Пошел дождь, и я понял, что мне хана.
Я сидел на середине ската крыши, упираясь ногами в трубу воздуховода, а кругом было сплошное дерьмо. Как я добрался сюда от чердачного окна — одному Богу известно, но я сделал это, когда крыша была сухая. И птичье дерьмо, покрывающее крышу, тоже было сухим. Я помню, как эта отвратительная корка хрустела под моими подошвами, я чувствовал ее ладонями сквозь тонкую ткань нитяных перчаток. Полагаю, нормального человека могло бы и вырвать — я, во всяком случае, ощущал позывы. Но нормальные люди не лазают ночами по загаженным московским крышам, где к тому же проржавевший лист кровельного железа трепещет от каждого порыва ветра и, того гляди, в любое мгновение может сорваться и улететь в темноту. Вместе с тобой.
Нормальные люди вообще не берутся за такую работу, но я вот взялся и, добравшись с грехом пополам до нужного мне вентиляционного канала, решил было, что дело выгорело. Опрометчиво, ах, как опрометчиво! Заморосил этот чертов дождь, все вокруг сделалось отвратительно липким, предательски скользким, и стало ясно, что мне придется выбирать: с риском для жизни попробовать выползти отсюда по этому размокшему дерьму или остаться на месте ждать, пока кончится дождь, пройдет ночь, выглянет солнце. И в его свежих лучах я предстану взорам проснувшихся жителей окружающих домов во всей своей прелести: одинокий красавец-мужчина на полуотвесной крыше в обнимку с вентиляционной трубой посреди живописно раскинувшейся плантации гуано.
Выбирать, безусловно, придется, но не сию секунду. Потому что, раз уж я добрался до места своего назначения, надо сперва выполнить работу, за которую взялся. За которую мне, между прочим, платят деньги. И кроме которой ничего другого, чем в наше время можно было бы сносно прокормиться, я делать не умею.
Обхватив ногами короткий вентиляционный столбик, я из правого кармана извлек наушники и нацепил их на уши. Шнур от наушников наощупь воткнул в гнездо магнитофона. Потом из левого кармана вытащил катушку с леской, на конце которой заранее была прикреплена «Стрекоза». Этот очень чувствительный передатчик с конденсаторным микрофоном имеет то преимущество, что размер у него не больше пиджачной пуговицы. И тот недостаток, что весит он девять с половиной граммов. Поэтому сразу над ним я прикрепил к леске свинцовое грузило. Теперь все было готово к работе, и я принялся аккуратно опускать «Стрекозу» в вентиляцию.
Дождю надоело моросить, и он припустил как следует. У меня не было твердой уверенности, что вся эта техника приспособлена к работе в подводных условиях, поэтому пришлось пошире распахнуть полы куртки и прикрыть аппаратуру собственным телом. В результате чего струи воды с капюшона стали затекать за воротник рубашки. С каждой секундой мне становилось все мокрее и все отвратительнее, но я героически медленно стравливал леску, в темноте тщательно считая пальцами узелки, завязанные через каждые десять сантиметров.
Ошибиться было нельзя: «Стрекоза» отличный микрофон, но если я промахнусь больше, чем на полметра, ничего слышно не будет. Сорок девять, пятьдесят, пятьдесят один... По моим расчетам выходило, что сейчас «Стрекоза» должна зависнуть где-то неподалеку от вентиляционной решетки в нужной мне квартире на четвертом этаже. Пора останавливаться. Стараясь не слишком менять положение, я осторожно перехватил леску зубами, переложил на колени магнитофон с приемным устройством, нажал кнопку записи и звук немедленно ворвался мне в уши.
— А-ах, — стонала женщина, — а-ах, так, так, еще...
Я сразу узнал ее голос и с удовлетворением констатировал, что не просчитался, точно вывел «Стрекозу», что называется, в заданный район. Там, в ресторане, все столики поблизости были заняты, и я не мог оказаться совсем рядом с ними, зато мне удалось это в гардеробе, когда швейцар подавал им плащи. В этот момент она кокетливо сказала:
— А французы, между прочим, говорят, что устриц можно кушать только в те месяцы, где в названии есть буква "р" — с сентября по апрель.
Он что-то ответил ей, что — я не расслышал, потому что он стоял ко мне спиной, она рассмеялась и проговорила упрямо, тоном капризной девочки:
— Негодник, ты накормил меня устрицами в мае!
Вот тут я и запомнил этот высокий голос с застрявшей где-то в самой глубине дребезжащей ноткой, тонюсенькой, как вольфрамовая нить в миньоне.
Из нагрудного кармана я вынул складной нож, перерезал в нужном месте леску, а затем с помощью загодя приготовленного куска сырой резины прикрепил ее конец к внутренней стороне трубы. Теперь мы стали независимы друг от друга, «Стрекоза» и я: приемник ловит сигнал на расстоянии до трехсот метров, а магнитофон записывает в автоматическом режиме, то бишь включается одновременно с появлением звука.
Впрочем, недостатка в звуках покуда не ощущалось.
— Вот здесь... да... сюда! Сильнее, сильнее!.. — женщина кричала некрасиво, повизгивая, и вдруг ни к селу ни к городу начинала хихикать, будто ее щекочут. Мужчина в свою очередь пыхтел и кряхтел, как при перетаскивании тяжестей. Сворачивая оставшуюся леску и рассовывая по карманам прочий реквизит, я с огорчением размышлял над тем, что в кино у артистов все выходит как-то привлекательнее, а мы, простые смертные, со стороны, наверное, в такие минуты не всегда выглядим наилучшим образом...
Моя работа была сделана, пришла пора покидать сей уголок. Оценив обстановку, я еще раз с огорчением констатировал, что отсюда придется-таки именно выползать. Причем, натурально, на брюхе, чтобы как можно больше увеличить площадь соприкосновения с крышей. При этом, разумеется, увеличится площадь соприкосновения с дерьмом, но тут уж ничего не попишешь: все хорошо быть не может.
Прикинув, что до чердачного окна метров пять, я лег плашмя и, извиваясь, как уж во время линьки, двинулся вверх. Когда позади остались первые полметра, я с досадой обнаружил, что второпях забыл снять наушники. Но теперь, находясь в позе распластанной на лабораторном столе лягушки, об этом думать было поздно, поэтому свой отчаянный марш-бросок по-пластунски я осуществлял под аккомпанемент не на шутку расходившейся дамочки.
— Давай, давай! — хрипло вопила она, словно подбадривала любимую хоккейную команду.
И я давал. Уж не знаю, как ее спарринг-партнер, а я давал изо всех сил. Что было мочи упирался локтями и коленками в холодное скользкое железо, да так, что, похоже, финишировали мы практически одновременно. Как раз когда мне удалось ухватиться за трухлявый край слухового окна, она издала длинный вибрирующий стон, после чего я перевалился внутрь чердака, больно ударился плечом о густо усыпанный перьями, но, к сожалению, не ставший от этого мягче деревянный настил, остервенело сорвал с себя наушники и больше не слышал ничего, кроме возмущенного хлопанья крыльев спрятавшихся здесь от дождя птиц.
Мокрый и злой, перемазанный пометом и извалянный в перьях, я спустился вниз и вышел на темную улицу, размышляя о том, как выгляжу со стороны. Жертва выездной сессии суда Линча. Но, слава Богу, в этот поздний час по пути к машине мне никто не встретился. Мой «опель-кадет», старая боевая лошадка, понуро стоял посреди большой и, судя по всему, уже довольно глубокой лужи. Но это новое испытание уже не могло еще больше ухудшить мне настроения, и я обреченно двинулся вброд, мгновенно набрав полные ботинки воды. Достав из багажника кусок ветоши, я кое-как обтерся, с омерзением содрал с себя насквозь промокшие перепачканные дерьмом нитяные перчатки, после чего пришла пора задуматься над дальнейшими действиями.
По науке, по всем писаным и неписаным правилам, мне надлежало сидеть в машине в непосредственной близости от объекта слежки и контролировать, как идет запись. Но мысль о том, что мне еще и остаток ночи предстоит провести таким же грязным, промокшим и продрогшим, возмущала сознание. В конце концов, должны же у человека, который работает не на дядю, а на себя, быть какие-то преимущества! Короче, едва встав на путь подобного вольнодумства, я довольно быстро сам с собой согласился, что это как раз тот самый случай, когда кое-какими правилами можно и пренебречь. Засунул приемник с магнитофоном под переднее сиденье, закрыл машину и двинул в сторону дома.
Идти, к счастью, было недалеко. Дождь барабанил по капюшону, словно что-то занудно бубнил и втолковывал, но я к нему почти не прислушивался, а думал о своем. Мысли были просты и незамысловаты. Горячий душ. Бутерброд. Чай. Спать. Идти к дому вокруг квартала или напрямик через дворы? Можно и без бутерброда. Даже без чая. Через дворы темнее, больше луж. Но что мне лужи? Что я лужам? Зато быстрее. Горячий душ и спать.
У метро я свернул под арку и резко остановился. Во-первых, вопреки ожиданиям, там оказалось светло, как днем. Во-вторых, проход был перегорожен натянутой поперек полосатой ленточкой, по другую сторону которой стояли двое, один в штатском, другой в милицейской форме. В глубине арки толпилось еще много народу, но с той стороны мне в лицо светили несколько мощных ламп, и я не мог разглядеть подробнее. Зато в штатском я узнал старшего опера райотдела Харина.
— А, господин Северин, — проворчал он при виде меня, — тебя-то сюда кой черт принес?
— Принимаю воздушные ванны, — не слишком любезно сообщил я в ответ, стараясь не поворачиваться к свету измазанным в дерьме животом.
Но он, похоже, все равно что-то углядел, потому что, осклабившись, коротко хохотнул:
— Похоже, не воздушные, а грязевые. Небось, из какой-нибудь канавы за чужими задницами в бинокль подглядывал? — И добавил, не скрывая злорадства: — Ох, и поганая у тебя теперь работенка!
Не любит меня Харин. Но и я его не люблю. Круглая бабья рожа с вечно мокрыми губами, и при этом разговоры только про одно. Как в той солдатской байке: я об ей завсегда думаю... У него и фамилия какая-то говорящая. Есть такая категория похабных бабников, которых живо интересует вообще все, что движется, но еще больше им важно, чтоб можно было потом об этом со смаком, с влажным таким похохатыванием рассказывать. Говорят, у него в кабинете за шкафом всегда для этих целей наготове зимний милицейский тулуп. Прыгают на этом тулупе и путаночки с аэровокзала, и девчонки-ларечницы, и торговки с Инвалидного рынка. Болтают, заваливает Харин на свой тулупчик и жен подследственных... Как это Тима Прокопчик его называет? Наплечных дел мастер.
— Пройти-то можно? — спросил я, твердо решив в словесную свару с ним не ввязываться.
— Проходи, — дернул головой Харин, — мы уже заканчиваем.
Я молча поднырнул под ленточку, а он, хоть никто его и не спрашивал, словоохотливо пояснил:
— Бабу зарезали, а зачем — непонятно. Сумка на месте, трусы на месте. Зато горло — от уха до уха. Похоже, маньяк какой-то.
Проходя через арку, я увидел, как санитары грузят на носилки что-то похожее совсем не на человеческое тело, а на тяжелый куль в цветастой упаковке. По асфальту, смешиваясь с дождевой водой, растекалось малиновое пятно. Зябко подумалось, что бедная женщина тоже, небось, вроде меня, сунулась сюда, сокращая путь к дому. Вот и сократила. Только маньяка нам здесь не хватало.
Уже шагов через десять световое пятно под аркой расплылось в пелене дождя, и я зашлепал по лужам почти в полной темноте. Впрочем, тут я бы не заблудился и с завязанными глазами. Это был мой двор, двор моего детства. Он, конечно, менялся с годами, местами дряхлел, а местами, наоборот, обновлялся и перестраивался, но все равно оставался моим двором.
Здесь, в палисаднике Дома-где-метро, под сенью цветущих яблонь, мне впервые начистили морду — Ленька Гольбах с двумя дружками. Очень яркое воспоминание. Наверное, потому, что хорошо так надраили, без дураков, неделю носу на улицу не показывал. Синяки сошли быстро, а яблоневый аромат по каким-то фрейдистским, вероятно, причинам еще долго вызывал у меня ощущение легкой пустоты в желудке и слабость в коленях. Тут, в парадном Стеклянного дома, я первый раз поцеловал девчонку, Верку Дадашеву из параллельного класса. Поцеловал-то всего-навсего в щечку, а ходил надутый от гордости, как индюк. Вон там, за кирпичной стеной трансформаторной будки, от древности щербатой, как египетская пирамида, самодельными свинцовыми битами, изготовленными на костре в банке из-под гуталина, мы азартно резались в «расшибалку», так что звон пятаков и наши вопли разносились на всю округу. Там нас однажды и застукала, как сказали бы теперь, группа захвата, состоящая из завуча, физкультурника и участкового, — с конфискацией имущества, разумеется.
Трансформаторная будка жива, гудит себе задумчиво в темноте слева от меня, сплетаясь этим гулом с шумом дождя. А яблоневого запаха в палисаднике больше нет, потому что нет давным-давно ни палисадника, ни самих яблонь — вырубили, когда строили Цэковскую башню, в просторечии цэкуху. Зеленые насаждения ныне представлены лишь поросшими чахлой травой похожими на надгробья прямоугольными кирпичными клумбами по бокам подъездов Стеклянного дома. Кстати, в его парадных теперь не больно-то поцелуешься: здесь с некоторых пор круглые сутки дежурят суроволицые дядьки и тетки из бывших вохровцев, которых сначала по старинке еще называли лифтерами, а по нынешним временам именуют красивым словом «секьюрити».
Еще шагов пятьдесят, и передо мною посреди разверзшихся хлябей темной громадой возник мой «жилтовский», твердь обетованная. Над нашим подъездом даже покачивалась лампочка, мутное, как луна за тучами, едва различимое в потоках дождя пятнышко. Последние метры я шел, едва переставляя ноги от усталости. В ботинках хлюпало, намокшие штанины облепили икры. Нет, не чай и не бутерброд. Коньяк. Хороший стаканчик коньяка — вот что мне сейчас нужно. Коньяк, душ, а потом уже все остальное, именно в такой последовательности.
Воодушевившись этой идеей, я едва дождался, пока наш лифт, сработанный, по-моему, как тот водопровод, еще рабами Рима, кряхтя и отдуваясь, втащил меня на шестой этаж, ввалился к себе в квартиру, прямо в прихожей остервенело сорвал с себя все свое промокшее изгаженное обмундирование, швырнул его на пол и в одних трусах устремился к бару. Дареный благодарным клиентом «Мартель» подействовал почти мгновенно. По иззябшим, измокшим членам потекло блаженное тепло. Появились силы не только принять душ и сделать чай с бутербродом, но даже разобрать и сунуть в корзину для грязного белья брошенную в прихожей одежду. После чего с непередаваемым блаженством я упал на кровать, вытянулся под одеялом и обнаружил, что спать не хочется.
Наверное, это возраст. Когда-то, умотавшись на работе, я обладал способностью засыпать, не донеся голову до подушки. Теперь вот новые новости: бессонница от усталости. Рассвет уже выглядывал из-за занавески, как артист, ожидающий выхода на сцену, а сон то накатывал, то откатывал, словно играл со мной в кошки-мышки. Может, показалось, может, правда, из ванной потянуло от моей одежды запашком разомлевшего в тепле гуано, и некстати, а скорее всего, именно кстати, вспомнился анекдот. Приходит молодой человек на свидание, а от него несет... ну примерно, как только что от меня. «Я, — объясняет он даме, — работаю на аэродроме, сливаю после полетов нечистоты из резервуаров под сортирами. А сегодня шланг прорвало...» «Почему же вы, — сильно морщась, удивляется девушка, — не бросите такую работу?» И парень с тихой затаенной гордостью отвечает: «Не могу расстаться с авиацией».
Смешно. Пока не про тебя.
Странно, но момент засыпания я так и не уловил. Вот только что мне еще казалось, что сон нейдет — и практически сразу после этого я ощутил себя сидящим на постели, с покрывшей все тело гусиной кожей и с сильно бьющимся сердцем. За окном окончательно рассвело, дождь кончился, в изголовье горел забытый свет. И звонил, трещал, гремел на всю квартиру телефон. Машинально глянув на часы, я увидел, что время — без четверти семь, мысленно обматерил идиота, которому приспичило звонить в такую рань, и снял трубку. Голос в ней был какой-то странно-квакающий и показался мне совершенно незнакомым, хотя и звал меня по имени:
— Стасик, Стасик, — клокотало и булькало в трубке, — Стасик, Женьку убили, зарезали Женьку...
Спросонья я ничего не мог понять. Какого Женьку зарезали? При чем здесь я? И вдруг окончательно, наверное, проснувшись, догадался, что это булькает не в трубке, это клокочет в горле у человека на том конце провода. Что человек этот давится слезами. И тогда сразу же узнал его голос, и ужаснулся, потому что понял, какую (а не какого!) Женьку зарезали.
И хотя я все еще продолжал держать рыдающую трубку возле уха, слова туго доходили до моего сознания. Только стояли в глазах давешние носилки с непохожим на человека тяжелым цветастым кулем и малиновое пятно, расползающееся посреди грязной лужи.