Прокопчик уже куда-то свинтил, оставив на моем столе записку следующего содержания: «Ушел в Зазеркалье. Буду звонить».

Никогда не берите на работу слишком многоумных помощников. И чересчур образованных не берите. Тогда вам не придется ломать и без того больную голову над ихними изысканными литературными реминисценциями. Немало времени я провел в тупом созерцании этого ребуса, пока не дотумкал, что моя единственная штатная единица таким образом извещает меня, что приступила к разработке окружения девочки Алисы. Господи, а я уж и забыл о проблемах этого семейства, будто они были у меня не два часа, а два года назад!

Ну что ж, раз Тима уже ими занялся, это предоставляет мне возможность по крайней мере попытаться сосредоточиться и собраться с мыслями.

Но сосредоточиться оказалось не так просто. При первой же попытке ревизии обнаружилось, что мысли, как просыпавшаяся из дырявого кармана мелочь, раскатились в разные стороны, и собирать их придется по пыльным, заставленным громоздкими и неудобными предметами углам.

Могу ли я определенно утверждать, что Женьку убил не маньяк или просто случайный грабитель, который не взял сумку, потому что его в последний момент элементарно спугнули? Нет. Много ли у меня оснований считать, что Котика именно убили, а не он сам от горя и по пьяному делу решил покончить с собой? Немного. И вообще, как относится к полуфантастическим бредням моего действительно любившего сочинять не только на бумаге друга о каком-то еще никому и никем не оставленном наследстве? Самое малое — скептически.

По всему выходило, что серьезных причин гнать даже маленькую волну нет. Все разбежавшиеся монетки подобраны и оказались пустяшными медяками, имеющими, как говорится, хождение, но лишенными всякой покупательной способности. Вот разве... Там, между полом и рассохшимся плинтусом, в дальнем закутке памяти... Блестит что-то раздражающе, какая-то застрявшая то ли мыслишка, то ли воспоминание, некий на первый взгляд невзрачный фрагментик, способный, быть может, вдруг оживить бессмысленную картину. Цепляешь его ногтем, ковыряешь подручными средствами — зубочисткой, скрепкой, заколкой для галстука, а он, подлец, все не дается, и ты уже потихоньку звереешь, ты готов, скрежеща зубами, стамеской, зубилом взломать чертов плинтус вместе с паркетом, и тут оно легко, будто только и ждало, пока разозлит тебя по-настоящему, выпрыгивает, выкатывается, выскальзывает наружу: оп-ля!

Какой такой предмет совал мне вчера в карман куртки Костя Шурпин?

Погодите, погодите, дайте вспомнить, что он при этом бормотал.

Какой-то сейф. Главное — ключи. И еще: «В случае смерти... Некому, понимаешь, больше не-ко-му!»

Что все это значит? Он просил меня спрятать что-то в моем сейфе? И главное, беречь потом от этого сейфа ключи? Зачем? На случай смерти. Своей смерти? Значит, он опасался, что его убьют! Или уже думал о самоубийстве... Так, это мы уже проходили, отложим в сторонку. Сосредоточимся на другом: почему он так упорно хотел мне это «что-то» отдать, совал в карман, промахивался — и снова совал? Потому что...

Потому что «больше некому».

До своей квартиры я добрался с максимальной скоростью, которую мог позволить мой требующий сегодня аккуратного обращения вестибулярный аппарат. Обыск висящей в прихожей на вешалке куртки перво-наперво выявил в правом кармане блокнот, в котором я делал рассеянные пометки во время рассказа Котика и о котором, грешным делом, напрочь забыл. Быстро пролистнув странички, я вчуже поразился собственным вчерашним неудобочитаемым каракулям и переложил его в карман пиджака, оставив расшифровку этой клинописи на потом. После чего еще раз обследовал попавший под подозрение карман и не обнаружил ничего, кроме дырки в подкладке. Заинтригованный, я разодрал ее шире, просунул руку в самую глубь, пошарил там и наконец был вознагражден: в самом дальнем углу пальцы мои наткнулись на некий холодный металлический предмет.

Я извлек его наружу, и на ладони передо мной оказался маленький, длиной со спичку, толщиной в карандаш стальной на вид цилиндрик. Отполированная до блеска поверхность на одном его конце была испещрена какими-то насечками и бороздками разной глубины, на другом имелось сквозное отверстие диаметром миллиметра два. Похоже на ключик для «секретки», которую ставят для сохранности автомобильных колес от воров, только уж слишком тщательно и филигранно выполненный. Впрочем, с тем же успехом можно было представить, что подобная «секретка» бережет и что-нибудь поценнее, нежели банальный скат, например, несгораемый шкаф.

Или сейф. Тогда, значит, речь идет вовсе не о моем сейфе.

Стоп! Ключ. Ключ от сейфа. Но Котик говорил — «ключи». Может, другие остались у него? Или мы спьяну дружно их потеряли?

Никаких иных, более уверенных предположений о том, что это такое и для чего может быть использовано, моя бедная голова не родила. Повертев его так и этак, даже посмотрев зачем-то сквозь дырку на свет, я новых версий относительно того, как эта вещь может быть связана с чьим-то наследством и тем более с борьбой за наследство, не обрел. Но одно теперь мне было известно точно: кроме смутно вспоминаемых мною рассказов Котика, появилось первое материальное подтверждение.

Чему? Ну, хотя бы тому, что Шурпин действительно чего-то боялся. А под влиянием выпитого разнюнился окончательно и даже всучил мне эту непонятную железяку на сохранение. Всучил — на случай смерти, и через полтора часа — умер. Так что сейчас пока оставим за скобками, из своих рук принял он смерть или из чужих, не это важно. Важно, что он перед самой гибелью отдал мне этот странный предмет, объяснив, что «больше некому». И таким образом сделал меня своим душеприказчиком.

Все мои недавние сомнения улетучились. В конце концов, я частный детектив, получивший подкрепленное авансом задание от клиента — моего безвременно умершего близкого друга, обязан предпринять все, чтобы, по меньшей мере, выяснить, каково назначение этого переданного мне на хранение вышеназванным клиентом предмета, от кого его следует охранять и зачем.

Вручая мне деньги, Котик заявил, что это на текущие расходы, и мы договорились считать их депонированными в мой сейф с условием подведения итогов после окончания дела. Но Шурпин умер, и теперь решать, что является окончанием, придется мне одному. Честно говоря, не хотелось в тот момент самому себе признаваться, но интуиция подсказывала, что выяснением назначения цилиндра с дыркой дело не ограничится. Десять тысяч долларов — довольно большая сумма для текущих расходов. Пока она иссякнет, можно наворотить много дел. Но, зная собственный дурацкий характер, я мог не сомневаться, что в случае нужды вместе с деньгами дело не закончится. Как говорится, если надо, мы добавим.

Вернувшись в контору, я первым делом уселся за стол и раскрыл извлеченный из куртки блокнот. Вот те сведения, уже, разумеется, в систематизированном виде, которые мне удалось оттуда извлечь.

Фамилия дяди-миллионера Арефьев. Он еще жив, хотя и находится в больнице. «Блохинвальд» — было написано у меня напротив него, следовательно, дядюшка пребывает в онкологическом центре на Каширском шоссе.

Теперь, так сказать, соискатели. Я помнил, что Шурпин, вроде бы, говорил о пяти людях, во всяком случае, о пяти, которым могла быть выгодна смерть Женьки. Причем трое из них были, по его словам... Влиятельными? Нет. Опасными? Тоже нет. То есть, может, и опасными, и влиятельными, и еще какими-нибудь, но он сказал не так. Он сказал... Ага, вот! Эти люди таковы, что менты не будут с ними связываться. А если будут, то не справятся.

Итак, речь шла о пяти, а у меня почему-то записано шесть фамилий. Впрочем, он ведь оговорился: по меньшей мере. Значит, их может оказаться и еще больше?

Забусов — с пометкой «банк».

Макарова, через запятую «дура», еще через запятую «временами».

Блумов, в скобках «тоже сволочь».

Эльпин тире «тот еще гусь».

И, наконец, некие Малей и Пирумов, комментариев, по крайней мере, зафиксированных, не удостоившиеся.

Я напряг память, пытаясь вызвать какие-нибудь ассоциации, связанные с этими фамилиями, и отчасти преуспел. Забусов, судя по всему, и был тем крупным банкиром, так или иначе связанным как с властными структурами, так и с бандитами, — ибо совсем не связанных с ними банкиров в наших краях не водится. Который из вышеупомянутых — дамский парикмахер, я вычислить не смог. Зато неожиданно вспомнил, что «тот еще гусь» Эльпин — известный шоумен, владелец большого рекламного агентства и хозяин фирмы, контролирующей чуть ли не четверть выпуска всей видеопродукции в стране. Но дальше, как я ни тужился, память держалась, что твой партизан на допросе, дополнительных сведений не выдавала. Не густо.

И главное, не очень ясно, с какого конца приступить к делу. Но тут судьба решила, видимо, для разнообразия меня сегодня чем-то и побаловать, явившись в образе несколько неожиданном, однако весьма своевременном. В дверь позвонили, я щелкнул тумблером видеофона, и с экрана на меня воззрилось чрезвычайно внушительное лицо Марлена Фридриховича Гарахова.

В нашем околотке его считают чем-то вроде городского сумасшедшего, полагая, что огромные косматые, некогда рыжие, а теперь седые бакенбарды в сочетании с лысой, как колено, головой, громким свирепым голосом и здоровенной суковатой палкой дают веские основания для такого диагноза. Неопределенного возраста, неопределенной профессии, он известен, главным образом, своим непременным участием во всяких общественных комитетах и комиссиях как яростный и непримиримый защитник зеленых насаждений, обличитель вовремя невывезенного мусора, гонитель незаконно установленных гаражей и прочая, и прочая. Денег ему, разумеется, никаких за это не платят, поэтому, чем он живет, неизвестно. Рыцарь неопределенного образа. Ко мне Гарахов повадился с некоторых пор просить в долг. Суммы, впрочем, довольно мелкие, которые он тем не менее возвращает точно в назначенный срок с избыточной даже по нашим зыбким временам скрупулезностью.

Но сегодня вопреки ожиданиям Марлен Фридрихович с порога объявил, что пришел не по поводу наших с ним личных кредитно-денежных отношений. Он явился ко мне как представитель общественности.

У меня свело челюсть и слегка заныли зубы.

Обычно просьбы общественности, во всяком случае той ее части, которую представляет Гарахов, сулят бесплатную головную боль, вроде поисков злоумышленника, периодически спиливающего амбарный замок с калитки, ведущей в расположенный на задах Стеклянного дома садик, каковой одни жильцы, преимущественно старшего поколения, мечтают видеть экологическим заповедником, а другие, помоложе, предпочитают использовать в более практической плоскости — для выгула домашних животных. Соглашаться и тратить на это вечно дефицитное время глупо, а отказывать соседям, знающим тебя чуть не с колыбели, вроде как неловко. Я уже внутренне приготовился чего-нибудь врать и изворачиваться, лишь бы как-нибудь отвертеться, но тут выяснилось, что дело несколько иного рода. Марлен Фридрихович пришел ко мне просить «крышу».

Во всяком случае, он выразился именно этими словами. Я, признаюсь, несколько обалдел и попросил объяснить более детально, что имеется в виду.

— Что же здесь непонятного? — с достоинством удивился Гарахов. — Насколько я разобрался в сегодняшнем новоязе, «крыша» в случае неприятностей означает поддержку и защиту.

— И от кого же вас надо защищать? — поразился я. — От каких неприятностей?

Оказалось, защищать требуется от Вини Козелкина из сотой квартиры. Это многое объясняло.

Козелкин — концентрированная беда, правда, в масштабах нашего двора. Вечный бездельник, фанфарон, выпивоха и трепач, он всем своим существованием ежедневно как бы доказывал справедливость народной мудрости: в двадцать лет ума нет — и не будет, в тридцать лет денег нет — и не будет. Насчет денег, правда, в какой-то момент показалось, что предсказание не оправдывается — недавно Виня вдруг разбогател. Поначалу никто не хотел верить в это, но когда Козелкин примерно с год назад зарулил в наш двор на собственном матово-золотистом «ягуаре», пришлось признать очевидное.

Выходя вечерком прогулять собаку (как положено «новому русскому», Виня немедленно завел коротконогого стаф-фордширского бультерьера с устрашающими челюстями и широкой матросской грудью), он надувал щеки, туманно намекая на какие-то свои совершенно необычайные успехи в области предпринимательства. В общем, скоро сказка сказывается, но в наши времена еще скорее дело делается: стоило Козелкину, словно между прочим, обронить однажды, что в его растущий, как на дрожжах, бизнес желающие могут вложить деньги под весьма соблазнительный процент, ему понесли.

Котик Шурпин тоже чуть не попался в эти тенеты, но вовремя сообразил посоветоваться со мной. Я, помнится, оценив размер предлагаемой прибыли, высказал соображение, что такой порнос реально могут принести только подпольная торговля наркотиками или оружием. Ни в том, ни в другом я участвовать не рекомендую. Во всяком случае, деньгами.

Но не все оказались такими осторожными. Правда, первое время, месяцев семь или восемь, рисковая часть населения нашего двора торжествовала над скептиками, регулярно, как зарплату, получая из щедрых Вининых рук баснословные барыши. Как положено в таких случаях, круг желающих приобщиться ширился, а инвесторы, так сказать, со стажем оборотисто оставляли у Козелкина набежавшие проценты и, постоянно увеличивая таким образом основной капитал, радостно потирали руки.

Разумеется, в один распрекрасный день все рухнуло. А вскоре выяснились и кое-какие подробности козелкинского (коз-злиного, как раздраженно стали говорить теперь все имеющие к нему отношение) бизнеса. Виню элементарно привезли на вороных, причем способом настолько же простым, насколько древним: кто-то мне говорил, будто первые упоминания о мошенничестве подобного рода встречаются чуть ли не в древнеегипетских папирусах. Психологически метод основан на непоколебимом постулате: вид наличных у среднего человеческого индивидуума затмевает разум и блокирует инстинкт самосохранения. А суть в двух словах проста. Тебе, к примеру, предлагают: дай сто долларов, через месяц получишь сто пятьдесят. И не где-то в подворотне какой-нибудь бомж говорит, а вполне солидный человек (казавшийся солидным, как выяснится потом). Сто долларов — не такая большая сумма, чтобы не рискнуть. Вениамин Козелкин рискнул — и это стало началом его бедствий. Через месяц, ровно день в день, ему отдали сто пятьдесят долларов и намекнули, что бизнес, приносящий такие доходы, вовсю идет в гору. Дальше понятно. Сначала Виня отдал все свои деньги, потом занял, где смог, а потом начал привлекать, кого только можно — естественно, оставляя себе часть прибыли. Львиную долю которой, впрочем, нес туда же. Так продолжалось до той поры, пока тот, кто все это затеял, не решил, что пора завязывать. В тот черный для Вини день ему объявили: все, ставок больше нет, выдача окончена. Благодетель, от которого исходила вся эта манна небесная, вдруг таинственным образом куда-то бесследно исчез, и Козелкин остался наедине со своими разъяренными вкладчиками.

Виня перестал подходить к телефону, открывать дверь на настойчивые звонки, но наиболее настойчивые из кредиторов все-таки доставали его. Вскоре пошел с молотка сначала золотистый «ягуар», затем еще кое-какие мелочи. А потом хоть что-то стоящее движимое имущество, включая стаффордширского бультерьера, кончилось, и общественное мнение пришло к выводу, что пора Козелкину расставаться с недвижимым — благо оставшаяся ему от рано умерших родителей трехкомнатная квартира в Стеклянном доме стоила денег, и немалых.

В этот период Виня ушел совсем в глухую оборону, но было ясно, что долго он не продержится. Ходили слухи, что он уже нашел покупателей, что даже чуть ли уже не продал. Однако существовало подозрение, что и после реализации квартиры денег всем может не хватить. Вот с этим-то и пришел ко мне Марлен Фридрихович.

— Оказывается, — удрученно сетовал он, — нынче у любого, кого ни возьми, есть «крыша». Вот, к примеру, Сима Соломоновна Бергельсон — совершенно бессмысленная старушка. Ан нет, зять работает в торговой фирме, так он кого-то там попросил, кто их охраняет, они пришли к Козелкину, и тот все отдал. То же самое Николай Андрияныч Хвостиков: его внук торгует недвижимостью, у них контракт то ли с кагэбэшниками, то ли еще с кем-то в этом роде. Пожаловался им, они, говорят, пообещали Вине подкинуть наркотики и отправить в тюрьму лет на десять. Так он поверил. Так поверил, что уже через три дня сам принес Хвостикову все, что был должен!

Короче говоря, воодушевленный всеми этими примерами Гарахов пришел ко мне хлопотать за двух или трех одиноких и потому «бескрышных» бабушек, которых подлый Козелкин задвигает в угол, хотя весь их совокупный вклад в козелкинское народное предприятие составлял каких-то восемьсот долларов. Марлен Фридрихович лично ходил к нему с попыткой усовестить, но тот даже не стал разговаривать.

Что я мог ему ответить? Взяться за это дело с гарантией было бы безответственно по сути. А с порога отказаться — безнравственно по форме. Я пообещал Гарахову постараться. Учитывая общественное мнение, пойти навстречу и попробовать помочь.

Полностью удовлетворенный, Марлен Фридрихович уже оперся на свой посох, собираясь подняться, когда я, как бы между делом, остановил его вопросом:

— В вашем доме живет такой господин по фамилии Арефьев. Вы, часом, не знакомы?

Кустистые желто-мыльного цвета брови Гарахова грозно сошлись на переносице, чело посуровело.

— Знаком, — кивнула полированная башка. — Хотя знакомством и не горжусь.

Реакция собеседника не располагала как будто к дальнейшим расспросам, но я знал, с кем имею дело. Марлен Фридрихович был, сколько я себя помню, такой же неотъемлемой частью нашего большого двора, как трансформаторная будка: время обветрило их фасады, но предназначения не изменило. И если будка, как и сорок лет назад, остается источником электричества, то дед Гарахов тоже играет роль некоего... м-мм... скажем так, родника разнообразных сведений. Нестор нашей округи. Вещий Боян с краеведческим уклоном. Хранитель и, как я сильно подозреваю, создатель многих легенд и мифов в жанре городского фольклора. Ему, например, принадлежит сногсшибательный рассказ об «алмазном самолете», смутивший в свое время не одну мальчишескую душу, в том числе и мою. А чего стоит история про Колченогого Баптиста! Или совсем уж полная небывальщина о покушении на жизнь товарища Кагановича во время торжественной сдачи нашей линии метро.

Итак, я знал, с кем имею дело, поэтому суровостью ответа не смутился и как бы между прочим катнул следующий шар:

— Говорят, у него в квартире какие-то несметные сокровища...

— "Говорят"! — фыркнул Гарахов. — Говорят те, кто в жизни там не бывал! А я вот был и молчу! Может, потому и молчу, что был...

Но я уже понял, что он проглотил наживку, и ждал продолжения, которое не замедлило последовать. Марлен Фридрихович извлек из кармана тужурки обширный мятый платок, звучно высморкался в него, спрятал назад, и по характерной для былинного зачина интонации стало ясно, что мне предстоит выслушать не просто рассказ, а очередное сказание:

— Глеб был младшим сыном в большой семье известного еще в царские времена ювелира Саввы Николаевича Арефьева. У него было шесть старших братьев и сестер, но в конечном счете все родительское наследство оказалось у него. Нет, он не покупал себе права первородства за чечевичную похлебку. Вместо этого Глеб просто скупил у родственников подчистую все семейные ценности. Фактически за ту же цену...

Слушая дедушку Гарахова, я ни на минуту не забывал, что полученную от него информацию надо делить как минимум на два, а то и на пять-десять, но сегодняшний рассказ выглядел вполне реалистично. Судя по всему, Глеб Саввич, даром, что младший сын, оказался вовсе не дурак и вообще малый не промах. Уже в конце пятидесятых, будучи тридцати с чем-то лет от роду, он оказался на должности директора антикварной комиссионки где-то в районе Арбата, из каковой (и должности, и собственно комиссионки) немедленно принялся извлекать максимальные выгоды. В частности, решая собственный квартирный вопрос, он непринужденно втиснулся в элитные ряды пайщиков жилищно-строительного кооператива «Луч», да так там освоился, так сумел почти магически, по словам Гарахова, околдовать членов правления, опутать «этих безруких интеллигентов» нитями своих деловых связей, очаровать их своими экстраординарными, как сказали бы теперь, способностями достать дефицитный розовый силикатный кирпич, еще более дефицитный рубероид или совсем уж дефицитный по тем временам импортный дубовый паркет, что вскоре сделался едва ли не главным человеком в будущем Стеклянном доме, правой рукой председателя-основателя. Настолько, что когда левая рука (или руки) поинтересовалась наконец тем, что делает эта самая правая, оказалось, что Арефьев ухитрился воткнуть в кооператив всех своих родственников поголовно. Причем и это, как выяснилось позже, не бесплатно.

В войну сапфирами и бриллиантами расплачивались за хлеб, в послевоенной жизни на первое место вышло жилье. То было время, когда люди гибли не за металл, а за квадратные метры. Но Глеб Арефьев умел смотреть вперед и верно оценил ситуацию. Он пробил каждому из разбросанных по московским коммуналкам родичей отдельную квартиру и даже, говорят, заплатил за них первый паевой взнос. А в благодарность получил сущие пустяки: доставшиеся старшим братьям и сестрам от родителей пасхальные яйца Фаберже, столовое серебро работы Хлебникова, овчинниковскую перегородчатую эмаль. И вдобавок ореол почти святого, семейного благодетеля.

Его обожали все старушки «из бывших» в городе: для каждой он находил не только деньги, но и доброе слово, умел повспоминать с ними про прежние времена, участливо выслушать все жалобы на здоровье, порекомендовать лекарство или врача. А среди молодых наследников старых состояний он имел твердую репутацию судьи строгого и неподкупного. Ему несли, причем несли с удовольствием. И с некоторых пор в коллекции Арефьева наметилась определенная система. Количество приобретений перестало интересовать его, он перешел на другой принцип, сформулированный некогда партийным классиком: лучше меньше, да лучше. В конечном итоге это привело к тому, что на специально изготовленных стеллажах, как в выставочных витринах, стояли, не слишком теснясь, предметы, способные стать гордостью любого музея, — главным образом, ювелирные украшения и другие изделия из драгоценных металлов.

Долго ли, коротко ли, прошло лет сорок, и сегодня в онкологическом центре умирал человек, прославившийся, с одной стороны, своими многими беспримерными и бескорыстными благодеяниями, с другой, не имеющей равных коллекцией стоимостью, показным оценкам, порядка тридцати миллионов долларов, Сможет, и больше.

— Кровосос — он и есть кровосос, — неожиданно сердитой эпитафией закончил свое повествование Гарахов.

Хотя мне лично такой вывод показался чересчур однобоким.

— Ну и кому ж все это богатство в конце концов достанется? — спросил я.

Старик насупился еще больше.

— Уж не нам с тобой! Старшие братья и сестры поумирали, это я знаю точно. Есть всякие племянники и племянницы...

— Он что же, не был женат?

— Был. Два раза. Обе жены умерли. Последняя лет пять назад.

— А дети?

— Дети? Бог его знает... — взгляд нашего Пимена затуманился, лицо сделалось задумчивым: летописец не жаловал белых пятен в истории. — Говорили, будто был у него ребенок на стороне, но, вроде, он его не признал... А зачем тебе все это нужно? — наконец спохватился Гарахов.

Но я пока не был расположен делиться своей скудной информацией и ответил уклончиво:

— Просто интересуюсь. Для общего развития.

Но Марлен Фридрихович, как боевой кот, воинственно раздул бакенбарды и рявкнул:

— Не морочь старику голову! Женечка Шурпина, которую убили третьего дня, была дочкой покойной Нины Рачук, в девичестве — Арефьевой! А вы с Костей Шурпиным с детства дружки — не разлей вода!

Мне вдруг действительно стало неловко: нашел, кому пудрить мозги, — Вещему Бояну!

— Костя тоже умер, — сказал я, опуская глаза. — Сегодня ночью. Газом отравился. — Поколебался немного, но все-таки добавил: — Или отравили.

— Вот как, — сказал Гарахов и замолчал, задумчиво жуя губами. — Не знал. Не знал. — Опять умолк, горестно тряся головой в такт каким-то своим мыслям, и неожиданно сурово потребовал: — А ну говори толком, что тебе нужно!

Вся беда была в том, что я и сам не знал толком, что именно мне нужно. Но, как мог, попытался объяснить. На этот раз дед замолчал совсем уж надолго, сидел, прикрыв глаза и даже слегка посапывая, так что я решил было, что пора его будить, но, оказалось, он вовсе не спал, а вспоминал. Однако сегодня этот процесс шел у него, видать, не лучшим образом, потому что Марлен Фридрихович вдруг очнулся и сердито сообщил:

— Нет, вот так с ходу всех не упомню. Женились, разводились, фамилии меняли... Расплодились за тридцать пять лет, как кролики. Дай до завтра подумать.

Я кивнул. Старик кряхтя поднялся и пошел к выходу, громко стуча палкой. Но на пороге обернулся и погрозил мне таким же суковатым, как его посох, пальцем:

— Про Виню не забудь!

— Не забуду! — уверил я его, про себя со вздохом подумав: «Мне бы ваши заботы, господин учитель!»

Проводив Гарахова, я уселся за стол, достал из стола ручку, лист бумаги и большими буквами вывел посреди него слово «ПЛАН». Отступил вниз на пару сантиметров и написал:

1. Арефьев — Блохинвальд.

Поставил ниже цифру "2", после чего надолго задумался.

Не то чтобы я большой любитель раскладывать по столу картошку, но составление плана всегда помогает мне систематизировать наличную информацию. Однако нынче был явно не тот случай: плодом тяжких раздумий явился вывод, что вся имеющаяся информация пунктом первым, собственно, и исчерпывается.

Относительно того, как мне выйти на всяких там забусовых (банк), тех еще гусей эльпиных, сволочей блумовых, дур Макаровых, а также прочих малеев и пирумовых мои сведения ни на йоту не обогатились с тех самых пор, как я нетвердой рукой записывал их фамилии на кухонном столе покойного Котика. Вот разве что прибавился еще один неразъясненный и совсем уж туманный персонаж в виде незаконнорожденного ребенка Глеба Саввича Арефьева, про которого не было известно не только, какого он пола, но даже есть ли он на самом деле или является очередным плодом разыгравшегося воображения дедушки Гарахова. Составлять план из подобных фигурантов было бы явным очковтирательством, показухой и приписками. Поэтому, глядя на вещи трезво (даром, что с похмелья), я решил, что план из одного пункта тоже, в конце концов, план, и надо выполнять то, что намечено.

На часах было три пополудни, дорога на Каширское шоссе предстояла через весь город, пора собираться в путь. Я уже взялся за дверную ручку, но тут, ухарски крякнув, ожил факс, и из прорези аппарата, скрипя и потрескивая, поползла бумажная лента. Пришлось вернуться, чтобы прочитать сообщение. Оно гласило: «Господа! Делаю вам прекрасное коммерческое предложение! 3000$ (три тысячи долларов) за известный находящийся у вас предмет. Жду немедленного ответа. С уважением».

Подпись неразборчива, но и без нее было ясно, чье это послание. Скомкав листок, я отправил его в мусорную корзину, подивившись, однако, редкой настойчивости своего недавнего клиента и неожиданно для себя задумавшись: интересно, на какой сумме я готов сломаться и признать, что этот конкретный договор дешевле этих конкретных денег?

К сожалению, мне и в голову не пришло задуматься о другом: на что в случае моего отказа (или молчания, равносильного отказу) готов брокер широкого профиля Фиклин?

А зря.