ко второй, еще более сильной. По данным разведки, там, на гряде высот с труднодоступными склонами, немцы подготовили несколько рядов траншей, множество отдельных окопов, соорудили завалы, противотанковые рвы. Там враг имел танки, имел много артиллерии, особенно зенитной, приспособленной для стрельбы по наземным целям.

Еще год назад прорыв такой мощной обороны представлял задачу столь трудную, что требовалась бы большая предварительная подготовка. А сейчас Зееловские высоты приказано было штурмовать с ходу. По ним уже била наша дальнобойная артиллерия большой мощности, волна за волной проплывали советские бомбардировщики, быстро подтягивались пушечные дивизионы.

Перед наступающей пехотой, расчищая ей путь, двигался огневой вал. Он прокатился по ровному полю, начал подниматься по крутым склонам, опутанным проволокой. А пехота, попав на минные заграждения, неся потери от вражеского огня, замедлила темп.

Генерал-лейтенант Порошин передал командирам дивизий приказ: ввести в бой вторые эшелоны.

«Не рано ли?» – одними глазами спросил его начальник штаба. Прохор Севастьянович качнул головой: «Нет, в самую пору!» Темп наступления нужно было поддерживать и наращивать. Тем более что в передовой линии задействованы лишь две стрелковые дивизии: третью дивизию Порошин держал в резерве, рассчитывая сохранить полную боеспособность корпуса вплоть до Берлина.

* * *

Через три дня после начала наступления, когда штаб корпуса еще стоял на месте, машинистка-переводчик Ольга Дьяконская была вызвана в оперативную группу, непосредственно руководившую боями.

Ольга не знала, кто дал распоряжение прислать ее в оперативную группу, но ей было приятно думать, что распоряжение идет от Прохора Севастьяновича, что Порошину хочется, чтобы она была ближе к нему.

Захватив чемоданчик и шинель, Ольга села в машину. В открытом кузове, почти вровень с бортами, стояли рядами какие-то аккуратные ящички. Возле кабины сидел пожилой майор-артиллерист, нескладный, худой и застенчивый. Он уступил Дьяконской место на ящике, который был накрыт немецким офицерским плащом. Сам артиллерист разместился справа, то и дело курил, пуская дым так, чтобы не относило на женщину. Он старался развлечь Дьяконскую, рассказывал старые анекдоты, случаи из жизни рабфаковцев.

Ольга не столько слушала майора, сколько смотрела вперед и по сторонам. Широкая асфальтированная дорога с трудом вмещала поток людей и повозок, двигавшихся в два ряда, и такой же поток катился навстречу. С фронта везли раненых, пустую тару, гнали бесконечные колонны пленных.

Машины часто останавливались, пропуская то пехоту, то танки, двигавшиеся к фронту, но больше всего было пушек и совсем маленьких, противотанковых, и длинноствольных зенитных, и огромных орудий большой мощности из резерва Главного командования. Пушки катились вслед за грузовиками, за тягачами, ползли своим ходом, много было конных упряжек. И все это в одну сторону – на Берлин, прямо среди бела дня, под ясным небом. Если у немцев еще и осталась авиация, то ей, во всяком случае, было не до наших тылов. К тому же высоко в небе, поблескивая на солнце, все время вились истребители.

Возле моста через канал с ровными, как по линейке обрубленными берегами, машина остановилась снова. Скуластая девушка-регулировщица с карабином за спиной пропускала на западный берег колонну всадников. Казаки с красными лампасами на синих брюках, с яркими верхами шапок-кубанок, ехали по три в ряд, весело переговариваясь. Колонна пленных, двигавшаяся навстречу конникам, испуганно подалась от центра моста к самым перилам.

Казачий офицер в черкеске с газырями гибко свесился с коня, протянул руки к регулировщице, будто намереваясь схватить ее.

– Эй, красавица, поцелуй подари!

– Ишь, какой! – отшатнулась девушка. – Много вас тут, всех не перецелуешь!

– Ну, хоть улыбнись на дорожку! – крикнул он, отъезжая.

Регулировщица засмеялась и махнула вслед желтым флажком.

За мостом дорога стала хуже. Асфальт был изрыт воронками, наспех засыпанными землей и битым кирпичом. Вдоль обочины валялись груды обгорелого железного лома, часто попадались разбитые пушки, исковерканные бронетранспортеры, грузовики. В молодом дубовом лесу, на чуть пробившейся травке, увидела Ольга убитых немцев. На деревьях над ними белели листовки-плакатики, приклеенные к стволам.

Ольга спрыгнула с грузовика, подошла ближе. Почти все немцы молодые, лет по шестнадцати.

Осторожно ступая между трупами, она подошла к дереву и прочитала листовку. Ну, конечно, агитация и пропаганда. Фюрер сказал: нас спасет упорство и новое оружие. Русские слабеют с каждым часом. Они воюют трофейными солдатами, которых освободили из лагерей для пленных. Каждый немец, независимо от возраста, должен до конца выполнить свой долг! Берлин остается немецким!

Дьяконская сорвала несколько листков: и в штаб, и себе на память.

Впереди, над красными островерхими крышами, росла низкая, набухшая туча: грузовик въехал в крупный и теплый дождь. По кабине забарабанили капли, повеяло свежестью. Майор велел Ольге поменяться местами с сержантом, который сидел рядом с шофером. В кабине было хуже: пахло бензином и меньше видно.

Машина миновала еще один городок, наполовину разбитый. В высокой фабричной трубе зияли такие дыры, что она, казалось, рухнет при первом порыве ветра. Над закопченными стенами выгоревших корпусов клубился смоляной дым.

За городом потянулся лесной массив. Деревья стояли голые, темные, лишь кое-где проглядывал легкий зеленый пушок. Пейзаж сделался однообразным. Ольга начала подремывать, как вдруг послышались выстрелы. Дорога впереди была забита машинами, стоявшими и вкривь, и вкось, и даже почему-то поперек шоссе. На опушке, среди стволов, мельтешили фигурки, по просеке, перпендикулярно дороге, ползли черные приземистые танки.

Из кузова выпрыгнул майор – волосы всклокочены, шинель нараспашку, в руке автомат и граната. Увидев Ольгу, подбежал к ней:

– Ты что, ослепла! Ложись!

Толкнул ее в яму, Дьяконская упала. Приподнялась, опираясь на руки, и замерла в таком неудобном положении: над головой раздался оглушительный треск, у нее зазвенело в ушах.

Стрекотали автоматы. Рядом с Ольгой торопливо отстукивал короткие очереди пулемет, а когда он замолкал, слышался чей-то умоляющий голос: «Орел, орел, немцы в шестом квадрате, пришлите коробки, пришлите коробки!»

Ольга вытянула руки из липкой жижи и выпрямилась, ища глазами радиста, но увидела только сержанта и майора: они лежали на асфальте между колесами грузовика и стреляли. А от леса к шоссе бежала большая толпа немцев.

Майор оглянулся, бросился к ней:

– Лежи! Не вставай!

Она снова упала в вязкую жижу, а на спину ей грузно навалился майор. Ольга чувствовала на затылке его дыхание, тяжелое тело майора мелко тряслось от стрельбы.

Сквозь пальбу, гул и треск прорезался вдруг неестественно высокий, отчаянный голос: «Орел! Сволочь! Орел! Давят нас! Танки давят! Браток, помоги…» Крик оборвался. Умолк пулемет, строчили только автоматы. Громче сделался лязг, быстро нарастали топот и крики.

Ольга почувствовала, как вздрогнуло и судорожно дернулось на ней тело майора. Она больше не ощущала его дыхания. На ее шею и на правую щеку горячей струйкой хлынула кровь. Розовая лужица быстро накапливалась в ямке возле самого лица, от нее шел теплый, пресный и тошнотворный запах, а она не могла отодвинуться, потому что совсем рядом топали торопливые шаги, звучали хриплые злые голоса немцев:

– Schneller, schneller! Bring' MGSchützen um, er schlägt uns von hinten auf!

Кто-то на бегу наступил на тело майора, тяжесть толчком притиснула Ольгу, она ткнулась щекой в жидкую грязь и, задыхаясь, мысленно молила о том, чтобы майора не столкнули с нее.

* * *

Большая группа фашистов, численностью до батальона, отрезанная от своих, пыталась пробиться на запад через леса. Для командира советского полка, по тылам которого пришелся удар, нападение группы немцев явилось серьезным событием. Он повернул против гитлеровцев один из батальонов и послал танки.

Для командира советской дивизии появление в тылу вражеского батальона было одним из эпизодов боевого дня. А командир корпуса генерал-лейтенант Порошин просто принял к сведению доклад о мерах, принятых против немецкой группы. Подобные случаи происходили в полосе корпуса почти ежедневно. Где уж заниматься кучкой деморализованных немцев, когда совсем рядом – Берлин, когда войска корпуса все глубже вгрызаются в его пригороды!

Ближе к вечеру Порошину снова напомнили о вражеской группе. Оказалось, что немцы разбили на шоссе несколько грузовиков с противотанковыми снарядами и назавтра некоторые части могут остаться без боеприпасов. Прохор Севастьянович распорядился послать на тыловой склад еще пять автомашин и, мысленно представляя путь, который им нужно проделать, вдруг подумал о том, что в колонне, подвергшейся нападению, могла оказаться и Ольга! Ну, конечно, он ведь сам распорядился вызвать ее… И если она не задержалась с отъездом…

Порошин позвонил в штаб корпуса. «Да, – ответил ему помощник начальника штаба. – Приказание выполнено, Дьяконская отбыла в распоряжение опергруппы штакора в первой половине дня».

Прохору Севастьяновичу стало так душно, что он расстегнул верхние пуговицы кителя. Перед глазами всплыла много раз виденная картина: изрытая воронками дорога, разбитые машины и трупы… А ведь он так берег Ольгу, старался держать ее дальше в тылу. Он всегда говорил себе: у нее погиб муж, сын ее не должен остаться сиротой. Говорил и, пожалуй, верил своим словам. А тут вдруг понял, что дело не только в этом! Ольга дорога ему сама по себе, ему веселей и легче стало жить, с тех пор как она приехала в корпус. Она была единственной женщиной, которую ему хотелось видеть возле себя, о которой хотелось заботиться…

Порошин вызвал к телефону командира дивизии, в тылу которого прорвались через дорогу немцы, хотел узнать подробности. Однако командир дивизии сам толком ничего не знал и, чувствовалось, не особенно интересовался тыловым происшествием. Он охотно говорил лишь о том, что делается в наступающих подразделениях. Мыслями он находился в Берлине, и это, в общем-то, было правильно, хотя Прохор Севастьянович и остался недоволен, повесив трубку.

Он решил сам выехать на шоссе, если до 20 часов не получит точных сведений о Дьяконской. Торопясь закончить неотложные дела, вызвал к себе начальника оперативного отряда. Тот принес две карты: советскую и трофейную, более точную. По этим картам Порошин наметил в общих чертах задачу для дивизий на следующий день.

Начальник оперативного отдела предложил выдвинуть на направление главного удара самоходные артиллерийские установки, находившиеся в резерве. Прохор Севастьянович, слушая его доводы, поглядывал в окно и вдруг увидел Дьяконскую. Она появилась под аркой ворот на противоположной стороне большого мощеного двора. Адъютант Порошина нес ее вещевой мешок. Шла она быстро, на ходу поправляя волосы.

Прохор Севастьянович заторопился.

– Хорошо, – сказал он начальнику оперативного отдела. – Я согласен. Зайдите ко мне через два часа, решим окончательно.

Он пошел к двери обычной своей неторопливой походкой и только на лестнице не сдержался, побежал вниз.

Его поразило лицо Ольги: безучастное, бледное, словно маска, вылепленная из гипса. На гимнастерке темными пятнами запеклась кровь.

– Вы ранены?! – испуганно воскликнул Прохор Севастьянович.

– Нет, – ответила она и чуть заметно качнулась к нему, будто ища опоры.

Прохор Севастьянович обнял Ольгу за плечи и, глядя в ее глаза, сказал громко:

– Теперь я не отпущу вас от себя! Ни на один день!

Ольга устало и благодарно улыбнулась ему.

* * *

В танковом батальоне, где четвертый год кашеварил ефрейтор Булгаков, люди забыли, что такое сухой паек.

С минувшей осени, от самой реки Вислы, танкисты у него только шесть раз не получали приварка, а в других батальонах ребята по целым неделям сидели на подножном корму. Теперь уж и не упомнишь, когда и где приходилось Ивану заботиться о соседях, оставшихся без своих кормильцев. Это тоже стало делом обычным. И лишь возле Берлина, в самый, можно сказать, исторический момент, Булгаков чуть было не осрамился.

Танкисты махнули вперед такими темпами, что Иван со своим мерином Шибко Грамотным едва успевал за ними. Двадцать и даже тридцать верст в сутки – конец не так уж велик. Но танки уходили на запад рывком. Ивану выпадало каждый день догонять их. А попробуй догони, если танков везде уйма, все дороги исковыряны гусеницами и спросить не у кого. Шпрехать по-дойчески Иван не научился. Правда, Шибко Грамотный вроде бы понимал немецкую речь, прядал ушами и, как и раньше, норовил переть туда, куда хотел, но Булгаков в таком важном деле трофейному мерину не доверял.

Только успеет Иван догнать свой батальон и развести огонь в топке, как ребята снимаются с места, и опять начинается гонка. В конце концов Булгаков, хоть и с болью сердечной, отвел все же мерина к знакомым обозникам, а сам прицепился к бригадному грузовику с запасными частями. Такой машине никак нельзя было отстать от батальонов, а Ивану только это и требовалось. К тому же он сообразил привлекать для подсобных работ гражданское население. Фрау и киндеры чистили ему картошку и охотно выполняли всякую другую работу, получая взамен солдатскую норму борща или добротной гречневой каши.

Иван приглядывался к своим помощникам, заходил в дома, осматривал крестьянские наделы, сравнивал нашу и немецкую жизнь. Фрау и киндеры в большинстве своем были тощими, насчет жратвы у них получалось не больно густо. Землю немцы возделывали заботливо, но уж очень малы участки: после наших просторов и плюнуть негде. Сядешь под кустик, ан – уже к своему соседу попал.

Но зато чистота и аккуратность у них была отменная. Крестьянский дом – как у барина. Взглянуть приятно, а ноги сами о половик вытираются, прежде чем шагнуть через порог.

Ребята хвалили одежду: и легкая она у немцев, и удобная, и красивая. Но Иван с ребятами не соглашался. Верно, с виду одежда у них привлекательная, но материала настоящего нет. Повсюду какие-то эрзацы.

Чем ближе подходила танковая бригады к немецкой столице, тем яростней сопротивлялась отступавшая перед ней немецкая пехота. Фашисты засядут в подвалах, в домах за толстыми стенами – вот и попробуй их вышибить! Потери в бригаде не только не уменьшились, а даже увеличились.

В разбитых немецких городах гибло много всякого добра. Заходи в пустые, брошенные хозяевами квартиры и магазины, бери что захочешь. Иван взял двое ручных часов: себе и Алене. Сперва мучила совесть: вот, мол, незаработанное ношу. Однако сумел успокоить себя. Немцы-то, почитай, четыре года нашу страну грабили, и кормились, и одевались за наш счет, и всякие ценности вывозили. Они организованно грабили. А солдат много ли унесет в вещевом мешке, куда нужно поместить и бельишко, и письма из дома, и запас патронов, и мыло, и помазок с бритвой…

Во второй половине дня Булгаков разыскал своих танкистов в чистой сосновой роще, где деревья стояли строгими рядами и не было ни траншей, ни завалов, ни трупов – всего того, что попадалось везде на каждом шагу. Лешка Карасев, возившийся возле нового тяжелого танка ИС, помахал грязной ветошью.

– Здорово, земляк! Ставь здесь свою кухню и можешь устраиваться всерьез. Объявлен отдых до завтрашнего утра.

– Ого! – удивился Иван. – С чего бы это? Вроде еще не выдохлись наши?!

– А ты на опушку сходи, – посоветовал старший лейтенант. – Да без дураков, не разыгрываю! – добавил он, заметив, что Булгаков колеблется.

Иван подбросил в топку сухих полешек, прикрыл дверцу и пошел к краю леса. Там, среди кустарника, толпилось много бойцов, танкистов и пехотинцев, стояли легковые машины. Солдаты карабкались по стволам высоких сосен, молодые добирались до верхних ветвей. К одному из стволов саперы прибивали планки на манер лестницы, а внизу нетерпеливо прохаживался полковник с биноклем, при папахе, но без шинели, а только в кителе.

Иван сразу догадался, в чем дело, но решил все-таки проверить себя, спросил горбоносого немолодого бойца:

– Чего это на деревья-то лезут?

– Ха! Ты Берлин видел? – обнажил тот в усмешке крупные желтоватые зубы. – Нет? Тогда полезай, посмотри!

Иван скинул сапоги и вспомнил молодость, словно кошка, вскарабкался по шершавому стволу. Сел на развилке, ухватившись липкими от смолы руками за толстый сук. Сразу за кустами увидел широкую бетонированную дорогу, тянувшуюся и вправо, и влево и малость закруглявшуюся, как дуга. Чуть поодаль, за дорогой и за кустами, высились однообразные кирпичные дома, торчали заводские трубы, а дальше ничего нельзя было разобрать, потому что в воздухе висела серая хмарь от многочисленных пожаров. Струи дыма поднимались вверх во многих местах, постепенно ширясь и сливаясь в мрачную тучу, сквозь которую едва проглядывало заходящее солнце.

У Ивана так радостно стало на душе, что не смог он в эту минуту смолчать и крикнул бойцам, угнездившимся на соседних деревьях:

– Эй, братья-славяне, дошли, значит!

– Дошли! – восторженно выдохнул усатый боец, сидевший слева. – Я, друг, от самой Оки сюда!

– А город-то, оказывается, обыкновенный, – презрительно произнес кто-то, скрытый от Ивана густой хвоей. – Как Свердловск наш, ничуть не лучше.

– Ну, это ты не скажи, – отозвался снизу солидный бас. – Берлин – город красивый и старый. Мы сейчас только кольцевую дорогу видим да самые окраины.

– А ты что, бывал здесь?

– Нет, политрук вчера рассказывал.

– Мало ли, что красивый и старый, – раздался опять голос из-за хвои. – А ты мне Свердловск не хай!

– Да я не хаю, чудило, – добродушно возразил бас. – Я тебе насчет истины проясняю!

То ли от терпкого запаха смолы, то ли от дыма, тянувшего с города, а может, от этого добротного неторопливого разговора на виду у вражьей столицы защекотало вдруг у Ивана в носу.

– Ох, братцы, – проникновенно сказал он. – Сроду я митингов не люблю, а сейчас в охотку пошел бы возле теплых слов отогреться.

– Рано митинговать-то, – ответил усатый. – Еще не вся кровушка вылились!

– Эгей, дядя! – вмешался чей-то новый молодой голос. – А тут тебе чем не митинг! Махни речугу, мы послушаем!

На деревьях завязалась веселая перепалка, а Булгаков осторожно, чтобы не порвать шаровары, начал спускаться вниз. Пора было посмотреть котел. Засидишься здесь и как раз оставишь ребят без варева.

После ужина, вымыв котел, Иван отправился к Лешке Карасеву, потолковать с земляком, узнать, что слышно насчет завтрашнего маршрута движения. Залез на броню могучего ИСа с закругленной плоской башней, уважительно погладил длинный и толстый ствол, а потом без спешки повел беседу. Сперва поговорили они о новом вражеском оружии фаустпатроне. До чего хитер немец: придумал железную трубу с набалдашником. И носить легко, и наделать их можно сколько хочешь. А действует против танка сильней, чем артиллерийский снаряд. Если, конечно, с близкого расстояния.

Лешка ответил, что наши теперь стали навешивать поверх брони листовое железо. Дело это несложное, зато пользу дает большую. Фауст пробивает такой экран, теряет свою реактивную силу и от брони идет рикошетом. Но Иван сказал, что все равно под фаустпатрон лучше не подвертываться, и Карасев согласился с ним.

Вечер наступил безветренный, теплый. Небо над головой было светло-зеленым и очень глубоким. Ближе к горизонту оно постепенно розовело, краснело, а над Берлином казалось совсем багровым: на фоне четко обрисовывались черные стволы сосен.

В воздухе не смолкал гул самолетов: группа за группой шли к городу бомбардировщики…

Почти всю войну Иван провел в танковой части, научился понимать кое-что в стратегии-тактике танковых войск. У них задача какая? Войти в прорыв и жать вперед на всю катушку, сея панику и прокладывая дорогу царице полей. Вот и теперь: дотянули пехоту до самого Берлина и остановились ждать нового приказа. Город возьмут пехотинцы, артиллеристы, саперы. Это уж всегда так бывало. Ведь у танка главное что? Маневр, скорость. А в городе он ползет, как черепаха, среди завалов, рухнувших зданий. В городе обзор ограничен, враг может подобраться вплотную: при таких условиях сильна не машина, а боец-одиночка.

Куда бросят теперь бригаду? Скорее всего танки двинутся в обход Берлина по кольцевой дороге и дальше на запад. Иван и Лешка даже пожалели, что не увидят как следует вражескую столицу.

* * *

В первый же день боев за Берлин высшее советское командование убедилось, что битва будет жестокой и кровопролитной. На сравнительно небольшой территории города, превращенного в крепость, немцы имели около двухсот тысяч солдат, в том числе опытные фронтовые и эсэсовские части, располагали большим количеством артиллерии и запасами фаустпатронов. А советские войска устали и поредели, пока гнали противника от Одера до берегов Шпрее.

К этому времени театр военных действий сократился настолько, что не осталось просторов, на которых танковые армии могли бы выполнять свои специфические задачи. Конечно, в условиях городского боя танки понесут серьезные потери, но не стоять же им без «работы», когда другие рода войск сражаются с полным напряжением сил!

Советское командование приказало ввести их в Берлин.

Утром машина старшего лейтенанта Карасева первой в колонне въехала на короткий, но широкий мост. Асфальт на нем, как оспинами, был испятнан неглубокими воронками от мин. Справа, на тротуаре, стояла группа офицеров. Лешка узнал командира своей бригады – он докладывал что-то плотному, немолодому человеку в танковом комбинезоне и в генеральской фуражке. Лицо этого человека показалось Карасеву знакомым. Только съехав с моста, он, наконец, вспомнил: это Катуков! Полковник Катуков, вместе с которым он воевал под Орлом, под Мценском, на реке Зуше!

Поздороваться бы с ним, напомнить, как переправлялись в сорок первом по железнодорожному мосту осенней ночью, под непрерывным огнем! Только разве теперь пробьешься к нему! Вон какая свита вокруг! Теперь Катуков генерал-полковник, командир 1-й Гвардейской танковой армии. Таких, как он, раз-два – и обчелся!

И все-таки очень приятной была эта встреча. Лешка достал свой потертый мешок-кисет, свернул здоровенную самокрутку, а потом, словно бы между делом, сказал молодым ребятам, водителю и башенному стрелку, какого знакомого он увидел.

На перекрестке Карасев разыскал командира штурмовой группы, которую должен был поддерживать своей ротой. Командир указал направление и сел на танк, укрывшись за башней. Потянулась узкая улица, похожая на глубокий и темный каменный коридор. Фасады некоторых домов обрушились, танк едва пробивался через завалы, через остатки разгромленных баррикад. Низко над горящими зданиями ходили самолеты, казалось, что пламя, взметнувшись, может лизнуть их. Бомбы сыпались где-то поблизости, а одна упала метрах в двухстах перед танком. Лешка выругался, попытался связаться по радио с бригадой, но эфир был полон треска, команд, торопливых голосов, морзянки. Раньше, бывало, командиры даже при необходимости опасались включать радиостанции. Немец запеленгует, пришлет авиацию. А теперь кричали, говорили, смеялись по радио, забыв всякую осторожность.

Так и не добившись связи, Лешка повел свой танк к перекрестку, к большому дому, стоявшему перпендикулярно улице. Из окон дома били не только немецкие пулеметы, но и пушки. Однако их снаряды отскакивали от мощной брони ИСа, не причиняя никакого вреда.

Наших нигде не было видно, бойцы попрятались в домах и среди развалин. Исчез и командир штурмовой группы: он скрылся в подъезде, предварительно попросив Карасева сделать пролом в нижнем этаже дома. Башнер принялся бить по парадной двери, наглухо заложенной кирпичами, и только четвертым снарядом открыл, наконец, небольшое отверстие. Лешка приказал больше не стрелять, а беречь снаряды.

В дом через подземные коммуникации проникли наши саперы, заложили взрывчатку. Угол дома окутался дымом и осел, будто растворился, превратившись в клубы пыли. Карасев подвел машину поближе, прикрывая пехотинцев, устремившихся в пролом, и тут увидел фашистский танк, который медленно, переваливаясь на грудах кирпича, полз по переулку, заходя сбоку. На стволе пушки белели нарисованные краской кольца, штук семь или восемь, не меньше, чем звездочек на Лешкином танке. Фашист попался бывалый.

Башенный стрелок ударил из пушки, но промахнулся. Немец сразу дернулся в сторону и ответил двумя выстрелами, да так метко, что снаряд угодил в Лешкину машину. Он не пробил броню, но толчок сбросил с места башенного стрелка, который стукнулся виском о железо и потерял сознание. Пока Карасев занял его место, фашист успел скрыться.

Старший лейтенант послал второй танк своей роты вправо, помогать пехотинцам, а сам остался возле пролома. Пока фашист цел, надо быть начеку, не подставлять ему ни корму, ни борта. Немец в лучшем положении, он знает, где тут проезды, где заграждения и минные поля. Гоняться за ним нет смысла. Он притаится в каком-нибудь дворе, а потом бахнет в спину.

Лешка решил выиграть терпением. Держа под прицелом угол, за которым скрылся фашист, он вновь вытащил старый кисет и опять скрутил здоровенную «козью ножку». Чиркнул зажигалкой, но прикурить не успел: из-за угла появился ствол с кольцами, вражеский танк вылетел из переулка, круто повернулся и бегло ударил из пушки. Снаряды взвихрили пыль, Лешка плохо видел противника, но выстрелил точно: тяжелый снаряд сковырнул с немца башню, танк сразу сделался очень низким и окутался дымом.

«Радуйся, Алексие! – сам себе крикнул Карасев, вытирая со лба пот и пороховую копоть. – Радуйся, скорый помощниче! Можешь еще одну звездочку на свой счет прибавить!»

Чтобы лучше видеть разбитую машину, он приоткрыл крышку люка и с удовольствием глотнул свежего воздуха. Сзади раздались крики, затарахтели автоматные очереди. Лешка оглянулся: из углового дома к нему бежали несколько немцев в солдатских кепи, но в гражданской одежде. У одного из них торчал под мышкой набалдашник фаустпатрона. Карасев едва успел нырнуть в люк, когда грянул гулкий, звенящий разрыв.

* * *

Узнав, что с земляком стряслась беда, Иван оставил недоваренный обед и упросил штабного мотоциклиста отвезти на передовую.

Бой отодвинулся в глубь города, но на освобожденных улицах еще раздавалась стрельба: немцы прятались в развалинах и подвалах. Эвакуировать раненых было опасно и не на чем, колесные машины не могли пройти по грудам кирпича. Раненые лежали в большой комнате с выбитыми окнами. Внутренняя стена была наполовину разбита снарядом. В воздухе висела тонкая пыль, она скрипела на зубах, покрывала белесой пленкой тела и лица бойцов. У Карасева даже чуб стал каким-то серым, а ресницы сделались лохматыми и густыми. Они вздрагивали, когда Алексей напрягался от боли.

– Ничего, ничего, Леха, – успокаивал Иван. – Сейчас я носилки раздобуду, мы с механиком живо тебя до санроты дотянем.

Правая рука Карасева была оторвана до локтя, култышка наспех обмотана бинтами, почерневшими от крови и грязи. Грудь перевязана крест-накрест, Лешка говорил тихо, с каким-то странным присвистом.

– Куда же я без руки, а, Иван? Ни на танк, ни на трактор…

– Э, брат, была бы голова на плечах! Ты пока подлечись, здоровьишко возобнови. А домой вернемся, мы тебя в сельсовет председателем двинем. Ты парень партейный!

– Нет, – слабо качнул головой Карасев! – Закурить дай мне.

– Что «нет»? – переспросил Булгаков.

– В сельсовете бумаги писать надо…

– А секретарь для чего? Возьмешь себе грамотную девку, она любую бумагу составит. Тебе только подпись наложить да печатку пристукнуть! – ответил Иван, вкладывая в рот земляка раскуренную сигарету.

* * *

Возвращаясь от командующего армией, Прохор Севастьянович с трудом пробился на «виллисе» через пригороды и окраины Берлина. Все дороги, все улицы и переулки были заполнены тыловыми подразделениями, везде стояли повозки и автомашины, размещались санбаты, склады, обменные пункты, ремонтные мастерские и прочие многочисленные службы двух фронтов. Вся эта махина была приспособлена для того, чтобы обеспечивать войска, действующие в полосе шириной этак 500—600 километров. А теперь войска клином сошлись к одной географической точке – германской столице – и охватили ее железным кольцом.

На передовую шло пополнение, двигались танки и артиллерия крупных калибров. Командование вводило в бой резервы, чтобы скорей сломить сопротивление немцев и прекратить кровопролитие. В штабе армии Порошина еще раз предупредили: боеприпасов не жалеть, двигать вперед артиллерию и броню, свести до минимума потери в личном составе.

Об этом ему можно было и не говорить. Он вообще считал, что с окруженным Берлином можно теперь не торопиться. Война выиграна. Пусть агония столицы затянется хоть на десять суток, лишь бы не гибли наши солдаты.

В корпусе Порошина было сделано многое, чтобы на этот раз одержать победу самой малой кровью. Созданы штурмовые группы под руководством опытных командиров, эти группы усилены орудиями разных калибров, танками, самоходками. Каждый полк имеет прямую связь с поддерживающей авиацией. Бойцы снабжены запасом патронов, гранат, толовых шашек. Прохор Севастьянович сказал командирам дивизий: «Не спешите. Если дом стреляет – разбейте его. Потеряем танки и пушки – не беда. Их можно отремонтировать или переплавить на тракторы. А погибшие люди будут на вашей совести».

И все-таки ему казалось, что он не использовал все возможности. Сделано то, что и принято обычно при уличных боях в большом городе. Но ведь здесь, в Берлине, есть свои особенности. Их трудно обнаружить сразу, они будут понятны потом, со временем, но тогда будет поздно извлекать из них практические выводы. В том-то и талант полководца, чтобы чувствовать малейшие оттенки сложившейся обстановки, влиять на ход событий…

Чем ближе к центру города, тем труднее становилось передвигаться. Многие дома лежали в руинах, засыпав проезжую часть улицы. Из окон уцелевших домов свешивались белые простыни, скатерти, полотенца, заменявшие флаги. Вернее, не белые, а серые от слоя пыли, густо висевшей в воздухе. Изредка раздавались выстрелы.

Сюда не нахлынули еще тыловые подразделения, здесь размещались огневые позиции батарей, санитарные роты. Неторопливо двигались саперы с миноискателями, дымили походные кухни. Попадались бойцы, в одиночку направлявшиеся к передовой. Порошин знал, что в госпиталях началось повальное бегство: те, кто мог передвигаться, уходили в боевые подразделения. Каждому хотелось поглядеть, как гибнет фашистское логово, а если повезет, то поймать Гитлера или хотя бы Геринга или Геббельса.

Участились случаи бегства из тыловых частей. Какой-нибудь сержант, всю войну ведавший выдачей обмундирования на складе, вдруг исчезал, оставив записку о том, что пошел добивать фашистов…

Командный пункт корпуса разместился в небольшом парке, во флигеле под старыми липами. Черные телефонные провода выбегали из окон и скрывались среди ветвей. В просторных комнатах флигеля – полированные столы с гнутыми ножками, множество диванов, пуфов, кушеток. Офицеры смеялись: не иначе хозяин флигеля был владельцем мебельного магазина. Сейчас на этих бархатных и атласных кушетках спали бойцы, некоторые даже не сняв сапог. Усталость свалила тут разведчиков и связных, у людей сил не хватило, чтобы разуться. Уже третьи сутки корпус вел непрерывный бой, сначала в пригороде, потом в самом городе, прогрызая вражескую оборону, отвоевывая дом за домом, улицу за улицей. Люди пользовались малейшей передышкой, чтобы поспать хоть часок.

«Но такими передышками пользуется и враг, – подумал Прохор Севастьянович. – Во время затишья немцы производят перегруппировки, успевают поесть, вздремнуть… Ну и что? Что из этого следует?.. – Порошин прищурился, почти закрыл глаза, стараясь понять еще призрачную, ускользавшую мысль. – Немцы должны валиться с ног от усталости. Сил человека хватит на два-три дня. Потом он выдыхается!»

Порошин засмеялся и вызвал к телефону командира правофланговой дивизии.

– Аркадий Порфирьевич, у тебя полки как построены?

– Два полка в линию, ведут штурм. А третий сзади, подчищает недоделанное. Он же является моим резервом.

– А знаешь, Аркадий Порфирьевич, я тебе подкрепление могу дать. Очень надежное подкрепление.

–Артиллерийское?

– Нет, сугубо организационное. Выстраивай дивизию в три эшелона. Пусть один в поле ведет активные действия, второй прочесывает подвалы, подчищает, как ты говоришь, и приводит себя в порядок. А третий полк в это время отдыхает. Часов через восемь-десять, по обстановке, третий полк пройдет через боевые порядки первого и продолжит бой. Первый остается на своем месте, приводит себя в порядок, а второй в это время отдыхает в тылу. Еще через восемь часов второй полк пройдет перекатом через боевые порядки и сменит уставшие подразделения. И так раз за разом.

В трубке потрескивало, командир дивизии не торопился с ответом, думал, прикидывал.

– Понял! – весело сказал он после паузы. – Понял, товарищ генерал! Мы несколько ослабим давление на противника, но зато оно станет непрерывным. Наши бойцы сохранят силы, а немцы выдохнутся. Через сутки они будут засыпать стоя.

– Верно, Аркадий Порфирьевич. Идея такова: не дать противнику ни секунды отдыха. Вымотаем фашистов физически, чтобы у них глаза туманились и руки тряслись. А наши люди пусть работают восемь часов в сутки, как положено по советским законам, – улыбнулся в трубку Порошин.

– Спасибо за совет, товарищ генерал!

– Не за что, Аркадий Порфирьевич. Успехов тебе желаю! – Порошин помолчал и добавил весело: – Чувствуешь, какая жизнь наступила?! В три смены работать можем!

* * *

В поле, в лесу, на болоте, в поселках и деревнях – всюду Иван был в своей стихии. Везде можно по солнцу или по деревьям определить, в какой стороне восток и запад, везде можно оглядеться, разыскать противника – дело привычное. А вот в большом городе Берлине Иван на первых порах чувствовал себя не в своей тарелке. Заехал он с кухней в глубокие каменные ущелья, со дна которых виден лишь задымленный кусочек неба. Ни деревца вокруг, ни травы, только кирпичи, да серый асфальт, да чадящие развалины. После такой разрухи местный житель и тот, наверно, заблудится в узких переулках среди рухнувших стен. А Иван на сто метров опасался отходить от своей кухни. Свернешь за угол – и никакого ориентира. Даже название улицы негде узнать.

Тут не угадаешь, откуда грозит опасность. Еще утром разместились во дворе и в уцелевшем этаже дома санитарная рота, ремонтная летучка и походные кухни. А вечером из какой-то трубы вылез немец и вдребезги разнес «фаустом» повозку с боеприпасами, въезжавшую во двор.

В сумерках кто-то полоснул из развалин автоматной очередью. Иван вместе с другими бойцами полез по кучам битого кирпича ловить автоматчика, попал в какой-то коридор: с одной стороны стена и двери, а с другой – пустота, словно пропасть. Чудом сохранилась только широкая лестница, зигзагами спускавшаяся к земле.

Иван загнал автоматчика в комнату, швырнул туда фанату, но не убил, а только оглушил немца. Он упал на развороченный паркет, бился и рыдал, как в истерике. За воротник куртки Булгаков приподнял автоматчика и увидел перед собой парнишку лет четырнадцати с узким продолговатым лицом и большими оттопыренными ушами.

Парнишка совсем озверел, брызгал слюной, словно бешеный, и вознамерился было кусаться. Иван отобрал у него автомат, а убивать пожалел. Стащил его вниз, поставил возле ворот и со всего маху врезал ему по роже, приговаривая: не будь дураком, не лезь в драку! А потом сунул парнишке кусок хлеба и велел мотаться поближе к мамкиной юбке.

Вообще Иван был недоволен тем, что приходится сидеть в грязном кирпичном мешке, не видя белого света. Давно хотел посмотреть, какова она, эта вражья столица, откуда кинулись на людей все напасти. А тут одни обгорелые стены, да белые простыни в окнах, да трясущиеся от страха, тощие от голода немецкие фрау в подвалах.

Когда с передовой пришел знакомый разведчик Щербатов, Булгаков набросился на него с вопросами. Разведчик подставил большой молочный бидон и, глядя, не жидкий ли суп наливает повар, сказал не без. гордости:

– Главную ихнюю канцелярию простым глазом видать. Скоро у Гитлера в избе дверь вышибем!

– Врешь, поди? – усомнился Иван.

– Да провалиться мне на этом месте! Вон как до ворот – до канала. А за каналом главная фашистская сердцевина.

– Эх, мать честная! – вздохнул Иван, откладывая черпак. Подумав, спросил: – А как ты в одиночку горячий бидон потащишь? Напарник-то есть у тебя?

– Напарнику по дороге ноги балкой придавило, – объяснил Щербатов. – А с бидоном управлюсь. На спине донесу, как остынет.

– Это непорядок, – возразил Иван. – Что за радость людям бурду хлебать. Давай уж помогу тебе, вместе мы быстренько.

– Причину ищешь? – понимающе прищурился разведчик. – А ты просто так, бери гранаты и айда!

– А ведь верно! – радостно согласился Иван.

Он попросил знакомого бойца из сапроты, чтобы тот последил за его хозяйством. На листе картона написал и прикрепил к кухне записку: «Нонче каши не будет, ушел на передовую». Затем взял пару запасных дисков, три гранаты и несколько кирпичиков тола, похожих на куски мыла. Все это он сложил в вещевой мешок, встал перед разведчиком Щербатовым и аж сапогом притопнул:

– Готов!

Они потащили бидон через какие-то проходные дворы, спускались в подвалы и опять вылезали на свет белый. Где-то рядом – рукой подать – гремел, грохотал бой, а к ним не попадали ни снаряды, ни мины, только дышать стало трудней от едкого дыма.

С тыла вошли в большое серое здание, протянувшееся метров на двести. В таком доме могли бы поселиться жители Стоялова и всех окрестных деревень. Со двора дом был совсем цел, в комнатах, выходивших во двор, солдаты перевязывали раненых, набивали патронами диски, торопливо ели консервы. А с фасада был настоящий фронт. В каждой комнате стоял либо пулемет, либо пушка, их умудрились поднять даже на четвертый этаж. Тут готовились к атаке подразделения. Немцы вели сильнейший огонь, пули летели во все окна и проломы, грызли стены, наполняя воздух пылью. Здание вздрагивало от разрывов мин и снарядов, но они не могли пробить толстую старинную кладку.

Иван на секунду выглянул в оконный проем и сразу отпрянул. Успел увидеть только серый, бетонный срез канала, воду, пузырившуюся от пуль и осколков, контуры высоких домов на том берегу.

– Через десять минут пойдем, – толкнул его в бок Щербатов. – Вот дымовые шашки возьми. Наше дело через мостик перескочить и фрицам глаза закоптить. Ты мост видел?

– Нет, – сказал Иван.

– С правой стороны. Как выскочим из дома, правей бери!

«И куда тебя понесло, старый дурак! – мысленно выругался Булгаков. – Нешто плохо тебе было возле походной кухни? Ан нет, потянуло на рожон, гибель свою искать!»

Но теперь уж бранись не бранись, а назад поворачивать поздно. Сам вызвался, значит, держись до последней точки.

Все орудия, стоявшие в доме, ударили вдруг прямой наводкой по зданиям, высившимся за каналом. Орудий было много, и весь дом напряженно загудел, завибрировал от их залпов. Сразу стало сумрачно от дыма и от пыли. На той стороне с протяжным гулом осел, рассыпался многоэтажный дом.

Как только раздалась команда «Вперед!», Иван выскочил и, согнувшись в три погибели, побежал во всю прыть через мост. Крепко знал он старое солдатское правило: в атаке не тяни, не медли, не сомневайся. Используй секунду, пока враг еще не опамятовался, сделай бросок и укройся!

Взрывная волна свалила Булгакова с ног, едва он проскочил через мост. Иван, не вставая, подкатился к стене дома, швырнул в черное отверстие подвала гранату и ногами вперед рухнул туда, в дым отгремевшего разрыва. На Булгакова спрыгнул Шербатов, потом еще кто-то. Они пошли дальше, прочесывая автоматными очередями темноту подвала, а Иван посмотрел назад.

На мосту не видно было живых. Только трупы лежали там. По дому, из которого начиналась атака, немцы по-прежнему вели такой сильный огонь, что весь фасад был, как дымкой, затянут розоватой кирпичной пыльцой, взбитой пулями и осколками. Зато левее стрельба передвинулась на канал, там появлялись и исчезали фигурки бойцов в развевающихся плащ-палатках, и у Булгакова веселей стало на душе: значит, за вражеский берег зацепилась не только их группа.

– Иван, – раздался голос Щербаттова. – Где ты? Валяй к нам!

Человек шесть или семь столпились возле незнакомого молодого офицера. Щербатов сказал, что немцев в доме напихано, как сельдей в бочке. Надо собрать всю взрывчатку и развалить угол здания. Офицер согласился, велел трем бойцам остаться в подвале, а остальных увел с собой.

– Слышь, Иван, – сказал Щербатов, торопливо закуривая. – Слышь, лейтенант-то что бает? Может, это последняя наша атака! За этим домом еще дом, а там сама канцелярия. К ней с той стороны другие наши войска подходят. Последний островок у немцев остался!

– Ох, его бы устами да мед пить, – качнул головой Булгаков, прислушиваясь к треску немецких крупнокалиберных пулеметов. В здании еще сидели фашисты. Их пули, их снаряды крошили стены домов на том берегу канала. На мосту, на асфальте улицы голубовато-оранжевым пламенем вспыхивали разрывы мин. И трудно было поверить, что до главного гнезда фашистской заразы остались считанные метры, считанные шаги.

– Слышь, Иван, – снова заговорил Щербатов. – Если Гитлера в плен заберем, чего с ним наши делать будут, как думаешь?

– Не знаю, – ответил Булгаков. – Я бы его посадил в клетку, как самого лютого зверя, и возил бы по всей земле, чтобы бабы и ребятишки подходили и плевали ему в морду. Ну, а потом расстрелять его – и на свалку.

– Не-е-ет! – скрипнул зубами Щербатов. – Шибко легкая смерть за все наши муки! Я бы его на муравейник посадил и к дереву привязал. Чтобы муравьи во все щели ему залезли, чтобы они эту падлу изнутри и снаружи до костей изглодали!

– Э, не нашего ума это дело! Наша задача войну вести, а что потом будет – об этом другие позаботятся, нас с тобой не спросят. Так-то оно! – сказал Булгаков, вставляя запал в последнюю оставшуюся у него гранату.

* * *

30 апреля штурмовые группы советских войск прорвались на Фоссштрассе, на ту самую улицу, куда выходил фасад имперской канцелярии. В бой вступили эсэсовцы из личной охраны фюрера. Часы истории отсчитывали последние мгновения гитлеровского рейха.

В громадном бомбоубежище под Имперской канцелярией, в длинных коридорах и многочисленных комнатах разыгралась пьяная вакханалия. Чувствуя скорую гибель, приближенные фюрера и около двухсот охранников разгромили подземные склады, полные самых лучших вин и коньяков. Озверев от страха и алкоголя, эсэсовцы набрасывались на женщин-секретарш, сотрудниц охраны и партийной канцелярии; эти женщины делили с эсэсовцами их чумное веселье, плясали нагишом и переходили из рук в руки до полного изнеможения.

Многие стрелялись. Трупы лежали тут же, в комнатах и коридорах, мешали живым, их пинками отбрасывали к стенам.

В нижней части бомбоубежища, в фюрербункере, изолированном от других помещений, господствовала тишина. Сюда не доносилась стрельба, не доносились пьяные крики. Лишь изредка вздрагивал от сильных разрывов бетонный пол, покрытый красным ковром. Ходили здесь осторожно, говорили негромко, как в доме, где лежит покойник, хотя покойника еще не было. Он обедал. Он последний раз сидел за столом, в кругу своих друзей и помощников, ел свои овощные котлеты и запивал их водой.

Руки фюрера тряслись, голова вяло качалась на ослабевшей шее, голос звучал невнятно. Гитлер произнес лишь несколько фраз. Муж и жена Геббельсы, руководитель партии Борман и все остальные обедали молча. Присутствие живого покойника стесняло их. Они торопились закончить обед, у каждого были свои дела. Геббельс спешил дописать политическое завещание. Его жена Магда думала о том, как впрыснуть быстродействующий яд своим детям. Остальные надеялись скрыться, когда смерть фюрера развяжет им руки.

Рядом с Гитлером неторопливо и аппетитно ела смазливая молодящаяся женщина с пышным бюстом. Долгие годы она была близка фюреру, делила с ним его короткие ночные часы. А вчера решительно сказала ему: «Пошло уходить на тот свет любовницей». Он удивленно посмотрел на нее и приказал обвенчать их. Геббельс вызвал с передовой какого-то чиновника. Тот пришел в партийной форме и с повязкой фольксштурмиста на руке. Он задал молодоженам несколько вопросов и в пять минут окончил процедуру. Гитлер подписался своей старой полузабытой фамилией – Шиккльгрубер. Ева Браун аккуратно вывела привычную букву «Б», но, спохватившись, зачеркнула ее, написала крупно и четко «Ева Гитлер».

Потом открыли бутылку шампанского. Выпив по бокалу, они отравили любимую фюрером овчарку Блонди и ее щенят. Нужно было проверить, насколько быстро и безболезненно действует яд, приготовленный для Гитлера и его близких.

Так было вчера, когда оставалась хоть призрачная надежда на то, что их выручат, что немецкие войска прорвут кольцо вокруг города и спасут своего вождя. Теперь всякие надежды исчезли. В бункер больше не поступало сообщений из внешнего мира. Порвалась правительственная телефонная связь. Действовал только телефон, подключенный к городской сети. Время от времени кто-нибудь наугад набирал номера телефонов центрального района Берлина. Ответом были гудки или полное молчание. Лишь изредка раздавался удивленный, испуганный голос: «Я слушаю!» – «Простите, русские уже дошли до вас?» И каждый раз звучало одно и то же: «Да», «Они здесь», «Их танки стоят рядом с домом!»

После обеда радист, сидевший в бомбоубежище возле приемника, перехватил сообщение западного радио о расправе с итальянским дуче Муссолини. Его захватили партизаны возле озера Комо. Дуче был переодет в немецкую форму, но люди опознали и самого Муссолини, и его любовницу Клару Петаччи. Их расстреляли на месте, а трупы отвезли в Милан. Там трупы были повешены вниз головой возле бензиновой колонки.

– Нет, – громко сказала Ева Гитлер. – С нами этого не случится!

Появился Геббельс. Он принес последние сведения. Русские приблизились к Имперской канцелярии на двести метров, бой идет в тоннелях метро на станции Фридрихштрассе.

Пора было принимать последнее решение. Адольф и Ева Гитлер торжественно простились с приближенными и удалились в свои апартаменты. Возле закрытой двери остались, словно на страже, самые преданные помощники: Геббельс, Борман и камердинер фюрера штурмбаннфюрер Линге.

Через десять минут Линге, как было условлено заранее, вошел в комнату с пистолетом в руке. Из приоткрытой двери потянуло сильным запахом цианистого калия, похожим на запах горького миндаля.

Раздался негромкий выстрел.

Спустя некоторое время после выстрела штурмбаннфюрер Линге и личный врач Гитлера вынесли из комнаты труп, завернутый в темное солдатское одеяло. Виднелись лишь редкие поседевшие волосы, да безжизненно болталась левая рука, доставая почти до пола. Следом Мартин Борман нес на руках женщину в черном платье. Белокурые волосы будто оттягивали вниз голову Евы, на запрокинувшемся лице блестели обнаженные зубы. Левый бок был мокрым от крови. Пуля, пущенная штурмбаннфюрером, пробила ей грудь со стороны сердца.

По крутой лестнице в двадцать ступеней тела вынесли в сад Имперской канцелярии, опустили на землю возле бетономешалки в трех метрах от входа в бункер. Во дворе гремели разрывы снарядов, крошили стену осколки, висела густая цементная пыль. Мартин Борман, Линге и их помощники скорей бросились в бункер, где остался, не решаясь выйти, доктор Геббельс. Сверху со звоном полетели выбитые стекла. Взрывная волна взметнула волосы Евы Гитлер.

Несколько эсэсовцев, выполняя приказ, торопливо таскали канистры с бензином и поливали трупы. Под ними натекла лужа.

Обстрел усиливался, опасно было стоять даже в дверях бункера. Но нужно было еще поджечь бензин. В бункере спорили, как это сделать. Пламя вспыхнет мгновенно, от него не спасешься, а сгорать заживо никому не хотелось. Линге предложил метнуть гранату, но Борман не согласился. В конце концов один из эсэсовцев свернул в тугой комок какую-то тряпку. Ее слегка смочили бензином.

Геббельс достал коробку спичек, трясущейся рукой протянул эсэсовцу. Тот поджег тряпку и со всего размаха бросил на трупы горящий шар. Там сразу взметнулось с гулом жаркое пламя. Потом оно постепенно осело, окуталось черным, маслянистым и тошнотворным дымом.

* * *

Здание Имперской канцелярии зияло пустыми глазницами окон. Закопченный фасад казался рябым от выбоин, оставленных пулями и снарядами. Во многих местах виднелись большие проломы. А вот птица над главным входом сохранилась в неприкосновенности. Огромная, хищная, с зажатой в когтях свастикой, она сидела, распластав крылья, словно намереваясь кинуться за добычей.

Уцелел и балкон, единственный на всем фасаде. Майор из штаба бригады, продвигавшийся вместе со штурмовой группой, сказал, что с этого балкона в дни фашистских праздников выступал Гитлер. А теперь с балкона свешивался убитый эсэсовец. Он выскочил из двери с фаустпатроном в руках, но Иван Булгаков, лежавший за грудой кирпича, срезал немца короткой очередью. Фаустпатрон упал на тротуар и не взорвался.

Это был последний гитлеровец, которого самолично прикончил Иван. Потом он вместе со всеми бил по окнам, по перебегавшим немцам, но нельзя было сказать, чья пуля сразила врага. А того эсэсовца Булгаков запомнил.

С группой бойцов перескочил Иван через улицу. Навалившись кучей, открыли тяжелую дубовую дверь. Разведчик Щербатов на всякий случай бросил вперед пару гранат.

Немцы стреляли из дальнего конца большого зала. Но тут подоспел наш ручной пулеметчик, потом второй. Гулкая дробь пулеметов заглушала стрекотание автоматных очередей.

Слева начинался пологий спуск в подземелье. Туда побежали многие бойцы, побежал и Щербатов, надеявшийся поймать Гитлера. Глубоко внизу слышались глухие разрывы. Оттуда начали появляться пленные: наши бойцы гнали дюжих эсэсовцев, щурившихся от дневного света. Они были какие-то странные, растрепанные, с полоумными глазами и покачивались, словно пьяные.

Вывели десятка два баб, каких в военной форме, а каких почти нагишом. Они тоже были бледные, замученные, косматые, дико озирались по сторонам и дрожали, словно в ознобе.

Не спеша перемотав обмотку, Иван отправился вниз со взводом вновь набежавших бойцов. Спустились в темный просторный коридор и медленно пошли вперед, освещая путь фонариками. Возле стен лежали мертвые немцы. От порохового дыма першило в горле.

Стрельба в подземелье то почти прекращалась, то вспыхивала с новой силой. Откуда-то сбоку полоснула автоматная очередь, и лейтенант, шагавший впереди с фонариком, упал на немецкие трупы.

Иван услышал стон, невидимый в темноте раненый просил хрипло: «Ох, водицы бы мне! Водицы бы мне глоточек!..»

Любопытно было Ивану взглянуть, где и как устроился на житье германский фюрер, но ведь свой человек дороже! Гитлер небось не дурак, чтобы ждать, пока за ним придут Щербатов с Булгаковым, а комнаты его можно оглядеть и в другой раз.

Ползая на коленях, ощупывая рукой закостенелые холодные тела, Иван наткнулся наконец на раненого и, поднатужившись, взвалил его на спину. Назад пошел осторожно, боясь упасть. Опасался, как бы опять не застрочил из какого-нибудь бокового коридорчика ошалевший немец. Да и свои могли прикончить в темноте: навстречу спешили все новые группы разгоряченных бойцов, готовых стрелять на каждое шевеление, каждый звук.

– Эй, дорогу! Свои тута, свои! – то и дело покрикивал Иван, пробираясь к выходу.

Раненый оказался пожилым сержантом, Булгаков свалил его на пол в зале и с трудом перевел дух – так свело от напряжения плечи.

Сдав сержанта санитарам, Иван вышел на улицу, глотнуть свежего воздуха. В дальних концах Имперской канцелярии еще слышались выстрелы, раздавались взрывы гранат и фаустпатронов, чуть поодаль грохотал настоящий бой, а улица полна была наших солдат и офицеров, и все спешили именно сюда, в последнее прибежище Гитлера. Через груды битого кирпича лез тучный генерал в сопровождении двух полковников. Иван поторопился отойти в сторону.

Присев на груду немецких ящиков из-под мин, Булгаков достал кисет, оторвал клок газеты и аккуратно насыпал в бумажный желобок три щепотки махорки. Сидел сперва настороженно, вертя головой: не выскочил бы неожиданно немец. Но вокруг были только свои, а стрельба в здании вскоре совсем смолкла.

Двое молодых автоматчиков приставили к стене лестницу и добрались до огромной хищной птицы со свастикой, распластавшейся над подъездом. Начали колотить прикладами по крыльям и по голове птицы, но снизу какой-то офицер крикнул им:

– Отставить! Не калечьте это чучело, мы его в музей отвезем!

Автоматчики засмеялись, а один из них дал длинную очередь по карнизу и по балкону, на котором лежал убитый эсэсовец. Стрелял просто так, от веселого озорства. А когда перестал, сделалось вдруг непривычно тихо.

«Неужели конец? – удивился Иван, глядя вдаль, где за клубами дыма вилось над высоким полуразбитым куполом рейхстага красное полотнище. – А ведь, ей-богу, конец! Как пить дать!»

– Братцы! – радостно закричал он. – Отстрадались мы, значит, братцы!

Его никто не слушал. Тогда Иван вскинул над головой автомат, притиснул пальцем спусковой крючок и единой очередью всадил весь диск в закопченное берлинское небо.

* * *

Машину пришлось оставить на берегу Шпрее, загнав ее на тротуар, впритирку к уцелевшей стене. Отсюда и до самого моста Мольтке стояли длинной чередой танки. Между ними горели костры – бойцы кипятили в котелках чай. Какой-то механик-водитель добывал в недрах машины консервные банки, свертки, бутылки и через люк подавал всю эту снедь своим товарищам.

В переулке штабелями лежали убитые немцы: их сложили аккуратно, один ряд вдоль, другой – поперек. Тянуло сладковатым трупным запахом.

Возле моста пришлось остановиться и ждать: шла пехота, тяжко грохая коваными солдатскими каблуками. Впереди несли знамя. За колонной катились повозки, а позади всех тряслась, окутанная паром, походная кухня, из поддувала сыпались на мостовую раскаленные угольки.

Прохор Севастьянович был доволен, что надел плащ без погон. Свободно чувствовал себя в праздничной толпе, стремившейся к рейхстагу. Никто не приветствовал его, не тянулся перед ним, не отвлекал внимания. Держа Ольгу под руку, он шел неторопливо, прокладывая дорогу в пестром и бурливом потоке людей. Тут были солдаты и офицеры разных родов войск, девушки-регулировщицы в белых парадных перчатках, недавние узники концлагерей в полосатой арестантской одежде. Мелькали бескозырки моряков. Группа женщин громко щебетала по-французски. Прошел высокий военный в польской конфедератке.

Черные, щербатые стены рейхстага были испещрены многочисленными надписями. Внизу не осталось свободных мест, поэтому люди забирались повыше, кто по деревянным штурмовым лесенкам, сохранившимся после боев, кто по карнизам. Старший сержант в обгорелом ватнике свесился из окна и писал, макая кисть в ведро с краской. Но писать ему было неудобно, он видел буквы вверх ногами, они получались кривыми и непропорциональными. Капли краски падали на тех, кто толпился внизу. Люди ругались беззлобно и не скупились на советы, как лучше писать-малевать.

Прохор Севастьянович раздобыл ножевой штык с затупленным острием, поставил один на другой два ящика из-под снарядов, старательно выцарапал на стене: «Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет!» А ниже поставил две фамилии – Ольгину и свою.

Спрыгнул с ящиков, спросил горделиво, поглядывая на свою работу:

– Ну, как?

– Хорошо! Просто замечательно, – ответила Ольга, но в голосе ее Прохор Севастьянович уловил какую-то рассеянность, она пристально осматривала стены, будто искала что-то.

Порошина окликнул старый знакомый – полковник из политотдела армии. От полковника попахивало коньяком, глаза у него весело искрились, а в запасе оказалось столько новостей, что Прохор Севастьянович минут десять не мог избавиться от него. Краем глаза Порошин видел, как Ольга царапает что-то на колонне, но издалека не мог прочитать. А когда подошел, Ольга уже бросила штык, стояла взволнованная и побледневшая. На уровне ее плеч были врезаны в камень неровные буквы; «От Москвы – до Берлина! Булгаков. Дьяконский».

Женщина пристально и даже с каким-то вызовом смотрела в глаза Порошина. А он вдруг понял: от того, что он сейчас скажет, будет зависеть очень многое в дальнейшей жизни его самого, в жизни Ольги. И он сказал то, что думал:

– Да, ты права. С этого нужно начинать, когда речь идет о Победе.

Он хотел еще спросить, кого она имеет в виду под фамилией «Дьяконский», брата или отца? Но не стал спрашивать. Не все ли равно? В конце концов оба они имели на это право. В чем бы ни обвиняли комдива Дьяконского, но танковые корпуса и танковые армии, штурмовавшие фашистскую столицу, были созданы по тем принципам, которые когда-то разработал и отстаивал он.

Прохор Севастьянович взял Ольгу за локоть и бережно повел мимо воронок, мимо разбитых пушек к Бранденбургским воротам. С низкого неба сыпал мелкий и теплый дождик. Тускло поблескивала брусчатка, слезились разбросанные повсюду куски брони, груды железа, желтые снарядные гильзы. На газонах, кутаясь в шинели, в одеяла, сидели и стояли немецкие солдаты: обросшие щетиной фольксштурмисты и мальчишки из гитлерюгенда. Такие же солдаты под присмотром конвоиров ходили по площади; стаскивали в воронки убитых, заваливали трупы кирпичами и присыпали землей.

– Надеюсь, это последнее кладбище, – сказал Прохор Севастьянович, торопясь увести Ольгу подальше от печального зрелища.. Они повернули вправо, в аллеи Тиргартена, изрытого траншеями, зияющего черными язвами взорванных дотов. Деревья в парке были поломаны, покалечены, повсюду торчали расщепленные пни.

На окраине парка разместилась кавалерийская часть, лошади были привязаны к длиной коновязи. Играл баян, толпились бойцы, кто-то дробно отбивал в кругу плясовую. А в глубине парка еще звучали отдельные выстрелы. Время от времени раздавался грохот и гул: это рушились где-то кирпичные стены. На западе клубился черный дым, появлялись над крышами языки пламени, багрово подсвечивая снизу быстро бегущие облака.

Они остановились возле опрокинутой скамейки, на газоне, случайно не задетом войной. Здесь робко высунули острые кончики бледно-зеленые травинки. На кустах набухли и уже начали лопаться почки. После тяжелого смрадного воздуха, дыма, гари и трупного запаха приятно было вдыхать сырую теплую свежесть земли, рождающей новую жизнь.

* * *

8 мая 1945 года в освобожденном Берлине представитель германского главного командования фельдмаршал Кейтель подписал акт о безоговорочной капитуляции.

Юридически война закончилась, но на многих участках еще продолжались крупные операции. Вновь и вновь вспыхивали жестокие бои. Особенно напряженным оставалось положение в Чехословакии, куда отступили главные силы группы армий «Центр» и группы армий «Австрия». Генерал-фельдмаршал Шернер объединил там под своим командованием около миллиона солдат и офицеров, 10 тысяч орудий и более 2 тысяч танков. Вся эта масса войск и техники медленно отходила на запад: она имела приказ сопротивляться до последней возможности и сложить оружие только перед американцами.

И вот в те дни, когда часы истории уже начали отсчитывать мирное время, советское командование вынуждено было провести еще одну операцию, огромную по масштабам и стремительную по выполнению. Пока 4-й Украинский фронт упорно теснил противника, отвлекая его внимание, танковые и общевойсковые армии 1-го Украинского фронта совершили бросок от Берлина к Праге. А с юго-востока туда же пробились гвардейские дивизии 2-го Украинского.

Быстро продвигаясь вперед через боевые порядки противника, советский 25-й танковый корпус встретился с союзниками-американцами, вклинился в их расположение, а потом развернулся фронтом на восток, чтобы не допустить перехода фашистских дивизий в американскую зону.

11 мая, поняв, что положение стало безвыходным, немцы начали сдаваться. Но оружие складывали далеко не все. Колонны танков и автомашин, офицеры, подразделения эсэсовцев двигались по проселочным дорогам, по лесным тропам, стремясь ускользнуть на запад.

Батальон гвардии капитана Дьяконского получил приказ переправиться через Влтаву и произвести разведку в направлении населенного пункта Бржезнице. Стрелки, пулеметчики и минометчики заняли места в кузовах автомашин. В голове колонны шла рота танков, а в хвосте Виктор оставил батарею противотанковых пушек и две самоходки, на тот случай, если противник нажмет с тыла.

За последнюю неделю бойцы несколько расслабились. Случались, конечно, кровавые стычки с фашистами, но ведь это было делом обычным. Зато какая весна разливалась вокруг! Теплая, пахучая, с ярким солнцем, с яркими нарядами девушек, с радостными толпами людей, встречавших солдат в каждой деревне, в каждом поселке. Не было, наверно, такого бойца в батальоне, которому не достался бы букет цветов и добрая дюжина поцелуев. Словаки и чехи встречали их, как родных, как долгожданных гостей. Прямо на улицу, под цветущие деревья, выносили столы с вином и пивом, уводили советских бойцов на квартиры помыться и отдохнуть после трудной дороги. А если не останавливаясь, по своим боевым делам пробивалась через людское море воинская часть, то жители пожимали солдатам руки, совали сигареты, зажигалки, самодельные красные флажки. В деревнях выбегали к дороге крестьянки, торопливо шли рядом с колонной, на ходу потчуя бойцов вареными яичками, молоком и сметаной.

Дьяконский нарочно не делал длительных остановок в населенных пунктах, чтобы солдаты на настраивались на мирный домашний лад. Для ночлега выбирал большие постройки, стоящие особняком, на отлете.

За рекой Влтавой начались перелески, потом потянулись большие лесные массивы с прогалинами полей и лугов. И чем дальше продвигался батальон, тем больше встречалось немцев. Фашисты почти не сопротивлялись. Прикрываясь пулеметным и винтовочным огнем, исчезали, будто растворялись в лесах, бросая на дорогах пушки и даже танки, оставшиеся либо без горючего, либо без снарядов. За три часа батальон взял и отправил назад, к Влтаве, почти шестьсот пленных. Трудно было представить, сколько же немцев скрывается в этих лесах!

Над колонной батальона все чаще появлялись разведывательные самолеты с американскими опознавательными знаками. Они снижались до бреющего полета, проносились от головы до хвоста колонны и обратно. По тому, как уверенно и даже нагло вели себя летчики, Виктор понял: он находится либо в американской зоне, либо возле самой границы ее.

С невысокого пригорка открывался вид на просторное, почти овальное поле, в центре которого под прямым углом, словно нити в прицеле, пересекались две дороги. На одной стоял Дьяконский, а по другой катились тяжелые немецкие машины, обгоняя растянувшийся через всю поляну конный обоз. Виктор вскочил на танк, показал командиру:

– Перекресток видишь? Закупорим его. Остальные танки направляй правее, пусть прищемят хвост, который мы отрубим!

«Тридцатьчетверка» пошла полным ходом, с разгона опрокинула крытую спецмашину с двумя антеннами и как вкопанная встала на перекрестке, поводя стволом пушки. Из подкативших следом грузовиков выпрыгивали автоматчики.

Та часть колонны, которая не успела миновать перекресток, замерла на дороге, над некоторыми машинами сразу появились белые флаги. Несколько повозок попыталось свернуть к лесу, но очереди автоматчиков заставили их вернуться. Зато те машины, которые успели ускользнуть, быстро скрылись за поворотом. Танки бросились было вдогонку, но с опушки грянули орудийные выстрелы, и головная «тридцатьчетверка» запнулась, потеряв гусеницу.

Виктор спрыгнул с брони, пошел вдоль вражеской колонны. Немецкие водители и солдаты без команды привычно выстраивались возле крыльев автомашин и провожали Дьяконского поворотом головы. Чувствовалась выучка. Да и солдаты были не из дряхлых «тотальников», а такие, каких Виктор не видел у противника уже давно. Все рослые, с гладкими рожами, в серой походной форме. Каски пристегнуты к поясным ремням, на рукавах эмблема: белый флаг, перекрещенный голубыми линиями, и какие-то, вышитые золотом, буквы. Сперва Дьяконский не обратил на них внимания. Мало ли каких эмблем навыдумывают фашисты! Он быстро пошел туда, где сбились толпой автоматчики. Солдаты пропустили его, и Виктор увидел, как молодой, гибкий в талии мальчишка-боец лупит по мясистым щекам рослого немца, а тот пятится к своей машине, улыбаясь растерянно и сконфуженно.

– Я тебе покажу «товарищ»! – выкрикивал автоматчик. – Гнида ты! Сволочь! Предатель!

– Отставить! – резко скомандовал Дьяконский. – Что это за самосуд? О пленных руки не пачкают!

– Товарищ капитан, это же не пленный! – бросился к Виктору автоматчик. – Товарищ капитан, это не немцы! Это ведь власовцы!

Дьяконского даже в жар бросило: как же он не разглядел сразу! На эмблемах вышиты буквы РОА – русская освободительная армия! Автоматчик прав, эти хуже, чем немцы! Бывшие полицейские, перебежчики, получившие синий билет – символ благонадежности, или просто жалкие души, не выдержавшие лагерной голодовки, согласившиеся служить немцам!

Он сразу подумал об ушедшей колонне – надо догнать ее! Бегло опросил двух власовских офицеров. Да, действительно, это были тыловые подразделения 1-й дивизии из армии генерала Власова. Дивизия только что прошла на запад. В ней около 9 тысяч человек. Впереди идут танки, затем штабы, следом пехотные части и тыловые службы. Торопятся в американскую зону: это совсем близко, километров двадцать пять или тридцать. О появлении советских войск им никто не сообщал.

Виктор бросился к танку, на ходу отдавая приказания. Первой роте остаться на месте, стеречь власовцев и задерживать всех, кто появится на дороге. Остальные роты – по машинам!

Командир танка помог ему связаться по радио со штабом полка. Дьяконский доложил о случившемся и о своем решении догнать вражескую колонну. Потом приказал механику-водителю:

– Ну, выжимай полный газ!

– Двигатель старый!

– Жми, пока не развалится!

Как ни старались танкисты, но сравняться в скорости с автомашинами им было не под силу. Они только тормозили движение. Виктор велел им следовать самостоятельно и перебрался в головной грузовик.

Через полчаса на лесной дороге батальон попал под сильный обстрел. Пулеметная очередь дважды хлестнула по первой машине, по плотно набившимся в кузов бойцам. Виктор вывалился из кабины на землю, провел рукой по щеке и порезал пальцы об острые кусочки стекла, впившиеся в кожу. Пулеметы продолжали хлестать из глубины леса, Дьяконский крикнул командиру третьей роты, чтобы он обходил справа, а сам собрал вокруг себя бойцов и перебежками, укрываясь среди деревьев, повел их на сближение с противником.

Стрельба вдруг начала быстро ослабевать и вскоре прекратилась совсем. На дороге и в лесу появились советские автоматчики. Оказалось – к месту боя подошел мотострелковый батальон из 25-го танкового корпуса. Веселый крепыш лейтенант с рассеченной бровью угостил Дьяконского крепким холодным кофе из термоса и сказал, что тут не то что ездить – ходить опасно. Половина власовской дивизии рассыпалась по лесам вперемешку с немцами, выловить их невозможно, так как у наших мало сил, а американцы в это дело не суются.

И еще лейтенант рассказал Виктору, что совсем недавно на этой же дороге был пойман сам Власов. Его обнаружили в машине с двумя женщинами. Продажного генерала выхватили прямо из-под носа у охраны и увезли в штаб корпуса. А вот колонна танков, с которой двигались власовские прихлебатели и всякие кандидаты в правители, – эта колонна успела уйти.

Километрах в пяти от того места, где они разговаривали, находился американский пост. Лейтенант уже побывал там, попробовал заокеанских сигарет и жевательной резинки. По его словам получалось, что американцы – ребята ничего, любят почесать языки, промочить глотку, только ни бельмеса не понимают по-русски. Поглядеть на них любопытно: не каждый день встречаешь союзников!

Виктор колебался. Зачем он поедет к американцам без переводчика, да еще в таком виде, с окровавленной щекой, запыленный, в нечищеных сапогах.

Он вдруг понял, что просто ищет предлог, чтобы не ехать…

– Хорошо, лейтенант, – подавив вздох, строго сказал Дьяконский. – Выдели мне сержанта, который бывал там. Пошлю туда командира роты, пусть убедится на месте.

– Да поезжай сам! – подмигнул лейтенант. – Не пожалеешь, точно тебе говорю!

– Нет, я должен остаться, – ответил Виктор и, чтобы прекратить этот разговор, подозвал санинструктора, ожидавшего в стороне. Надо было вытащить осколки стекла и наложить повязку.

* * *

Когда из леса появились зеленые советские автомашины, Пашка на несколько секунд оторопел: ну, теперь все, аллее капут! Вцепившись в борт бронетранспортера, он смотрел, как разделившись на две группы, приближаются русские танки, как вспыхивают над ними дымки выстрелов. А потом вся эта панорама в один миг отодвинулась в сторону и скрылась за частоколом деревьев. Ракохруст даже не сразу сообразил, что бронетранспортер въехал в лес и что опасность осталась позади.

Он готов был встретиться с кем угодно, хоть с американцами, хоть с крокодилами, хоть с самим чертом, только бы не попасть в руки соотечественников! Не для того он хитрил и приспосабливался все эти годы, чтобы в конце концов стать перед строем в одном нижнем белье… Нет уж, дудки! Он давно подумывал о новых хозяевах, которые побогаче.

Он сказал пулеметчику: без разговоров бей любого, кто встанет поперек пути, русский или немец – не имеет значения! Сам сел рядом с водителем и приказал гнать бронетранспортер как можно скорей. Они проехали мимо опрокинутых легковых машин, прорвались сквозь цепочку советских солдат, прочесывавших лес, пулеметным огнем разогнали большую группу немцев, кинувшихся было к ним.

Ракохруст смотрел то на карту, то на дорогу, показывал водителю, куда свернуть. По его расчетам, американцы были совсем близко, но впереди раздавалась стрельба, и он отыскал длинную прямую просеку, уводившую в сторону от дорог.

Во второй половине дня, когда кончилось горючее, они бросили транспортер и пошли пешком. Пашка и трое младших командиров, знакомых еще по Осинторфу, все перебежчики, все участвовали в карательной экспедиции – путь на родину для них был закрыт. Они давно уже сговорились держаться вместе и при первой возможности переметнуться на запад, как это сделали ребята из 2-й и 3-й дивизий РОА, которые были посланы воевать в Италию. И вот такая возможность пришла. Первая и последняя.

Они шли, словно в разведку. Где перебежками, где ползком осторожно приближались к домам. И только когда острые глаза Ракохруста различили полосатый американский флаг, развевавшийся на высоком шпиле, они поднялись на ноги и пошли открыто, подняв носовой платок, привязанный к хворостинке.

Возле мостика стояли трое в легких куртках, в отглаженных брюках, заправленных то ли в ботинки, то ли в сапоги с очень низкими голенищами. Каски их были покрыты маскировочной сеткой. Двое, с автоматами, громко разговаривали и смеялись. Лица у них были розовые, холеные, одежда чистенькая. Третий, с пистолетом и с нашивками на погонах, прислонился к стене будки и скучал, размеренно двигая челюстями.

Они встретили Ракохруста и его приятелей с полным равнодушием. Молодой длинноносый солдат, продолжая разговаривать, показал рукой на груду сваленного оружия. Пашка понял, бросил туда автомат, положил гранаты, но пистолет, спрятанный под френчем, оставил себе.

Тот же молодой солдат показал им на кирпичное, казарменного типа, здание. Они направились было туда, но их окликнул американец с нашивками, скучавший возле будки. Внимание его привлекли эмблемы на рукавах. Он пристально оглядел всех четверых, протянул через окно руку и достал трубку полевого телефона. Пашка чувствовал, как от волнения у него похолодел затылок и шевельнулись уши. Что-то будет?! Ведь не отправят же их обратно!

Американец положил трубку, поправил кобуру на ремне и жестом предложил следовать за собой. Он повел их не в казарму, а в двухэтажный особняк, к которому с разных сторон тянулись телефонные провода. Возле особняка стояло несколько легковых машин и расхаживал часовой. Он громко насвистывал, какой-то железкой отбивал ритм по стволу автомата, и Пашка очень удивился такой вольности.

В комнате первого этажа, куда проводил их американец, было душно и накурено, валялись газеты и какие-то папки с бумагами. Ракохруст выглянул в дверь и опять удивился: никто их не охранял, они могли сидеть здесь, могли уйти через сад.

– Свободно живут, – нервно засмеялся один из приятелей Пашки.

– Демократия, – уважительно произнес другой. – У них всяк сам по себе.

– Точно, – сказал третий, – хоть пляши, хоть подыхай – дело твое.

Ракохруст промолчал. В школе он учился неважно, по географии тянул на тройку и про Америку знал только, что находится она за океаном и что там много миллионеров.

Сидели они в комнате долго, до самого вечера, и Пашка уже решил было, что про них забыли. Но часов в семь появился тот же самый американец и опять пригласил жестом следовать за собой. Они решили, что теперь начнется допрос, но американец удивил их: привел в столовую, где на длинных деревянных столах стояли тарелки и большие эмалированные миски. В эти тарелки повар налил им жидкого, но пахучего бульона, а в миски наворотил картофельного пюре с мясом. Американец показал, что надо взять с подноса белых сухариков и посыпать в бульон.

На столе красовались несколько графинов с прозрачной жидкостью. Пашка подивился такой щедрости, плеснул было в стакан, хотел выпить, но в графине оказалась вода.

Все четверо давно уж перебивались с консервов на колбасу и теперь жадно набросились на горячую пищу. А когда поужинали, когда американец дал им пачку сигарет и они закурили, жизнь снова показалась Пашке приятной и многообещающей.

Голова у него варит как надо, это теперь доказанный факт. Сколько человек загнулись в этой войне, пошли на откорм червям?! Может, десять миллионов, может, двадцать, а может, и больше. А вот он, Павел Ракохруст, жив-здоров, поглаживает свое сытое брюхо, курит сладкую заграничную сигарету и без особых волнений взирает на свое будущее. Капиталисты – народ расчетливый, задаром шага не сделают. А раз кормят его и снабжают куревом, значит, он нужен им, значит, найдется для него подходящее дело. Он не брезгливый, для начала может взяться за любую работу, лишь бы побольше платили!

* * *

Над морем полз туман, обтекая надстройки корабля, струясь между ними. Не было видно ни транспортов, ни десантных судов, ни катеров, только слева угадывалось темное расплывчатое пятно – в ста метрах от сторожевика неотступно держался тральщик.

Славка высовывал из рубки голову, хватал ртом холодный сырой воздух и поскорей захлопывал тяжелую дверь: ни на минуту нельзя было отрываться от экрана радиолокатора. Небольшой, размером с тарелку, он резко светился в темноте; на зеленом мерцающем поле от края до края протянулась ломаная полоса пляшущих импульсов, то маленьких, то высоких и острых.

В тесной рубке душно. После двенадцати часов непрерывной вахты болели и слезились глаза. Раздражающе ныло плечо. Славка все время вращал правой рукой рычажок, соединенный тросом с антенной кругового обзора, установленной на мачте. Левой нужно было подстраивать станцию, добиваться четкого изображения. А корабль качало и бросало на волнах, и Славке не хватало третьей руки, чтобы держаться. Он набил несколько синяков и чуть не потерял сознание, ударившись виском о металлический угол трансляционного узла. Морщась от боли, Славка утешал себя тем, что все эти толчки и удары прогоняют сонливость. А то ведь того гляди задремлешь в тепле, убаюканный ровным гудением аппаратуры. Качка действовала на него своеобразно – вгоняла в сон.

Перед выходом в море в рубку к старшине 2-й статьи Булгакову явился сам командир корабля. Сел на вращающийся стул, пощупал взглядом выпуклый экран станции, приборы, хитросплетения проводов, сказал:

– Ну, старшина, в море кисель с молоком. Буду надеяться на твой агрегат. Не подкачает он у тебя?

– Нет, – твердо сказал Булгаков. – У меня все в полном порядке.

Командир ушел на мостик успокоенный.

Станцию свою Славка знал до последнего винтика, все капризы ее были ему известны. Год назад, вместе с заводскими специалистами, он сам монтировал аппаратуру, сам подержал в руках каждую деталь, каждую лампу.

Радиолокационные установки начали появляться на кораблях совсем недавно, были они сложные, ломкие, а ребята при них состояли молодые и без всякого опыта. Вполне понятно, что многие командиры относились к новому делу довольно скептически и по старой привычке больше доверяли глазам сигнальщиков. Первое время командир сторожевика просто забывал, что на корабле есть радиолокация. Славке приходилось напоминать ему, спрашивать, нужно ли открывать вахту.

Без сигнальщиков, конечно, не обойдешься. Они нужны для связи, для наблюдения на близком расстоянии. Но куда годятся глаза сигнальщиков ночью, в густом тумане? Разве смогут они определить, кто и откуда приближается к кораблю, где находятся встречные суда, где берег? Славка вообще удивлялся, как это ходили и ходят корабли без радиолокации, не сталкиваются и не налетают на сушу. Наверно потому, что море очень просторное, а моряки руководствуются не только расчетами, цифрами, но и какой-то особой интуицией.

Однако новое мало-помалу пробило себе дорогу. За год командир сторожевика понял преимущества радиолокации. И вот теперь в боевом походе старшина 2-й статьи Булгаков стал одной из главных фигур на своем корабле. Все моряки сторожевика, от командира до юнги, видели только ночное море да густой, вязкий туман, который, казалось, не пробьешь даже орудием главного калибра. А вот Славка видел корабли своего конвоя, докладывал командиру угол и дистанцию до них, следил за ними, чтобы не допустить столкновения. Но главным было не это. Он, морщась от боли в плече, вращал и вращал штурвал антенны кругового обзора, обшаривая горизонт: не появятся ли в пределах действия станции вражеские корабли или самолеты?!

Морской бой скоротечен. В море не спрячешься, не укроешься. Кто раньше заметил противника, кто обрушил первые залпы, тот, как правило, победитель. Славка прекрасно понимал, какая ответственность легла сейчас на него. Он мог бы передохнуть часок-друтой, посадив на вахту своего подчиненного, матроса-ровесника, кончившего те же курсы, что и он сам. Но у матроса была какая-то замедленная реакция, он способен битых полчаса смотреть на всплески импульсов и гадать, что это: помехи или судно? Славка не мог со спокойной душой отлучиться из рубки. Оставлял за себя матроса лишь на несколько минут, чтобы сбегать в гальюн.

Славка совсем выбился из сил. В глазах была такая резь, что он больше моргал, чем смотрел на экран. Правую руку поднимал со стоном. А тут раздался свист в переговорной трубке, Славка вынул пробку: «Слушаю!» – и приложил ухо. Командир дал новое распоряжение: искать вход в бухту. Корабли никак не могут обнаружить узкое горло, торпедные катера, посланные к берегу, вернулись ни с чем. В этом тумане, в незнакомом месте сам черт ногу сломит. «Ищи, Булгаков! Внимательно поищи!» – попросил командир.

Славка медленно погнал антенну, прощупывая горизонт на предельном расстоянии, и почти сразу обнаружил разрыв в береговой полосе. Он еще раньше заметил, как мелькают, словно уходят вдаль импульсы, но думал, что в том месте просто понижение берега. Он сообщил на мостик направление и расстояние. Командир даже засомневался: очень уж быстро и просто сделал Булгаков то, над чем вот уж час ломали головы штурманы, чем безуспешно занимались четыре катера. Командир прогрохотал сапогами по железным ступенькам трапа, влез в рубку с картой в руке и опять уселся на стул, расстегнув реглан. От него веяло таким сырым холодом, что Славка поежился.

Командир посмотрел на градуировку, на цифры, обозначавшие дистанцию, провел карандашом линию и заторопился на мостик, чтобы скорей донести флагману: вход в бухту обнаружен.

К вражескому берегу устремились десантные суда, катера и тральщики. Сторожевой корабль шел последним, прикрывая десант с моря. Когда миновали крутой мыс, туман начал редеть. С обоих бортов надвигались высокие берега, и тут уж радиолокация потеряла свою силу. К тому же за восемнадцать часов непрерывной работы аппаратура настолько перегрелась, что того гляди могла выйти из строя. Славка попросил разрешения закрыть вахту, но командир, видимо, настолько уверовал в пользу локации, что не дал согласия. Булгакову пришлось идти на мостик и убеждать капитан-лейтенанта.

Славка очень устал. Он думал, что стоит ему броситься на койку, как сразу заснет. Однако посидел минут десять с закрытыми глазами, выкурил две самокрутки и сразу вскочил, едва раздались выстрелы. Выбежал на палубу и застыл, вцепившись в шлюпбалку: такая необычная картина открылась перед глазами.

Заметно светлело. Корабль медленно шел по лаково-черной воде, которая дымилась и парила, будто перед кипением. Справа виднелся темный берег с густыми округлыми купами невысоких деревьев. Впереди угадывался громоздкий массив горы, а возле ее подножья переплетались в воздухе яркие, разноцветные, сказочно красивые трассы. Особенно удивительный след оставляли снаряды скорострельной автоматической пушки. Оранжевые шары летели сквозь туман цепочками по пять штук. Потом интервал – и еще пять шаров уносились вдаль, догоняя друг друга и умирая со вспышкой пламени где-то на склоне сопки.

Японцы, вероятно, совершенно не ожидали, что десант появится в глубине их обороны, на острове, далеком от советских баз. Поэтому первый отряд морских пехотинцев высадился почти без потерь. Нагруженные оружием матросы прыгали в воду и шли к берегу, неся над головой автоматы и ручные пулеметы.

Зато второй отряд высаживался с десантных барж, когда бой гремел уже во всю силу. Били несколько японских орудий, гулко раскатывались, залпы корабельной артиллерии, торопливо, захлебываясь, тарабанили пулеметы.

Десантники находились в воде и на открытых палубах. А японцы – в укрытиях среди густой зелени на склонах сопок. Подавить их огонь не было никакой возможности. Только добраться, доползти, схватиться лицом к лицу, выковырнуть из глубоких траншей, из дзотов.

Сторожевой корабль содрогался от залпов. Малокалиберные японские снаряды рвались поблизости, взметывая белые водяные фонтаны. Осколки стучали по борту. Надо было бы уйти в рубку. От прямого попадания там не укроешься, но от осколков и пуль спасешься. Однако Славка был так захвачен картиной высадки, что только отмахивался от своего помощника – матроса, когда тот тянул его в защищенное место.

Он смотрел, как приблизилась к берегу десантная баржа, как откинулся, шлепнув о воду, ее широкий нос, как появились из чрева баржи первые десантники. Над водой замелькали бескозырки, каски, поднятые руки с оружием. Матросы шли к берегу, грудью рассекая темную, застывшую поверхность залива. Над их головами переплетались трассы автоматических пушек и эрликонов. А с берега навстречу матросам ударили японские пулеметы, вода сразу забурлила, запенилась.

По сопке били все корабли, там сверкал огонь взрывов, летели вырванные с корнями деревья, громадные камни катились по склонам. Стрельба была такой плотной, что казалось, будто сопка охвачена пламенем, что там горит кустарник и даже сама земля. Но японские пулеметы продолжали хлестать свинцом по десантникам, и матросы исчезали, скрывались в черной пучине, вода смыкалась над ними, не оставляя следа, покачивая бескозырки в тех местах, где только что были люди…

Тонули и убитые, и раненые, но те, кто еще уцелел, бежали вперед, поднимая каскады брызг. Матросам нельзя было ни лечь, ни повернуть назад. С баржи их прыгнуло человек сто, но лишь половина добралась до суши. Они вылезли на песок, залегли в редком кустарнике. Издали трудно было понять, кто там живой, а кто уже мертвый. С другой баржи прыгала новая группа десантников. По ней тоже хлестали японские пулеметы, но меньше. Некоторым заткнули глотку снаряды, других отвлекли на себя высадившиеся матросы.

На рострах сторожевика готовили к спуску шлюпку. Радисты-корректировщики стояли на шкафуте, горбясь под тяжестью металлических упаковок с рацией и аккумуляторами.

– В распадок правьте! – крикнул Славка старшине шлюпки. – В распадке японцев нет, я давно смотрю!

– Куда? – не разобрал старшина.

– В распадок, говорю, глухая тетеря! Товарищ капитан-лейтенант, разрешите мне с корректировщиками? – обратился Славка к спускавшемуся с мостика командиру. – Я место для высадки присмотрел!

– Да ты что! – командир даже побелел от негодования. – Мы может, через час в море уйдем! Вахту кто нести будет?! – Всмотревшись в лицо Булгакова, увидев его красные, опухшие глаза, командир добавил помягче: – Спи, старшина, пока время есть. В море не отдохнешь. Понадобится, будешь сутки сидеть, понятно?!

– Есть, товарищ капитан-лейтенант, – ответил Славка и, чтобы не попадаться больше начальству, ушел в рубку. Сидел там со своим подчиненным, глядя в открытую дверь на задымленный берег, на взрывы, красным огнем плескавшие по черному склону. Бой передвинулся выше и левей, начал уходить за сопку. Над водой гулко раскатывались орудийные выстрелы. С мостика слышались команды артиллерийского офицера. Потом кто-то, громко закричал, что появились японские танки и что десантники просят поддержки.

– Ух, ты! – испугался матрос. – Не спихнут они наших?

Славка опять выглянул в дверь. На воде все так же покачивались десятки бескозырок, на песке пляжа, у самой кромки прибоя, черным валом лежали тела погибших. К берегу шли несколько шлюпок, а больше ничего нельзя было разобрать. Или горел лес, или дымовые шашки – во всяком случае, весь берег был теперь полностью скрыт дымом. Корабельные орудия постепенно замолкали. Зато слышней становилась беспорядочная стрельба, долетавшая с суши.

– Ох, продержались бы наши, пока второй эшелон придет! – снова сказал матрос.

– Не хнычь! – отрезал Славка. – У японцев, небось, паника в сто богов! До вечера не отчихаются!

– Спокойный ты, черт! – позавидовал матрос.

– А чего волноваться? Я давно понял, что всякий треп и переживания – пустое дело. Надо душевные силы расходовать с пользой. А если работы нет, то сиди покуривай да ожидай, когда сможешь сделать что-либо для товарищей или для себя! Усвой эту формулу—и жить тебе легче станет. И другим от тебя больше пользы. Дошло? Ну и ладно. Сиди тут, а чуть что, сразу командируйся за мной!

Славка спустился в кубрик, привычным движением сбросил с ног по-штормовому незашнурованные ботинки и упал на пробковый матрас. Заснул на лету, не успев даже коснуться щекой подушки.

* * *

Дивизия расформировывалась. Молодых солдат и сержантов отправляли в другие части, технику сдавали на склад. Офицеры получали новые назначения. Лишь немногие, из числа тех, кто постарше, увольнялись в запас.

Виктора вызвал к себе командир полка, вместе с которым Дьяконский прошел долгий путь от Украины до Чехословакии. Подполковник был еще молод, резковат с людьми и скуп на слова. Командир он хороший, но теплого слова от него не дождешься. А на этот раз подполковник принялся вдруг расспрашивать о самочувствии, вспомнил почему-то, что их обоих ранило в один и тот же день на Днестре, и даже улыбался натянуто и неумело: уголки его бескровных, синеватых губ опускались при этом вниз.

Виктор сразу понял – дело плохо. Стараясь не выдать волнение, сидел на стуле, ловя взглядом ускользающий взгляд подполковника. Правая нога начала вдруг как-то странно подергиваться, Виктор плотней притиснул к полу ступню.

– Ну что, Дьяконский, не надоела военная служба? – спросил командир, без надобности перекладывая бумаги.

– Нет, – твердо ответил Виктор. – Я уже говорил вам о своем желании остаться в кадрах.

– Не получается, капитан. Ничего не получается. Училище ты не кончал, произведен в военное время…

– Ну так что же? Оставляют же офицеров без училищ?

– Только в порядке исключения, при стопроцентном здоровье. А у тебя одиннадцать ранений. Все равно спишут по чистой, – вздохнул подполковник. – Помотаешься где-нибудь на нестроевой должности, и демобилизуют. Лучше уж от нас уезжай. Мы тебя знаем, проводим с почетом…

– Ясно, – встал Виктор. – Разрешите идти?

– Да, – ответил командир, протягивая руку, но Виктор не заметил ее, пошел к двери, сутулясь и прихрамывая. Подполковник смотрел вслед и вдруг смутно, словно сквозь дым, увидел комбата с пистолетом в руке, ведущего бойцов на вражий огонь, на колючую проволоку! И такая разница была между яростным, устремленным вперед офицером и этим человеком, что подполковнику захотелось остановить его, сказать что-то хорошее. Но он понимал: словами тут не поможешь.

Возле казармы Виктора ожидал старшина Гафиуллин. Сидел на низенькой скамеечке, напевая что-то тягучее, заунывное и раскачиваясь в такт своей песне. Посмотрел на Дьяконского и подвинулся, уступая место. Виктор опустился рядом, ощущая плечом жесткое, словно каменное, плечо Гафиуллина. Старшина попыхтел самокруткой, произнес негромко:

– В госпитале лежал, все думал, как дальше жить? Месяц думал, другой думал, третий думал – ничего не надумал. Или домой ехать, или службу служить? На курсы мне предлагают. Скажи ты, командыр. Как скажешь, так делать буду.

– Оставайся, – ответил Дьяконский. – Офицер из тебя получится. Но чтобы хороший офицер получился, учиться надо. Очень много нужно учиться. Если на это пороху хватит, тогда оставайся.

– Да, командыр. Привык я к армии. Самое место мое тут!

– А я не привык?! – сорвался вдруг Дьяконский и сразу умолк, устыдившись своей вспышки.

Гафиуллин долго молчал, опустив бритую голову. Потом повернул к Дьяконскому плоское свое лицо с узкими разрезами черных глаз, сказал взволнованно, с придыханием, словно запалившись от бега:

– Ты мне брат, командыр. Ты мне самый дорогой старший брат, командыр. Я к тебе прирос – не знаю, как без тебя. Ты поезжай, ищи, где жить будешь. А я за тобой следом поеду. Не надо мне никаких курсов, ничего не надо. Хорошо будет – вместе смеяться будем. Худо будет – вместе горевать будем.

– Оставь, старшина, – поморщился Виктор. – Не нужно мне жертв!

– Каких жертв? Ты зачем так говоришь, командыр! – в голосе Гафиуллина звенела обида. – Ты мне скажи: руку отдай! Я отдам и рад буду!

– Ну, ладно, ладно, – скупо заулыбался Дьяконский. – Я верю тебе, старшина. В дружбу твою верю. И вот честное слово: если будет мне очень трудно, обращусь только к тебе. Но ты оставайся, ты служи. Твое место здесь. И не возражай сейчас мне! Это последнее мое приказание!

* * *

Отпуск генерал-лейтенанту Порошину дали сразу на два месяца. Надо было устроить свои личные дела и хорошенько отдохнуть.

В Москве Прохор Севастьянович и Ольга прожили всего три дня. Сходили в Большой театр, побродили по Красной площади и по улице Горького. Прохор Севастьянович так трогательно заботился о жене, запрещая поднимать тяжести, так беспокоился, если вдруг у нее начиналось недомогание, что Ольге было и приятно, и смешно. «Вот теперь я понимаю, когда говорят: готов любимую женщину на руках носить», – сказал ей однажды Прохор Севастьянович.

До середины октября они собирались пробыть в Крыму, но прежде чем отправиться на Черное море, Порошин решил съездить в Брянск, разыскать могилу друга – Степана Степановича Ермакова. А Ольга должна была побывать в Одуеве. Провожая ее на вокзал, Прохор Севастьянович сказал твердо: «Сына возьми обязательно. Нельзя жить на два полюса. Душевного равновесия у тебя не будет, а значит, и у меня тоже».

За год Ольга отвыкла от Николки, смутно представляла его лицо, давно уже перестала плакать ночами от приступов тоски. Даже сама спохватывалась порой, что редко думает о сыне. Мысли ее были заняты той новой жизнью, которую носила теперь в себе.

К Одуеву подъезжала она в тихий первоосенний денек. Недавние дожди прибили пыль, очистили воздух, он стал прозрачным и светлым, горизонт словно раздвинулся. Массивы лесов, темневшие на самом краю окоема, придвинулись ближе, к ним тугой сверкающей струей убегала река, то скрываясь в непроглядных зарослях, то ослепительно вспыхивая на изгибах белым пламенем отраженного солнца.

Сам Одуев открылся вдруг разом: вырос над полями крутобокий холмик, весь кудрявый от зелени, с рыжими пятнами крыш и слюдяным блеском окон. Только кирпичная колокольня да заводская труба возвышались над разливом садов и деревьев, их первыми увидела Ольга издалека, и сразу защемило у нее сердце, рванулось из груди: дай волю – так и унеслось бы в обгон машины к деревянному дому под поникшими космами старых берез.

Шофер высадил ее на углу улицы, Ольга быстро пошла по тропинке. Бросила возле калитки чемодан, кинулась к мальчугану, игравшему на крыльце, обняла его так сильно и неожиданно, что он заплакал, а потом притих, удивленно слушая ее ласковый шепот, недоверчиво глядя на незнакомую тетю в зеленом платье, вдыхая резкий запах духов и бензина.

Николка протянул руку, хотел прикоснуться пальчиками к щеке Ольги, но вдруг отпрянул и спросил недоверчиво:

– Ты не тетя? Ты правда мама?

Он сильно подрос за год, стал очень похож на отца. Ольга радовалась, что еще там, в Германии, выбирала вещи побольше размером: ушить всегда легче. А тут и ушивать не понадобилось, впору пришлись Николке и костюмчики, и вязаный джемпер, и пальто.

Всех оделила Ольга подарками. Светловолосая голенастая Людмилка так обрадовалась, что целый день вертелась, примеряя обновки, возле трюмо. Антонина Николаевна поблагодарила за привезенные платья и плащ.

Марфе Ивановне вручила Ольга отрез. Бабка встала перед зеркалом, поднесла материал к груди и так молодецки повела плечами, что Ольга расхохоталась, а Антонина Николаевна закашляла, то ли от возмущения, то ли пытаясь подавить смех.

Каждую минутку Ольга старалась быть рядом с сыном. Гуляла с ним в саду, читала книжки, играла в мяч. Сама приготовила обед, сделала маленькую постирушку. Или отвыкла она от такого труда, или сказывалась беременность, но устала так, что не смогла даже уложить Николку, присела на кровать и заснула. Марфа Ивановна разбудила ее только за полночь, с лампой в руке проводила к умывальнику.

Утром, за чаем, Антонина Николаевна сказала строго и сухо:

– За ребенком приехала? Да, конечно, я тебя понимаю. Но и ты пойми нас. Пока ты в таком положении, мы не можем отдать тебе сына. Я тебя не осуждаю, не все способны хранить верность… Это дело твое. Но прежде чем взять к себе Николку, ты должна свить настоящее гнездо, обжиться с мужем, осесть на месте. Ты сейчас едешь в Крым. Потом в Москву. Мальчику может повредить смена климата. Да и вам не будет отдыха, ни тебе, ни твоему генералу.

– Хорошо, – ответила Ольга. – Пусть он пока останется. До ноября.

– Оля! – Антонина Николаевна прижала к груди руки, голос ее прозвучал умоляюще: – Оля! Не будь безжалостной! У тебя скоро появится ребенок. И еще будут дети, если захочешь. Но кто вернет мне Игоря? Частичку его я вижу в Николке. Не спеши отнимать у нас радость!

– Олюшка, – ласково позвала бабка, притулившаяся возле печки. – Я ведь помру без него, Олюшка. Он ведь на земле меня держит. Остальные-то и без меня обойтись могут!

* * *

Из дневника генерал-лейтенанта Порошина.

11 сентября 1945 г. Лесничество.

Могила Степаныча на перекрестке двух просек. Будто аллея ведет через березняк на возвышенность, к старому дубу. Тропинка усыпана опавшей листвой. Березы кругом под цвет лимона, осинник горит ярким огнем, а у дуба крона совсем еще зеленая, только на макушке чернеют мертвые ветви с коричневыми сухими листьями.

Мы пришли втроем. Лесничий Егор Дорофеевич, его приемный сын Ильюшка и я. Принесли лопату. Брагин хотел подсыпать и подровнять могильный холмик, но я сказал, что не надо. На могиле растет березка. Она уже вытянулась до колен. Пусть растет.

Договорились, что весной в изголовье установим плиту.

Спутники мои ушли, а я посидел со Степанычем, рассказал ему, где бывал и что видел.

Сидел и думал: все поправимо на этом свете, непоправима лишь смерть…

Да, места тут дикие и красивые. Лес без конца и края. Брагин говорит: партизанил здесь, знает каждую тропинку, не может уехать. И зачем ему уезжать? Живет вольготно, просторно. Новый пятистенный дом, дружная большая семья. Жена у него – царь-баба! Рослая, молчаливая, сильная. Все хозяйство везет на себе. Дочь Нюша качает в люльке маленького брагинского сынишку. Средний сын уехал в техникум, а Илья ходит за Брагиным, как ординарец. Понимают друг друга без слов: спаяли их партизанские годы сильней кровного родства.

Я рассказал хозяйке, что мы с Олей тоже ждем ребенка, и она очень обрадовалась. Зовет в гости на следующее лето. Говорит, что приехать лучше к августу, когда кончается комарье. Воздух, парное молоко, грибы, ягоды – лучший отдых. Думаю, что Оля согласится.

У Брагиных есть белка. Она совсем ручная. Квартирует в скворечнике, а в обед прибегает к общему столу. Забавная зверюшка. Ее можно держать в городе. Я договорился с Ильей. К следующей осени он приручит белку для нас, чтобы мы могли увезти с собой. Ведь маленькому будет интересно смотреть на нее.

Кажется, впервые в жизни я не думаю о делах службы и почти не вспоминаю войну. Радуюсь тишине, ярким краскам леса, чистому и прохладному воздуху. И весь наполнен каким-то приятным волнующим ожиданием. Впереди – Оля. А потом будет чудо: на свете появится еще один человек. Мой человек, мое продолжение! Что там ни говори, но быть отцом – важнее, чем быть генералом!

* * *

Ольга хорошо помнила довоенную Ялту: белые дворцы среди зелени, нарядные толпы на набережной, запах жареного мяса и лука, гудки чистеньких пароходов и голубое небо, прильнувшее вдали к синему морю. Суматошно, весело и шумно было тогда в курортном городе. А теперь дворцы лежали в руинах, набережная искорежена воронками, уцелевшие дома словно ослепли: у одних окна забиты фанерой, у других вмазаны вместо стекол бутылки и банки, хоть немного пропускавшие свет.

В военном санатории восстановили один корпус из пяти, было тесно, люди спали на топчанах в коридоре. Но Порошину дали отдельную угловую комнату с двумя широкими кроватями.

Вставали они рано и еще до завтрака успевали погулять в парке или сходить на рынок за фруктами. Прохор Севастьянович где-то вычитал, что для ребенка и матери очень полезен виноград. От яблок и от груш тоже вреда не бывает. Вот и носила Ольга с собой повсюду сумочку с фруктами. Но они ей быстро приелись, хотелось соленого, острого. Ольга тайком отдавала яблоки местным детишкам, а Порошин, довольный аппетитом жены, снова вел ее на шумный базар, где торговали не только фруктами, но и рыбой, и дельфиньим мясом. В очередях люди рассказывали, как вкусна, как питательна дельфинья печенка. Порошин договорился с сестрой в санатории, чтобы та купила.

Печенка не очень понравилась Ольге, она ела через силу, но не сказала об этом Прохору, чтобы не огорчить его.

Вечером они садились на большие камни у самой кромки воды, слушали шорох волн, ощущая на своих лицах теплое и влажное дыхание моря. Ольга была счастлива. Лишь иногда днем, при виде играющих на пляже ребятишек, ее охватывала тревога: а что там сейчас в Одуеве, как Николка? Здоров ли он, не забыл ли совсем свою маму? Там дожди, слякоть, ветер срывает желтую сырую листву…

В такие минуты она особенно приглядывалась к детям Николкиного возраста, смотрела, как они играют, жадно вслушивалась в их разговоры: ведь такие же интересы занимают и ее сына!

Однажды Ольга, загорая на пляже, увидела девочку лет трех: худенькую, подвижную и словно бы шоколадную от загара. Она барахталась в неглубокой заводи среди крупных камней, плескалась со своими сверстниками. Ее голос привлек внимание Ольги: посмотрела и не смогла отвести глаз – эта девочка чем-то неуловимо напоминала ей Матвея Горбушина.

«Чепуха! – поморщилась Ольга. – Я и Матвея-то не помню, даже лицо его представить себе не могу».

Она повернулась на другой бок, удобней устроилась на плече Прохора. Неясные воспоминания охватили ее, она будто слышала шум деревьев в ночном лесу… Звонкий, веселый голос девочки продолжал тревожить ее, даже в голосе чудились знакомые интонации.

Ольга села, поискала глазами. Девочка бежала по пляжу. Навстречу ей быстро шла высокая женщина, наверное, мать. Зеленая, армейского образца, юбка была коротка женщине, выше колен обнажала полные загорелые ноги. Воротник дешевой розовой кофточки расстегнут, черные, смолисто блестевшие волосы коротко пострижены.

Она подхватила девочку и, держа на левой руке, правой ловко натянула на нее трусики. Девочка болтала смуглыми ногами, что-то рассказывала матери. Смеясь, они пошли по пляжу. Ольга провожала их взглядом до тех пор, пока они не затерялись среди людей.

* * *

Почти каждый вечер в квартире Ермаковых собиралась компания. Настя Коноплева первой прибегала из института. Быстренько переодевалась, ставила на кухне большой чайник. Если была картошка или вермишель, начинала варить суп. Неля по дороге с завода заглядывала в магазин, выкупала хлеб и отоваривала продуктовые карточки. Евгения Константиновна выходила на кухню давать советы. Альфред кашлял в своей прокуренной комнате. Вернувшись из армии, он отдал хозяйкам все деньги и вещи и попросил, чтобы его не тревожили три месяца. За это время он должен восстановить в себе нормальное понимание жизни и обдумать будущее.

Альфред записался сразу в две библиотеки, ходил в них через день и читал запоем.

Ровно в девятнадцать ноль-ноль, как по расписанию, являлся Сергей Панов, учившийся теперь на втором курсе авиационного института. У Панова имелась крепкая родня где-то в подмосковной деревне, и он умел извлекать из этого выгоду: приносил то кусок сала, то сушеные грибы, однажды притащил в мешке живого петуха, все общество изрядно помучилось с ним: никто не умел отрубать голову и щипать перья.

Подполковник Бесстужев зашел как-то на знакомую квартиру, где бывал с Игорем, поговорил с Настей, познакомился с Альфредом и тоже зачастил на Бакунинскую: тут ему было веселей и интересней, чем в холостяцком общежитии академии.

В сырой сентябрьский вечер Юрий приехал раньше обычного, привез две бутылки вина, купленные в коммерческом магазине. Неля и Панов спорили в столовой о сверхзвуковых скоростях. Неля соглашалась, что ракеты – да. А самолеты звуковой барьер не преодолеют. Голос у нее был резкий, отвечала она раздраженно, и Юрий подумал: наверно, Неля останется в старых девах. Внешностью она не блещет, а ведь теперь так много молодых, красивых и незамужних… Кроме того, она слишком увлечена техникой. Сейчас она горячо доказывала Панову, что полета за звуковым барьером не выдержит человек.

– А это смотря под каким градусом! – весело подмигнул Сергей, увидев бутылки в руках Бесстужева.

– При чем тут градусы? – пожала плечами девушка. – Обычный горизонтальный полет…

– Ну, градусы – великое дело! Человек становится крепче металла! По себе знаю!

Неля посмотрела на бутылки и скривила губы.

– С тобой невозможно спорить, ты уходишь от серьезного разговора, – обидчиво проскрипела она.

«Старая дева! – снова подумал Бесстужев. – Не выпадет какая-нибудь случайность, так и останется синим чулком…»

Часа через полтора спор, подогретый вином, разгорелся с новой силой. На этот раз Панов и Неля, объединившись, нападали на Настю, которая утверждала, что детям в школе надо прежде всего прививать вкус к литературе, к искусству. Война сделала многих людей грубыми, черствыми. Поэтому сейчас особое внимание следует обратить на воспитание гуманизма, чуткости, заботливости. Надо побольше готовить учителей и врачей.

Она говорила, а Юрий, откинувшись, любовался ее лицом с трепетными ноздрями, с чуть раскосыми глазами. Ей очень шло черное платье с белым кружевным воротничком. Платье было скромным, строгим, и в то же время подчеркивало девичью стройность фигуры. Бесстужев заметил, что Альфред тоже не сводит с Насти добрых восторженных глаз. А Панов, подобравшись, словно перед прыжком, сердито покалывал Настю острыми глазками и говорил, что война двинула вперед инженерную, изобретательскую мысль. Наступает век техники. Человечество накопило достаточно знаний для того, чтобы заставить работать на себя машины и ту неисчерпаемую энергию, которая еще скрыта в природе. Техническая гонка, начавшаяся во время войны, будет продолжена. Поэтому следует резко увеличить и улучшить подготовку технических кадров.

Насте трудно было спорить с двоими. Она ответила, что человек рождается для того, чтобы жить, радоваться, наслаждаться природой и искусством, а вовсе не для того, чтобы стать придатком машин, мозгом каких-то там механических сооружений.

Все ждали, что скажет Альфред. Панов и Неля не сомневались, что он поддержит их. Ведь Альфред сам математик, перед войной работал над диссертацией по автоматизации производства, в армии изобрел портативное приспособление для артиллерийских расчетов. Его слово было бы веским.

Ермаков медлил. Большой, грузный, он повернулся так тяжело, что стул жалобно пискнул под ним. Протер носовым платком толстые стекла очков, правой рукой почесал заросший затылок и, устыдившись этого жеста, обвел всех взглядом, будто прося извинения. А когда заговорил, Юрий отметил резкий контраст между его доброй, неуклюжей внешностью и той твердостью, той убежденностью, которая звучала в его голосе.

– Я сейчас слушал вас и вспоминал зиму сорок первого года. Самую трудную для меня зиму, – сказал Альфред. – В поселке Пулково не сохранилось ни одного дома. Понимаете, ни одного. Только церковь торчала над снежной равниной да кое-где виднелись кирпичные руины. Тогда мне казалось, что я не дотяну до весны. Если не умру от голода, то замерзну. Но мы все-таки жили и стреляли, – он сделал паузу, чтобы передохнуть и прикурить папиросу. – И вот тогда, в подвале под руинами, бойцы нашли какую-то книжку. Ее разобрали по листочкам на самокрутки. Мне тоже досталась страничка. Я не знаю, кто автор, не могу вспомнить дословно текст, но там написано было приблизительно так: «Все недолговечно на земле. Ржавеет и исчезает железо. Трескаются и рассыпаются камни. В прах превращаются люди. Бессмертны только идеи и мысли, запечатленные в образах».

– Увлекательные рассуждения, – с улыбкой сказал Панов: он не мог понять, шутит Ермаков или говорит серьезно. – Только как же ты сам теперь? Ведь в кандидаты технических наук метишь!

– Я понимаю, мои слова звучат несколько парадоксально, – кивнул Панову Альфред. – Но для меня это не парадокс, а истина. Я не утратил ни грамма уважения к математике, считал и считаю ее наукой наук, большим достижением человеческого разума. И все-таки вполне возможно, что не вернусь больше ни к ней, ни к другим наукам, интересовавшим меня раньше. Если и вернусь, то не сейчас. Теперь, после этой войны, после Хиросимы и Нагасаки, нужно думать о том, чтобы такие трагедии больше не повторялись. Не только думать, но и бороться, звать людей к лучшему!

Он поднялся со стула, подошел к двери. Остановился, словно хотел сказать еще что-то, но только махнул рукой.

– Ерунда! – крикнул ему вслед Панов.

Дверь громко захлопнулась.

– Не повышай голоса, Сережа, – строго сказал Настя. – Альфред хочет сражаться против войны. А как именно – он и сам еще точно не знает.

– Будет писать стихи, – насмешливо произнесла Неля, собирая пустую посуду. – У него хватит чудачества, чтобы оставить аспирантуру и поступить в литературный институт. Кажется, есть и такой?..

– А в чем тут чудачество? – вырвалось у Бесстужева. Все повернулись к нему, и он продолжал негромким, хриплым от волнения голосом: – Каждый выбирает тот путь, который ему по душе. Я так понимаю: любого человека можно выучить и сделать из него настоящего инженера. А настоящего поэта не выучишь и не сделаешь. Для этого природный талант нужен. И если он есть, пускай Альфред развивает свои способности.

– Какого же черта он раньше своих задатков не замечал, – сказал Панов, пристально и грустно следя за Настей, снимавшей с вешалки пальто. – Ты за гением?

– За Альфредом. Разволновался он.

– Раньше мы многого не замечали в себе и в других, – продолжал Бесстужев, обращаясь к Панову, – теперь, после войны, люди начинают жить заново.

* * *

Поезд приближался к Туле. Поля сменились желто-багряными массивами лесов, потом надвинулся слева дымный горб Косой Горы, замелькали кирпичные заводские трубы, бараки, одноэтажные домики.

Виктор стоял в коридоре, прижавшись лбом к влажному стеклу, смотрел за окно и ничего не видел: весь устремлен был в себя. Считанные минуты оставались до того перевала, до того рубежа, который рассечет всю его жизнь, даст какое-то новое, неизвестное направление.

Трудны были оставшиеся за спиной годы. И все же во время войны Виктор чувствовал под ногами твердую почву, знал, что делать и как нужно делать. Его уважали, с ним считались. Но вот начался мирный ровный путь, и тут, на каком-то повороте, его словно бы столкнули с дороги на зыбкое болото, оно вздрагивало и покачивалось, как покачивался сейчас под ногами вагонный пол.

Дьяконский испытывал неуверенность и даже робость, какой не бывало с ним на войне. Он ушел в армию юношей, а возвращался взрослым, много пережившим человеком, но у него не было ни образования, ни специальности, ни своего угла. Только девушка, с которой не виделся четыре года, которая, конечно, очень изменилась за это время и еще неизвестно, как встретит его. Он решил: если почувствует, что хоть чуть-чуть стесняет Василису, хоть чуть-чуть в тягость ей, сразу же соберется и уедет. В конце концов, страна велика, найдется и для него место, где можно работать и учиться.

Соседи по купе, ребята-фронтовики, организовали «последний залп на дорожку», но Виктор пить отказался. Застегнул шинель, надел вещевой мешок и взял чемоданчик. Пробился к двери. Тут, держась за поручни, висели бойцы с котелками и флягами, готовые бежать за кипятком. Через их головы Виктор смотрел на перрон. Суетились люди. Бабы тащили мешки и деревянные чемоданы. Девушки с цветами столпились под часами. Семья, восседавшая на груде узлов. Солдаты, цыгане, усатый милиционер…

Василисы не было видно, и он сказал себе: а почему она обязательно должна прийти на вокзал, ведь у нее занятия… Пожалуй, надо оставить в камере хранения вещи, а то она сразу подумает, что явился к ней с постоем, и получится неудобно… Он так стиснул зубы, что сплющилась и сломалась в губах немецкая сигарета.

«Эх, и друзей никого не осталось… Только Юрий где-то в Москве. Можно его поискать…»

Он спрыгнул на перрон, прощально махнул попутчикам и не спеша пошел к вокзалу. Спросил у милиционера, где можно оставить вещи. Тот вытянулся по-военному, откозырял:

– Прямо и направо. Откуда, товарищ капитан? Не из Берлина будете?

– Нет, из Венгрии.

– А я из Германии. Месяц, как дома.

Дьяконский кивнул ему и отправился дальше. Возле часов чуть замедлил шаги. Девушки с цветами все еще стояли тут, смеясь и разговаривая.

Захотелось курить. Вытащив из кармана пачку, он щелчком выбросил сигарету, на ходу высек зажигалкой огонь и вдруг вздрогнул от тихого, неуверенного голоса:

– Витя, ты?!

* * *

Василиса снимала комнату на окраине города. Это даже была не комната, а пристроенный к дому сарайчик с одним окошком. Но догадливая хозяйка утеплила его, поставила печку-времянку и сдавала студентам. Раньше Василиса жила тут с подругой, но, когда пришла телеграмма от Виктора, подруга без лишних слов перебралась в соседний дом.

Дьяконскому новое пристанище показалось замечательным. Было чисто, уютно, на некрашеных досках пола лежала пестрая веселая дорожка. И очень хорошо пахло мятой.

А главное – они были вдвоем, никто не мешал им. Он сразу почувствовал себя здесь хозяином, говорил громко, раскладывал свои вещи, чувствуя, что это очень нравится Василисе. Она следила за ним восторженными глазами, подходила к нему и осторожно, стесняясь, трогала его руку, будто хотела убедиться, что все происходит наяву.

Посреди комнатки стоял маленький учительский столик под белой скатертью, и на нем уже была готова закуска: квашеная капуста и огурцы. Василиса сбегала куда-то, принесла сковородку с жареной картошкой и другую, поменьше, с жареными грибами. И даже маленький графинчик с отбитым краем переставила с подоконника.

– Вот без этого вполне можно было бы обойтись, – засмеялся Виктор. – Я не особый сторонник.

– Нельзя, – серьезно ответила она. – Так положено человека с войны встречать. Мне отец специально прислал.

И еще она поставила красивую четырехгранную баночку с американской колбасой, но не знала, как открыть ее. На банке была дата: «43 год». Виктор подумал: может быть, Василиса, сама оставаясь голодной, все это время хранила банку до встречи, для праздничного стола…

* * *

Время давно уже перевалило за полночь, а они все еще лежали без сна на узкой железной кровати, два самых близких человека, принесших друг другу свою любовь, верность и чистоту.

Виктору захотелось пить, она подала ему кружку. Склонилась над ним, высокая, гибкая, и он вдруг увидел на домотканом полотне ночной рубашки голубые васильки, такие знакомые ему, только чуть-чуть побледневшие, выцветшие. Эти васильки были на ее платье, когда он пошел с друзьями на базар и впервые встретился с девушкой.

Василиса засмеялась, услышав его вопрос.

– Я так и знала, что ты вспомнишь. Я сшила рубашку из того платья и хранила ее. От первой нашей встречи до первой ноченьки…

Они заговорили о будущем. Василиса заявила, что ему надо поехать на месяц в Стоялово, пожить там, отдохнуть, а потом думать об учебе. Или же сразу, не теряя времени, идти в институт: кое-где есть недобор и мужчин принимают охотно.

– Нет, – возразил Виктор. – Прежде всего мне нужно как-то укорениться на новом месте. Я начну работать. Надеюсь, в должности военрука мне не откажут. Сейчас у меня задача присмотреться, что к чему. В армии я не остался, а все другое мне пока безразлично. Я должен выбрать новую профессию. Может быть, займусь географией, может, стану геологом или хирургом. Специальность должна нравиться, правда?

Василиса ничего не сказала в ответ, и он тоже умолк, обняв ее, ощущая прилив спокойствия и уверенности. Их двое, они молоды, у них еще достаточно сил для учебы, для больших поисков.

Он чувствовал, как ласково, кончиками пальцев, гладит Василиса его кожу, как замирают ее пальцы, натыкаясь на многочисленные рубцы. Она разыскивала его шрамы: на ноге, на бедре, на груди, на шее и на лице.

– Родной ты мой! – всхлипнула девушка. – Сколько же боли тебе причинили! Места живого на тебе нет!

* * *

Иван Булгаков отмахал двадцать пять километров от станции до Одуева. Оно бы и ничего для солдата, да уж больно грязной была дорога. Иван порядком устал, хотел было отдохнуть часок у родни, проведать Марфу Ивановну, но сердце взяло свое: прямо с окраины города повернул на знакомый проселок, ведущий в Стоялово.

Пустынно и холодно было в мокрых полях, посвистывал ветер, срывая с деревьев погибший лист. Лишь кое-где виднелись бабы, копавшие картошку. При виде солдата они останавливались, провожали взглядами, переговариваясь меж собой: кому это, мол, повезло дождаться своего мужика?!

С дороги сошел Иван на тропу, чтобы по косогору, через колхозный сад, срезать угол к своему дому. За те годы, пока он не был в родных местах, яблони заметно подросли и одичали, не чувствовалось в саду ни заботливой руки, ни умелого ухода.

Через заросли крыжовника пробился Иван к картофельным делянкам и тут, совсем рядом, увидел свою Алену. Подавшись вперед в брезентовых лямках, она с натугой тянула соху. Ноги ее выше щиколоток вязли в сырой земле. Средний сын шел рядом, помогал ей. А сзади собирал в мешок картошку младший сын, вместе с болезненной соседкой и ее ребятишками: мал мала меньше.

Повернувшись на голос мужа, Алена застыла в короткой оторопи. А потом с радостным воплем кинулась навстречу Ивану. Таким громким и таким необычно счастливым был ее крик, что его услыхали и в деревне, и на дальних полях.

Сильными руками обняла она мужа, уткнулась лицом в его грудь, не желая больше ничего видеть и знать. В одну секунду свалился с плеч ее тяжелый груз небабьих забот, она словно бы охмелела от легкости, от чувства освобождения, от близости мужа. Сквозь слезы торопливо говорила ему, сама не зная что, как под солнцем согреваясь от его ласки. Рядом, вцепившись в замызганную шинель и не сводя с отца восторженных глаз, вытянулись Ивановичи.

Вот так посреди российских полей, под серым осенним небом встретилась эта маленькая семья – третья семья в деревне, в которую вернулся после войны солдат-фронтовик. Так стояли они обнявшись, эти люди, пережившие такую разлуку, что теперь и на минуту не хотелось им отпускать друг друга. А вокруг них собралась большая толпа солдатских вдов и сирот. Шмыгали носами ребятишки, да тихонько, чтобы не омрачать чужую радость, плакали бабы.

Горькой безысходной тоской разбередила эта встреча вдовьи сердца, и никому не счесть, не узнать, сколько бабьих рыданий слышали в ту ночь стены осиротевших изб, сколько горьких слез пролилось над полуголодными детьми, навсегда потерявшими кормильцев своих!

С первых же дней пребывания в тюрьме Гейнц Гудериан понял, что его не столько охраняют, сколько оберегают от всяких неприятностей, которые могли бы обрушиться на бывшего гитлеровского генерала. Камера у него была просторная, с удобной койкой, умывальником и унитазом. Имелся даже небольшой стол для работы.

– Вот жизненное пространство, которое мне удалось отвоевать, – пошутил он, когда Маргарита первый раз пришла к нему на свидание. Жена внимательно осмотрела помещение, понюхала воздух, спросила о температуре и вздохнула:

– Нам остается только терпение, мой дорогой!

– Я не жалуюсь, – сказал он. – Я чувствую себя хорошо и надеюсь на лучшее.

Здесь, в тюрьме, заметно окрепло его здоровье. Он соблюдал строгий режим, крепко спал, два раза в день совершал продолжительные прогулки по саду. Правда, в августе его взволновало известие о том, что Советский Союз, США, Англия и Франция подписали соглашение об учреждении Международного военного трибунала для того, чтобы судить фашистских преступников. Как-никак, он тоже был не последней скрипкой в том оркестре, которым дирижировал Гитлер. Конечно, Гудериан – человек военный, он выполнял приказы, и в этом его оправдание. Но с другой стороны, он и сам разрабатывал директивы, составлял планы, проявлял инициативу. Все зависело от того, с какой точки зрения смотреть на его недавнюю деятельность.

Беспокойство генерала продолжалось недолго. Через несколько дней его отвезли за город в какой-то особняк, провели в большую, хорошо обставленную комнату. Появился седеющий мужчина в строгом черном костюме. Он не назвал себя, да Гудериану в конце концов и не важно было знать его имя.

– Мы высоко ценим ваши довоенные труды о бронетанковых войсках, – без обиняков начал мужчина. По-немецки он говорил с едва заметным акцентом. – Некоторые положения вашей книги и ваших статей не устарели и до сих пор. Но война многое изменила. Надо обобщить опыт, сделать выводы. И чем скорее, тем лучше, вы меня понимаете? – собеседник пристально посмотрел в лицо Гудериана. – О действиях немецких бронетанковых сил в этой войне никто не может рассказать лучше вас.

Генерал подумал, потом ответил сдержанно, с чувством собственного достоинства:

– Да, я собирался изложить свои впечатления в новой большой книге. Но для такой серьезной работы потребуются месяцы, может быть, годы. А я между тем не уверен даже в завтрашнем дне.

– Мы с вами деловые люди, – понимающе кивнул собеседник. – Сегодня я разговаривал с человеком, который будет вашим адвокатом. Он располагает вескими материалами для защиты. Самое большое, что вам грозит, – это десять лет тюремного заключения.

– При моем возрасте…

– Пройдет немного времени, и страсти улягутся, – перебил собеседник. – Вам, конечно, известен гуманный обычай пересматривать приговоры.

– Но мне трудно работать в камере. Нужна спокойная обстановка, потребуются материалы.

– Мы знаем, господин генерал, что у вас слабое сердце. Вам полезен свежий воздух, полезна природа. Семья, разумеется, будет рядом. При этом прошу заметить, мы не ставим никаких ограничений, не выдвигаем условий. Пишите так, как было в действительности. Лично меня интересует только основная концепция вашей будущей книги.

– Откровенность за откровенность, – ответил Гудериан. – Я хочу показать достоинства германского солдата, чтобы новое поколение немцев верило в свои возможности.

– И это все? – многозначительно спросил собеседник.

– Нет, – усмехнулся Гудериан, отлично понявший своего партнера. – Я постараюсь доказать новому поколению, что успешно сражаться с русскими можно лишь в том случае, если Запад объединит против них все свои силы. Вот главный вывод, который я сделал из этой войны!

* * *

Эскортный корабль высадил на остров роту строителей и полтора десятка моряков, с большим трудом удалось выгрузить на скалистый берег ящики с оборудованием для наблюдательного поста и радиолокационной станции.

Корабль ушел, а люди принялись обживаться на новом месте, среди камней на склоне сопки. Океан обдавал влажным теплом, в туманной сырости не просыхали одежда и парусина палаток. Неумолчный грохот прибоя глушил голоса.

В первый же день старшина Вячеслав Булгаков поднялся на вершину, где намечено было установить станцию. С берега казалось – рукой подать, а лезть пришлось часа четыре: по обрывам, по каменистым осыпям, по грязному снегу в глубоких затененных распадках, который так и не растаял за лето, дождался осени. Но особенно трудно было продираться через заросли кедрового стланника. Тугие пружинистые ветви его, густо переплетавшиеся на уровне груди, охватывали сопку широким поясом, стояли хоть и невысокой, но неприступной стеной. Тропу сквозь заросли нужно было прокладывать топором.

На вершине сопки Славка долго прыгал под холодным ветром, кутаясь в бушлат, ожидая, пока рассеется туман, и в конце концов был награжден за свое терпение. Сквозь серую мглу блеснул кусок голубого неба, пробился узкий солнечный луч. Он становился все шире, все ярче, белые струйки тумана, как змеи, уползали от него в расселины и на теневой склон. В какие-то пять минут расчистились небо и море, сразу стало тепло и так красиво, что Славка восторженно присвистнул, вертя головой.

Вдали вода была совсем черной, мрачной, а ближе к острову постепенно становилась синей, спокойной и нежной. Резко оттеняли границу прибоя белые кружева пены. Над крутизной скал заманчиво зеленели склоны сопок: со стороны казалось, что покрыты они ровной и сочной травой-муравой. А над всем этим многоцветным миром ослепительно блистал снежный конус, воткнувшийся прямо в центр голубого неба. Славка даже не смотрел на эту снеговую вершину – сразу слезились глаза.

Он поворачивался то в одну, то в другую сторону, и повсюду была вода. Он смотрел на восток, спину его холодил ветер, летевший через Охотское море с родных берегов. А впереди раскинулся Тихий океан, протянувшийся на многие тысячи километров. Где-то там, за волнами, за туманами, за необозримой водной пустыней лежала Америка.

«Форпост, – мысленно произнес Славка. – Нет, не зря нас сюда послали. Мы тут лицом к лицу. – Он еще раз обвел взглядом остров и с трудом подавил вздох. – Ну, что же, будем служить как надо, без дураков! Только скучища тут будет непроходимая, это точно. Особенно зимой. И ни одной женщины на пятьсот морских миль вокруг!»

Он запел громко для бодрости, для успокоения и начал спускаться вниз, туда, откуда неслись настойчивые удары железа по камню.

Быстро прошли несколько заполненных работой дней. Строители прокладывали дорогу, расчищали площадки для двух домов. Радисты установили связь с Большой землей. На вершине сопки и день и ночь торчал вахтенный сигнальщик с биноклем в руках.

Океан был пустынен. Лишь изредка подходила к берегу стая косаток: хищники затевали игру, носились вперегонки, рассекая воду черными спинными плавниками, блестевшими, как лакированные.

А в конце недели прозвучал вдруг сигнал боевой тревоги. Схватив автомат, Славка бросился к береговому обрыву, остановился на краю черной скалы, под которой перекипала белая пена прибоя.

Вдали, у самого горизонта, медленно шел военный корабль. Командир сказал, что это крейсер типа «Чикаго», и протянул Булгакову тяжелый морской бинокль: «Погляди».

Славка увидел надстройки, чуть скошенные назад мачты. Артиллерийские башни крейсера были развернуты в сторону острова. На корабле, наверно, производились учения, но Славке казалось, что вот-вот вспыхнет на орудийных стволах желтое пламя залпа…

Крейсер ушел, словно растаял в дальней туманной дымке, а Булгаков долго еще стоял над обрывом. С той стороны, где исчез корабль, дул холодный пронизывающий ветер и все ближе наползала стена тумана. Из-под нее бесшумно выкатывались длинные валы, неслись к берегу, гулко разбиваясь о камни, взметывая каскады крупных сверкающих брызг.

Шторм усиливался, массивней и круче делались волны, превращаясь в беспорядочные водяные холмы. Стремительным и могучим был их разбег. С глубинным нарастающим ревом бросали они свою многотонную тяжесть на широкую грудь скалы, которая содрогалась под ногами Булгакова. Махнув белой гривой, волны опадали и отступали с бессильным шипением, обнажая дно, чтобы через несколько секунд, получив подкрепление, обрушить на скалу новый удар!

* * *

– Настя, хочешь послушать мое стихотворение?

– Да, конечно!

– Только ты не суди очень строго, – смущенно улыбнулся Альфред, протирая очки. – Это вылилось сразу, в один прием. Я еще не знаю, что это будет. Может, начало поэмы, а может…

– Ты не рассказывай, ты читай, – ласково попросила она.

Ермаков отвернулся, глядя в окно. Тихо и взволнованно прозвучал его голос:

Разобраться, мы были с тобою ребятами, Нам бы книжки читать, целоваться с девчонкой весной. На ступени семнадцатой стали солдатами, Нам винтовка казалась тяжелой и слишком большой. Мы курили махру и умели стрелять из орудий, Не робели в разведке глухою ночною порой. Девятнадцатилетний, с осколком ты встретился грудью, А меня отшвырнуло взрывною волной… Годы быстро летят, подрастают уж дети У девчонки, с которою был ты знаком. Поседевшая мать бережет извещенье о смерти С зажелтевшим от времени школьным твоим дневником. Вспоминаю о «фрицах» спокойно, без ярости, Батареи умолкли, пехота не просит огня. Но, тебя схоронив, и к себе не оставил я жалости. Это просто случайность, что ты там погиб, а не я! Буду славить Победу, тобою и мною добытую! Я тебе посвящаю работу свою, Чтобы в книгах прожил бы ты жизнь непрожитую, Чтобы вечно стоял направляющим в нашем строю!

– Игорь! – бросилась к нему девушка. – Это ведь об Игоре, да?

– И о нем, и о всех тех, кого я знал и любил. О старых и молодых, о прославленных и забытых. О всех солдатах! – сказал Ермаков, закрывая свою тетрадь.

1956—1967 г.