Как говорит мой друг Артем, минер ошибается дважды. Первый раз — когда подписывается на эту работу. Я подписался на эту работенку сто лет тому назад, когда, глядя из сегодняшнего далека, мины были не страшнее елочных хлопушек. Потом втянулся постепенно, а теперь вот выяснилось, что ничего другого, кроме как складывать слова в предложения, не умею, переквалифицировываться поздно. Я ехал по нашему городу развивающегося капитализма, с грустным недоумением размышляя, до какой жизни дошел. Человек интеллигентной профессии, с верхним образованием, прочитавший столько книжек гуманистически настроенных авторов, взял и прищемил железной дверью пальцы другому человеческому существу. Пусть бандиту, пусть подонку, пусть в ответ на его, мягко говоря, некорректное ко мне отношение...
Впрочем, рефлексировал я не слишком долго. Минут через десять, при повороте с Манежной на Тверскую, совесть моя постепенно успокоилась, придя к компромиссу. Я, конечно, сделал это без удовольствия. Но с наслаждением.
У меня оставались один телефон и два адреса. Заглянув в блокнот, я отметил, что один из адресов у Белорусского вокзала, на Лесной, а другой буквально в двух минутах езды оттуда, в Самотечном переулке. Это решило дело, и я, отложив мысли о ледяной окрошке в прохладной редакционной столовой, решительно свернул с Тверской направо. Только бы не били больше по голове, думал я, выбирая место для парковки напротив нужного мне дома. Все остальное — пожалуйста.
На звонок первым выскочил огромный белоснежный Лабрадор; красивый ласковый теленок, подпрыгнув, лизнул меня в лицо, обнюхал и, не найдя, видимо, во мне ничего достойного внимания, удалился.
Передо мной осталась стоять хозяйка, крошечная женщина с пучком седеющих волос, ростом ненамного выше своей собаки. Дюймовочка в бальзаковском возрасте. Ее личико, мелкое, как пересохшая лужица, выражало минимум интереса к пришельцу, какой бывает разве что у глухонемых. Почему-то я не стал прикидываться ни налоговым инспектором, ни агитатором из партии зеленых, а сразу достал редакционное удостоверение и спросил, кем ей доводился Сергей Сергеевич Цыпляев.
— Проходите, — предложила она неожиданно низким для ее комплекции голосом.
И я прошел, а вернее, протиснулся сквозь прихожую, до потолка заваленную книгами. Книги занимали и большую часть пространства в комнате, где мы наконец оказались. Они были в пачках, в стопках, лежали подломившимися в основании грудами, просто валялись на полу. Все это напоминало место сражения, усеянное брошенной при отступлении амуницией.
— Не обращайте внимания, это так, остатки, неликвид, — пробормотала Дюймовочка, разгребая для меня краешек дивана. Сама она уселась на единственный свободный от литературы стул, оглядела комнату, покивала головой в такт каким-то своим мыслям и заметила без всякого выражения:
— Давно бы надо все это вынести на помойку. Да сил нет.
Вкратце история была такова. Ее муж, Сережа Цыпляев, в книжных кругах больше известный как Сережа Памятник из-за своего особого пристрастия к собиранию серии «Литературные памятники», был рядовым книжным «жучком» начала восьмидесятых. Торговал, впрочем, не только «памятниками», а всем, что давало доход. Потом однажды были эти злосчастные четыреста экземпляров «Путешествия Нильса с дикими гусями», прямо из типографии и поэтому дешево. Путешествие закончилось в Республике Коми, в исправительно-трудовой колонии общего режима, продлившись, с зачетами, два с половиной года. Дюймовочка ждала. Сережа трудился и исправлялся, держась, как Стойкий Оловянный Солдатик, и вышел на свободу с абсолютно чистой совестью: как раз за время его отсидки спекуляция нечувствительно превратилась из уголовно-наказуемого деяния в солидный и легальный бизнес.
Выйдя, он сразу же включился в новую многообещающую жизнь. Сперва вместе со старыми приятелями образовал небольшой книготорговый кооператив, потом при нем появилось свое издательство, которое, быстро разбогатев, превратилось уже в торгово-издательский дом с красивым названием «Кентавр». Книжный бум шел полным ходом: изголодавшееся население самой читающей в мире страны мело все подряд: Чейза, Набокова, Чарскую и Генри Миллера. И тогда бывший книжный «жучок» Сережа Памятник, бывший зек Цыпа, а ныне один из столпов отечественного книгоиздания Сергей Сергеевич Цыпляев задумал проект века. Собрал все активы, взял в банке кредит и издал чудо полиграфического искусства: «Лучшие сказки всех времен и народов» в твердом золотом переплете, с цветными картинками на каждой странице, финская веленевая бумага, полтора кило чистого веса. На книжном рынке это была маленькая сенсация. Сто тысяч тираж, пять долларов себестоимость, оптовая отпускная цена одиннадцать долларов. Минус накладные расходы — полмиллиона баксов дохода.
— Теперь я тоже думаю, что его убили, — просто сообщила мне Дюймовочка, ставшая вдовой Оловянного Солдатика. — Я ведь не лезла в его дела, никогда не знала подробностей. Только недавно случайно узнала, как проходила эта сделка: по накладным одно, чтоб меньше шло в налоги, а все остальное на честном слове...
Восемьдесят процентов тиража взяли оптом две компании: «Старт» и «Полисигма». А ровно через пять дней после того, как книги вывезли со склада, Цыпляева прямо возле дома насмерть сбил неизвестный грузовик.
— Убили, — почти без всякого выражения повторила Дюймовочка, — и никому ничего не докажешь...
Мне совершенно нечего было возразить ей. Я даже не мог утешить ее ни единым словом.
В Самотечном переулке стоят дома, похожие на праздничные торты: чистые, свежие, затейливо украшенные где многогранным эркером, где полукруглой лоджией, где стрельчатой башенкой. Не дома, а мечта из розового, как крем, кирпича. Входные двери здесь стеклянные, трехметровые. Естественно, у окружающего пролетариата должно быть большое искушение шарахнуть булыжником, ан нельзя: стеклянный подъезд стерегут не старушка консьержка, не дряхлый отставник, а молодые ядреные парни в пятнистой форме. Слева дубинка, справа револьвер в кобуре, посреди тельняшка в вырезе форменной куртки. Не хватает лишь пулеметных лент на груди. Попробуй сунься!
Я сунулся, но дальше турникета меня не пустили. Редакционная ксива произвела не больше впечатления, чем если б я предъявил пенсионную книжку. На вопрос, к кому, я неопределенно сообщил, что к Карымовым. На вопрос, ждут ли меня там, дипломатично ответил, что надеюсь. Полистали какой-то журнал, но моей фамилии там, разумеется, не нашли. Наконец смилостивились и позвонили в квартиру по телефону. Там никого не оказалось, после чего я стал подозрителен вдвойне и уже ясно увидел, что, если немедленно не уберусь, меня изгонят из этого кондитерского рая физическими методами.
Тем бы, наверное, и кончилось, но тут к стеклянному подъезду подвалила сверкающая черным лаком «волга», из которой выкатился мужичок-колобок — маленький, но при этом ужасно широкий во все стороны. Его крепко посаженное на тройной подбородок толстое круглое лицо улыбалось ни к кому конкретно не относящейся улыбкой, от чего по нему, как по недопеченому караваю, шли бесчисленные ямочки. Войдя, он сделал пухленькой ручкой приветственный жест слегка подтянувшейся охране, после чего по начальственной привычке всегда как бы проявлять интерес к окружающей жизни, поинтересовался: «О чем сыр-бор?» — и, совершено не нуждаясь в ответе, прошествовал к лифтам. Но один из сухопутных матросов, видать, недостаточно еще выдрессированный, пробормотал ему вслед, что я вот рвусь к Карымовым, а их, понимаешь, даже дома нет. И колобок вдруг остановился, как по команде «замри» в детской игре.
Даже ногу, кажется, до конца не опустил на мраморный пол. Постояв недолго в такой позиции, он все-таки поставил ногу на место, после чего вернулся назад, к турникету, взял мое удостоверение и принялся его изучать. Поскольку изучать там особенно нечего, а делал он это удивительно долго, я пришел к выводу, что голова колобка занята в этот момент не только осмыслением названия газеты, а также прочих содержащихся в документе скудных данных.
Вывод оказался в целом правильным, потому что, вернув мне книжечку, он сообщил охране, что «молодой человек со мной», и мы вместе отправились наверх. В лифте колобок представился мне чиновником Фонда имущества Валерием Фаддеевичем Раскутиным. Он так и назвал себя — «чиновником», правда, с заметной долей иронии в голосе.
Всю жизнь я, как почтальон, хожу по чужим домам. Профессия такая. Но и меня можно удивить. Лестничная площадка, на которой мы оказались, была размером с теннисный корт. Первое, что бросалось в глаза, это полное отсутствие бронированных дверей: видно, местные жители будут побесстрашнее, чем рядовое население города. А когда мы зашли в квартиру и оказались в гостиной, я наметанным глазом определил, что отделка с обстановкой в этих апартаментах тянет не меньше чем тысяч на шестьдесят долларов. Где ты, моральный кодекс строителя коммунизма?... Раньше из всех видов чиновников жить в такой роскоши не стеснялись только члены Политбюро.
Раскутан слушал мою историю внимательно, не перебивая. Я заметил, что ямочки на его хлебобулочных щеках могут образовывать самые разные сочетания: выражать не только улыбку, но и горестное изумление, а также иные сильные чувства. Когда я закончил, он откинулся в кресле, сложив припухлые младенческие ручки на выпирающем из-под рубашки животе. Ямочки сурово сошлись вокруг первого подбородка.
— Так вы считаете, это было убийство?
В ответ я только развел руками.
— Хорошо, что попали на меня, бедная Маша до сих пор не в себе. Да к тому же дети... А мы были ближайшими друзьями еще с комсомола. — Он помолчал и спросил без особой надежды: — Кто, за что, конечно, не знаете?
— Я, в общем-то, не знаю пока даже, где он работал.
Раскутин тяжко вздохнул, ямочки на его лице образовали сложный рисунок, и он произнес явно нехотя, словно подчиняясь суровой необходимости:
— Алик Карымов занимался в Фонде имущества главным образом распределением подрядов на реконструкцию старых особняков в центре города.
— Полагаю, для строительных компаний это прибыльное дело? — спросил я осторожно.
Раскутан тяжко вздохнул.
— За этим стоят колоссальные деньги. Банки, тресты, иностранные инвесторы. Очень легко, знаете ли, наступить кому-нибудь на хвост...
— А кто теперь, после Карымова, занимается этим распределением? — спросил я, вытаскивая блокнот.
Но записывать мне ничего не понадобилось. Колобок со скорбным видом кивнул — первый подбородок опустился на второй, второй на третий. Скорбный этот кивок должен был, видимо, означать, что ему вполне понятно, что стоит за моим вопросом. Потом он посмотрел мне прямо в глаза и печально ответил:
— Я.